Нина Павловна поит Алексея чаем.
- Ужасная война, - говорит она о Чечне. - Когда-нибудь этот позор будет вписан в историю России. - И без перехода: - Вы не волнуйтесь, что Мариночка не звонит. Она очень обязательный человек. Значит, что-то ей мешает. Трудно стало выживать. Посмотрите на нас. Два - или три? - поколения выросли в ожидании ареста и пайки. При великом застойщике не было арестов, только пайки. Рабочая или пенсионная. А тут людей взяли и развернули резко назад - и сразу вперед. Или поспевай, или умри на месте. Вот я жду смерти, а таким, как Марина, надо крутиться. В их издательстве оставили минимум работников, а работы стало больше. Она одна. Случись что… Ей приходится жить мощно, но осторожно. В ее редактуре выходят прекрасные книги, но она боится завтрашнего дня. Все боятся. Россия - страна не для людей. Для волхвов, странников, юродивых. Их может быть в России бесконечное множество, а людей работы, пахарей и плотников надо чуть-чуть. Мы народ мистический, не реальный. Слава наша в искусстве, в гжели, жостове, хохломе и прочих непременно индивидуальных вещах. Нам бы дружить с чеченцами, мы бы творили, а они оберегали бы творчество русских, его самобытность. А мы вообразили себя воинами, а мы захватчики-идиоты. Захватить и испоганить. Извините, мне просто не с кем поговорить. Расскажите о себе. Кто ваши родители?
- Мать чеченка. Отец русский. Их разбомбили в самом начале первой войны. Во мне два начала. Русское сильнее. Поэтому я здесь. Почему сильнее русское? Потому что мама обожала отца. Она в нем растворилась. Она знала наизусть не только Пушкина - это само собой. Тютчева, Гумилева, почему-то даже Хлебникова. Она в отличие от вас считала, что русские - самые великие люди на земле, что ей выпало счастье быть женой русского. Нас уже бомбили, а она говорила, что это гром, русские бомбить не могут. Я думаю, Бог ее пожалел, дав смерть сразу. Бомба попала прямо в родительскую спальню. Я в ту ночь был с девушкой. Чеченкой. И она мне кричала, что будет мстить за каждого убитого этой бомбежкой. Что русские - это пьяная свора недоумков, и я до сих пор помню ее взгляд, горячий до ожога. Она сказала: «Выблядки!» Слово-то непростое. Откуда ей было его знать? И я подумал, что, пока мы целовались, она твердила его, чтобы не забыть. На всякий случай. На этом слове кончилась моя молодость. Кончилось все. Слово содрало с меня кожу, И я стал наращивать другую, грубую, корявую, не знающую, что такое нежность и любовь. И тут вдруг мне показалось… Как говорила моя русская бабушка, что-то приблазнилось…
- Вы о Марине.
- Раз она не звонит, значит, не о ней. Я научился отрезать боль, чтоб выжить, и счастье, чтоб не оглупеть. Боль и счастье одинаково обременительны в мире, в сущности, животного выживания.
Она постелила ему за шкафом, на задней стенке которого был огромный лист календаря за октябрь. Ему показалось, что с календаря на него смотрит Марина.
Он включил бра над раскладушкой. На календаре были «Подсолнухи» Ван Гога. Крайний справа с поникшей головой был явно вопреки желтой радости, но Алексей был сейчас далек от грубых параллелей. Мысль его была тоже не из тонких, но язвила изощренно. В доме Марины на холодильнике стоял огромный фальшивый подсолнух. Такой же подсолнух был в его родительском доме. И он тоже стоял на холодильнике. Модный признак семидесятых. Вспомнился какой-то известный фильм: там на грузовичке с грудой мебели едет девочка, держа в руках такой же подсолнух. В ее очках бликует желтый цвет как цвет надежды. Вангоговские подсолнухи, в сущности, не бликуют, не зажигают желтым огнем, они настроены весьма индифферентно, смотрят на тебя семечками глаз довольно равнодушно, все, кроме правого крайнего. Уже обреченного и принявшего судьбу.
И тут пришла обида на Марину за то, что отторгла, высадила за чужой порог. Он встал и идет в коридор, где на тумбочке стоит самый старый из возможных телефонов. Он набирает номер. Глухо. Безответно. Что ему делать завтра? Куда идти? Что первее? Найти работу или найти квартиру? Первее регистрация. Нина Павловна обещала назвать его племянником, приехавшим в гости и ей, старой, в помощь. Говорила, что сработает, у нее там свои люди. Алексей старается думать об этом, повседневном и насущном. Думается плохо, ноет душа. Смешно, но так болела душа, когда начались бомбежки, а мама говорила: гром. Но разве можно это сравнивать! Он знает Марину от силы неделю. Но боль не поддается идентификации, она просто лижет сердце, царапает горло, щиплет глаза. «Я спятил от одиночества», - говорит он вслух. За шкафом по-старушечьи всхрапывает Нина Павловна. Эх вы, подсолнухи! Нет от вас радости. Подсолнечное масло - вот ваш удел.