Александр Дюма СОРАТНИКИ ИЕГУ

ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ

Около года тому назад старинный мой приятель Жюль Симон, автор «Долга», явился ко мне и попросил написать роман для «Журнала для всех». Я рассказал ему сюжет, который еще обдумывал. Сюжет ему подходил. Мы тут же заключили договор.

Действие развертывалось между 1791–1793 годами, завязка намечалась в Варенне, вечером того дня, когда был взят под стражу король.

Хотя «Журнал для всех» очень спешил, я попросил Жюля Симона о небольшой отсрочке, так как мог приступить к роману только через две недели.

Мне хотелось поехать в Варенн: город был мне совсем незнаком.

Для меня невозможно создать роман или драму, не побывав в описываемой там местности.

Прежде чем написать «Христину», я посетил Фонтенбло; чтобы написать «Генриха Третьего», побывал в Блуа; чтобы создать «Мушкетеров», съездил в Булонь и в Бетюн; чтобы написать «Монте-Кристо», посетил Каталаны и замок Иф; для создания «Исаака Лакедема» поехал в Рим и, разумеется, потерял гораздо больше времени, изучая на расстоянии Иерусалим и Коринф, чем если бы побывал там.

Все это сообщает особую правдивость моим сочинениям, и созданные моим воображением герои так неразрывны с местностью, где я их поселил, что иные читатели начинают верить, будто они действительно существовали. Даже встречаются люди, которые были лично с ними знакомы.

Так вот, я кое-что скажу вам по секрету, любезные читатели, только никому не передавайте моих слов! Я вовсе не хочу причинять ущерба почтенным отцам семейств, которые зарабатывают, выступая в роли чичероне, но, поверьте мне, если вы поедете в Марсель, вам непременно покажут дом Морреля на улице Кур, дом Мерседес в Каталанах, а в замке Иф — камеры, где томились Дантес и Фариа.

Когда я ставил «Монте-Кристо» в Историческом театре, я написал в Марсель, чтобы мне сделали и прислали изображение замка Иф. Этот рисунок предназначался для декоратора. Художник, к которому я обратился, исполнил мою просьбу. Однако он перестарался и превзошел мои ожидания; подпись под рисунком гласила: «Замок Иф, место, откуда был сброшен Дантес».

Впоследствии я узнал, что один славный чичероне, показывавший посетителям замок Иф, продавал им перья из рыбьих хрящей, вырезанные самолично аббатом Фариа. Но ведь Дантес и аббат Фариа существовали только в моем воображении; разумеется, Дантеса не сбрасывали с высоких стен замка Иф, и аббат Фариа не вырезывал перьев.

Вот что значит для писателя посещать ту или иную местность!

Итак, я задумал побывать в Варенне, прежде чем приступить к роману, действие первой главы которого происходит в этом городе.

Вдобавок меня беспокоил Варенн и с исторической точки зрения: чем больше я читал исторических трудов о нем, тем загадочнее становились для меня обстоятельства, связанные с арестом короля: мне не удавалось их объяснить, исходя из топографии города.

Тогда я предложил своему молодому другу Полю Бока́жу поехать вместе со мной в Варенн. Я был заранее уверен, что он согласится. Стоит предложить подобное путешествие человеку с богатым воображением и чарующим умом, как он тут же вскочит со стула и мигом очутится на вокзале.

Мы сели в поезд и отправились в Шалон.

В Шалоне мы сторговались с человеком, сдававшим внаймы экипажи: за десять франков в день он предоставил нам лошадь с двуколкой. Наша поездка длилась ровно одну неделю: три дня мы ехали из Шалона в Варенн, три дня — обратно и один день потратили на розыски материалов.

С вполне понятным чувством удовлетворения я пришел к выводу, что еще ни один историк не считался по-настоящему с историей, но особенно я порадовался, убедившись, что г-н Тьер считался с историей меньше всех остальных ученых.

Я и раньше подозревал, что дело обстоит именно так, но еще не был в этом уверен.

Только Виктор Гюго в своей книге, озаглавленной «Рейн», проявил незаурядную точность. Да, но ведь Виктор Гюго — поэт, а не историк.

Какими замечательными историками стали бы поэты, пожелай они сделаться учеными!

Однажды Ламартин спросил меня, чем я объясняю огромный успех его «Истории жирондистов».

— Я объясняю его тем, что вы оказались настоящим писателем-романистом, — отвечал я.

Он погрузился в раздумье и под конец будто бы согласился со мной.

Итак, я провел целый день в Варенне и посетил все места, имевшие отношение к роману, который решил озаглавить «Рене из Аргонна».

Потом я возвратился в Париж. Мой сын в это время находился за городом, в Сент-Ассизе, близ Мелёна; там для меня была приготовлена комната, и я решил там писать свой роман.

Я еще не встречал двух людей, со столь противоположными и в то же время столь сочетающимися характерами, как я и Александр. Конечно, мы проводим немало счастливых часов друг без друга, но мне думается, что самые лучшие часы мы проводим с ним вместе.

Между тем уже четвертый день я сидел за письменным столом, пытаясь приступить к «Рене из Аргонна», но стоило мне взяться за перо, как оно выпадало у меня из рук.

Дело не спорилось.

Чтобы утешить себя, я принялся рассказывать сыну всякие истории.

Случайно я вспомнил историю, которую мне в свое время поведал Нодье. Там шла речь о четырех молодых людях, причастных к Соратникам Иегу и казненных в Бурк-ан-Бресе при самых драматических обстоятельствах.

Одному из них, которому оказалось труднее всех умереть, вернее, которого стоило наибольших трудов умертвить, было всего девятнадцать с половиной лет.

