4. Светлая энергия

В тот вечер подумал: какой я, к чертям собачьим, рыцарь тайного добра? Я даже не мелкий жулик, я – подлец каких мало. Почему? Да потому, что из гулкой парадной на Решетникова поехал прямиком в картинную галерею на канале Грибоедова, где подрабатывал в ту пору ночным сторожем (не хотел сидеть на шее у родителей, к тому же полученных от них карманных денег в «Блиндаже» хватало разве что на стопку коковки, а как известно, пятьдесят граммов за ужином – не только полезно, но и мало), охраняя вовсе не живопись, а, скорее, оргтехнику: ксерокс, принтер, сканер и пару компьютеров с массивными мониторами (жидкокристаллические ещё не вошли в обиход).

Тут надо обернуться в прошлое.

Однажды хозяйка галереи Анна Аркадьевна, решительная женщина богемного круга, праздновала именины у себя в квартире на Мойке. Я тоже был приглашён. Думаю, случайно – просто подвернулся в галерее под руку.

Помнится, удивился, когда дома у Анны Аркадьевны обнаружил живую обезьяну. Какая-то мартышка, должно быть, – подробностей об этом племени не знаю. Она была на цепи – сидела в комнате на сундуке и от нечего делать этот сундук разбирала. Хороший старинный сундук с оковкой и резьбой. Обезьяна его колупала, скребла, вытаскивала гвоздики. (Говорили потом, кончилось тем, что от антиквариата ничего не осталось – разобрала до щепочки.) Мартышка эта отличалась крайней эмоциональностью: смотрела со своего сундука на тот бардак, что происходил вокруг, вертелась, взвизгивала, скалила клыки… Впрочем, к делу это не относится. Просто в доме была обезьяна. А ещё были на именинах фотографы (один невысокий, с бородкой, в круглых очках; он умер той же зимой – впоследствии я догадался, что это был Смелов, легендарный Пти-Борис), дизайнеры, два театральных режиссёра и, кажется, какой-то муниципальный депутат. Ну, и несколько девиц. Хотя обезьяна запомнилась больше всех.

Я за столом хорошо выпил. До того хорошо, что приобнял и потрогал в коридоре одну девицу. Мартышка на сундуке увидела – и прямо в акробатический пляс пустилась. Но я не оправдал обезьяньих ожиданий: так просто приобнял, безо всякой перспективы. В конце концов, не для того здесь собрались. Из коридора снова отправился к столу.

Наверно, я бы забыл этот случай, но потом, спустя довольно короткое время, звонит мне вечером в галерею эта девица, которую я трогал в коридоре, и говорит:

– Анна Аркадьевна дала мне телефон, где можно тебя найти.

– Прекрасно! – отвечаю. – Ты хочешь что-то мне сказать?

– А что, если я к тебе приеду?

Подумал: вроде, от дел не оторвёт, поскольку неотложных дел у меня нет, – а нежности по той поре в организме столько, что хлещет через край.

– Давай, – говорю ей, – приезжай.

А я и как звать её не помнил.

Сижу, сторожу. К ночи дело. И тут – звонок в дверь. Открываю. Стоит мужик. Я говорю:

– Здравствуйте. Вы к кому?

– К тебе.

– А какой вопрос?

Он говорит в рифму:

– Гостей привез.

– Где?

Он руку протянул – смотрю, у тротуара, присыпанного снежком, такси, и дверца открыта, а там, внутри, сидит эта девица.

– Что же она не выходит? – спрашиваю.

– Так она пьяная в дым.

Ну, я извлекаю её из машины, а она тащит с собой здоровенный пакет. Оттуда торчит горлышко бутылки коньяка, и всё остальное, что требуется, там тоже присутствует. Я её, значит, забрал – с таксистом она, оказывается, расплатилась, только сама вылезти не могла. Проходим в галерею. Она, пьяненькая, садится на диван в диванной (так называли один из залов, где стоял диван, на котором сторож отдыхал).

