Daniel Sueiro
SOLO DE MOTO
Город казался необитаемым, будто вдруг обезлюдел. Улицы теплые и точно вымершие — в три часа дня. Лишь временами проедет машина, никаких такси, разве что автобус, пускающий черные клубы, либо одинокий «сеат-600», набитый полуживыми от жары людьми, на крыше — груда узлов и детских колясок; пешеход в рубашке с закатанными рукавами, портфель болтается, другая рука в кармане: идет, наверное, на службу, вот ему больше никакого имущества и не нужно, прищелкивает каблуками и вихляется, ха — ха, тоже мне воображала; пялится вверх стадо американских туристов; там и сям полицейские патрули, почерневшие от жары в своих фуражках и при пистолетах. Когда время от времени я останавливался, притормозив «Могучего», чтобы пораскинуть умом и решить, что же в конце концов делать, все оставалось застывшим, неподвижным, молчаливым и чужим. Три миллиона жителей испарились, и от Мадрида остались только дома и гражданские гвардейцы. Держу в руках влажную ручку руля, остановившись на углу: одна нога на тротуаре, а другая — на педали, и стараюсь что‑нибудь разглядеть, но ничего не вижу; на мостовой плавится асфальт и выбрасывает в воздух невидимый дым, искажая очертания домов и еще сильнее раскаляясь, когда соединяется с белым, как будто из известки или свинца, солнцем — от него стягивает череп и воспаляются глаза.
Как бешеный промчался я совсем один по улицам и проспектам: взад — вперед, с открытым выхлопом и на полном газу, громыхая по городу и по всему миру, ведь была суббота, суббота первых дней августа, мне было двадцать лет, и я решил во что бы то ни стало в этот выходной переспать с иностранкой.
Я вышел из мастерской ровно в час, в последние четверть часа успел хорошенько вымыться, причесаться и надеть костюм, а поел, как всегда, за один миг, хотя уж сегодня‑то я не собирался возвращаться, как в другие дни недели; черт побери, ведь меня ждут шведки; ничего, пусть пока едят крем и взбитые сливки. Я удрал, не простившись с хозяином, а не то пришлось бы плакаться ему в жилетку, что даже такого развлечения нет у меня в суб — боту наверняка. У нас много работы, это правда; чего стоит один этот «дофин» с вышедшим из строя мотором, завязли тоже с включением передачи у «ситроена», не говоря уж о куче «сеатов»… а к тому же некоторые типы являются в последний час, когда ты уже моешь руки, а они чуть не на коленях молят: у них‑де поездка всей семьей, я им порчу конец недели, и все такое прочее. Я один вкалываю так, что кишки надрываю, а остальным плевать — улепетнули к своим шведкам или купаться в море. Нет уж, увольте! Свое положенное я отрабатываю честно, и хватит, а то ведь Германия — вон она, под боком; я знаю, если бы не это, хозяин давно бы выбросил меня на улицу или заставил работать не только по субботам, но еще и по воскресеньям, без всяких тебе месс, днем и ночью, пока оставался бы хоть один паршивый владелец «сеата-600» с порванным ремнем вентилятора или перегоревшей свечой.
Маноло остался работать: ему, кажется, выгорит повышение, задирает пос — дескать, я ему не компания; и с Роберто дело не выгорело. «Чем займемся?» — спросил я, а он, хохотнув: «На меня не рассчитывай, у меня свидание. А третий, как сам знаешь, лишний». Вот я и остался один на один с «Могучим».
Сначала я махнул вниз по Делисиас и покрутился возле дверей Флориты — может, выйдет?.. Когда же увидел ее отца — старик вытирал руки фартуком, — то впился в него глазами, затормозив, но тут же дал ходу: он глядел на меня хмуро и с угрозой. Только теперь я понимаю, что не засмеялся тогда вопреки привычке, потому что тайный голос шепнул мне: не на меня он держит зуб, не меня грозил прикончить на месте, а Роберто; нечего сказать, друг называется — наверняка в этот вечер увел с собой Флор…
Тогда я задал жару кварталу: пусть кто‑либо другой выйдет и выслушает меня либо же покажется другая красотка, с которой можно перемигнуться, — но где там! Люди отправились спать — субботняя сиеста, — и, наверное, все они меня ненавидели, потому как гнал я мотоцикл вверх и вниз по улицам на полном газу, почти что нарочно, им назло, а впрочем — просто мне так нравится! Такой покой и тишина, такое пекло в этот час, в этот летний день, что надо двигаться и шуметь изо всех сил, чтобы самому убедиться, что ты еще жив, и все остальные пусть слышат, что ты еще не умер. Я подарил особым вниманием окна сумасшедшего, того, что несколько дней назад швырнул в меня пепельницу; надеялся, он прицелится в меня из двустволки, или что там у него, но втайне лелеял мысль — может, в окне покажется она, в одном бюстгальтере, и перегнется через подоконник, чтобы разглядеть меня и показать себя — ведь недаром же в прошлый раз она смеялась вместе со мной и казалась такой довольной, что своим дерзким вторжением я отрываю этого типа от сиесты. Но шторы опущены, слепы все окна, ничто не дрогнет, только жара, скука и одиночество.
Ждешь — ждешь всю неделю этих субботы и воскресенья, считаешь дни и строишь планы, воображаешь черт — те что, один день, второй — и вдруг уже пятница, с привычной телепередачей, а потом суббота, и выходит, что суббота — это такой день, как сегодня: ты один, и делать тебе нечего, и чуть ли не желаешь, чтобы скорей настал опять понедельник, когда по крайней мере можно поболтать с товарищами, ты занят работой, что‑то происходит вокруг, хотя также приходится терпеть: ведь над каждым есть свой командир. Потому что понедельник пролетает вихрем — приходишь, и не терпится снова всех увидеть, а всего‑то прошло полтора дня, но люди, с которыми проводишь дни за днями, становятся тебе так дороги, даже дороже жены — ее и видят‑то час — другой в день. Какая радость снова очутиться среди своих, взяться за инструмент и насвистывать себе, сытый по горло никчемной субботой и этим вонючим воскресеньем, позабыть время, на которое ты возлагал столько надежд, а они лопнули. Думал, возьмешь у жизни лакомый кусок, будешь его смаковать, точно вся суббота и воскресенье сплошные «куба — либре», пивные бочонки и блудливые иностранки: они тебя хотят, хотят, выжимают из тебя все соки, душат в объятиях и не отпускают; и тем не менее конец недели всегда оказывается пустым и грустным. Некоторые, вроде Роберто, являются в понедельник и сочиняют — мать их за ногу! — всякие небылицы и сверхпохождення; говорит он шепотом и выдает подробности, каких ему бы хотелось; но я ему в глаза говорю, что не верю. «Расскажи ты мне это в субботу утром, я бы поверил (я не смеюсь, мне больно от всех этих пропавших воскресений), поверил бы, да, тогда работает воображение. Но сегодня — дудки! У тебя сегодня просто плохое настроение, вот ты и хочешь, чтоб мы от зависти лопнули». Во вторник во рту все тот же вкус конца недели, а среда — день самый дурацкий: нельзя ска зать, неделя прошла, и нельзя — что она вся впереди. Но во% все эти дни с нами бутерброды и бутылки вина, тут же, в мастерской, шуточки и пересмешки, особенно лихо заливает «Вольный стрелок», его выдумки, однако, ужас как забавны, все про войну, с именами и датами, ohn рассказывает и о нынешних и некоторых, например Баранда- са, бесподобно представляет и ведет такие речи, что от смеха за стенку держишься. Но вот наступает четверг, и ты почти забыл, что суббота и воскресенье опять будут сущей пыткой, воспрянул духом, ни в чем нам нет отказа, в пятницу начинаешь выглядывать за дверь мастерской: кто- нибудь увидел тетеху с обтянутым задом — в такую погоду они ходят почти нагишом, — и у тебя слюнки текут, дело известное. А субботнего утра ты и вовсе не замечаешь. В мыслях ты уже не тут. А в час дня — свобода! Ха — ха, свобода, смех меня разбирает, как погляжу на себя сейчас.
Я посмотрел на часы: всего четверть четвертого, боже правый, куда мне деваться! «Могучий» тронулся с места, будто пошел своей волей, и вскоре я уже громыхал по проспекту Кастельяна, впиваясь колесами в асфальт и глотая горячий парной воздух. Там было довольно людно, пробка машин, все спешили поскорей вырваться из этого пекла. Там, где возвышается на коне молодчик с вытянутой рукой[12], я объехал памятник, проскочил красный свет и послушно поехал, куда указал мне этот тип на пьедестале — ладонью и даже пальцем… Слушаюсь, господин начальник, привет! Приказывайте, на то вы тут! Но я знал, что все это — не то, от квартала меня с души воротило, и я поехал прямо к вокзалу Аточа, а затем до Легаспи, пересек мост, вонючий рынок и вонючую реку и это место, все в рытвинах, и уже хотел остановиться и развернуться, обалдев от столба с указателями «На Кадис», «На Гранаду», «На Малагу» и так далее, когда увидел этих рыженьких, близняшек вроде, в черных очках с белой оправой — они ехали в машине с откидным верхом и глядели на меня — на этот счет не было сомнений, — смеялись и что‑то про меня говорили друг дружке. Я сейчас же им помахал, хэллоу, хэллоу, тоже со смехом, и гордо выпрямился на мотоцикле. Потом подъехал поближе к их красному «МГ», и так мы проехали изрядный кусок пути. Ехали уже по автостраде, хоть и очень медленно, я по средней желтой линии, а они в крайнем ряду справа. Одинаковые, тютелька в тютельку, маленький ротик и белые — пребелые зубки, все время смеются, волосы убраны в белые платочки, а я был с непокрытой головой, и моя грива трепалась по ветру: ведь мы все время наращивали скорость; на них были синие в полоску футболки, только у одной полоски вдоль, а у другой — поперек, и я почти наверняка углядел — обе были в шортах. Кроме полосок вдоль и поперек, они различались тем, что одна вела машину, а другая — нет; больше они ничем друг от друга не отличались. Странный народ эти англичанки, подумал я; куда это они едут вдвоем, и такие похожие: да, с ними сломаешь мозги! Они мне что‑то сказали, но ведь они воображают, мы обязаны знать все их языки; вместо приветствия или чтобы познакомиться, я крикнул первое, что пришло в голову: «Drink сока — cola!»[13] Они явно услышали и от души рассмеялись. Я подумал, что они остановятся, и мне удалось ухватиться за их спортивную машину поверх дверцы, и так мы ехали какое‑то время, словно добрые друзья, но сумасшедшая за рулем вдруг наддала и чуть не оторвала мне руку. Я растерялся: ведь все шло хорошо, разве нет? Я не какой‑нибудь сорванец и не нахал, поэтому догонять я не стал, но метров через сто они сами остановили машину. Ах, вы хотите играть, ладно! И я ринулся вперед на «Могучем», грохоча словно тысяча дьяволов. Они тоже прибавили газу, и мы снова ехали вровень. Блочные дома, сотнями выстроенные у начала автострады, — они всегда на меня такую тоску нагоняют — откатывались назад, квартал за кварталом, маленькие бетонные башни с дырочками окон. Ветер трепал мою львиную шевелюру, бурую гриву льва — завоевателя, как я ни пригибался к мотоциклу, — только голову приподнял, чтобы видеть красные огни (сквозь солнечные очки), — ветер бил меня в грудь, полы рубахи развевались по ветру, а из выхлопной трубы вырывались звуки, похожие на рык пантеры.
