ГЛАВА 2

К обеду в Березовке появились первые немцы: сначала на цетральную улицу, что вела дальше на Казимовку, влетели пять мотоциклов с сидевшими в них фигурами в непривычной, серой форме. Игравшие на улице ребятишки, как вспугнутые воробьи, бросились врассыпную, через минуту на улице не было ни души, деревня замерла и затаилась…

Мотоциклы потрещали, один развернулся в обратную сторону, остальные остановились у колодезного журавля, три немца встали настороже, держа наизготовку автоматы и поглядывая по сторонам, остальные лопоча что-то и громко смеясь, начали черпать воду. Прозвучала короткая автоматная очередь, они встрепенулись, но тот, кто стрелял, что-то пролаял им, и немцы дружно загоготали.

— Неподалеку в пыли лежала убитая курица, не вовремя вздумавшая перебежать улицу. Немец подобрал курицу и, оглядываясь, увидел во дворе у Лисовых ещё двух — опять короткая очередь, и шагнувший прямо через забор немец, довольно скалясь, поднял куриц в воздух.

— Гады, аспиды проклятые, — бессильно сжимая кулаки, шептала Марфа Лисова, — штоб вам подавиться!!

На въезде в деревню нарастал шум, и вскоре по улице непрерывным потоком потянулись машины с весело скалящимися и гогочущими, явно довольными жизнью немцами.

— Да, — смотревший из-за занавески на улицу дед Ефим горестно вздохнул, — нелегко нашим будет такую махину перешибить, но ещё Суворов говаривал, што русские прусских всегда бивали, ох нарвётеся на пердячую косточку, — погрозил он мосластым кулаком.

— Ты, старый, язык-то придёрживай, не ровен час, — пробурчала посмурневшая и испуганно крестящаяся баба Маня.

— Эти скрозь едуть, знать, опять где-то наши отступили. А скоро и хозяева заявются, эхх, Ё… грозилися, хвалилися, малой-де кровью обойдемся, пол России уже гады захватили, поди. На Москву, знать, рвутся, но ничё, ничё, сладим с супостатом, вот увидишь, старая — ежли доживём мы с тобой — будет, будет на нашей улице праздник!!

А немцы все перли и пёрли. Пыль, поднятая машинами, висела в воздухе, из деревенских почти никто не показывался, все испуганно сидели по хатам. И каково же было негодование деда, когда он увидел в окно, (всегда говорил, что хата его стоит на стратегически важном месте) что к правлению, расположенному немного подальше от дедова дома, на противоположной стороне, как-то испуганно озираясь, движется несколько человек.

— Это ж… Ох, ты ж, сучонок пакостный! — Дед зашипел и плюнул на пол, — ах ты ж, харя твоя мерзкая! Мань глянь, какая змея у нас в деревне пригретая была?

Еремец и вечно больной, не вылазящий из районной больницы — Ванька Гущев, их женки и первая, после Слепнихи, сплетница деревни Агашка, подобострастно как-то кланялись вышедшему из притормозившей машины офицеру и что-то говорили, преподнося хлеб-соль.

— Суки! — дед аж вскочил, — от каго надо было в тундру какую ссылать! Больной-то, смотри, здоровее всех оказался.

К «делегации» меж тем подтянулись еще какие-то людишки. Вглядевшись, дед ахнул:

— Собирайтесь беси, черти уже здеся! Глянь, Мань, и Бунчук объявился, ай, ай, поганец, живёхонек, жаль, жаль, не добил, знать, его в тот раз Никодимушка-то. Все-то думали, что издох, Никитич не доглядел тогда… да… вона как всё завернулося… бяяда!!

Бунчук меж тем, яростно жестикулируя, что-то объяснял на пальцах немцу. Тот пожимал плечами, видно, не понимая о чем речь. Тогда угодливо согнувшись, и что-то сказав, Бунчук побежал к дому Ефима.