– Ты не знаешь обо мне самого главного, – говорит девица вместо «здрасьте». – Меня зовут Ани Багратуни.

– Очень интересно. А я – Саша.

– Дело в том, что я армянская княжна. Я дочь родовитого семейства, и у меня братья – бандиты. Зарежут за меня любого.

– Хорошее, – говорю, – начало. И что ты предлагаешь?

– Выпить.

После чего, покопавшись, достаёт из пакета бутылку коньяка. А этих бутылок там – штуки три, не меньше. Потом закуски появились…

Выпиваем, а она всё чешет как сумасшедшая: княжеский род, ля-ля-ля, принцы Армении, ля-ля-ля, дом Багратуни, ля-ля-ля… Потом спрашивает:

– Ну что, понравился тебе коньяк?

Я говорю:

– Нормальная вакса.

– А закуска?

– И закуска соответствующая.

– Ну, раз так, приступим к сладкому.

И снимает с себя футболку и джинсы…

Когда сладкого наелись, она привела себя в порядок, и мы ещё немного выпили. А в меня, признаться, коньяк этот уже не лезет. В конце концов удалось её как-то выпроводить.

Так бы и осталась княжна эпизодом, но неожиданно эта история получила продолжение. Через смену-другую опять звонит в дверь таксист и говорит: «Забирай, к тебе приехали». Та же притча: опять она на кочерге с таким же пакетом, полным коньяка и всяких яств. Ну, и сама – на сладкое…

Не то что бы у неё были какие-то чрезвычайно выразительные, как у горной козочки, глаза, божественная грудь, как у Елены Прекрасной (по форме грудей спартанской царицы изготовили чаши для алтарей храма Афродиты), и непревзойдённые лодыжки, но в целом – ничего себе девица, вполне достойная внимания. Как всякая армянка, она была в восторге от поглаживаний. Очень ей нравилось, когда её тело трогают, – приходила в совершенное восхищение.

Какое-то время так и продолжалось – не сплошь, иной раз с перерывами недели по две, – должно быть, год без малого. А потом это стало меня доставать. Не очень я люблю пьяных девиц, да и выпивать иной раз – ну, категорически не хочется. Да ещё этот коньяк… Я его всегда терпеть не мог, а тут лакаем как зарезанные. Да и уши уже вяли от её рассказов о своём княжении, о том, какие у неё братья. Мол, они её и холят, и лелеют, и содержат, так что она никогда в жизни нигде не работала – ведь с такими братьями нет смысла работать. Потом сообразил, что и симпозиумы наши, выходит, оплачивала какая-то армянская братва… Но уточнять не стал.

Словом, Ани Багратуни произвела на меня сильное впечатление. Не скажу точно, сколько раз её таксист привозил, но, как писал классик: достаточное число…

* * *

Одновременно стремительной пружиной развёртывался ещё один сюжет (уже упоминал, что по той поре сложились сразу две лирические истории – об этом и речь). Незадолго до знакомства с княжной меня на концерте «Колибри» в клубе «Fish Fabrique» свела судьба с одной скромной девочкой. После весёлого представления я позвал её с собой в галерею, а по дороге мы заглянули в кулинарию – надо же и тело питать: винегрет, говяжий отварной язык, два пирожка с яйцом и зелёным луком…

– А что ты покупаешь? – спросила она. – Мы с тобой это лопать будем?

– Будем.

– Ах вот как! – и ещё крепче взяла меня под руку.

Её почему-то звали Жанной; не очень популярное в ту пору имя.

Прямой тонкий нос, узкий подбородок, живые серые глаза. Миленькая такая, миниатюрная шатенка, волосы всегда с блеском… Тоже звонила в галерею, спрашивала: «Ты очень занят?». Обычно, если княжны рядом не было, я честно признавался: мол, нет, какие могут быть дела важнее нашей встречи. «Тогда я еду», – сообщала. И уж если она приезжала, то не за тем, чтобы вешать на уши лапшу, а чтобы заниматься делом. Была, правда, у неё одна особенность, которую я до сих пор не разгадал. Ей хотелось, чтобы в момент восторга… и в преддверии его… и вообще всегда… Словом, чтобы вокруг была какая-то особая торжественность – ковры, шелка, Чайковский с Пуччини, и чтобы чёрные евнухи её обмахивали опахалами из страусовых перьев. Что-то в этом роде. Я ей говорю, что с евнухами будут сложности, а ковры… Вот плед, который на диване под тобой, – только это.