«МГ» скользил почти бесшумно и мало — помалу обгонял меня, а близняшки не только глуповато хихикали, а еще и подбадривали меня и звали за собой, махая руками. Но моя «дукати» уже перегрелась, я изрыгал зловонный дым, похлеще американского реактивного, хуже тучи мадридского автобуса, да, черный дым толще банки оливкового масла, из магазина на улице Кальво Сотело. Поэтому я сбросил скорость и, плюнув, распростился с сеньоритами, сбавил газ. В общем, заурядное приключение, две пташки, настолько похожие, что или надо слопать обеих, или не подступаться. Мне бы полдюжинки голубок вроде этих, да и то это будет на один зубок.
Я был раздражен, не скрою, особенно из‑за того, что «Могучий» у меня доходил, он пережегся от жары и запрещенной скорости; и я подъехал к «Мария Сантиси- ма», бензоколонке возле Вальдеморо, почти в пятнадцати километрах пути, чтобы заправиться и выпить пепси.
Я сел там под навесом и после пепси выпил «куба- либре», я курил и протирал очки и приводил в порядок мотоцикл. Вдали я видел весь Мадрид, гостеприимный и беспощадный, — я живу здесь уже четыре долгих года, — оп лежал как на ладони: купола, крыши, небоскребы, жалкие домишки, приглушенные краски, и надо всем — дым; видение призрачное и смутное, выныривает из тумана, из мглистой атмосферы с бетонными башнями и кладбищами, и нитка дороги — как последняя нить жизни города, где все в движении; это пролом, продырявленное отверстие размером в игольное ушко, и сквозь него удирали на полном газу те, кто мог усесться в машину, дабы вдохнуть чистый воздух. Движение на дороге возрастало у меня на глазах, в первый час субботнего послеполудня. Машины мчались что есть мочи, набитые чемоданами и людьми: дети, женщины; конечно, чаще всего — с иностранными номерами, ж — ж-ж на Юг, наслаждаться жизнью. Дальше, за дорогой, была видна желто — бурая земля, отлогие холмы, утыканные рекламами прохладительных напитков и призывами покупать участки па побережье; овражки, заросшие колючим кустарником на ладонь от земли, и черные норы кроликов — все распласталось в покое и жарится на солнце.
Автомобили и мотоциклы терялись на дороге, ведущей в Андалусию, и, хотя моторы накалились и некоторые машины дымили, водители, казалось, были яростно — веселы, словно море уже совсем рядом и они вот — вот медленно погрузятся в него. Я позавидовал этим людям, но отнюдь не испытал к ним ненависти, напротив: я нашел, что они умнее прочих и доблестнее, ведь они удирали так же, как и я, потому что им все надоело. Где‑то там, вон за той грядой, в конце шоссе, были море и золотистые шведки Не пара тощих рыжих близняшек, но тысячи и тысячи женщин в бикини, пупок наружу, они гуляют по песчаному пляжу, ходят из бара в бар, делая вид, что никого не замечают, а на самом деле поджидают нас, молодых мужчин, и меня прежде всего. Все — в купальных костюмах, а то и вовсе нагишом, кому какое дело, эти иностраночки такие ласковые и такие смугляночки от солнца; там, на этих новых курортах, никто пи на кого не смотрит, каждый гуляет сам по себе, как и должно быть, мне про это рассказывали, и там столько народу, что иногда и переночевать негде, ха — ха, вот этому священнику такое не грозит! Но зато в суматохе можно удрать, не заплатив, пусть потом жалуются алькальду. Я так это все и вижу: пропасть девиц, спи с какой хочешь.
Ладно, мне пора. Засовываю руку в левый карман, где у меня мелочь и всякое такое, и сажусь в седло моего «Могучего». Надеваю очки и ногой включаю мотор. А на этих селедок близняшек плевать я хотел.
II
Было около пяти, когда я снова пустился в путь, но зной не спадал. Я твердо уселся в седло, взял курс на Торремонолис и подумал: парень, мир принадлежит тебе. Вначале, ясно, мне мешали ехать почти все легковушки и даже грузовики, но мне плевать, у меня времени достаточно, чтобы добраться туда и в первые же четверть часа найти себе девочку. Мне нравилось смотреть, как бежит под колесами дорога, отличная дорога; нравился ветер, хоть и горячий, бьющий в лицо и грудь; мчаться, мчаться, мчаться туда, к морю, «Могучий» грохочет весело — бам — бам — бам, — а стрелка спидометра совсем лежит.
Это «дукати-48», «48–S», S обозначает «спортивная», это слово сверкает огненными буквами на баке моей машины. Это вам не «48–пьюма», у них предельная скорость — сорок, а у меня — все восемьдесят. Синий, отливающий металлическим блеском синий, даже электрик, мотоцикл почти сливается с воздухом, когда я качу, как сейчас, на полном газу по чудесной прямой дороге, ведущей к Ку- эста‑де — ла — Рейна. «Пыома» — мотороллер, их у нас заваль, чтоб ее водить, не надо даже прав; а у меня есть права, могу водить любую машину. Конечно, я предпочел бы «250–24 орас», а еще «англию» или «триумф», да куда там, я и за этот‑то еще плачу взносы, экономя на табаке; курение — единственный порок, какого у меня нет, на жратве и на выпивке я не экономлю, упаси бог, я не хочу нажить себе чахотку, а курение вредно для спортивной жизни. Я еще утру нос этим красавцам с Куэста‑де — лас — Пердисес[14], когда заведу себе хотя бы «делукс». А Фермин‑то, бедняга, не знаю, почему я о нем вспомнил. Но «Могучий» — славный тигр, рычит и пожирает километры асфальта. Мало что на свете нравится мне так, как гарцевать на нем, разве что без дальних слов повалить на песок какую‑нибудь шведку, и вот я выжимаю предельную скорость в ожидании счастья, да дарует мне его господь. Ни за что на свете не купил бы ни «веспу» ни «ламбретту», ни всякое там дерьмо, «дукати» мужественней, это машина для настоящих мужчин, чего там, зажмешь ее хорошенько ногами, то крепче, то слабее, смотря по обстоятельствам, ты ее везешь, а не она тебя, словно ты на троне или на стульчаке в клозете, все едино. Машина слушается меня вроде как с полуслова, верчу ею, повелеваю как хочу: нажим ногами влево — и я почти касаюсь локтем земли, нажим вправо — мотоцикл встает на дыбы и стремительно летит по самой узкой кривой. Все дело в ногах, в этом весь секрет. «Могучий» — часть меня самого, я хочу сказать, он влипает в меня, и мы становимся единым летящим снарядом. С этим мотоциклом я делаю такие трюки, что меня наверняка знают на всех мадридских улицах. У него потрясающая приемистость, и он легок на ходу; а бензина сжигает совсем ерунду, литра два за сто километров самое большее. Заднее седло такое же удобное, как мое, не на что будет жаловаться смуглянкам, если захотят прокатиться, так я думаю. На эту удочку тебя ловят, когда продают в рассрочку, а ведь, к примеру, есть мото, у которых седло для девчонки — сущее мученье. Такие делают в Барселоне, если хочешь иметь представление.
По Куэста‑де — ла — Рейна я спустился с риском сломать себе шею и оставил позади кучу трусов, которые на таких спусках всегда сбавляют скорость. Правда, я знаю местность, но ведь на их «сеат-1500» лучше обзор, панорамные стекла и все такое. Но зато эти виражи хороши тем, что если тебе повезет и никто не выскочит наперерез на перекрестке у въезда на мост, то на прямой передаче въезжа ешь в Аранхуэс. Все это я и проделал на прямой передаче, но с учетом, что пока что моя прямая передача — это третья, а вот когда я с помощью Вольного Стрелка — а он уже обещал содействие — приведу свою машину в порядок, буду влетать в Аранхуэс на четвертой передаче. А по дороге надо обдумать, как явиться в Куэста‑де — лас — Пердисес с готовенькой «дукати»; если осенью мне удастся расточить двигатель и увеличить его мощность, это уж наверное. Через Аранхуэс я проехал без остановки. Спаржа, земляника и все в таком духе. У меня еще усы были потные от выпитого «куба — либре», и я не хотел проглотить еще один коктейль, пока не проеду кусок дороги побольше. Некоторые из обогнавших меня машин с черными и красными номерами сгрудились там и крутились, пытаясь вырваться вперед и всякое такое, а я воспользовался этой пробкой и промчался как метеор, отсалютовал постовому, что стоит под аркой и только мешает движению, и едва не угробился, резко затормозив, ведь этот идиот регулировщик пропустил деревенский трактор, несмотря на пробку автомобилей; я его обсвистал, ясно, и начал этот головоломный спуск, легко обгоняя всех, кому мешал смотреть вперед грузовик из Кампсы. В долгих путешествиях надо строго держаться правил, иначе ты пропал, наломаешь дров; если так пойдет дело, наверняка догоню на «Могучем» тех близнецов.
А покамест время шло к шести, и, когда я смотрел сверху, мне казалось, что вдали земля желтей и теплей, особенно по сравнению с зеленью Аранхуэса, с его аллеями тополей и рекой и всякими укромными уголками — их, я слышал, устроили там короли, чтобы подсматривать за королевами и другими девицами летом, ведь и тогда в Мадриде стояла такая же жарища.
Несмотря на ветер, я потел, но солнце уже садилось. Я примирился с мыслью, что не слезу с «Могучего», пока не доберусь до самых берегов Средиземного моря; устроился еще удобнее и вел мото так, словно на диване сижу, Даже еще лучше, мягко подбрасывает дорога, вверх — вниз, словно маятник, ведь у меня прекрасная задняя подвеска на рессорах с хромированными пружинами и телескопическая передняя вилка с гидравлическим амортизатором. Почти бессознательно я наклонял корпус влево, это наилуч- Щая позиция, тогда все время имеешь хорошую видимость; по правде говоря, само тело меня об этом просит, и я так Держу, невольно так получается, я способен выдержать сорокавосьмичасовую гонку в Ле — Мане[15], если бы они проводились на мотоциклах, а они должны бы это устраивать, пусть мотоболельщики хоть какой‑то паршивый разок порадуются. А что до Куэста‑де — лас — Пердисес, то это наводит на меня горькую тоску, взять хоть беднягу Фермина, он рискует, а все равно участие не засчитывается. Пусть дадут нам условия наравне с другими, и тогда уже мы не будем тренироваться тайком, а покажем себя.
А время проходит, и километры щелкают. Вид близ Оканьи и Ла — Гуардии ужасающий, все белое, белое, как луна, голое, с пещерными домами, вырубленными в склонах горы, хуже, чем наша Кабра[16]. У входа в эти норы не видно ни одной живой души, никто не поднимает саржевые занавески, что заменяют двери, никого — никого, только парочка сторожей у ворот тюрьмы в Оканье. Именно там сидел дружок Вольного Стрелка, не знаю, сколько годков ему влепили, но уж немало, а теперь он иногда заглядывает к нам в мастерскую и пытается завести разговор, у него политика в крови, ему ее вколотили — и что еще ему остается; я его понимаю, он рассказывает о делах, какие придают смелости, и, как правило, обо всем верно судит. Я даже не взглянул на крепость, когда проезжал мимо, жутко прямо становится, там тоже никого не видно, а об участи тех, кто внутри, я и думать боюсь.
Я проехал мимо и погнал машину вперед, хоть и стал не на шутку страдать от жажды. И потом, я довольно долго, на свою беду, считал километры, по дорожным указателям. Говорят, так не надо делать, особенно если едешь на таком мотоцикле, как мой, и едешь быстро, это ведь тебе не в «мерседесе-220» кататься или когда тебе все равно: добраться ли до места сегодня или завтра; начинаешь расстраиваться, и дело уже не идет на лад. Едешь спокойно, удобно, как тебе по душе, ходко и все такое — и вдруг видишь отметку на столбе — 61 км. Дьявол, я уже отмахал шестьдесят один! Или же думаешь: нечего веселиться, еще целых пятьсот осталось. Но это еще не самое худшее. Видишь, как крутится переднее колесо, сжимаешь руль в потных руках, давишь на газ вперед, еще вперед, асфальт под тобой улетает, деревья, дорожные знаки, рекламные щпты, их теперь понаставили повсюду, склоны, повороты, все это остается позади, позади, еще, еще, теперь ближе к цели.
