ГЛАВА 17

Гринька как-то нечаянно подружился с Гущевым Колькой. Пацаны деревенские приглядели небольшой уголок на речке, где за кустами не видно было их с дороги, мало ли, сдуру кто пальнет. Вот Гриня и не рассчитал свои силы у жару.

— Чуть было не утоп, да хорошо Колька Гущев як раз у кусты прибег, ну и подмогнул доплыть-то.

Как ругала его Ефимовна, а потом, обессиленно опустившись на лавку, заплакала:

— Гринь, ты что-то понимать будешь? Ведь ни у меня, ни у вас с Василем, пока никого нема. Я Бога молю за батька вашего, войне-то ешчё конца не видать, а Василь у нас не гаворит?

Гринька потоптался на месте, почесал в лохмах и наверное, впервые в своей жизни, проникновенно сказал:

— Я, эта, ня буду больше. И впрямь, прийдуть наши, а я як малолетка, не плачь Ехвимовна. Ей Бога, ня буду!

Та только безнадежно взмахнула рукой, а Василь горько-горько посмотрел на него.

— Василь, я слово дал!

Ефимовна, поглядев по сторонам, пока не было вблизи никого, негромко хвалила Гущева у колодца при бабах, они поудивлялись:

— От ведь, у такого батька хороший ребятенок вырос. От што значит, у бабки сваёй растёть, ёна женка добрая, помирать тагда собиралася, а сейчас гаворя — унука надо хоть до ХФЗУ дотянуть. Бабоньки, а ведь наши-то, сказывают, совсем недалече. Вон, погромыхиваеть, як у сорок первом.

— А ну, пошла отседа! — заорала одна из них, увидев приближающуюся сплетницу Агашку.

— От ведь, животина клятая, чисто баба любопытная! — она хитро перевела стрелки и замахнулась на выглядывающую из подворотни собаку, которая была как выразился дед Ефим:

— Великого ума. Як немчура прийшли, она ни разу не гавкнула, знаеть, что стельнуть, не то что иные бабы!! — явно намекая на Агашку.

Бабы, шустро похватав ведра, тут же поспешили по дворам, да и показавшиеся в конце улицы два полицая тоже придавали им прыти. Агашка же зацепилась языком с ними, но полицаи это не бабы — тут же шуганули придурошную куды подальше.

В Березовке с отъездом Краузе стало намного сложнее с пропитанием — работавшие в имении худо-бедно были сыты, да и редкая из женщин съедала свой небольшой кусок серого хлеба — все старались отнести домой, сейчас же и этого не было.

Ребятишки собирали на лугу щавель, из которого, добавляя крапиву, а то и лебеду, варили супчики. Гриньку дед Никодим давно научил определять луговые грибы — вот и показывали ему малолетние ребятишки свои найденные грибы, он сначала ругался, а потом молча отбрасывал несъедобные и растаптывал их ногами — мало ли какой малец перепутает.

Ему усиленно помогал Колька Гущев, а потом как-то само собой пошло у них, собирать в недоступных для мелюзги кустах мелкую малину, дички яблонь, делили по справедливости на количество детей. Гриня попутно, зорким взглядом приглядывал, что может пригодиться у хозяйстве.

На удивленный вопрос Кольки кратко сказал:

— От прийдуть наши — усё сгодится!

А Гущев как-то испуганно сжался.

— Ты чаго?

— Як чаго, я жеж сын гада!

— Хе, сын, уся Бярезовка знает, што ты не в яго и бабу свою старую не бросил.

— Я, Гринь, як наши прийдуть, буду у хфзу проситься, на станке хочу!

— Э, не, я у дяревни батька буду ждать, и хай уже Василь пойдеть учиться дальше, ён грамотнай!

В июле, в конце стало совсем напряженно, немцы — озлобленными, а местные полицаи повели себя по-разному.

Еремец собирал потихоньку семью в дальний путь, где-то в западных областях, присоединеных у тридцать девятом годе к СССР, был у него стародавний дружок, от туда и собрался доехать, Агашка, припершаяся со свежими сплетнями и в сенях ухватившая последние слова, тут же разнесла по деревне, что Еремец убегаеть. И случилось так, что через пару дней Агашку увезли у Раднево, у тюрьму, больше в живых её никто не видел.

А в Березовку почему-то переехал жить який-то помошчник у гестапо с беременной Милкой, которая вот-вот должна была родить от яго.

Деревенские проскакивали бегом возле двора Шлепеня — немец занял самую крепкую хату, про школу уже никто не вспоминал.

— Не до школы стало падлюкам! — ругался Гринька, таская школьные принадлежности, которые добрый немец не сжег, а просто приказал выкинуть в канаву. Ребятишки шустро, как муравьи, расташчили по хатам, Гринька крепко запомнил у каго чаго на хранении.

Деревня жила ожиданием наших, ой как ждали люди, как с надеждой вслушивались в далекое, еле слышное иногда громыхание. У домах усе разговоры начинались:

— От, як наши прийдуть…

А в далеком Альфхаузене разгружали имущество Краузе-старшего. Пригнали десяток пленных, из ближайшего лагеря, на которых было страшно смотреть, скелеты в полосатых робах. Пашка, не выдержав, отошел подальше, потом, видя, что облепившие скелеты никак не могут затащить тяжелый, старый, ещё 17 века, буфет из дуба, шумнул двум солдатам, чтобы помогли. Пленные едва выползли из дома, Пашка громко скоманлдовал:

— Отдих, двадцат минутен!

А когда пошел в дом, столкнулся с последним, высоким и тощщим-тощщим стариком. Старик едва слышно сказал:

— Вот где довелось увидеться, Пашка Краузе из Березовки.

Пашка скосил на него глаза и, не останавливаясь, сказал:

— Позже.

После перерыва скомандовал пленным расставлять мебель уже в доме, под чутким руководством отца. А сам кивком подозвал того самого тощего старика:

— Наме?

— Степан… Абрамов, номер… — пленный назвал номер, а Пашка в ужасе вглядывался в друга своего далекого детства. Кивком указал ему на кастрюли и всякую другую кухонную утварь, чтобы аккуратно разобрал, а сам оглушенный пошел к фатеру, отзвал в сторону и в разговоре о том, что куда лучше поставить, добавил — умели они с фатером так разговаривать — вставляя в речь одно два слова не по теме.

— Фатер, на кухне Степан Абрамов. Мой деревенский друг.

Фатер, не меняя выражения лица, сказал только одно слово:

— Понял.

Пауль ходил по дому, покрикивал на пленных, а в голове крутились детские воспоминания — Степка был заводилой во всех шкодах и проделках. И вот увидеть его таким…

Но фатер его не был бы Карлом Краузе, если бы не нашел выход. Через пару дней у него во дворе копошились полуживые пленные, три человека, отобранные лично Карлом, среди которых был Степан. Краузе-старший сумел-таки добиться, чтобы все трое жили у него в сарайчике и не таскались каждый день в лагерь. Степан ничем не выдавал себя, хоть и были рядом вроде надежные мужики, но будучи уже два года в плену, он столького навидался… Не выдерживали иногда даже, казалось, люди, сделанные из камня. Он не питал иллюзий насчет Пашки, но вот не смог сдержаться, когда тот проходил мимо, и рядом не было никого, и как оказалось, вроде к лучшему, хотя Степан не удивился бы, что и отец, и сын Краузе стали сволочами. Через пару недель, три пленных имели уже божеский вид, Карл не издевался, кормил их, по сравнению с лагерной баландой, вполне приличным супом, работать заставлял как положено, но не лупил, не орал много, сразу сказав:

— Будете арбайтен, как положено, буду кормить, нет — назад в лагерь.

Степу определил к лошадям, помня, как ещё мальцом ему удавалось подружиться с любым конем или жеребенком. Степан первые дни не отходил от трех лошадок, не мог надышаться запахом, чистил, расчесывал гривы, гладил их по мордам, постоянно дотрагивался до лошадок, начиная робко верить, что, может, суждено ему ещё пожить?? Пашка приехал навестить фатера с каким-то высоченным немцем. После обеда велел запрячь самую резвую лошадь и поехали они втроем — Степан и Пашка с немцем, прокатиться по окрестностям. На пустынной дороге, что вела к небольшой речушке, Пашка о чем-то болтавший с немцем — Степа не прислушивался, как-то вдруг спросил:

— Стёп, как ты в плен попал.

— Молча! — обозлился Степан.

— Степ, это мой единственный друг, Герби, я ему как себе и фатеру доверяю.

Степан вздохнул:

— На границе я служил, Павел Карлович. На самой. Пять дней пятились, потом засада, бой был, ранен был сначала в плечо, не до раны было, затем — сразу взрыв и отключился… ребята, похоже, все там полегли… а я к ночи очнулся. Знать, не приняла меня старуха с косой, наверное, не все испытания прошел ещё… куда-то полз… лужу помню, из которой воду пил, пекло все внутри, а днем подобрали вот ваши. Во временном лагере военфельдшер был, сумел помочь, выжил вот, а потом по лагерям…

Молчавший все время немец произнес:

— Я бывайт аус Берьёзовка.

Степка дернулся:

— Паш, в нашей Березовке?

— Да! Знайт Гринья и Васильёк Крутов, Ядзя Сталецкий… — он называл такие родные и такие далекие имена, а у Степана по заросшему лицу катилась слеза.

— Степка, — негромко сказал Пашка, — ты поговори с фатером, у него в имении работали все наши, деревенские.

— Какие наши? — не выдержал Степан. — Мы с тобой теперь по разные линии фронта.

— Степ, а кто мешает нам оставаться людьми, а не скотами??

— Расскажи это кому другому, — горько усмехнулся Абрамов. — Знаешь, сколько раз я молил небеса, чтобы сдохнуть побыстрее, ты представить не можешь, через что проходят пленные, эх, суки, а ты говоришь — люди! Тому Пашке, с которым закапывали в ямку молочные зубы, я бы поверил, а тебе, в этой форме… — он скрипнул зубами.

Пашка тяжело вздохнул:

— Но с фатером поговори!

А Герби молча покачал головой, говорила ему Варья, что ой как долго будет аукаться война…

Варья его разговаривала с Сереньким.

— Серенький, так получилось, что Герби мне колечко задарил, сказал, что покупал в Париже, ещё в сороковом году, и чтобы никто не углядел, завязал в старенький поясок, а в другой конец засунул камушек, чтобы узлы были одинаковыми. Я туда флешку пристроила, а вчера дома развязала узелки, думала простая галька… вот, смотри!

Варя протянула ему камушек.

— Ни… чего себе? Это же брюлик? Ай да Герби, Варюх, мы с ребятами хотели скинуться тебе на исследования, а тут, похоже, хватит и останется. Может, Варь, найти Гербиного сыночка и рвануть тебе в Германию?

— Нет, Сереж, я пока дома обследуюсь — что скажут. Ох, как я надеюсь, что маленький нормальный, без патологии!

— Честно, Варь, мы с Игорем завидуем тебе по-черному — у тебя подарок от любимого человека с тобой, а наши… ведь даже не знаем, кто родился, смогли ли девочки наши родить, живы ли остались? Тяжко, одна надежда — съездить туда. Гринька наверняка в курсе всего, а Василёк твой… Надо же, на самом деле прохфессор, не зря Гринька его так называл. Уцелел ли их батька, или так и останутся сиротами при Ефимовне?

— Леший — Лавр Ефимыч, великого ума и силы душевной человечище, редкий такой мужик, истинная белая кость, я им всегда любовался. Хотелось, чтобы его Матвейка уцелел. Эх, всем бы выжить, да впереди два года войны, понятно, что столько ещё поляжет. Вот и твой маленький дядюшка ещё жив! Варь, не поверишь, слезы закипают, это у меня-то! Скажи кто, что через десять месяцев Гончаров станет абсолютно другим?? Мать вон не перестает удивляться, все не верит, что я жив-здоров. Увидела шрам, тот, маленький — рыдала весь день, сказал же, что случайно, нет, ревет. Толик тоже говорит — боится, что родители увидят, жена уже немного успокоилась. Ты по ночам как спишь?

— Да меня малыш оберегает. Когда беременная все время спать хочется, Герби пару раз снился, ничего не говорит, только смотрит грустно так. — Варя всхлипнула. — Ох, Серенький. Как это трудно, одно только радует — мы стали роднее родных!

