Часть I

Глава I. ПОРТРЕТ БЕЗ РЕТУШИ

Шрам

В жизни бывает так, что иногда самые незаметные причины порождают большие следствия.

Кто в начале 30‑х годов мог предположить, что обычная мальчишеская потасовка, происшедшая тогда между двумя школьниками в Ростове-на-Дону, будет интересовать людей и сорок лет спустя? Более того, что о ее «последствиях» будут говорить в Москве, Рязани, Ленинграде, в Цюрихе (Швейцария) и даже на территории Соединенных Штатов Америки?

В один ничем не примечательный день (точную дату уже никогда не удастся установить) во время школьной перемены стояли рядом два одноклассника — Шурик Каган и Саня Солженицын.

Каган — маленький, юркий паренек (эту свою мальчишескую подвижность он сохранит и в пятьдесят с лишним лет). Солженицын на голову выше своего приятеля, одутловатый, не слишком расторопный, нервный. Стоило ему рассердиться, и у него появлялся тик лицевых мышц, за что товарищи прозвали его Моржом. Шурик Каган и Саня Солженицын дружили с первого класса.

Минуты перемены текли медленно, и Каган явно скучал.

Вдруг он предложил Солженицыну:

— Морж, давай бороться!

— А почему бы и нет? — ответил Морж.

Вообще-то он не имел обыкновения бороться или драться. Но, посмотрев с высоты своего роста на маленького Кагана, он почувствовал уверенность в своей легкой победе. Он и не подозревал, что у него не было шансов справиться с таким «вьюном». Минута — и Каган побеждает. Однако Моржу это вовсе не понравилось. Он просто физически не переносит, когда кто-либо в чем-либо одерживает над ним верх. Он побледнел (страшно было смотреть) и заорал на Кагана:

— Ну, ты, жид пархатый!

Это вызвало смятение у окружавших их ребят. Ведь Каганы — одно из самых уважаемых семейств в славном городе Ростове-на-Дону. Отец — известный врач (его почти весь город знает). Из памяти членов этого семейства еще не стерлись воспоминания о погромах царских времен, когда казаки, подогреваемые подстрекательскими воплями провокаторов из организации «Черная сотня» и «Союз архангела Михаила», громили еврейские лавки и линчевали их владельцев.

С тех пор многое изменилось: сыну еврея Кагана, как и любому советскому школьнику, в голову не приходило, что у них в классе могут существовать такие пережитки прошлого. И Каган намерен отстаивать свое равноправие. Он схватил неуклюжего Моржа за воротник и резко его оттолкнул. Солженицын, ударившись об угол парты, упал и рассек себе лоб. Кожа была сильно разодрана, начиная от корней волос до конца правой брови, немного наискосок. Когда рана зажила, образовался глубокий шрам. Этот шрам остался у Александра Исаевича Солженицына на всю жизнь…

А много лет спустя Солженицын повезет за границу этот шрам как vulnerum honestum — почетное ранение, как свидетельство своей сложной судьбы. А на вопрос о происхождении шрама на лице будет отвечать загадочными намеками, вздохами, многозначительно пожимая плечами.

— Это, — будет он твердить, — банально! Ах, не стоит рассказывать, это слишком мучительно и унизительно…

Редко и не у каждого человека бывает в жизни такой момент, который в положительном или отрицательном смысле можно назвать роковым.

Не всегда момент истинного рождения человека совпадает с датой его появления на свет. То же хочется сказать и об Александре Исаевиче с его неизменным моральным и духовным миром, появившемся на свет не в 1918 году, когда у его матери Таисии Захаровны в Кисловодске начались родовые схватки, а одиннадцать лет спустя, когда в школе имени Малевича в Ростове-на-Дону он ударился головой о парту.

В то стремительно исчезающее мгновение, которое мы называем настоящим, за те едва уловимые секунды, когда Александр Солженицын почувствовал тупой удар в лоб и когда по его треугольному лицу потекла кровь, в нем ожило все прошлое, чтобы слиться с минутой настоящего и осветить контуры далекого будущего, которые уже в школе имени Малевича были начертаны с поразительной полнотой.

Если это игра жизни, то она стоит свеч.

Классным руководителем обоих мальчиков был историк Бершадский — добродушный, обаятельный (более того, любимый) великан, который, несмотря на свою солидную фигуру, был неизлечимо болен туберкулезом. Бершадский, как и Каган, был еврей. После случившегося весь класс напряженно ждал, как будут развиваться события. И решение казалось ясным: должны наказать Солженицына.

Однако с этого мгновения, с этого момента второго и истинного рождения в жизни Александра Исаевича Солженицына не предвидится никакой ясности. Он уже никогда и ни в каких случаях не будет руководствоваться законами и правилами, распространяющимися на других.

— Саня, как ты мог сказать такое? — грустно спрашивает Бершадский. Он чувствительный и мягкий человек и к тому же по-настоящему привязан к этому бледному, угрюмому мальчику.

Никто из присутствовавших уже не помнит, что именно говорил в свое оправдание Солженицын, но он выглядел таким несчастным, таким ужасно и несправедливо обиженным, что поневоле симпатии оказались на его стороне. Родителям, учителям и даже одноклассникам становится ясно, что исключить Моржа из школы — значит, по всей вероятности, уничтожить, погубить этого чувствительного мальчика.

И еще одно обстоятельство сыграло тогда свою роль. Саня Солженицын был тихим, услужливым, во всех отношениях положительным учеником. Он всегда шел навстречу учителям, и, если те хотели кому-либо доверить надзор за порядком в классе, выбор всегда падал на Моржа, или Сашу Солженицына, если хотите. В общем, его считали как бы гордостью школы…


Понадобилось сорок лет, чтобы до людей, которые в то время общались с ним, дошло, что Моржу доставляло этакое низменное удовольствие — педантично доносить учителям о любой ребячьей шалости своих одноклассников, и особенно самых близких друзей. Постараемся не забыть эту его черту, ибо в критический момент жизни Солженицына она сыграет свою чудовищно трагическую роль.


…Да, Саня в школе блистает по истории и литературе, отличается по естественным наукам и особенно по математике. Его мать Таисия Захаровна — дочь богатейшего ставропольского землевладельца. После революции она много трудится, надрывается, чтобы сделать все для своего обожаемого Сани, для обеспечения его будущего. Она была отличной стенографисткой и зарабатывала неплохо. Но Таисия Захаровна стремится овладеть более высокой квалификацией, чтобы получать более высокую зарплату. Для этого она поступает на вечерние курсы английской стенографии. И вот однажды с курсов ее провожает один из товарищей Солженицына — Кирилл Симонян. И Таисия Захаровна открывает ему, что мечтает о том, чтобы Саня стал великим математиком.

Так или иначе, Солженицын — первый ученик.

А кто такой Каган?

Отнюдь не гордость школы, а горе: в учебе «середнячок», а в остальном — и всезнайка, и зазнайка, и заводила во всяком озорстве, и признанный лентяй, и немножечко прогульщик, и вообще у него ветер в голове, и драку он затеял из зависти к успехам отличника, да еще клевещет на друга, чтобы избежать наказания…

И хотя весь класс был на стороне оскорбленного еврея (никто не мог позволить себе простить такой антисемитский выпад), Саня представлялся таким несчастным и обиженным, что дело кончилось изгнанием Кагана из школы за хулиганство.

Итак, педагоги решили… Кагана перевести в другую школу. А Солженицын? Он никогда не простит Кагану — у него прекрасная память во всем, что касается его собственной персоны. Александр выждет тридцать лет, а потом, как мы еще увидим, отплатит Саше Кагану за те минуты страдания.

Поистине невозможно понять всю удивительную жизнь Александра Солженицына, полную намеков и наветов, полуправды и лжи, лихих жестов и громогласных воплей, без этой одной-единственной минуты его жизни.

Едва Каган собрал свои вещички, Солженицын обнаружил удивительную вещь: быть жертвой выгодно. Много можно заработать, если ценой боли или временных неприятностей (при условии, разумеется, что они не опасны для жизни) примешь венец мученика. Отличный математик, Солженицын сумеет сообразить, что стоит многое потерять, чтобы затем приобрести, и эту «формулу» он будет не раз виртуозно применять в жизни.

И еще кое-что.

Если выразиться романтично, Каган и Солженицын побратимы. Какой сумасбродной и необыкновенной бывает дружба подростков! За несколько дней до той злополучной драки встретились в своем излюбленном месте четыре неразлучных друга — Шурик Каган, Кирилл Симонян (по прозвищу Страус, за его высокий рост и длинную шею), Саня Солженицын (Морж) и Николай Виткевич (просто Кока). Это было в пыльном дворике на улице Шаумяна, между двухэтажными деревянными домами. В углу его, как и много лет назад, растет чахлый орешник, а чугунная лестница извивается вверх, к галерее, куда выходят двери всех квартир.

Кстати, эта лестница была первой литературной трибуной будущего лауреата Нобелевской премии. Сидя там, он читал приятелям свои первые литературные опусы, написанные в стиле романов Майн Рида. И как мы увидим, даже эти творческие утренники школяра Солженицына не пройдут бесследно для его друзей.

Однако в тот день они пришли сюда не для того, чтобы послушать, что сочинил до невероятности прилежный Морж, а чтобы скрепить свою дружбу: Шурик Каган «одолжил» у своего отца старый скальпель. Друзья надрезают кожу на больших пальцах рук и смешивают свою кровь.

С этого момента они побратимы. Клятва, которую приносило бесчисленное множество мальчишек на свете! Но в этой участвовал Александр Солженицын, и потому она приобретает странный и двоякий смысл. Каган, Симонян и Виткевич свою дружбу сочетают с существующей действительностью и останутся верны ей до зрелого возраста. Солженицын будет связан с ними по-своему: лишь чувством ненависти.

Еще не успеют зажить ранки на мальчишеских пальцах, а Солженицын, чтобы спасти себя, хладнокровно пошлет своего побратима ко всем чертям. Тем самым Александр Солженицын обнаружит и другую решающую для его будущего черту — способность предать все и вся ради собственного благополучия. Он утвердится в убеждении, что у него есть только один-единственный долг — долг по отношению к самому себе. В конечном счете он выскажет это в романе «В круге первом» устами Глеба Нержина, который является, по всей видимости, его идеальным отражением: «Я ничего никому не должен!»

Тени таинственного прошлого: страх

Ростов-на-Дону — веселый город. По широким бульварам, шевеля кроны стройных тополей, гуляет речной ветерок, а фасады современных домов и традиционные светло-зеленые русские строения с белыми колоннами и эркерами сияют под ясным южным солнцем. За городом катит свои серо-синие, богатые рыбой воды тихий Дон — величественный и преисполненный достоинства, как, быть может, ни одна другая река на свете, а на том берегу, на скалистых склонах, раскинулись донские виноградники. Особым вкусом отличаются здесь местные виноградные вина. На базаре бабки с глазами чертовок продают соленые арбузы и донскую рыбу, а город, несмотря на всю стремительность нашего времени, живет в темпе какого-то замедленного адажио.

Однако Ростов — это город не только вина и солнца, но и старых революционных традиций, героического сопротивления в годы Великой Отечественной войны. А главный ростовский завод «Ростсельмаш» — это более чем промышленное предприятие, вносящее свой вклад в рост национального дохода, своего рода памятник трудовому энтузиазму первых советских пятилеток.

Ничего не взял с собой в жизненный путь Александр Солженицын от необыкновенного обаяния этого южного города — от его гостеприимства и доброжелательства, от его скромной, неброской самоотверженности, от его распространяющейся на всех и во имя всех деловитости. Все, что осталось у него с ростовских времен, — это шрамы. Не любой шрам так бросается в глаза, как тот, что пересекает солженицынский лоб. Но есть еще шрамы душевные. Однако все они свидетельствуют о ранах, которые оставили свой след и глубоко повлияли на его душевное состояние.

В архиве первой жены Солженицына Наталии Алексеевны Решетовской, так же как и в личных архивах его друзей — Кирилла Симоняна и Николая Виткевича, — сохранилась фотография, датированная маем 1941 года; фотограф нажал на спуск фотокамеры за месяц до того, как гитлеровские войска вторглись в Советский Союз.

На переднем плане — Наталия Алексеевна Решетовская (к тому времени она уже супруга Солженицына) и Лидия Ежерец. За ними Николай Виткевич, Кирилл Симонян и Александр Солженицын.

Пятеро друзей сфотографировались в момент, когда перед ними открывалось светлое будущее. Они были уверены, что их будущее будет таким, каким они сами себе его представляли. В 1941 году Наталия Решетовская и Николай Виткевич окончат химический факультет, Александр Солженицын — физико-математический факультет Ростовского университета, Лидия Ежерец — педагогический институт, а Кирилл Симонян станет врачом-хирургом. Но Александр Солженицын уже тогда имел свой подход к жизненным вопросам: он решил расстаться с математикой, оставить ее лишь как средство к существованию и заочно учиться в Московском институте философии, литературы и истории (МИФЛИ), чтобы полностью посвятить себя своей самой пламенной страсти — литературе. Вместе с ним заочно учится и Николай Виткевич. Склонного к точности и наделенного воображением Коку привлекает философия.

Но не будем опережать события и описывать, как война искорежила, смешала их судьбы, как она раздавила, смешала и погубила судьбы миллионов других людей. Взглянем на них, и прежде всего на Солженицына, через глазок фотообъектива. Вот фотоснимок. Морж сидит и не сидит вместе со своими друзьями; мы видим его (не будем усматривать в этом символ или предзнаменование) крайним справа, несколько повернутым спиной ко всей группе. В его взгляде (даже на этой плохонькой фотографии) уже в своем совершенном подобии просматривается та непроницаемая замкнутость, с которой не через месяц, а через тридцать три года мне предстоит столкнуться в Цюрихе. Вся поза Солженицына, двадцатитрехлетнего юноши, выражает какое-то почти мистическое одиночество и отчужденность, малопонятные для окружающих.

Откуда взялся этот второй шрам? И все прочие шрамы?

Александр Моисеевич Каган расскажет мне позже об этом: «В Ростове Саня жил со своей матерью в одной комнатушке, которую Таисия Захаровна содержала в строжайшем порядке. Хотя они жили в стесненных условиях, мать позаботилась о том, чтобы ее сын имел свой собственный уголок, чтобы никто не мешал его работе, которой она придавала огромное значение. Солженицын этот свой мирок оборудовал по-своему: над его письменным столом висела фотография его отца в форме царского офицера. Об этом все мы, кто дружил с Солженицыным, знали, но никто из нас ничего ему не говорил и ни в чем его не упрекал. А Саня тоже никогда не говорил об этой фотографии».

Как мне далее рассказывали, Солженицын, умолчав об отце перед своими друзьями, разумеется, умолчал об этом и на собрании, где его принимали в комсомол.

Знают ли об этом все и поэтому молчат? Или большинство ничего не подозревает?..

По доброй ли воле или по незнанию, но ростовские ребята, принимавшие Александра Солженицына в комсомол, оказали ему этим самым медвежью услугу. И в сознании Солженицына укоренился еще один принцип, который станет вторым девизом в его жизни: мне все сойдет с рук.

Рассказывала ли мать Сане историю жизни Исая Семеновича? Это можно лишь предположить, судя по всей дальнейшей жизни Солженицына, по его книгам, политическим взглядам последнего времени. Во всяком случае, трудно представить себе, чтобы мать своему родному сыну не рассказала об отце.

И вот перед глазами Сани Солженицына возникает образ Исая Семеновича. Сын крупного землевладельца, который может себе позволить все, перед которым открыты все пути в царской России, оканчивает в 1911 году Пятигорскую гимназию и поступает на историко-философский факультет Харьковского университета, откуда в сентябре 1913‑го переходит на аналогичный факультет в Москве. Потом начинается война 1914 года, и Исай Семенович добровольно вступает в действующую армию. Он получает звание вольноопределяющегося и вскоре становится офицером.

Знал ли Солженицын больше? Возможно. Но как бы то ни было, он всю жизнь молчал об этом или рассказывал небылицы.

Для нас здесь след обрывается. Мы не можем узнать, что делал отец Солженицына, где и с кем он воевал после Великой Октябрьской революции. Достоверно лишь одно: через три месяца после рождения сына Александра Исая Семеновича не стало.

Согласно семейной версии, произошел несчастный случай на охоте. Однако друзья семьи утверждают, что он покончил жизнь самоубийством. Застрелился. Почему?.. Опять-таки никто не знает. Наконец Таисия Захаровна однажды скажет Кириллу Симоняну, что ее муж был казнен красными! И вновь появляется масса домыслов, неясностей, замалчиваемых фактов, которые, окутав покровом таинственности семью Солженицыных, будут всю жизнь окутывать и самого Александра Исаевича.

Небезынтересно было узнать еще об одной загадочной истории, касающейся его деда, Семена Ефимовича Солженицына. Саня услышал ее от самой Таисии Захаровны. Семен Ефимович — это фигура, как бы сошедшая со страниц произведений Максима Горького, или, точнее, как бы перенесенная гением Максима Горького из жестокой, примитивной и отсталой действительности царской России в литературу. Это был несговорчивый и хитрый сельский богач, которому принадлежали две тысячи гектаров земли и двадцать тысяч овец и на которого гнули спину, влача нищенское существование, пятьдесят батраков. Человек, прославившийся своей жестокостью далеко за пределами собственного поместья.

Что же с ним случилось? После Октябрьской революции он долго скрывался и затем исчез бесследно…

Итак, сначала необъяснимое исчезновение деда, потом необъяснимое самоубийство (а может быть, и казнь) родного отца… Странная судьба солженицынского семейства!

И словно этого мало, появляется на горизонте еще одна фигура (правда, лишь в туманных очертаниях). Еще и сегодня, пятьдесят с лишним лет спустя, очевидцы говорят о ней шепотом, неохотно и уклончиво. То ли они не знают ничего достоверного, то ли не хотят рассказать. Речь идет о брате Исая Семеновича — дяде Александра Исаевича. Мне, к сожалению, не удалось установить ни даты его рождения, ни даже его имени. Нет основных данных и о его жизни: лишь последний период известен в самых общих чертах и опять… без концовки.

Дело в том, что он не был тем добрым дядюшкой, который приносит племянникам леденец на палочке, — он был бандитом. Но не стоит строить в своем воображении образ грабителя-идеалиста, который в одиночку и по-анархистски борется против «коммунистов и комиссаров». Это был обычный, по-солженицынски прагматичный грабитель. В то время, когда советская экономика поднималась из руин, оставленных гражданской войной, и когда Саня учил азбуку и таблицу умножения, дядюшка выходил на большую дорогу, чтобы грабить одиноких путников и повозки. Никто никогда не узнает, как он кончил. Очевидно, конец у него был такой же, как и у всех бандитов. Однако это лишь неподтвержденное предположение. Пожалуй, довольно о нем. И без него, этого незадачливого дядюшки, картина вырисовывается чересчур мрачная — настолько мрачная, что, пожалуй, вполне сошла бы за вымысел зловредного памфлетиста, если бы… Если бы за ней не скрывалась реальная действительность.

Известно ли Александру Исаевичу об этом «неудобном» для него родственнике? Здесь мы вступаем в область чистых домыслов и догадок. Трудно предположить, что Таисия Захаровна рассказала своему чаду о дядюшке-бандите. К тому же обычаи семьи Солженицыных требуют держать язык за зубами и прежде всего следить друг за другом. Вполне возможно, что он узнал о дяде случайно. И вот страх, что это знает не только он, что мертвые, которых он никогда не видел, разрушат его будущее, разрастается до гигантских масштабов. Так появляется еще один глубокий шрам: Солженицын вдруг обнаруживает, что он не может, как другие дети и молодые люди, гордиться своими родными.

Он переживает это в часы уединения, к которому, как скажет Николай Виткевич, с каждым годом прибегал все чаще. Он мечтает о своем отце, образ которого все более идеализируется, превращаясь почти в легенду. Только дома, в четырех стенах, Саня чувствует себя самим собой, полностью свободным: в этих стенах его окружают призраки царских офицеров и богачей, и только в духовном общении с ними он испытывает чувство внутренней свободы. То, что породили мечты мальчика Сани, взрослый Александр Исаевич Солженицын стремится воплотить в удивительное политическое вероучение, которое тщетно пытается подкрепить доказательствами, — в постулат, что при царизме в России была свобода…

Итак, Солженицын не может похвастать своими родственниками. Быть сыном офицера царской армии — это, конечно, не криминал, но и гордиться особенно нечем. Кстати, у его друга Кирилла Симоняна положение не лучше. Он сын богатого армянского купца, эмигрировавшего после нэпа в Иран. Если отец Солженицына уже никому не может причинить ни зла, ни добра, потому что он умер, то отец Симоняна жив. К тому же он живет в не очень дружественном Советскому Союзу государстве. Кто его знает, чем он там занимается? Но если бы соответствовали действительности все вымыслы об атмосфере преследования и подозрительности в СССР в те годы, думается, Симоняну-младшему пришлось бы туго. Он уж наверняка не смог бы подготовиться к карьере хирурга.

Семейные тайны шлифуют характер труса

На фотографии, о которой шла речь раньше, несколько в стороне, за спиной Александра Солженицына, сидит темноволосый молодой человек с крупным носом на чуть продолговатом лице. Это и есть Кирилл (по прозвищу Страус). Симонян так же мало напоминает страуса, как Солженицын дикого, отважно бросающегося навстречу опасности моржа. Мечтательная глубина его темных глаз с годами обретет жизненную мудрость. Симонян в своей жизни взял на вооружение принцип: «Гордо отвечай за содеянное тобой». Он армянин, но вопреки всем анекдотам об армянской изворотливости, которые приходилось слышать, он бесхитростен, ничего не утаивает и… добивается победы. Причем для него ставка в игре — не только его научная карьера, но прежде всего он сам. В отличие от Солженицына, который всеми возможными и невозможными средствами стремится стать личностью, Кирилл Семенович Симонян — личность. Он доволен своей судьбой, с упоением рассказывает о своей интересной работе и жизни.

Солженицын же избрал в жизни путь, характерными чертами которого являются исключительность, одиночество, страх и таинственность. Тот, кто боится теней прошлого, должен от многого отказаться. Он не может непринужденно смеяться и шутить. Такой человек не может позволить себе поболтать с друзьями за рюмочкой. Ибо — не дай бог! — вдруг сорвется с языка нежелательное слово. Таким образом, Солженицын отнюдь не из принципа, а по необходимости сделался абстинентом[1]. Тот, кто вступил на такой путь, должен дружить только с теми, кто ему нужен, и тщательно оберегать от их взглядов свой личный мирок. Поэтому Солженицын с юношеских лет и поныне испытывает болезненный страх перед дружескими визитами. В последнее время, будучи уже в Швейцарии, он даже наложил на них строжайший запрет.

Таким образом, солженицынское одиночество приобретает двоякий смысл — это своеобразный шрам на его духовном облике и одновременно средство, призванное скрыть еще более глубокий шрам, оставленный мрачной тайной его собственного семейства.

Много лет довлеющие над человеком большие и важные тайны подтачивают и сильные характеры. Подтачивают даже тогда, когда это тайны благородные и способствуют достижению цели, в которую тот, кто хранит эти тайны, безгранично верит. Александр Солженицын никогда не был человеком мужественным: драка с Каганом убедительно подтверждает это. Но Солженицын наделен предприимчивым и, как утверждает спутник его детских лет — Александр Моисеевич Каган, всесторонне развитым умом.

Солженицын вскоре поймет, что просто молчать — недостаточно, и перейдет к «активной обороне»…

«Это был интриган, достигший совершенства уже в студенческие годы, — скажет мне Кирилл Семенович Симонян. — Он умел так извратить смысл слов, что выходило, будто только он говорит правду, а другой лжет. Он умел поссорить товарищей по учебе и остаться в стороне, извлекая из спора пользу для себя. Это был Лицемер с большой буквы, очень находчивый. И я им не раз восхищался».

Слова Кирилла Симоняна заставляют нас снова вернуться к майскому снимку 1941 года. За несколько лет до того, как фотограф сделал этот снимок, три одноклассника — Виткевич, Симонян и Солженицын — с увлечением, свойственным всем юношам, читали роман «Три мушкетера».