2
Но после большого столба с указателем «61 км» начинают мелькать маленькие, ты не хочешь смотреть на них, но невольно глядишь уголком глаза: 1, 2, 3… И наконец показывается — «62 км», и на том спасибо. Но потом все начинается сначала: 62, 1, 2, 3, 4, 5… и 63. Нет, от этого мояшо спятить. Нельзя считать километры, нельзя, да, нельзя отмечать каждый метр дороги, от этого сойдешь с ума, особенно когда остается еще без малого пятьсот. Делаешь над собой усилие: не думай, думай о другом. Смотри на этих французов с палаткой, ишь хитрецы, везут на себе дом, скорость у них отличная, обгоняют меня, ну и пусть, прощайте, скатертью дорога, на окнах занавески и все такое, там внутри их, наверно, швыряет дай бог, но потом остановятся под деревом и будут жить в свое удовольствие… А вот еще псих, не успеваешь даже разглядеть его, только слышишь, как он грохочет уже далеко впереди, на следующем повороте, ничего, достукается, врежется в дерево, прежде чем… Но вдруг тебя опять разбирает соблазн, ты ничего с собой не можешь поделать и смотришь: …7…, …8…, …9…, 64. Надо же! Всего один километр за все это время? Да, ничего не поделаешь.
Но потом отвлекаешься, взаправду, почти без усилий, безотчетно, и это лучше всего, даже не вспоминаешь про указатели. Эгей, вперед… рун — рун, рун — рун… и глотаешь себе километр за километром.
Немного погодя я остановился у закусочной на краю дороги, посреди безбрежной равнины; навес, и рядом с ним — загон для овец. Я выпил там пива с группой крестьян. Пиво было не слишком холодное, его достали из ведра с водой, стоявшего в тени, я ничего не сказал на этот счет, но, черт побери, от привала ждешь лучшего. Я также долил воды в мотоцикл, под внимательными взглядами моих новых знакомых. «Могученький» был в порядке, хоть и трудился на славу. Пастухи стали выпытывать у меня, куда я еду да откуда, мой ли это мотоцикл и так далее, живут они в глуши, и другого развлечения у них нет, вот они и допытываются, как будто гражданские гвардейцы. Чтобы позабавиться, я стал с ними говорить по — английски и отказался платить за выпитое в компании пиво, еще чего. И если бы я тотчас же не удрал, они бы меня впутали в свои расходы. Я бросил их, когда они затеяли пари, можно пи выпить в один присест целую бутылку коньяку, не отрываясь от горлышка. «Минуточку, мне надо по нужде», — сказал я, воспользовавшись паузой, а один из них, когда я уходил, застыл с горлышком бутылки во рту, намереваясь залпом ее опорожнить. «Могучий» и я — мы смылись, и чего я и сейчас не могу понять, так это как такие люди, за редким исключением недоедающие, заключают подобные пари, да еще в такой знойный день. Этот тип будет не первым, кого хватит удар.
Я продолжал спускаться и спускаться и проехал без остановки Мадридехос, пересек Пуэрто — Лаписе и посмотрел, сколько осталось бензина, так как вспомнил, каково мне пришлось на старой станции обслуживания, когда этот тип Хуан Педро пристал ко мне, да еще обещал устроить в Мадриде, а потом донес на меня, а все потому, что я его раскусил и не захотел плясать по его дудке, еще чего; но мне горючего хватит, по крайней мере до Мансанареса, и я поехал дальше. Начинался длинный отрезок пути, где всегда заторы, едешь, а не продвигаешься, все одно и то же, на том же месте, ползешь как червяк через Льянос- дель — Каудильо, красивое новое селение, но в нем на улицах — ни души, а жара все так же одолевает, хотя солнце шпарит тебе уже в лоб и на небе появляется вокруг него оранжевая дымка, чуть — чуть с фиолетовым, если вглядеться.
Первый сильный порыв ветра говорит о том, что день подошел к концу и вот — вот стемнеет; этот порыв настиг меня, но он был еще горячий, удушливый ветер пустыни, ядовитый, как хвост скорпиона, порыв слишком ранний и обманчивый, насыщенный сухой пылью и остатками жнивья, он поднял на дороге грязный вихрь пыли, взметнувшийся до самого неба. Пересохли рот, зубы, кожа, хорошо еще — на глазах очки.
И вот вблизи Мансанареса, на такой прямой дороге, я увидел первое дорожное происшествие. Перевернутых машин много, когда едешь прокатиться или отправляешься в долгое путешествие, но, хотя каждый день на дорогах попадается около десятка трупов, нелегко видеть трагедию в тот самый момент, когда несчастье только что стряслось.
У самого выезда из Мадрида валяется «дофин», одна из этих машин, которые, кая^ется, специально делают, чтобы оставлять женщин вдовами, совершенно сгоревший, он, верно, все еще там, справа ог дороги, любопытно, он без всяких там вмятин, а только сгорел, и его поставили в сторону; потом я увидел перевернутый грузовик, колесами вверх, весь искореженный, непонятно, почему его не уберут, но он так там и лежит. А у въезда в Аранхуэс, на по вороте, — вконец искореженный «рено-8», два — три дерева из тех, в которые он врезался и протащил вперед, вдавлены в него или исчезли под железом и стеклом, прямо смотреть страшно.
Этот случай тоже произошел на прямом участке дороги, как и тот, с грузовиком, видимость отличная, и тем не менее там были две перевернутые машины, одна португальская и одна немецкая, а вокруг столпилась куча машин, часто это ведет к новым авариям, тем, что называют цепными; водители перепуганы, а полицейские уже спрыгивают с мотоциклов — помочь и составить донесение. Я остановился в нескольких метрах впереди, хотя мы, мотоциклисты, не обязаны вмешиваться, преступлением считается не оказать помощь машине твоей категории, а что, к примеру, мог сделать я один, не на мотоцикле же везти столько жертв; и все‑таки я, сам не знаю почему, остановился, хоть и больно смотреть, но хочешь разглядеть все, намотать на ус, как и что, посочувствовать, и я увидел, как вытаскивают из машины пострадавших — двух женщин и одного мужчину, бледных, побелевших, только красные пятна крови на лбу и запачканные брюки; безжизненных, как марионетки, их укладывали в другие машины, чтобы скорее доставить в больницу — может, еще не поздно, но какое там. Обе машины отбросило на обочину, они находились на изрядном расстоянии одна от другой, обе перевернуты вверх тормашками и не слишком поломанные. Некоторые проезжали не останавливаясь, даже не взглянув на происшествие, по — моему, это бесчеловечно, но, по правде говоря, помочь уже было нечем, и остановись они — только бы помешали. Так что я снова сел в седло и, несколько раз оглянувшись, поехал дальше по кошмарной этой дороге.
Из происшествия я извлек пользу, а именно — на отрезке в несколько километров обогнал ряд автомобилей, но через некоторое время все словно забыли, чему были свидетелями, утратили страх и осторожность, какая появляется, когда думаешь, что и с тобой может стрястись такое, и водители снова стали жать на акселераторы и помчались как полоумные, снова обогнали меня, я утешался только тем, что на следующем повороте, скорей всего, увижу их перевернутые машины, никому этого не желаю, но дело вполне возможное.
Солнце наверху будто раскололось пополам и кончало этот мучительный день, бессильно опускаясь за оранжевую линию горизонта, в свою могилу, и рано или поздно таков конец всех, кто нас угнетает или эксплуатирует. Последние лучи, прямые как стрелы, били из глубины дороги и рассыпались перед глазами на внезапные слепящие блики. Это самый опасный час для водителей, час предательский, и поэтому происходит то, что происходит, и чаще всего там, где нет никаких поворотов.
Я немного замедлил ход и стал думать о шведках и о том, как я их буду ласкать. «Могучий» продолжал катиться, катиться, он вез меня в рай, стало прохладней, и меня слегка укачивало. Но вдруг до меня дошло, что совсем стемнело, а я еще не проехал и двухсот километров, и я прибавил газу.
III
Я до краев наполнил бензобак на заправочной станции у Мансанареса; завистливый и злобный псих чуть не влил мне бензин в резервуар для воды, он просил прощения за прошлое недоразумение, но людям, мне равным по положению, даже если они вредят вместо помощи, я прощаю, все‑таки это не то что власть имущие, которые тебя унижают и, разговаривая, даже не вылезут из автомобиля, от таких я чуть не лопаюсь. К тому же мне не по нраву типы с щербатыми передними зубами, они присвистывают и, кажется, смеются над тобой, когда говорят, а этого я с первого взгляда раскусил. Выпил бутылочку, чтобы освежиться, протер и спрятал очки и поехал дальше в полной темноте — было, должно быть, уже больше десяти.
Теперь я начал мерзнуть, и от этого настроение у меня испортилось. Пришлось остановиться на обочине и хорошенько застегнуться, а в это время все остальные, автобусы обычные и туристические, грузовики, мотоциклы и даже велосипеды — видел я их в гробу, — обгоняли меня, меняя огни, я видел, как они скрывались во мраке с красными фонарями сзади, и это мне было обидно, и даже когда я застегнулся па все пуговицы, ночной холод пронизывал мне грудь, наверное, это от большой скорости, и я начал думать о чем — нпбудь приятном, что согрело бы меня немножко.
Например, приезжаю и останавливаюсь в дорогом отеле. Пусть внесут багаж, надо же, размечтался, я принимаю ванну, снимаю телефонную трубку, послушайте, пусть мне пришлют, чтобы развлечься, большую бутылку, содовой и шведку. Но какой, к лешему, отель при таком обличье и в такой час. Ладно, тогда повешу на «Могучего» замок и смешаюсь со всей этой полуголой толпой, что наполняет улицы, и начну развлекаться, там меня уже дожидается какая‑нибудь штучка, ха — ха, это уж наверняка. Я подцеплю ее, сразу же договоримся, и я отведу ее куда‑нибудь, там уже на месте соображу куда, а эти девочки много чего умеют, с ними не соскучишься. А может, пойду на пляж. Да, лучше сначала на пляж — и там что‑нибудь выберу.
Но трудно сосредоточиться, такие ухабы, слепящие фары машин, идущих тебе навстречу, некоторые не переключают свет, не видят тебя, не обращают внимания на червяка на мотоцикле, чтоб им лопнуть; а задние огни, кажется, толкают тебя, отбрасывают на обочину, в кювет, как ножом отрезают тебя от основного потока. Это черт знает что, ночью надо держать ухо востро, если тебя не раздавят, то вполне можешь свалиться на повороте в кювет и там проваляешься целую неделю, никто и не спохватится, будешь стонать и истекать кровью, не в силах пошевелиться и встать.