— Молчи, Варь, я по ночам ору, проснусь, минут пять в себя прихожу — сначала Полюшку судорожно ищу на кровати, а потом очухаюсь и до утра ни в одном глазу. Никакие психотерпапевты ни фига не помогут, война это незабываемо. Ладно, Варь, я пробью по своим каналам, что и сколько может стоить камушек, а колечко носи, не вздумай продать, не хватит денег — мы есть, оно дороже всех денег!!

— Даже и не рассматривала такой вариант. Нам с Николаичем пензию за эти месяцы вернут, так что не совсем уж и бедная. Только душа трясется из-за обследования.

— Одна поедешь?

— Нет, с Ищенко. — Людмила как, не ревнует?

— Людмила плачет: «как жаль, что отец не узнает про дитя!» — Варя не стала говорить, что жена Ищенко плачет и об их детках. — Собирается с нами тоже поехать, если все срастется.

— Целый поезд будет, поди, Данька твой тоже?

Варя с Николаичем долго и нудно сидели в очередях. Варю просветили, как говорится, снизу доверху, она посдавала все мыслимые и немыслимые анализы. Велено было приехать через десять дней.

— Одно могу сказать, — утешил её пожилой, явно заслуженный врач, — визуально все в порядке, малыш развивается как положено.

Варя еще порадовалась, что денег пенсионных хватило. Неделя, последующая за обследованием выдалась сложной — их всех замучили теперь уже не милиция, а ученые. Они дотошно выспрашивали все, конечно же больше всего их интересовал этот странный туман. А что могли сказать все?

— Туман необычный, наваливался, как чугунная плита, становилось тошно, сознание резко уплывало, и выплывать из него было очень тяжело, особенно, когда туда затянуло. Обратное перемещение, мужики в горячке боя, да и сбросившие лишние килограммы, перенесли полегче. А вот Варвара из-за беременности тяжело в себя приходила.

Потом случились две радостные вести — первая, самая важная — Варин малыш пока был здоров. Все показатели в норме, но как пойдет вторая половина беременности, однозначно сказать не взялся никто. А вторая тоже порадовала всех. На запрос администрации президента из архива ЦАМО прислали копии представления к наградам партизан отряда «ДИВО» и в списке этом стояли фамилии: Шелестова Ивана, Ищенко Сергея, Миронова Игоря, Гончарова Сергея, Степанова Анатолия, Кошкина Константина, Ушковой Варвары, Крутова Григория, Крутова Василия, Мироновой Степаниды, еще какие-то фамилии. В самом низу отметка, кому не вручены медали. Не так порадовало, что их представляли к наградам, как то, что эти вот списки датированные сорок третьим годом, подтверждали, что они действительно там были.

На Победу им разрешили поехать туда, по возможности, рекомендуя, не сильно распространяться, что они из будущего, рекомендовано было представить себя потомками тех ребят.

— Кому следует — скажете. Если кроме братьев Крутовых, кто ещё жив — наверняка уже в приличном возрасте, надеемся — сумеют умолчать о многом.

Для подстраховки им выделяли двух молчаливых мужчин среднего возраста.

Как волновались все, как ждали этого дня. Весна резко началась со средины апреля — к маю, вернее, к Победе, цвели сады, отцветали первоцветы — крокусы и гиацинты, начали осыпаться тюльпаны и кое где зацветала сирень. Мужики заметно волновались, но старались не дергаться при Варе, у которой уже слегка округлился животик, понимая, что ей волнения не нужны, да и в деревне ещё предстоят и радостные, и горькие минуты.

— В Раднево стало совсем страшно, даже выходить на улицу! — рассказывала Ядзя, умудрившаяся добрести до Березовки. — Молодые ребятки не выдержали, все ведь уже знают, что наши наступать начали, хотели взорвать к такой-то матери это их проклятое казино, но один струсил, проболтался, вот всех и… Боже мой! Пацанятки, худые, мелкие, избитые, измученные, город в шоке — везде плач, эти гады лютуют, дожить бы до наших!! Как страшно, не люди кругом, а худшие из зверья, бешенством страдающие!

— Гринька, не смей никуда ходить!! Только возле дома у дворе или у хате, пОнял? — сразу же завелась Ефимовна.

— Чаго мне сделается? — По привычке проворчал Гринька и получил сразу два подзатыльника — и от Ефимовны, и от Ядзи.

— От, чаго сразу драться? Ня буду! Хай ёно усе горить!

Кто же мог предположить, что неуёмное Гринькино любопытство спасет усю дяревню через каких-то две недели??

Деревенские изнывали, наши были уже совсем недалеко, сентябрь был пока что хороший — сухой, и многие не выкапывали картоплю, чтобы хрицам не досталося. И даже предсказываемый дедом Ефимом дождь — кости старые ныли, не пугал:

— Наши прийдуть, и у дожж выкопаем, а с одной стороны ён нужон, чтоб эти гады утонули усе. Но нашим будеть хужее. Дед, хай твои кости подождуть нямнога!! — ворчала Марфа Лисова.

Через деревню потянулись машины, теперь уже в обратном направлении, а на той самой высотке, где у сорок первом полегли наши, окапывались, возводили свои укрепления хрицы.

— От будеть сложно их выкурить оттеда! — сокрушался Гринька.

— Стратег ты наш, Никодимушка, бяяда с тобою, от Родиону придется не раз тебя отлупить.

— Родион як прийдеть — самым послушным буду. Батька живога увижу и усе, успокоюся!!

— Ой, Гриня, — сокрушалась Ядзя, — ой, не зарекайся, дед твой всю жизнь с выкрутасами жил, и ты, ну, чистый Никодим, уродился же внучок!

Как-то враз забегали-засуетились полицаи, деревенские злорадствовали, говоря, что вот запекло у сволочей под задом.

Немец, который Милкин еще три эсэссовца собрали полицаев у Шлепеневском дворе, а Гриня как всегда-полюбопытничал. Что-то громко лаял Милкин хахаль, лежащие неподалеку в бурьяне Гриня и Колька вслушивались, чаго он там гаворить. Гринька за два года сильно насобачившийся понимать их, насторожился:

— … завтра… чтобы все было исполняйт. Операцион рано утр… не жалеть никого… — доносились слова с порывами ветра, натягивающего хмарь. — … Самый болшой сарай, загоняйт алес, устрашение… много фойяр, сжигайт! Секретност сохраняйт!

Гринька дернул Гущева за рукав, аккуратно, стараясь не хрустнуть сухими будыльями и сильно не шуметь, выползли из бурьяна и задали стрекача огородами, к деду Ефиму.

— Дед, дед, — едва переводя дыхание, проговорил Гринька. — Дед, этот гад, Милкин, приказ полицаям отдал, сгонять на рассвете в четыре, усех у Ганькин сарай и там нас усех сжигать стануть.

— Да ты што? Ай придумал?

— Не, я такога придумать усю жизнь не смагу. Дед, они какое-то устрашений задумали!! — ребятишки испуганно смотрели на него.

— Значится так, ребяты, — дед подумал, — сейчас потихоньку попробуйтя своих предупредить, кто понадежнее — тожа, а паникерш уже ночью, а то начнут как куры квохтать, немцы жеж тоже не дураки, поймуть и тагда усем нам крышка. Гринь, тябе народ уводить, у лес, им не до нас станеть, у лес не полезуть, наши-то рядом, громыхаеть он как, чагось сильно скрипить и воеть ай какую оружью новую придумали?? Скажитя, штобы тряпки не брали — воды и еды якой. День пересидим, а там, Бог дасть, и наши будуть у дяревне. Узлы лишния буду сам выкидать!! Ешче скажитя — шчас не до выбору, или убегать, или сожгуть усех, а и по бугру наши як звездануть, усе хаты, што рядом, порушатся…

И где ползком, где перебежками мотались Гриня с Колькой по дворам самых неболтливых. Говорил только Гриня, ему, в отличие от Кольки, верили сразу. Знали, что Никодимов Гриня врать не станеть, бабы на удивление, не переспрашивали, бледнели и испуганно крестились. К ночи половина деревни была готова к уходу.

Полицаи «случайно» нашли у Марфы Лисовой четверть мутного вонючего самогона, который она, ругаясь и рыдая, пыталась выпросить обратно, деток лечить зимой от простуды. Те гоготали и усмехались, один из них, пришлый, как-то мерзко гоготнул:

— Завтра вам ничего не понадо… — его ткнули в бок, и он заткнулся.

Марфа, тетка сметливая, тотчас же сложила два и два и порадовалась, что ушлый Никодимов унук оказался в нужном месте и услышал… Полицаи к вечеру собрались в хате Еремца, а деревенские, радуясь, что хмарное небо затянуло и нет луны, очень осторожно, задами, уходили в недальнюю посадку, где их уже ждали дед Ефим, Гринька с Василем, Ядзя, Ефимовна и баб Марья.

Где-то к половине третьего почти все жители были здесь, тревога ощущалась в каждом, ждать никого больше не стали, время почти не оставалось, и потихоньку двинулись к лесу, стараясь до четырех уйти подальше. Лес был неподалеку, и даже в кустах поутру их сложно было заметить, а когда рассветет — ишчи ветра у поле.

И все-таки немцы выпустили несколько снарядов по ближнему лесу, нашли-таки они кровавую жатву — ковыляющие сзади всех тихие старики Цвиковы, так и лежали у куста, как и шли — держась за руки. Там их и похоронили, под негромкий бабий плач. Это потом, отойдя подальше, они зарыдали погромче.

Оставив всех возле густых ещё кустов терновника, Гриня с Колькой — Василя оставил с Ефимовной — рванули к опушке…

В Березовке что-то горело, поднимался дым, а потом случилось что-то страшное… враз как-то далеко заскрипело-заскрежетало, звук послышался неприятный и каак… понеслось на деревню, вернее, на бугор, где хрицы устроили блиндаж, что-то непонятное, летели какие-то молнии. Земля тряслась, встала дыбом, вверх взлетали огромные комья, бревна, половина орудия, какие-то ящики, бочки.

Гринька орал и плакал одновременно, в скрежете и грохоте взрывов голос его не был слышен, но Колька отлично понял что кричал Гринька:

— Наши! Наши!!

Его кто-то тронул за плечо — Гринька обернулся и увидел дедов — Ефима и Егора — те тоже что-то радостно кричали. Потом скрежет стих, только угрожающе погромыхивали вдалеке орудия. Гринька поковырял пальцем в ушах:

— От это да! Дед, чагось это было?

— Якаясь новая орудия! Гриня, глянь-кась. Чаго тама двигается?

— Вроде машины, — вглядываясь, пробормотал Гринька, а потом, приглядевшись к быстро нарастающим точкам, заорал:

— Танки!! Дед Ехфим, танки, и кажись… наши!!

Колька тоже напряженно вглядывался и вдруг вскочил и заплясал как дикарь:

— Наши, наши, он звязда сбоку! — Он орал и утирал чумазой рукой слезы, а они усе бяжали и бяжали. Деды истово крестились на такие долгожданные, такие родные танки, которые, попыхивая сизым дымом, резво мчались у Бярезовку.

— Дед, мы побегли?

— Пагодь, Гринь, може хвашисты ешче не убягли?

Танки, сделав несколько выстрелов, достигли деревни, там два из них остановились, остальные помчались дальше, а Гринька, приплясывая от нетерпения, орал:

— Деда, давай хадим туды. Наши жа!

И поспешали по дороге два пацана и старый дед Ефим побег у дяревню, а Егорша, как ему ни хотелось вместе с ними, побег за остальными деревенскими, сказать, что НАШИ у дяревне.

Чумазые танкисты столпились у колодца и, передавая ведро с водой друг другу, пили, обливали головы и разгоряченные лица.

— Гляньте, ребята, первые жители, похоже! — сказал чумазый танкист.

Танкисты обернулись в сторону дороги, а по ней раскинув руки и что-то громко крича бежал худой патлатый мальчонка, за ним, немного поотстав — второй, а сзади, задыхаясь, останавливаясь на секунду и опять пытаясь бежать — поспешал дед преклонного возраста! Мальчонка меж тем добежал, взглянул на всех дикими глазами.

— Дяденьки, вы ведь наши?

— Ваши, ваши, — дружно ответили ему, и он, заорав, подпрыгнул к самому ближнему и, крепко вцепившись в него, отчаянно зарыдал.

— Ну что ты, мужик?

— Дяденьки, дяденьки, как мы вас долго ждали!

Подбежавший вторым парнишка застеснялся, молодой танкист раскинул руки.

