Дом Катилины, стоявший на южном склоне Палатинского холма, не принадлежал ни к самым большим, ни к самым роскошным из римских домов того времени, но по богатству внутреннего убранства он не уступал самым пышным жилищам римских патрициев.
Продолговатый, обширный триклиний, в котором сидел Катилина со своими друзьями, был разделен на две половины шестью колоннами из тиволийского мрамора, обвитыми розами, хмелем и лаврами, распространявшими в комнате свежесть и аромат. Вдоль стен стояли мраморные изваяния, не совсем пристойные, но зато поразительные по красоте и художественности исполнения.
На мозаичном полу были изображены танцы нимф и сатиров. В верхней части залы, около круглого стола, стояли три широких обеденных ложа с пуховыми подушками и пурпурными покрывалами. С потолка спускались золотые и серебряные лампады художественной работы, ярко освещавшие залу и в то же время распространявшие благовонные ароматы, навевавшие приятное опьянение и дремоту.
Вдоль стен, между мраморными группами, двенадцать бронзовых статуй эфиопов, в золотых ожерельях и браслетах, поддерживали двенадцать серебряных канделябров с лампами, довершавшими освещение залы.
Развалившись на мягких ложах, возлежали молодые римские патриции, гости Катилины. На всех были платья из белой тончайшей шерстяной ткани, и у всех головы были увиты венками из роз, лавра и хмеля.
Роскошный ужин, предложенный Катилиной своим друзьям, уже приближался к концу. Шутки, смех, остроты, громкие разговоры, наполнявшие залу веселым шумом, свидетельствовали об искусстве повара Катилины и еще более – об услужливости его кравчих.
Всевозможные прислужники, одетые в голубые туники, стояли позади гостей, предупреждая их малейшие желания.
В углу залы помещались музыканты с флейтами и танцовщики обоего пола в более чем коротких костюмах, с венками на головах. Время от времени их музыка и сладострастные танцы довершали шумное веселье банкета.
– Налей мне фалернского! – крикнул охрипшим от хмеля голосом сенатор Курион, протягивая свою серебряную чашу к близстоящему кравчему. – Я выпью в честь щедрого Катилины и пожелаю лопнуть от жадности противному богачу Крассу!
– Никак этот пьяница собирается надоедать нам стихами Пиндара, – тихо сказал Катилине сидевший возле него Луций Бестий.
– Вряд ли у него хватит на это памяти; он давно потопил ее в своей чаше, – ответил тот.
– Красс! Красс!.. Это мой кошмар… Это предмет всех моих мыслей. Я сплю и вижу его, – со вздохом сказал Кай Вер, честолюбивый и алчный патриций, который впоследствии, в качестве проконсула Галлии и претора Сицилии, прославился своими вымогательствами и грабительством.
– Бедный Вер! Несметные богатства Красса мешают тебе спать! – насмешливо заметил, бросив на него пытливый взгляд, его сосед, Авл Габиний, проводя белой рукой по своим надушенным волосам. Это был ближайший друг Катилины, женственно-красивый юноша, занимающий почетное место на пиру. Впоследствии он сделался консулом и способствовал изгнанию Цицерона.
– Настанет ли когда-нибудь день равного распределения богатства? – вздыхал Вер.
– Эти болваны Гракхи и этот глупый Друз взбунтовали весь город из-за раздела полей между плебеями, а о бедных патрициях и не подумали! – сказал Кай Антоний, человек ленивый и запутавшийся в долгах, который был сначала сообщником Катилины, а потом содействовал его гибели. – Кто беднее нас, обреченных глядеть, как доходы с наших имений поглощаются ненасытной алчностью ростовщиков, которые секвеструют их еще до истечения срока уплаты долга под предлогом, что деньги их должны приносить плоды.
– Да кто беднее нас, обреченных скупостью бесчувственных отцов и всесильными законами проводить в нищете лучшую пору жизни, подавляя в себе неудовлетворенные желания? – добавил Луций Бестий, скрежеща зубами и конвульсивно сжимая свою опорожненную чашу.
– Мы, словно по иронии судьбы, родились патрициями, и чернь только в насмешку преклоняется перед нами, – с горечью заметил Лентул Сура.