Я снова задумался. В тот раз я был единственный одетый на пляже, и тем не менее повезло именно мне. Все выставляли напоказ грудь, у одного парня из Картахены на правой руке был даже вытатуирован дракон; около той девушки крутилось много народу; люди садились неподалеку на песок, устраивались в нем, но никто не решался с пей заговорить, кроме картахенца, слава богу, подошел боцман и увел его: должно быть, тот тип был дежурный и ему надо было мыть палубу; па ту девушку смотрели все, даже другие женщины и мужчины, что лежали вдалеке под тентами, те, кто выбрался на пляж всей семьей. И неудивительно, она была такая смуглая и высокая, кожа у нее блестела и искрилась от солнца, а трусики и лифчик, две полоски белой материи в красный горошек, обтягивая, выставляли напоказ то, что им полагалось прикрывать. Не знаю, как я осмелился, но факт тот, что я, единственный одетый на всем пляже, белая рубашка и белые брюки, черные ботинки, и носки тоже черные, это придает серьезность, — я проложил себе путь среди всех этих распластанных, глядя на них так, словно милостиво разрешал им существовать, приблизился к ней и сел рядом. В то время я носил бакен барды вот до сих пор и волосы еще длиннее, чем теперь. Она повернулась ко мне, немного опустила голову, подняв черные очки на лоб, чтобы хорошенько меня разглядеть, и когда она улыбнулась, я тоже ответил улыбкой, тоже опустил голову и поднял очки на лоб, очки еще получше этих, из поляроида, я, конечно, забыл их в баре «Консуладо», вечером после танцев, полупьяный; я посмотрел на нее многозначительно, и мы оба рассмеялись, словно были знакомы раньше. Я глядел на нее как зачарованный, у нее глаза были золотисто — карие, влажные и горячие как огонь, и я сказал себе: «Эта с огоньком». И вот что удивительно: мы друг другу не сказали ни слова, я сидел с нею рядом весь день, как будто сторожил, не шевелясь и разглядывая ее всю, не веря своим глазам. До чего же она была хороша, мамочка моя! Наконец люди начали расходиться, солнце садилось, алая волна залила море и взметнулась до самого неба, почти все разошлись, и уже пикто не обращал на нас внимания, мы были как наедине в этом уголке пляжа. Когда она поднялась и пошла купаться, я впился в нее глазами, как она шла к морю, одна нога, другая, слегка размахивает руками, ни разу не обернулась, и когда уже всласть наплавалась, я разделся и бросился в воду, точно так это все и было. Долгое — долгое купанье, было уже темно, когда мы вылезли из воды и смогли одеться, это было как наважденье, каждый должен испытать такое хотя бы раз в жизни.
Тот день был не воскресный. И это было мое последнее купанье в море почти год назад, когда я совершил недолгую поездку в Аликанте с одним человеком: он купил облегченный «одиннадцатый» моего хозяина, и если бы не я — я всю дорогу собирал распадавшуюся на части машину, причем так, что он этого и не замечал, — хозяин и теперь не знал бы, как отделаться от этой машины. А вместо благодарности он мне обратный билет купил только в сидячку. Я рассказал об этом Роберту, но он мне даже не поверил.
Ах, если б встретить ту девочку с золотыми глазами в Торремолиносе! Отобью ее у кого хочешь, если — только красотка еще меня помнит.
Такие мысли меня подбодрили, и время пошло быстрее. «Могучему» надо дать передышку, он уже набегался, хоть теперь нет опасности, что перегреется. Ему не по душе шведки, ха — ха.
Что еще мне нравится вспоминать время от времени, так это ту бабу, что жила прямо против нашей мастерской. Этого никому не расскажешь, потому как и хозяин за ней приударял, и Вольный Стрелок, и все, само собой; если узнают, они устроят надо мной самосуд и выгонят взашей. Она, значит, была чья‑то содержанка, чья именно, я не допытывался, факт то, что она не работала, а нужды ни в чем не знала, она вечно слонялась по улице, и наконец мы договорились не выходить к пей со свистом или шиканьем, хоть каждому очень этого хотелось. Маноло говорил, это ее взбесит. Она была свеженькая, пышная и очень красивая. Вольный Стрелок говорил, она каждый день затягивается. «Неужто вы не замечаете? У вас что, глаз нет? Когда выходит из дому, она затянута, но она такая толстая, что пояс постепенно подается, наконец совсем растягивается, и тогда опа возвращается домой. Приходит распаленная донельзя, тут ее и заиметь». Вольный Стрелок всегда прав. Однажды она меня попросила подняться к ней починить кран или что‑то в этом роде, подстерегла одного, я шел из бара с бутербродами и бутылками. Я не водопроводчик, говорю, не смогу управиться с вашей работой, говорю любезно, но особого интереса пока не проявляю. «Поднимись, когда кончишь работу в мастерской, между семью и восьмью, — сказала она, — увидишь, что справишься, дурачок. И не опаздывай». Что тут делать. Я вспоминаю сейчас обо всем этом, потому что я один, затерян На чертовой дороге, конца ей не видать, я один, ночью и еду закатить себе неслыханный праздник. Та баба была толстущая, но хорошо сложена, все у ней было как надо, на месте, но была она какая‑то шалая. Да еще, я думаю, здорово распутная, потому что есть вещи, которые не случились бы с тобой, проживи ты хоть тыщу лет. В общем, мне с ней было хорошо, но надолго меня не хватило. Я выпил там виски, и от него меня развезло; я впервые пил виски и с тех пор больше его не пробовал; да, эта баба была распутная.
Я потерял счет времени, не знаю, сколько часов сижу уже на этой тарахтелке, начинаю уставать и к тому же проголодался. Но вблизи не видно ни малейшего признака | жилья. Не знаю, на каком я километре, выходит, слишком отвлекаться тоже нехорошо. Хоть бы скорей показалась какая‑нибудь надпись или указатель для ориентировки. До Вальдепеньяса, должно быть, уже немного осталось. Там я выпью полбутылочки, но приберегу аппетит для полусухого амонтильядо моей земли.
Чтобы согреться, надо поесть, выпить и укрыться в доме, остальное — только воображение. Не то чтоб я заледенел, но на ходу, с открытой грудью холод пробирает.
Давай — давай… Теперь надо позаботиться о жратве, а?
IV
Я вошел в одну закусочную около заправочной станции Вальдепеньяса, там потрясающая кассирша, хотя ее видно только до пояса; прежде всего я залпом опорожнил кружку пива, а пока готовили остальное, пошел ополоснуться в ватер. Умыл лицо, смочил волосы, причесался/^ слегка брызнул на себя, чтобы капли потекли по всему телу. Славно, особенно после долгих часов, когда пылишься, как пастух в пустынной степи. Вернулся в салон, примостился к стойке боком, ногу поставил на перекладину внизу и принялся есть бутерброд с омлетом, а другой рукой налил себе первый стакан прохладного вальдепепьяса. Входило и выходило довольно много народу, шоферы грузовиков и проезжие — товарищи по судьбе, так сказать, положено их приветствовать, между нами нужна солидарность; среди женщин, конечно, были и толстухи в брюках, всегда это меня бесит: как они не понимают, какой у них глупый вид; два типа из Мадрида воображают, что сногсшибательны в своих шортах и майках, потные и с портативным холодильником для кока — колы, который болтается у них в руках, — конечно, без него им никак не обойтись. Я разглядывал девушек и женщин, они входили и выходили, поглазел также на Элиота Несса, размахивающего автоматом по телевизору, и после колбасы попросил еще полбутылки и с жадностью умял бутерброд с сыром, под конец у меня еще осталась пара стаканчиков от второй бутылки, и я проглотил их на закуску. Да, здорово! Всегда я завидовал людям денежным, скажем герцогу Альбе или нынешнему Баррейросу[17]; съедят себе бутерброд и, если не наелись, просят еще бутерброд, а если и тогда у них аппетит, то и еще один, не заботясь о расходах. Не всегда можешь так жить, но в тот вечер я был при деньгах и мог себе это позволить. Потом я заказал кофе и, пока мешал сахар ложечкой, загляделся на зад одной брюнетки: она выходила из столовой, в компании, и надо же, это оказалась Чудесница, а с ней, ясно, Длинноногий и Рафа с неизменным шейным платком, дополняла четверку какая‑то незнакомка.
Парень, что ты здесь делаешь, вот неожиданность, откуда ты взялся… а вы, пресвятая дева! Иди сюда, пропустим по рюмочке, не откладывая! И все это они пересыпали иностранными словами, от чего я прихожу в ярость.
Длинноногий и Рафа зажали меня с боков и хлопали по затылку и по спине, очень довольные встречей, да и я рад был их видеть, пошли воспоминания о прошлом, видели бы вы, как они стали кричать официанту, чтобы он нас обслужил.
— Поди вас узнай! — смеюсь я и хлопаю их по спине. — Такие шикарные и лопочете по — английски!
Я сказал «такие шикарные», потому что они были франтовски одеты: странные броские рубашки и куртки, конечно новехонькие, а брюки — зеленые, как у гражданских гвардейцев, надо было это видеть; но главным образом я имел в виду Чудесницу; на ней были брюки в крупную клетку, вернее, в ромбы, красные и белые, брюки туго обтягивали ягодицы и бедра, фигура у нее всегда была пышная; черная грива волос разбросана по спине до пояса, ну и волосы — с ума сойти, да, она умела этим пользоваться. А с Рафом — блондинка, он мне представляет ее как свою жену, я чуть с ног не валюсь, слыхано ли, жениться на немке, но, разумеется, девчонка из другой породы, сексапильна, да, но не так вызывающе, как Чудесница.
Мы выпили несколько рюмок коньяку, и я в шутку сказал: «Sigaret, sigaret» [18], как раньше когда‑то мы просили у туристов, сейчас‑то они курят светлый табак, но я нет, я больше не курю. Надо же, кто бы сказал, как тесен мир, ну как ты, где, что делаешь, как поживаешь?
Вдруг парни вдвоем поднимают меня и силой волокут, хотят чем‑то удивить. «Вот на чем мы приехали» — и показывают синий «пежо» с желтой табличкой. А я: надо же. Что ж, поздравляю, а кто водит? Оба, по очереди. А ты по — прежнему механиком? К вашим услугам, вот уже Длинноногий поворачивает ключ, открывает дверцу и садится за руль, чтобы я видел — все это правда, он уже не тот голодранец, что раньше. Дуу… дуу, два гудка клаксоном — и, сидя вполоборота, небрежно захлопывает дверцу.
Подбегают женщины: «Что, мы уезжаем?» «Брось! — сердито кричит Рафа. — Ты не знаешь разве, кто это? Как это мы его бросим после такой долгой разлуки! Выпьем еще, и пусть он нам расскажет…» «Сами‑то ничего не рассказываете, а я что ж… Что тут рассказывать!»
Они мне поставили еще выпивки, потом заплатил я, и было уже очень поздно. Превосходные друзья, конечно; я рад был их повидать, но что‑то меня расстроило. Немка молчала как рыба, она не знала ни слова по — испански; Рафа обучил ее пока только ругательствам.
Они ехали из Кабры, где провели месяц отпуска отпетыми бездельниками. Чудесница не сразу выложила мне, что моя мать очень плоха и жалуется, дескать, я ей не помогаю и даже не пишу. «Вы ее видели?» — самый глупый вопрос, какой только можно было задать. Они кивнули, но ничего не сказали, чего уж тут говорить. Но Чудесница продолжала — и не успокаивалась: все старалась показать мне, какие они добрые, как они многим помогают, посылают деньги из Германии, а я что, и так далее. «Не падай духом, — сказал мне Рафа, тот, что с шейным платком, он был моим лучшим другом в десять- двенадцать лет, что я, даже в пятнадцать, ведь, помнится, тогда я подарил ему наваху с перламутровой рукояткой и с надписью: — «Прощай, оставляю тебе эту подружку», а он на следующий день принес мне пояс из монет по два реала, его у меня стибрили в проклятой Куэста‑де — лас- Пердисес. — Не падай духом, приезжай туда, что тебе здесь делать». Я покачал головой, вот и весь ответ.
Уже сидя в машине, Длинноногий спросил, куда я еду, не хочу ли прокатиться с ними.
— Нет, я на мотоцикле, — сказал я, вздернув плечи и смеясь; я то надевал, то снимал солнечные очки. — Не стану же я возвращаться в Мадрид, раз всего несколько часов как оттуда.
— Куда ты поедешь, куда, — ласково напевала Чудесница, желая при прощании загладить нашу размолвку.
— За девочками наверняка. — Длинноногий включил зажигание и нажал на стартер — на мой взгляд, слишком резко: машина еще не разогрелась.