Александр с большим вниманием выслушал мой рассказ.

Когда я кончил, он сказал:

— Знаешь, как я поступил бы на твоем месте?

— Как?

— Я бросил бы «Рене из Аргонна», который никак не клеится, и вместо него написал бы роман «Соратники Иегу».

— Но подумать только, ведь «Рене» уже больше года у меня в голове и почти закончен.

— Ты никогда его не завершишь, раз до сих пор не кончил.

— Может быть, ты и прав, но мне придется затратить добрых полгода, чтобы новый замысел созрел до такой степени.

— Обещаю, что через три дня ты напишешь полтома.

— Значит, ты готов мне помочь?

— Да, я дам тебе двух персонажей.

— И это все?..

— Ты многого хочешь! Дальше действуй уж как знаешь: я занят своим «Денежным вопросом».

— Ну так что же это за персонажи?

— Английский джентльмен и французский офицер.

— Посмотрим сначала англичанина.

— Идет!

И Александр нарисовал мне портрет лорда Тенли.

— Твой английский джентльмен мне подходит, — заметил я. — Теперь обратимся к французскому офицеру.

— Офицер — фигура загадочная, он изо всех сил рвется к смерти, но ему никак не удается умереть; и вот всякий раз, как он хочет быть убитым, он совершает новый блестящий подвиг и получает более высокий чин.

— Но почему он так жаждет смерти?

— Потому что ему опротивела жизнь.

— А почему ему надоело жить?

— Вот в этом-то и секрет романа!

— Но ведь в конце концов придется его раскрыть.

— На твоем месте я не стал бы этого делать.

— Читатели все равно потребуют.

— Ты скажешь им, чтобы сами доискивались; оставь какой-то труд на их долю.

— Милый друг, меня засыплют письмами.

— А тебе незачем на них отвечать.

— Конечно, но для душевного спокойствия мне необходимо знать, почему мой герой так рвется к смерти.

— О, я не прочь сказать об этом!

— Посмотрим.

— Так вот, представь себе, что Абеляр был не преподавателем диалектики, а солдатом…

— А дальше?

— Вообрази, что шальная пуля…

— Превосходно!

— Ясное дело, он не удалился бы в Параклет, но изо всех сил старался бы расстаться с жизнью.

— Гм…

— Что?

— Трудновато…

— Что же здесь трудного?

— Публика не сможет проглотить.

— Да ведь ты не скажешь об этом публике.

— Честное слово, мне думается, ты прав… Подожди…

— Я жду.

— Есть у тебя «Воспоминания о Революции» Нодье?

— У меня весь Нодье.

— Пойди разыщи «Воспоминания о Революции». Помнится, он посвятил несколько страниц Гюйону, Лепретру, Амье и Иверу.

— Ну, тогда скажут, что ты обокрал Нодье.

— О! Он при жизни так любил меня, — неужели он после своей смерти не уступит то, что мне требуется!.. Найди «Воспоминания о Революции».

Александр принес нужную книгу. Я открыл ее, начал перелистывать и быстро отыскал интересующее меня место.

Вот отрывок из Нодье. Любезные читатели, вам будет небесполезно его прочесть. Привожу дословно.


«Грабителей дилижансов, о которых идет речь в главе, именуемой «Амье», недавно мной упомянутой, звали Лепретр, Ивер, Гюйон и Амье.

Лепретру уже минуло сорок восемь лет. Это был отставной драгунский капитан, кавалер ордена Святого Людовика, обладавший благородной наружностью, внушительной осанкой и весьма утонченными манерами. Настоящие имена Гюйона и Амье так и не удалось установить. Этим они обязаны неизменной любезности торговцев паспортами. Представьте себе двух ветрогонов в возрасте от двадцати до тридцати лет, связанных друг с другом каким-то темным прошлым, быть может, даже неблаговидным поступком или чем-то более тонким и благородным, хотя бы боязнью запятнать свою фамилию, — и вам станет известно о Гюйоне и Амье все, что я могу о них припомнить. Последний отличался мрачной внешностью, и, возможно, именно своей отталкивающей наружности обязан дурной репутацией, каковой его наделили биографы.

Ивер был сын богатого лионского коммерсанта; отец предложил унтер-офицеру, который конвоировал юношу, шестьдесят тысяч франков, чтобы тот устроил ему побег. В этой банде Ивер был одновременно Ахиллом и Парисом. Он был среднего роста, превосходного сложен, изящен, строен, ловок. Его взор неизменно пылал огнем, уста не покидала улыбка — такое невозможно забыть: бросалось в глаза сложное, непередаваемое выражение, сочетание кротости и силы, нежности и мужества. Когда им овладевало вдохновение, он говорил с пламенным красноречием и возвышенным энтузиазмом. Его беседа изобличала начатки превосходного образования, в ней сквозил незаурядный природный ум. Но было в нем нечто устрашающее — разительный контраст между выражением беззаботной веселости и трагичностью его положения. Впрочем, все признавали в нем доброту, великодушие, человечность, склонность заступаться за слабых. Он любил щеголять своей поистине богатырской силой, о которой трудно было догадаться, глядя на его несколько женственные черты. Он имел обыкновение хвалиться тем, что никогда не испытывал недостатка в деньгах и никогда не имел врагов. Это был его единственный ответ на обвинение в грабежах и убийствах. Ему было двадцать два года.