– Мы – нищие в сенаторских мантиях! Податные в пурпуровых тогах!
– Угнетенные и униженные, которым нет места на пиру римских богачей.
– Смерть ростовщикам!
– К черту Законы двенадцати таблиц!
– Долой отцовскую власть!
– Да испепелит Юпитер-громовержец своими молниями наш сенат!
– Пусть только предупредит меня, чтобы я не приходил в этот день! – пробормотал пьяный Курион.
Это неожиданное разумное замечание пьяницы вызвало взрыв хохота и положило конец проклятиям и брани.
В эту минуту в триклиний вошел один из рабов Катилины и, подойдя к своему господину, что-то шепнул ему.
– А! Наконец-то! – вскричал тот громким и радостным голосом. – Веди его сюда вместе с его тенью![9]
Раб поклонился и хотел удалиться, но Катилина остановил его и прибавил:
– Будьте с ними почтительны. Омойте им ноги и натрите их благовониями. Облачите в пиршественные одежды и украсьте головы венками.
Раб снова поклонился и направился к выходу, но Катилина окликнул его:
– Эпафор, вели подать еще два прибора для новых гостей и переведи отсюда музыкантов и всех рабов в залу для бесед, куда мы перейдем потом на веселую оргию, которая продлится за полночь.
Пока Эпафор исполнял приказание, гости молча прихлебывали из серебряных чаш старое фалернское и с любопытством ждали появления новых гостей. Немного погодя они вошли, одетые в белые туники, в венках из роз на голове. Это были Спартак и Крикс.
– Да хранят боги этот дом и его благородных гостей! – сказал, входя, Спартак.
– Привет всем вам! – добавил Крикс.
– Честь и слава тебе и твоему другу, храбрый Спартак! – ответил Катилина, идя навстречу рудиарию[10]и гладиатору.
Он взял Спартака за руку и повел его к тому ложу, которое сам перед тем занимал, а Крикса усадил на скамью напротив консульского места и сам сел возле него.
– Ты не пожелал, Спартак, разделить сегодня мой ужин с этими благородными и достойными людьми, – сказал Катилина.
– Не пожелал? Я не мог, Катилина, и предупредил тебя об этом, если только твой привратник передал тебе мое поручение.
– Да, он передал мне, что ты не можешь явиться к ужину.
– Ты, вероятно, угадываешь причину, помешавшую мне прийти… Я не мог доверить ее привратнику… Мне понадобилось быть в одной таверне, которую посещают гладиаторы и где я должен был встретиться с людьми, пользующимися большим влиянием среди этих несчастных.
– Так гладиаторы в самом деле вздумали освободиться, рассуждают о своих правах и собираются защищать их с оружием в руках? – не без иронии спросил Луций Бестий.
Лицо Спартака вспыхнуло; он ударил по столу своим сильным кулаком и горячо вскричал:
– Да! Клянусь всеми громами Юпитера, что… – Но, сдержавшись, продолжил смягченным тоном: – Что мы возьмемся за оружие, чтобы добиться свободы угнетенным, если это будет угодно богам и вам, благородные и могущественные патриции.
– Он ревет, как бык, этот гладиатор, – прошептал Курион, который уже дремал, кивая лысым черепом из стороны в сторону.
– Такая наглость приличествовала бы только диктатору Сулле Счастливому, – добавил Кай Антоний.
Катилина, предвидя, до чего могут довести насмешки Бестия, приказал рабу подать новоприбывшим гостям фалернского. Когда тот вышел, хозяин сказал, поднявшись с места:
– Представляю вам, благородные патриции, вам, несправедливо лишенным власти и богатства, на которое вам дают право величие вашей души и ваши всем известные мужественные добродетели, представляю вам, моим верным друзьям, этого храброго рудиария, Спартака, которому по его телесной силе и твердости духа следовало бы родиться не фракийцем, а римским гражданином и патрицием. Он доказал свою храбрость, сражаясь в рядах наших легионов, и был удостоен награды гражданским венком и чином декана…
– Что не помешало ему дезертировать при первом удобном случае, – перебил Луций Бестий.