Такая была эта Жанна. И вместе с тем – не дурочка, совсем не дурочка. Кино смотрела и много про него читала. Находила в нём какой-то толк, вникала в нюансы. Кажется, метила в режиссёры.

К чему я? А к тому, что разрывался. Две эти истории мешали друг другу, вносили в мою жизнь нервозность, всякий вздор, враньё и беспорядок. Надо было определяться. А тут ещё Катя-пузырик, тайное милосердие… Говорить можно что угодно, но, как правило, люди куда больше нуждаются в комфортном убежище, в собственном тёплом угле для ночлега и жизни, нежели в романтической, но холодной и беспокойной свободе неба, волн и ветра. И избыточных увлечений. Из озорных и волнующих кровь, они, эти увлечения, тоже довольно скоро становятся холодными и беспокойными. И уже не увлекают. Наоборот – виснут обузой, душат. И хочется от них бежать в покой или куда подальше.

Когда в тот вечер, проводив Катю, я приехал в галерею сторожить имущество, таксист как назло доставил гостью – Ани Багратуни с её неисчерпаемым пакетом. Теперь точно не скажу, чем было вызвано моё раздражение – её ли бесконечными рассказами о княжеской судьбе и братьях-разбойниках, или недовольством собой из-за того жаркого поцелуя в парадной, многообещающего поцелуя, который, как мне прекрасно было известно, не мог иметь продолжения, – но я твёрдо решил, что с армянской принцессой пора завязывать.

Вот почему написал, что я – не мелкий жулик, а подлец каких мало. Потому что не о ней думал, не о княжне, как следовало бы ступившему на совиную тропу. Я думал о себе – определённо тут именно я нуждался в милосердии. (Какая только чепуха не заведётся в голове под музыку досады и уныния!)

Собравшись с духом, я сказал:

– Познакомь меня со своими братьями.

– Зачем? – удивилась она.

– Хочу жениться на тебе. Попрошу у них твоей руки.

В ту ночь за десертом она свела разговор к шутке, но, забегая вперёд, скажу, что расчёт оказался верен – по счастливой случайности мы больше никогда друг друга не видели.

* * *

Красоткин тем временем развивал и двигал на все четыре стороны теорию тайного добра.

По сути, я – Парис – даю барышням то, чего они желают, рассуждал Емеля. И в этом тоже есть нечто от милосердия – какая-то его крупица. Но вершины мастерства идущий по совиной тропе достигает тогда, когда от нужд взывающих о помощи переходит к нуждам тех, кто ни о чём не просит. Ведь если человек не просит, это вовсе не значит, что он не обездолен. Он просто горд, или кроток, или празднует смирение, или силён той силой, которая позволяет ему держать свою нужду в узде внутри себя и не пускать наружу (что, по существу, то же смирение), но на деле он всё-таки взыскует – удачи, похвалы, внимания или того, о чём сам не догадывается, но о чём догадывается тайный покровитель. И в этом случае скрытно творимое добро имеет зачастую лучший результат из тех, на которые возможно рассчитывать, – хотя бы потому, что тут милосердие не ограничивает самостоятельность нуждающегося, но не просящего о помощи, а наоборот, содействует обретению им внутренней уверенности в своих возможностях.

– А что это даёт тем… ну, другим… не молча нуждающимся, а творящим тайное добро? – спрашивал я Красоткина. – Ведь если даже чёрту требуется поощрение, чтобы пакостить, то доброхот тем более вправе ожидать какой-нибудь награды.