Симонян, Виткевич и Солженицын были очарованы этой книгой и так же, как и множество других до и после них, мечтали быть похожими на главных героев. О том, кто кем будет, категоричным тоном объявил Симонян-Страус. «Я буду благородным Атосом, а ты, Морж, — сказал он Солженицыну, — поскольку ты интриган и лицемер, будешь Арамисом. Ну, а ты, Кока, — Портосом». Об этом мне поведал Николай Виткевич (Кока).

И опять-таки все это лишь мальчишеская игра. Но и она, как и игра в «кровавую клятву» в небольшом дворе на улице Шаумяна, со временем приобретет новое значение. Почти с жуткой точностью распределил. Кирилл Семенович роли. Год, который станет критическим для всех, — 1945‑й — докажет это. Интриган и лицемер Арамис-Солженицын хладнокровно пошлет Коку (Виткевича) на десять лет в исправительно-трудовые лагеря. И Виткевич с портосовским мужеством перенесет трудности того периода, работая на шахтах и кирпичных заводах Воркуты, чтобы выйти несломленным и через несколько лет стать кандидатом химических наук, доцентом вуза, где его уважают и ценят за прямоту и светлый ум. К «благородному Атосу» — Кириллу Симоняну — не пристанет грязь интриг, сплетенных против него незадачливым Арамисом; Кирилл сумеет сохранить свое внутреннее спокойствие и самообладание.

Ну, а как Арамис? Его судьба будет развиваться так, как ее пророчески предсказал друг детства Кирилл Симонян…

Если ограничиться лишь тем, что уже сказано, то набросок портрета Александра Исаевича Солженицына окажется плоским и недостоверным. И это, быть может, вызовет даже сочувствие к оригиналу. Вероятно, он выглядел бы так: осиротевший, крайне чувствительный и талантливый ребенок по вине тех, кого нет в живых и кого он в своей жизни даже и не знал, испытывает страх за самые основы своего существования и ищет спасение в чем угодно.

Увы, все не так просто. Одиночество, таинственность, сокрытие судеб своих родственников — все шрамы, которые вынесет из Ростова-на-Дону молодой Солженицын, включая и тот, который пересекает его выпуклый лоб, — это, по существу, саморанения, следствие его большого самолюбия

Самолюбие — вот ключ к судьбе Солженицына.

Александр Моисеевич Каган говорит об этом: «Он был дико (точнее нельзя сказать) самолюбив. С самого раннего детства. Уже в первом классе он просто физически не выносил (быть на вторых ролях. И эта черта характера с годами все усиливалась. Вы должны понять, что Солженицын обладал совершенно универсальными способностями. Он был невероятно и не по-детски прилежен, у него была почти сверхъестественная память…

Для педагогов тогда была пора исканий. Старые методы обучения ушли в небытие, новые лишь нащупывались, иногда ценой таких ошибок, которые сегодня нам кажутся смешными. Одним из таких экспериментов был «бригадный метод». Учителя делили класс на бригады (группы), во главе каждой стоял бригадир, отвечавший за успеваемость своей бригады. Саня, конечно, стал бригадиром. И под конец получилось так, что остальные ребята уходили играть в футбол, а Солженицын оставался за них учиться. Не подумайте только, что он это делал для того, чтобы выгородить своих товарищей. Нет, он просто хотел отличиться и любой ценой привлечь к себе внимание».

«Любой ценой!» Этот девиз громко и тревожно будет звучать на каждом повороте жизненного пути Солженицына.

Вот так уже с детства Солженицын с такой жизненной позицией шел навстречу своей нерадостной судьбе. Когда, например, его одноклассники во время каникул поедут в пионерский лагерь, он останется дома. Он знает, что в физическом отношении он не очень-то ловок: на уроках физкультуры и в спортивных состязаниях ему наверняка не отличиться. А быть вторым (не то что последним) он не желает. Так лучше сидеть дома, заниматься, писать, строить большие планы на будущее.

Так с ранних лет Солженицын и живет как отщепенец, человек, отколовшийся от коллектива, с которым его сводит судьба.

«Класс, — продолжает Александр Моисеевич Каган, — служил ему лишь аудиторией. И вообще он везде старался найти эту аудиторию, будь то в школе на уроках или в маленьком дворике на улице Шаумяна, куда он нас водил, чтобы прочитать нам свои первые литературные творения».

Его стремление выделиться, быть первым всегда и во всем выходило за пределы разумного. Дело доходило просто до анекдота. Разумеется, было бы смешно, если бы с течением ряда лет это не стало губительно влиять на человеческие судьбы.

Не каждому всегда и все удается так, как хотелось бы. Однако Саня собирался составить исключение из этого проверенного жизнью правила. Если, бывало, на экзамене в школе он не ответил так, чтобы заслуженно получить высшую отметку, он сразу бледнел, начинал дергаться, а иногда даже терял сознание. Такая болезненная реакция была следствием его патологической мании величия (которая действительно вызывала усмешки у товарищей); малейшее «ущемление» его самолюбия вызывало истерию.

Если сегодня Солженицын не знает предмет на «отлично», ничего страшного.

— Садись, Саня. У тебя сейчас что-то не получается. Я спрошу тебя в следующий раз.

В таком случае мальчик не бледнеет, а ехидно улыбается. Обе стороны удовлетворены.

Какие добрые люди!.. Однако они не сознают, что, кроме дани таланту, человеческая добродетель порождает ужасающую вещь — самомнение. Уже и без того самолюбивого мальчика они утверждают в мысли об абсолютной его исключительности и полной безнаказанности.

Как бы то ни было, школьные и студенческие годы у Солженицына прошли без всяких помех (и почти без ущерба для других). Он идет дальше своим путем, к абсолютному первенству во всем. А его бледность, нервный тик и в худшем случае обморок, по авторитетному мнению профессора К. С. Симоняна, — это приобретенный рефлекс, который Солженицын научился вызывать без малейших усилий: рефлекс этот защищает его от неудач в учебе. Но Солженицыну и этого мало. Быть первым всегда, везде и во всем — вот основная аксиома его жизни.

Таким комсомолец Александр Исаевич Солженицын вступает в политическую и общественную жизнь…

«Я смотрю на Солженицына с точки зрения своей профессии, глазами врача, — говорит Кирилл Семенович Симонян. — Его судьбу предопределил его генетический код. Если бы не произошло столкновения с действительностью, с суровой действительностью, которая безжалостно дешифровала этот генетический код, вполне возможно, что Солженицын прожил бы свою жизнь спокойно и плодотворно. Впрочем, такая дешифровка генетического кода посредством столкновения с реальностью и является, в сущности, основой всех его литературных опытов… У Солженицына спор с действительностью вскрыл все слабые места, все негативные стороны его генетического кола. Как индивидуум, Солженицын наделен комплексом неполноценности, который, нуждаясь в разрядке, выливается в агрессивность, а та в свою очередь порождает манию величия и честолюбие».

Честолюбие!.. Это уже не шрам, а незаживающая рана, которая никогда полностью не затянется и явится причиной моральной смерти Александра Исаевича Солженицына.

Глава II. ВАРИАНТЫ СИТУАЦИОННОЙ МОДЕЛИ

Тщеславие и педантичность студента Солженицына

Как род человеческой деятельности, литература обладает тем преимуществом, что она способна воодушевлять одиночество. Ее внутренние законы заставляют художника окружать себя людьми, с которыми в данный момент он хочет спорить или советоваться, возможно, даже перевоплотиться, чтобы устами своих героев высказать свои мысли и этим самым облегчить свою душу.

Не потому ли склонного к одиночеству Александра Исаевича Солженицына еще со студенческих лет так страстна влекло к художественному слову?

Ему хорошо было известно, что если кто-либо с горением отдается литературной работе и способен силой своего таланта свершить массу самых трудных дел, то у него возникает надежда обрести известность и славу и навсегда обессмертить свое имя.

Быть может, сознание этой истины или ее предвкушение и подтолкнуло первого ученика ростовской школы имени Малевича, по прозвищу Морж, взяться за перо?

Однако не будем спешить с ответом. Но так или иначе Солженицын с ранних лет увлекался всем, что как-либо связано с литературой. Прежде всего он много и жадно читал. И его совершенная память позволяла ему накопить невероятное количество фактов. Описывая через много лет в книге «В споре со временем» свою первую встречу с «тремя мушкетерами» — Симоняном, Виткевичем и Солженицыным, Наталия Алексеевна Решетовская, первая жена Александра Исаевича, отметит: «В их разговорах постоянно фигурировали герои различных литературных произведений, античные боги и исторические личности. Все трое казались мне всезнающими».

Но это всего лишь впечатление молоденькой девушки. Всезнающими они, конечно, не были; тогда, во второй половине 30‑х годов, эти способные и остроумные юноши не упускали случая прочесть любой печатный текст, какой только попадался им под руку. И вполне понятно — как и полагается в их возрасте, — они слегка кичились своими знаниями, а высшей похвалой в чей-либо адрес у них были слова: «Он такой же, как мы». Высокий интеллект и внутренняя дисциплина вскоре укротят в Кирилле Симоняне и Николае Виткевиче это мальчишеское бахвальство. Что же касается Солженицына, то оно проникло во все клетки его духовного организма и, словно злокачественная опухоль, дало метастазы.

А пока все трое много читали. Доставать книги, однако, тогда было совсем не просто. Народ, которому годы первых пятилеток дали всеобщую и полную грамотность, жадно наверстывал то, чего были лишены поколения дедов и отцов. Массовые издания, тиражи которых достигали пяти-шестизначных чисел, расходились в считанные дни.

Не довольствуясь тем, что имелось в государственных книжных магазинах, «три мушкетера» ищут другой источник. И находят. Под стеклянными сводами ростовского рынка. Здесь, у литых чугунных столбов, по соседству с огурцами и арбузами, рыбой и капустой, икрой и грибами, были разложены книжки в потрепанных обложках: дешевый и богатый источник, который, по словам Александра Моисеевича Кагана, они частенько использовали.

Весьма похвально, что в начале своей писательской карьеры Александр Солженицын стремится накопить как можно больше знаний. Недаром говорится, что писатель должен знать немного обо всем и все о немногом. Однако Солженицын и это воспринимает по-своему. Позже, создавая в романе «В круге первом» автопортрет в образе Глеба Нержина, он подчеркнет:

«Нержин никогда не читал книг забавы ради. Он искал в них союзников или врагов, о каждой книге составлял отточенное суждение и любил преподносить его другим».

Мысль Солженицына не нова. Важен подтекст этого высказывания: все, что когда-либо делал Солженицын, было подчинено определенной цели и замыслу…

Шел 1940 год. Саня женился…

«Солженицын получал Сталинскую стипендию. Получал не только как отличник учебы, но и как активист. Он участвовал во всех общественных мероприятиях, выступал в художественной самодеятельности, был членом редколлегии стенгазеты», — напишет Наталия Алексеевна Решетовская в своей книге. Как раз в то время, о котором идет речь, стипендия означала для них основу существования.

Сталинская стипендия! Она в несколько раз больше, чем обычная университетская, и ее действительно может получить лишь добившийся отличной успеваемости студент, который к тому же политически активен. Иными словами, Сталинская стипендия предназначена для людей, которые обладают всеми качествами и способностями для того, чтобы однажды стать ведущей силой в советском обществе.

— К чему нам Сталинские стипендии? — заявил тогда Симонян Солженицыну. — Лучше бы вместо Сталинской дать две-три обычные. У нас было бы больше высокообразованных людей.

Разумеется, Кириллу Семеновичу не следовало этого говорить! Солженицын примет его слова на свой счет и, оскорбленный, будет ждать удобного момента, чтобы отомстить Кириллу. Уже в 1952 году он, квалифицируя эти слова студента Симоняна как антисталинский выпад, попытается использовать их для того, чтобы посадить хирурга Симоняна за решетку.

Интересно, был ли действительно в то время на стороне Советской власти сталинский стипендиат Солженицын? Может быть, его разрыв со строем и страной был обусловлен суровым опытом войны и особенно заключением?..

Такая постановка вопроса может показаться резонной.

Наталия Алексеевна Решетовская скажет мне: «Хотя дома Солженицын воспитывался в духе православной веры, он был абсолютным материалистом, когда я с ним познакомилась. Он просто жил изучением диалектического материализма».

Однако Николай Виткевич, который учился вместе с Солженицыным, утверждал совсем другое: Александр едва усвоил основные философские понятия, в серьезных теоретических вопросах он всегда плавал.

Но предоставим слово по этому вопросу самому Солженицыну. В романе «В круге первом», характеризуя самого себя в образе Глеба Нержина, он пишет:

«В тринадцать-четырнадцать лет, выучив уроки, Глеб не бежал на улицу, а брался за газеты. Он знал по имени всех партийных руководителей и их посты, красных военачальников, наших послов в каждой стране и иностранных послов у нас. Он читал все выступления на съездах и воспоминания старых большевиков… И наверное, потому, что его слух был молодым, или потому, что он читал больше, чем было в газетах, он так ясно слышал фальшь в чрезмерном — взахлеб — превозношении одного человека, всегда одного-единственного. Если он — это все, то другие — ничто? Только из протеста Глеб не мог им восхищаться».

Этот один-единственный человек — Сталин.

Тем не менее бывший сталинский стипендиат Солженицын в 1952 году, будучи в заключении, не постеснялся состряпать донос на Кирилла Семеновича Симоняна за «злобную клевету на Сталина».

Эти факты в комментариях моралистов не нуждаются.

Постараемся не заметить, что Солженицын наделяет Глеба Нержина идеями такого рода, на какие «политический разум» тринадцати-четырнадцатилетнего подростка вообще еще не способен. Не будем брать в расчет и ту возможность (для этого мы уже достаточно знаем Александра Исаевича), что Солженицын задним числом изображает себя умнее, чем был на самом деле, и создает вокруг себя атмосферу «извечного борца против сталинизма». Исключим также возможность литературной автостилизации.

Солженицын неоднократно заявлял на Западе (он повторил это и мне), что никогда не доверял Сталину. И это может быть лишь мудростью «задним числом».

Мы имеем здесь дело не с процессом познания и духовного созревания, который якобы привел Солженицына к разрыву с родиной, а с разными вариантами неизменной ситуационной модели — методичного безудержного продвижения к собственному благополучию.

Когда нет чувства меры…

В 30‑е годы Солженицын, как говорят англичане, young man on the hurry[2], поднимаясь по лестнице, перешагивает через две ступеньки; говорит быстро, почти неразборчиво, ревниво относится к своему времени, которое у него рассчитано буквально по минутам. Экономить время — умение не бесполезное для человека, который дал обет сделать многое. Только… он не был бы Солженицыным, если бы снова не перегнул палку, доведя столь похвальное качество почти до карикатуры.

Николай Виткевич сказал мне: «Экономия времени была для него почти мучительным процессом и распространялась на самые интимные стороны его жизни. Когда он познакомился со своей будущей первой женой, Наталией Алексеевной Решетовской, их свидания не походили на встречи Ромео и Джульетты. Саня точно определял время свидания: от и до. Время истекло? Прощай!»

Слов нет, в этих вопросах нельзя считать Николая Виткевича самым объективным источником информации, ибо Наташа в то время, мягко говоря, не была для него безразлична. Но сама Наталия Алексеевна невольно подтверждает слова Коки (Виткевича). Солженицын не уделял ей ни минуты «полезного» времени. Он встречался с ней лишь тогда, когда закрывалась библиотека…

А известный советский художник Ивашев-Мусатов, который познакомился с Солженицыным в заключении, пишет, что его очень удивляла «неграмотность чувств» Александра Исаевича…


Одно из свойств таланта — чувство меры. Александру Исаевичу Солженицыну его не хватает во всем. И даже в словотворчестве. Приведу такой пример. В 1974 году в Швейцарии я по просьбе Солженицына работал над переводом его поэмы «Прусские ночи» на чешский язык. Тринадцатый стих первой строфы этого сочинения звучит так: «Шестьдесят их в ветрожоге, веселых, злоусмешных лиц…» Слово «ветрожог» в обычных словарях русского языка не встречается. Нет его даже в академическом словаре, и оно ничего не говорит чистокровным русским. Не оставалось ничего иного, как спросить самого Александра Исаевича.

Он ответил мне:

— Не знаю. Я уже забыл, что бы это могло означать.

Затем, нахмурив лоб так, что шрам, казалось, стал еще более глубоким, неопределенно посмотрел вдаль и рявкнул:

— Вы должны заново открыть это слово. От вас зависит, чтобы оно вновь обрело жизнь!..

— ?..

Это «было бы смешно, если бы не было так грустно».

Надо сказать, что Александр Исаевич бывает очень вспыльчив и груб, если ему возразить или задать вопрос не вовремя. Многие его друзья и знакомые отмечают, что он не умеет и не хочет уважать мнения других. Но его слова, его действия (даже самые несуразные) должны, как он в этом убежден, покорять сердца всех. Поэтому неудивительно, что отсутствие чувства всякой меры породило в Солженицыне чистейший цинизм и беспредельный эгоизм.

Глава III. МАНИЯ ВЕЛИЧИЯ

Добиться славы — любой ценой

Для советской литературы 30‑х годов характерен творческий подъем. Популярнейшими книгами того времени становятся «Тихий Дон» Шолохова, эпическое произведение Гладкова «Цемент», роман «Бруски» Панферова, в котором изображается монументальная картина поволжской деревни. В полную силу трудятся такие народные писатели, как Федин и Фадеев, Паустовский и Эренбург; Михаил Кольцов публикует свои блестящие репортажи. Советская проза подвергается хлесткому и точному анализу Виктора Шкловского…

Александр Солженицын открывает для себя еще одно качество выдающихся авторов: большие писатели пишут большие романы. То есть многотомные романы на многих сотнях страниц. Эпопеи. Исторические повествования в беллетристической форме.

Этот явно интеллигентный и с далеко не малым багажом знаний молодой человек, когда бы он ни сталкивался с литературой — а он сталкивался с ней ежедневно, — совершенно теряет здравый смысл и логику; он действует сумбурно, в страшном напряжении. В нем как бы оживает помещичий инстинкт деда Семена Ефимовича: «Чем больше — тем лучше…» Самолюбие и мания величия становятся преобладающими чертами его характера.

Бледный и предельно прилежный Александр Солженицын, по прозвищу Морж, оказывается в стороне от творческого кипения и бурной деятельности советских писателей. Он строит свои планы. Как ему хочется быть среди известных авторов и… над ними! Намного, намного выше! Как он станет их ненавидеть и чернить за то, что у них больше писательского таланта, гражданской чести и человечности, чем у него!

Но до этого еще далеко. Пока же Александр Исаевич стремится оказаться среди них. И, как уже сказано, ищет тему. Он ее находит. Впрочем, она, как говорится, у него под руками. Солженицын решает написать роман-эпопею об истории русской революции.

Тема гигантская!

Александр Исаевич Солженицын — все, что угодно, только не лентяй и не праздный мечтатель. Едва родилась идея, как уже готово название — «Русские в авангарде», или «Люби революцию» (сокращенно: «ЛЮР»). Так и зашифруют Солженицын и Наталия Решетовская этот роман в своей переписке — «ЛЮР»…

Кстати, шифры, псевдонимы, всякого рода засекречивание и конспирация пройдут через всю совместную супружескую жизнь Наталии Решетовской и Александра Солженицына и проникнут в нее до такой степени, что постороннему человеку впору предположить, что это не обычная супружеская чета, а замаскированный дуэт агентов какой-нибудь разведывательной службы.

…К названию вскоре добавится и временна́я концепция. Цикл романов должен открываться неудачным наступлением царского генерала Самсонова в Восточной Пруссии в августе 1914 года. То есть темой, к которой Солженицын возвратится через тридцать лет и которую обработает в историческом плане в «Августе Четырнадцатого». Этой же темой, но под другим углом зрения и в другое время он будет заниматься и в так называемой поэме «Прусские ночи».

Как и подобает человеку дела, Солженицын не ограничивается кратким изложением концепции и названием. Он берется за перо. Главными героями его романа «Август Четырнадцатого» становятся офицеры-интеллектуалы Ольховский и Северцев. Его жена, Наталия Решетовская, послужила прототипом для главного женского образа — Люси Ольховской, петроградской мещанки.

Ольховский и Северцев, по замыслу Солженицына, — перспективные фигуры. Это, по его мнению, истинные «русские в авангарде». Хочется отметить такой характерный штрих: Солженицын ищет свой идеал в царских временах. Не рабочий, не большевистский организатор, не солдат, крестьянин или моряк — люди, которые перевели революцию из области теоретических рассуждений в сферу реальной действительности, — а царские офицеры являются для Солженицына настоящими «революционерами».

И невольно бросается в глаза еще вот что: Ольховский — Болконский, Северцев — Безухов. Не смешно ли такое чисто внешнее созвучие имен героев солженицынской эпопеи с именами главных героев знаменитого романа Льва Николаевича Толстого «Война и мир»?

Ясно, что офицеры царской армии Ольховский и Северцев внутренне являются для Солженицына очень значительными образами. Неслучайно даже еще в начале 1945 года, в период, когда Красная Армия начинает операцию в Восточной Пруссии, капитан Солженицын пишет с фронта своей жене Наталии Алексеевне Решетовской: «Сижу недалеко от леса, где попали в окружение Северцев и Ольховский».

Образы этих царских офицеров незримо сопровождают его даже в прифронтовой полосе, подобно тому как в самые счастливые часы его жизни в его ростовской комнатке незримо присутствовал отец в такой же форме царского офицера.

И тут встает еще один вопрос: чем с ранних лет и до зрелого возраста притягивает Солженицына как литератора Восточная Пруссия?

Легко понять, почему он написал «поэму» «Прусские ночи», где красноармейцы изображаются как кучка выродков. В Восточной Пруссии Солженицын был арестован. Согласно его меркам, с ним обошлись несправедливо, а Александр Исаевич не может этого вынести. Поэтому он решил отомстить Красной Армии, так сказать, «на месте преступления».

А откуда незатухающий интерес к событиям 1914 года?

Вот что мне об этом рассказали знающие люди.

Наталия Алексеевна Решетовская: «Роман «Август Четырнадцатого» исторически абсолютно точен. Саня уже с юношеских лет в совершенстве овладел фактографией, а тема его влекла потому, что в Восточной Пруссии в первую [мировую] войну воевал его отец».

Александр Моисеевич Каган: «Насколько мне известно, Солженицын много думал над этой темой. В Восточной Пруссии, как он мне говорил, воевал его отец».

Николай Виткевич: «Это совершенно ясно. В Восточной Пруссии воевал Санин отец».

Кирилл Семенович Симонян высказался несколько осторожнее. Он сказал мне: «Я полагаю, что там воевал его отец, но не знаю этого наверняка».

А теперь отвлечемся от того, что солженицынский роман «Август Четырнадцатого» — это, как доказывают историки на Востоке и на Западе, все, что угодно, но только не исторически достоверная книга. Забудем, что Александр Моисеевич Каган черпал свою информацию прямо от Солженицына, ибо ничему, что когда-либо сказал или скажет Солженицын, нельзя верить, если его слова не подтвердят несколько свидетелей независимо друг от друга… Любопытно другое: почему так неопределенно выразился профессор Симонян? Ведь сколько раз он провожал мать Солженицына по вечернему Ростову с курсов английского языка и английской стенографии! Таисия Захаровна — ему одному — поведала, что Исай Семенович Солженицын во время гражданской войны был приговорен к смертной казни. Если уж она сообщила ему столь страшную семейную тайну, то разве поколебалась бы она сказать ему, где в первую войну воевал ее муж? Вряд ли. И разве забыл бы этот способный человек, наделенный памятью ученого, столь важное обстоятельство? Этому тоже не хочется верить.

Рассмотрим же еще раз и сравним все ответы. В них содержится лишь голословное утверждение, что отец Солженицына воевал в Восточной Пруссии: ведь только в одном случае (А. М. Каган) оно подкреплено ссылкой на высказывание Александра Исаевича.

Если же изучать жизнь Исая Семеновича Солженицына на основе доступных источников, то вся история примет неожиданный оборот.

В сентябре 1913 года Исай Семенович Солженицын, как уже было сказано ранее, перешел с историко-философского факультета Харьковского университета на аналогичный факультет Московского университета. Когда вспыхнула первая мировая война, он прервал учебу и добровольцем записался в действующую армию. Как мы помним, он вскоре из вольноопределяющегося превратился в офицера. Однако в действующую армию Исай Семенович Солженицын, отец Александра Исаевича Солженицына, записался только в октябре 1914‑го. То есть через два месяца после поражения армий генералов Самсонова и Ренненкампфа.