– Как! – горячо вскричал Катилина. – Вы поставите ему в вину, что он не захотел сражаться против своего отечества и предпочел защищать свою родную землю, свою семью и свои лары?.. Но кто из вас, если бы вы попали в плен к Митридату и были зачислены в его войска, кто из вас при первом же появлении римских орлов не счел бы долгом чести покинуть ненавистное знамя варвара и перейти под знамена своей родины?
Слова эти были встречены одобрительным ропотом, и Катилина, пользуясь произведенным им благоприятным впечатлением, продолжал:
– Все мы и весь Рим видели этого сильного человека на арене цирка и удивлялись его неустрашимости и непобедимому мужеству, достойным не гладиатора, а славного полководца. Этот человек, стоящий выше своего положения и своей несчастной судьбы, порабощенный и угнетенный, как и мы, уже несколько лет, как задумал одно предприятие, трудное и опасное, но великодушное. Он составил заговор среди гладиаторов, обязав их священной клятвой восстать в условленный день против тирании, посылающей их умирать в амфитеатре на потеху толпе, и добиться своего освобождения и возвращения на родину.
Катилина на минуту умолк и потом продолжал:
– Не то же ли самое издавна замышляем и мы? Что нужно гладиаторам? Свобода – так же, как и нам. Против кого мы намерены восстать, как не против тех же олигархов? Не в их ли руках находится республика? Не им ли одним платят дань цари и тетрархи, племена и народы, тогда как все остальные граждане, патриции и плебеи, погибают в нищете, обобранные, униженные и презираемые?
Словно электрический ток пробежал по молодым патрициям, и глаза их засверкали ненавистью и местью.
– В домах наших царит бедность, – продолжал Катилина, – вне дома – долги; настоящее наше печально, будущее представляется еще худшим. Зачем же влачить такую жалкую жизнь? Не пора ли нам проснуться?
– Да, пора проснуться! – проговорил хриплым голосом Курион; он слышал сквозь дремоту слова Катилины, но не уловил его мысли и протирал теперь заспанные глаза.
При всем внимании заговорщиков к речи Катилины никто не мог удержаться от смеха, услыхав глупое восклицание Куриона.
– Минос бы тебя побрал и наградил по заслугам, проклятый болван! – крикнул Катилина, грозя кулаком своему пьяному гостю.
– Молчи и спи, окаянный! – закричал на него, в свою очередь, Бестий и дал Куриону подзатыльник, от которого тот растянулся на ложе.
Катилина помолчал, медленно прихлебывая фалернское, и потом продолжал свою речь:
– Итак, молодые друзья мои, я созвал вас сегодня с тем, чтобы обсудить сообща, не следует ли нам привлечь к нашему делу Спартака с его гладиаторами. Если мы одни восстанем против олигархов и сената, которые держат в своих руках и власть, и государственную казну, и наши грозные легионы, то мы ничего не достигнем. Нам необходимо призвать на помощь всех, кто хочет отстоять свои права, отомстить за перенесенные обиды, – так почему бы нам не привлечь к своему делу и гладиаторов, чтобы руководить и предводительствовать ими и выработать из них достойных противников римских легионов? Если я ошибаюсь, то разубедите меня, и тогда мы отложим наше предприятие до лучших времен.