— Чего ты, иди, я тебя обниму!!

И этот разревелся, а подбежавший дед резко остановился, поклонился до земли и дрожащим голосом сказал:

— Ой, сынки, ой, ребяты, дождалися!

Деда бережно обнял старлей, а дед, худенький, старенький тоже разревелся.

— От радости это, дожил, дождался!

А из леса как-то разом высыпало много народу. Бабы, ребятишки, старики — все бежали в деревню. Первыми, конечно же, добегли ребятишки, за ними налетели измученные, худющие, но счастливые бабы.

Все смешалось — танкистов обнимали, целовали, заливали слезами, а в деревню вступала усталая пехота.

И была у Бярезовке радость, такая же случилась потом ещё на Победу. Как враз оживились и помолодели бабы и старики.

— Наши прийшли, усе, ня будя хвашистов боле!

Уставшие солдаты располагались на ночлег, тут и там слышался стук молотков и топоров, это соскучившиеся по мирной работе руки солдатские кололи дровишки, подколачивали отскочившие доски, заменяли прогнившие на крылечках — солдаты как могли помогали бабам.

Топились все деревенские баньки, у полевой солдатской кухни толпились ребятишки, и повар от души накладывал им солдатской каши.

— Нет, малышка, так не пойдет, — гудел пожилой повар маленькой девочке, у которой не было ни миски, ни какой другой тары, и она подставила руки.

— Вась, дай-ка котелок!!

Наложил в котелок каши и сказа:

— Только принеси его обратно.

— Спасибо, дяденька, я матку накормлю и принясу, ёна не встаёть савсем.

— Ох ты, Вась, добеги до медсестрички, пусть глянет на болящую, ты, малышка, скажи, где живешь-то??

— Дядь Петя, — всунулся счастливый Колька — уже знавший как звать повара, — я провожу.

А медсестричка разговаривала с Василем:

— Мальчик, ты должен заговорить, вот увидишь, за нами пойдут другие, если будет палатка с крестом медицинским, ты, Гриня, пойди к любому доктору, он посмотрит братика, может, чего подскажет, дельного!! Ох, какие у него глаза, чисто васильки!

К вечеру пришли из леса Леший, Степанида и Пелагеюшка, опять были слезы, девушек уже и не надеялись увидеть, а они обе живые и с детушками.

Василь как-то враз прилепился к маленькой Дуняшке, а Гринька с такой тоской глядел на неё, вздыхая:

— Чистый батька, Игарек!

Разбирая угол в шлепеневской избе, солдаты нашли маленького мальчика, с месяц от роду. Когда пожилой старшина вынес едва пищащий сверток, толпящиеся вокруг деревенские сразу смолкли. Потом ахнула Стешкина бывшая свекровь:

— Батюшки, этта ж Милка сволочь сваво дитя бросила?

— Да ён же немчура клятая! — закричала бабка Савельевна. — Та яго надоть за ноги и об…

— Тихо, бабоньки! — перекрыл начавшиеся крики старшина. — Этот малыш совсем не виноват, что его родители оказались сволочугами, какой он немчура, вон еле пищит от голода. Покормить бы его!

И тут всех удивила Пелагея.

— Давайте его мне, где один там и второй вырастет, не хвашисты же мы в самом деле.

— Точно, не та мать, что родила, а та, что воспитала! Ай, девочка, какая ты молодчина! Поймите, сельчане, он в своей жизни ничего не сделал плохого, разве только меня обмочил, — засмеялся старшина, и вслед за ним засмеялись сначала робко, а потом все смелее и сельчане.

— Вот и хорошо, мы тебе, девочка, чем сможем — поможем, как назовешь-то сынка?

— А как Вас!

— Ох, ты! — подкрутил ус старшина. — Тезка, значит, будет мне, жив останусь — навещу непременно после войны. А зовут меня Андрей Никитович.

— От и будет у тебя, Пелагеюшка, Сергей и Андрей у сыновьях, бабы, неуж не поможем ростить мальцов? — воскликнула Ефимовна.

— Чаго уж тама! — Поддержала её Марфа Лисова. — Где усе, тама и энтот, приблудыш! Дитё и в самом деле — безвинное. А сироту пригреть — дело Божие!

Долго не могла уснуть взбудораженная деревня, и спали впервые за два долгих жутких года — спокойно, теперь можно было ходить с поднятой головой — наши же у деревне!!

Поутру провожали танкистов, низко кланялись им, желали уцелеть и возвращаться хоть поранетыми, но живыми, у родные хаты.

Андрей-найденыш оказался светленьким, с голубенькими глазками.

— Ну вот, Полюшка, — гудел Леший, — один внук на Сяргея помахивает, а второй на тебя, я теперь такой богатый дед — четыре внука и одна девочка.

— Як чатыри? — спросил Гринька.

— Так, ты с Василем, и два Гончаровых — Сергеевича, и Дуняша.

К обеду в деревне появились партизаны — Панас, Матвей и Иван — пришли до завтрашнего утра.

— Утром у Раднево, на призывной пункт и на хронт.

Иван пошел с Гринькой до деда Ефима, тот довольнешенек, крутился возля солдатиков, ведя любопытные и познавательные разговоры — все уже знали что скрипить и воеть новая орудия — «Катюша», которая даёть хрицам прикурить.

Гринька закричал:

— Дед, хади сюды. Тута твой крестник пришол!

— Який ешчё крестник? — пробормотал дед, повернулся и застыл, потом отмер:

— Командир, живой? Егорша, Егорша хади сюды! Ай, и впрямь крестник. Ребяты, ён жа у сорок первам не живой совсем был, ёны вон тама на бугре хрицев до последнего стреляли, мы жа их, — дед всхлипнул, — усех тута схоронили, молодыя усе. А яго, — он кивнул на смущенного Ивана, — яго по стону определили, взрывом у кусты закинуло, от, жив остался.

Дед обнял Ивана, а тот горячо благодарил его.

— Ай, сынок, знать, не суждено тебе погибнуть, вот увидишь, жив останешься. Примета есть такая — у гостях у старухи с косой побыл и вярнулся, значить, жить будешь долго!!

Ефимовна потрясенно переводила взгляд с Лешего на Матвея…

— Леш, это же..? Невероятно?? Одно лицо, только мальчик худенький!

— Да, Марья, это мой, чудом найденный и чудом же выживший — сын. Спасибо Варе с её таблетками, они не только Василя, а ещё многих поставили на ноги.

Гринька и Василь дружно вздохнули.

— Ничего, ребятки, вы-то точно доживете! — произнес непонятную фразу Леший, а Гринька, неунывающий и не лезущий в карман за словом — только огорченно покачал головой.

Как тяжело было отпускать Лешему своего сына… знает только он сам. Отец и сын, молча обнявшись, стояли долго-долго.

— Ждать буду, Матюша, всю оставшуюся мне жизнь, может, и сбережет тебя моя отцовская любовь, ты, сын, пиши мне, вон, на Крутовых.

Как смотрел Лавр на уходящих ребят, долго потом кряхтел и утирал глаза — пока никто не видел.

Жизнь сразу же завертелась колесом. В освобожденных районах начали разминировать поля — торопились по сухой погоде успеть засеять озимыми, чтобы рожь уродилась. Первыми в Березовке саперы проверили все поля усадьбы Краузе, а вот в самом доме обнаружили много чего из тех сюрпризов, что взрываются.

— От гад, змеюка, Фридрих, гаденыш, яго это работа, то-то ён усё туды и приезжа! — ворчал вездесущий, забывший про прострелы, дед Ефим, некогда стало на печке ворчать, надоть дела делать.

— Счастье, что мальчишки не залезли, — попыхивая дедовым самосадом-горлодером, говорил пожилой уже старшина, старший у саперов. — Мальчишки, они любопытные, всегда стараются нос засунуть, куда не следует.

— Да они, можеть, и наладилися, так энтот, сынок хозяйский до последнего бывал тута, а хто ж станеть лезти, зная его поганую натуру.

Саперы разминировали все и через неделю уехали, а бабенки, ребятня постарше и деды взялись за пахоту. Наезжал к ним однорукий, болезненого вида секретарь райкома — Илья Никифорович, назначенный только что, бывший у мирное время агрономом у Беларуси, што ешче под немцем была — бабы его жалели, а он, толковый мужик, присоветовал, как лучше вспахать и засеять поля. И пахали до самых поздних сумерек, две их худые, лядащие лошаденки выбивались из сил, но тянули плуг.

Стешу назначили бригадиром, а вот правой её рукой стал Гринька. Стеша убегала покормить Дуняшку, а Гринька, с неизменной цигаркой командовал бабами. И так лихо у него получалось, что как-то незаметно его стали звать Родионычем.

Особенно после того, як до них приехали хфотограф и корреспондент газеты, аж из самого Бряньску.

Панаса в армию сразу не отправили, он, что называется — сдавал дела. Долго и тщательно рассказывал про действия своего отряда, про пленных, про погибших семерых заброшенных диверсантов — горевал, что они погибли — не мог ведь он сказать всей правды. Осипов предоставил все записи их удачных подрывов и всех проведенных операций против фрицев, вклад оказался внушительным, и особист откровенно удивился, что в отряде погибло столько мало партизан, в соседнем, вон, напротив, были очень большие людские потери.

Приглашали и Лешего, тоже долго вели с ним разговоры, все — и Панас, и Осипов, и Леший в один голос говорили о погибших дивовцах и двух мальцах Крутовых только самые хвалебные слова. Панас с Осиповым долго сидели и писали представления к награждению самых отличившихся своих партизан, конечно же первыми шли ребята, которые ушли к себе, потом Гринька с Василем, Стеша, Пелагея, остальные партизаны. Мужики включили в список почти всех.

Гриньку с Василем тоже расспрашивал особист — его интересовало все.

Гриня, не мудрствуя, рассказывал, Василь кивал головой или наоборот, мотал, когда Гринька что-то не точно говорил.

— От, ён у меня як прохфессор, усё помнить, доисконально! — хвастался братом Гриня.

Василя осматривали в больнице. Врач, усталая такая тетка сказала, что мальчик заговорит, может, совсем скоро, а может, к весне.

Особист сильно смеялся, когда Гринька рассказывал про дедовы схороны и записки.

— И как ты так долго молчал, при твоей-то болтливости??

— А дед сказал, никому, от я и молчал, я чаго ж, не понимаю что ли? Мы с Василем у Радневе часто бывали, на нас уже внимания не обрашчали, ну, носют малые усякую дрянь у ремонт, а Василь, ён совсем не вызывал подозрениев, усе же знали, что ён нямой, а про яго память забыли, от мы и ходили.

— А с немцем зачем курил?

— О, уже докладали? А чаго не покурить, правда, сигареты у их дярьмовые, слабы, но иной раз от и услышишь чаго дельное в перекуре. Курт, ён старый был, сколь раз гаворил — Гринья, нихт геен. От мы с Василем и не ходили тагда.

И про то, как подслушали они с Колькой замысел хрицев — сжечь деревню, для устрашения, тоже. Особист долго с уважением пожимал им руки с Василем. Но все закончилось, и разговоры, и расспросы-допросы.

Вот тогда-то и приехали по Гринькину и Василеву душу энти корреспондент и хфотограф. Хфотограф сделал несколько снимков ребятишек, даже бабы, кто успел, попали у общий кадр, вышла газета со статьей — там на хфотограхвии сидели взволнованные Гриня и Василь, и была статья — «Юные партизаны Орловщины». Корреспондент написал про многое, и привез им секретарь две газетки. Одну Гринька тут же спрятал, сказав:

— От объявится ежли батька, до него пошлем! — а вторую читала и рассматривала уся дяревня. Секретарь, Илья Никихфорович сказал, что мальчишек, скорее всего, мядалью наградят.

Уехали Панас с Осиповым, пришло первое письмо для Леша от Матвея — писал он, что пока вместе с Иваном у одной части.

Бабы отпахались, позасеяли привезенной секретарем рожью поля, стали готовиться к весне, а батька Крутов усё не объявлялся.

Гринька никому не говорил, а так страдал, вона у Марфы Лисовой был праздник, пришло аж два треугольника от яё Сафрона, как голосила Марфа… бабы сбежались, думали, горе, а нет, это от счастья.

Гринька все больше вникал в хозяйские заботы, Стеша полностью доверяла ему, а бабы прислушивались, вот только курил, паразит, много и ругательные слова произносил часто, правда, когда была поблизости Ефимовна, ён сдерживался, а то весь авторитет подрывала, треская его по шее.