— Ах, сволочь, вспомнил про меня. Мань, я совсем больной! — дед шустро залез на печь, скинул рубаху и порты, прикрылся лоскутным одеялом.

Громко стукнув в дверь, Бунчук ввалился в хату. — Здорово, Мань, где Ефимка? С красными не убёг?

— Ты, Викешка, чаго себе позволяешь, а? Ты каго пришел позорить, а? — завелась баба Маня.

— Тихо, тихо, ну чаго ты? — тут же пошел на попятную Бунчук, доводился он дальней роднёй по матери бабе Мане, а в деревне свято соблюдали традиции родства, знали и помогали всем сродственникам. Викешка приходился бабе Мане каким-то многоюродным, но племянником.

— Ты забыл, как я тебя, заразу, после полыньи-то лечила? — Разошедшаяся баба Маня наступала на Викешку. — Матка твоя, не дожила до такога позору, сын родню поносить?

— Все, все, прости, Мария Северьяновна, одичал я в лесах-то, где Ефим Никитич?

— Вона, на печи лежить, прострел у яго.

— А прострел-то не от таго, што красноармейцев тягал?

— Э-э-э, дубина, кажинный человек должен быть предан земле, не басурмане мы какие, штоб непогребенными оставлять за родимый край полегших. Да чаго табе говорить, Еремец, паскудник, рядом с дедом был, тожеть тягал их.

— Хмм, а он сказал, што дед и Егорша.

— Вся деревня видела, вот и спроси у народу-то. И эта, приблуда болявая, тожеть с ними был, какжеть быстро выздоровел, то-то он у нашего Самуила лечиться не хотел, знать боялся, што яго на чистую воду выведуть.

— Мария Северьяновна, дозволь уже с дедом погутарить, дело-то неотложное. Дед, а дед, Ефим Никитич?

— Ммм, чаго тебе, болезный, надо?

— Можа ты смогёшь дойтить до правления, перевести надо господину ахвицеру, не понимает он нас, а дело не терпит.

— Не разогнуся я никак, Викешка, прострел, я ешчё позавчора в реке ноги промочил, вот и маюся. У их толмач должон же быть? Да и этот, болявый хвалился, что знает немецкий язык, изучал-де.

— Ааа, гад, значицца специально усё подстроили, вот я щас… — взревел Бунчук и выскочил за дверь.

— Чаго ето он?

— Ну, власть делють, похожа, Бунчук наметил себя, а ети паскуды, тожеть туда же. Мань, я сильно разболелся.

К правлению меж тем подъехала легковая машина, из неё вышли два офицера и какой-то мужик в гражданском, похоже, переводчик нашелся.

Дед тихонько подглядывал в окно. О чем-то поговорив, офицеры в сопровождении двух автоматчиков и всей местной швали, пошли в правление. Вскоре из правления вытащили портреты Ленина и Сталина, солдаты прикладами разбили стекло, бросили портреты в кучу, в кучу также летели выбрасываемые из окон документы и всякие брошюры. Затем Еремец и Гущев в сопровождении автоматчиков пошли в ближайшие хаты, выгнали оттуда пяток женщин, те, замотанные в платки по самые глаза, обреченно шли убирать в помещении.

Пока они отмывали, солдаты с прихлебаями пошли по всем хатам — сгонять народ на небольшую площадку у правления. Народ шел неохотно, боязливо оглядываясь на автоматчиков.

Дед, кряхтя и опираясь на палку, тоже побрел в толпу. На крепкий дубовый стол, служивший много лет верой и правдой колхозному счетоводу Яшке, ушедшему в армию, взобрался лощеный немец, внешность его оставляла желать лучшего, и несмотря на лоск, производил он неприятное впечатление. — «Какой-то рыбий глаз», — тихонько шепнули в толпе. И не знал ахвицер, что так и останется он для всех не герром офицером Вильке, а «рыбьим глазом».