Под шум мотора, когда они уже тронулись, я имел слабинку сказать, что да, «в Торремолиносе у меня под ружка» и, перейдя на крик: «Шведка, я с ней познакомился в Мадриде, она зовет меня, ха — ха, жить без меня не может».
Они тоже отъехали с хохотом, махая руками из окошечек своего «404», но я остался грустный и неприкаянный. С горя выпил еще рюмку коньяку, все пропало, время больше часа ночи, а мне еще ехать и ехать.
Я попросил газету, и мне дали «АБЦ», старую, но для меня это все едино. Я сунул ее за пазуху, под рубашку, и оставил теплую компанию зевак, уснувших перед телевизором. Взгромоздился снова на свой драндулет, бедный «Могученький», он‑то чем виноват, и пустился в путь — в сторону, противоположную той, куда уехали Длинноногий и добряк Рафа.
Сколько‑то километров я проехал, ничего не замечая. Движение на дороге стало совсем редким. На небе высыпали звезды, и, хотя луны не было, мягкий свет высокого неба озарял бледным призрачным сиянием широкие просторы Ламанчи. Мчась на своем «дукати» — глубокой ночью, со скоростью пятьдесят пять или шестьдесят километров в час, как диковинный, слабый, жужжащий москит, — я вдруг почувствовал, что потерялся, затерялся в ночи на бесконечном прямом шоссе, что мне никогда не выбраться ни из мрака, ни из этой прямой, я обречен ехать как потерянный и ничего не понимать, абсолютно ничего, и это чувство было ужасно мучительным и болезненным, и я знал: дело тут не в коньяке.
Так же я чувствовал себя в тот день, когда встретился в Мадриде с нашей старой компанией, прошлой зимой. Они приехали из Франции и заявились ко мне в мастерскую: мол, у их «ситроена» буксуют колеса, он ползет на животе или дьявол разберет что, какое‑то словечко из тех, что они там нахватались, но я отлично понял, они пришли только затем, чтоб я увидел, какие они стали важные, чтобы пустить мне пыль в глаза. Доктор был самый воинственный, мы всегда с ним были на ножах, он только и трепался что про своих девиц и про свою chambre[19], про то, как он приводит девиц к себе в chambre, только и слышалось «chambre» да «chambre» и невесть сколько тысяч франков, словно имеет дело с болваном. Остальные не вели себя по — идиотски, особенно Припарка, он был такой же молчаливый и приветливый как всегда, да и Гримаса и Пако Фельдшер. Всю ночь они возили меня из одного места в другое, точно взялись показать мне Мадрид, особенно Мадрид la nuit, то бишь ночной, и каждый раз, как мы карабкались вверх по гравию и Доктор жал на газ изо всех сил, он приговаривал: «Смотри, как она поднимается по склону, как идет вверх, как встает на дыбы… Такие пожирают дороги, глотают шоссе. Да, акула, настоящая акула[20]…» Ученый даже хотел напоить меня допьяна. «Ну‑ка, я покажу тебе, что там пьют французы» — и попросил ведерко из пластика в том баре на площади Кеведо, опрокинул туда десять или двадцать бутылок «Агила», а потом откупорил литр «Терри» и все смешал. Образовалась густая охряная жидкость, темная, с желтой пеной. Он все взболтал и разлил в пять громадных кружек. «Ты перепутал, — сказал ему Пако, — это пьют не французы, а американцы»; думаю, он сказал так, чтобы ему досадить, потому как тоже начал раздражаться, Припарка, смеясь, кивнул, и, покамест он постукивал каблуками в такт мелодии, которую Гримаса отбивал ладонями на столе, а Фельдшера выворачивало наизнанку после второй кружки, я все терпел и терпел пакости Доктора — и так несколько часов подряд — и наконец показал ему. Я был в бешенстве, особенно из‑за остальных, и припомнил ему, как всего лишь несколько лет назад он ходил по городу, поднимался в квартиры, звонил у дверей и, когда отворяла служанка, выдавал себя за врача и начинал ее щупать, нахально лез под юбку и все такое, «теперь разденьтесь, это профилактический медицинский осмотр, началась, видимо, эпидемия…», пока не вмешалась полиция, и им всем пришлось уехать, срам, да и только, я по крайней мере таким порокам не подвержен, и нечего мне заливать про chambres, американские напитки и прочее дерьмо. Но он меня не слышал, потому что свалился под стол, да к тому же я торопился.
Но «акула» задела меня за живое, а также их одежда и как они сорили деньгами. В ту ночь я тоже пал духом и задумался. Я знаю, многие только шишек себе набили и вернулись нагишом, в отчаянии от неудачи и говорили, там надо быть тише воды ниже травы, но это не только меня не радует, но расстраивает еще больше — я все меньше понимаю, как жить, и не вижу, что же мне делать.
По крайней мере теперь у меня хорошая работа, разве нет? И вот в задумчивости тащусь я по этой дороге невесть куда и зачем, нет у меня шанса заполучить даже паршивый «сеат-600», никогда не достанется мне немка, никогда ничего.
V
Внезапно меня охватила ужасная усталость, все тело ломило, и болела голова. Не зпаю, от коньяка ли это, думаю, что нет, скорей измочаленность от целого дпя езды, но вряд ли: ведь если в моем возрасте нельзя себе ничего позволить, то когда же можно? Как бы то ни было, я совсем ослаб и в первом же удобном месте слез с мотоцикла и уселся на землю, а вскоре повалился навзничь.
В поле было прохладно, слышалась песня кузнечиков и цикад, они не умолкают даже в эти часы, и время от времени звезда вспыхивала на небе и скользила вверх и вниз, а потом исчезала. Была почти полная тишина, я слышал собственное дыхание, а если переворачивался ничком — то нечто вроде биения сердца о землю, глубокие, твердые, звучные удары, разносившиеся далеко окрест.
Рядом, по шоссе, изредка проезжали машины с яркими фарами, с веселым гудением моторов и свистом шин, отрывающихся от асфальта на скорости сто двадцать километров в час. В сиянии созвездий вдали можно было различить тень чего‑то похожего на оливковую рощу, и то было знаком, что мои родные края уже близко, хотя в тот момент я предпочел бы увидеть бескрайний виноградник с лозами и крупными гроздьями свежих, сочпых ягод.
Меня клонило ко сну, и я начал мерзнуть, хотя на груди у меня была развернутая «АБЦ». Ох, сказал я себе, какого черта ты тут делаешь, куда едешь, чего ищешь. Я чувствовал себя таким одиноким и так плохо понимал, что со мной происходит, что едва не расплакался, клянусь.
Бар «Копсуладо» в это время наверняка уже закрывают, и я вспомнил девчонок: там всегда можно подцепить какую‑нибудь, получше или похуже. Они подходят к тебе и липнут сами, и это не профессионалки, нет, порядочные Девушки, ха — ха, из хороших семей, а сами вешаются на Шею. Однажды меня приняли за Джонни Фигуру; я был в своих очках, волосы мне подстригли в салоне «Адам и Ева», лак еще держался, и они хорошо пахли, и вот на встречу выбегают девицы, оглушают меня криками и визгом, а я — ну, пользуйся, парень, пользуйся — незаметно щупаю то одну, то другую, а они у меня просят автографы и даже хотят, чтобы я спел, а я: «Спокойно, девушки, это дорого стоит»; танцуем и распиваем «куба — либре», и я уже заарканил брюнеточку, коротышку, но грудь что надо и сама с огоньком, как вдруг появляется настройщик Джонни и начинает петь; мамочка моя, куда мне деваться, но лица не теряю и начинаю хохотать, но тут приходит хозяйка, коротышка, а такая злющая, и дает мне по физиономии, и к тому же мне пришлось заплатить за два джина и чуть ли не заказать им еще.
Теперь я мог бы быть там, там, где шикарные бабы, а не здесь, где ни фига нет. Разыгралось воображение, вот что. Ладно, завтра же закадрю шведку, клянусь своей матерью. Не падай духом, даже здесь слышно, как онн вздыхают. Если ты не приедешь, они умрут от ожидания. Точно! Я также вспоминаю бар «Жужуй — Камагуэй», перед закрытием там и начинается самое интересное: чучело выскакивает из ящика, выигрывает тот, кто первый его прострелит, платит за все компания, бах — бах, от одной мысли чуть не лопаешься. Но туда теперь уже не находишь, там полно бродяг и проходимцев.
Да, спать лучше в кровати. Правда, здесь у мешг обиталище побольше, чем в пансионе, и для меня одного, со смеху помереть можно, и не говори, что тебе не хватает этого свинарника, этого чулана, этой общей берлоги, отвратительной, вонючей, полной миазмов, без единого захудалого окошка наружу. Мне бы не следовало спать, но я знаю, что усну. Только вздремнуть, чуточку. Сон освежит меня и придаст сил, чтобы проглотить дорогу, оставшийся перегон. Ничего, я только немножко посплю. Я должен скоро встать, снова сесть за руль и наверстать все это время. Я проехал изрядный кусок. И все же всегда так, едешь, ж — ж-ж, шестьдесят, шестьдесят, не сдаешься, но в конце глядишь — и как‑то так получается, что едешь уже на тридцати в час, я этого не понимаю, это какая‑то напасть. Будь у меня время, я мог бы свернуть в сторону и повидаться с матерью, до нее не больше тридцати километров, но тридцать туда и тридцать обратно — это шестьдесят, и к тому же время, которое потратишь там, а главное — она, как всегда, начнет плакать: сынок, ты обо мне не вспоминаешь, погляди, как я плоха, в нищете, разве в таком месте можно жить по — человечески, я умру, сын мой, я умру, и в конце концов, раз ты меня даже не слушаешь, лучше не приезжай, ты мне не нужен, ничего не хочу о тебе знать, убирайся.
VI
Что за дурак, я заснул, а в этой жизни нельзя распускать нюни. Где мои шведки, ха — ха, проглочу их с косточками. Вот приеду и уж там, на пляже, когда припекает солнце, попою; но еще не рассвело, я выбрасываю газету, делаю небольшую разминку, подбадриваю «Могучего», снова и снова прибавляя газу, и мы устремляемся вперед и вниз и очень любим друг друга. Шоссе пустынно, и я намерен проехать одним махом две — три тысячи километров, прежде чем остановиться и выпить кофе.
Солнце начинает всходить, проезжаю кипарисовую аллею, что тянется от Санта — Крус‑де — Мудела к кладбищу, пересекая шоссе, ряд торжественных остроконечных теней посреди равнины, и все это — только чтобы проводить нас до могилы; вот гадство, ведь, когда едешь на работу, ты и на тысячу километров в округе не встретишь тенистого места. Еще не вполне рассвело, когда я проезжаю через Альмурадиель, а Деспеньяперрос пересекаю на прямой передаче, прижавшись к левой стороне на крутых поворотах; я знаю, ничего не случится, люди здесь зажиточные и степенные и, как правило, после мессы ходят очень осторожно, не забудем, сегодня ведь воскресенье, для всех, кроме шведок, им‑то уж придется попотеть там, на побережье, ведь еду я, я!.. Никого, ни одной машины, пока из‑за черно — желтых ущелий не покажется солнце, часов в восемь утра, я слышу, как проходит почтовый поезд, перекрывая стуком колес шум реки и гомон птиц, ворон, каркающих на рассвете. Теперь меня опять обгоняют эти сволочи, они сигналят, когда уже почти наезжают на меня и отбрасывают к правому краю, в эту минуту навстречу едет грузовик, что делать: или бери правей, или тебя раздавят, эти типы совсем одурели от бешеной гонки, черт бы ее побрал, ведь ты всегда проигрываешь в ней, как и во всем. Миновав Ла — Каролину, я очутился уже на родной земле, и я радуюсь, сам не знаю почему, все селение благоухает масличными рощами, оливками и оливковым маслом — сладкий проникновенный аромат, густой а кружащий голову. Проезжая, я вижу, указатели направления при въезде в деревню обновили, и сделали новые указатели вдоль дороги, и раскрасили корзины для бумаги и мусорные урны, вот уж бесполезный расход.