Бабы собирались у большом зале Краузевского дома и старательно готовились к весне, что-то подшивали, что-то ремонтировали деды, понатащили свои домашние семена — морквы, свеклы — тщательно перебирали кой какой лук, сушили и осторожно ссыпали в сухие лукошки-короба.

Секретарь переслал немного ржи, для колхозников, вот и распределяли по ртам. Гринька с утра тщательно проверил усе списки и потом развешивал с точностью до грамма, уморился. После усе сели попить кипяточка с сушеными яблоками, когда взглянувшая в окно Кириллиха охнула.

— Гринь, чагось случилося, глянь, Василь бяжить!

Василь, в распахнутой куфайке бежал напрямки, что-то держа в руке, и разевал рот как бы в крике. Гринька выскочил на крыльцо… Василь, его немой Василь запыхался, но упрямо бежал к нему и громко каким-то севшим голосом кричал:

— Гриня!! Гриня!!

Гриня даже и не понЯл, что ён заговорил, когда Василь закричал:

— Гринька, батька…

У Гриньки враз отказали ноги, он плюхнулся на холодные доски.

— Гриня, бать… батька наш, — задыхаясь, выпалил Василь, — батька наш, от письмы прислал, аж три!!

— Гринь, ты чаго?

А Гринька, матершинник и отчаюга, сидел и, громко всхлипывая, рыдал так, как не рыдал лет с пяти.

— Гринь, — сморщился тоже Василь, а на улицу выскочила Стешка.

— Мальцы, быстро у дом!! Гринь, Гриня, чаго ж ты плачешь, батька ваш живой!

А Гринька все никак не мог остановиться, бабы, глядя на него, тоже начали хлюпать носами, Стешка, видя, что сейчас начнется массовый рев, сказала:

— Бабы, а у Крутовых-то сегодня двойной праздник — Родя живой и Василь заговорил.

— Ой, и чаго же мы рыдаем, Василь, скажи чаго-то?

Василь медленно глуховатым голосом сказал.

— Не привык ещё!

— Василь, читай, чаго батька пишеть??

Все расселись и стали внимательно слушать Василя, а тот читал:

— Здравствуйте, дорогие мои батька Никодим, жена Глафира, сыны Гриня и Василь! С горячим фронтовым приветом к вам ваш сын, муж и батька — Родион. Во-первых строках сообшчаю, что я жив и здоров, чего и вам желаю. Пишу вам у третий раз, отчего-то вы мне не отвечаете, и душа моя сильно болит и волнуется за вас.

— Василь, это ты с последнего письма начал, давай с первого.

И слушала деревня глуховатый голос Василя в молчании, только слышались всхлипы уткнувшегося в плечо Стешки Гриньки, а бабы, деды и детишки, как бы наяву разговаривали с Родей. Гринька долго не мог успокоиться, все шмыгал носом, а Ефимовна злорадно так сказала:

— От, Гринь, я усе батьку отпишу. А уж про цигарки твои — особо!

— Пиши, Евхимовна, от батька усе вытерплю!

И писал вечером Василь, старательно выводя каждую буковку, письмо батьку, под диктовку Гринькину.

Полуторка резко затормозила на улице, взвизгнув тормозами.

— Ох, Петухов, все ты с вывертами какими! — ворчал лейтенант Крутов, осторожно вылезая из кабины. Пошел в штаб.

— Никодимыч, здорово! — начштаба Овчинников осторожно пожал ему руку. — Опять, не долечившись, сбежал?

— Да, нормально все, товарищ майор, наступаем же, отстать боюсь от своих.

— Так, идем к комполка.

Пришли, доложившись, Родион услышал:

— Не лейтенант, а старший лейтенант Крутов! — подполковник протянул ему погоны с тремя звездочками. Родион вытянулся:

— Служу Советскому Союзу!

— Так, старший лейтенант, твои орлы, пока ты там валялся, провели очень удачный поиск, двоих приволокли, отличился, как всегда, Горбунов, ох и отчаяюга. А теперь о главном — переводим мы тебя на роту, хватит нянчить своих Никодимовцев, пора тебе свои знания и умения на всех разведчиков распространять. Неделя тебе на все-про всё, и приступай к новой должности.

— Есть!

У него в землянке сидели радист и старшина Антипин, что-то по привычке подшивающий.

— Товарищ лей… старший лейтенант! — вытянулся радостный старшина. — С прибытием!

— Что тут у вас?

— Все в порядке, легко ранен Грачев, отправили в медсанбат, прибыло пополнение, аж три орла! — ухмыльнулся старшина. — Два совсем салаги, а один командир партизанского отряда где-то в ваших краях воевал, и ещё, товарищ старший лейтенант, Вам тут… — старшина что-то взял из шкафчика, — Вам тут почты много!

Родион задрожавшими руками взял аж пять писем, посмотрел, от кого, и поднял на Антипина неверящие глаза:

— Живы, Федотыч, живы мои!

— Здорово, товарищ старший лейтенант! — Я пойду, на улице прочту, а ты минут через сорок построй всех.

Родион вышел на улицу, прошел в глубь рощицы, было там уютное местечко — полюбилось всем сидеть на поваленной сосне, мужики быстро приделали спинку и получилась лавочка.

Родион читал подписи:

— Крутовы Г. и В. - сыны, значит, похоже, Василя почерк, у Гриньки-то как у батьки, ничего не поймешь. Пинич М.Е. — Марь Ефимовна, Миронова С. - это ещё кто?

Взял плотный конверт, осторожно раскрыл его:

— Какая-то газета со статьей, про сельчан, видимо?

Развернул и завис — со снимка не него напряженно смотрели его сыновья… худые, повзрослевшие и с такими взглядами… много повидавших людей.

— Ох, ребятишки мои, как вам досталось!

Прочитал статью, покачал головой.

— Надо же, партизаны мои!

Начал читать письмо:

— С огромным приветом и низким поклоном к тебе, батька наш, Родион Никодимыч, твои сыновья — Григорий и Василий. Сообщаем, что мы живы и здоровы, чаго и тебе желаем. А матки нашей, Глафиры, уже два года как нету — убил хвашист с самолета, ваккурат, кагда дед Никодим только исчез.

Родион ошарашенно перечитал это опять… заныло сердце. Его славной жены оказывается уже столько много времени нет на свете и батя пропал…

— Но мы, батьк, живы, живем с Евхимовной у нашей хате. Ейную разбомбило, она получила у сорок первом годе две похоронки, а Пашка пропал, от и живем усе, ешче Стешка с нами, у ней на Степана тоже была у самом начале войны похоронка. Василь, як матку убило, совсем онемел, не гаворил до твоего письма, а што долго не отвечали тебе, письмы усе враз принясли. Батька, я так рад, што ты живой. Я шчас за помощника бригадира, а бригадиром у нас Стешка. Мужиков нема совсем, одни бабы и деды, но мы, бать усе Краузевы поля успели распахать и засеять. Батьк, пиши нам, мы завсегда ждем твои письмы. Остаюся твой сын, Григорий Крутов.

А дальше писал Василь о том, что у них все хорошо, только вот по батьке сильно скучают и ждут яго. Посидев, покурив, открыл треугольник Ефимовны.

Та подробно написала, как жили в оккупации, как помогал Леший, как пытался мстить ребятишкам, особенно Грине, Бунчук — сволочь недобитая, как Еремец и Гущев встречали немцев с караваем, как работали у старого Краузе. Жалилась на Гриньку, что курит и сквернословит, хвалила Василя, а Родион просто слышал негромкий голос учительницы.

Вздохнув, взглянул на часы, бережно свернул треугольники и конверт — где только нашли его для того, чтобы статью прислать, и пошел на поляну, где уже выстроились его орлы.

— Здравия желаем, товарищ лей… старший лейтенант!! — заулыбались его верные орлы.

Родион мазнул глазами по двум молоденьким невысоким парнишкам, — пополнение.

— Представьтесь?

— Рядовой Курицын Иван! — проговорил первый.

— Откуда такой бравый?

— Саратовский, товарищ старший лейтенат, работал трактористом в колхозе.

Родион кивнул второму:

— Бушуев Петр, Горьковский, детдомовский, специальностей много.

— Ишь ты, шустрик какой!!

Родион превел взгляд на третьего из новеньких, высокого мужчину, тот как-то пристально-напряженно смотрел на него…

— Знакомый какой-то? — промелькнуло у Роди, а мужик сказал густым басом:

— Михневич Афанасий, бывший командир партизанского отряда «Диво».

— Ишь ты, и где это Диво партизанило?

— Орловщина, знаменитые Брянские леса.

— Это в каких же местах-то? — встрепенулся Родион. А Михневич как-то враз улыбнулся и сказал:

— Извините, не по-уставному, Родион Никодимыч, я ж Березовский.

И тут до Родиона дошло.

— Панас? Панаска?? — Он рывком преодолел два шага, и они крепко обнялись.

— О, командир земелю встретил!! — громко проговорил Горбунов. — Дело хорошее!!

А Родион, расцепив руки, разрешил всем разойтись, сам торопливо спросил:

— Моих видел?

— А как же, они же с Лешим самые лучшие разведчики у моем отряде были.

— А мне только сегодня письма отдали от них, вот и газетку прислали.

— Товарищ старший лейтенант, нам газетку-то не покажете? — поинтересовался старшина.

— Да, только поаккуратнее!! — он передал старшине газету с портретом сынов, а сам тормошил Панаса, расспрашивая обо всех и всем.

Разведчики осторожно и бережно читали газетку, вглядывались в серьезные лица пацанят и удивлялись, что такие мелкие, а уже заслужили награды.

— А младший-то чистый батя, — переговаривались они, не мешая командиру разговаривать с земляком.

Много узнал Родион о жизни сельчан в оккупации, расстраивался, хмурился, переживал, смеялся над проделками отца и полностью пошедшего в него старшего сына, но была откуда-то у него твердая уверенность, что жив его неугомонный батька.

— Знаешь, Панас, не удивлюсь, если батя ушел с нашими, отступающими, ну не такой он человек, чтобы пропасть в лесу, где он как дома. Этот же прохиндей — воюет где-нибудь при лошадях. А Глафиру я часто во сне вижу — печальную, теперь понятно, почему. — Родь, ты за пацанов не переживай, они у пригляде, там Лешай, знаешь, как Бунчука за них лупил? Краузе-старший тоже не дозволял внуков фройнда забижать, а потом вот немец спас Гриньку. Бунчук пьяный был, ну и отмахнулся от немца-то, а тот важная шишка из Берлину, ну и повесили через два дня сволочугу, недобитую тогда твоим батькой. А хлопцы твои, ох и молодцы. Василь — чистый прохфессор растеть, от будет умнейшая голова. Я не застал, як он заговорил, но видно твоё письмо сильно его встряхнуло, вишь, теперь не немой. Ох, Родя, нам обязательно дожить надоть до Победы!!

— Когда она ещё будет, эта победа, Белоруссия даже не очищена от этих сук.

— Родь, ты у нас навродя не болтливай, — понизил голос Панас, — от я тебе точно скажу, но молчи, Родя, штоб особисты не упекли куды. Будеть Победа, Родь, у самом Бярлине у мае сорок пятого. Молчи! — сказал Панас, видя, как вскинулся Родион. — Это у Лешаго пред самою войною, у тридцать девятом-сороковом беглый был (я пока два года у оккупации был, нормальную речь позабывал. Нельзя было чисто и правильно гаворить, местный же). Знаешь же нашего Лешаго, подобрал полумертвого, выходил — а тот какой-то чи предсказатель, чи ведун, так вот он ему тогда ещё сказал, что будет много горя и беды для нашего народа. Но выстоит страна, и в первых числах мая сорок пятого будет Победа. Леший, ты же знаешь, мужик недоверчивый — ну наболтал полудохлый, мало ли, а потом как случилось все, вспомнил слова того. А пришлый сказал — от города с ненавистным ему лично именем и начнется наша победа!! Вот когда у Сталинграде дали по зубам и погнали их, а потом летом у Курску вломили, от тогда Леший и сказал мне и паре людишек надежных, что вот так-то и будет.

Ну не мог Панас рассказать Роде всей правды, зачем, все равно не поверит и не поймет, это потом, если живы будут, посля войны, может, и можно, а пока надо молчать.

Родя внимательно-внимательно выслушал и долго молчал.