Этих четверых обвиняли в нападении на дилижанс, перевозивший сорок тысяч франков, предназначенных на государственные нужды. Подобные налеты осуществлялись среди бела дня, едва ли не полюбовно и обычно производили мало впечатления на путешественников, чьих карманов это не затрагивало. Но на сей раз один из пассажиров, десятилетний мальчик, являя безумную отвагу, выхватил у кондуктора пистолет и выстрелил в нападающих. К счастью, это не боевое оружие, по обыкновению, было заряжено только порохом и никто не пострадал, но пассажиры не без оснований стали опасаться возмездия. С матерью мальчугана приключился сильный нервный припадок, который вызвал переполох и всецело поглотил внимание разбойников. Один из них бросился к даме, стал ее успокаивать, выказывая удивительную сердечность; он хвалил мужество ее юного сына и предлагал ей нюхательную соль и духи, которые эти господа обычно имели при себе для личного пользования. Между тем дама пришла в себя. Ее спутники по дилижансу обратили внимание, что в этот волнующий момент с лица грабителя упала маска, однако они не успели разглядеть его.

Полиция того времени, ограниченная в своих возможностях, была вынуждена лишь наблюдать за событиями; будучи не в силах пресечь грабежи, она все же могла выслеживать преступников. Их пароль передавался где-нибудь в кафе, и во время игры на бильярде обсуждалось деяние, заслуживающее смертной казни.

Вот так относились ко всему этому обвиняемые и общество. Эти люди, запятнанные кровью и сеявшие ужас, вечерами встречались в высшем свете и говорили о своих ночных подвигах как об очередном развлечении.

Лепретр, Ивер, Гюйон, Амье предстали перед трибуналом соседнего департамента. От грабежа никто не пострадал, кроме казны, о которой не беспокоилась ни одна душа, поскольку не было уже известно, кто ее хозяин. Никто не мог опознать грабителей, за исключением прелестной дамы, которая и не подумала этого делать. Все четверо были единогласно оправданы.

Между тем общественное мнение было так глубоко убеждено в виновности этих людей, что прокуратуре пришлось снова привлечь их к суду. Приговор был отменен. Но в ту пору власть чувствовала себя столь неуверенно, что чуть ли не опасалась карать бесчинства, которые на следующий день могли быть оценены как заслуга. Обвиняемых направили в суд департамента Эн, в город Бурк, где было немало их друзей, родных, пособников, соучастников. Думали удовлетворить притязания одной партии, бросая ей в жертву обвиняемых, но при этом хотели угодить и другой партии, обеспечивая преступников весьма надежным поручительством. И действительно, день, когда их посадили в тюрьму, был днем их триумфа.

Следствие возобновилось, и на первых порах оно привело все к тем же результатам. Четверо обвиняемых находились под защитой фальшивого алиби, скрепленного сотней подписей, но им ничего бы не стоило добыть и десять тысяч. Эти подписи имели такой вес, что перед ними должна была спасовать всеобщая убежденность. Казалось, оправдательный приговор неизбежен, когда один вопрос председателя суда, быть может неумышленно коварный, придал процессу новый оборот.

— Сударыня, — спросил он особу, которой один из грабителей оказал столько внимания, — кто именно из обвиняемых проявил такую заботу о вас?

Этот вопрос, заданный в столь неожиданной форме, вызвал путаницу У нее в мыслях. Возможно, ей померещилось, что суду уже все известно и что председатель спрашивает ее с целью облегчить участь симпатичного ей человека.

— Вот этот господин, — проговорила она, указывая на Лепретра.

Обвиняемым, неразрывно связанным узами алиби, с этой минуты грозила смертная казнь. Они встали и с улыбкой поклонились даме.

— Черт возьми! — воскликнул сквозь взрывы хохота Ивер, опускаясь на скамью. — Теперь, капитан, вы будете знать, что значит быть галантным!

Мне передавали, что в скором времени злополучная дама скончалась от горя.

Как обычно, приговор был подан на обжалование, но надежды оставалось очень мало. Революционная партия, которую месяц спустя должен был раздавить Наполеон, в данное время взяла верх. Контрреволюция проявила себя чудовищными действиями. Нужно было карать для назидания, и принимались меры, к каким обычно прибегают в затруднительных случаях, ибо иной раз правительства можно уподобить простым смертным: самые слабые оказываются наиболее жестокими. Впрочем, группы Соратников Негу уже начали распадаться. Люди, возглавлявшие эти удалые банды, — Дебос, Астье, Бари, Ле Кок, Дабри, Дельбульб, Сторкенфельд — сложили головы на эшафоте или в стычках. Осужденные не могли надеяться, что их выручит какой-нибудь дерзкий налет; обескураженные безумцы в ту пору даже не способны были бороться за свою жизнь и равнодушно кончали с собой, как это сделал Пиар в конце веселой пирушки, избавляя от трудов правосудие или мстителей. Наших грабителей ожидала смерть.

Их кассация была отвергнута; но представители правосудия отнюдь не первыми узнали об этом. Три ружейных выстрела у стен тюрьмы предупредили осужденных. Комиссар Директории, представитель прокуратуры в суде, испугался, убедившись, что население поддерживает осужденных, и вызвал наряд жандармов, которыми в то время командовал мой дядя. В шесть часов утра шестьдесят всадников выстроились перед воротами тюремного двора.