Ропот, вызванный в зале словами Катилины, и вырвавшиеся у слушателей жесты и возгласы ясно показывали, что предложение хозяина далеко не всеми одобряется. Пока он говорил, Спартак внимательно слушал и наблюдал за выражением лиц молодых патрициев, а когда Катилина кончил, рудиарий сказал спокойным тоном, хотя лицо его заметно побледнело:
– Я пришел сюда, Катилина, по твоему приглашению, чтобы исполнить твое желание, так как я высоко ценю и уважаю тебя, доблестный муж. Но я вовсе не питал надежды, что эти благородные патриции могут быть убеждены твоими словами, в которых и сам ты не убежден, хотя говоришь от чистого сердца. Позвольте же мне теперь, ты и твои благородные друзья, высказаться перед вами чистосердечно и открыть вам свою душу. Вы, свободные потомки знаменитых предков, недовольны тем, что каста олигархов, враждебная плебеям, людям независимым и новаторам, отстраняет вас от власти и богатства – каста, уже второе столетие сеющая в Риме раздоры и мятежи и в настоящее время сделавшаяся сильнее чем когда-либо, свирепствует в этом городе и расправляется с нами, как ей вздумается. Стало быть, вам восстание нужно лишь для того, чтобы ниспровергнуть сенат и существующие законы и заменить их другими, которые равномернее распределили бы между народом права и обязанности и открыли бы вам и вашим друзьям доступ на сенаторские места. Но для вас, как и для нынешних властителей Рима, чужестранные народы продолжали бы оставаться варварами, подчиненными и данниками римской знати; и дома ваши, как и дома нынешних патрициев, были бы полны рабами, и в амфитеатрах продолжались бы кровавые бойни гладиаторов в видах доставления вам приятного отдыха от важных государственных занятий. Словом, для вас весь вопрос сводится только к тому, чтобы вытеснить настоящих властителей Рима и самим занять их места. Для нас же, бедных гладиаторов, вопрос заключается совсем в другом. Мы, приниженные и презираемые, мы, лишенные свободы, оторванные от отчизны, вынужденные убивать друг друга на потеху другим, мы хотим свободы, полной свободы; хотим вернуть себе родину и отчий дом. Поэтому мы должны восстать не только против настоящих властителей, но и против их преемников, будь это Сулла или Катилина, Цетег или Помпей, Лентул или Красс. Но, с другой стороны, можем ли мы, гладиаторы, рассчитывать, что нам удастся одними собственными силами одолеть непобедимое римское могущество? Нет, это невозможно; невозможно, стало быть, и задуманное нами дело. Вот почему, пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья искренне желаете стать нашими вождями и завоевать себе славу и власть, предводительствуя легионами гладиаторов, я старался поддерживать надежду в сердцах моих товарищей по несчастью, делясь с ними моей горячей верой в успех нашего дела. Но теперь я убедился в том, что уже и раньше выяснил из долгих разговоров с тобой, Катилина, когда я утвердился в том, что предрассудки, вкорененные в вас воспитанием, никогда не позволят вам, патрициям, стать во главе гладиаторов, – я понял всю невозможность предприятия, мечту о котором я лелеял в тайниках моей души. Поэтому, хотя и с глубокою скорбью, я отказываюсь от него теперь, отказываюсь окончательно, как от безумной и неосуществимой мечты. Как можно было бы назвать иначе восстание гладиаторов, хотя бы их набралось и до десяти тысяч? Какой властью, каким значением мог бы пользоваться среди них я или другой, хотя бы и более сильный, чем я? Два римских легиона раздавили бы нас в четырнадцать дней, как раздавили в Капуе, лет двадцать назад, когорты претора Лукулла тысячу восставших гладиаторов, несмотря на то что ими предводительствовал храбрый молодой вождь знатного рода, римский всадник Минуций, или Веций, как он себя называл.
Трудно изобразить, какое впечатление произвела речь Спартака, этого варвара и низкого раба, каким его считало большинство гостей Катилины. Одни удивлялись его красноречию, другие – возвышенности его ума, третьи – глубине политических идей, и все вообще остались очень довольны его высоким понятием о римском могуществе. Польщенные в своем национальном самолюбии патриции стали изливаться в похвалах храброму рудиарию, и все, начиная с Луция Бестия, изъявили готовность быть его покровителями и друзьями.
Долго еще шли рассуждения о том же предмете; было высказано много различных мнений, но в конце концов решили отложить опасное предприятие до более благоприятного времени и выжидать случая.
Спартак объявил, что Катилина и его друзья всегда могут рассчитывать на него и на тех немногих гладиаторов, – он подчеркнул слово «немногие», – на которых он имеет влияние. После этого он и Крикс отпили вина из круговой чаши, так называемой «чаши дружбы», в которую каждый из гостей бросил лепестки своих роз, и распростились с хозяином и его друзьями. Тщетно все уговаривали Спартака остаться на оргию, которая готовилась в экседре (гостиной): он отказался и ушел вместе с Криксом.
Выйдя из дома Катилины, он направился в сопровождении Крикса к дому Суллы. Немного погодя Крикс прервал молчание, спросив:
– Объяснишь ты мне, надеюсь?..