— Хорошо бы увидеть, как этих гадов изничтожили!!

— Доживем, Родь, точно, я вот знаю, не может Никодимовская порода пропасть…

Родион помолчал опять, что-то явно прикидывая:

— А может, так оно и есть, смотри, четырежды ранен уже, а все легко, ни разу в тыл не увозили, все в медсанбате залечивали, правда, я раньше уходил. У нас старшина Антипин, сибиряк-таежник, в травах разбирается, постоянно что-то да сушит, поит нас всякими отварами, припарки делает — чисто лесной знахарь, он меня постоянно долечивает. Мы над ним трясемся, никому о его умении не говорим — заберут ведь тогда. Сейчас вот на роту ухожу, командиром, ты пока здесь побудь. Вон, Горбунов, — он кивнул на мелкого, верткого, какого-то вихлючего мужика. — Не смотри, что такой, напоминает приблатненного, он в поиске — незаменим, вон, к Звездочке приставили, если утвердят, будет у нас свой Герой. Меня раненого на себе волок, он чисто Гринька — мелкий, а я, сам видишь — Бог ростом не обидел, уже сознание терял, а он матерится и тащит, вот и побратим теперь мне. Так Горбунов тебя и поднатаскает- азы маскировки и разведки у тебя есть, значит, получится из тебя настоящий разведчик.

Родион задел рукой карман с письмами, там зашуршало:

— Ох ты, у меня же еще одно письмо непрочитанное.

Повертел в руках треугольник:

— Лаврицкий Л.Е. Кто таков? Не знаю??

Панас широко улыбнулся.

— Читай давай, очень даже знакомый тебе товарищ.

«Добрый день Родион Никодимович! Пишет тебе Леший, он же Лаврицкий, не будешь же писать отправителя — таким именем, ещё и не пропустят. Рад, Родя, что ты жив и здоров, и бъешь за нас всех этих фашистов. Василь тебе уже написал, что друг мой первейший пропал, ещё в сорок первом, но не верь, Родя, что его нет в живых, не тот человек, чтобы пропасть. Подозреваю я, что ушел он с нашими, что последними проходили через деревню. А за пацанов не переживай, Родя, они у тебя настоящие мужики. Гринька, правда, неслух, а и хитер, ведь пока не случилась нужда в оружии, молчал, про дедовы схороны. А схоронов было аж три. При всей его любви поболтать, ни разу не проговорился. А их походы в Раднево — мало того, что приносили все сведения от нашего лудильщика, что на базаре сидел — бабам рухлядь чинил, так ещё и оба пострела хорошо научились понимать немчуру, а кто будет обращать внимание на двух мелких, едва плетущихся с узлами на спине. Поначалу их котомки тщательно проверяли, а там один хлам — у рямонт, да и не носили они ничего в них лишнего, зато уж запоминали, особенно Василь — все до мельчайших подробностей. Вот такие у тебя, Родион, сыны! Приезжал секретарь райкома, сказал, что должны прислать медали партизанам, и есть в том списке оба Крутова — Родионовичи. Я их за внуков считаю, так что не преживай, Гринька только учиться никак не хочет — сейчас вон Стешин заместитель, хозяйственный такой пацан, мелковат вот, правда, по росту и стати, одни мослы и нахальство… Да и, поганец, курит много, меня увидит — прячет цигарку, а без меня Марья ругмя ругается. Ты ему пропиши, он твердо „усей дяревне обешчал, як батька прийдет — ня буду“. Мы, Родя, теперь духом воспряли, стали опять людьми! Самое тяжелое теперь — вас дождаться. А ещё хочу тебе сказать, что все это время ходил в нашу маленькую церкву и молился за батьку — твой Василь. Я не мог без слез смотреть на него немого. По обличью и по росту он чистый ты будет, только глаза у него матери, тут его Варя — из партизан женщина, звала за глаза голубые — Васильком. Вот что я хотел тебе сказать. Добивайте гадов, уцелей, Родион Никодимыч!! Мы все тебя ждем. С низким поклоном к вам, нашим дорогим воинам — дед Леший.»

Родион поднял к небу заблестевшие глаза.

— Веришь, Панас, много чего повидал за это время, а сегодня вот на слезы пробивает, я уже боялся поверить, что кто-то жив. Пишу-пишу, а все как в пустоту — оказывается, все три письма в один день они получили.

А в Березовке теперь каждый день ждали ответа батька. И пришло им враз два письма, одно от батьки, а второе от Панаса. И сидели, не дыша, все, и слушали глуховатый голос Василя, читающего оба письма, утирали бабы слезы, а потом ахали и удивлялись, что свела судьба Панаса и Родиона, и сильно смеялись над припиской батькиной в конце письма:

— А тебе, старший мой сын, Григорий, порка будет знатная за курение. Обещаю!!

И сидел смущенный Гринька, и чесал в заросшем затылке:

— От ведь, нажалились!

— А, чаго, — встрепенулась Стеша, — моя Дунюшка тябе перерастеть скоро! Ты жа из-за цигарок и не растешь нисколь, он Василь на полголовы выше. А ты даже меньше Никодимушки ростом.

Гриня подумал:

— Батька вялел, надо… не, совсем уже не получится, но буду поменьше курить, обешчаю усем!

Зима, на удивление, проскочила быстро, может, от того, что не было больше никаких хвашистов, и все, что ни делали сельчане, они делали для себя и для фронта. Бабы вязали носки и варежки с одним пальцем, не углядели Краузе, а может, просто не захотели возиться с непряденой шерстью, что нашлась в подвале в нескольких дырявых мешках. Как обрадовались ей бабы! Они старательно пряли шерсть долгими зимними вечерами, вели бесконечные разговоры, пели грустные песни, потом стали петь более нужные — по радио слышали все новые — военные.

Запоминал и записывал их Василь, потом напевали вместе с Гринькой, им сразу же помогали ребятишки, и слышалось морозными вечерами из чьей-нибудь хаты: «Вставай страна огромная…»

Деды были заняты у лесу. Они вместе с Лешим валили небольшие деревья, которые он поздней осенью отметил зарубками — усыхали они, а на дрова самое то. Зная ответственность и дотошность Лешего, в райкоме полностью ему доверяли. Привезенные жердины тут же распиливали ребятишки постарше, и по очереди, в чью-то хату отвозили на санках ребятишки помладше.

Бабы готовили на всех немудрящую еду, жили и впрямь — коммуной.

Объявились сын и внук деда Егорши. Сын пока так и оставался в Сибири, а внук закончил школу младших лейтенантов и уже воевал — командиром орудия.

Гриньке и Василю, Стеше и Пелагее при всем скоплении народа торжественно вручили медали — «Партизану Отечественной войны второй степени».

Как важничал Гринька, носил медаль на стареньком дедовом пиджачке, Ефимовна подшила рукава, и Гринька, подпоясавшись солдатским рямнем — подарили тогда первые наши, что пришли у Бярезовку, носил её постоянно. Василь же, наоборот, так и держал её в коробочке.

А посля Нового сорок чатвертага года была у братьев Крутовых огормная радость. Батька их, Родион, прислал два фото, на одном он один, у командирских погонах, с медалями и орденом Славы 3 степени. А на другой они стояли, обнявшись, с Панасом. Как опять рыдали бабы от радости, что видят живыми земляков.

А Гринька с Василем разглядывали батькины награды.

— Якись геройские награды!! — восхищались деды Ефим и Егорша. — Батька ваш икононстас целый имееть. От мядаль так мядаль — «За отвагу». Ай да батька, ай да Родя!!

— Ешче глянь, дед, «За боевые заслуги» и «За оборону Сталинграда»!

Гриньку просветил секретарь насчет ордена Славы. Сказал — самая почетная награда, как Георгиевский крест в царской армии. И не было лучше занятия у пацанов по вечерам, как разглядывать фотограхвии батьки.

Весна выдалась ранняя, бабы радовались дружно взошедшей озими, размечали и прикидывали, где чаго садить, деды отвоевали участок под самосад.

— Вы, сороки, кисеты вона шейтя, будем воинству самосад у кисетах посылать, як вырастеть!

Леший часто наведывался в деревню, Волчок непременно был с ним, все так же истово любил Крутовых и постоянно находился возле них. Сегодня Лавр пошел в Раднево, в райком. Волчок остался с Василем, который нянчился с Дуняшкой и Полюшкиными малыми, помогали ему шустрые погодки, девчонки Лисовы, пока шла пахота и посевная занятий не было. С утра и до позднего вечера все были в поле, земля подсохла, и все спешили приготовить землю для посадки овощей. Иван Никихворович с дедами в МТС смогли наладить старенький трактор, вот он и мотался по колхозным полям, вспахивая самые сложные участки, заросшие за два года всяким чертополохом и будыльями.

Василь заскочил перекусить, Волчок лежал возле спящей у коробе Дуняши, по улице неспешно двигалась старенькая лошадь районного почтальона. Остановилась возле скособоченного дома Пиничей, с телеги кое как слез якой-то мужик в солдатской шинели, Василь, дожевывая на ходу картоху, вглядывался в незнакомого мужчину, который стоял опираясь на палку и покачивался, разглядывая нежилой дом.

— Явно из госпиталя хто? — подумал Василь.

А мужик, как-то очень тяжело опираясь на палку, дохромал до лавочки, оставшейся у двора ещё с тех довоенных пор, и опустился на неё. Василь вышел из двора, начал подходить к солдату.

— Дядь, ты кого ищешь-то, мож… — и не договорил, сзади раздалось необычное для Волчка поскуливание, такое жалостное, Василь резко обернулся и замер…

Волчок — их сильный и умный зверь, никого и ничего не боявшийся, полз на брюхе, и как какой дворовый пес жалобно скулил. У Василя открылся рот, а солдат как-то встрепенулся и, увидев ползущего к нему волка, негромко произнес:

— Узнал, друг мой волчище? Узнал?

Волчище дополз до него и, встав на лапы, принялся лизать солдата, тот крепко-крепко обнял волка и спрятал лицо у него на шее. Василь и подбежавшие малые ребятишки тоже молчали. Волчок, все так же поскуливая, мордой подтолкнул лицо солдата. Тот поднял глаза и увидел мелкую деревенскую ребятню.

— Ребята, кто-нибудь знает Марья Ефимовн… — и тут заорал на всю улицу Василь…

— Пашкаааа, Пашка… Пашенька!! — он бросился к солдату и осторожно обнял его, боясь причинить боль, видел же, что солдат совсем слабый.

— Пашка! — плакал навзрыд Василь, — Пашка! А мы тебя усей деревней… Пашкааа!!

Солдат аккуратно похлопал его по спине:

— Не плачь, вот он я!

— Глань, — позвал Василь шуструю замурзанную девчушку. — Глань, добеги до Стеши, тихонько, чтобы бабы никто не слышал, скажи, что Пашка из госпиталю приехал, пусть она Ефимовну сюда отправить, только громко не говори, а то у Ефимовны сердце не выдержить.

— Цыц, малышня, тут стойте, нельзя Ефимовну расстраивать раньше времени!

Гланька мгновенно сорвалась с места, а Василь все также осторожно присел рядом с Пашкой. Пашка обнял его:

— Совсем большой стал, а Гринька где-же?

— У поле, все пашут, даже уроки пока отменили у школе.

— Как вы тут живете-то?

— А ничаго, шчас совсем хорошо, а при хвашистах трудно было. Ты, Паш, не волнуйся, матка твоя с нами живёть с осени, як они прийшли от хата полуразвалилась, а у нас матку убило и дед пропал, от мы усе и живем. Ешче Стешка с дочкою.

Стешка, выслушав Гланьку, радостно всплеснула руками, потом побегла на дальний конец поля, где ругался с трактористом Гринька.

— Мал ешче меня учить, пацан сопливый.

Пацан распахнул кожушок.

— Может, и сопливый, а на печке не сидел!

Мужик, увидев Гринькину медаль, пробормотал:

— Извини, ну не ори, шчас запашу огрехи.

Стешка отозвала Гриньку в сторону, что-то серьезно ему пояснила, он вздохнул.

— Тоже хотелось бы к Пашке побежать, да Стеша тама нужнее будеть, ай сомлееть их Марья Ефимовна як тогда, а с няго якая помошчь? — Ладно, вечером бабам только и скажу, а то все бросют, убегуть.

Стеша хитренько позвала Ефимовну, сказав, что приехали из Роно и требуют их для разговору. Ну пошли и пошли, все продолжали работать, только Гринька постоянно посматривал в сторону деревни и вздыхал.