Это простое уточнение дат вскрывает любопытный факт: отец Солженицына не мог воевать в Восточной Пруссии уже потому, что, когда он попал в действующую армию, русские войска были уже за пределами Восточной Пруссии.

Какие же узы связывают Александра Исаевича с Восточной Пруссией и трагедией 1914 года? Вероятно, нам уже никогда не узнать правды.

Но как бы то ни было, для литературной судьбы Солженицына характерно, что правда начинается с тайны, завесу над которой автор стыдится даже чуточку приподнять. Задуманная Солженицыным эпопея о русской революции содержит ложку дегтя: сомнительную концепцию и нечестный подход к делу.

С таких позиций невозможно, разумеется, писать о революции.

Через много лет Наталия Алексеевна Решетовская со вздохом признает, какая пропасть лежит между задуманным романом «Люби революцию» и книгой «Архипелаг ГУЛаг». Изучая внутренние побудительные мотивы и импульсы Солженицына-писателя, мы тем не менее приходим к выводу, что никакой пропасти здесь нет. И в начале, и в конце, и на всех промежуточных этапах литературного пути Александра Солженицына неизменным остается одно: приспособленчество. Марксизм или православие, антисемитизм, русская старина или общегуманистический подход — безразлично.

Л. К. скажет, что нет разницы между «Солженицыным‑62» и «Солженицыным‑75», есть лишь различие между «маской‑62» и «маской‑75». А Л. К. — умный и образованный человек! Он близко познакомился с Солженицыным в тюрьме. Тем не менее и Л. К. не заметит существенного момента. Под самыми различными масками разных лет Солженицын остается semper idem, всегда одним и тем же, и его единственной внутренней правдой является подчиненная собственному самолюбию и жажде славы, приспособленная к обстоятельствам ложь.

Уже было сказано, что Александр Исаевич Солженицын никогда не был и не будет праздным мечтателем. Вот почему, едва уверовав, что ему удастся «наголову разбить» советских писателей своим исчерпывающим изображением русской революции, он начинает осуществлять свой план. В то время ему не было еще и тридцати.

Как писатель, Солженицын не наделен умением ждать. Или, говоря языком его второй профессии — математика, он хочет интегрировать уравнения, не усвоив тройного правила; не знает, сколько будет дважды два, а берется за теорию больших чисел.

Казалось бы, что у литературы есть еще одно преимущество: она прощает промахи, непростительные в других областях знания. Но это не так. Образно говоря, литература — мстительная дама. Она беспощадна к тем, кто стремится проникнуть к ней через черный ход.

Не простит она этого и Солженицыну. Нежелание Александра Исаевича изучить формы, которые казались ему «мелкими» или неважными, станет для него авторской катастрофой. Солженицын никогда не овладеет литературной композицией, не научится точному ви́дению, не постигнет искусства замечать деталь и вплетать ее в ткань повествования. Нет, Солженицын «не разлагает форму», как сегодня модно говорить, потому что любое разложение означает точное знание предшествующей ступени и, более того, владение ею, — Солженицын же никогда не освоит форму. Его книги были и останутся неорганичным и неупорядоченным нагромождением материала, о котором тем не менее Солженицын в данный момент думает, что оно само по себе вознесет его на вершину мировой литературной славы.

Короче говоря, самолюбие и мания величия, побудившие Солженицына взяться за тему, на которую у него не хватало сил, привели его как писателя к полному краху… Солженицын обладает достаточным умом, чтобы понять это. Поэтому, решив спустя годы получить Нобелевскую премию, он вынужден был обойти литературу окольными тропами.

Пока же Саня Солженицын, по прозвищу Морж, живет в Ростове-на-Дону и трудится над книгой «Люби революцию». «Открыв» большую и серьезную тему, он ни на миг не сомневается в успехе. Он убежден, что войдет в историю литературы как крупнейший писатель. И заранее готовится к такому повороту событий, снова подтверждая, что его тщеславие и педантизм способны приобретать карикатурные масштабы…

Николай Виткевич говорит: «Саня уже в Ростове собирал материалы для своей биографии. Он собирал и классифицировал свои фотографии и письма». И совершенно естественно, что, как «исключительная личность», он пишет письма не друзьям, матери или любимой, а — через их посредство — своему будущему биографу. Разве можно найти в истории литературы другого, столь же лишенного скромности претендента на лавры, нежели Александр Солженицын?

Различие между Львом Толстым и Солженицыным заключается не только в недосягаемой силе дарования одного и бездарности другого, но и в самом подходе к литературному творчеству.

Десятки вариантов одной страницы «Анны Карениной» или «Войны и мира», которые хранятся в музее в Ясной Поляне, являются монументальным памятником в борьбе за точное постижение действительности.

Тысячи страниц, которые Александр Солженицын исписал своим характерным мелким почерком, — это лишь истерический вопль, призванный показать миру, кто, собственно, такой Солженицын.

В минуты прояснения сознания Солженицыну этот творческий замысел начинает казаться слишком грандиозным, чтобы осилить его, но и тогда он станет реагировать по-своему. Решетовская рассказывает, что как-то он сказал ей: «Не знаю, справлюсь ли я один с этой задачей, возможно, работу над менее значительными главами мне придется поручить Виткевичу».

— Вряд ли Саня отважился бы обратиться ко мне, — говорит Николай Виткевич. — И вот почему. Писателю, как правило, всегда нужен читатель, слушатель. И Солженицын не исключение.

Со времен первых посиделок на лестничной площадке дома на улице Шаумяна постоянными слушателями его литературных опытов стали Виткевич и Симонян. Далеко не всегда с одобрением и удовлетворением они встречали услышанное от Солженицына. В общем-то, они щадили болезненное самолюбие своего друга. Но когда они ознакомились с черновыми набросками задуманного романа «Люби революцию», они совершенно независимо один от другого, словно сговорившись, откровенно и прямо сказали Солженицыну:

— Слушай, Саня, брось! Это пустая трата времени. Сумбурно как-то!.. Не хватает у тебя таланта.

(А позже, также независимо один от другого, в тех же выражениях они расскажут об этом мне.)

Двое ближайших друзей, чье суждение было для него столь важно, оценили его талант и нашли его более чем легковесным. Это смертельно ранит Солженицына. Он замыкается еще больше, с невероятным усердием исписывая новые горы бумаги. Он доводит себя до полного физического изнеможения. Напрасно! Зловредная дама, имя которой — литература, выскочек не любит.

Но Солженицын хорошо запомнит слова своих друзей. И как всегда, вознамерится отомстить им.

И снова во всей красе предстает непоследовательная и противоречивая натура Солженицына. В своем литературном творчестве он с самого начала был нетерпелив и необуздан, не умел ждать, не хотел взвешивать, не желал переделывать — был непреклонен и уверен в своей неотразимости. Но зато Солженицын в силу своей врожденной, почти гениальной способности к интриганству на редкость терпелив, когда дело касается мести.

Николая Виткевича Солженицын оставит в покое до 1945 года. Тогда-то Виткевич за свое суждение и нелестную оценку, быть может, и получит самый высокий и самый необычный «гонорар», который когда-либо выпадал на долю литературному критику: десять лет пребывания в исправительно-трудовых лагерях, куда его хладнокровно и продуманно пошлет Александр Исаевич Солженицын. А чтобы его друг Кока Виткевич не чувствовал себя там одиноко, Морж сделает все возможное, чтобы другой его друг, Симонян, последовал за Виткевичем.

К Кириллу Александр питал бессильную злобу и почти животный страх с того момента, как тот произнес свой окончательный приговор литературным способностям Солженицына.

Страх!.. Он по-настоящему стал бояться открытого и проницательного взгляда Кирилла Симоняна…

Да, жизненный опыт кое-чему научил Солженицына: учителя, в случае надобности, можно было обмануть, артистически вызвав внезапный обморок; от смертельной опасности можно спастись бегством. Можно снискать сочувствие у следователей и расположить к себе трибунал, если прикинуться кающимся грешником. Можно испытать и заключение в лагере: не так страшен черт, как его малюют!..

Но как ему спрятаться от мудрого взгляда по-южному темных и горящих глаз Кирилла Семеновича Симоняна? Они всегда будут напоминать ему о его собственном ничтожестве, и от этого его не избавят никакие рекламные трюки. И для взрослого Солженицына невысокое мнение о его литературных способностях, которое высказал в свое время молодой Симонян, послужит как бы стимулом, подстегивающим Александра Исаевича доказать обратное и самому себе, и прежде всего профессору Симоняну.

Позже, после читательского успеха повести «Один день Ивана Денисовича», Солженицын еще раз попытается заставить Симоняна изменить свое суждение о нем. Но безуспешно. Вероятно, и поныне он готов пожертвовать половиной Нобелевской премии («А он хорошо знает, что одна копейка и одна копейка — это две копейки», — смеется Николай Виткевич), чтобы услышать положительный отзыв из уст понимающего толк в литературе Кирилла Семеновича. Однако профессор Симонян и в зрелые годы не изменил своего мнения о нем: «Солженицын — не художник и никогда настоящим художником не будет. У него нет дара воображения и самодисциплины. Он пренебрегает деталями. Его работы — это нагромождение сырого материала. Если бы Солженицын не занимался самолюбованием и не упивался бы каждой сочиненной им строкой, возможно, из него и вышел бы писатель. Но он на это не способен, и я полагаю, он начинает осознавать это».

Сказанное о сегодняшнем Солженицыне справедливо и по отношению к Солженицыну студенческих времен.

Через месяц после того, как неизвестный фотограф запечатлел юных ростовских студентов, началась Великая Отечественная война.

Вопреки крылатому выражению: «Когда говорят пушки, музы молчат», советские музы после нападения Гитлера на их родную страну не умолкли. У них особый характер. Они только надели красноармейские гимнастерки. Никогда ни одна другая армия в мире не испытывала такого голода по слову, печатному и устному, по песне и рисунку, как Красная Армия в 1941—1945 годах. Более того, никогда в истории ни в одной армии не было столько художников, писателей, композиторов, как в Вооруженных Силах первого социалистического государства, когда над ним нависла самая большая угроза. Всему миру известно, что они вместе с простыми солдатами сражались за Родину.

Советский писатель Алексей Толстой возглавлял Комиссию по расследованию военных преступлений нацизма. А другой классик, Александр Фадеев, на фронте в сорок первом пробивается из окружения; вместе с солдатами он питается мясом павших лошадей и спешит отправить на «большую землю» свои блестящие очерки самолетами, которые доставляют окруженным боеприпасы, медикаменты и чеснок от цинги. В одном из подвалов голодавшего и замерзавшего Ленинграда, подвергавшегося непрерывному обстрелу, Дмитрий Шостакович создает свою гениальную Ленинградскую симфонию. Художник Николай Жуков в лесах под Калинином делает наброски портретов партизан. А Штаб партизанского движения, узнав, что брянские партизаны не имеют своей песни, самолетом направляет в немецкий тыл поэта и композитора, чтобы они на месте почувствовали тяжесть борьбы партизан. Так появляется песня «Шумел сурово брянский лес».

Ежедневно советский читатель знакомится с фронтовыми корреспонденциями таких военных журналистов, как Константин Симонов, Всеволод Вишневский, Борис Полевой, Виктор Полторацкий, Сергей Крушинский, и многих других. И все они не гастролеры на театре военных действий, а журналисты-бойцы. Их выбрасывают на парашютах в немецкие тылы к партизанам. Они пишут свои репортажи с передовой прямо на поле боя, под огнем противника. И они знают, о чем пишут.

Поэтому к их слову так жадно прислушиваются, на их выступления взволнованно реагируют. Защитники Сталинграда, долгие месяцы оказывавшие упорное сопротивление превосходящим силам 6‑й армии фашистов, плачут, слушая стихотворение Симонова «Жди меня, и я вернусь». На всех фронтах, от Белого и до Черного моря, в окопах наизусть читают поэму Александра Твардовского «Василий Теркин». А когда в перерыве между боями на фронт приезжают фронтовые бригады артистов или оркестр, их встречают бурей оваций.

Советская литература не создала ни антиромана, ни антидрамы; она не извратила литературного жанра. Она породила у литераторов чувство собственной сопричастности к делам народа; она сумела в самую трудную минуту пронизать собой общественные структуры и в суровых условиях войны еще раз подтвердить свое право на существование.

А что Солженицын?..

Солженицын видит, что война создала новые человеческие ценности, он не может не замечать, как солдаты тянутся ко всему, что связано с искусством и особенно с литературой. Он видит, что его коллеги, для которых годы спустя у него не найдется слов, кроме таких, как «оппортунисты», «трусы», «прихлебатели», собирают, рискуя жизнью, материал и печатают в газетах и журналах свои репортажи, очерки и рассказы. Издают книги. Имеют успех.

Успех! Это то, о чем мечтает Александр Исаевич. Он хочет добиться его — любой ценой. Он не хочет остаться в стороне. Нет, практичный Солженицын мгновенно догадывается, что именно сейчас поднимается волна, которая может и его вынести на поверхность. О, Александр слов на ветер не бросает! Если уж он что-нибудь задумал, то стремится это осуществить. «Чем спокойнее на фронте, тем больше в письмах он пишет о литературе», — рассказывает Наталия Алексеевна Решетовская.

И Солженицын с прилежанием и упорством, которому нельзя не позавидовать, работает и в «полевых условиях». Он делает наброски рассказов и других небольших прозаических произведений. Поэтому и откладывает на время план романа-эпопеи. На фронте он пишет рассказ «В городе М». За ним следуют другие: «Лейтенант», «Письмо номер 254». Рукописи этих ранних произведений мне не удалось разыскать, и я не мог уточнить их содержание, однако, если судить по их названиям, ясно, что они были написаны на актуальную, военную тематику. Казалось бы, это и естественно.

Но ведь надо знать Александра Солженицына: он пишет не о том, что его больше всего волнует, а о том, что в данной ситуации наиболее модно и что сулит ему наибольшую надежду на успех. Первый, кто познакомился с прозой Солженицына, был Николай Виткевич. Его воинская часть находилась не очень далеко. Иногда друзья встречались. Можно почти с уверенностью сказать, что в тот момент Виткевич весьма благосклонно отнесся к литературным опусам своего помешанного на сочинительстве друга. Солженицын писал Наталии Алексеевне Решетовской, что Кока стал для него гораздо ближе, чем Кирилл, то есть К. С. Симонян. Виткевичу он читает все, что написал на фронте.

Солженицын жаждет выйти из своего литературного небытия. Но как неизвестному молоденькому лейтенанту — а позднее капитану, — затерявшемуся на извилистых фронтовых дорогах, пробиться в литературу?..

Война — войной, а Солженицын занят самим собой

Война — войной, рассуждает он, а пробиться можно. Ведь выходят же в Советском Союзе такие журналы, как «Огонек» и «Новый мир», в редакциях которых сидят опытные редакторы, уже представившие читателям десятки хороших и не слишком хороших писателей и публицистов. Достаточно бы было направить свои труды в редакцию и ждать. Ждать оценки, совета, критики, помощи. Нет, этот путь не для него. Он не хочет поступать «как все». Его должен заметить и оценить сразу большой литературный авторитет.

Так как Солженицын всегда умеет найти друзей или знакомых, которые о нем позаботятся в нужный момент, он и в данном случае не растерялся и составил план действий.

Роль услужливого помощника взяла на себя Лидия Ежерец. Еще в 1941 году она нанесла визиты двум известным советским писателям — Константину Федину и Борису Лавреневу, имея на руках рукописи трех солженицынских рассказов. Такова была воля самого Солженицына. Еще с детства страдая манией величия, он предпочитал обращаться только к крупным авторитетам. Считая себя «Львом Толстым XX века», он желал войти в литературу именно при посредничестве такого видного представителя советской прозы, как К. Федин. Самоуверенному и самовлюбленному Солженицыну было невдомек, что интеллигентному и деликатному Константину Федину — этому большому мастеру композиции, человеку с мягким характером и чувством тонкой иронии — могли претить грубая фальшь и ложная патетика его первых опусов. К. Федин так и не отозвался на это «новое явление». Об этом свидетельствуют отрывки из многочисленных писем Солженицына к своей первой жене.

Лавренев же назвал солженицынские работы 1941 года «попыткой придать литературную форму своим мыслям и наблюдениям». Следовательно, это были не очерки и не рассказы. А лишь попытки, и ничего больше. В 1943 году Солженицын посылает Борису Лавреневу образчики своих последних работ. На сей раз он настойчиво просит дать ему письменное заключение. Проходит время. Наконец энергичной Лидии Ежерец удается вырвать отзыв у Б. Лавренева. И вскоре Солженицын напишет Решетовской: «Вот уже 10 часов я верчу в руках лавреневский отзыв и не могу разобраться в своих чувствах». А Борис Лавренев в своем отзыве писал:

«1. Автор прошел (с 1941 года) большой путь, созрел, и теперь уже можно говорить о литературных трудах.

2. Не сомневаюсь в литературных способностях автора, и мне кажется, что в спокойное время, после войны, если автор всецело отдастся работе, которую, очевидно, любит, он сможет добиться успехов».

Это была обычная рецензия, в которой Лавренев очень тактично и откровенно, как и всегда, выразил свое мнение. Но это возмутило Солженицына.

Как же посмел Лавренев не поприветствовать его вступление в литературу? Не признать в нем «гения»?..

Лавренев лишь хладнокровно указал, что его место — скромный уголок подмастерья, где нужно без ложной патетики и позы долго и терпеливо трудиться.

Вот этого Солженицын и не желает. Такое не снилось ему даже в самых страшных снах. Выходит, Кирилл Симонян не ошибся, сказав ему, что у него нет таланта? С этим Александр Исаевич согласиться никак не мог. И все же на время он перестает писать.

Тем не менее в тот час, когда пришел сухой и лаконичный ответ Бориса Лавренева, окончательно и бесповоротно решилась литературная судьба Солженицына. Его не впустили в литературу через парадный подъезд? Через триумфальную арку? Что же, он пробьется с черного хода!

Хотя Солженицын в этот момент не может не понимать, как смешно выглядят его напыщенные претензии при столь низком уровне художественного мастерства, он запланировал целую серию романов. Но даже сейчас, будучи сражен не слишком дружеским отзывом Лавренева, он не желает обращаться к более опытным писателям за советом и помощью. Нет, он слишком верит в свою исключительность и оригинальность, в коих до настоящего времени его убеждала вся его жизнь.

На постигшие его неудачу и разочарование он собирается ответить клеветой и бранью. Он одержим единственной мыслью:

«Отомстить!.. Отомстить писателям!.. Отомстить всем во что бы то ни стало!..»

При всем том комплекс неполноценности (а это, как выяснилось, основная черта характера нашего героя) должен получить разрядку. И Солженицын готовится к одному из наиболее важных и коварных, тщательно продуманных поворотов в своей жизни, которым и заканчиваются удивительные годы его учения.

Глава IV. НАТАЛИЯ, НАТАЛИЯ…

Знакомство

«Сегодня — ровно 20 лет с того дня, который я считаю днем окончательного и бесповоротного влюбления в тебя: вечеринка у Люли, ты — в белом шелковом платье и я (в игре, в шутку — но и всерьез) на коленях перед тобой. На другой день был выходной, я ходил по Пушкинскому бульвару и сходил с ума от любви»[3], — напишет в 1956 году Наталии Алексеевне Решетовской Александр Исаевич Солженицын.

Это была обычная студенческая вечеринка. 7 ноября в квартире Наталии Решетовской собрались Кирилл Симонян, Александр Солженицын, Николай Виткевич и еще три студентки Ростовского университета. Играли в «фанты». На долю Наталии выпало сыграть что-нибудь на рояле. Она выбрала 12‑й этюд Фридерика Шопена…


Но что это?.. Случайность?.. Предчувствие?.. Ведь именно этот этюд Наталия Алексеевна исполняла 26 апреля 1949 года перед делегатами X съезда профсоюзов в концерте, который транслировался по советскому радио, а заключенный Солженицын, находясь в тюрьме, слушал его, упивался музыкой, под звуки которой впервые зародилось его чувство любви к Наташе Решетовской.


…Умолк рояль. Гости садятся за стол пить чай. Солженицын, наклонившись к Наташе, скажет:

— А ты чудесно играешь!

И ничего более…


Профессор Симонян как-то заметил, что Александру Исаевичу никогда не удавалось и не удастся проникнуть в дивный мир музыкальной композиции, ему «слон на ухо наступил». Мнение Симоняна можно считать авторитетным: он сам увлекается музыкой, любит и понимает ее, вращается в музыкальном мире и даже живет под одной крышей с профессиональным музыкантом — своей сестрой, известным советским композитором.


…И тем не менее знакомство с Наталией Решетовской началось именно с похвалы ее музыкальным способностям. Это был точный психологический расчет: ничто не было сердцу Наташи так близко, как музыка. Поэтому, проявляя интерес к музыке, можно стать ближе и к ней. Однако вся сцена, когда Александр полушутя-полусерьезно, колена преклонив, объяснялся в любви, «восхищался» исполнительскими способностями Наташи и называл ее именем героини романа — Люси Ольховская, несколько наигранна, напыщенна, неестественна.

Солженицын во всем обожает исключительность. Он быстро сообразил, что музыкальная одаренность Наташи больше, чем красота, отличает ее от сверстниц. Хотя и одной красоты было достаточно, чтобы вскружить голову любому молодому человеку. Ведь Наташа была так очаровательна, что по ней вздыхал не один студент: идеальный овал лица, прямой правильный нос, обворожительные глаза потомственной казачки, то задумчивые, то лукавые.

…Итак, Солженицын, по его собственным словам, «сходил с ума от любви». Не противоречило ли это его эгоистической и замкнутой натуре, привыкшей сосредоточивать всегда все внимание только на самом себе? Ни в коей мере. С самого начала и до горького для Наталии Алексеевны конца Солженицын любил прежде всего себя. Пройдет еще много времени, прежде чем Солженицын признается в своей любви к ней. Наташа запишет точную дату: 2 июля 1938 года. Их любви отведено еще три года и 14 спокойных, без помех дней.

Однако это самый напряженный период жизни Солженицына. Он оканчивает физико-математический факультет, заочно учится в Московском институте философии, литературы и истории, который в то время считался одним из самых лучших вузов страны. Туда было трудно поступить. А еще труднее было учиться: на это уходила уйма времени. Кафедры возглавляли известные ученые — лучшие педагоги Советского Союза, и требования к студентам предъявлялись большие.

Этого Солженицыну не приходилось страшиться. Его прилежание и исключительная память гарантируют успех. К тому же Солженицын еще и пишет. Он делает черновые наброски серии романов «Люби революцию». Да, ему приходится не экономить, а выкраивать время.

Николай Виткевич вспоминает: «Тогда встречи Солженицына с Решетовской не походили на свидания двух влюбленных. Они носили характер консультаций». Может быть, Николай Виткевич необъективен в этом вопросе? Может быть, он преувеличивает?

Наталия Алексеевна сама пишет об этом так: «Тогда, в 1939 году, мы договорились, что поженимся через год, в конце четвертого курса. Саня уже учился в МИФЛИ. И не имел права терять ни минуты. Даже на остановке, в ожидании трамвая, он доставал из кармана карточки, на которых с одной стороны было описание какого-либо исторического события или роли личности, а с другой — соответствующие даты, и зубрил. Случалось, что перед началом концерта или фильма я его экзаменовала, — перебирая карточки, я добивалась ответа, когда правил Марк Аврелий или когда был издан эдикт Каракаллы; либо проверяла знание латинских слов и выражений, также записанных на карточках».

Тайное бракосочетание

Весна 1940 года. Для наслаждения мирной жизнью советским людям, к сожалению, остается чуть больше года. 27 апреля стало официальным днем бракосочетания Александра Исаевича Солженицына с Наталией Алексеевной Решетовской. Сей день весьма символичен для всей дальнейшей жизни этой супружеской пары — жизни, полной тайн, полуправды, намеков и, главное, недомолвок.

Да, у Солженицыных принято было молчать. Ни родные, ни друзья не знали о женитьбе Александра. Решетовская и Солженицын тайно зарегистрировали свой брак и, никому ничего не сказав, уехали из Ростова. Сначала в Москву, потом в Тарусу, где в июле провели свой медовый месяц.