«Рыбий глаз» начал говорить, речь была похожа на отрывистый лай. Переводчик синхронно стал переводить его слова: за нанесение вреда и порчу немецкого имущества — расстрел, за укрывательство коммунистов, комсомольцев, военнослужащих Красной армии — расстрел. Вводится комендантский час, после девяти вечера все должны быть дома, оказывать всемерно содействие органам власти на местах, беспрекословно подчиняться и т. д. За помощь партизанам — будет уничтожена вся семья!

— «Крутёшенько» — выдохнули в толпе, «рыбий глаз» тем временем позвал второго офицера, помоложе, — Это ваш герр комендат Шомберг, по всем вопросам обращаться к нему, также будет в деревне вашей вспомогательная полиция, набранная из местных жителей, — он указал на кучку стоящих в стороне, бывших до этого нормальными, Еремца, Гущева, а многие с удивлением узнали в третьем — Бунчука.

«Жив, смотри, ошибся Никодимушка тогда, ну, дерьмо, оно не тонет», — тихо пронеслось по толпе. Скомандовали разойтись, жители шустро разошлись, никто не стал задерживаться, как было в совсем недавние времена.

А к вечеру к Крутовым ввалился Бунчук с каким-то ещё мужиком, явно уголовником. — Ну, где тут Никодимушка, друг мой навечный? О, Марья Ефимовна, ты чаго тут забыла?

— Здравствуй, Викентий.

— Где жа Никодимка, прячется штоль?

— Нету Никодима, пропал с неделю назад.

— Где жа?

— Кто знает, уехал в дальний лес за грибами и не вернулся, можа, под бомбежку угодил, а можа, на лихих людишек нарвался.

— Чаго жа не искали?

— Кто будет в такое лихолетье искать и где?

— Сынок ягонный в армии штоль?

— Да, в самом начале войны призвали.

— А сношенька?

— Под бомбежку попала.

— А это, я понимаю, Никодимово отродье? — он кивнул на сидящих на кровати испуганно жмущихся друг к другу детей.

— Викентий, — выпрямилась Марья Ефимовна, — дети остались сиротами, не смей вымещать свою злобу на них, они перед тобой ни в чем не виноваты, когда… все случилось, их не могло быть, Роде только пятнадцать годов было.

— Да, давненько все случилось, жаль, жаль, Никодимка ускользнул от меня, ладно, щенки, добрый я пока… живите, только старайтесь не сильно на глаза мне попадаться, особливо, когда я во хмелю. И ты, — он указал пальцем на копию деда — Гриню, — тем более. Ефимовна, а твои-то орлы где, поди тоже у Красной армии?

— Где ж им быть, когда родина в огне?

— А не боишься, что донесут на тебя, слыхал я, ахвицера они?

Марья Ефимовна молча полезла в небольшой сундук, стоящий на маленькой лавке. Достала конверты и положила их перед Бунчуком.

— Тот кто тебя информировал, явно врет.

Бунчук внимательно прочитал все три известия… помолчал… — То, я смотрю, ты старухой стала, была-то, ух, кровь с молоком. Ладно, живитя.

— Викентий, ты присмотрись к своим «коллегам», — она прямо выплюнула это слово, — они неделю назад с пеной у рта доказывали, что патриоты…

— Знаю, Ефимовна, не учи.

Он кивнул молча стоящему бугаю и вышел.

Ефимовна без сил опустилась на лавку. Ребятишки подсели к ней, обняв их, она сказала: — Гринюшка, это страшный человек, из-за него погибла твоя бабушка Уля, заклинаю тебя, когда бы не увидел его, ховайся. Уж очень ты на деда похож.

— Ефимовна, а чаго ему дед помешал?