Стешка сдерживала шаг, хотя ноги упрямо пытались побежать бегом. На улице все было как всегда — гомонили дети, пищали Полюшкины пацаны, только острый глаз Стеши заметил худого бледного солдата, сидевшего на лавочке возле двора Пиничей.

Марья же шла, немного волнуясь, с чего бы это представитель Роно потребовал им прийти, ведь знали же в районе, что школа вся на посевной.

До лавочки оставалось пройти две хаты… Ефимовна сначала обратила внимание на Волчка, он неподвижно лежал у ног мужчины, одетого в солдатскую… форму…

Она запнулась, охнула и птицей полетела к нему, она бежала, как не бегала в молодости, солдат рванулся встать, но мать оказалась быстрее, она подлетела к нему, опустилась на колени и, обняв худые ноги своего оплаканного сыночка, неверяще уставилась в такое бледное, измученное, но такое любимое, родное лицо сына. Она ничего не говорила, просто смотрела на него, а по лицу бежали слезы, Пашка тоже шумно сглатывал, потом отмер:

— Мама, мамочка моя!!

И вот тут Ефимовна закричала:

— Сыночек, Пашенька, живооой!! Стешка хлюпала носом, а Ефимовна судорожно ощупывала, гладила своего мальчика, мальчик пытался утирать ей слезы, она, не замечая их, только и повторяла:

— Сыночек, Пашенька, живой!!

Дружно зарыдали Пелагеюшкины ребятишки, Гланька кинулась их успокаивать, а Ефимовна наконец-то пришла в себя.

— Сыночек, да что же это я? Ты, небось, голодный и уставший, пойдем, мальчик, у хату. Стеш, ты знала, что сынок вернулся?

— Да, но як тябе об этом у поле сказать, не добягла бы?

Ефимовну потрясывало, Стешка налила ей отвару с пустырником, та выпила, не глядя, а сама хлопотала возле умученного сына, старалась дотронуться до него, погладить по щеке, по стриженной голове, и все спрашивала:

— Сыночек, скажи, что я не сплю?

Сыночек, поев, быстро уснул, нелегко дался ему пятидневный путь до дому. Он спал, а Ефимовна, не отпуская его руку, сидела рядом и боялась дышать.

Осторожно вошла бабка Марья, деда Ефима жена, покачала головой:

— Сколько же ты вынес, мальчик! — Прошептала, что станет его травками выправлять. — Не горюй, Марья, самое главное — живой, выправим его к лету!!

Потом пришел Леший, крепко обнял Ефимовну, прошептав:

— Я тебе говорил, что Волчок чует?

А Пашка разоспался — впервые, наверное, после тяжелого ранения, он спал спокойно, и не снилась ему война, снилось что-то легкое и радостное.

Пришедшие вечером с поля работники шустро собрали стол, у кого что было — первый фронтовик, пусть и поранетый сильно, но живой вернулся, тем более была на него бумага, что без вести, а ён живехонек. Нашлась и бутылочка медовухи, припрятанная дедом Ефимом, вернее, бабой Марьей ещё с далекого сорокового года.

Когда заспанный, но уже не такой умученный Пашка вышел из хаты, его встретили радостными криками, бабы и деды по очереди подходили к нему, осторожно обнимали, бабы все всхлипывали, а деды наоборот, крепко пожимали руку.

Потом было скромное застолье, все старались расспросить Пашку. И каждая надеялась, а вдруг Пашке, вон, как Роде с Панасом, повезло встренуть кого-то из деревенских. Но такое везение бывает ох как нечасто.

— Ты, Паш, як птица-феникс возродился, усем бабам нашим надёжу подарил, може, и вернется ешче кто из наших сельчан? — пытал его старый Ефим.

— Все может быть, дед, по-первости много неразберихи было, когда отступали.

— Паш, а чаго ж ты не писал нам, он, Родя Крутов отписал, что живой.

— Дед, когда меня ранило, в августе, вы ещё у немцев были, а потом… — Пашка помолчал, с завистью глядя на дедову цигарку, запретила ему бабка Марья, даже нюхать, пока ёна яго лечить, — потом ничего не помнил, тяжелый был, слишком, а к концу года в память вошел, ясно стало, что комиссуют подчистую, скоро приеду, пока письмо дойдет — уже дома буду.

— А мы ж тебя, Пашка, с братьями оплакали ешчё до немца. Я от думаю, может, и Степка Абрамов где-нито живой? Вишь, как у Стешки случилося — второй мужик тоже сгинул. Ну от энтого дочка осталася. Гринька сказывал — хорош партизан был, не нашенский, из заброшенных, и Лешай тоже хвалил, от судьба, будь она неладна!

На улице показалась баба Марья.

— Паш, Паша хадим!

Пашка встал и, опираясь на палочку, побрел на лечение. Не знал он, что после перового «сеанса», баба Марья, всю жизнь лечившая народ усякими травами и настоями, много чего повидавшая, — долго сидела у хате и рыдала.

— Божечки, дед, як же ён выжить сумел? Этта ж весь правый бок у шрамах, до колена!

— Наверное, слезы матки яго вярнули?

И терпел стоически Пашка её лечение — нашлись-таки у бабули мази, настойка прополиса, ешчё чаго-то, но полегчало немного воину, стал бодрее ходить и был уже не таким бледно-зеленым. Бабы и слышать не хотели, чтобы он как-то да работал, но Пашка перехватил однорукого секретаря райкома — два фронтовика всегда поймут друг друга, вот и огорошил Пашка сельчан тем, что будет у исполкоме работать, в отделе учета.

— Нельзя мне за вашими спинами быть, не привык я так!! Мам, там работа сидячая, а жить стану у тетки Ядзи, она согласна.

— Ох, сыночек!!

— Мам, не волнуйся. Я же живой, а значит, надо шевелиться. Иначе так и буду с тоски засыхать.

Ефимовна сама лично побывала у секретаря, дотошно расспросила обо всем и, скрепя сердце, согласилась. Только постоянно стала добегать до сына.

— У нашей Евхимовны крылья выросли! — говорили бабы, а у неё разговоры были в основном о сыне. Бабы понимающе поддакивали, это ж великое счастье — из трех оплаканных один возвернулся, почитай, с того света.

Пришло в деревню настоящее письмо — в конверте то есть, адресованное Никодиму. Василь повертел толстое письмо и отложил до вечера. Вечером опять в деревне радовались — объявился всеми любимый Самуил, Василь, спотыкаясь через слово, читал-писал их доктор ещё с ятями, и читать было сложно, но ввалился Леший, прогудев:

— Неужели жив старый интриган? Василь, читай сначала…

— Да, дед Леш, ён непонятно пишет!

— А-а-а, понял, вот ведь натура упертая, сколько лет прошло, а он все по-старинке пишет!!

Начал бегло читать…

Писал их чудо-доктор, что дошли они тогда до своих, и его в силу возраста хотели завернуть назад, но прорвались немцы, и завертелась его фронтовая жизнь по медсанбатам, потом, после наступления под Москвой, отправили в тыловой госпиталь, сейчас работает в далеком Омске — режет и сшивает. Очень волнуется за сельчан, все время, что они были под немцем, болела душа. Сейчас же очень ждет ответа, что и как на родине. Передавал многочисленные поклоны всем, обещал, как отпустят — возвернуться в село, очень скучает по родным местам.

Отдельно было вложено письмо для его лучшего друга — Лешего.

— Ну вот, бабоньки, — прочитав письмо Самуила, взглянул на всех посветлевшими глазами Леший. — У нас опять большая радость: наш чудо-доктор живой!

— Скорее бы проклятая война кончалась, нет вот такой орудии, чтобы усю их хвашисткую гадину сжечь зараз! — с горечью воскликнула Ульяна Мамонова, получившая уже после освобождения похоронку на мужа.

— Одно только скажу… как дед Ефим скажет — Росссия, она из любого пекла, из любой беды возрождается! Вон, — Леший кивнул на Пелагею, держащую на коленях своих малых, — вон она наша молодая поросль, ох, бабы, ждет вас после войны самая главная работа!!

— А то у нас шчас яё немае? — спросила Марфа Лисова.

— Нет, самая главная работа впереди — мужиков рожать и помногу!!

— Это ты прав, Леш, мужиков много повыбило, будет ли от кого рожать-то?

Леший засмеялся:

— Найдется! Для мужиков эта работа и приятная, и недолгая, вам девять месяцев ходить-то.

— А и походим!

Бабы упахивались в полях, но, охая и ахая, тянули тяжкую ношу, знали же все, никого агитировать не надо было — всё для победы. Возле установленной на столбе тарелки всегда толпился народ из детей и стариков, старики смастерили пару лавочек и занимались нехитрыми делами, то подколачивали что, то латали обувки, которые ещё можно было хоть как-то да подзашить. И замирали все, слушая сообщения Совинформбюро, а сообщения были радостными — вон, у Москве салюты пускать стали. Вечером докладали вернувшимся с полей дневные новости, никто уже и не сомневался, что будет долгожданная Победа! Летом детвора все бегали босыми, а впереди осень и зима. Деды копались в притащенной из хат обувке — слезы одни, а не обувка, пытались хоть что-то да подремонтировать. Потом подоспел табак, старательно сушили листья, затем нарезали, никто не сидел без дела.

Секретарь откуда-то привез немного овец, раздал по-честному, по две пары по колхозам, и ребятишки с огромным удовольствием пасли их и заготавливали траву на зиму, старшие из детей косили, а мелочь сушила и переворачивала сено.

Бабка Марья и ещё одна старушка — Артемовна организовали подобие детского сада. Вся мелочь была под их присмотром — матерям надо было в поле работать. Гринька пошел в рост, наконец-то, голос тоже грубел, но пускал иногда «петуха». Он радовался, что растеть, а то и деда Никодима меньше был.

У друга Гущева умерла его старая баба, остался совсем один — мать во время отступления немцев потерялась, да он и не вспоминал про неё. А вот из-за бабушки искренне горевал. Пошел до Пашки, долго что-то ему говорил, а к сентябрю его как сироту отправили-таки в его, так долго желаемое им — ХФЗУ. Писал он оттуда Гриньке, только вот хвамилию нямного изменил — стал Гущин, чему рад был неимоверно.

А потом привез почтальон в деревню весть — поймали этого гада Еремца, будут судить у Раднево, перед всем народом.

Взволновалась вся деревня, бабы, недолго думая, наказали выступить от деревни дедам и Марфе Лисовой, как не хотелось им всем плюнуть у наглую рожу энтого гада, но работа. Выручил секретарь райкома — переговорил с вышестоящим руководством, перенесли выездной суд в Березовку, и был за все время у них короткий рабочий день, вся деревня и окрестные, кроме самых старых собрались у правления. Когда вывели Еремца от березовских полетели ехидные замечания:

— Чаго не гладкай-то, тяперя? А… сволочь, несладко у наручниках? — За все гад ответишь!!

И было много свидетелей, кто-то плакал, рассказывая, кто-то не выдержав набрасывался на Еремца с кулаками, кто-то плевал на него. Дед Ефим сказал:

— Стыдно и противно за няго, у одной дяревни жили, был як все. Помогал же наших что у заслоне оставались хоронить, а через три дня хлебом-солью встренул хвашистов. Ен же, пока Бунчука ихние жа не повесили, по дяревне ходил гордее Краузе и гадил с Гущевым знатно, тот гад замерз, а энтот за двоих подличал!! Потом, правда, притих, знать, понял, што наши прийдуть. Мы усей дяревней стыдимся, што якую гадинку прглядели! Ён жа свою вернейшую Агашку не пожалел, як она проболталася — што ён удирать собралси, усё — тут же у гестапу попала. Мы усей дяревней просим суд дать ему высшую меру!!

Еремец молчал, только один раз вскинулся, когда пригласили свидетеля Лешего.

— Но, ён же немцам тожеть служил, вона охоты им организовывал? Як же, ён же немецкий прихвостень?

— Немецкий прихвостень, как сказал подсудимый, был оставлен здесь по заданию обкома партии и награжден государственной наградой СССР! — осадил его прокурор.