По словам Решетовской, в Тарусе они жили на даче, недалеко от леса. Александр Исаевич декламировал ей Есенина или читал отрывки из «Войны и мира» Толстого и, как она говорит, «часто подчеркивал сходство между обеими Наташами» (героиней романа Толстого и своей женой Наталией Алексеевной).

Только из Тарусы молодожены дали о себе знать родным и друзьям, оповестили их о свершившемся факте. Обе матери прореагировали по-матерински — направили им теплые поздравления. А друзья?..

Виткевич был оскорблен. Наталия Алексеевна Решетовская была, несомненно, лучше и порядочнее Солженицына, как он считал.

А Симонян? Вспомним, что именно Кирилл Семенович наделил Солженицына именем лицемера Арамиса. И в данном случае для него все было абсолютно ясно. Кирилл Семенович был всерьез раздосадован браком Решетовской и Солженицына. Он опасался, что солженицынская склонность к деспотизму, его беззастенчивый эгоизм раздавят индивидуальность Наталии Алексеевны. Но что проку говорить с влюбленными! Наталия Алексеевна в то время не могла, разумеется, и не хотела слушать дружеских предостережений: она слишком прислушивалась к голосу сердца — голосу своей любви.

«Жизнь показала, что друзья были правы. Но чтобы признаться в этом самой себе, понадобилось прожить тридцать долгих лет», — напишет она потом в своей книге «В споре со временем».

Дело вовсе не в том, что молодые люди поженились тайком. Они не первые и не последние. И только обыватель может усмотреть в этом нечто греховное и запретное. Но поскольку героем нашего повествования выступает не кто иной, как Александр Исаевич Солженицын, то события сами по себе приобретают другой, неприятный смысл, так как вся его жизнь состоит из сплошных тайн и загадок.

Как в начале своей литературной карьеры, так и на первых порах своей супружеской жизни он окружает себя ореолом таинственности. Почему? Сегодня трудно ответить на этот вопрос. Наталия Алексеевна также молчит о мотивах тайного бракосочетания. А посему, говоря словами блестящего чешского репортера Эгона Эрвина Киша, остаются «вопросы, одни вопросы». Может быть, здесь сыграла роль склонность начинающего писателя к романтике? А может быть, это способ избежать лишних затрат на родственников и друзей? Или тут что-то еще?

Заинтересовавшись судьбой Александра Исаевича Солженицына и соприкасаясь с людьми, которые его близко знали или были с ним так или иначе связаны, я обнаружил одно обстоятельство, проливающее неожиданный свет на его таинственное бракосочетание с Наташей. Отец Наталии Решетовской был отнюдь не последней фигурой в царской армии — есаулом, или казачьим сотником, ненавидящим революцию и прогресс. В иерархии российского казачества это вовсе не «господин Никто». Оказывается, Алексей Решетовский в гражданскую войну погиб при обстоятельствах, которые тщательно скрывает вся его семья.

Не в этом ли еще одна из причин, объясняющая, почему скрываются такие обычные вещи, как законный брак? Почему на протяжении всей их супружеской жизни царила атмосфера конспирации? Псевдонимы. Намеки. Недомолвки. Секреты. Боязнь людей. И даже у истоков их супружеского счастья что-то таинственное и неразгаданное. Не связано ли это с темными и недоступными для посторонних обстоятельствами смерти их отцов? Нет ли здесь чувства постоянной угнетенности, сознания страшной обреченности, стремления скрывать истину, которое сближает двух человек и еще больше окутывает их жизнь покровом таинственности?

Постепенно у них в жизни выработалась привычка скрывать истинное положение обычных дел, даже самых невинных. В первые дни совместной жизни они дошли до такого абсурда, что даже библиотеки, куда ходил заниматься Александр Исаевич, имели кодовые названия.

Молодожены довольствовались собственным свадебным «подарком»: сознанием своей исключительности и абсолютной изолированности от окружающей действительности. Солженицын учился. Подолгу работал, часто до двух часов ночи. Поднимался из-за рабочего стола лишь тогда, когда его окончательно одолевала усталость, которая проявлялась в мучительной головной боли, напоминающей мигрень. Супруги снимали комнату на улице Чехова у сварливой хозяйки, но не жаловались: у них свой угол, а главное, неподалеку отсюда живут их родные. Воскресные обеды у матушек были в это время для молодоженов, по сути дела, единственным «выходом в свет». В остальное время — библиотеки, работа, занятия.

Поистине, есть что-то поразительное в способности Солженицына пожертвовать всем во имя цели, которую он наметил.

Страдают другие? За его одержимость в работе расплачиваются другие? Это его нисколько не волнует. Наталия Алексеевна рассказывает, что в то время они никуда не ходили и сами не принимали гостей.

Там, где действительность сурова и безрадостна, должны по крайней мере быть большие и радужные планы. Солженицын, не жалея ярких красок, рисует свое прекрасное будущее: они распрощаются с Ростовом, переедут в Москву. Он окончит МИФЛИ и станет писателем. Разумеется, великим. И разумеется, знаменитым.

А Наталия Алексеевна? И ее будущее определено. Она поступит в Московскую консерваторию и станет выдающейся пианисткой.

Для осуществления таких больших планов можно и даже нужно отдать все силы, без остатка, если не пожертвовать собой. И Наталия Алексеевна действительно жертвует собой. Она следит за рабочим режимом своего мужа. Помогает ему. Позже она с откровенностью, поистине потрясающей, напишет об этом:

«Опасения Солженицына, что женитьба нарушит его планы на будущее, отпали. Он увидел, что, женившись, не потерял времени, а, напротив, выиграл его. Уже не нужно было назначать свидания, часто водить свою возлюбленную на концерты, в театры или кино, прогуливаться с ней по ночным бульварам. Когда бы он ни пожелал, она была тут, под рукой».

Как модно говорить в среде социологов, семья создает общественный микроклимат, является основной ячейкой любого общества, управляемой совершенно объективными и объективно устанавливаемыми законами. Там, где они нарушаются, кончается и существование семьи.

Как им последует Александр Исаевич Солженицын — этот сверхиндивидуалист, подчиняющий себе всех и вся ради своего собственного благополучия? Было бы нелогично, если бы Солженицын неожиданно изменился. Он не может, да и не хочет. Из приведенных слов Наталии Алексеевны ясно видно, что Солженицын заметил, какие выгоды предоставляет ему супружество, и со всем присущим ему практицизмом постарался использовать это для себя.

«Все не так, как у людей»

Солженицын уверен, что он гениален. Этот его собственный домысел кажется ему непреложной истиной, и он настаивает на том, чтобы все окружающие ему подчинялись.

Наталия Алексеевна мечтала иметь ребенка.

Бесспорно, главным вопросом в жизни каждой супружеской пары являются дети. Иметь их или не иметь — вот в чем вопрос. И его нельзя оставить без ответа. Дети, потомство, для каждой женщины — вопрос жизни.

Ни эрудиция, ни музыкальный талант, ни литературные способности, ни знание иностранных языков, ни слава не могут заглушить в женщине потребность в простом человеческом счастье.

Но дети — это не только радость. Это еще и пеленки, и кашки, и плач по ночам, когда режутся зубки; волнения по поводу простуды и высокой температуры ребенка; школьные уроки; неудачи… Тысяча и одна мелочь. Тысяча и одно беспокойство. Нет, это не для Александра Исаевича. Он даже на секунду не может допустить, чтобы рядом с ним кто-то заботился о ком-то другом, а не о нем.

— Детей может иметь каждый, — скажет Солженицын Наталии Алексеевне, — но роман о русской революции могу написать только я.

А в другой раз Солженицын обратит внимание жены на то, что таким людям, как они, нужны не «телесные», а «духовные» дети. В каждом высказывании Александра Исаевича фальшь, призванная заглушить страх, боязнь обычных человеческих обязанностей, страданий и радостей. И так было всегда.

Претенциозность и исключительность — вот два качества его души. Но в вопросе о потомстве у него неожиданно получилась осечка. Наталия Алексеевна — умная, энергичная женщина, способная решать за себя всегда сама, — в данном случае, встретив категорический протест Солженицына, заколебалась, поддавшись гипнозу любви.

Однако от детей она не намерена отказываться. Ей хочется иметь ребенка от человека, которого она горячо и беззаветно любит. Александр Исаевич Солженицын, намеревающийся штурмом достигнуть вершин мировой литературы, не в состоянии понять такую простую человеческую потребность и такое естественное желание молодой женщины.

Еще с фронта он напишет Наталии Алексеевне:

«Весной 44‑го года я заметил, насколько эгоистична твоя любовь, как ты еще полна предрассудков в том, что касается семейной жизни».

Что же это за «предрассудки»?

Наталия Алексеевна комментирует:

«Поводом для упрека послужило мое неосторожное замечание о том, что я не могу представить себе семейную жизнь без ребенка».

А Солженицын продолжал укорять:

«Ты представляешь себе наше будущее в мебели и уютной квартире, в регулярном посещении театров и приеме гостей… Вполне может случиться, что ничего такого не будет. Будет беспокойная жизнь. Смена квартир. Вещи будут появляться и так же легко исчезать.

Все зависит от тебя. Я люблю тебя и не люблю никого другого. Но так же, как паровоз не может без катастрофы сойти с рельсов, так и я не могу отклониться от своего пути.

Но ты любишь только меня и в конечном счете любишь меня ради себя, — чтобы удовлетворить собственные потребности».

Если оставить без внимания то забавное обстоятельство, что Александр Исаевич способен упрекать Наталию Алексеевну в том, что она любит его только «ради себя», то нельзя не заметить, что уже намечается новая тенденция в образе мыслей Солженицына: можно унизить и самого близкого человека, если это тебе выгодно.

Важно другое. В этом письме нет и намека на радужные перспективы совместной жизни в Ростове-на-Дону, во имя чего Наталия Алексеевна отказалась от самых элементарных жизненных благ. Картина будущего, как рисует ее Александр Солженицын, мрачна: несправедливости, преследования, лишения и, быть может, нищета… И еще: Солженицын — гений, и, ясное дело, он не отступится от своих планов и целей. А здесь он предстает непризнанным гением, который будет вынужден долго и трудно пробивать себе «путь наверх». И он ищет себе спутника, чтобы на случай дождя укрыться под чужим зонтиком.

Процитированный отрывок из письма — первое сохранившееся свидетельство того, что у Александра Исаевича Солженицына меняется не только образ мыслей, но и тактика. Упоминание о частых «сменах квартир» и вещах, которые «будут появляться и так же легко исчезать», говорит о том, что уже в 1944 году он, видимо, понял, что для него нет обычного пути в литературу и он должен будет изменить и свой образ действий.

Наталия Алексеевна соглашается с такой перспективой. Чего только она не готова для него сделать!

Между тем Александр Исаевич в своих письмах Наталии Алексеевне, все сильнее чувствуя, что они по-разному понимают счастье, продолжал корить ее:

«Будучи у меня на фронте, ты сказала как-то: не представляю нашей будущей жизни, если у нас не будет ребенка. Рожать и воспитывать сумеет всякий. Написать художественную историю послеоктябрьских лет, — повторял он, — могу только я один, да и то — разделив свой труд пополам с Кокой, а может быть, и еще с кем-нибудь. Настолько непосилен этот труд для мозга, тела и жизни одного».

К проблеме детей еще раз вернется сам Солженицын. В литературной форме. Как уже упоминалось, в романе «В круге первом» Солженицын изобразил самого себя в образе Глеба Нержина, а жену — в образе Нади. Сходство героев романа с их прототипами несомненно. Присущие Солженицыну беспомощность, неспособность добиться художественного воплощения реальной действительности облегчают распознание прототипов.

Солженицын пишет:

«Надя и Глеб прожили вместе один-единственный год. Это был год беготни с портфелями. И она, и он учились на пятом курсе, писали курсовые работы и сдавали государственные экзамены… И надо же, кое у кого теперь бегают смешные коротконогие малыши. А у них нет…

И Нержин, который целые годы не задумывался о детях, вдруг ясно понял, что Сталин украл у него и у Нади детей».

Как это типично для Солженицына, который отправился в путь за славой оппозиционного писателя! Именно здесь-то и сказывается вся смехотворность его суждений. Ну как тут не вспомнить доброго солдата Швейка: «На это бы человеку потребовались железные нервы».

Есть определенное различие между письмом 1944 года, содержащим высказывание, что таким людям, как он, нужны «духовные» дети, и этой политической автостилизацией. А ведь для солженицынского литературного метода как раз и типична такая конъюнктурная ложь.

Некоторое время спустя в поэме «Прусские ночи» Александр Исаевич Солженицын напишет:

И все тут иное, иное:

Не так, как у людей.

Это двустишие применимо и для иллюстрации его судьбы. Все в ней поистине иное, не так, как у людей.

Как уже говорилось, спокойная совместная жизнь Наталии Решетовской и Александра Исаевича Солженицына продолжалась недолго.

Любовь военных лет

Наступил ужасный сорок первый год. Год прорванных советских фронтов, развернутые фланги которых рассекаются и окружаются клиньями фашистских бронетанковых армад. Кошмарный год для попавших в окружение советских армий, корпусов и дивизий, которые зачастую целыми неделями пробиваются к своим. Год героической обороны Бреста, Одессы, Киева и многих других городов. Год тяжелых сражений и великих жертв. Ростов-на-Дону переходит из рук в руки и надолго становится прифронтовым городом. Линия фронта проходит в каких-то шестидесяти километрах от ростовских предместий.

А Саня Солженицын тем временем учится чистить сапоги, по-уставному заправлять койку, седлать и подковывать лошадей (он попал в ездовой обоз). Впервые в жизни Солженицын оказался лицом к лицу с суровой действительностью, в которой никак невозможно было отделаться ложью, имитировать обморок или вызывать бледность. Впервые до него доходит, что не вечно он будет в роли преуспевающего вызывать восхищение, что в жизни можно оказаться и смешным, неуклюжим новобранцем. По его собственному признанию, он не умеет даже гвоздь забить, справиться с конской сбруей, осилить сотни простых дел, с которыми столкнулся на военной службе. «Сегодня чистил навоз и вспомнил, что я именинник, как нельзя кстати пришлось», — написал он в письме жене 25 декабря 1941 года. Разумеется, это противоречит его самомнению (а он о себе весьма высокого мнения). И вот в разгар войны он в своих письмах горько жалуется Наталии Алексеевне на ограниченность личной свободы.

«Но ведь… придет время, когда каждый, в том числе и мой муж, будет заниматься, чем захочет!» — комментирует Наталия Решетовская.

И пока новобранец Солженицын учится запрягать лошадей (ах, если бы это могли делать за него батраки его деда Семена Ефимовича!), Наталия Алексеевна живет трудной, изматывающей силы жизнью, которая выпала на долю советских женщин в военные годы. Каждый четвертый день все студенты и сотрудники химического факультета Ростовского государственного университета прерывают занятия и отправляются за город рыть противотанковые траншеи. Трамваи уже не ходят. Наталии Алексеевне приходится идти пешком через весь город, а потом по степи: пять часов пути. И семь часов она не выпускает из рук лопату. Она никогда не отличалась крепким здоровьем и физической силой, но не жалуется. Более того, она мужественно переносит трудности и стремится поднять настроение другим, восхищаясь степными травами, яркими листочками, благоухающими цветами, о чем позднее напишет в своей книге с такой непосредственностью и чарующей простотой.

Так или иначе, она раньше, чем Солженицын, узнает, что такое война, познает ее жестокую, убивающую своей обыденностью сущность. Лицом к лицу она столкнется с войной, когда та безжалостно вторгнется в ее жизнь в виде неказистой официальной бумажки, на которой напечатано: «Эвакуационный лист». Это означало, что город, где ты жила, училась, познала радость первой любви, будет оккупирован врагом. Эти слова мгновенно погружают ее в реальную атмосферу бессчетных часов ожидания на вокзалах, забитых беженцами, воздушных налетов и, главное, пути в неизвестность.

Наталия Алексеевна вместе со своей матерью отправляется навстречу неизвестности. Единственное, чего она больше всего боится, — потерять связь с мужем. Ее дневники того времени при всей их кажущейся наивности и простоте являются потрясающим свидетельством лишений беженцев. Спали где придется, уходили все дальше в чужие и незнакомые края, пока не закончили свой путь беженок в казахском поселке Талды-Кургане.

Конец лета — начало осени 1942 года. Бои идут на подступах к Кавказу и в Сталинграде. Война достигает своей критической точки. В этот исторический момент Александр Исаевич Солженицын избавляется от необходимости иметь дело со скребницами и навозом, подковами и хомутами: его переводят в Кострому. В род войск, для которого он, собственно, предназначен, имея математическое образование, — в артиллерию.

Наконец (у Наталии Решетовской записана точная дата — 13 октября 1942 года) после более чем трехмесячного молчания от мужа приходит первая телеграмма.

Любовь военных лет! Почтальон играет в ней бо́льшую роль, нежели дуэнья в пьесах Лопе де Веги. Наталия Алексеевна живет ожиданием писем. Если почтальон принесет небольшой треугольник со штемпелем: «Проверено цензурой», как это принято во всех воюющих армиях мира, значит, пока все в порядке, свет становится милее. Ну, а если не принесет? Тогда не остается ничего, кроме очередных суток ожидания, тревоги, вопросов (Что случилось? Что могло произойти?) и обращения к старым письмам, воспоминаниям, записям в дневнике.

Но письма приходят регулярно. Лучшего и пожелать нельзя. Кажется даже, что эти месяцы разлуки Наталии Решетовской и Александра Солженицына были самым чистым периодом их отношений. Письма тех дней и месяцев — насколько я мог с ними ознакомиться — преисполнены любви и, кажется, искренни, проникнуты взаимопониманием. Наталия Алексеевна Решетовская безмерно счастлива: тот, кого она любит, думает о ней, делится с ней своими самыми сокровенными чаяниями и опасениями.

Она — его жена. И как жена она тоже нужна Солженицыну. В одно прекрасное время, уже после ее возвращения из эвакуации в Ростов-на-Дону, Наталию Алексеевну посетит неожиданный гость.

— Наташа, какой-то сержант тебя спрашивает, — скажет ей мать однажды ночью 1943 года. Наталия Решетовская точно заметит время: три часа ночи. Гостем, появившимся в дверях, был сержант Илья Соломин, ординарец Александра Исаевича Солженицына, командира батареи звуковой разведки. Он прибыл с непростой миссией. Ему приказано сопровождать жену своего командира в прифронтовую зону, которая удалена от Ростова на многие сотни километров. Это значит, что нужно суметь ее провезти по прифронтовым дорогам, где война расставила усиленные патрули, и доставить ее в часть особой важности, куда не допускались даже посторонние военные, не то что гражданские лица.

«Я знала, что это запрещено, — напишет потом Наталия Алексеевна, — но я полагала, что такому хорошему боевому офицеру, каким был Саня, это простят».

Итак, Наталия Алексеевна отправляется в дорогу. Она едет, как опишет позднее, переодевшись в военную гимнастерку, которая была ей велика, имея при себе хотя и настоящие, но полученные не вполне законным путем документы. И вопреки всем преградам после двух с лишним лет разлуки встречается со своим мужем.

Удивительное предприятие. Кто добыл для Решетовской документы с подписями, печатями, штампами, которые выглядели настолько достоверными, что махинацию не распознал ни один патруль? Это было далеко не простое дело. Чтобы военные документы имели достоверную форму, в них должны быть указаны назначения, награды, а записи скреплены соответствующими печатями.

Кто добыл командировочное предписание сержанту Соломину? Такого приказа не мог отдать командир батареи! А ведь было явно недостаточно лишь облачиться в мужскую гимнастерку, чтобы пуститься в путь с каким-то сержантом. Об этой истории не стоило бы рассказывать, если бы в ней вновь не сконцентрировалась вся загадочность взаимоотношений Наталии Решетовской и Александра Солженицына.

Наталия Алексеевна приехала к самой линии фронта. Стояло затишье. Немецкая армия зализывала раны и возводила оборону. Красная Армия готовилась к новому наступлению. В этот исключительно напряженный момент состоялся второй медовый месяц Наталии Решетовской и Александра Солженицына.

Эта их встреча была последней перед долгой разлукой. Печать глубокой, непроницаемой тайны до сих пор скрывает истинную причину экстренного и рискованного, в то время противозаконного вызова Солженицыным своей супруги в воинскую часть. Те, кто хорошо знает Солженицына, объясняют этот водевильный трюк в горестное для его страны время отнюдь не пылом его любви к Наталии Решетовской… В книге «В споре со временем»[4] Наталия Алексеевна опубликовала снимок, сделанный во время встречи с Солженицыным на фронте, на котором запечатлены оба. Солженицын — в военной фуражке и длинной шинели с офицерскими погонами. Наталия Алексеевна — в берете, плаще, белых носках и сандалетах!..

Командиры Солженицына приглашают супружескую чету в гости. (Видимо, именно они помогли Солженицыну организовать поездку Наталии Алексеевны.) Личный состав подразделения, которым командует Солженицын, ведет себя по отношению к ним тактично и предупредительно. Сам Солженицын делится с женой своими планами, много говорит о литературе, читает собственные сочинения, а особенно горьковского «Матвея Кожемякина» — произведение, которое, по свидетельству Решетовской, было в то время ему наиболее близко.

Увы, идиллии приходит конец. Красная Армия, произведя перегруппировку, готовится к нанесению удара. Часть, в которую входит батарея Солженицына, перестает быть отдельной и входит в состав артиллерийской бригады. Наталия Алексеевна пишет, что командир бригады полковник Травкин не терпит жен офицеров у себя в войсках. И вскоре она, помахав на прощанье Александру рукой, садится в машину, которая увозит ее в тыл. И снова — если верить ее версии — она в красноармейской гимнастерке и с незаконно добытыми для нее документами проделает путь через всю Россию…

В феврале 1945 года поток писем-треугольников от ставшего тем временем уже капитаном Александра Исаевича Солженицына внезапно прекращается: погиб ли он перед самым концом войны? Попал ли в плен? А может, ранен? Откомандирован — и такое случается — с неизвестным, совершенно секретным заданием?

Наталия Алексеевна бомбардирует письмами друзей и командиров Александра Исаевича. Если они и отвечают, то уклончиво. Только сержант Соломин намекнет: Солженицын жив. По сути дела, ничего более, за исключением одной фразы, смысл которой: тщетно и опасно интересоваться его судьбой.

По крайней мере одно ясно: любимый муж жив! А порой и столь малой толики информации достаточно, чтобы унять душевное волнение.

Дни бегут… Наталия Решетовская стоит на пороге труднейшего периода своей непростой жизни. Вскоре она будет втянута в игру, началу которой сама же — сознательно или нет — способствовала.

Глава V. ИДЕТ КРОВОПРОЛИТНАЯ СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА

«Лейтенантская краснуха»

Сталинград.

Первая минута 1943 года. С Волги дует сиверко. В штабе 13‑й гвардейской дивизии — он расположился в водопроводном туннеле, в трехстах метрах от передовой линии немцев — за столом собрались офицеры.

— За Красное знамя над Берлином! — произносит тост генерал Родимцев. Пьют «сталинградское шампанское» — спирт, разведенный снегом.

Пока еще до этого момента, в который непоколебимо верит комдив, далеко. И все же в войне наступил долгожданный и радостный час равновесия. Мощный удар Сталинградского, Юго-Западного и Донского фронтов прорвал фашистскую оборону на флангах и сомкнул кольцо окружения вокруг важнейшей немецко-фашистской группировки на Востоке — 6‑й армии генерал-полковника (а позднее фельдмаршала) Фридриха Паулюса.

Но битва еще не выиграна. Далеко нет. «Это не конец, это даже не начало конца, но это может быть концом начала», — заявил тогда в британском парламенте Уинстон Черчилль.

Несмотря на поражение на равнинах между Волгой и Доном, несмотря на огромные успехи зимнего наступления советских войск, немецкая армия еще остается грозной и хорошо функционирующей военной машиной, против которой Красная Армия ведет борьбу один на один.

Летом 1943 года в битве у Курска и Орла фашисты еще раз попытаются перехватить стратегическую инициативу. Они сконцентрируют тут крупные танковые, артиллерийские, авиационные соединения и большие контингенты мотопехоты. Но проникнут лишь на тактическую глубину советской обороны. Восемь километров — не больше. А затем на том месте, которое войдет в историю под названием «Курская дуга», развернется крупнейшая в мировой истории танковая битва. Красная Армия перейдет в наступление, и с этого момента инициатива, от которой зависит исход событий на советско-германском фронте, будет окончательно и бесповоротно принадлежать ей.