— Классовая борьба, как принято говорить. Бунчуки-то были самыми богатыми в деревне, и самыми жадными. Если Журовы сами трудились как лошади, то Бунчуки, особенно отец Викешки, наживались на батраках. Викешка до самой революции проживал в Орле, то ли учился, то ли мучился. Потом пропадал где-то, сказывали, что у белых был. Году в двадцать третьем объявился, сначала тихо жил. Потом коммерцией занялся, видать, тогда-то и связался с бандюками. Люди стали исчезать бесследно, которые как-то и где-то были обмануты Викешкой — не все же молчали… А Никодим, он же из первых активистов, да и успевал везде, как-то в лесу и выследил схорон бандитский, засада была, всех там и заарестовали. Кроме Викешки, он скрылся, старого Бунчука тогда первого выслали, куда-то в Сибирь, а этот ненависть затаил. А через два года, он и отомстил, пальнул в окно хаты, Ульяну-то насмерть, а дед твой наган имел, вот и пульнул в ответ. Посчитали, что сдох Викешка-то, оставили до утра в сараюшке, до Никитича — тот в городе был по делам… Утром пришли — нету его, след до оврага довел, а дальше все, не нашли ничего. Помог Викешке ктось, столько лет прошло, а выплыл. Заклинаю вас, не попадайтесь ему на глаза, да и пока не ясно, что за немцы. Больше в хате и у дворе будьте. Нам вашего батьку надо дождаться!!

Огородами прибежала Стеша:

— Чаго этому гаду надо было?

— Никодима искал.

— Ребятишкам не угрожал? Гриня-то вылитый дед, это ж для Бунчука, как для быка красная тряпка.

— Гринь, будь поаккуратнее, они, вон, у Яремы всех курей перестреляли, он не хотел их у сарай пустить, двинули прикладом и курей позабирали. Ярема лежит, похоже, с сотрясением мозга, а жинка яго слезьми давится. Страшное время настало. У Егорши дочка в Раднево со дня на день родить должна, а как теперь ехать, поди, и лошадь отбярут?

— Стеша, ты тоже постарайся поменьше Викешке на глаза попадаться, одежку поплоше надевай и платок темный натяни, они ж жеребцы вон какие откормленные.

— Не верю! — воскликнула Стеша, — не верю, что наши им по зубам не дадут!!

— Тише, Стеш, тише, в такое-то время никому верить нельзя, вон, Гущев, падлюка болявая — не зря его так с детства кликали, нацепил повязку, винтовку, вон, дали, ходит, гад, по хатам, как хозяин, а ведь при наших-то без одного дня как помирать собрался.

Неделя прошла в напряжении, полицаи ходили по дворам. У кого была скотина — отбирали молоко, яйца… Осмотрев лошадь Егорши, к его немалому облегчению, не забрали — осматривающий её немец, знать ветеринар, с трудом подбирая слова, выдал по-русски: — нога шлехт, плохо!

К концу месяца резко захолодало, подморозило, сильный, порывистый ветер гонял по опустевшим, большей частью неубранным полям поземку. Снега пока было мало, и ветрище продирал до костей, немцы в своих мышиных шинелях начали мерзнуть.

— Это вам не в Европах в шинелишках, здеся генерал самый наиважный имеется, по фамилии Мороз, а зима-те студёная будет, все приметы про то ещё с конца августа говорили, да и кости крутють ого как, — дед Ефим, почти не слезавший с печки, много раз порадовался, что не стали перед войной возводить новую хату, в старой-то места было мало, вот и не селились к ним немцы.

А в просторных хатах, почти везде в передней горнице жили немцы, хозяева же ютились в печных закутках.

Стеша, плюнув на все, оставила свою хату и перебралась к Марье Ефимовне с ребятишками. — Пусть хоть спалят её вместе с собой! — она отлупила мокрым полотенцем повара-немца, который попытался её облапать, и убежала в одном платье к Крутовым. Два дня тряслась, боясь, что немцы её расстреляют, но Ганс, так звали немца, только смеялся и, так как никто не видел его конфуза, начал постоянно ходить к Крутовым.