Я быстро принял решение, затормозил и вернулся назад на сто — двести метров, вошел в хижину и в пять минут проглотил два стаканчика мансанильи и блюдечко черных маслин, пересыпанных укропом и чебрецом.
Дальше, на протяжении многих километров, мне встречались ряды велосипедов с сезонными рабочими — эти даже в воскресенье ищут сдельную работу на свекловичных и маисовых полях. Они ехали гуськом по обочине, молчаливые, угрюмые, бог весть о чем думали, может, когда‑нибудь мы и узнаем о чем. Женщины ехали отдельно, тож «на велосипедах, но особняком. В эти часы, когда солнце уже набирает силу, они уже надели соломенные шляпы и лица закрыли платком, все тело закутано, даже ноги, старые мужские брюки торчат из‑под цветных заплатанных юбок. Одежда мужчин тоже не такая, как у немцев: серые либо желтые брюки в полоску, белая или черная рубаха и бурая фуражка. Цвет лица темный, землистый, я проезжаю мимо, а они даже взгляда на меня не бросят, уже не узнают меня. Вначале я весело приветствовал их и пытался, не сбавляя скорости мотоцикла, пошутить: «Куда это вы собрались, натощак, сегодня воскресенье, нельзя набивать мозоли, давайте я лучше найду вам парочку», а девушкам: «Ну‑ка, покажи ножку, а личико от кого спрятала…» — и так далее; и хотя некоторые женщины засмеялись, мужчины, повторяю, даже не взглянули на меня, насупленные и молчаливые, и тогда я заткнулся, ведь я шутил, чтобы развлечь их и подбодрить, а не для того, чтобы унизить, и я прибавил скорости, чтобы потерять их из виду. Немного погодя я чуть не остановился подождать их и рассказать, как их вид напомнил мне меня самого несколько лет назад, когда я ехал вместе с отцом на одном велосипеде, но, черт побери, отец мой умер, а останься я здесь, я бы надрывался, как они, с восьми до восьмидесяти лет, а впереди еще была пропасть километров, прежде чем дело дойдет до шведки.
В Бай лене я остановился совсем ненадолго, сходил в уборную и заполнил бак бензином, затем оставил автостраду «N IV» и поехал по «323» по направлению к Хаэну, гнал как сумасшедший. Было рано, но я начинал всерьез беспокоиться из‑за времени, оно проходило, а я все еще, так сказать, не затеял игры. В такие минуты отдал бы глаз, да, глаз собственного лица за «триумф», чтобы мчаться со скоростью 170 в час, даже если разобьешься, а иначе застреваешь на месте и никуда никогда не приезжаешь. Я не жалуюсь на «Могучего», но в конце‑то концов это только «дукати-48», а не «250», и к тому же «250» или «триумф» тоже можно назвать «Могучим», да еще с большим правом. Вздыхаешь с облегчением, когда поворот на Байлен остается позади, но надо помнить — шутка ли, остается еще двести пятьдесят километров, будь они прокляты. Но не возвращаться же отсюда назад.
Я мчался изо всех сил до Хаэна и там перешел с «323», которая ведет к Гранаде, на «321» — она идет к Мартосу и после поворота в Алькаудете огибает Фуэнте- Тохар и Приего и дальше ведет вниз к Лохе, и я выбрал этот маршрут совсем не из‑за тоски по родным местам, потому что, когда я проезжал через Приего, я только бросил взгляд на указатель «Кабра 29» и поехал дальше.
В то утро я проехал уйму километров, не переставая петь призыв к девушкам Торремолиноса, я пел и орал: вот я здесь, здесь, чтобы любить тебя, обожать тебя и так далее — и все хохотал.
За это время мне встретилось несколько разбитых машин, и я был свидетелем аварий со смертельным исходом, но нам с «Могучим» ничего не делалось, мы мчались и мчались, а жара все усиливалась, не меньше пятидесяти градусов в тени, солй^е слепит, и колеса рвут асфальт, и мы летим вперед.
Около одиннадцати, миновав Хаэн, мы встретились с этим бесноватым из Кориа — дель — Рио: он катил из Мадрида, как сказал мне потом, забравшись в обод тележного колеса. На нем были короткие трусы, очень широкие — или по крайней мере так казалось, потому как парень был худущий и согнулся в три погибели внутри своего железного обода, который был, по — видимому, от небольшого колеса; он помогал себе руками, чтобы сохранять равновесие и держаться прямо. Сначала я увидел эту диковину издали и немного затормозил, обеспокоенный: надо же, железный обруч, а в нем копошится что‑то вроде паука, шурует руками и ногами и катится себе, словно все это — самая обычная вещь на свете; но когда я подъехал к нему вплотную и хорошенько разглядел, как он трудится и исходит потом, я расхохотался, ему это пришлось не по вкусу, он посмотрел на меня с презрением и продолжал Катиться в своей железке, очень серьезный, «ничего у тебя не выйдет», и я заговорил с ним, чтобы хоть на несколько минут составить ему компанию: «Здорово придумано, не нужен бензин. Далеко ли едешь?» Парень не сказал бы мне ни словечка, если бы внезапно мы не узнали друг друга: «Ох, Мигелито, неужели это взаправду ты! Что ты тут делаешь внутри колесного обода, это что, одно из твоих дурацких пари?»; мы были почти кумовья, в Бухалансе вместе с другими ребятами принимали участие в бое молодых бычков, а потом разъехались в разные стороны, и вот это и оказался он. Не останавливая своего колеса, он рассказал мне, что это новый вид спорта, он сам его изобрел и решил поставить рекорд — ехать так в течение двух недель, и если все получится, он загребет кучу денег, все это с самым серьезным видом, не останавливаясь и не покидая колеса. «Хуже всего, обод накаляется от солнца, — пожаловался он озабоченно, — ладони и ступни все в ожогах, надо будет потом что‑нибудь придумать». Наконец я пожелал ему счастливого пути, и он мне того же, и на повороте я повернул голову и еще мог различить его позади, внутри катящегося обода, под палящим солнцем.
Чего только люди не придумают, лишь бы не работать… Да, но что‑то надо делать, если хочешь выбиться из нищеты и почувствовать себя человеком. Разве сам я не перепробовал черт — те чего? Теперь я займусь мотогонками: либо приду первым, либо расшибусь. Не сравняться со мной ни Лопесу Антону, ни Хулио Гарсии, никому, когда я войду в хорошую форму и у меня будет приличная машина. Всех обгоню! Плохо, что и здесь препоны и осложнения, ставят палки в колеса, хоть подыхай. В Пердисес тренироваться запретили после стольких несчастных случаев, в Ретиро только что запретили езду — говорят, трек в плохом состоянии. А то мы не знали, что он в плохом состоянии, спохватились! Что же, значит, ты не имеешь права выиграть? Даже если хочешь разбиться — из‑за того, что ничто больше тебе не светит — пусть по крайней мере это удовольствие тебе оставят, так я думаю. Когда Фермин расколол себе череп в Лас — Росас, я ехал у Роберта вместо балласта; Фермин взял себе новичка, кажется, тот первый раз пробовал свои силы — и тоже убился. Уже давно Фермин и Роберт пререкались по поводу своих машин, ясно, каждый хотел доказать, что его — самая мощная, благороднее такого спора ничего нет, а к тому же нас ждала закуска и выпивка в ресторанчике Минго. Они ехали на «лубе-150» Фермина, а мы — на
«дукати-250», я тысячу раз готов побиться об заклад, что «дукати-250» — будь то «24–орас» или «делукс» — лучше другой машины. Не знаю, на каких мотоциклах ехали автоинспекторы, но, уж конечно, они их заранее приготовили, и бывает, автоинспекторы сами вступают в состязание с гонщиками. Как бы то ни было, мы обогнали наших соперников больше чем на двести метров в Лас- Росас, Роберт всегда берет меня в качестве балласта, потому что я увесистый; движение было оживленнее, чем в другие дни, хотя мы всегда выбираем три часа дня — как самое спокойное время — и под каким‑нибудь предлогом смываемся из мастерской; «лубе» гнала на 140, изрыгая пламя, громыхала по всей автостраде и мчалась во всю прыть, через шесть минут она бы нас догнала, и тут она поравнялась с автоинспекторами, их, видимо, оповестили заранее, но эти мерзавцы, проклятые новички, самоубийцы и преступники, вздумали устроить гонки с Фермином в тот момент, когда «лубе» их обгонял, и они дали полный ход. Фермин взял резко вправо, чтобы не налететь на заграждение, и в этот миг их подмял «додж- дарт», мотоцикл перевернулся, а Фермина и того, другого парня вышибло из мотоцикла, как пули из ружья, и со всего маху бросило об асфальт. Я все это видел и велел Роберту остановиться: остановись, Роберт, они расшиблись, и мы кинулись туда и ревели весь день, мы даже не могли толком проститься с ними, такая уйма там скопилась гражданских гвардейцев, грозивших нам двадцатью годами тюрьмы и даже готовых расстрелять нас на месте; я не принял это за шутку, но, по правде говоря, тогда мне все было безразлично. Так где же нам гонять, где тренироваться, если даже трек в Ретиро не годится? На состязаниях Федерации платят премию по песете за километр переезда до Мадрида, туда и обратно, иногда их удается обмануть, и тебе платят, как если бы ты взаправду приехал из Кабры, зеленая кредитка[21] немножко подсластит жизнь.
Не слезая с седла, посреди степи, на солнце, я съел арбуз, рядом с одним из тех бедолаг, что весь день жарятся на краю дороги, предлагая туристам желтые дыни. Он смотрел на меня как зачарованный, потому что я говорил на его языке и мы понимали друг друга, даже от чаевых отказался, хотя я предлагал ему целый дуро, хорошо хоть вообще что‑то взял; через изрядное расстояние я увидел двухэтажный автобус из города Лондона, весь измаранный ужасными надписями и рисунками, без сидений и полный девушек и парней в плавках, они пели и играли па гитарах, а один из них вел автобус. Водители многих других машин тоже ехали голяком, по крайней мере от шеи до пояса, в том числе многие испанцы, тут я сообразил, что напрасно строил из себя пижона, и остался в плавках, я хотел, как все, выставлять напоказ кожу и малость подзагореть. Ветерок, который своим быстрым бегом вызывал «Могучий», обдувал меня, и не так чувствовалось, как горит спина из‑за отчаянно палившего солнца.
Таким‑то образом я проехал всю эту область, более близкую мне, чем Ламанча, и более красивую.
И при въезде в селение, не помню точно — в какое, и даже не в самом селении, а у поворота на него гвардеец свистит и приказывает мне остановиться. Чего надо этому типу, говорю я себе под нос, разве я сделал какую- нибудь промашку? Подходит этаким франтом в новехонькой белой униформе, а сам золотушный, весь в прыщах, с черным галстуком, при ремнях и пистолете, а вокруг нас уже собирается народ, и я вижу, что люди хотят повеселиться.
Это ты тот беспутный, что недавно промчался на полной скорости в чем мать родила, вот я тебя и арестовал, и меня не разжалуют из‑за дурацких шуточек какого‑то подонка. Слезай и следуй за мной! Твое счастье, что остановился сам, было бы хуже, останови я тебя силой. В тот день ты от меня удрал, ублюдок, но сегодня, если вздумаешь бежать, я буду стрелять и прикончу тебя, хулиган.
Все это он выпалил одним духом, хотя он немного заикался, то ли от волнения, то ли от злости, один глаз угрожающе дергался, а я себе стою в плавках и не дергаюсь, потому что или он меня арестует, или пристрелит.