«Родная моя Наташенька!

Пишу в спешке с костромского вокзала. Нам только что зачитали приказ о выпуске. Частично я уже снаряжен, остальное получу завтра. С Костромой я уже рассчитался.

Твой лейтенант».

Так пишет Александр Исаевич Солженицын Наталии Решетовской в конце ноября 1942 года, когда уже смыкалось кольцо окружения под Сталинградом.

Именно в это время, когда уже стало ясно, что советские войска больше не будут отступать, Александр Исаевич Солженицын прибывает в действующую армию. В свое время, когда он чистил скребницей лошадей, как рекрут в обозе, он хлебнул немало горького. Но теперь он преисполнен чувства гордости. Молодой офицер, только что окончивший артиллерийское училище, получил назначение в часть особой важности.

В городке Саранске, который Солженицын иронически назовет «три домика на лужайке», сформировалась специальная часть — 796‑й Отдельный артиллерийский разведывательный дивизион. Командиром дивизиона был назначен Пшеченко, замполитом — Пашкин. Лейтенант Солженицын становится сначала заместителем, а несколько позже — командиром батареи звуковой разведки.

У Солженицына немалый шанс сделать быструю военную карьеру. Звуковая разведка — особый род войск. 796‑й Отдельный артиллерийский разведывательный дивизион находился в резерве Верховного командования. А это означало: только Генеральный штаб и Верховный главнокомандующий (как близок в это время по службе Солженицын к И. В. Сталину!) были правомочны принимать решение о месте и времени его использования. Он был строго засекречен. Узнай о нем враг — и возникнет опасность для готовящихся операций: по месту сосредоточения такого дивизиона немецкие штабные специалисты могли бы разгадать замысел советского командования на определенном участке.

Итак, советские командиры промахнулись, когда назначили Солженицына на эту должность? Быть может, они только не распознали «маску‑43».

В то время Солженицын пишет о своем будущем «вкладе в ленинизм». О том, что все, что он будет делать, он сделает ради ленинизма. Он напишет даже больше:

«Летне-осенняя кампания заканчивается. С какими же результатами? Им через несколько дней даст оценку Сталин. Однако уже можно сказать: сильна русская стойкость! Два года руками всей Европы пытался Гитлер сдвинуть эту глыбу. Не сдвинул! И не сдвинет и еще через два года!..»

А 30 июня 1975 года в Вашингтоне тот же Солженицын, обратившись к американским профсоюзным лидерам (АФТ—КПП) с речью, ставил им в вину, что «с этим Советским Союзом в 1941 году вся объединенная демократия мира: Англия, Франция, США, Канада, Австралия и другие мелкие страны вступили в военный союз против маленькой Германии Гитлера» и укрепили «советский тоталитаризм». При этом он даже забыл упомянуть о заслугах страны, в которой он родился, о своих соотечественниках, одолевших фашистское чудовище. А вместо этого стал приветствовать Великобританию и Соединенные Штаты как страны, победившие Гитлера.

…И все-таки кажется, что в 1943 году для Солженицына выгоднее быть исполнительным и верным офицером Красной Армии. В самом начале своей военной карьеры он отвечает не только за дорогостоящую технику, но и, главное, за жизнь специально обученных солдат.

К тому времени, когда пошел третий год войны, Солженицын, в отличие от своих товарищей, двух других ростовских «мушкетеров», все еще не успел понюхать пороху.

Кирилла Семеновича Симоняна профессия хирурга совершенно закономерно привела в медсанбат. Это была — особенно в первый период войны — жизнь далеко не спокойная и тем более не безопасная. Сам Кирилл Семенович поведал об этом: «Довольно часто случалось, что мы вынуждены были передвигать «медпункт» поближе к передовой, а когда мы к ней приближались, то обнаруживали, что наши уже отступили, и мы наталкивались на немцев». И вот Кириллу Семеновичу иногда приходилось откладывать скальпель и брать в руки автомат, чтобы разить врага, вместо того чтобы оказывать медицинскую помощь раненым боевым товарищам.

С Солженицыным он в это время переписывается нерегулярно. Почти совсем ему не пишет. Кажется, что их связь практически прервалась с окончанием ростовского периода их жизни.

У Николая Виткевича в военные годы судьба сложилась не совсем обычно. В 1943 году, когда Солженицын еще чувствовал себя в привычной роли курсанта, Кока (Виткевич) уже был видавшим виды солдатом. Еще в 1941 году он «хлебал фронтовые щи». А это уже кое-что. Ведь тот, кто пережил драму сорок первого, принадлежат к особому солдатскому братству…

То, что Николай Виткевич окончил химический факультет Ростовского государственного университета, и определило его военную судьбу: он командовал полковыми химиками. В Великую Отечественную войну у этого рода войск была весьма своеобразная служба. Хотя фашисты и не осмеливались применять боевые химические вещества, все же считалось, что бдительность и готовность никогда не повредят. Поэтому Красная Армия в течение всей войны держала этот род войск наготове. Войсковые химики были, так сказать, безработными в своей сфере, но успешно помогали саперам, выполняли различные особые задания. Командиры держали их в качестве своеобразного резерва. Таким образом, к 1943 году и Николай Виткевич имел предостаточно возможностей узнать, что такое война.

К моменту прибытия Солженицына на фронт назревают события на Курской дуге. Меры безопасности, по словам Николая Виткевича, естественно, были необычайно строги. Друзья не могли прямо обменяться адресами. Но они оба отличались находчивостью. Кто может, например, запретить двум бывшим студентам университета и поклонникам литературы писать о книгах — да к тому же о книгах классика, весьма в стране почитаемого, — Ивана Сергеевича Тургенева?

Николай Виткевич рассказывает: «Полк, в котором я был командиром роты химической защиты, располагался в местах, которые описаны в тургеневских «Записках охотника». И это позволило мне написать Сане, где же я, собственно, нахожусь. Я просто заметил, что нахожусь там, где жили герои такого-то рассказа Тургенева. И все. Так мы узнали, что удалены друг от друга не более чем на каких-нибудь сто пятьдесят километров».

А по русским меркам сто пятьдесят километров — это совсем рядом.

«Они встретились!» — излишне патетически воскликнет Наталия Алексеевна.

Это короткие встречи двух занятых командиров. Когда Виткевичу удается освободиться вечером, оба друга спорят целую ночь. Их судьба начинает свершаться. Еще не полностью, еще нет здесь непосредственного повода, но основы жизненной катастрофы Николая Виткевича и величайшей интриги Александра Исаевича Солженицына заложены.

Пока же все в порядке.

«Споры урегулированы», — напишет Солженицын Решетовской. В другой раз он назовет Виткевича «единственным человеком», с которым, несмотря на почти годовой перерыв в переписке (речь идет о перерыве между 1943 и 1944 годами), у него лишь незначительные расхождения во взглядах. А еще Солженицын напишет жене, что он и Виткевич как два поезда, идущие рядом, с одинаковой скоростью, так что на ходу можно пересесть из одного в другой.

Что интересует обоих друзей? Политика.

Одна из их встреч, важная для обоих, происходит вскоре после окончания Тегеранской конференции представителей СССР, США и Великобритании. Дипломатические выражения у всех на устах. А так как в ходу было «Заявление трех», то Солженицын, подражая «великим мира сего», в письме Решетовской пишет о «Заявлении двух».

Так какие же проблемы обсуждали друзья? Лишь осенью 1975 года я узнаю правду из уст Николая Виткевича…

В любой армии мира можно создать массу трудностей, если говорить лейтенантам, что они умнее генералов. Впрочем, им и не надо об этом говорить. Они сами до этого доходят. Командирские полномочия не позволяют большинству лейтенантов понять той простой истины, что лишь более высокая степень власти отличает их от рядовых солдат, но «сектор» обзора у них такой же, как и у подчиненных.

Этой детской болезни, так называемой «лейтенантской краснухи», не избежит и Николай Виткевич. Своим быстрым, острым умом, научными знаниями он склонен потягаться с самим Верховным главнокомандующим и маршалами. Он большой интеллектуал, человек с университетским образованием; он не просто офицерик, мечтающий о быстрой и легкой карьере, стремящийся больше приказывать, чем исполнять приказы. Кроме того, он относится к замкнутому солдатскому братству, возникшему из людей, которые сражались на передовой и пережили страшный сорок первый. Пережили отступление. Пережили окружение. Пережили колоссальные потери в людях; и каждый километр оставленной советской земли раздирал их душу стоном.

Он видел недоукомплектованность армейских частей личным составом и вооружением, недостатки в методах, тактике, оперативном искусстве и стратегии. Для него это не просто исторические категории, а его личные впечатления, подкрепленные жизненным опытом. Они врезались в память ужасающими картинами горящих деревень, погибших товарищей, брошенной техники и отступающих колонн, на которые пикируют немецкие «юнкерсы». И в армию победителей Николай принесет с собой горечь былых поражений.

«…С Солженицыным мы критиковали объективные трудности первого периода войны, — скажет мне Николай Виткевич. — Но прежде всего мы критиковали Сталина за ошибки, которые он допустил из-за своего личного произвола и ощущения абсолютной власти. Сегодня наши взгляды — хотя теперь уже, разумеется, о них можно писать — были бы, вероятно, смешными. Короче, нам не нравилось, что Сталину все можно и что зачастую он действовал по-дилетантски. Я всегда полагал, что то, о чем мы с Саней говорили, останется между нами. Никогда и никому я не говорил и не писал о наших разговорах. Я считал их более или менее академическими словопрениями».

Бедный Виткевич! Он даже не мог и предположить, что в тот момент, когда он откровенно высказал Солженицыну свое мнение о его литературном таланте, он уже подписал свой приговор. А их беседы лишь подтвердят это. Однако приговор будет вынесен только тогда, когда это будет более всего выгодно Александру Исаевичу Солженицыну.

Но в одном Николай Виткевич заблуждался. Их взгляды на способности И. В. Сталина сегодня действительно смешны. Это действительно была ярко выраженная «лейтенантская краснуха». Человек, гораздо более компетентный и одаренный, видел вещи иначе, чем лейтенанты Виткевич и Солженицын. Маршал Советского Союза А. М. Василевский, во время Великой Отечественной войны начальник Генерального штаба, военачальник, разгромивший японскую Квантунскую армию, пишет, что было просто поразительно, как быстро росли стратегические познания Сталина, его способность четко оценивать обстановку и принимать правильные, весьма неожиданные решения…

Пока же оба друга мотаются «по путям-дорогам фронтовым» так, как этого требует приказ. Встречаются они действительно изредка, и встречи их коротки.

«Наши вступили в Орел, а где ты?» — пишет Наталия Алексеевна своему мужу. Александр Исаевич тоже в Орле, он вступает в горящий город за атакующими эшелонами.

Александр Исаевич служит в подразделении, которое не является непосредственно боевым. Обязанности его командира полностью отличаются от обязанностей командиров других воинских подразделений. Если командир стрелковой роты позволит себе отступить без приказа, он может в лучшем случае рассчитывать на то, что будет разжалован и послан в штрафной батальон. Напротив, командир батареи звуковой разведки обязан отступать при малейшем колебании переднего края. Нельзя зря рисковать чрезвычайно дорогой техникой. Поэтому если Солженицын пишет Наталии Алексеевне: «…контратаки отражаем теперь не мы, а соседи, батовцы», то это имеет у него самый общий смысл. Опасность смерти в батарее звуковой разведки снижена до фронтового минимума.

Начало крутого поворота в жизни капитана Солженицына

В 1943—1944 годах, если судить по всем доступным источникам, Солженицыну в армии нравится. И как бы противоречиво это ни выглядело, короткий период службы в действующих войсках в определенном смысле — самый спокойный и уравновешенный в таинственной и сумбурной жизни Солженицына. Ведь никогда или почти никогда его жизнь не находилась под непосредственной угрозой. Во всяком случае, он подвергался риску не больше, чем автомобилист, мчащийся со скоростью 150 километров в час по современной автостраде.

А что еще? Солженицын писал жене, что едва он успевает съесть свой обед, как уже несколько пар рук тянутся к его миске. Она возвращается к нему вычищенная до блеска; ему не приходится чистить сапоги, а если он пожелает надеть шинель, ему тут же ее подают услужливые руки.

«Он жил, как барин», — напишет Наталия Алексеевна, которая посетила Солженицына в прифронтовой зоне. Он жил в блиндаже, где каждый вечер топилась печь. Это казалось Наталии Алексеевне невероятно приятным и романтичным. Один из подчиненных был «адъютантом по чаю». Другой переписывал литературные опусы неутомимого Солженицына, ныне капитана Красной Армии. Третий заботился об интеллектуальных развлечениях своего командира — в спокойные дни он часами беседовал с ним о литературе и особенно о политике, которой Александр Исаевич интересуется все больше и больше. Кроме того, был еще личный ординарец командира батареи — Голованов. Его землянка рядом, и он в любое время дня и ночи должен быть у шефа под рукой. Наталия Алексеевна Решетовская напишет потом, что ее пугало, как быстро Солженицын привыкал к ощущению власти.

Итак, говоря строго по-военному, у Солженицына «пижонская служба». Вдалеке от непосредственной опасности, окруженный услужливыми адъютантами, которых он сам себе назначил, Солженицын и впрямь живет, как барин. Под рукой у него сразу четыре помощника.

Что могло породить такие привычки у вчерашнего ростовского студента, проводившего самые счастливые часы у себя дома, под портретом своего отца в форме царского офицера? Чувство удовлетворенности? Полноты жизни? Или же страстная мечта, порожденная самолюбием и ставшая основным мотивом всех поступков Солженицына, — жажда власти?

Все три довода вполне правдоподобны. И более того, они еще найдут подтверждение в жизни Александра Исаевича Солженицына.

Однако о каком Солженицыне идет речь? О Солженицыне — неудачливом, или, вернее, неудачно начинающем, писателе? О капитане Солженицыне, который среди своих услужливых и добросердечных подчиненных живет как истинный внук богатого землевладельца Семена Ефимовича Солженицына и которому иногда может казаться, что для его семьи возвратились «старые добрые времена»? О Солженицыне, болеющем «лейтенантской краснухой» и во время редких встреч с Виткевичем критикующем Сталина и Верховное командование?

Этот на первый взгляд неоднородный конгломерат свойств составляет в конечном счете единое целое — личность Александра Исаевича Солженицына. Но все не просто. Солженицын, который в землянке с Виткевичем вел такие речи, от которых у военного прокурора забегали бы мурашки по спине, военному цензору, просматривающему некоторые его письма, представляется лояльным, более того — преданным офицером.

«Мы стоим на границах сорок первого! На границах войны революционной и войны Отечественной!» — напишет он жене, когда советские войска выйдут на государственную границу Союза Советских Социалистических Республик.

Кто бы мог подумать что-либо плохое об этом восторженном и патриотически настроенном советском офицере?

Решетовская напишет о взглядах Солженицына в ту пору:

«Он говорит о том, что видит смысл своей жизни в служении пером интересам мировой революции. Поэтому сегодня ему все не нравится. Союз с Англией и США. Роспуск Коммунистического Интернационала. Изменился гимн. В армии — погоны. Во всем этом он видит отход от идеалов революции. Он советует мне покупать произведения Маркса, Энгельса, Ленина. Может статься и так, говорит он, что после войны они исчезнут из продажи и с книжных полок библиотек. За все это после войны придется вести борьбу. Он к ней готов»[5].

Из текста, приводимого Решетовской, не видно, изложил ли ее муж эти мысли в письме или высказал их в беседе с ней. Забудем на минуту, что эти взгляды изложил ей человек, который смог упрекнуть Черчилля и Рузвельта в том, что они стали союзниками Советского Союза и не объявили ему «войну после войны». Об этом писал позднее сам Солженицын. Опустим и то обстоятельство, что о судьбе трудов Маркса, Энгельса и Ленина проявляет трогательную заботу человек, который, по заявлению очень верного свидетеля, Николая Виткевича, знакомился с их произведениями лишь на студенческой скамье, и то урывками. Важно совсем другое.

Даже дилетант в политике не станет сомневаться в том, что союз СССР с Великобританией и США во Второй мировой войне был не только вопросом государственной дальновидности советского руководства, но и прежде всего вопросом, жизненно важным для всего человечества.

…Да, конечно, изменился гимн Советского Союза. Но каждому, у кого есть хоть капля политического чутья и образования, должно было быть ясно, что это изменение есть результат определенного процесса; отказ от «Интернационала» как от государственного гимна не означал отход от традиций и прежде всего от реалий, которые с ним связаны. Они были и остались содержанием политики СССР. Точно так же роспуск Коммунистического Интернационала не означал и никогда не будет означать отход от принципов интернационализма. Этот политический акт просто подтвердил факт: в военных условиях Коминтерн утратил ту роль, которую он выполнял в период между войнами.

И еще один вопль из духовной «мастерской» Солженицына: «В армии — погоны». Чтобы подкрепить аргументацию Александра Исаевича, можно было бы добавить: «похожие на погоны царских времен». Многое изменилось в Красной Армии в 1943—1944 годах по сравнению с предшествующим периодом. Изменилось, например, обращение на собраниях офицеров. Вместо «Товарищи командиры» стали говорить «Товарищи офицеры». Введены новые ордена для командного состава, которые связывают сражающуюся Красную Армию с лучшими традициями русского военного дела и, главное, русского патриотизма. Это ордена Кутузова, Суворова, Александра Невского… Они не уводят в прошлое, к царям, а подчеркивают связь с народом, который всегда любил и защищал свою землю.

Наконец, кто же хоть на миг мог допустить даже мысль о том, что сочинения классиков марксизма могут быть изъяты из продажи и библиотек? Видимо, это плод лишь гигантской мнительности Солженицына, который здесь в первый — но не в последний — раз пытается мрачно «пророчествовать» о судьбах революции.

Обратимся снова к взглядам Солженицына.

Первое, что бросается в глаза, — это мещанский радикализм. Однако это понятие имеет два значения. Оно означает стремление цепляться за изжившие себя идеи во имя радикальной фразы, а также доказать верность революции, которую на деле предают. Конкретнее, мещанский радикализм не замечает — или не хочет замечать — простого и существенного обстоятельства: верность революции не означает заклинания прошлого и внешнего, прожитого и развитием преодоленного, — это динамическое, соответствующее историческому моменту развитие основных идей и законов социалистической революции.

Тем не менее по модели Солженицына Советский Союз якобы отходит от революционных законов и традиций, предает принципы, на которых он был создан. Против этого «губительного» процесса выступает «верный» марксист-ленинец Александр Исаевич Солженицын.

На самом ли деле Солженицын во время войны изображал из себя истинного революционера, которого очень волнуют «неблагоприятные» изменения в советском государстве и обществе? Может быть, Наталия Алексеевна Решетовская стремится идеализировать его, поднять его на пьедестал?

Не важно, какой вариант правильный. Ясно одно: эта идеологическая «модель» будет существовать долго. И идеологические противники используют ее, по сути дела, до наших дней, легко игнорируя те противоречия, которые она в себе скрывает. Дело в том, что в ней подлинный революционный процесс подменяется безжизненными традиционистскими жестами, что во имя «чистой революции» ведутся атаки на истинный революционный процесс, что вся так называемая идеологическая модель, как она создана Солженицыным и преподносится в книге Наталии Решетовской, в самой своей сути уродлива, неподвижна и мертва. В движение эта «модель» приводится — вплоть до сегодняшнего дня — только извне, механизмом современного антисоветизма и антикоммунизма.

Чадо Солженицына оказалось мертвым. Позднее он открестится от него. В 1974 году Александр Исаевич Солженицын скажет мне: «Когда раньше на Западе писали о моем романе «В круге первом», то изображали меня реформатором социализма. Я тогда жил еще в России и не перечил тем, кто так говорил. Зачем мне было кому-то рассказывать, что я хочу не реформировать, а уничтожить социализм?» Контрреволюционер Солженицын — тот же ярый приверженец «чистой» революции. И это логично: тот, кто не понял принципов революции, волей-неволей оказывается на другом берегу.


Но пока что еще только 1944 год. Хотя до Красного знамени над Берлином, за которое предложил тост в первую минуту 1943 года генерал Родимцев, уже и не так далеко, все же Красной Армии предстоят еще исключительно сложные операции и трудные бои с основными силами еще вполне боеспособной гитлеровской военной машины.

Кем же в этой исторической ситуации был Александр Исаевич Солженицын? Преуспевающим ли офицером? Патриотом ли, который писал восторженные письма в тот момент, когда советские войска выходили на границы 1941 года? Непримиримым критиком И. В. Сталина? Или «верным» марксистом-ленинцем, который во имя «чистой революции» строил модель будущей контрреволюции? Многоликость Солженицына и его судьбы поразительна.

Вероятно, правильнее воспринимать Солженицына конца 1944 — начала 1945 годов как воплощение всех этих характеров. Ведь он легко (причем не только в этот период своей жизни) умеет перевоплощаться. Он относится к особому, весьма распространенному типу людей, «болезнетворных», убежденных, что правда состоит именно в том, что́ они в данный момент говорят.

Неожиданные изменения его суждений, разнородность взглядов, которую наблюдают у Александра Исаевича Солженицына его товарищи и близкие на заключительном этапе войны, можно рассматривать не только как проявление идейной неустойчивости. Нет, это сознательные действия прагматика, стремление застраховать себя с различных сторон и на все случаи жизни.

Заканчивается 1944‑й. Красная Армия на многих участках пересекла советскую границу.

Александр Исаевич Солженицын вскоре переступит границы обыкновенной человеческой порядочности.

Глава VI. ВЕЛИКИЙ ИНТРИГАН

План спасения собственной жизни

На рубеже 1944—1945 годов момент торжества справедливой борьбы против гитлеровских орд уже близок. Его напряженно и нетерпеливо ожидает оккупированная Европа; его жаждет опаленный огнем войны, работающий только на победу, отдающий ей все силы Советский Союз; о нем тоскуют миллионы несчастных в нацистских концлагерях и тюрьмах; о нем мечтают солдаты всех воюющих армий.

Этот момент великого торжества справедливости борьбы в силу удивительного, но все же закономерного стечения обстоятельств почти совпадает с моментом внутренней борьбы Александра Солженицына. Однако не мешает предварительно ознакомиться с тем историческим фоном, на котором для Александра Исаевича развертываются события этого времени.

В середине января советские войска по всему фронту переходят в наступление. Солженицын находится в части, действующей на северном направлении — против Восточной Пруссии. Все солдаты с нетерпением ждут той минуты, когда они перешагнут германскую границу. Каждая часть хотела быть первой. Но первым может быть кто-нибудь один. И эта честь выпала 11720‑му стрелковому полку, которым командовал подполковник Серегин.

В этот решающий для всего человечества час у Александра Исаевича Солженицына свои заботы: он осматривает места, где должны были разыгрываться события первой части его романа-эпопеи о русской революции. Когда спустя годы в процессе своих литературных занятий он мысленно возвратится сюда, то уже революционные традиции ни с какой стороны не будут его волновать. Он станет человеком, который не постыдится написать: «Какая ужасная судьба — быть русским!»

Пока же он еще офицер воюющей Красной Армии. Но если побеждает целое, это еще не значит, что часть не может попасть в затруднительное положение. Произойдет это и с солженицынской батареей звуковой разведки. Во время одной из контратак батарея попадает в окружение.

Что сделает Солженицын? Отдаст приказ занять круговую оборону? Попытается пробиться к своим?

Для этого нужна отвага, то есть способность преодолеть смертельный страх. А Солженицын лишен такой способности. Им овладевают чувства паники и самого обыкновенного животного страха. Он не должен погибнуть! Он — нет… Капитан Солженицын бросает людей, дорогостоящую технику и спасается бегством.

На этот раз Солженицын, оказавшись во власти беспредельного чувства эгоизма, предпринял необдуманные действия. Он, видимо, настолько глубоко был проникнут эгоизмом в этот момент, что даже не успел осознать, чем он рискует. Бросить во время войны боевое подразделение — для командира значит подвергнуть себя риску быть расстрелянным. Но Солженицын бежит. Бежит в безопасное место.