Тюремщики надежно вооружились, прежде чем войти в камеру, где находились эти четверо несчастных. Накануне вечером они покинули преступников со скрученными руками и ногами и скованными тяжелыми цепями; но теперь тюремщики не могли с ними справиться. Заключенные оказались свободными от цепей и вооруженными до зубов. Они беспрепятственно вышли из камеры, заперев своих стражей на все замки и засовы. Завладев всеми ключами, они быстро прошли по тюрьме до самого двора. Народ, столпившийся перед воротами, с ужасом взирал на них. Они были обнажены до пояса, чтобы обеспечить себе свободу движений или чтобы иметь устрашающий вид, подтверждая свою репутацию отчаянных храбрецов; но, может быть, они просто не хотели, чтобы кровь бросалась в глаза на белом полотне, выдавая судорожные движения смертельно раненного человека. Лямки, перекрещенные на груди, ножи и пистолеты за широкими красными поясами, яростные крики, с которыми они шли в бой, — все это казалось чем-то фантастическим. Выйдя во двор, они увидели неподвижный развернутый строй жандармов, который немыслимо было прорвать. На минуту они остановились и, казалось, совещались между собой. Лепретр, который, как я уже упоминал, был старшим и главенствовал над ними, движением руки приветствовал пикет и проговорил со свойственным ему благородным изяществом:

— Браво, господа жандармы!

Затем он подошел к товарищам, горячо простился с ними навеки и выстрелил себе в висок. Гюйон, Амье и Ивер заняли оборонительную позицию, наведя свои двуствольные пистолеты на боевой отряд. Они не стреляли, но жандармы восприняли эту демонстрацию как враждебный акт. Раздался залп. Гюйон упал, сраженный насмерть, на неподвижное тело Лепретра. У Амье было перебито бедро около самого паха. В «Биографии современников» сообщается, что он был казнен. Многие мне рассказывали, что он испустил свой последний вздох у подножия эшафота. Оставался один Ивер. Его отвага и самообладание, пылающий гневом взор, пистолеты, которыми он умело и ловко орудовал, угрожая солдатам, — все это наводило на зрителей ужас. Но они с каким-то невольным отчаянием восхищались красивым юношей с развевающимися волосами, который, как было всем известно, никогда не проливал крови, но должен был по приговору правосудия искупить кровью свою вину. Он попирал ногами три окровавленных тела и напоминал волка, затравленного охотниками. Зрелище было так ужасно и необычно, что на минуту остановило яростный порыв солдат. Приметив это, он пошел на переговоры.

— Господа! — крикнул он. — Я иду на смерть! На смерть! Я жажду ее! Но пусть никто ко мне не приближается, а не то я вмиг уложу любого, если только это не будет вон тот господин, — добавил он, указывая на палача. — Это уже наше с ним дело, и мы знаем, как к нему приступить.

Согласие было нетрудно получить, ибо все присутствующие страдали от этой затянувшейся страшной трагедии, всякому хотелось, чтобы она поскорее пришла к концу. Увидев, что его условия приняты, Ивер взял в зубы один из пистолетов, выхватил из-за пояса кинжал и вонзил его в свою грудь по самую рукоятку. Он остался стоять и, казалось, был сам этим удивлен. Солдаты хотели было ринуться на него.

— Потише, господа! — крикнул он, снова схватив пистолеты и направляя их на жандармов. (Между тем кровь хлестала потоками из раны, где торчал кинжал.) — Вы знаете мои условия: или я умру один, или со мной умрут еще двое. Вперед!

Его никто не остановил. Он направился прямо к гильотине, поворачивая нож у себя в груди.

— Честное слово, — воскликнул он, — я живуч как кошка! Никак не могу умереть. Выходите уж сами из положения!

Эти слова были обращены к палачам.

Через минуту упала его голова. Благодаря чистой случайности или в силу поразительной живучести юноши она подпрыгнула, откатилась далеко от гильотины, и вам еще сейчас расскажут в Бурке, что голова Ивера что-то произнесла».


Не успел я прочитать этот отрывок, как у меня уже созрело решение бросить «Рене из Аргонна» и заняться «Соратниками Иегу».

На следующее утро я спускался по лестнице с саквояжем в руке.

— Ты уезжаешь? — спросил Александр.

— Да.

— Куда же?

— В Бурк-ан-Брес.

— Зачем?

— Познакомиться с местностью и выслушать воспоминания свидетелей казни Лепретра, Амье, Гюйона и Ивера.

* * *

Два пути ведут в Бурк если, разумеется, вы направляетесь туда из Парижа: можно сойти с поезда в Маконе и сесть в дилижанс, который отвезет вас в Бурк, или проехать по железной дороге до Лиона и пересесть на поезд, циркулирующий между Бурком и Лионом.

Я колебался, не зная, что предпочесть, но спутник по вагону вывел меня из затруднения. Он направлялся в Бурк, где, по его словам, у него имелись дела; он ехал через Лион, значит, дорога через Лион была самой лучшей. Я решил ехать тем же путем, что и он.

Я переночевал в Лионе и на другой день в десять часов утра был уже в Бурке.

Там меня нагнал номер газеты, издававшейся во второй столице королевства. Я прочитал кисло-сладкую статью, посвященную мне. Лион никак не может мне простить: видите ли, еще в 1833 году, двадцать четыре года назад, я сказал, что он нелитературный город.

Увы! Я и сейчас, в 1857 году, придерживаюсь мнения, какое составил о нем в 1833 году. Я не так-то легко изменяю свои убеждения.

Есть во Франции и другой город, который имеет на меня зуб почти так же, как Лион: это Руан. Он освистал все мои пьесы, в том числе и «Графа Германа».

Как-то раз один неаполитанец хвастался передо мной, что он освистал Россини и знаменитую Малибран, «Цирюльника» и Дездемону.

— Это похоже на правду, — отвечал ему я, — потому что Россини и Малибран, в свою очередь, хвалятся тем, что они были освистаны неаполитанцами.

Итак, я хвастаюсь тем, что меня освистали руанцы.