Судили гада аж два дня, дотошно разбирая все его преступления. Как плевался дед Ефим, когда выплыли документы погибшего на том холме солдатика. Оказалось, пока они, горестно причитая, собирали убитых в одно место, Еремец обыскал и спрятал документы самого старшего из них по возрасту, на всякий случай. Случай получился в сорок третьем, но уехать, как он ни пытался, в Закарпатье не удалось, застряли на Украине, возле Харькова, и привлек внимание к себе по несоответствию в возрасте. Посля приговора — расстрел, деревенские единодушно пожелали такой же справедливости сынку Краузе — Фридриху, не предполагая, что их дружное пожелание исполнится в сорок пятом.

Бабы пластались в поле, пришел с госпиталя ешче один сильно поранетый фронтовик — сын Артемовны, едва передвигающийся на костылях. Опять баба Марья старалась подлечить его:

— Пей сынок, энто хоть горькия трава, но помогаеть, пей — раз живой до матки добрался, значить, ешче поскрипишь, эх, Самуила нема, от бы хто помог!!

Артемовна пришла до Василя, продиктовала письмо для Самуила, просила совета, як лучшее подмогнуть сынку поранетому. И их чудо-доктор откликнулся, подробно расписал для Марьи и Пелагеи все, чем можно было помочь солдату, сетовал, что он далеко. А Артемовне неожиданно повезло — Леший решил сходить проверить транспорт ребят, и в старенькой машине Ивана нашел завалявшуюся между сиденьями упаковку таблеток в коробочке — прочитал аннотацию, понял, что это тоже сильное сейчас лекарство для Семена, — «Оксициллин», называется.

Вытащил чудную упаковку — желтые, какие-то узенькие футлярчики, повертел, увидел, что их можно открыть — откуда ему знать, что эти капсулы можно просто глотать — осторожно высыпал на ладонь порошок и возликовал.

— О, совсем хорошо!!

Принес три порошка, велел пить через день — мало ли, и на самом деле, немного полегчало Семену.

А Варя и мужики собирались ехать в Березовку, как они все волновались, первым делом наделали фотографий с Вариной флешки для деревенских, накупили всякой всячины из еды Игорь и Сергей, понимая, что кто-то должен остаться после них, не зная, кто и сколько, просто голову сломали:

— Варь, как думаешь, если я вот такую шаль привезу? Не Степушке, так кому из потомков?

— Конечно, Игорь, бери.

Собрались ехать целой колонной — Варя с Данькой, Игорь с бабулей, Сергей с Толиком и его женой, Ищенко с Людмилой, Иван с Костиком, и там тоже собралась жена Ивана и мать Кости. Ищенко взял машину сына — его ласточка за семьдесят лет давным-давно сгнила там. Выехать решили рано утром, чтобы попасть в деревню часам к десяти, наверняка, митинг будет.

Сидели восьмого мая у Бярезовке, возле небольшого обелиска, установленного погибшим сельчанам ещё в те далекие пятидесятые годы, два деда. Один шустрый, невысокий, то вскакивал, то опять садился на лавочку, второй — высокий худой дед, преклонного возраста, поставив перед собой палочку, оперся руками на неё и задумчиво глядел на открывающийся с бугра вид на деревню.

— Ай молодцы вы с Василем, что тогда сирень-то насажали везде.

— А сколь уже народу предлагало переименовать Бярезровку у Сиреневку? — откликнулся Гриня. — Василь жа обешчал мамушке, што насадит яё многа. А и красиво як, кагда она цвятеть!!

Памятник сельчане тогда решили поставить на том самом бугре, где в сорок первом погибли артиллеристы, при наступлении в сорок третьем артиллерия наша хорошо перекопала этот бугор, но все равно он немного возвышался над деревней. Много воды утекло с тех пор, но помнили крепко и рассказывали сельчане, пережившие оккупацию, своим подрастаюшчим детям и внукам подробности той жизни.

Не дождался этого, наступившего — две четырнадцатого года, Леший — Лавр Ефимович, он ушел враз, — не болел, не жаловался никогда, успел порадоваться на Матвеюшкиных дочек — двух. Одну назвали Варей, и долгожданного сыночка — Лавра Матвеевича, а вот правнука своего — уже не дождался. Присел на лавочку отдохнуть и все… И было тогда Лавру девяносто два годка. Гриня, Василь и Панас очень тяжело пережили эту потерю, сроднились за столь долгое время накрепко. А у Матвеевой Варюньки родился сынок — вылитый прадед, и передумали называть Иваном — назвали Лавром. Матвейка, как пришел с войны — жил у Бряньске, работал после войны на заводе, там и оженился, но отца не забывал никогда. Леший подолгу гостил у них, а ещё чаще внуки бывали у него.

В пятьдесят лет тихо угасла Пелагея, Полюшка, так до конца жизни и не узнавшая правду о муже. Детки её выросли, в деревне уже и подзабыли, что Андрей не её сын — ну двойнята и двойнята. Мальчишки росли смышлеными, смала помогали мамке как могли, отслужили армию вместе, потом Андрей поступил учиться — оказалась у него способность к иностранным языкам, особенно легко давался ему немецкий, вот и отучился на переводчика. Братья никогда не ссорились, стояли горой друг за друга. Сергей был, правда, более хулиганистый и резкий, Андрей его наоборот уравновешивал, была в нем черточка, ненавистная маме Поле, но об этом знали только Леш, Гриня, Панас и верная подруга Стеша — уж очень педантичным был её Андрюха. Сергей остался в деревне, стала сильно прибаливать их мать, закончил заочно институт и, похоронив мать, перебрался поближе к брату в Подмосковье. И вот тут-то приехала в деревню какая-то модная бабенка, разыскивающая крошечного месячного ребенка, по случайности оставленного в деревне.

Деревенские дружно пожимали плечами — никто не помнил такога. Но нашлась «добрая душа» — проболтался за бутылку один, пришлый пьянчужка, живший одно время с Ивановной, да выгнала она его, помучившись.

Прилетела мадам к Стешке, ну а Степушка никогда за словом в карман не лезла — за пару минут осадила.

— Ты, стервь, ешче какие-то права качать уздумала? А кагда месячного ребенка у мусор кинула, отчаго ж не думала про няго? А знаешь ли ты, что полдеревни хотели его прибить?

— Ты где, сука, была, кагда ён рос, болел, кагда ты яму необходима была? — С порога добавила столетняя подружка Стешки — Марфа Лисова. — Уезжай уже по добру, по здорову! Мы жа помним, як ты у Радневе ходила с хвашистами под ручку, хочешь самосуда?

— Я… я за свое давно заплатила! — сдулась мадам, то есть Милка, — я… тогда… не знала, что Эрих его оставил умирать, сама была с температурой, плохо помню.

— Ой, не звезди, а то у нас температуры не бываеть? И мы вона скольких не бросаем? — у Марфы посля войны народилось ещё трое деток. Она только посмеивалась, когда бабы ахали, увидев её очередной живот:

— Лешай же сказал, рожать надо много, а мне, вишь, Сафрон сразу, як заявилси, сказал: — Мать, будем сынов рожать, надо!!

И действительно, все три раза она родила мальчишек, на радость мужу. Подросшие старшие нянчились и возились с ними, а мальчишки, подрастая, очень трепетно относились к своему, ставшему болеть — сказались раны, батьку.

Марфа наступала на Милку:

— Ишь ты, сыночка она ишчет? Как посмела выговорить — сыночек? Сыночек твой у тот же день и помер, як ты его бросила, нема тут никаких… Як она яго обозвала-то, Стеш?

— Эдвин!

— Пошла ты, Милка, отседа, это твое счастье — Полюшки уже нету у живых, а то гнала она тебя поганой мятлой по дяревне.

Милка, вся пунцовая, выскочила из хаты и тут же уехала с каким-то мужиком на «Волге».

— Ишь ты, заявилася, сука подлая!!

А вечером бабы, собравшись, просто вытолкали продажную шкуру из деревни:

— Не уйдешь по-хорошему, найдуть в Викешкином овраге!!

Написали письмо Сяргею, штоб упредил Андрюху — мало ли, доберется до них, штоб были готовы. Андрей даже заморачиваться не стал:

— Мать у нас одна — Полюшка наша, другой не было и не будет!! Я, Серега, отчего и не женюсь — все хочу, как наша мама, повстречать, такую же, дочку родить и назвать её, как нашу самую лучшую мамочку…

Братья тяжело пережили уход матери, трогательно заботившиеся о ней с детства, они всеми силами старались продлить ей жизнь, но, видно, сказалось на ней все: и отправка в Германию, и побег, и роды, и недоедание-недосыпание, когда они два были крошечными. Она так и оставалась худенькая, хрупкая, если Стешка после родов раздалась, стала ещё крупнее, то Пелагеюшка, как нежный цветочек, оставалась такой, и никто не сумел пробиться в её душу — звали её замуж после войны, но её Гончаров так и остался единственным мужчиной.

Приехавших на могилку матери через полгода братьев вечером позвал к себе Леший, там же были неразлучные Панас и Гриня, и только сейчас оба брата услышали правду о своем отце.

— Не думаю, что Сергей станет разделять вас, раз вы Полюшкины, то, значить, и яго сыны! — твердо сказал Панас.

— Дед Леший, расскажи про него, ты же первым их увидел?

— Не, ребяты, энта мы с Василем — первые. Знаешь, як я чухнулся, кагда увидал тетку в яких-то странных штанах, а уж мужика у камухвляже… А батька ваш — ён такой важный вначале был. Как яго?.. А, понтовался, як Игорь гаворил, а потом такой мужик стал, як с няго слятела уся этта показуха — уважали яго усе сильно, человек слова.

— За мамку вашу чуть башку не свернул одному засранцу у лагере уже когда были! — добавил Панас. — Он её старался на руках носить, как дитя малое!

— Невероятно! — подвел итог более разумный и вдумчивый Андрей, — Но будем ждать отца, в две тысячи четырнадцатом, если доживем, это нам по семьдесят годочков будет? Ничего себе!! А раньше их найти — они нам не поверят, во, сейчас отцу где-то… хмм, из пеленок только вылез, лет десять всего?

— А, Андрюх, про энту чагось слыхать?

— Да, появлялась на горизонте. — Поморщился Андрей. — Я даже слушать не стал — сказал, что бред лечится в любой психушке. Мама у меня — Пелагея, отец — Сергей, будет доставать меня — найду возможность посодействовать лечению.

— От, истинный Сяргей. Тот тожа такой жа резкий был!

Андрюха улыбнулся.

— Хотелось бы его увидеть!

— Ох, ребяты! У такое трудное время вы росли, а якие ж молодцы выросли! Андрюх, проглядел Дуняху-то Стешкину? — и все захохотали.

Дуняха — Стеша номер два, спуску не давала никому, а с Гончаровыми мальчишками дружила насмерть, заступалась за них, дралась, ходила с драными коленками и синяками, была отчаягой и заводилой.

В деревне почему-то упорно считали Дуняшку и Андрея женихом и невестой, а она, едва проводив своих закадычных Гончаровых в армию, тут же выскочила замуж и к их приходу из армии уже имела годовалую дочку.

— Вот-вот, изменила мне Дуняшка, я и не жанюсь! — посмеялся Андрей. — Не попадается вот, как мама наша! Дед Леший, может, твою Варвару дождаться?

А ещё когда мальцам было лет по десять, приезжал на денек у дяревню тот старшина, что нашел Андрея, и в честь кого сына и назвала мама Полюшка. Усохший, с палочкой, но все такой же боевой, он долго держал обоих Гончаровых на коленях и шумно радовался:

— Ай, да крестники у меня подросли, ай, да молодцы!

Мальчишки потом долго переписывались с ним, да вот, старые раны не дали ему долгой жизни.

А Гриня загрустил при разговоре про своих:

— От ребяты, ежли нас не станеть, вы, энто, як следует их встретитя, они усе такия замечательныя, эх, увидеться бы, а потом можно и помирать…

— Дядь Гринь, ты лет сто, точно, будешь суетиться, — засмеялся Сергей, — твой дедуня по случайности погиб, а ты чистый он!

— Да уж, понясло старого не туда! — вздохнул Гринька. — Это усе от любопытства неуемнага. Я поспокойнея буду!

Никодим Крутов заявился в деревню посля победы, в конце июня, когда уже пришли Сафрон Лисов, Иван Дендеберя с другого конца деревни, ждали вот-вот Родиона и Панаса.

Никто из галдящих ребятишек и не обратил внимания на невысокого старика в солдатской форме, идущего по улице — вся страна так одета.

Василь дотяпывал картошку, когда во дворе кто-то зашуршал, слышно было, как кто-то ходил по двору, чем-то брякал, потом полез в сарай.