– Когда ты исполняешь тайные или явные желания своих прелестниц, разве ты остаёшься без награды? – коварно изворачивался Емельян. – Разве не знаешь, на какой полке ждёт тебя пирожок?

Потом он всё же пояснял, вновь возвращаясь к тому, о чём говорил прежде: скрытое милосердие даёт такую настройку чувств, какая редко бывает доступна человеку. В частности, речь о вибрациях, которые ты теперь способен уловить. Уловить – и, как живая мембрана, срезонировать им в тон. Например, ощутить вибрацию тайного братства, к которому отныне принадлежишь и сам. Ведь если ты увидел результат собственного дружелюбного, но анонимного вмешательства в чужую жизнь – пусть даже масштабы этого вмешательства, как и его результат, смехотворны, – ты словно бы обретаешь иной взгляд на мир, на людей, на их историю. Многие события и свершения видятся уже как бы в ином свете. Ведь как обычно происходит: тот, кто может, увы, не делает, а тот, кто не может, к превеликому сожалению изо всех сил демонстрирует, как именно он не может. И тем не менее жизнь продолжается, история движется, свершения свершаются. Почему? Теперь ты понимаешь, поскольку можешь разглядеть, так сказать, недостающую массу, неучтённую тёмную энергию с отрицательным давлением, которая в действительности – энергия светлая, и давление её – положительное.

– Зачёт! – Я беззвучно хлопал в ладоши.

Емеля продолжал. И вот ты перебираешь имена: Ломоносов, Воронихин, Достоевский, Саврасов, Куинджи, Фет… Да мало ли их! Перебираешь – и тихо так сам себе улыбаешься. Потому что понимаешь, что не с тебя всё это началось, что дела твоего тайного ордена тянутся в седую даль столетий! Что всё это время, состоя из людей, возможно, совершенно не сведущих друг о друге, он, этот орден, незримо трудился! Где ещё, скажи на милость, найдёшь ты пример столь яркого проявления свободы воли человека? Столь очевидного её подтверждения? Ведь никто не отдаст тебе поручение и не взыщет за провал дела. Более того – никто не похвалит и не отметит проявленного тобой усердия. Ни личной благодарностью, ни пометкой в исторических хрониках. Воистину горизонт твоей свободы простирается в запредельную даль! Разве не так? Тайное благодеяние – незримый и неслышимый мотор нашего мира, мощная подземная река, питающая колодцы в человеческой пустыне!

– Замысел размашистый, – оценивал я речь Красоткина. – Он требует от исполнителей беззастенчивой уверенности в своей моральной и интеллектуальной мощи. А также в силе прочих добродетелей. В глубине их бездны.

В ответ Емеля засвистел как птичка. Мелодию я не узнал, но она была счастливая.

Мы стояли под аркой галереи Кваренги на свежем ветру позднего октября, летевшем с Невы и подхватывавшем невесомые брызги трусящей с неба мороси; истёк очередной учебный день.

– А что с Катей? – спросил я. – Может быть, хватит дурить ей голову?

Со времени новоселья, закончившегося нашим с пузыриком поцелуем, уже прошло дней десять. За это время мы виделись с ней только дважды мельком на улице (снова организованная случайность) – она была с подружками, а я – одинок, приветлив, но холоден. Так было нами с Красоткиным задумано.

– Согласен, – Емельян кивнул. – Миссия закончена. Теперь всё зависит от неё.

После чего достал из кармана куртки и протянул мне конверт.

Это сейчас бумажное письмо отсылает нас к ветхозаветным временам и пушкинской Татьяне. А между тем в ту пору, о которой речь, на просторах русской равнины с её неброской красотой только-только стали расцветать бледными цветами экраны компьютеров, да и те ещё без электронной почты (когда появится, её назовут емелей), так что конверт с письмом тогда совсем не выглядел дремучей дикостью. Про мессенджеры нечего и говорить – они в те времена вообще проходили по ведомству фантастики.