Но вот однажды, когда мне подвернулся чистокровный руанец, я решил допытаться, почему меня освистывают в Руане. Что поделаешь! Я люблю доискиваться до правды даже в мелочах.

Руанец мне отвечал:

— Мы вас освистываем, потому что злы на вас.

Ну что ж, это неплохо! Ведь Руан обижался на Жанну д’Арк! Но, конечно, на сей раз их досада была вызвана другой причиной.

Я спросил руанца, почему он и его земляки так злобствуют на меня; я никогда не говорил ничего дурного об их яблочном сахаре; выказывал почтение г-ну Барбе все время, пока он был мэром; будучи направлен Обществом литераторов на открытие памятника великому Корнелю, я единственный из всех выступающих догадался отвесить поклон перед тем как произнести свою речь.

Казалось бы, здраво рассуждая, я не давал руанцам ни малейшего повода к ненависти.

Итак, выслушав гордый ответ: «Мы вас освистываем, потому что злы на вас» — я смиренно задал вопрос:

— Боже мой, за что же вы на меня злитесь?

— Вы сами знаете, — отозвался руанец.

— Я? — вырвалось у меня.

— Да, вы.

— Ну все равно, отвечайте мне, как если бы я ничего не знал.

— Вы помните обед, который вам дал город в связи с открытием памятника Корнелю?

— Как не помнить! Что же, Руан злится на меня за то, что я в свою очередь не дал ему обеда?

— Ничуть не бывало.

— В чем же дело?

— Так вот, на этом обеде было сказано: «Господин Дюма, вы должны были бы написать пьесу для города Руана на тему, заимствованную из его истории».

— На что я ответил: «Нет ничего проще; по первому же вашему требованию я приеду на полмесяца в Руан. Мне дадут тему, и за две недели я напишу пьесу, весь доход от которой поступит в пользу бедных».

— Правда, вы это сказали.

— Чем же я заслужил ненависть руанцев? Что же тут было оскорбительного?

— Ничего. Но вас спросили: «Вы напишете пьесу прозой?» — на что вы изволили ответить… Помните, что вы ответили?

— Честное слово, нет.

— Вы ответили: «Я напишу ее в стихах, так будет скорее».

— Да, в этом я весьма искусен.

— Ну так вот…

— Что же дальше?

— Дальше, — этим вы нанесли оскорбление Корнелю, господин Дюма! Вот почему руанцы злы на вас и еще долгое время будут сердиться.

Привожу разговор дословно.

О достойные руанцы! Надеюсь, что вы никогда не сыграете со мной злой шутки — не простите меня и не станете мне аплодировать.

В газетной статье было сказано, что, без сомнения, г-н Дюма провел только одну ночь в Лионе, потому что сей нелитературный город был недостоин видеть его в своих стенах более длительное время.

Но г-н Дюма даже отдаленно не помышлял об этом. Он провел только одну ночь в Лионе, потому что спешил в Бурк. Прибыв туда, он велел отвести себя в редакцию газеты департамента.

Я знал, что во главе редакции стоит известный археолог, который издал труд моего приятеля Бо, посвященный церкви в Бру.

Я сказал, что хочу видеть г-на Милье. Тот тут же прибежал.

Мы обменялись рукопожатиями, и я сообщил ему о цели своего путешествия.

— Я могу вам помочь, — сказал он, — отведу вас к одному нашему магистрату, который пишет историю провинции.

— До какого года он добрался?

— До тысяча восемьсот двадцать второго.

— Ну, тогда все хорошо. Я собираюсь рассказать о событиях, происходивших в тысяча семьсот девяносто девятом году, и о смертной казни моих героев в тысяча восьмисотом, значит, он уже занимался этой эпохой и сможет сообщить мне нужные сведения. Идемте к вашему магистрату.

По дороге г-н Милье рассказал мне, что историк-магистрат одновременно является выдающимся гастрономом.

Еще Брийа-Саварен ввел моду на магистратов-гастрономов. К сожалению, многие из них остаются только чревоугодниками, а это совсем не одно и то же.

Нас ввели в кабинет магистрата.

Передо мной был человек с лоснящимся лицом и насмешливой улыбкой.

Он встретил меня с покровительственным видом, какой историки напускают на себя, когда имеют дело с поэтами.

— Так вы, сударь, — спросил он у меня, — приехали в наш бедный край искать сюжеты для романов?

— Нет, сударь, я уже нашел сюжет, я приехал только затем, чтобы почерпнуть здесь исторические материалы.

— Вот как! А я и не подозревал, что требуется столько трудов, чтобы написать роман.

— Вы заблуждаетесь, сударь, во всяком случае, на мой счет. Я имею обыкновение производить весьма серьезные изыскания в связи с тем или иным историческим сюжетом.

— Вы могли бы, в конце концов, кого-нибудь послать для этого.

— Человек, которого я послал бы сюда, сударь, не зная глубоко моего сюжета, мог бы упустить весьма важные факты. Вдобавок мне очень помогает знание местности: я не могу описывать обстановку, не увидев ее своими глазами.

— Так, значит, вы рассчитываете сами написать этот роман?

— О да, сударь. Последний роман я поручил написать своему камердинеру; но роман имел большой успех, и этот негодяй потребовал такого непомерного жалованья, что, к великому моему сожалению, мне пришлось с ним расстаться.

Магистрат закусил губу. После минутного молчания он спросил:

— Не откажите в любезности, сударь, сообщить мне, чем я могу быть вам полезен в этом важном труде.

— Вы сможете руководить мною в моих розысках, сударь. Поскольку вы уже написали историю департамента, вам, конечно, должны быть известны все сколько-нибудь выдающиеся события, происходившие в его главном городе.