Василь, взяв наизготовку тяпку, тихонько пошел во двор и увидел, как какой-то мелкий мужичок, бурча под нос, лезет в сарай…

— Ты хто таков? — закричал Василь громким голосом. Мужичок вздрогнул, выронил какую-то железку из рук. — А положь чаго взял!!

Мужичонка повернулся и неверяще уставился на унука, который уже перерос своего деда. Оба замерли, вглядываясь друг в друга, потом Василь рванулся к своему деду.

— Дед, дед, — обхватив Никодима, бормотал Василь, — дед, ты живой? Дед?

— Чаго мне сделается? Василь, якой ты агромный стал? Где все — Гриня, матка? Чаго у сарае непорядок??

А Василя как заклинило:

— Дед? Деда?

Шустрая Гланька Лисова уже мчалась у поле, сообшчить, что Василь обнимает якогось маленького мужичка, и приговаривает:

— Дед!

И сорвался домой Гринька — одинаковые Крутовы долго стояли обнявшись:

— От дожил я, увидал своих.

— Дед, ты воевал? — уважительно посмотрел внук на его три медали.

— А як же?

— Здорово, старый черт! — прогудело от калитки, и дед молнией метнулся туда:

— Лешай, дружищще, жив!

Могутный Леший и мелкий Никодим смотрелись потешно, но друзья безумно были рады друг другу.

— Вот, старый интриган! Я ведь так и прикидывал, что с нашими уйдешь, натура твоя не та, чтобы на печи отсиживаться. Да и Викешка вмиг заявился — старые долги тебе отдать.

— От гад, не добил я его тагда, жалко.

Дед выругался, а Леший уважительно разглядывал дедовы медали:

— А где — «За взятие Берлина»?

— Так я же у Праге был, от скажу тебе, красивый город! Да, довялось Европу тую пройтить, посмотрел.

— Гринька, — тут же шумнул дед, — чаго стоишь, стол накрывай!

— Дед, наши усе вечером будут!

— Вечером — другой коленкор, сейчас мы с Лешем посидим, погутарим. Ох и соскучился я за вами за всеми.

— А чего же писал тогда?

— Да, Лешай, ты жа знаешь, як я писать могу.

— Ну продиктовал бы кому, молодые-то были?

— Да чаго-то стеснялся просить — вроде боевой дед и такая оказия. За пацанов был спокоен, думал, при Глашке, а тут, вишь как.

— Ага и Василь до Родиного письма больше двух лет не говорил совсем, и Гриньку у Бунчука немец еле отбил.

— Да ты што? От сукин выродок! А ты чаго ж глядел?

— Я его при отце и сыне Краузе предупредил, — Леший показал свой кулак-кувалду, — а он в Радневе обожрался дурной самогонки ну и…

— И чаго ж?

— Повесили его через два дня за нападение на немецкого офицера.

— Чаго заслужил! А Слепень не объявлялся?

— Шлепень был в полицаях, но не лютовал, наоборот, старался никуда не лезть, а потом штыком заколол Яремчука-младшего, и исчез, когда только наши Сталинград им устроили.

— Яремчук, это которай сопливай, или постарше?

— Постарше — тот воевал, вот матка ждет домой, а младший… захотел отомстить всем, кто его малого лупил.

— Не, ну все же воявали? — удивился дед.

— А родственники-то были тут.

— От гнилое семя!

— А ещё скажу тебе Никодим, схороны твои пригодилися, мы тут партизанили, вон твои внуки по медали заслужили.

— Ребяты? Оба? — не поверил дед.

— Оба, оба.

Дед вытащил из своего набитого вещмешка две банки консервов:

— «Второй хронт» называются.

— Давай по нашему, без разносолов, вон, огурца хватит, — сказал Леш, — а консервы бабам вечером, хоть попробуют.

Сидели два закадычных друга и вели разговоры обо всем, ближе к вечеру пришел и третий их друг — Самуил.

А вечером налетели на мелкого деда бабы, дед только посмеивался:

— Ох, девки, чаго вы меня до войны-то не разглядели, я помоложее был. У армии правда сбавил себе пяток годков, то у тыл бы отправили — якой тыл, кагда вы под немцем были? Да и побил я их гадов немало!

— Лешай, помнишь того командира-то, ну, что раненого оставил тебе?

— Ну да!

— Сынок мой названный, ранило четвертого мая, долечится вот — приедет, у него всю родню… от и приедет до нас.

— Хорошо, мужики нам ой как нужны!! — оживились бабы.

А когда налили всем по лафитничку, дед, став серьезным, встал и проникновенно сказал:

— Ну, что сказать, рад видеть вас всех живыми, спасибо великое, за усе, што мальцов не бросили, всем, кто не дожил — светлая память!

Бабы захлюпали носами, а Стешка, тряхнув косой, собранной узлом на затылке, сказала:

— Бабоньки, мы свои слезы на Победу все выплакали!!

— То да!

Победа, хотя все ждали её со дня на день, все-таки случилась неожиданно.

В четыре утра, когда ещё только начинало бледнеть ночное небо, в Крутовскую избу постучали. Сонная Ефимовна пошла открывать, послышался какой-то быстрый говор и громкий крик Ефимовны:

— Вставайте, вставайте скорее!

— Что? — подскочила Стеша, Гринька и Василь свесили головы с печки.

А Ефимовна, плача и едва выговаривая, сказала:

— Всё! Победа! Ох сыночки мои, не дожили вы!

Гриньку смело с печки, он орал, скакал, обнимал всех, потом Стешка сказала:

— Ребятишки, пробегитесь по дяревне, пусть усе встають.

И в каждой хате, куда стучали ребята, слышалось сначала испуганное:

— Хто тама?

А потом — дикие крики.

В пять утра, когда только рассвело, вся деревня была у правления — все смешалось: обнимались, качали фронтовиков, замерев, слушали торжественный голос Левитана… и плакали, ох как плакали все — горя было неподъемно много.

Потом уже, когда появилась песня «День Победы», оставшиеся в живых слушали её и всегда говорили:

— Точно, праздник — со слезами на глазах!

Пришедшего днем к матери Пашку долго подбрасывали вверх, он вырывался, говоря, что женщины надорвутся — куда там.

Избежал этого только Леший — прогудев, что его только подъемный кран и поднимет.

Он тоже не сдержал слез, но одно грело его душу — жив, жив его сынок, значит, теперь ждать домой надо. Потерялись, правда, они с Иваном-младшим, тот выбыл по ранению, но крепко надеялись, что отыщется их Серебров.

Через десять дней после Победы прилетела первая ласточка — их всеми любимый Самуил. Смущенно улыбаясь, он стоически терпел радость сельчан, которые с такой любовью и радостью встретили его.

— Не ожидал, не ожидал!

Только и повторял их ставший совсем стареньким, чудо-доктор…

Конечно, дед не усидел, уже утром понесся в поле, поглядел своим хозяйским взглядом на все, отругал Гриньку, назвал косоглазым и криворуким, позорящим его Никодимовскую хвамилию, но внук только улыбался.

— А вот ты и будешь вместо мяне, учиться пойду с осени!

Потом, через месяц пришел долгожданный батька — Родион, а Панас отслужил и появился в деревне аж в пятьдесят втором году.

Гриня гоголем ходил по деревне, заметно изменился, курить почти перестал, а прежде, чем матюгнуться, оглядывался, батька Крутов круто поговорил с ним. А Василь, тот просто расцвел — они же с Гриней теперь не сироты, вон, дед и батька у них теперь есть.

В сорок же седьмом, аккурат под Новый год случилось чудо-чудное, всколыхнувшее всю деревню. Можно сказать, восстал из мертвых оплаканный ещё в далеком сорок первом — Степан Абрамов, отбывший после плена ещё два с половиной года лагерей.

Как кричала его мамка, когда в худом, изможденном, старом на вид мужике узнала своего сына, как она не могла поверить, что её сынок, вот он, живой!!

У всех, кто получил похоронки и извещения о без вести пропавших, всколыхнулась такая надежда, и ждали матери и жены своих ушедших на проклятую войну, многие — до конца жизни.

Был трудный разговор у Стеши со Степаном, он не обвинял, не корил её, понимая, что никто не виноват — виновата война, что завязала людские жизни таким уродливым узлом.

Стеша с болью смотрела на такого умученного и постаревшего мужа, а он, наоборот, любовался ею.

— Стеш, я там, ещё у фашистов, был уверен, что долго не протяну, не надеялся уже ни на что, еле ноги таскал… да вот Пашка Краузе подвернулся. Вытащили меня с Карлом Ивановичем, я у старого Краузе немного в себя пришел. А после освобождения… посчитали, что маловато было концлагерей… я тебя ни в чем не обвиняю — знаю, что с кем попало ты бы не стала, да и дочка твоя, она такая забавная, рожи мне корчит. В общем, Стеш, если примешь меня — буду ей настоящим батькой, своих-то у меня, скорее всего, уже никогда не будет!

— Ох, Степа, сколь же тебе досталося!! Дай мне время подумать!

На том и порешили, а через пару дней пришла к Стешке бывшая свекровь — Абрамиха, которая ни разу ни одним словом не обидела Стешу и Дуняшку — наоборот, всегда была добра к ним.

— Стеш, чаго ты тянешь, ведь ня вернется твой второй муж? А Степан, он ночи не спит, сама же видишь, что от него осталося. Как мать тебя прошу, сойдитеся, чаго ж вам делить, дочка вон растеть? А и сынок, глядишь, оживееть при вас-то. Стеш, — она взглянула на неё, — Стеш, он хоть нямного поживеть. А так… второй раз яго… — она всхлипнула. — Стеш, ежли чаго, я сама его заем.

И столько горя и муки было в глазах Степановой матери, что Стешка, вздохнув, сказала:

— Сама уже так надумала, чаго ж добивать-то яго?

Степан понемногу оживал, особенно способствовала этому шустрая Дуняшка.

— От, отцова натура!! — ругалась на неё Стеша, имея в виду Игоря, маленькая Миронова сердито заступалась за Степу.

— Батька мой — холосый! — никак не давалась дочке буква «Р», хотя рычали они со Степаном все время.

Степан понемногу оттаивал, здоровьем был слаб, мало что осталось от того, довоенного ухаря, но Самуил, уже отошедший от дел, постоянно наблюдал за ним, да плюс горячая любовь малышки — что Степан, что Дуняшка души друг в друге не чаяли.

Деток совместных так и не было, Степан утешал Стешку, которая во что бы то ни стало хотела родить ему сына — за все его муки и страдания.

Степан искренне любил их с дочкой, и многие бабы завидовали, пытались пара-тройка раскрыть было глаза ему, но он только ухмылялся и никак не отвечал на подколки и намеки. Зато мать его чихвостила недоброжелательниц на всю деревню.

И случилось таки-чудо, аж в пятьдесят пятом, когда уже и Стеша перестала верить, и народился у них мальчик, названный Пашкой. Подросшая Дуняшка ревновала именно отца к братику, привыкла, что батька был только её.

Никто не знал в деревне, даже верный Панасов адъютант в то время — Гринька Никодимов по уличному, что был у Степана с Панасом долгий разговор.

Много чего рассказал Панасу Степан, а потом достал аккуратную коробочку размером со спичечный коробок, и передал Панасу, тот прочитал написанные готическим шрифтом, аккуратные русские буковки:-«Для моя любимый Варья».

— Очень просил, Панас, чтобы ты сберег это, он как-то странно выразился:

— Я ест уверен, Гринья и Васильок, жива останут, но етцт-сичас, надо етот пакет старший отдават, надежд… надьёжно будет.

— Там, как я понял, какой-то Варе письмо. И ещё-Герберт, Пашкин друг, явно любит русскую Варю.

— Но как же ты смог сберечь вот это? — Искренне удивился Панас. — В лагере-то??

— Что ты, там бы за один только почерк, ещё десятку вкатили. Это я успел, когда нашим нас от американцев передавали, девчушке одной сунуть — договорились, жив останусь — найду её. Она из курских, вот, когда освободился, заскочил на часок к ней, она уже замуж вышла, ребеночка народила. Сказала, очень тряслась и боялась за эту коробочку, но сумела схоронить. Ты быстрее разберешься, что с этим делать — Пашка очень просил передать это вам.

Панас бережно взял коробочку.

— Если бы, Степ, знал, какие это люди! Стешка твоя, поверь, очень замечательного человека выбрала.

Загрузка...