Ему везет. Есть верный сержант Илья Соломин. Ловкий парень, который уже однажды осуществил сложную операцию — провез жену Солженицына через всю Россию в прифронтовую зону. Соломин и теперь окажется на высоте положения. Он выведет из окружения технику и людей, и Солженицыну все сойдет с рук.

Когда придет время Солженицына, когда он будет выдавать себя за правдоискателя, врага угнетения, пророка божьего и великого писателя, в многочисленных интервью не знающим истинного положения вещей и склонным к сенсациям западным журналистам он постарается увенчать себя лаврами и фронтовика.

На самом же деле Солженицын ни разу не участвовал в боях, лишь один раз понюхал пороху (при том временном окружении) и повел себя, как всегда, трусливо.

И все же этот случай не пройдет бесследно для Солженицына. Нынешний заместитель командира крейсера «Аврора» кавторанг Бурковский, который был с Солженицыным в экибастузском лагере, скажет мне: «Согласно лагерной этике, не принято было расспрашивать товарища, за что он сидит. Не принято было и самому рассказывать о причинах заключения. Солженицын же, пренебрегая существовавшими правилами, рассказал мне, что он будто бы на фронте попал в окружение, стал пробиваться к своим и оказался в плену. То есть его посадили якобы за то, что он сдался. В этой истории, как ее преподносил Солженицын, чувствовалось что-то надуманное и недостоверное». И действительно, это была ложь.

Спираль предательства, первый виток которой начался у Солженицына еще с драки с его школьным другом Каганом, все нарастала. Появлялись новые витки: изворотливость во время вступления в комсомол и жестокость по отношению к собственной матери. (Прибыв на короткий срок из воинской части по вызову умирающей матери, он предпочел провести ночь у возлюбленной. Мать скончалась, так и не дождавшись сына.)

Трусость не позволяет Солженицыну стать кем-либо иным, кроме как предателем.

Но история с окружением имела еще одно последствие. Точнее, преподнесла ему еще один урок. Солженицын обнаружил потрясающую для себя вещь: ведь он может погибнуть… Его могут убить… Война — это не только нечто вроде загородной прогулки — с адъютантом, который заваривает для тебя чай; услужливыми солдатами, помогающими облачиться в шинель, и другим адъютантом, который переписывает твои литературные опусы; с землянкой и печкой, около которой можно почитать или понежиться с женой. На него тоже распространяются законы фронта — законы смерти. А этого Солженицын не может допустить. Ни в коем случае! Особенно теперь, когда до конца войны — это видит каждый — остаются не годы, а месяцы, может быть, недели. В такое время умирать не хочется. И все же еще гибнут советские солдаты. Бои становятся ожесточеннее. Однако Солженицын твердо убежден, что он всегда и во всем должен быть исключением. Он не только математик, умеющий точно и по-деловому рассуждать. Он и виртуозный интриган. Поэтому в его голове рождается, вероятно, самый совершенный и самый подлый, который когда-либо был выдуман, план спасения собственной жизни.

Но прежде обратимся к воспоминаниям его первой жены. Наталия Решетовская пишет, что в начале марта 1945 года она получила последнее письмо от Солженицына. А затем наступило молчание. Она писала командирам, знакомым, друзьям. Наконец снова появляется верный Илья Соломин.

«Вас, конечно, интересует судьба Сани, почему он не пишет и что с ним. Он откомандирован из нашего подразделения. Почему и куда, не могу Вам сейчас сообщить. Знаю только, что он жив и здоров, а больше ничего, а также, что с ним не случится ничего плохого».

«Жив и здоров»! А это уже слишком много. В годы, когда ежедневно умирают тысячи солдат Красной Армии, какая из советских женщин может с облегчением сказать, что ее мужу не грозит опасность погибнуть!

Но соломинские слова не однозначны, они вызывают один вопрос за другим. Почему он не может написать, куда занесла Солженицына беспокойная военная судьба? Жив и здоров, но где и в каких условиях? Решетовская сейчас вспоминает, что ей тогда пришло в голову: не послали ли Солженицына на выполнение какого-нибудь специального задания? Но особое задание — будь то разведка в глубоком тылу или в другом месте — это не прогулка, а такое дело, когда рискуют жизнью. Между тем соломинские слова «жив и здоров» и «с ним не случится ничего плохого» прямо противоречат такому предположению.

Арест

Итак, последнее письмо она получила в начале марта. Но ее мужа к тому времени уже месяц не было на передовой. 9 февраля 1945 года капитан Солженицын был арестован офицерами советской контрразведки.

Александр Исаевич сам рассказывает об этом так:

«У меня был, наверно, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни… Командир бригады вызвал меня на КП, спросил зачем-то мой пистолет, который я отдал ему, не подозревая никакого лукавства, — и вдруг из напряженной, неподвижной в углу офицерской свиты выскочили два контрразведчика, в несколько прыжков пересекли комнату и, четырьмя руками одновременно хватаясь за звездочку на шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:

— Вы — арестованы!!

И, обожженный и проколотый от головы к пяткам[6], я не нашелся ничего умнее, как:

— Я? За что?!»[7]

Далее Солженицын описывает, как офицеры контрразведки конфисковали политические документы, которые при нем были (о них пойдет речь ниже), никакую позицию занял по отношению к нему командир бригады полковник Травкин.

«Десять дней назад из мешка, — продолжает Солженицын, — где оставался его огневой дивизион, двенадцать тяжелых орудий, я вывел почти что целой свою батарею разведки, и вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?»

Но полковник Травкин не отрекся (по крайней мере по солженицынской версии). Впервые за все время их совместной службы он протянул своему командиру батареи руку и якобы сказал: «Желаю вам счастья, капитан!»

«Я не только не был уже капитаном, но я был разоблаченный враг народа (ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста полностью разоблачен). Так он желал счастья врагу?..»[8]

В своем романе «Архипелаг ГУЛаг» Солженицын изобразил этот момент таким образом, чтобы самому предстать перед читателем в самом выгодном и эффектном свете и, разумеется, не постеснялся противопоставить всем себя, как высокого интеллектуала и героя-фронтовика.

Описываемая им сцена, несомненно, призвана произвести впечатление.

Но… Как гласит чешская народная поговорка: «Расскажи-ка это лучше голубям!» А это значит, что только абсолютно наивный и совершенно несведущий человек может поверить твоим басням.

Как мог офицер-фронтовик (не рекрут!), наделенный почти гениальной памятью, забыть, как и под каким предлогом единственный раз в жизни командир потребовал у него личное оружие? И даже если допустить временную потерю памяти, вызванную последовавшими трудными испытаниями, разве Солженицын смог бы позабыть это обстоятельство?

Может быть, это пустяки? И да и нет. Их даже можно было бы обойти и сказать, что они понадобились ему как средство литературной стилизации. Только здесь мы имеем дело не с литературной стилизацией, а с моделированием образцовой ситуации, которая призвана представить нам Солженицына так, как он сам этого хочет.

Исказив одну подробность, Солженицын исказит и другие. Например, он повествует о том, как из котла, где полковник Травкин оставил дивизион с двенадцатью тяжелыми орудиями, он сам вывел свою батарею разведки без потерь.

«Батарея разведки»? Это название, которое должно произвести впечатление на сугубо штатского человека и вызвать уважение у военного. Но Солженицын не уточняет ее характер — для людей компетентных это было бы совсем другое дело. Вдобавок нам известно, что батарею звуковой разведки вывел из окружения не капитан Солженицын, а расторопный сержант Соломин. Одно утверждение может противоречить другому, ибо оба могут быть в одинаковой степени тенденциозными. Однако беспредельное самолюбие безудержно толкает Солженицына на то, чтобы унизить полковника Травкина и возвысить себя, и помогает уличить проповедника Правды во лжи.

Травкин был командиром бригады. В его подчинении имелось несколько дивизионов и отдельных батарей. Он был старшим начальником и за упомянутый дивизион из двенадцати тяжелых орудий отвечал только перед вышестоящими инстанциями. Почему не было названо его имя? Почему ничего не сказано о его судьбе? Да и год сорок пятый уже не сорок первый, когда командирам прощалась техника, оставленная в немецких котлах. В 1945 году Красная Армия сама готовит множество котлов для гитлеровцев. Временный кризис на каком-то участке является лишь местной неприятностью. В 1945 году советское командование сосредоточивает в среднем по 300 стволов на один километр фронта! И все-таки беречь технику необходимо…

Итак, Солженицын арестован сотрудниками военной контрразведки. Ее называли СМЕРШ — смерть шпионам. Название, правда, не слишком эстетичное. Но разве эстетична война? И не следует ли все, что с ней связано, выражать строго и сжато, чтобы было ясно: врага, какую бы личину он ни принимал, не ждет ничего хорошего? Александра Исаевича увозят из прифронтовой полосы.

Наталия Алексеевна Решетовская вздыхает по поводу того, что Саня впервые едет не с востока на запад, а с запада на восток. Ее и Солженицына ожидают сложные времена.

И здесь история вновь делает зигзаг.

Наталия Алексеевна пишет так:

«9 февраля старший сержант Соломин пришел к своему командиру [то есть Солженицыну] с отрезом голубого плюша…»

«— Я сказал ему, — вспоминал много лет спустя Соломин, — у меня никого нет. Давайте пошлем его Наташе, на блузку…

В этот момент в комнату вошли двое. Один сказал:

— Солженицын Александр Исаевич? Вы нам нужны.

Они вышли.

Какая-то сила толкнула меня выйти сразу за ними. Он уже сидел в черной «эмке». Посмотрел на меня — или мне показалось — таким долгим взглядом…

Они его увезли. И больше я его не видел. Почти двадцать лет…

Сам не знаю почему, я побежал к его машине. Там стояла немецкая коробка из-под патронов. Я ее открыл. Книги… (Я сам собирал наши книги 20‑х годов.) Под ними были какие-то немецкие. На обложке одной из них — вижу — портрет Гитлера.

Можно ли себе такое представить? Конечно, для него это был всего лишь особый трофей, но законы военного времени…

Я взял коробку к себе, а потом сжег ее. Оставил только твои письма. Я их тебе позднее привез. Помнишь?..

Приблизительно через час те двое приехали снова. Они потребовали вещи Солженицына. Я отдал им чемодан и шинель.

— Больше у него ничего нет? — спросили они.

— Нет»[9]

Супруга Солженицына по-другому описывает эту сцену.

«Когда приезжали за вещами Солженицына, сам он уже находился в камере, еще не в силах поверить, что все происшедшее в кабинете командира бригады генерала Травкина — явь. (Курсив мой. — Т. Р.)

Генерал попросил у капитана (то есть у Солженицына) револьвер. Солженицын торопливо, с готовностью расстегнул кобуру и положил его на стол. Но генерал не стал проверять, в порядке ли личное оружие командира батареи.

То, что произошло следом, было невероятно! Жесткий голос выкрикнул:

— Вы арестованы!

— Этого не может быть! — крикнул Солженицын. — За что?..

— Вы арестованы!

— Погодите! — Травкин остановил контрразведчиков властным жестом, и, глядя на своего бывшего подчиненного, комбриг сказал просто, словно ничего необычного не случилось:

— Солженицын, у вас есть брат на Первом Украинском?..

Большего он сказать не мог. Но и этого было достаточно. Брат — это Виткевич… Неужели из-за этого? Их переписка… Или «Резолюция»? Но ведь о ней никто не знает… Его ведут к дверям.

— Остановитесь! — доносится голос генерала. — Солженицын, желаю вам… счастья.

— В машину! По-еха-ли!..

Уже не с Востока на Запад, а с Запада на Восток…

Навстречу поезду мчались платформы с танками и пушками. Поток людей, оружия, продовольствия, снарядов неудержимо устремлялся туда, к последним рубежам войны, штурмовать которые будут без капитана артиллерии, два года шедшего со своей армией от сердца России — с Орловщины — до самого «рейха» и вот так глупо оступившегося…»[10]

Если сравнить описание солженицынского ареста, как его преподносит сам Александр Исаевич в книге «Архипелаг ГУЛаг», с повествованием Наталии Решетовской, то с первого взгляда становится ясным, что Решетовской эту сцену описали два человека — Илья Соломин и сам Солженицын. Исключено, что Соломин был в штабе Травкина. Можно легко не заметить несущественные противоречия в версиях Солженицына и Решетовской. Солженицын описывает Травкина как полковника, у Решетовской же он фигурирует как генерал. Заключительная часть сцены ареста по существу совпадает. Однако в пасквиле «Архипелаг ГУЛаг» Солженицын не упомянул об одном существенном обстоятельстве: контрразведчики пришли прямо на командный пункт его батареи звуковой разведки. Ведь если за ним приехала черная «эмка», то сразу было ясно, что, как минимум, предстоит допрос, если не арест. Да и пассаж с пистолетом тоже теряет достоверность. Неужели два офицера контрразведки — майор и капитан — стали бы конвоировать вооруженного человека? Не забрали бы у него личное оружие прямо в машине?

Говоря проще, описание Солженицыным своего ареста — это всего лишь игра. Игра в драму, которой в действительности не было и не могло быть. Однако у этой истории есть еще много других вариантов.

Можно поверить рассказу Ильи Соломина в той форме, как его преподносит Решетовская. Почти целиком. Но это «почти» исключительно важно.

Что заставило старшего сержанта Соломина последовать за контрразведчиками? Ведь Соломин знал, что эти офицеры именно контрразведчики. В таком случае и Солженицын должен был знать это. Почему Соломин побежал к машине своего командира и осмотрел его вещи?

Даже если бы мы, люди рационалистического XX века, верили в наитие какой-то высшей, таинственной силы, как это хочет внушить Соломин, сожжение солженицынского «наследства» предстает несколько в ином свете.

Знал ли Соломин, о чем хлопочет его командир за спиной армии своего отечества? Кое-что, должно быть, знал. Иначе он не бросился бы прямо к вещам Солженицына. Более того, он, видимо, подозревал — а может быть, и знал наверняка, — что Солженицын занимается чем-то нечистым. И тут история принимает новый, но отнюдь не окончательный вид. Соломин рассказывает Наталии Алексеевне, что среди солженицынских вещей нашел немецкие книги. На обложке одной из них был портрет Гитлера.

«Для него это был всего лишь особый трофей, но законы военного времени…» Так, по словам Решетовской, пояснит все это Илья Соломин. Солженицын — я лично это знаю — едва-едва в состоянии произнести десяток немецких слов. Значит, читать фашистскую продукцию он не мог. Не могла она ему служить и в качестве материала для его будущего литературного произведения.

«Особый трофей»! Кто из честных людей в эту кровопролитную, страшную войну мог интересоваться Гитлером?

Этот простой факт развенчивает состряпанный на Западе образ Солженицына как разочаровавшегося марксиста-ленинца, которого предал Сталин.

Однако не надо упрощать историю: портрет Гитлера уничтожил Илья Соломин — советский гражданин, семью которого нацисты уничтожили в числе других евреев в оккупированном Минске…

Но вот что еще удивительно! Наталия Алексеевна Решетовская, которая помнит и хранит в записях даже точную дату самого незначительного письма от Солженицына, почти обходит молчанием причины его ареста. Она лишь старается сохранить образ без вины пострадавшего человека.

Вернемся опять к приведенной нами цитате. Наталия Алексеевна говорит: «Когда [офицеры контрразведки. — Т. Р.] приезжали за вещами Солженицына, сам он уже находился в камере, еще не в силах поверить, что все происшедшее в кабинете командира бригады генерала Травкина — явь».

Но это была явь. И жестокая явь, как бывает при любом аресте.

По рассказу Н. А. Решетовской, Солженицын лишь невинная жертва, и эта версия обретет жизнь. Пока ее не опровергнет сам пострадавший…

Александр Солженицын даже говорил следователю, что был рад «…аресту в начале 1945 года, а не в 1948 или 1950 году, ибо не знаю, на какую глубину залез бы я в 58‑ю статью п. 10 и 11 в обстановке столичной жизни, в литературных и студенческих кругах».

Александр Исаевич пишет в «Архипелаге ГУЛаг»: «Я улыбался, гордясь, что арестован… Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить Российскую нашу жизнь» (с. 175).

— Вы должны понять, — сказал мне Солженицын в Цюрихе, — что по законам того времени я был арестован и заключен абсолютно правильно. По законам, и с этим ничего не поделаешь.

— Должен ли я это понимать так, Александр Исаевич, — спросил я, — что неправильной была ваша реабилитация?

Он склонил голову и сказал:

— Времена меняются. Это вы знаете.

Хорошо, возможно, это только мое субъективное мнение. Но Солженицын неоднократно повторял эти слова корреспондентам разных зарубежных газет.

Трезвый расчет: Солженицын ждал ареста

Кто же «посадил» Солженицына? Как? За что?

…И вот мы наконец у последнего поворота в этой истории. Он выглядит странным, но нисколько не противоречит логике жизни Александра Исаевича Солженицына. Хочется предоставить слово профессору Симоняну. «Однажды, — рассказывает он, — это было, кажется, в конце 1943 или в начале следующего года, в военный госпиталь, где я работал, мне принесли письмо от Моржа. Оно было адресовано мне и Лидии Ежерец, которая в то время была со мной. В этом письме Солженицын резко критиковал действия Верховного командования и его стратегию. Были в нем резкие слова и в адрес Сталина. Письмо было таким, что, если бы оно было написано не нашим приятелем, Моржом, мы приняли бы его за провокацию. Именно это слово и пришло нам обоим в голову. Посылать такие письма в конверте со штемпелем «Проверено военной цензурой» мог или последний дурак, или провокатор».

Так кто же Александр Солженицын? Дурак? Или провокатор, которого кто-то использует против его же самых близких друзей?

На первый взгляд действия Солженицына полны противоречий и не отвечают духу прагматизма, которым он руководствуется в своей жизни.

Профессор Симонян и Лидия Ежерец также не находят этому объяснения.

«Эти письма не соответствовали ни извечной трусости нашего приятеля — а Солженицын самый трусливый человек, которого когда-либо знали, — ни его осторожности, ни даже его мировоззрению, которое нам было хорошо известно. Не изменились ли неожиданно его взгляды? Но под чьим давлением?»

Кирилл Семенович Симонян — последний из тех, кто верит, что политические взгляды Солженицына, его активная работа в комсомоле и все прочие действия были действительно искренними. Ученый-медик, который возвращает людям жизнь и заставляет вновь биться остановившиеся сердца, всегда склонен думать о людях хорошо…

«В конце концов мы решили, что это какой-то психический заскок, стремление блеснуть искусством оценить и проанализировать самую сложную историческую ситуацию. Мы ответили ему письмом, в котором выразили несогласие с его взглядами, и на этом дело кончилось.

Когда я узнал, что весной 1945 года Солженицын попал с заключение, я наивно подумал, что всему виной то злополучное письмо».

Однако профессор Симонян, насколько я сумел себе уяснить, совершенно не страдает наивностью. Наоборот, он слишком благоразумен, и эту свою черту он распространяет на других, в данном случае на Солженицына.

Критиковать Ставку и Верховного главнокомандующего во время войны!.. И в самом деле, только безумец мог бы подвергнуть себя подобному риску.

Отвечает ли это характеру Солженицына? Несомненно. Но всегда, когда кажется, что его действия находятся в вопиющем противоречии со здравым смыслом, за изображаемым безумием стоит абсолютно трезвый расчет.

«Это смесь транса с хладнокровием» — так доктор Симонян охарактеризует подобные действия Солженицына через много лет.

Солженицын действительно поступает как человек, потерявшей рассудок. Совместно с Виткевичем он пишет «Резолюцию №1», осуждающую (он и сейчас этого не отрицает) советский государственный строй. В ней они критикуют не только военное искусство Сталина, но и его деятельность в коммунистическом движении, а также всю политику в области экономики и культуры.

Николай Виткевич по этому поводу сказал мне: «„Резолюция №1“ выражала наши тогдашние взгляды. Но я о ней молчал и предполагал, что и Саня будет молчать. Я никому о ней не писал — ни родным, ни друзьям».

«Резолюция №1»… Почему №1? Значит, вслед за ней должны были последовать и другие? Или это снова всего лишь игра? С Виткевичем все ясно — он заболел «лейтенантской краснухой» и как опытный, хороший солдат понял, к чему такая болезнь могла привести.

А Солженицын? Он поступает как раз наоборот. Он пишет письма близким друзьям. В письме к Наталии Решетовской он выражает свои опасения за судьбу СССР, пишет о порядках, которые ему не нравятся. Более того, он направляет свои критические замечания людям, которых совсем не знает. Какому-то Власову, случайному встречному, он посылает письмо, полное антикоммунистических выпадов.

Разве Солженицыну, как и любому солдату любой воюющей армии мира, неизвестно, что каждая написанная им строчка будет прочитана военными цензорами? Разве он не подозревает, что ставит под угрозу себя и других?

Это ему хорошо было известно. Более того, он знал, что за подобную антисоветскую пропаганду любого ждут трибунал и расстрел, если только… не найти какого-нибудь выхода. Другими словами, если бы этим не занимался хитрый и весьма расчетливый Александр Солженицын.

Многообразность и разноплановость его деятельности просто поразительны. Составляя с Виткевичем «Резолюцию №1», он одновременно пишет и рассылает знакомым и незнакомым людям антисоветские послания, а также трудится над рассказами, которые даст на отзыв Борису Лавреневу. Разумеется, рассказы не могут носить антисоветского характера, более того, должны быть вполне лояльны…

И все-таки я не могу найти ясного ответа на мои вопросы: чем же в таком случае была мотивирована его рискованная, небезопасная переписка? Откуда взялась подобная мания героического величия у человека, которого даже вежливый профессор Симонян называет малодушным и самым трусливым из всех известных ему людей? Неужели Солженицыну неизвестно, что военная цензура и органы контрразведки СМЕРШ непременно выйдут на его след? Конечно же, известно. И в этой глупейшей истории на первый взгляд не обнаружишь и намека на здравый смысл. А смысл все-таки есть! Солженицын хочет, чтобы на его след вышли. Сейчас. Сразу. Как можно скорее.

Солженицыну, по свидетельству профессора Симоняна, лучше, чем кому-либо из его друзей, известна история русской революции. Он знает, что заговор брата Ленина — Александра Ульянова — был раскрыт только потому, что одно из неосторожных писем попало в руки царской охранки. На знании этого факта, на существовании военной цензуры и нескольких высказываниях Николая Виткевича он и строит свой почти «гениальный» план.

Размышляя над первым письмом, полученным от Солженицына, профессор Симонян только много лет спустя вдруг осознает, почему трус так героически бравировал. Он понял, что вся суть заключается в самом понятии «трус». А трусость и бравада не исключают друг друга.

Вот что мне сказал профессор Симонян во время одной из наших бесед:

«Когда Солженицын впервые понял, что может умереть, он начал испытывать панический страх. Даже на войне чувство значимости собственной личности, которое он культивировал в себе с детства, не позволило ему предоставить свою судьбу воле случая. Он ясно видел, как, впрочем, и каждый из нас, что в условиях, когда победа уже предрешена, предстоит еще через многое пройти и не исключена возможность гибели у самой цели. Единственной возможностью спасения было попасть в тыл. Но как? Стать самострелом? Расстреляют как дезертира. Стать моральным самострелом было в этом случае для Солженицына наилучшим выходом из положения. А отсюда и этот поток писем, глупая политическая болтовня».

Не выглядит ли все это у Кирилла Семеновича Симоняна несколько упрощенно?

Нет, Солженицын намерен вовлечь в свои интриги как можно больше людей, чтобы создать впечатление некоего заговора. Этим и объясняется изобилие его корреспонденции.

Профессор Симонян убедительно и довольно логично продолжал излагать мне свои мысли: «На фронте расследовать нельзя. Следствие можно вести только в тылу… И коль скоро существует подозрение, что раскрыта группа, то в такой обстановке ни один следователь не возьмет на себя смелость передать дело трибуналу. Верит он или не верит солженицынским наветам, его обязанность — направить дело вместе с арестованным в тыл…»

И мечта Солженицына сбылась.

Он доносил и доносил об антисоветской деятельности… На свою собственную жену Наталию Алексеевну Решетовскую. На друзей — Кирилла Симоняна, Лидию Ежерец, Николая Виткевича. На ничего не знавшего и не подозревавшего случайного попутчика Власова. На людей близких и далеких.