Его визиты принесли пользу — когда Гущев завалился без стука в хату, с порога заорав: — Ну, что, падлы… — Ганс мгновенно схватил того за шиворот и, пнув под зад, спустил с порога.

— Стьеша, дизе плокой шеловек! Ганс нихт пускат!

А в средине ноября полицаи и немцы пошли по хатам, выгоняя всех к правлению… ежившиеся на промозглом ветру, жители ждали, для чего их согнали, наконец немцы вышли к народу, среди них были новые лица — лощеный высокий сухой немец в черной эсэсовской форме и полный пожилой, гражданский.

— Ох, ты, батюшки, Карл Иваныч! — воскликнул, не сдержавшись, дед Ефим.

Гражданский вгляделся в деда: — Ефим, ты? Жив, курилка?

— Да, Карл Иванович, живой!

Вмешался эсэсовец:

— Господин Краузе — ваш хозяин вернулся! Малейшее неповиновение его указаниям и саботаж будут жестоко наказаны, плетьми, карцером, вплоть до расстрела.

— С завтрашнего дня всем жителям приступить к уборке и расчистке имения, от этого освобождаются только совсем маленькие или старые люди, по разрешению старосты Бунчука.

— Еремец и Гущев при этих словах скривились, в деревне уже знали, что между ними идёт грызня за место старосты.

— Предупреждаю, что в случае оказания сопротивления, будет иметь место публичная казнь, как это уже произошла в Раднево.

— Народ замер, эсэссовец замолчал, заговорил Карл Иванович: — Зовите меня Карл Иоганович. Кто постарше, меня должен помнить, хочу сказать — будете добросовестно арбайтен, работать, будете сыты!

Вот на таком завершении и разошлись. Вскоре по хатам пошли полицаи, предупреждая о выходе на работу, учитывая всех.

Дед Ефим сказал своей Мане: — Смотри, как всё повернулось, наших только два месяца нет, а уже хозяин прежний вернулся. А ведь у чёрной форме яго старший сынок, жастокий гад. Тогда уже мучил кошак и собак, сейчас, вот, на людишек перакинулся, бяяда. А младшенький добрым рос, поди тожеть…

В сенцах послышался топот ног: ввалились два немца, настороженно осмотрели хату и только потом за ними вошел Краузе: — Хочу по старой памяти с тобой поговорить, Ефимка.

— Да, проходитя Карл Ива… тьфу, Ёганович.

— Ну, рассказывай, как тут жили поживали?

— А по-всякому, довялось и голодувать у тридцать третем, у колхозы, можна сказать, загоняли, потом нямного вздохнули, получшало, а тут война… много чаго было.

— Никодим-то где, Крутов?

— А пропал, вот недавно — поехал на лисапете своём у дальний лес, у грибы и… можа и под бомбежку попал, хто знаеть?

— А семья его, Ульяна всё такая же видная?

— Ульяна… почитай, годов чатырнадцать как Бунчук застрелил, Родя на хронте, сноху-от шальной пулей убило, два унука только и осталося… — и по какому-то наитию дед Ефим добавил, — Бунчук, вот, всё грозится им, старший унук — чистый Никодим уродился, от он и бесится, а чаго ж дитё сиротское цаплять?

— С кем же унуки?

— С Ефимовной живуть, у ей тожа горя много, два сына погибли, а третий, младший, кажуть, без вести… бяяяда кругом.

Краузе долго и подробно выспрашивал про всех жителей, кого помнил и знал. Баба Маня вытащила из печи чугунок — по хате поплыл медвянный запах липы и ещё каких-то трав.

— О, вспоминаю-вспоминаю твои сборы, Марья, а медок где же?

— А медку, звиняй, нету, выгребли все ещё в конце октября — Бунчук постарался, боюся, пчелы погибнут за зиму. А можа и к лучшаму, все одно нечем их подкармливать по вясне, сахару нету.