Итак, конверт. А в нём письмо. Оно было адресовано не мне – ему. Но подразумевалось, что этим жестом – дал конверт – Емеля позволяет мне его прочесть.

– Вот, – сказал Красоткин, – сегодня утром соседка нашла в почтовом ящике.

На конверте не было ни марки, ни штемпеля, ни адреса – только печатными буквами от руки написано: ЕМЕЛЬЯНУ КРАСОТКИНУ. Значит, доставил не почтальон.

Я вынул из конверта сложенный лист. Развернул.

Емеля!

Пишу, потому что при встрече не смогу сказать – в прах разревусь, всю жилетку тебе промочу. Но и в себе держать нет сил. Такая вот петрушка… В общем, спасибо тебе. Спасибо преогромное! Ты познакомил меня с Сашей – и, как перчатку, снял с моей жизни кожу. Месяц назад я и представить не могла, что дни мои обратятся вот в это – в такое счастье, в такое пекло, в сладкий ад.

Я не шучу – я в самом деле тебе безумно благодарна! Теперь я каждый день живу и умираю – такого вала чувств я раньше не знала, даже не представляла, что такое может быть. Все прежние влюблённости – смех, балаган, потеха. А тут… Только увижу его – сердце стучит с перебоем и душа впадает в птичий трепет. Только подумаю о нём – и солнце становится ближе, как будто опаляет. Ничего с собой поделать не могу – ликую щенячьим ликованием, и хочется делиться радостью, делать другим приятное. Подарить кому-нибудь что-нибудь. Неразлучникам насыпать лишних зёрнышек. Бородатую агаму угостить тараканом… Вот такая у меня любовь. Хочется совершать поступки – добрые, хорошие поступки. Чтобы всем было радостно. И самой радоваться, что это я, фея Катя, подарила им эту радость… Если, конечно, бывают в сказках феи-пончики. А я теперь как в сказке… Только, подозреваю, в грустной. Но всё равно при том – волшебной, пронзённой чудесным сиянием.

Ты умный, книжки мудрёные читаешь – скажи на милость, разве это плохо? Разве не для этого даётся нам любовь? А мне говорят: он тебе не пара. Как же так? Мне такое говорят, а я жить без него не могу… Так не должно быть. Сил нет, как люблю. Люблю – и стану ему парой! В лепёшку расшибусь, а стану!

Прости меня, голова идёт кругом. Не надо было, наверное, тебе писать. Но только внутри не удержать. Как горлом кровь, хлещет из меня моя любовь. Не буду больше. Пожелай Саше счастливых дней. Ещё раз извини за этот плач – сейчас слёзы сильнее меня. Но ничего, силёнки соберу и одолею… Про смерть мы уже всё поняли – Спаситель объяснил, Ему спасибо, – но что, скажи, нам делать с разлукой? Вот бы нам с тобой глазами поменяться, чтобы я могла на Сашу смотреть, как ты – хоть каждый день.

Невезучая-везучая толстушка с задней парты Катя.

Такой вот номер. Слов не было. Вернее, были, но не те – какие-то нечестные, пустые.

Письмо у меня Красоткин забирать не стал, сказал – мол, ясно же, кому оно на самом деле адресовано. Не знаю… Возможно, кто-то осудил бы его поступок (дал прочесть письмо), но лично я подспудно чувствовал его правоту: не он настоящий адресат. Словом, письмо Емеля забирать не стал, просто поднял воротник куртки, развернулся и пошёл прочь – счастливый, как мотивчик, который он насвистывал.

Он пошёл, а я остался под аркой, потому что не мог осознать нахлынувшие чувства.

Гудел ветер над Менделеевской линией, небо обложили низкие, глухие, беспробудные облака, пахло сырым палым листом, клёны, дубы и вязы за оградой здания Двенадцати коллегий, наряженные в багрянец и охру, нехотя кланялись осени. Пейзаж под стать той музыке, что звучала у меня внутри – и на Емелину трель ничуть не походила.

Будь под рукой бутылка вина, я бы поцеловал её в открытый рот.

Загрузка...