– Молчи, ради Геркулеса! – перебил вполголоса Спартак. – Потом все узнаешь…
Они молча прошли еще шагов тридцать; тогда рудиарий осторожно огляделся и тихо сказал галлу:
– Там было слишком много людей, и не все они расположены в нашу пользу; да и головы у этой молодежи не настолько солидны, чтобы можно было довериться им. Ты слышал: для них заговор наш кончился, рассеялся, как несбыточная мечта. Отправляйся теперь в школу Ациана и скажи гладиаторам, что наш пароль и условный знак переменились. Вместо «света и свободы» паролем будет «постоянство и победа», а знаком – не тройное пожатие руки, а три легких удара указательным пальцем правой руки в правую руку другого.
Спартак взял руку Крикса и показал ему, как должен подаваться знак.
– Понял?
– Понял, – ответил тот.
– Ступай же, не теряя времени, и скажи каждому машелулу, чтобы он сказал своей пятерке гладиаторов, что заговору нашему грозит опасность быть открытым, а поэтому всякому, кто скажет прежний пароль или подаст прежний знак, надлежит отвечать, что мы потеряли всякую надежду на успех и совершенно отказались от нашего безумного предприятия. Завтра рано утром мы отправимся в школу Юлия Рабеция.
Сказав это, Спартак пожал руку Крикса и, расставшись с ним, направился быстрыми шагами к дому Суллы. На стук его привратник отворил дверь и провел его в маленькую комнатку его сестры на половине Валерии.
Мирдза, успевшая снискать расположение своей хозяйки и уже занявшая при ней важный пост смотрительницы за туалетом, нетерпеливо ждала своего брата. Когда он вошел в ее комнату, она бросилась к нему на шею и покрыла его лицо поцелуями.
После этих первых излияний она весело рассказала Спартаку, что она пригласила его в такой час по приказанию своей госпожи, которая часто беседует с ней о нем, расспрашивает ее об обстоятельствах его жизни с таким участием, которое совсем непонятно со стороны такой знатной дамы по отношению к гладиатору. Зная, что у Спартака нет теперь никакого занятия, она велела позвать его в этот вечер, чтобы предложить ему управление школой гладиаторов, которую Сулла завел незадолго перед тем на своей вилле в Кумах.
Трудно передать, какие чувства изобразились в эту минуту на лице Спартака: оно то краснело, то бледнело, и он энергично встряхивал головой, как бы силясь отогнать обуревавшие его мысли.
– Не полагают ли они, что я снова продамся в рабство, если возьмусь управлять их школой? Или они оставят нам свободу? – спросил он, наконец, сестру.
– Этого она мне не объяснила, – ответила Мирдза. – Но, судя по ее доброму расположению к тебе, она, наверное, оставит тебе свободу.
– Так она – добрая женщина, эта Валерия?
– Она так же добра, как и красива.
– О, в таком случае доброта ее должна быть беспредельной.
– Кажется, и ты к ней очень расположен?
– Я?.. Безразличен! Но мое чувство к ней полно преданности и уважения, как и подобает со стороны человека в моем жалком положении по отношению к такой знатной матроне.
– Ну, так знай же… только ради богов не проговорись при ней об этом, так как она строго запретила мне передавать то, что она мне сказала, – знай, что твои нежные чувства к ней внушены тебе богами, как долг признательности, потому что она-то, Валерия, и заставила в цирке Суллу даровать тебе свободу.
– Как?.. Правду ли ты говоришь?.. – вскричал Спартак, вскочив с места и побледнев как полотно.
– Правду, истинную правду! Только не показывай ей, что ты знаешь об этом.
Спартак склонил голову на грудь и задумался, а Мирдза прибавила:
– Ну, теперь я пойду предупредить Валерию о твоем приходе и, если она позволит, введу тебя к ней.
Спартак, погруженный в свои размышления, не слыхал ее слов и не заметил, как она выпорхнула из комнаты.
Он увидел в первый раз Валерию с месяц назад, когда входил в дом Суллы, чтобы навестить свою сестру. Жену диктатора выносили на носилках, и она, вероятно, не заметила рудиария, стоявшего под портиком ее дома.
Бледное лицо ее с черными огненными глазами произвело на него мгновенное, молниеносное впечатление и вызвало в нем странное, неотразимое влечение к этой женщине; ему вдруг показалось, что конечной целью всех его желаний было бы поцеловать край туники этой красавицы, прекрасной, как Минерва, величественной, как Юнона, и обольстительной, как Венера.