— В самом деле, сударь, думаю, что в этой области я довольно хорошо осведомлен.

— Так вот, сударь, прежде всего в вашем департаменте подвизались Соратники Иегу.

— Сударь, мне довелось слышать о Соратниках Иисуса — отозвался магистрат, и на его устах вновь появилась ироническая улыбка.

— Вы имеете в виду иезуитов, не так ли? Но я не их разыскиваю, сударь.

— Я тоже говорю не об иезуитах. Я имею в виду грабителей дилижансов, которые свирепствовали на дорогах между тысяча семьсот девяносто седьмым и тысяча восьмисотым годами.

— Так вот, сударь, разрешите вам доложить, что я приехал в Бурк собирать сведения о тех, которые назывались Соратниками Иегу, а не Соратниками Иисуса.

— Но что может означать название «Соратники Иегу»? Я привык всегда доискиваться до истины.

— Я тоже, сударь. Поэтому-то я и не путаю разбойников с большой дороги с апостолами.

— В самом деле, это было бы неблагочестиво.

— А между тем, сударь, вы принимали эту версию, и пришлось мне, поэту, приехать к вам, чтобы избавить от заблуждения вас, историка.

— Я готов выслушать ваши объяснения, сударь, — отвечал магистрат, поджимая губы.

— Они очень краткие и простые. Иегу был царем Израиля, которому пророк Елисей повелел истребить дом царя Ахава. Елисеем именовали Людовика Восемнадцатого, Иегу называли Кадудаля, домом Ахава — Революцию. Вот почему грабители дилижансов, похищавшие казенные деньги с целью поддерживать войну в Вандее, назывались Соратниками Иегу.

— Сударь, я счастлив, что в мои годы могу узнать что-нибудь новое.

— Ах, сударь, мы всегда что-нибудь узнаем, во всякое время, в любом возрасте: в течение жизни мы познаем людей, после смерти познаем Бога.

— Но в конце концов, — проговорил мой собеседник, пожимая плечами, — чем я могу быть вам полезен?

— Так вот, сударь, четверо молодых людей, главари Соратников Иегу, были казнены в Бурке, на Бастионной площади.

— Прежде всего, сударь, у нас в Бурке казнят не на Бастионной площади, а на Рыночной.

— Теперь, сударь, последние пятнадцать или двадцать лет… это верно… после Пейтеля. Но прежде, особенно во времена Революции, казнили на Бастионной площади.

— Возможно.

— Так оно и есть… Этих четырех молодых людей звали Гюйон, Лепретр, Амье и Ивер.

— Первый раз слышу эти имена.

— А между тем в свое время они гремели, особенно в Бурке.

— И вы уверены, сударь, что эти люди были казнены именно здесь?

— Уверен.

— Откуда у вас такие сведения?

— От одного человека, чей дядя, жандармский капитан, присутствовал при казни.

— А как зовут этого человека?

— Шарль Нодье.

— Шарль Нодье! Романист, поэт!

— Будь он историком, я не стал бы настаивать на своем, сударь. Недавно, во время путешествия в Варенн, я узнал цену историкам. Я настаиваю именно потому, что Нодье — поэт и романист.

— Воля ваша, но мне ничего не известно из того, что вас интересует, и я осмелюсь сказать, что если вы приехали в Бурк для того, чтобы собрать сведения о казни господ… Как вы их назвали?..

— Гюйон, Лепретр, Амье и Ивер.

— … то вы напрасно предприняли это путешествие. Вот уже двадцать лет, сударь, как я роюсь в городском архиве, но не встречал ничего похожего на то, о чем вы мне рассказываете.

— Городской архив, сударь, не имеет ничего общего с судебным архивом; быть может, в судебном архиве я разыщу то, что мне требуется.

— Ах, сударь, если вы хоть что-нибудь найдете в судебном архиве, это будет неслыханной удачей. Судебный архив, сударь, это хаос, сущий хаос! Вам придется просидеть здесь добрый месяц… а то еще и дольше…

— Я рассчитываю провести здесь всего один день, сударь. Но если я сегодня раздобуду нужные мне сведения, вы позволите мне поделиться ими с вами?..

— Да, сударь, да, сударь, да. И вы мне окажете огромную услугу.

— Она будет не больше той, в надежде на которую я к вам явился; я сообщу вам нечто вам еще неизвестное, вот и все!

* * *

Вы, конечно догадываетесь, что, выходя из дома магистрата, я был полон решимости во что бы то ни стало раздобыть сведения о Соратниках Иегу: это было вопросом чести.

Я взялся за Милье так, что ему некуда было деваться.

— Слушайте, — сказал он, — у меня есть шурин-адвокат.

— Его-то мне и надо! Идемте к вашему шурину!

— Но сейчас он находится в здании суда.

— Идемте в суд!

— Но я должен вас предупредить: ваше появление наделает там шуму.

— Ну, так идите вы один. Объясните ему, в чем дело; пусть он займется розысками. А я отправлюсь осматривать окрестности города: мои наблюдения послужат основой для описания местности. Если угодно, мы встретимся с вами в четыре часа на Бастионной площади.

— Прекрасно.

— Я как будто проезжал через лес.

— Сейонский лес.

— Браво!

— Вам требуется лес?

— Он мне необходим.

— Тогда позвольте…

— Что такое?

— Я провожу вас к своему приятелю господину Ледюку; он поэт, а на досуге ведет надзор.

— За чем же он надзирает?

— За лесом.

— Есть ли в этом лесу какие-нибудь руины?