— Пошли — пошли, — он уже ухватил меня за локоть, я не знал, что делать, и смотрел на людей, прося помощи, — и машину свою тащи. Я тебе задам и твоему орудию преступления… Развращаешь людей и измываешься надо мной. Нет, я тебя узнал, и теперь ты получишь по заслугам. Пошли‑ка в участок. И не возражай, что тебе…
Да я и так молчал, вот влип, мамочки. Хорошо еще люди начали смеяться, некоторые свистели и за спиной остолопа крутили пальцем у виска. «Удирай, — сказал мне кто‑то, — пользуйся минутой, этот тип впутает тебя в скверную историю». Но я не знал, как лучше поступить, ведь эти сумасшедшие что хочешь могут выкинуть.
Гвардейцу кричали, что он ошибся, что виновный, этот бессовестный эксгибиционист, — совсем не тот, «тот был другой, Макарио, это не он, этого парня я хорошо знаю, он тут не раз проезжал…», но подлец не хотел меня отпускать: «В участок» — и стискивал мою руку, как будто хотел утащить меня вместе с мотоциклом, «Этот гражданин арестован, и тот, кто воспротивится действиям властей…», но тут появился другой полицейский, слава богу, это был явно капрал, он подозвал моего психа и стал говорить ему, что он ошибся, что я не преступник и так далее; воспользуйся я случаем и удери на «Могучем», прибавив газу, меня не оштрафовали бы на десять песет, а они меня все‑таки оштрафовали за то, что я ехал через селение в купальном костюме.
— А как же англичане, — закричал я, уплатив, — у них что, особые привилегии? Вы что, не видели их нагишом в автобусе, они должны были здесь проехать совсем недавно… А все другие, едут себе в машинах в чем мать родила, им можно, да? — Я приободрился, потому что люди мне сочувствовали. — Выходит, здесь спрашивают только с испанцев, да?..
Некоторые из зевак, возбудившись, начали кричать что‑то о Гибралтаре, и это так разозлило капрала, что он приказал мне одеться и ехать через селение в брюках и куртке, видана ли такая несправедливость. Но едва я миновал селение, как снова разделся до плавок — мне понравилось ехать всем напоказ, к тому же так было прохладнее, но главное — я это сделал как протест, нельзя же давать командовать собой.
Дорога становилась все труднее, на больших отрезках она была очень узкой и полной изгибов, а в некоторых местах совершенно разрушена, с выбоинами, в которые я нырял и вылетал оттуда как мячик, от чего страдал подвес рессоры и едва не трескались колеса.
Мне удалось развеселиться, напевая, крича и бешено мчась по склонам и извивам.
Но к часу дня я был снова измучен и умирал от голода и решил остановиться, только чтобы заправиться и выпить несколько рюмок коньяку, а если это меня не подбодрит и я свалюсь замертво в кювет, то история кончится раньше, вот и все.
Мне надо было спешить, и я мчался во весь опор, когда случилось то, что должно было случиться: на одной из этих колдобин сломалось колесо. Я замечтался — и сразу же очутился в кювете, в десяти метрах от мотоцикла, но что хуже всего — когда я стал чинить колесо, оказалось, у меня нет ключа, заплат для покрышки и прочего дерьма, вот проклятье. Теперь, когда я влип в эту передрягу, которая с каждым может случиться, пусть мне скажут, чего стоит карданный двигатель с таким большим объемом, с цилиндром из крепкого хромированного алюминия, чего стоит эта рама из усиленной трубы со штампованной накладкой, с встроенным ящиком для инструмента и «бардачком» впереди, чего стоят барабанные стомиллиметровые тормоза в едином блоке, будь они неладны, и втулки с подшипниками, передняя и задняя, пусть мне скажут, чего стоит вся эта реклама, когда с тобой случается подобное несчастье, почему не предусмотрели хоть какое- нибудь запасное колесо, я говорю это серьезно и зло: ведь я еще не выплатил до конца деньги за эту «дукати», и, дай бог мне только выбраться из беды, я больше и не подумаю потратить хоть грош, пусть забирают ее назад, если хотят, свинство какое.
И какой же я был злой и несчастный, если от бешенства стал колотить «Могучего», моего красавца, словно он в чем‑то виноват.
Потом я немного успокоился и заметил царапину на локте, я увидел кровь, но это был пустяк, и я сел на землю — поглядеть, что можно сделать. Солнце шпарило, то был расплавленный огонь, волны зноя окатывали меня одна за другой, душили посреди поля, где ни на тысячу лиг вокруг не было намека на оливковую рощу, чтобы укрыться. Я был черным, кожа в пыли и грязи, чумазый — как угольщик. С трудом протер очки, такая на них была корка земли. Невозможно было сидеть просто так, если я не предприму чего‑нибудь, мне крышка. Я начал ругать и поносить самого себя, ведь это выходило из всяких границ, ничего себе конец недели, шведок, чего доброго, всех порасхватают. Я оглянулся по сторонам, никого, ни души, солнце жжет, и не на кого рассчитывать… Лишь изредка проезжала какая‑нибудь машина, дорога эта была не из самых оживленных, здесь, посреди гор, мало кто ездил и можно было околеть, что мне и грозило.
Я начал делать машинам знаки, чтобы они остановились, но эти бездушные подлецы оставляли меня подыхать одного, со сломанным мотоциклом, что уж там говорить о человечности. Может, их пугал мой вид или казался неприличным, тогда я оделся, брюки поверх плавок и все остальное, но и это не возымело успеха. Ведь видели, я держу в руке колесо и колесо проколото, а рядом со мной мотоцикл, и я вполне мог бы обойтись без их помощи, если бы не проклятая авария; я бы к ним ни в жизнь не обратился и ничего бы у них не просил, не поглядел бы даже на их рожи, а только плюнул бы, но им хоть бы что, едут, удобно откинувшись на спинку сиденья; черт бы их побрал, чего можно пожелать таким типам, кроме как разбиться на первом же повороте.
А время себе шло, и мне уже нипочем не добраться до Торремолиноса.
Я продолжал знаками просить водителей сделать милость: остановиться и подбросить меня до ближайшего селения или бензоколонки, где можно починить колесо, но никто не обращал на меня внимания, хотя они, безусловно, меня видели; ехали мимо, и некоторые глядели на меня, но словно бы и не к ним я обращался. Я растопырил ладонь правой руки, прося об остановке, большим пальцем указывал в направлении их хода, чтобы они подвезли меня, а в левой руке держал и показывал им поврежденное колесо. Но они не желали понимать, точно я ненормальный, удовольствия ради жарюсь на солнце, высунув язык. Так их и растак! Я пользовался минутами, когда никто не ехал мимо, чтобы немного посидеть, с яростью отбрасывал колесо и смотрел на мотоцикл с настоящим отвращением, я делал передышку и закрывал голову руками, а едва заслышав малейший шум мотора, стремительно вскакивал.
Нет, надо было мне давным — давно уехать в Германию или вступить в иностранный легион или еще куда‑нибудь. Всегда мне не везет, такой уж я неудачник.
Немного погодя небо внезапно прорезали два американских реактивных самолета, с ужасным грозным ревом, и потонули в двух параллельных струях белого дыма, и я уже начал проклинать их, но вдруг около меня, резко затормозив, остановилась машина, и я увидел, что машина эта — американская, а в ней полно девушек, и эти девушки, без сомнения, были молодые распутные американочки, вполне доступные.
Их была целая куча, невесть сколько, одни женщины и женщины, все молодые, и все американочки, у бога милости много, сейчас я им покажу, что такое испанец, а особенно уроженец Юга, как я. Автомобиль был похож на огромную лодку, длинный и громыхающий, кажется, свет- ло — зеленый, с облупившейся краской, он был полон пыли и всякого барахла. Сначала девицы стали выражать неудовольствие из‑за мотоцикла, но я быстро изменил план действий и вместо просьбы отвезти меня починить колесо, а потом вернуться — поди знай, найдется ли еще кто‑нибудь, кто возьмет меня в машину, — впихнул «Могучего» в заднюю часть салона машины, прежде чем они спохватились. Это был не автомобиль, а военный лагерь, арабский базар, революция. Он был набит всякими странными штуками: то на глаза попадался фонарь, то банка рыбных консервов, то клетчатый плед или разморенный кот; купальные костюмы, бюстгальтеры на поролоне, малюсенькие и прелестные, фотоаппараты, свернутые походные палатки, географические карты, пустые бутылки и банки, молоко, они даже нижнее белье разложили там для просушки, и время от времени из какого‑нибудь скопища вещей вылезала еще одна американка — наверно, она там спала или бог весть что делала. Они были малость грязнули, эти мисс, но очень добрые, ха — ха, я начинаю хохотать, очутившись в этом Ноевом ковчеге, где столько зверюшек для меня одного, особепно после того, как я подыхал на дороге и никто не хотел надо мной сжалиться. Вела самая маленькая и самая некрасивая, я обрадовался, по крайней мере с ней не придется иметь дело, думать, но меня удивляет, как такие пигалицы запросто управляют подобными машини- щами, в то время как мы привыкли видеть за рулем «сеат-600» здоровенных мужиков, едва там помещающихся. У американок царил дух товарищества, сдается мне, они это называют демократией, никаких вопросов, ни представлений, все хохочут и прыгают из стороны в сторону. На большинстве были только рубашечки и короткие трусики, почти вся краса наружу, вот славно!
«Эспукин эснанис?»[22] — спросил я, и сейчас же несколько барышень начали мне плести сказки и тараторили без умолку, громко и все хором, а я загорланил американский гимн, чтобы их перекричать. Будет очень трудно, видел я, обольстить их одну за другой, а иначе как быть, разве кто осмелится взяться за всех сразу, такого смельчака я не знаю.
Из четырех или пяти, кого я запомнил, все были довольно похожи друг на друга, блондинки или рыжие, бе- лые — пребелые, некоторые с веснушками, одна была в очках, но я в первую же минуту поставил на ней крест, так же как на той, что сидела за рулем; близорукие меня не устраивают, я нахожу их жалкими уродами. Одна курила и не выпускала сигареты изо рта, даже чтобы откашляться, и ее я тоже сбросил со счета. Еще одна молчала и только посматривала на меня с улыбкой, словно потешалась надо мной, а когда я смотрел на нее, опускала глаза, и мне показалось, что эта славная штучка будет проворной игривой маленькой пантерой, когда дойдет до дела, она из тех, что не выпускают добычу, держат ее как клещами, а мне иной раз это нравится; но у нее были рачьи глаза, слишком светлые, слишком необычные и непонятные для меня. Если я буду так перебирать, сказал я себе, мне придется выпрыгнуть из машины на ходу, и я решил снова все взвесить и приступить к делу при первом же удобном случае или без всякого случая, раз уж я сюда попал. Я вспомнил американочек прошлого лета, что жили в университетском центре неподалеку от мастерской, тоже все одинаковые и все податливые, хотя, конечно, самая лучшая досталась Роберту; каждую ночь она открывала ему окно, и парню приходилось взбираться к ней как кошка и брать ее в оборот, но зато он оставался у нее до рассвета, а это, считаю я, недурная награда. Директриса явилась к хозяину и закатила скандал, особенно нападала на Роберта: мол, он запугал одну из девочек и держит ее в страхе (интересно, каким это образом?..), но хозяин оказался на высоте и повел себя как истый пспанец. «Ко мне не обращайтесь, — говорит он крикунье, — не требуйте, чтобы я вправил мозги парню, распекайте свою американку, она должна знать, что делает… Теперь, когда у парпя такая любовь, кто ему помешает, уж не я, конечно… Что вы хотите, чтобы мои ребята устроили забастовку… Нет, я не могу связываться с парнем, меня убьют». Это чистая правда, при чем тут мы, ведь девушки уже совершеннолетние, они знают что почем, у них все при себе, не то что здешние дуры, с ними в таких делах сущая беда, сейчас же влипнут, тебя же ославят и норовят заарканить.