Какая-то непонятная сила притяжения влекла их друг к другу, так как и Валерия, несмотря на свое знатное происхождение, создававшее такую бездну между ними, почувствовала, как мы видели, с первой же встречи влечение к бедному гладиатору.
Вначале обездоленный фракиец силился вырвать из своего сердца это новое чувство; рассудок говорил ему, что эта любовь – безумие, которому нет равного, бред сумасшедшего, ибо осуществлению ее мешают непреодолимые препятствия. Тем не менее воспоминание об этой женщине преследовало его неотступно, примешивалось ко всем его заботам и мыслям, мучило его ум и овладело всеми его мыслями.
Не раз он, почти бессознательно, приходил к дому Суллы, прятался за колонну и ждал, когда выйдет Валерия. Таким образом, невидимый ею, он видел ее несколько раз, и с каждым разом она казалась ему прекраснее; с каждым днем росло в его душе чувство восторга, обожания, безграничной преданности к этой женщине – чувство, которого он не мог объяснить даже самому себе.
Валерия только раз заметила его, и бедному рудиарию показалось, будто она взглянула на него благосклонно, ласково, даже любовно. Но он тотчас отогнал эту мысль, приняв ее за галлюцинацию, за бред своих страстных желаний; он понимал, что она сведет его с ума, если он даст себе волю останавливаться на ней. Понятно, какое впечатление должны были произвести на него слова Мирдзы при таком состоянии его души. Он – в доме Суллы, в нескольких шагах от этой женщины, – нет, от этой богини, которой он готов был принести в жертву свою кровь, честь, самую жизнь! Он увидит ее вскоре перед собой, быть может, останется с ней наедине, услышит ее голос, будет смотреть на ее черты, глаза, улыбку… никогда еще невиданную им улыбку, которая должна быть прекрасна, как весеннее небо!.. Всего несколько минут отделяют его от неизъяснимого счастья, о котором он не смел даже мечтать!.. Но как же это случилось!.. Не сон ли это?.. Не бред ли его разгоряченного воображения?.. Или не сходит ли он с ума? Не сошел ли уже, несчастный?..
При этой мысли Спартак вздрогнул и осмотрелся, ища свою сестру. Но ее не было в комнате. Он схватился за голову, думая унять кровь, молотом стучавшую в его виски, и рассеять туман, заволакивающий его рассудок.
– О боги, – прошептал он, – не дайте мне сойти с ума!..
Он снова огляделся вокруг и, узнав место, где он находится, пришел мало-помалу в себя.
Да, это комната его сестры: вот ее маленькая кровать в углу, две табуретки с вызолоченными ножками – у стены, далее – небольшой деревянный комод с бронзовыми украшениями и на нем – терракотовая луцерна, окрашенная в зеленый цвет, в виде ящерицы, изо рта которой выходит пламя, освещающее комнату…
Спартак, все еще находившийся под влиянием мысли, что он сошел с ума, подошел нетвердыми шагами к комоду и поднес палец к огню. Он отвернул его только тогда, когда жгучая боль убедила его, что он не спит и не бредит. Тогда он напряг всю силу воли, чтобы победить в себе волнение и овладеть своими чувствами.
Это настолько удалось ему, что, когда вернувшаяся вскоре Мирдза позвала его к Валерии, он казался спокойным, хотя сердце его страшно стучало и лицо покрылось мертвенной бледностью.
Мирдза заметила это и с испугом спросила:
– Что с тобой, Спартак? Ты болен?
– Нет, вовсе нет… Я никогда не чувствовал себя лучше, – ответил рудиарий и спустился вслед за сестрой с лестницы (в Древнем Риме рабы жили в верхнем этаже). Мирдза ввела его в конклав Валерии.
Конклавом называлась комната, соответствующая нынешнему будуару, в которой римская матрона занималась чтением, принимала близких друзей, вела интимные разговоры. Обыкновенно комната эта находилась возле ее спальни.
Конклав Валерии в ее зимних покоях (в домах римских патрициев для каждого времени года были особые покои) представлял маленькую уютную комнату, задрапированную дорогой восточной материей, скрывавшей железные нагревательные трубы, поддерживавшие в комнате приятную теплоту даже в самую холодную погоду.