— Картезианский монастырь; правда, он не в лесу, но в каких-нибудь ста шагах от него.

— Ну а в самом лесу?

— Там находятся развалины так называемого дома послушников; он имел прямое отношение к монастырю и сообщается с ним подземным ходом.

— Отлично!.. Теперь, если вы мне укажете какую-нибудь пещеру, вы прямо меня осчастливите.

— У нас есть пещера Сейзериа, но она находится по ту сторону Ресузы.

— Это неважно. Если пещера не придет ко мне, я уподоблюсь Магомету и пойду к пещере. А покамест идемте к господину Ледюку.

Через пять минут мы были уже у г-на Ледюка. Узнав, в чем дело, он предоставил себя, свою лошадь и коляску в полное мое распоряжение.

Я принял все это. Есть люди, которые так охотно оказывают услуги, что вам легко и приятно их принимать.

Первым делом мы посетили картезианский монастырь. Именно таким я его представлял: казалось, он был построен по моему заказу. Заброшенный монастырь, заросший сад, нелюдимые жители. Благодарю тебя, случай! Оттуда мы пришли к дому послушников, связанному с монастырем. Я еще не знал, как этим воспользоваться, но, несомненно, он мог мне весьма пригодиться.

— Теперь, сударь, — обратился я к своему любезному проводнику, — мне нужна живописная местность, немного мрачная, осененная высокими деревьями, где-нибудь на берегу реки. Имеется ли у вас такая в окрестностях?

— А вам зачем?

— Хочу построить там замок.

— Какой замок?

— Карточный замок, черт возьми! Мне нужно поселить тем целую семью: образцовую мать, меланхоличную дочь, сынишку-сорванца и садовника-браконьера.

— У нас есть место, которое называется Черные Ключи.

— Прелестное название!

— Но там нет замка.

— Тем лучше, потому что мне пришлось бы его снести.

— Так едемте на Черные Ключи!

Мы двинулись дальше. Через четверть часа мы остановились около сторожевого поста и вышли из коляски.

— Пойдемте по этой тропинке, — предложил г-н Ледюк, — она приведет нас куда следует.

И действительно, тропинка привела нас к месту, где росли высокие деревья, в тени которых поблескивали три или четыре ручейка.

— Вот что называют Черными Ключами, — пояснил г-н Ледюк.

— Здесь будут жить госпожа де Монтревель, Амели и маленький Эдуар. Теперь скажите, что это за селения я вижу перед собой?

— Здесь, поблизости, Монтанья; подальше, на пригорке, Сейзериа.

— Это там находится пещера?

— Да. Откуда вы знаете, что в Сейзериа есть пещера?

— Продолжайте. Скажите, пожалуйста, как называются другие селения?

— Сен-Жюст, Треконна́, Рамасс, Вильреверсюр.

— Превосходно!

— С вас достаточно?

— Да.

Я вынул записную книжку, набросал план местности, затем написал на нем названия селений, которые перечислил мне г-н Ледюк.

— Готово, — заявил я.

— Куда мы теперь поедем?

— Церковь в Бру, вероятно, на нашем пути?

— Совершенно верно.

— Так посетим церковь в Бру.

— Она тоже понадобится вам в романе?

— Разумеется. Ведь у меня действие будет разыгрываться в местности, которая может похвалиться шедевром архитектуры шестнадцатого века, — так неужели я не воспользуюсь этим памятником?

— Едем в Бру, к церкви.

Через какие-нибудь четверть часа ризничий ввел нас в церковь и мы оказались внутри гранитного футляра, где хранились три мраморные драгоценности, именуемые гробницами Маргариты Австрийской, Маргариты Бурбонской и Филибера Красивого.

— Как случилось, — спросил я ризничего, — что эти великолепные произведения искусства не были уничтожены во времена Революции?

— Ах, сударь, членам муниципалитета пришла в голову прекрасная мысль.

— Какая?

— Они задумали превратить церковь в склад фуража.

— Вот как! И мрамор был спасен сеном! Вы правы, друг мой, это была блестящая мысль!

— Замысел муниципалитета не подсказывает ли вам еще какую-нибудь идею? — поинтересовался г-н Ледюк.

— Право же, подсказывает, и будет досадно, если я не найду ей применения!

Я взглянул на часы.

— Три часа. Едем к тюрьме. В четыре часа у меня назначено свидание с господином Милье на Бастионной площади.

— Постойте… еще одно…

— Что именно?

— Вы прочли девиз Маргариты Австрийской?

— Нет… Где же он?

— Да повсюду, а прежде всего на ее гробнице.

— «Fortune, infortune, fort: une»[1].

— Правильно.

— Но что означает эта игра слов?

— Ученые толкуют так: «Судьба жестоко преследует женщину».

— Попробуем разгадать.

— Давайте сперва восстановим девиз на латинском языке, в его первоначальном виде.

— Давайте, это хорошая мысль.

— Так вот «Fortuna infortunat…».

— Как, как? Infortunat?

— Ну да…

— Это весьма похоже на варваризм.

— Что поделаешь!

— Мне нужно объяснение.

— Так дайте же его!

— Вот вам оно: «Fortuna, infortuna, forti una» — «Счастье и несчастье для сильного равны».

— А ведь в самом деле это, может быть, правильный перевод!

— Еще бы! Вот что значит не быть ученым, друг мой! Если обладаешь здравым смыслом, то, поразмыслив, проникаешь в суть вещей лучше всякого ученого… Больше вам нечего мне сказать?

— Нет.

— Так едемте к тюрьме.

Мы сели в коляску, вернулись в город и остановились у ворот тюрьмы.

Я высунулся из экипажа.