Солженицын твердо приходит к выводу, что нет людей близких и далеких, а есть люди нужные и ненужные. Вчера это были друзья, любовницы, коллеги и соратники; сегодня — сообщники, на которых можно свалить ответственность перед законом; а завтра — это литературные образы, которые послужат фоном для изображения колоритной фигуры Александра Исаевича Солженицына — редчайшего мыслителя, мученика, искателя вечных истин.

Да простит меня профессор Симонян, но я позволю себе подвергнуть его версию некоторому критическому разбору. Не слишком ли все преувеличено? Солженицына будут судить — это он заранее знает — по статье 58 Уголовного кодекса за подрывную деятельность. Некоторые пункты этой статьи предусматривают много лет лишения свободы и даже высшую меру наказания.

Но Солженицын привык получать то, что щедро давала ему его страна: повышенную Сталинскую стипендию, бесплатное образование, воинские звания… Почему бы и еще раз не попытаться использовать ее великодушие? Он успешно сможет сыграть перед судом роль кающегося грешника. (Не зря ведь он изучал театральное искусство!) У него хватит артистических способностей, чтобы донести слово до «зрителя», а в случае надобности пустить в ход лесть, подхалимство с целью добиться минимального срока.

И это Солженицыну удается. За доказанную преступную деятельность в военное время, которая действительно в любом государстве карается смертной казнью, он получил лишь 8 лет заключения. А благородный, правдивый Кока Виткевич — 10 лет. Меня это поразило, когда я об этом узнал. Я задавал многочисленные вопросы представителям советского правосудия. Но… кто может отличить мастерскую игру от действительных показаний грешника?

Однако есть обстоятельство, которое доказывает точную работу советских следственных органов: никто — ни Решетовская, ни Власов, ни Лидия Ежерец, ни Кирилл Семенович Симонян, на которых донес Солженицын, — не был арестован и даже не был подвергнут допросам в 1945 году. В тюрьму угодили только Солженицын и Виткевич.

Восемь лет заключения! Не много ли? Нет. Не надо забывать: каждая секунда на фронте таит в себе смертельную опасность. А в тюрьме в ту пору, когда фашисты и мыслить не могли о налетах дальней авиации, Солженицын чувствовал себя поистине как у Христа за пазухой. Вдобавок он был твердо убежден, что за победой последует амнистия.

Но «великий калькулятор» единственный раз в своей жизни просчитался. Советское правительство рассудило, что победа, купленная ценой жизни двадцати четырех миллионов погибших и замученных, принадлежит только честным. Мудрое, суровое и справедливое решение!

В целом жизнь подтвердила, что профессор Симонян в своем анализе оказался прав. Вот еще одно, пусть косвенное, доказательство. Возвратившись из заключения, Солженицын будет испытывать перед Симоняном болезненный страх. Он не осмелится показаться ему на глаза. Чувство страха было столь велико, что назвать фамилию Симоняна он побоялся. А как известно, Солженицын в своих книгах любит ставить под удар своих бывших друзей, называя их подлинные имена. Он попытается бросить в него камень в книге «Архипелаг ГУЛаг», но имени его не назовет. К. Симонян там фигурирует как «один наш школьный приятель»…

Итак, картина, которую нам преподносят Наталия Алексеевна Решетовская и сам Солженицын, несколько иная. Илья Соломин хорошо знал, для чего он просматривал вещи своего командира. Только два человека в этой сцене почти ни о чем не догадывались: майор и капитан контрразведки. Они даже не подозревали, что конвоируют человека, который — как бы невероятно это ни казалось — ждал их.

Девятого февраля 1945 года Солженицын почувствовал себя счастливым человеком: он мчался навстречу жизни, полной безопасности, — в даль, где не рвутся снаряды, не свистят пули, где не нужно ежесекундно бояться ни взрыва мин, ни бомб.

Противоречиям его действий, его изворотливости нет конца. И только в одном случае Александр Исаевич, описывая свой арест, скажет правду. Это когда он заявит, что пережил арест, вероятно, легче, чем можно было себе это представить.

…Закончив свою беседу с Кириллом Семеновичем Симоняном, я сказал ему:

— Уважаемый профессор, я не могу так написать. Это выглядит как клевета. Скажите мне об Александре Солженицыне что-нибудь хорошее, положительное, это нужно объективности ради.

Он посмотрел на меня понимающим и немного грустным взором.

— Это был отличный математик, — произнес он непривычно жестко.

Глава VII. СОЛЖЕНИЦЫН ЛИШЬ «ГРИМАСА ИСТОРИИ»

Псевдомученик

Итак, Солженицын в камере предварительного заключения. Это не самое приятное место под солнцем, но гранаты здесь не рвутся.

Поистине роковой оказалась в судьбе Александра Исаевича Солженицына его детская ссора с Каганом. И сейчас, когда прошло столько лет, в своих расчетах он все еще продолжает придерживаться тогдашнего своего убеждения, в соответствии с которым выгодно стать жертвой и, быть может, многое потерять, чтоб приобрести — или сохранить — главное. Поэтому он умышленно и спокойно отказывается от капитанского звания, позволяет лишить себя боевых наград, меняет относительные удобства батареи звуковой разведки, где жил как барин, на неудобства одиночного заключения.

Насколько верна аргументация профессора Симоняна? У Лубянки не слишком хорошая репутация: почитаешь о методах допросов в советских тюрьмах, описанных Солженицыным в его сочинении «Архипелаг ГУЛаг», и возникает такая ужасная картина, что Дантов Ад по сравнению с этим кажется детским садом. Но разве можно утаить от всех пытку целых тысяч или полное исчезновение десятков тысяч людей? Нет, это невозможно. Нет и никогда не будет на свете такой службы государственной безопасности, которая сумела бы заткнуть рот всем.

Если бы все действительно было так, как это подано в «Архипелаге», интерпретация профессора Симоняна не выдерживала бы никакой критики; она противоречила бы основному свойству солженицынского характера, побудившего его отправиться в тюрьму, — трусости. Однако… Кирилл Семенович Симонян столь же хороший психолог, как Солженицын математик.

Во время моей последней встречи в больнице доктор К. С. Симонян вспоминал:

— Как-то я беседовал с участником одного научного симпозиума, который только что вернулся из зарубежной поездки. Он много интересного рассказывал о таинственных явлениях человеческой психики, о научных открытиях в мире. И неожиданно, коснувшись вскользь поведения Солженицына, он метко сказал: «Личность Солженицына сейчас видна со всех сторон, как вошь на ладони. Он порядком уже и там надоел».

К. С. Симонян, рассказывая мне об этом некоторое время спустя, задал мне такой вопрос: «В самом деле, содруг, а не слишком ли много внимания уделяется Солженицыну?.. — И тут же лаконично резюмировал: — Он явно не стоит того, ведь это лишь гримаса истории».

Значит, Симонян прав. Ведь не зря он был убежден в том, что Солженицын, как «великий калькулятор», учел в своих расчетах и самое важное — свою трусливость.

Если «расколешься»[11] — ничего с тобой не случится. Такого принципа придерживаются следователи всех тюрем мира. Но у исторического метода — непреложное правило: audiatur et altera pars — следует выслушать и другую сторону.

Предоставим слово Александру Исаевичу Солженицыну, лауреату Нобелевской премии в области литературы:

«Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать — тридцать — сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будут введены самые гнусные [выделено А. И. С] допросы из всех здесь известных — сжимать череп металлическим обручем[12], погружать человека в ванну с кислотой[13], связанного и голого оставить на съедение муравьям или клопам, вставлять ему в анальное отверстие раскаленный на примусе шомпол («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые органы и — как самое легкое — многие сутки не давать ни спать, ни пить, избивать до кровавого тумана, — и тогда никакой чеховский спектакль не закончился бы, потому что всех героев увезли бы в сумасшедший дом»[14].

Какой кошмар! Да, это невероятный кошмар…

Но проанализируем подробнее его метод повествования. Он характерен для Солженицына с точки зрения художественного стиля писателя и достоверности его высказываний.

На суперобложке упомянутого солженицынского «сочинения» напечатан текст: «Солженицын описал здесь историю ГУЛага — невероятной островной империи насилия и террора — на основе фундаментальной концепции, с документальной скрупулезностью современного историка…»

Наивному человеку может показаться, что действительно с документальной скрупулезностью. Он рассказывает, каким мучениям кого-то подвергали, и даже указывает их инициалы. Это выглядит серьезно, таинственно и даже героически — Солженицын не хочет, чтобы органы советской безопасности «мстили» его информаторам… Однако первичные материалы получены из вторых рук. И нет никаких ссылок на то, где и как они сохранились. Неужели «современному историку» Солженицыну не известно, что еще в древние времена был выдвинут обязательный для каждого историографа принцип «допроса свидетелей» — каждому вменялось в обязанность указывать точный источник? Почему он не указывает, что эти материалы находятся, например, в его личном архиве в форме, скажем, записей, магнитофонной ленты и т. п.? А коль они получены в личных беседах, почему бы это не указать? Потому что так эффектнее. В результате обман, настолько примитивный, что на первый взгляд его трудно не обнаружить. «Все, что рассказывает Солженицын, — это лагерный фольклор, — говорит мне Николай Виткевич, — в лагерях он всегда общался только с теми, кто жаловался и был способен преувеличивать. С людьми, которые смотрели на вещи трезво и говорили правду, он разговаривать не желал. Большинство заключенных имеет склонность преувеличивать свои страдания или тяжелую судьбу, рассказывать всякие небылицы, чтобы выглядеть привлекательнее, — таких-то типов и выискивал Саня Солженицын». Так говорит человек, которого Солженицын «посадил» и который некоторое время находился в заключении вместе с ним.

Но возвратимся еще раз к приведенным Солженицыным примерам. Прочие адские кошмары здесь вообще не подтверждены документально. Кого отдали на съедение муравьям и клопам? Солженицына? Его товарища по камере? Кому раздавили сапогами половые органы и кого мучили раскаленным шомполом? Он не помнит таких данных?.. И весь дьявольский рассказ «современного историка» Солженицына теряет правдоподобность.

На Лубянке

Если проанализировать две главы из романа («Следствие» и «Первая камера — первая любовь»), то вскроется еще одно обстоятельство, которое даст прямой ответ на вопросы, какими методами допрашивали Солженицына и верна ли теория профессора Симоняна.

Весьма интересно, что Солженицын почти не пишет о том, как его самого допрашивали. В одном только случае он упоминает, что следователь, еще в прифронтовой полосе, якобы украл у него портсигар. Затем следует драматическое описание ночных допросов. Солженицын, который обычно так любит говорить о себе, превозносить только себя, почему-то ведет повествование от второго лица и весьма неопределенно. Не нужно быть следователем, чтобы увидеть противоречивость его суждений. Это легко бросается в глаза, когда читаешь его публикации или беседуешь с ним. Вот, например, он пишет:

«После четырех суток моего поединка со следователем, дождавшись, чтоб я в своем ослепительном электрическом боксе лег по отбою, в двери камеры загремели ключом. Я слышал это отчетливо, но мне хотелось хотя бы на три сотых доли секунды, пока не раздастся голос надзирателя: «Встать! На допрос!», положить голову на подушку и притвориться спящим. Однако надзиратель произнес: „Встаньте! Соберите постель!“»[15]

И Александра Исаевича Солженицына перевели в камеру №67. В общую камеру.

«Хотя после отбоя прошло каких-нибудь четверть часа, обитатели камеры №67 при моем появлении уже спали»[16].

Если верить автору, великомученик Солженицын после четырех дней следствия прилег отдохнуть.

Четырех дней, по словам следователей, достаточно на предварительное, беглое оформление протокола…

Таким образом, можно сделать следующие выводы:

1. Если бы следствие не закончилось, его не перевели бы в общую камеру.

2. Солженицын, который жаловался на свою слабость после ночных допросов, на самом деле прошел допрос днем.

Его ссылку на слабость после ночных допросов повторяет и Наталия Решетовская. В этом ее, должно быть, убедил сам Солженицын; у него для этого, как мы увидим, имелись более чем веские доводы. Солженицын прошел через «мартириум» следствия действительно в рекордный срок. Он снова сам себя выдает, описывая свое появление в камере:

«Хотя был уже конец февраля, они [соседи по камере] ничего не знали ни о Ялтинской конференции, ни об окружении Восточной Пруссии… По инструкции подследственные ничего не должны были знать о внешнем мире, и вот они ничего не знали»…

Разнобой и противоречивость описания им так называемого следственного этапа своей жизни настолько возмутили меня, что я схватил блокнот и начал подсчитывать: Солженицын был арестован 9 февраля в Восточной Пруссии. Год 1945‑й не был високосным. Значит, до конца месяца оставалось девятнадцать дней. Если на предварительные допросы в прифронтовой полосе ушло два дня, на дорогу из Восточной Пруссии по разоренной стране в Москву — примерно неделя, на формальности сдачи-приема в тюрьму на Лубянке, скажем, еще один день, то, следуя честным спортивным правилам, можно назвать самую благоприятную дату для Александра Исаевича, 28 февраля.

9 дней провел Александр Исаевич Солженицын под следствием! Эти данные получены не из вторых рук — они, оказывается, изложены самим же Солженицыным в его книге «Архипелаг ГУЛаг». Так что концы с концами у него явно не сходятся, и искажение истины налицо. Я убедился в том, что Александр Исаевич абсолютно неразборчив в средствах в своем стремлении поразить читателей, удивить окружающих его людей какими-либо вымыслами или сенсационными слухами, вызвав у них сочувствие.

И невольно возникает еще вопрос: почему он не рассказывает подробнее о своем следователе и не смешивает его с грязью, как он это сделал со своими бывшими друзьями и первой женой? Почему он не пишет о ходе следствия, о «пытках», которым он подвергался сам? Писать нечего, потому что Александра Солженицына вовсе не подвергали пыткам. На странице 151‑й своего «романа» («Архипелаг ГУЛаг») Александр Солженицын говорит: «Мой следователь ничего не применял ко мне, кроме бессонницы, лжи и запугивания — методов, совершенно законных». Наконец, если ему доподлинно «известны» зверства бог знает каких следователей из Архангельска, Киева или Иркутска и даже то, что происходило в 1929 году и как выглядела тюрьма в Чойбалсане, то почему, когда дело касается его самого, у него иссякает творческая фантазия?

Между тем, как я обратил внимание, в своем сочинении он жонглирует не поддающимися проверке фактами, а также примерами, якобы услышанными им от других «зэков», часто безымянных или обозначенных условными инициалами.

Допустим, что он и в этом составляет счастливое исключение. Нет, в таком серьезном и глубоко волнующем вопросе, который бередит душу любого честного человека, нельзя строить предположения или навязывать читателю непроверенное мнение. Я было совсем утратил покой. Мне так хотелось дойти до истины — выяснить, действительно ли Александр Солженицын является великомучеником, который обрел счастье на чужой земле, пройдя через муки ада, неимоверные страдания и невзгоды, или же он является псевдомучеником — политическим шарлатаном и авантюристом, который предал свою родину, своих близких друзей и изменил своей верной и преданной подруге…

Я решил разыскать следователя, который вел «Дело» Солженицына. Это было нелегко. Наполовину книга у меня была уже написана. Наконец мне удалось разыскать его. Он оказался уже почтенным человеком, пенсионером, проживающим в Москве. Своими интеллигентными манерами и спокойным голосом он сразу расположил меня к себе. Так как времени у меня было мало, я кратко рассказал о цели моего визита. И он так просто и так убедительно стал мне рассказывать:

«Когда много лет просидишь за столом следователя, начинаешь делить допрашиваемых на категории. Есть люди, которые молчат, ничего не говорят. Таких иногда приходится допрашивать месяцами. Есть другие, которые под тяжестью улик вынуждены заговорить. Встречаются и прирожденные лгуны. Их можно отнести к третьей категории. Это самые трудные подследственные — их приходится уличать шаг за шагом. Иные говорят правду. И наконец, бывают мягкотелые, которые сами прямо даются вам в руки. Помимо правды, они излагают и свои домыслы, лишь бы отблагодарить вас. Солженицын как раз относился к последнему типу подследственных».

Ах, вот как! Значит, на Александра Исаевича не нужно было поднимать руку, чтобы он признался в чем угодно…

Ну, а как другие? Извините за деликатный вопрос.

Чтобы иметь абсолютную ясность, я решил обратиться к разным лицам из близкого окружения Александра Исаевича: Л. А. Самутину, человеку, предоставившему Солженицыну материал для книги «Архипелаг ГУЛаг» и прятавшему его рукопись; капитану второго ранга Бурковскому, заместителю командира крейсера «Аврора», некогда находившемуся в заключении вместе с Александром Солженицыным; давнему его другу Николаю Виткевичу. Я им задал такой вопрос: «Били ли вас, мучили каким-либо образом, применяли ли к вам любое другое средство физического воздействия во время допроса?» (Разумеется, эти люди не знают друг друга, и каждому из них этот вопрос был задан в отдельности.)

Вот что они мне ответили.

Л. А. Самутин: «Никто ко мне даже не прикоснулся. Правда, по отношению ко мне были грубы. Кричали, ругались (непристойно ругались), но вы должны понять, что я был настоящий враг. Офицер власовской армии. Не просто какой-то рядовой. Я редактировал во время войны власовскую газету «На дальнем посту», которая выходила в Дании, где в то время жило много власовцев. Нашим, — сказал он в заключение, — меня выдали англичане. Я ждал самого плохого, но за все время следствия не получил даже тычка».

Капитан второго ранга Бурковский: «Я попал к молодым следователям. Они нервничали. Если иногда не все шло так, как им хотелось, они кричали и излишне грубо ругались. Но бить? Никто меня ни разу не ударил».

Николай Виткевич: «Нет. Я думаю, что это было строго запрещено».

Это говорят люди, проживающие на территории Советского Союза. Можно предположить, что они боятся или что их «обработали» органы безопасности. Любопытно, что и как говорит о своих допросах человек, живущий на Западе. Он был арестован в 1940 году в Москве и провел в лагерях и тюрьмах в общей сложности тринадцать лет. Зовут его Дмитрий Михайлович Панин. Он ярый враг Советского Союза.

«Моим следователем на Лубянке был молодой человек лет тридцати по фамилии Цветаев, кажется, из инженеров, мобилизованный органами [советской госбезопасности. — Т. Р.]. Он, видимо, недавно окончил курсы следователей, и наше «Дело» было для него сдачей экзамена. Зла у меня против него не было и нет. Он старательно отрабатывал все, что было написано для него на бумажке старшим следователем, и добросовестно, но беззлобно ругался, кричал, угрожал, как этому обучали на курсах. Во время следствия на Лубянке вид у этого чекиста был цветущий, белое с нежным румянцем лицо было привлекательным и отнюдь не зверским»[17].

Это свидетельство не́друга Советской России, автора известного пасквиля «Записки Сологдина», «человека с другой стороны». Кто знаком с его «Записками», тот знает, что Д. Панин, ссылаясь на слухи, не раз упоминает о пытках, придуманных «чекистскими палачами», «большевистскими людоедами». Но в действительности и он и кое-кто другой лишь «слышали», но никто из них — извините! — даже оплеухи не получил. Нам могут возразить: «Позвольте, Панин и Солженицын прославились как просто прирожденные трусы (это так и есть!), их искренность сомнительна…» Да, но аналогичные свидетельства дали такие, как Бурковский, Самутин и Виткевич — мужчины настолько крепкие, что и сам Реймонд Чандлер[18] не придумает…

Однако мы отвлеклись. Вернемся к Александру Исаевичу. Как же он, бедный, поживает в общей камере? Какие трудности, какие муки переживает великомученик Солженицын?

Вот как он сам описывает свою жизнь в это время:

«Ах, ну и сладкая жизнь! Шахматы, книги, пружинные кровати, пуховые подушки, солидные матрацы, блестящий линолеум, чистое белье. Да я уж давно позабыл, что тоже спал вот так перед войной. Натертый паркетный пол. Почти четыре шага можно сделать в прогулке от окна к двери. Нет, серьезно, эта центральная политическая тюрьма — настоящий курорт.

И здесь не рвутся гранаты, не грохочут орудия… Достаточно мне закрыть глаза, и в ушах — их рев в вышине над нашими головами, их протяжный свист, затем отзвуки разрывов. А как нежно посвистывают мины! А как сотрясают все вокруг минометы, которые мы прозвали «доктор Геббельс»! Я вспомнил сырую слякоть под Вордмитом, где меня арестовали и где наши бредут сейчас, утопая в грязи и снегу, чтобы отрезать немцам выход из котла.

Черт с вами, не хотите, чтоб я воевал, — не надо»[19].

Итак, Солженицын сам лишний раз подтверждает, что профессор Симонян в своем предположении был прав. Даже наивному ясно, что там, где есть шахматы, книги и пуховые подушки, не могут ломать психику людей, как это изображает Солженицын. Он стремится отыскать что-нибудь нелепое или ужасное.

Например, он жалобно сообщает, что надзиратель беспрерывно смотрел, чтобы подследственные не портили чайный столик или чтобы не получали больше одной книги в неделю, которую им приносила вульгарно накрашенная библиотекарша. «И этим они хотели нас уязвить», — пишет он в сердцах.


Лубянка — не санаторий. Это тюрьма, и пребывание под арестом отнюдь не является приятным развлечением. Однако Солженицыну кажется, что после фронтового ада он оказался почти в раю. Правда, он жалуется на плохую пищу. Но разве в это время не голодает почти вся Европа? Разве ему, регулярно получающему горячую пищу, сахар и хлеб, не лучше во сто раз, чем его землякам в опустошенных войной районах?

Александр Исаевич живет-поживает в общей камере, общается и беседует с другими арестованными, читает и спокойно ждет… победы.

Как же он так быстро из положения подследственной одиночки попал в условия божьей благодати?

Прервем ненадолго наше повествование и забежим на семь лет вперед.

В 1952 году Кирилл Семенович Симонян был вызван к следователю госбезопасности. Тот попросил его сесть за отдельный стол и предложил ему объемистую тетрадь.

— Внимательно прочтите это. Если посчитаете нужным, сделайте для себя выписки, — сказал следователь Симоняну.

Кирилл Семенович открыл толстую тетрадь и сразу узнал знакомый, неподражаемый мелкий почерк Солженицына.

«Я воспринял это как своего рода привет от Моржа, — сказал мне профессор Симонян, — поэтому с интересом стал читать».

На 52 пронумерованных страницах был изложен гнусный донос Александра Солженицына на своего самого близкого друга. «Я начал читать и почувствовал, как у меня на голове зашевелились волосы», — рассказывал мне профессор, сильно волнуясь.

«Силы небесные! На этих пятидесяти двух страницах описывалась история моей семьи, нашей дружбы в школе и позднее. При этом на каждой странице доказывалась, что с детства я якобы был настроен антисоветски, духовно и политически разлагал своих друзей и особенно его, Саню Солженицына, подстрекал к антисоветской деятельности».

Поистине воскликнешь: «Силы небесные!..»

Следователь терпелив. Он позволил Кириллу Семеновичу Симоняну прочесть этот донос еще раз, так как все это никак не укладывалось в голове. И Кирилл Семенович вдруг обнаружил, что изложенные факты соответствовали действительности, но преподносились в грубо искаженной интерпретации. Они были приведены совершенно в иной связи; им придан был абсолютно иной смысл — все было преувеличено или неправильно прокомментировано. Так как сейчас есть с чем сравнить такой низкий поступок, то можно сказать, что литературный метод лауреата Нобелевской премии Солженицына не отличается от метода доносчика Солженицына.

«В доносе все было перевернуто, — рассказал мне Кирилл Семенович Симонян. — Мои слова, которые я произнес в то время, когда Солженицын получал Сталинскую стипендию, почему-то он вплел в один из моих рассказов школьного периода об отце (богатом купце, после нэпа легально выехавшем в Персию) и так ловко обыграл, что я остолбенел от негодования. По словам Солженицына, я будто всегда проводил антисталинскую линию и занимался антисталинской деятельностью. В частности, он подчеркивал «осуждение» мною Сталинских стипендий. Причем слово «Сталинская» было подчеркнуто». Любопытно, что донос этот написан Солженицыным — человеком, который попал в заключение за «антисталинскую деятельность». Человеком, срок заключения которого уже почти истек и который собирался стать символом сопротивления так называемому сталинскому произволу.

Кирилл Семенович продолжал мне рассказывать:

«„Вы должны написать объяснение“, — сказал мне следователь. Я написал. Оно уместилось на половине странички. Я подал листок следователю. Он положил его в папку с доносом и сказал, что мне можно идти. Но я не спешил уходить.