Складки голубых драпировок, подобранных в прихотливые фестоны, спускались от потолка до пола, повитые, словно белым облаком, тончайшим газом, подколотым букетами свежих роз, которые распространяли в комнате дивное благоухание.
С потолка спускалась роскошная золотая лампа с тремя рожками в виде розы среди листьев, искусная работа греческого мастера. Лампа слабо освещала комнату голубоватым матовым светом и в то же время распространяла в ней тонкий аромат арабских духов, примешанных к маслу.
В этой кокетливой комнатке в восточном вкусе не было никакой мебели, кроме мягкого ложа, покрытого белой шерстяной материей с голубыми узорами, нескольких табуреток, обитых такой же материей, и маленького серебряного комода с четырьмя ящиками, на которых были рельефно изображены мастерским резцом четыре победы Суллы.
На комоде стоял графин из горного хрусталя с красными рельефными цветами и арабесками – драгоценное произведение арентинских мастеров. Графин был наполнен прохладительным напитком из фруктового сока, часть которого была отлита в стоявшую возле него чашу из мурринского фарфора – брачный подарок Суллы, настоящее сокровище, стоившее не менее тридцати или сорока миллионов сестерциев, – так высоко ценились в ту пору эти редкие чаши.
В этом мирном, уединенном, благоухающем уголке полулежала ни софе красавица Валерия, одетая в белоснежную тунику с голубой бахромой. Ее божественные плечи, руки, словно выточенные из слоновой кости, белоснежная, полуобнаженная грудь были прикрыты темными волнами рассыпавшихся по ним кудрей. Опершись локтем на широкую подушку, она поддерживала свою голову изящной рукой.
Лицо ее было неподвижно, глаза полузакрыты: казалось, она спала или, по крайней мере, была так погружена в свои, по-видимому, приятные мечты, что ничего не замечала вокруг себя. Она не шевельнулась, когда скрипнула отворяемая дверь, и Мирдза ввела Спартака, не шевельнулась и тогда, когда рабыня, удаляясь, притворила дверь за собой.
Спартак, бледный, как паросский мрамор, стоял несколько минут неподвижно и глядел на красивую матрону в немом благоговении. В груди его клокотала буря чувств, каких он еще никогда не испытывал, и Валерия могла слышать его бурное дыхание; но, казалось, она ничего не слышала. Только через несколько минут она вдруг очнулась, словно ей кто-то прокричал, что перед ней стоит Спартак. Она быстро приподнялась, повернула к нему свое залившееся румянцем лицо и, с наслаждением вздохнув, томно проговорила:
– А!.. это ты!
При звуке ее голоса вся кровь бросилась в лицо Спартака; он сделал шаг вперед, хотел что-то сказать, но не мог выговорить ни слова.
– Да хранят тебя боги, храбрый Спартак! – с улыбкой проговорила Валерия, также с трудом подавлявшая свое волнение. – Садись, – прибавила она, указав на табурет.
Спартак, успевший овладеть собой, ответил дрожащим голосом:
– Боги покровительствуют мне более, чем я заслуживаю, божественная Валерия, так как они дали мне величайшее счастье, какое может выпасть на долю смертного, – счастье пользоваться твоим покровительством.
– Ты не только храбр, но и любезен, – заметила Валерия, в глазах которой блеснула радость.
Помолчав, она спросила по-гречески:
– Ты, наверное, был одним из вождей своего народа, прежде чем попал в плен, не так ли?
– Я был князем одного из самых могущественных фракийских племен в Родопских горах, – ответил Спартак на том же языке, на котором он говорил если и не с аттической, то, по крайней мере, с александрийской изысканностью. – У меня был свой дом, многочисленные стада овец и быков, плодоносные пашни. Я был богат, могуществен, счастлив и – поверь мне, божественная Валерия, – был человеколюбив, справедлив, уважал богов.
Голос его на минуту прервался, а потом он со вздохом прибавил:
– Я не был варваром, не был рожден, чтобы сделаться презренным рабом, жалким гладиатором.
Валерия устремила на него ласковый, полный сострадания взгляд.