— Я тебя весной в хозяйстве опять пасечником поставлю, все эти годы помнил вкус мёда с родных лугов собранного.

И потянулись утром работяги в имение Краузе, мужики вставляли стекла, ремонтировали и настилали заново пол, бабы отмывали и очищали комнаты от многолетнего мусора, ребятишки собирали и уносили мусор из комнат, все старались, нет, не из-за Краузе и угроз его старшего сыночка — Фридриха. А из-за того, что сильно захолодало, и всем хотелось чтобы была небольшая, но защита от пронзительного ветра.

Краузе постоянно наезжал, претензий к деревенским не предъявлял, только обеспокоенно хмурился… Потом, всех срочно бросили на уборку и ремонт старого коровника. Окна и большие дыры забили досками, на земляной пол положили старые, более-менее пригодные доски и стали сколачивать двухэтажные нары, тут и прошел слух — пленных пригонят.

Немцы торопили мужиков, а те старались хоть как-то получше заделать дыры в стенах и полу. Наконец, нары были сделаны, в коровнике поставили три буржуйки, одна в средине и две по краям коровника, и деревенские стали ждать пленных.

— Через пару дней, когда народ уже привычно приступил к работе — три комнаты приобрели жилой вид, во дворе послышался шум моторов, раздались лающие команды, какой-то шум… Поскольку к окнам подходить категорически запрещалось, самый зоркий из пацанов, четырнадцатилетний Гришук Стецюк потихоньку поглядывая в окно, на расстоянии метров двадцать от стекол, говорил: — Наши, все кой-как одеты, худые, умученные, еле шевелятся… построились, теперь их в коровник погнали… дверь закрыли, два немца ходят вокруг, остальные идут сюда…

Когда оба Краузе вошли, все деловито работали. Фридрих, кривя губы не утерпел: — Плохо работаете, совсем никакой отдачи, за что только вас фатер кормит?

Фатер с первого дня распорядился поставить двух женщин покрупнее на приготовление пищи для работающих, Стеша и Марфа Лисова варили немудрящий суп, к обеду также привозили тяжелый, клейкий как замазка хлеб, но люди, намерзшись, были рады горячему вареву, а хлебную пайку, двести пятьдесят граммов многие прятали подальше и уносили домой, детям.

— Завтра с вами начнут работать пленные, выберите двух самых крепких помощников для печника — таскать кирпичи, делать раствор, подносить инструменты. С пленными не разговаривать, ничего им не передавать, поймаем кого — двадцать плетей для первого раза.

Утром начали работать пленные, и деревенские с жалостью, а бабы со слезами смотрели на изможденных, полуживых красноармейцев, которые мерзли в своих драных обносках.

Печником же оказался худющий, высокий, весь как бы серый, мужчина. Казалось, налети сейчас ветер посильнее, и его закрутит как щепку и унесет вдаль. Старый Краузе, приехав днем, как всегда прошелся по всем местам, где работали люди, постоял, посмотрел на пленных, сплюнул, подозвал к себе деда Ефима, которому по старой памяти доверял, и велел:

— Скажи поварихам, пусть варят похлебку на всех вместе и дают этим доходягам по две миски, а я подумаю, во что их одеть, морозы крепчают, замерзнут ведь. Ты, Ефим, сильно не распространяйся, молчком все делай, Фридрих, он хоть и сын, но не надо ему нюансы знать.

— Карл Иваныч, ты прости старика, а где жа младшой твой? Павлушка?

— Пауль? О, Пауль, он у меня очень умный, закончил университет и теперь в самом Берлине служит, за два года гросс карьеру сделал. Скажи-ка, а вот тот лесничий, что прозвали Леший, он где? Не расстреляли его коммунисты?

— Да не, у дальнем лесе так и живёть.

— Хотел бы я его увидеть.

— Може и заявится когда. Он же лешак настоящий, редко когда из своей берлоги выбирается.

Загрузка...