Та, что за рулем, казалась полоумной, она брала влево, вместо того чтобы держаться правой обочины, хотя никто не ехал навстречу, поднимала горы пыли, колеса на поворотах отчаянно скрежетали, а она опиралась себе локотком на окошко и спокойно жевала резинку, и никому не было до нее дела. Куда я попал, мамочка, подумал я, эти бабы меня расколошматят, а не то разрежут на куски и поделят между собой.
Они тараторили и поглядывали на меня и время от времени задавали мне вопросы, которых я не понимал, я отвечал наобум, что в голову придет; это их веселило, они закатывались смехом, и я был доволен, хотя начинал уже томиться от нетерпения. Куча девушек, и все иностранки, и такие славные, даже у той, что вела, плечики были аппетитные, а я зеваю. Чего ждешь, подстрекнул я себя, сдурел ты, что ли.
Но их было много, как сардин в банке.
Мы подъезжали к бензоколонке в Лохе, где я мог починить колесо, и надо было спешить, если я хотел чего‑нибудь добиться. Я быстро перебрался назад, в ту сторону машины, где была большая часть вещей, мотоцикл и колесо тоже там лежали, и подсел к девушке, которая наигрывала на гитаре довольно приятную песенку. Я стал ей подпевать, топыря губы и махая головой, а сам придвигался все ближе, пока безотчетно не положил ей руку на колени. Вблизи я разглядел, что под полураспахнутой блузкой на ней ничего нет и что у нее широкие золотистые ляжки, такие золотистые, что волосики на них блестели как золото, мягкие и нежные, наверно, они такие же между ногами, где кожа нежная и мягкая, теплая и в то же время прохладная… Она сильно стукнула меня по руке, не переставая бренчать на гитаре и напевать, остальные были в курсе дела, они продолжали болтать и смеяться, но все заметили, подобные вещи ни от кого не ускользают, они как электрический заряд, особенно для веселой компании американок, которым только и подавай развлечения. Итак, машина ехала со скоростью сто сорок километров в час, а у меня перед глазами плясали под распахнутой блузой женские груди, я не мог больше сдерживаться, трахнул по гитаре и набросился на ее обладательницу; единственное, что я услышал, был скрежет тормозов, и сразу же я чуть не задохнулся среди гитар, одежды и разъяренных женщин, они хотели линчевать меня, колотили меня и визжали. Удары были увесистые и сопровождались криками
«чау — чау», как вопят индейцы в их фильмах; даже та, что была за шофера, присоединилась к потасовке после того, как завела машину на обочину; оставалось только выкрутить руки двум или трем драчуньям. Они довели меня до белого каления, но я: спокойно, спокойно, какого черта, ничего не случилось, я не вампир, голосующий на дороге (хоть бы такой вампир нагрянул, эти бабы вполне того заслужили), отпустите меня, сеньориты. Ведь человек не из камня, попадешь в машину, где все полуголые, тебя подзуживают, а потом удивляются и протестуют, уважение, какое, к лешему, уважение, когда вы сами этого хотите.
В общем, они меня хотели высадить, а я ни в какую, показываю на колесо: вы меня довезете до первой бензо- колонки, esence, esence[23] и oil[24], так — перетак, колесо ни к черту, не бросите же вы меня в беде, не будьте злюками, девочки, знали бы вы, что теряете.
Я ни с места, а они строят из себя обиженных, а может, притворяются, я не я буду, если они не начнут сами липнуть, первый раз вижу американку, которая строит из себя недотрогу. Видя, что ни я, ни «Могучий» не вылезем, если они не позовут полицию, они собрались все в передней части машины, а я по — прежнему валялся среди шорт и бюстгальтеров и как сумасшедший орал «Полосы и звезды» — единственную понятную для них песню, я был не прочь снова за них взяться, но боялся, что тощая девица за рулем опять затормозит, и мы полетим ко всем чертям.
Может, будь я чуть почище и в купальном костюме, а не одетый, они оказали бы мне другой — прием, а так я распугал их, точно мух. Вот как эти люди понимают демократию, сущее дерьмо.
Они остановились у бензоколонки в Лохе, я спокойно выгрузил мотоцикл и колесо, помахал руками, словно отряхивал дорожную пыль, и, прежде чем они тронулись, чмокнул шофериху в щечку. Когда машина исчезла вдали, я помахал им вслед обрывком шланга. Знай наших!
IX
Когда на голодный желудок и без всякого аппетита, на удушающем солнцепеке возишься с колесом — мне пришлось купить новую покрышку, потому что в моей была здоровенная дыра, — тебе приходит в голову, что лучше послать все в задницу и поставить точку, сказать девушкам, чтоб они тебя забыли, и пустить пулю в лоб. Последовать примеру Фосфориго: два года назад он жил две недели на широкую ногу, как никто до него не жил и никто после жить не сможет, а потом пульнул в себя и капул в вечность как храбрец; чего мы не видали в этом паршивом мире, пусть только мне представится случай, клянусь, я не дрогну. Когда ты все в жизни испытал и все тебе безразлично, хочешь покончить все разом, так или иначе, и если к тебе является кто‑нибудь вроде Перико Каймана или дона Педро Марселя из хересских винных погребов, царство ему небесное, и говорит, что убьет себя, но сначала будет прожигать жизнь и в две недели растратит несколько миллионов, чтобы войти в историю, и спрашивает, не будешь ли ты так любезен составить ему компанию, — ты с милой душой соглашаешься, хоть тебе и ставят условие тоже убить себя, когда придет конец деньгам и красивой жизни, вину, женщинам, роскошпым отелям и сладкой еде, это единственный способ разом всем этим насладиться, а когда ничего не останется, жить уже не стоит, потому что ты все перепробовал. В ту же ночь выходишь, как они вышли из «Ла Паньолеты», кабачка на окраине Хереса, где танцуют фламенко, выходишь на рассвете, мертвецки пьяный, с сумасшедшим миллионером, который не хочет жить, потому что жена ему наставляет рога или еще почему‑либо, грузишь в машину гору ящиков с шампанским и коньяком и сажаешь туда пару девиц. Потом постепенно выкидываешь в окошко пустые бутылки, а танцовщиц на следующую ночь где‑нибудь бросаешь и заменяешь новенькими и снова загружаешь машину выпивкой. Именно так они и поступили, мне это рассказывала Чудесница, она тогда гуляла с Фосфорито, и только она одна получила от него письмо и очень его жалела; когда они приехали на побережье, то две недели держали в своей власти всю округу между Малагой pi Марбельей, Торремо- линосом, Куриуэлой, Фуэнхиролой, Калабуррас и Калаон- дой и па участке только в пятьдесят километров раскидали бог весть сколько миллионов, не считая тех, что потратили па пути в Мадрид; они мчались со скоростью сто сорок в час и на всех поворотах выскакивали на встречную полосу, они просадили в одну ночь четыреста тысяч песет, прямо не верится, захватили «Касабланку», сказали хозяину, они оставляют за собой заведение па всю почь, а кому это не нравится, может убираться, и все девицы остались, они видели тысячные билеты в бумажнике Фосфорите, он у них был за распорядителя, и когда ему казалось, что их обсчитывали, как в ту ночь в «Касабланке», тогда- то подавал голос Перико Кайман, царство ему небесное, и говорил Фосфорите: этот человек требует, чтоб ты уплатил, так плати же, черт побери, для чего тебе деньги, будь хоть раз щедрым за всю твою вшивую жизнь, дьявол. Все свое время они проводили в отелях и заведениях на побережье, закрывая их когда вздумается, потому как они за все платили, и когда захватывали заведение, там начиналось сумасшествие, ведь оплачены были жратва и всякий ущерб, все, включая женщин, и каждый пользовался, ясное дело. Никто не жил роскошней и не сорил так деньгами, как опи, никто столько не орал, они угощали потаскух и официантов и даже полицейских, никто не отказывался, а Фосфорите ходил обалделый, меня это не удивляет, ведь он был приговорен к смерти, и это были последние минуты его жизни, вот он и гулял как паша. Но когда подошло время, Перико Кайман стал отнекиваться: надо, мол, еще погулять, он написал письмо жене, пусть немедленно пришлет денег, а не то он ее оставит вдовой, а потом обманул каких‑то друзей своего отца и ограбил два — три бапка, началось всяческое жульничаиье, все разваливалось, потому что мерзавец Пернко не хотел выполнять обязательство, и тогда Фосфорито увидел, что расплачиваться придется ему: деньги все покрывают и где тонко, там и рвется, ои втолкнул труса в машину и пустил под откос в ущелье близ площадки для гольфа в Торремолиносе, а сам бросился в море, надрезал грудь под соском и проткнул себе сердце лезвием навахи.
X
Я закусил и выпил пива в баре при бензоколонке и поехал дальше, уже был вечер.
Было еще жарко, и мне попался на пути такой же бедолага «голосующий», как я; он валялся в кювете раненый и не соблаговолил подняться или хотя бы взглянуть на меня, когда я остановился около него из жалости — ведь недавно я был в таком же положении. Куда едем, сказал я ему, а он был неприятный на вид, небритый и с большим дорожным мешком; если хочешь, подвезу, садись, я тоже еду в Торремолипос; я хотел оказать ему услугу, видя, в какой он передряге. Никакого ответа, только заговорщицкий взгляд и вздох.
— Разве ты не голосуешь? Ну же, садись, моя старушка быстрая. — И похлопываю «Могучего» по заду.
— Не смеши меня, — цедит сквозь зубы тип, — я не признаю даже грузовиков: или остановлю тачку, полную чувих, или буду здесь валяться.
Что с таким идиотом поделаешь, я расхохотался и, вместо того чтобы облить его презрением, чего он заслуживал, сказал:
— Вам и карты в руки.
Проклятый тележаргон, нам его вбивают в голову, засоряют мозги, и он прет из нас в подобных случаях.
И я мчусь дальше, дальше, беру влево после перекрестка у Антекеры, проезжаю Кольменар, поднимаюсь и спускаюсь в Пуэрто — дель — Леон, и вот опять то же самое, перед тобой дорога, и ты пе можешь остановиться, понимаешь, что это безумие, дурацкая затея, но продолжаешь, продолжаешь лететь, один на всем свете, в надежде скоро увидеть место назначения, желанную цель, солнечный рай, полный цветов и жаждущих поцелуев девушек, что‑нибудь, что вознаградило бы тебя за скуку, хотя потом оказывается, что награда маловата. С каждым разом волнение в груди все сильнее, воображение разыгрывается, на глаза наворачиваются слезы, и что‑то отдает в затылок — болезненное, но приятное ощущение. И так пролетаешь километры за километрами, безотчетно, вперед, вперед, надо добраться, уже осталось пемного, еще есть время.
Километрах в восьми от Малаги я с возвышенности увидел море и остановился. Над морем стоял густой белый туман, оно раскинулось влево и вправо и прямо передо мной, точно конца ему не было. Я любовался им всего минуту, хотя все это очень красиво, смотрел бы и смотрел.
Потом я стиснул зубы, схватил «Могучего», поднял его, словно выжимал штангу, и повернул назад.
— Проклятье, проклятье, тысячу раз проклятье, — сказал я вслух.
Обернувшись назад, я увидел, что солнце садится, окрашивая горизонт в кровавые тона.
Мне предстояло покрыть изрядное расстояние, чтобы вернуться в Мадрид до восьми часов утра в понедельник, когда откроется мастерская. И всю эту долгую скорбную ночь я ехал, тащился по равнине как жалкое насекомое, как разъяренная пантера… Да ладно, для чего продолжать.