— Ах, — воскликнул я, — мне ее испортили!

— То есть как это испортили?

— Ну, конечно, в те времена, когда там сидели мои заключенные, она выглядела совсем по-другому. Можно поговорить с тюремным смотрителем?

— Разумеется.

— Так побеседуем с ним.

Мы постучали в дверь. Нам отворил мужчина лет сорока.

Он узнал г-на Ледюка.

— Здравствуйте, милейший, — обратился к нему г-н Ледюк. — Вот мой ученый друг.

— Будет вам! — прервал я его. — Что за дурная шутка!

— Он утверждает, — продолжал г-н Ледюк, — что тюрьма теперь совсем не такая, какой была в прошлом веке.

— Это правда, господин Ледюк, ее перестроили в тысяча восемьсот шестнадцатом году.

— Так, значит, теперь внутри все расположено по-другому?

— Ну, конечно, сударь, все изменилось.

— А можно достать старый план?

— Да. Господин Мартен, архитектор, думается, мог бы вам его раздобыть.

— Что, он родственник господина Мартена, адвоката?

— Родной брат.

— Прекрасно, милейший; я получу этот план.

— Тогда нам здесь больше нечего делать? — спросил г-н Ледюк.

— Решительно нечего.

— Так я могу вернуться домой?

— Мне будет жалко с вами расставаться — только и всего.

— Вы, верно, и без меня найдете бастион.

— Он в двух шагах.

— Какие у вас планы насчет сегодняшнего вечера?

— Если угодно, я проведу его у вас.

— Отлично! К девяти часам милости прошу на чашку чая.

— Приду.

Я поблагодарил г-на Ледюка. Обменявшись рукопожатиями, мы расстались.

Спустившись по улице Стычек (названной так после стычки, имевшей место на площади, к которой она приводит) и миновав сад Монбюрон, я оказался на Бастионной площади. Она имеет форму полукруга; теперь там городской рынок.

Посредине этого полукруга возвышается памятник Биша́ работы Давида д’Анже. Биша, облаченный в сюртук (к чему такой чрезмерный реализм?), стоит, положив руку на грудь мальчика лет десяти, совершенно обнаженного (к чему такой крайний идеализм?), а у ног Биша лежит мертвое тело. Это запечатленный в бронзе труд физиолога «О жизни и о смерти…»

Я созерцал этот памятник, отразивший основные недостатки и достоинства творчества Давида д’Анже, когда кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся: передо мной стоял г-н Милье. Он держал в руке какую-то бумагу.

— Ну, как? — спросил я его.

— Победа!

— Что же это такое?

— Протокол совершения казни.

— Чьей казни?

— Ваших грабителей.

— Гюйона, Лепретра, Амье?..

— И Ивера.

— Дайте же мне его!

— Вот он.

Я взял бумагу и прочитал:

«Протокол исполнения смертной казни

Лорана Гюйона, Этьена Ивера,

Франсуа Амье, Антуана Лепретра,

осужденных 20 термидора VIII года

и казненных 23 вандемьера IX года.

Сего дня, 23 вандемьера IX года, правительственный комиссар при суде, получив ночью от министра юстиции пакет, в котором содержится изложение процесса и приговор, присуждающий к смерти Лорана Гюйона, Этьена Ивера, Франсуа Амье и Антуана Лепретра, а в одиннадцать часов вечера — решение Кассационного суда от 6-го числа текущего месяца, отклоняющее жалобу на приговор от 20 термидора VIII года, письменно предупредил между семью и восемью часами утра четверых осужденных о том, что приговор будет приведен в исполнение сего дня в одиннадцать часов утра. В промежутке времени между восемью и одиннадцатью часами вышеупомянутые четверо осужденных, находясь в тюрьме, выстрелили сами в себя из пистолетов и нанесли себе удары кинжалами. Лепретр и Гюйон, согласно показаниям свидетелей, скончались, Ивер был тяжело ранен и находится при смерти, Амье — смертельно ранен, но еще в сознании. Все четверо в таком состоянии были доставлены к гильотине и, живые или мертвые, гильотинированы. В половине двенадцатого судебный исполнитель Колен передал протокол об исполнении смертной казни в муниципалитет, дабы их имена были внесены в книгу, куда вписываются умершие.

Жандармский капитан вручил мировому судье протокол, удостоверяющий то, что произошло на его глазах в тюрьме, между тем как я, лично не присутствовавший при сем, заверяю сведения, полученные мною от свидетелей сего события.

Бурк, 23 вандемьера IX года.

Подписано: Дюбо, секретарь суда».

Да! Выходит, что прав оказался поэт, а не историк! Жандармский капитан, который передал мировому судье протокол, описывающий все происходившее на его глазах в тюрьме, был родным дядей Нодье. Этот протокол совпадал с рассказом, запечатлевшимся в памяти юного Нодье. Спустя сорок лет этот точно переданный рассказ был опубликован в превосходном труде, озаглавленном «Воспоминания о Революции».

В судебном архиве сохранились бумаги, отразившие весь ход юридической процедуры. Господин Мартен предложил мне заказать копии протоколов допроса, заседаний суда и приговора.

В кармане у меня лежал томик «Воспоминаний о Революции» Нодье; в руках был протокол исполнения смертной казни, подтверждавший факты, о которых говорил поэт.

— Идемте к нашему магистрату! — сказал я г-ну Милье.

— Идемте! — отозвался он.

Магистрат был прямо-таки ошеломлен, и, когда мы с ним расставались, пришел к убеждению, что поэты знают историю не хуже, если даже не лучше, чем историки.

Алекс. ДЮМА

Загрузка...