– Мне много рассказывала о тебе твоя добрая сестра Мирдза. Твоя необычайная храбрость всем известна, а теперь, разговаривая с тобой, я убеждаюсь, что ты и по уму, и по воспитанию, и по одежде более похож на грека, чем на варвара.
Трудно изобразить, как подействовали на Спартака эти слова. Глаза его наполнились слезами, и он ответил прерывающимся голосом:
– О, да благословят тебя боги за твои добрые слова, великодушная женщина, и да сделают они тебя счастливейшей из людей!
Валерия была, видимо, взволнованна; ее чувства выдавал блеск ее прекрасных глаз и учащенное дыхание. Что касается Спартака, то он был вне себя; ему казалось, что он бредит, что все, происходящее с ним, есть только фантасмагория его разгоряченного воображения, но тем не менее он отдавался ей, погружался всей душой в этот чудный сон, в эту блаженную иллюзию. Он глядел на Валерию с восторженным обожанием; голос ее казался ему сладчайшей мелодией, издаваемой арфой Аполлона. Огненные глаза ее сулили неисчерпаемое блаженство любви, но он не смел верить этому обещанию и приписывал его галлюцинациям разгоряченного воображения. Взгляд его тонул в этих глазах, черпал в них неизреченное блаженство, изливал в них все свои чувства, мысли, всю свою душу.
За последними словами Спартака последовало продолжительное молчание, нарушаемое только горячим дыханием фракийца и матроны. Почти бессознательно между их сердцами установился какой-то ток сочувствия, общности мысли, заставлявший обоих в смущении молчать.
Валерия первая нарушила это опасное молчание, сказав:
– Не возьмешь ли ты на себя – теперь, когда ты свободен, – управление школой из шестидесяти рабов, которых Сулла хочет обучить гладиаторскому искусству на своей вилле в Кумах?
– Я готов сделать все, что ты прикажешь: я – твой раб, твоя вещь, – ответил Спартак чуть слышно, не сводя с матроны своего взгляда, в котором была написана восторженная преданность.
Валерия поднялась с софы, прошлась по комнате, словно чем-то смущенная, и, остановившись перед Спартаком, с минуту молча глядела ему в глаза, а потом мягко спросила:
– Скажи мне откровенно, Спартак, что ты делал несколько дней назад, прячась за колоннами портика моего дома?
Бледное лицо гладиатора залилось краской; он опустил голову, ничего не отвечая и не смея взглянуть в глаза матроны. Он попытался ответить, но слова не шли с языка: его подавлял стыд при одной мысли, что тайна его сердца угадана Валерией, что она смеется в душе над глупой заносчивостью презренного гладиатора, осмелившегося поднять глаза на прекраснейшую и знатнейшую из римских дам. Никогда еще не сознавал он так горько незаслуженной приниженности своего положения и никогда не проклинал так войны и римского могущества, как в эту минуту. Он весь дрожал, скрежетал зубами и плакал тайными слезами от унижения, бешенства и сердечной боли.
Валерия, не зная, чем объяснить его молчание, приблизилась к нему на шаг и спросила еще мягче и милостивее:
– Ну что же, Спартак?.. Отвечай мне.
Рудиарий, не поднимая головы, упал к ее ногам и пробормотал:
– Прости!.. прости меня!.. Ты вправе приказать своим рабам высечь меня плетьми… в праве распять меня на Сессорийском поле… Я все это заслужил.
– Что это значит? – спросила Валерия, взяв его за руку и поднимая.
– Клянусь, я обожал тебя, как обожают Венеру или Юнону.
– А! вот что! – вскричала матрона довольным тоном. – Так ты приходил, чтобы увидеть меня?
– Прости… прости… я приходил, чтобы поклоняться тебе.
– Встань, Спартак! У тебя благородная душа, – вскричала Валерия дрожащим от волнения голосом, крепко сжимая его руку.
– Нет, нет, мое место здесь, у твоих ног, божественная Валерия!
Говоря это, он схватил край ее туники и стал пылко целовать его.
– Встань, встань! Это не место для тебя, – шептала молодая женщина, вся трепеща.
Спартак покрыл ее руки страстными поцелуями и, глядя ей в глаза, в безумном восторге шептал:
– О, божественная… божественная Валерия!..[11]