— Скажите, — я обратился к следователю, — зачем Солженицын сделал это перед самым окончанием срока заключения?

— Интересно, а как вы сами это объясняете? — ответил мне следователь вопросом на вопрос.

Я врач, поэтому для меня было легче найти объяснение. И я истолковал этот случай как следствие транса.

— Транса? — с насмешкой переспросил следователь. — Скажите мне, доктор, как может транс сочетаться с холодным расчетом? Да он просто дрянь-человек».

Только во второй половине 50‑х годов Кирилл Семенович узнал, что первый донос на него Солженицын написал в 1945 году. На Лубянке. В один из тех четырех дней, о которых Солженицын позднее напишет: «Я вел поединок со следователем».

Этот «поединок» на Лубянке носил довольно странный характер. Солженицын действительно «давался следователю в руки». Он доносил и доносил… На беднягу Власова, которого случайно встретил в офицерском вагоне, на Лидию Ежерец, Кирилла Симоняна и… на Наталию Решетовскую, свою любимую тогда жену.

Можно ли это доказать?

Конечно, да.

Когда мне удалось найти бывшего следователя Солженицына и коснуться этого вопроса, он мне сказал:

«Для меня было просто невероятно — как можно так оклеветать самых близких людей!.. — И продолжал: — Я отступаю немного от правил своей бывшей службы, но это дело настолько давнее и уже долгие годы лежит в архиве, что я, пожалуй, могу вам о нем рассказать. В «Резолюции №1» Солженицын предлагал создать конспиративные «пятерки» (как в белогвардейской организации НТС, которая сейчас работает на Западе). Я его допрашивал прежде всего по переписке с его женой, Н. А. Решетовской, и друзьями, прежде всего К. С. Симоняном и Л. Ежерец. Солженицын мне сказал, что он хотел сделать из этих людей руководителей конспиративных пятерок…»


После битвы каждый ефрейтор чувствует себя генералом. Так и Солженицын. Опять он извлек для прессы историю этой старой резолюции и настойчиво стал доказывать, что это чуть ли не исторический документ борьбы против «сталинизма» и что написал он ее один, без Н. Виткевича (которого, как уже читателю известно, хладнокровно «посадил» из-за этой же резолюции).


Сейчас Солженицын в тюрьме. И пишет доносы.


Кирилл Семенович Симонян своими глазами видел и читал второй солженицынский донос, а о первом доносе ему известно… от самого Солженицына!

Профессор Симонян описывает это так: «В конце 60‑х годов в одном из ответов на мои письма Солженицын объясняет, что в 1952 году никакого доноса не писал. В своей «информационной записке» 1952 года он-де изобразил меня в таких светлых красках, что буквально спас меня от ареста… Это был удар для меня. Значит, он сразу признал два факта: имел место не только донос 1952 (это-то мне было известно), но и донос 1945 года, о чем я еще не знал. Тогда я подумал: если в тетради 1952 года я изображен в «светлых красках», то — боже мой! — как же я представлен в тетради 1945 года»[20].

«Когда в процессе реабилитации мне показали донос Солженицына, это был самый страшный день в моей жизни», — скажет мне в Брянске доцент Виткевич, принадлежавший к избранному братству тех, кто пережил «сорок первый». А солженицынская бесхарактерность не была для Виткевича открытием. Он знал, что его посадил друг Морж. Но следователю Виткевич, который был арестован через два месяца после Солженицына, рассказывает о последнем как о хорошем и нужном для армии офицере. Он хочет быть объективным, подчеркивает положительные черты своего друга Сани…

— Так посмотрите, что о вас говорит он, — слышит Виткевич голос следователя, — ваш приятель высказывается о вас довольно резко.

Николай Виткевич позже заявит: «Честно говоря, я сначала не поверил следователю. Мне показалось, что это обычный тактический прием».

Пройдут годы. Николай Виткевич уже на свободе, и его должны реабилитировать. Во время процесса реабилитации ему предложили ознакомиться с протоколами допросов его друга, кровного побратима, товарища-мушкетера.

«Трудно, очень трудно, — сказал мне Виткевич, — описать те чувства душевной боли, разочарования, досады и гнева, которые охватили меня после ознакомления с доносом Солженицына. Он писал о том, что якобы с 1940 года я систематически вел антисоветскую агитацию, замышлял создать подпольную подрывную группу, готовил насильственные изменения в политике партии и правительства, злобно чернил Сталина… Я не верил своим глазам. Это было жестоко. Но факты остаются фактами. Мне хорошо были знакомы его подпись, которая стояла на каждом листе, его характерный почерк — он своей рукой вносил в протоколы исправления и дополнения. И — представьте себе! — в них содержались доносы и на его жену Наталию Решетовскую, и на нашу подругу Лидию Ежерец».

Когда-то он писал: «Мы как два поезда, движущиеся с одинаковой скоростью…» И Солженицын попытался перевести стрелку. Он сделал это с такой ловкостью, что «поезд Виткевича» — ведь все еще шла война — мог врезаться в «стенку». Виткевич мог угодить под расстрел. Он оказался у него в руках, критикуя Сталина. Таким образом, честный и прямой Кока в течение десяти лет будет лечить свою «лейтенантскую краснуху» в лагерях.

Резонен вопрос: откуда взялась у Солженицына подобная безудержная потребность, неутомимая жажда обвинять и, может быть, губить своих близких?

Я убедился в том, что Солженицыным двигали страх и стремление выделиться. Любой ценой! Всегда! Всюду!

Да, Солженицын боится одиночной камеры — она и в самом деле неприятна, — боится высшей меры наказания, опасается за свои удобства, за свою жизнь. Если уж он решился на жизнь в заключении, он должен максимально облегчить себе ее, чего бы это ему ни стоило. Поэтому он говорит и говорит…

Ему известно, что каждое слово, заносимое в протокол, поворачивает ключ в камере предварительного заключения и ведет Солженицына туда, где условия более сносны.

А желание выделиться? Логично ли это? И да и нет. Оно воодушевляет. Разумеется, даже находясь за решеткой, он может быть лучшим из заключенных. Первым среди прочих. Этого он и добивается.

И в голове у него все мелькает одно слово: «Удалось!..» Солженицын в общей камере №67 в ожидании. Чего? Суда? Да, конечно. Но главным образом — амнистии, которая будет объявлена после победы. А победа уже, как говорится, на пороге. И наконец она пришла.

Наконец-то!

Над Берлином развевается Красное знамя. (То самое, за которое поднял тост Сергей Сергеевич Родимцев в сталинградской штаб-квартире, когда с Волги дул сиверко, а в штабе гвардейской 13‑й пили «сталинградское шампанское».)

«Ошалевшие от радости люди бегали по ошалевшим улицам. Кто-то стрелял в воздух из пистолета. И все радиостанции Советского Союза разносили победные марши над израненной и голодной страной» — так описывает Александр Солженицын момент победы в своем творении «В круге первом».

Люди действительно были вне себя от радости. Еще бы! Они выиграли войну! Войну, которая унесла жизни двадцати четырех миллионов их соотечественников. Стреляли в воздух в Праге, в Берлине; капитан Бурковский рассказывал мне, что на Черном море на радостях начала стрелять вся эскадра… Играли победные марши? Конечно! Но великий всенародный праздник Солженицын стремится подать как нечто почти патологическое. А почему бы и нет? У него свой резон, чтобы ненавидеть миг Победы: он сидит на Лубянке, а из окна камеры №67 тоже видны отблески салюта Победы, осветившего небо Москвы.

Подследственные вне себя от радости. Конец войне! «Амнистия, амнистия», — распевает в одной из камер армянин, задержанный контрразведкой в Румынии.

Победители бывают великодушны, и момент, который безошибочно предусмотрел в своих расчетах Александр Исаевич Солженицын, наступил. Но проходят недели, а помилования все нет. Только 7 июля 1945 года Президиум Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик объявляет амнистию. Помилованы мелкие воры и мошенники, мелкие преступники всех сортов: люди слабохарактерные или случайно оступившиеся в сложной игре под названием «жизнь».

Советское общество устами юристов, составлявших решение о помиловании, словно повторило стихи Расула Гамзатова:

Провинился друг и повинился —

Ты ему греха не поминай.

Но те, кто не помогал победе, кто, наоборот, так или иначе препятствовал ей, пусть получат, что заслужили. Почему народ, потерявший стольких своих сынов и дочерей, что четыре раза полностью опустела бы Швейцария, более пяти раз — Голландия и почти дважды — Чехословакия, должен прощать врагов, предателей, трусов и даже тех, кто запятнал себя кровью своих сограждан?

То был бы не акт великодушия, а девальвация самой дорогой валюты, которой было уплачено за победу. Такие, как Солженицын, не достойны великодушия.

Это суровое, мудрое и справедливое решение в знак глубокого почтения памяти жертвам советского народа.

И вот впервые в жизни «великий калькулятор» Александр Исаевич Солженицын просчитался. В важном для себя деле — в предположении о том, что через несколько неприятных недель или максимум месяцев он вступит в полосу безопасной мирной жизни. И этого Солженицын никогда не простит советскому правительству. Никогда. В книге «Архипелаг ГУЛаг» в пример нынешнему советскому правительству он ставит очень обожаемого им «державного государя-батюшку» Николая II. Он пишет, что тот был молодец и после революции 1905 года помиловал всех политзаключенных.

Пока что Солженицын в камере №67 на Лубянке. Следствие подходит к концу, и ему предъявляется обвинение по статье 58 Уголовного кодекса, п. 10 (антисоветская агитация) и п. 11 (попытка создания антисоветской организации). Всеми силами он пытается выкрутиться. Его поведение удивительно: почти змеиное движение его души — спираль подлейших мыслей и предательских действий.


«Солженицын сидит в кабинете прокурора подполковника Котова, который осуществлял надзор за правильностью расследования. Сейчас он лениво листает «Дело». Усталость Котова передается Солженицыну. А он просит лишь о том, чтобы его не обвиняли по п. 11.

— Какая группа? Ведь на самом деле всего только двое!

Подполковник Котов объясняет, что один человек — это человек, а двое — это люди! Это значит группа» — так воспроизводит повествование Солженицына Наталия Алексеевна Решетовская. Но подполковник Котов — военный прокурор, а не добряк Бершадский, учитель истории. Его не упросишь, и Солженицын наталкивается на стену. Ведь он, собственно, ничего особенного и не хотел от прокурора Котова. Только чтобы его не обвиняли по п. 11! Только! Вероятно, именно этот пункт не сулил ему спасения. Может быть, он сознательно не строил обвинения именно по этому пункту, лишь бы не предстать перед военным трибуналом и не попасть под расстрел. Но разве он не пытался принести в жертву этой цели Кирилла Семеновича Симоняна, Лидию Ежерец и людей совсем незнакомых? Разве не он состряпал донос (лишь бы только укрыться от мин и снарядов) и на Наталию Решетовскую за ее якобы антисоветскую деятельность? (На одном витке своего жизненного пути, когда в выходной день он ходил по Пушкинскому бульвару, он «сходил с ума от любви», а на другом витке — в 70‑е годы — Солженицын обвинит Решетовскую в том, что она агент КГБ, приставленная для слежки за ним.)

Теперь антисоветская группа, которую он с таким трудом создавал, не нужна Солженицыну. Она ему не подходит. Обвинение по п. 11 может значительно повысить меру наказания. И Солженицын предпринимает попытку отмежеваться от своего «детища». Однако это ему не удалось. Он еще раз протягивает руки в надежде на советское милосердие.

Наступает пора покаянных признаний, сожалений. Ему известно, что это снижает наказание, благоприятно влияет на условия жизни в заключении. Солженицын кается. (Как кощунственно звучат в этой связи слова, которые он произнес двадцать девять лет спустя в цюрихской квартире чешского эмигранта доктора Голуба: «Россия должна покаяться!») В результате Виткевич, обвинявшийся только по п. 10 и сказавший суду правду, отправился в исправительно-трудовые лагеря на десять лет. А Солженицын отделался лишь восемью годами. (?) Если бы я был гражданином Советского Союза, я бы потребовал для него более сурового наказания.

А впрочем, в этот момент Александр Исаевич Солженицын и так стоит не только на распутье своей поразительной и запутанной жизни, но и перед судом истории. В самом деле, больше того, как он сам себя наказал, никто его не накажет.

Глава VIII. «ШАРАШКА»

Условия жизни Солженицына в исправительно-трудовом лагере

Воркута. Шестьдесят седьмой градус северной широты. Зимой (а здесь она длится полгода) термометр, как правило, показывает тридцать градусов мороза, а когда — двадцать градусов ниже нуля, говорят, что погода теплая.

Воркута. Шахты. Кирпичный завод. Исправительно-трудовой лагерь — один из островков будущего солженицынского «Архипелага». Однако по стечению обстоятельств волна событий выбрасывает сюда не Александра Исаевича, а неизворотливого Коку Виткевича. («Не смейтесь, — сказал мне в 1975 году в Брянске доцент Николай Виткевич, — своим крепким здоровьем и физической закалкой я обязан тяжелому труду в лагере».)

А труд здесь поистине нелегок. Не выполнишь норму — не получишь дополнительного пайка. А нормы высокие. Это и понятно: страна в развалинах, ей нужны работящие люди и не нужны бездельники. В конце концов, кто при такой трудной ситуации станет жалеть людей, которые так или иначе провинились перед законом? Кто будет даром кормить их за счет детей из районов, опустошенных нацистами? Но Виткевич не лентяй или лодырь. Он с достоинством несет свое бремя. Сурово, добросовестно. И размышляет.

«В лагере мы подразделялись на «мертвых» и «живых», — продолжал свой рассказ Николай Виткевич. — К «мертвым» относили тех, кто не хотел работать, жаловался на свою судьбу, довольствовался основным пайком. Я всегда принадлежал к «живым» — к тем, кто работал. А солженицынский «Архипелаг ГУЛаг» как раз и представляет собой сборник побасенок «мертвых», с которыми Солженицын общался охотнее всего».

Судьба по вине Солженицына забросила Виткевича далеко. Только первые полярные исследователи, достигшие сто лет назад географической широты Воркуты, могли радоваться успеху проделанного пути.

Солженицына же — вы удивитесь, читатель, — судьба не занесла за Полярный круг или в пустыни Средней Азии; она не вынесла его даже из Москвы. На бывшей Большой Калужской улице в Москве стоит большой дом. Его светло-желтая облицовка потемнела со временем; некогда монументальный, сегодня он является диссонансом среди современных зданий. Вскоре после Великой Отечественной войны этот дом был построен для сотрудников Министерства внутренних дел СССР. На строительстве работали заключенные. И одним из них был Солженицын, который выступил здесь в новой, но отнюдь не недостойной для него роли паркетчика.

Он описал этот эпизод своей жизни в романе «В круге первом». Его повторила Наталия Алексеевна Решетовская. Из его описаний следует: охраны — почти никакой. Режим — очень мягкий; никто никому ничего не указывает. Сделал свое — и делу конец. По улицам едут троллейбусы, машины, ходят люди. Заключенные испытывают здесь самое большое и мало кому доступное в заключении блаженство — чувство, присущее человеку при обычном течении жизни.

Солженицын на этой стройке, сидя на карнизе или высовываясь из окна, подолгу беседовал с Наталией Решетовской, которая всегда приносила ему что-нибудь вкусненькое. На свиданиях нельзя было его узнать. Как на всех заносчивых людей, несчастье оказало на него благое действие. Но главное — это дуновение ветра свободы и минувших лет…

Судьбы Решетовской и Солженицына с сего момента будут разворачиваться параллельно.

Если подойти с чисто географической точки зрения, то с 1941 года (хотя их разделяло немалое расстояние) они никогда не были так близки, как теперь, когда Солженицын арестован. Снова это была удивительная любовь… Короткие разговоры в комнатах для посетителей московских тюрем. Отправление посылок и ожидание писем…

Как сложилась судьба Ч. С.[21] (Решетовской) в период, когда Солженицын помогал укладывать паркет на Большой Калужской?

Наталия Алексеевна, чтобы быть ближе к мужу, переехала из Ростова-на-Дону — прекрасного, но все же провинциального города — в Москву.

Я помню, как в мае 1974 года в Цюрихе Александр Солженицын сказал мне:

«Вы должны понять, что, как только кто-либо бывает арестован, советские органы государственной безопасности запрещают ближайшим родственникам въезд в крупные города, особенно в Москву. Те, кто до ареста их родственника проживал в Москве, Харькове или другом подобном большом городе, немилосердно выселялись. В Казахстан. В Сибирь. На Дальний Восток…»

Наталию Алексеевну Решетовскую не преследовали, не заставили в Москве работать уборщицей или кондуктором троллейбуса. Она, как того сама хотела, поступила в аспирантуру при Московском государственном университете.

Если пользоваться терминологией Солженицына, Решетовская не простой Ч. С. Ее собственный муж дал о ней показания во время следствия, обвинил в антисоветской деятельности и полагал, что она будет арестована. Это подтверждает в своей книге и сама Наталия Алексеевна.

А пока что она сломя голову бегает по городу, достает продукты для своего любимого Сани и стремится уделить ему максимум внимания. Чтобы не предаваться грусти, она старается заполнить каждую минуту: усиленно работает над кандидатской диссертацией, подолгу сидит в читальне, пишет мужу письма, вместе с Кириллом Семеновичем, который старается развлечь ее и облегчить ей участь, в четыре руки играет переложения для рояля из бетховенских симфоний, ходит в театр, общается с друзьями. Кто не знал о ее внутренних переживаниях, мог позавидовать интересной и насыщенной жизни этой молодой советской женщины…

Любая стройка однажды кончается. И вот в один прекрасный день в окнах полукруглого дома на Большой Калужской появились стекла. Из них больше не высовывался человек в поношенном офицерском кителе. Что с ним?..

Ходили слухи, что все осужденные по статье 58‑й будут сосланы в Сибирь или даже за Полярный круг. Ничего подобного не произошло. По крайней мере с Солженицыным.

Он побывал в двух колониях — в Рыбинске и Загорске. Буквально рядом с Москвой. В Рыбинске он уже не занимался физическим трудом, а работал по специальности — учителем математики. «Работа здесь соответствует мне, а я соответствую работе», — писал он Наталии Алексеевне Решетовской.

В июле 1947 года (через два года и четыре месяца после ареста) он снова в Москве. Точнее: на окраине Москвы, в деревне Марфино. Она расположена по соседству с Останкинским парком, недалеко от знаменитой Всесоюзной сельскохозяйственной выставки; а сейчас на месте деревни стоит Московская телебашня.

Марфинская тюрьма — это старый и просторный монастырь. Солженицын опишет ее в своем романе «В круге первом». Большие помещения с высокими старинными окнами. Прогулки по липовой аллее. Свободное передвижение по всей территории тюрьмы. Письма, которые можно писать и получать. Почти регулярные посещения родственников.

Марфино — это в день:

«Четыреста граммов белого хлеба, а черный лежит на столах…

Сорок граммов масла для профессоров и двадцать для инженеров…»[22]

Нам это покажется мало? Вероятно, только нам, располневшим современным людям, которым врачи рекомендуют почти такие же порции жиров. Однако кто в Советском Союзе тех голодных послевоенных лет может сказать, что ежедневно получал двадцать или сорок граммов масла, почти полкило белого и вдоволь черного хлеба? (А хлеб у русских является основным продуктом питания.) Украинские или белорусские дети? Колхозницы, заменившие на работе своих погибших мужей?.. Нет, им это только снилось.

Марфино — это тюрьма, где есть…

«…математики, физики, химики, радиоинженеры, инженеры — специалисты по телефонной связи, конструкторы…»[23]

Где можно получить любую книгу из обширных фондов советских научных и университетских библиотек[24] и где в распоряжении ученого любая аппаратура, какая ему только может понадобиться.

Короче говоря, Марфино — это особая тюрьма, где собраны крупные специалисты: и провинившиеся, и невинно арестованные в суматохе тех трудных времен.

«Это был не только привилегированный, но и засекреченный лагерь, где специалисты работали над проблемами и заданиями особой важности» — так характеризует Марфино Михаил Петрович Якубович, который в этой главе книги предстанет в качестве одного из главных свидетелей обвинения. «Попасть туда, — говорит он, — было нелегко. Органы безопасности тщательно отбирали людей, которых туда направляли»[25].

Короче, это был лагерь особого назначения. С точки зрения арестованного, это был рай. На жаргоне заключенных его называют не поддающимся переводу и трудным для понимания странным словом «шарашка»[26].

В сущности, это «заповедник», где содержались крупные специалисты. Как же объяснить тот факт, что именно Александр Исаевич Солженицын попал в эту «шарашку» в Марфино, не только не будучи ученым, но не будучи и литератором (тогда он еще только начинал свои «литературные» опыты)?

Солженицын — тайный информатор лагерной администрации

Как же попал туда разжалованный офицер, осужденный за антисоветскую агитацию и попытку создания антисоветской группы, — всего лишь выпускник физико-математического факультета, непродолжительное время учительствовавший в деревне? Где искать ответ? Это весьма важно!

Исследуя прошлое Александра Исаевича, я встретился с непреодолимым противоречием: с одной стороны, незначительность самой персоны Солженицына, с другой — исключительная важность марфинской «шарашки» и других ее обитателей.

В Марфино, как рассказывает Панин, находились выдающиеся математики, проведшие в заключении самые горькие годы своей жизни; там был художник с таким известным именем, как Ивашев-Мусатов. А кто по сравнению с ним был Солженицын?

На счастье, и в этом мне помог сам Солженицын. В своей книге «Архипелаг ГУЛаг» он пишет, что сделался тайным сотрудником лагерной администрации и что он избрал для себя псевдоним Ветров. Правда, добавляет он, «никаких доносов я, конечно, не представлял».

Возможно ли это? Вот что рассказывает Михаил Петрович Якубович…

Чего не знает о лагерях он, то не заслуживает никакого внимания. Михаил Петрович Якубович — личность в подлинном смысле этого слова. Происходит он из старинной русской дворянской семьи. В юности он пренебрегает своим происхождением и активно участвует в революционном движении; в 1917 году Михаил Петрович — уже один из руководителей партии меньшевиков. Все крупнейшие революционеры — его личные знакомые, он работает в государственном аппарате молодой Советской республики. Но в сложных условиях того времени, в 1930 году, он попадает под суд как один из главных обвиняемых на процессе по делу Союзного Бюро меньшевиков. Он был осужден и более двадцати лет провел в лагерях и тюрьмах. Сегодня ему 84 года, однако он бодр и не утратил способности точно формулировать свои мысли; Михаил Петрович живет в Караганде — большом промышленном и административном центре.

Его суждения можно считать авторитетными…

— Михаил Петрович! Александр Солженицын утверждает, что в лагере его завербовали оперативные работники. Он избрал себе псевдоним Ветров, но никогда, подчеркивает он, не представлял никаких сообщений, ни на кого не доносил. Каково ваше мнение?

«Я провел в заключении много лет, и мне хорошо известно положение дел. Однако я не в состоянии представить себе такое благодушие, даже слабость органов ГПУ [М. П. Якубович пользуется старой терминологией тридцатых годов. — Т. Р.]. Я не могу предположить, чтобы они [сотрудники органов безопасности. — Т. Р.], получив от кого-либо согласие стать тайным осведомителем, допустили бы, чтобы он не представлял никаких сообщений…»[27]

Это не только слова человека, в совершенстве знающего дело, но и высказывание, имеющее совершенную систему доказательств.

Ты дал подписку? Пользуешься выгодами?

В таком случае работай! Таковы строгие законы всех служб безопасности во всем мире.

«Практика была такова, — сказал мне Николай Виткевич. — Если кто-нибудь брал обязательство быть тайным информатором, он должен был представлять сообщения. Иначе его направили бы в лагерь со строгим режимом. Куда-нибудь за Полярный круг. На Кольский полуостров…»[28]

А Солженицын, который по сравнению с учеными, отбывавшими наказание в Марфино, являлся полным ничтожеством, попал в лагерный рай. Его не отправили далеко… Одного этого факта достаточно, чтобы подтвердить предположение о том, что Солженицын попал в этот особый лагерь не благодаря своим профессиональным качествам, а по другим причинам.

Как бы то ни было, Солженицын прошел «через островную империю — «Архипелаг» — сверх ожидания хорошо».

А факты таковы: Солженицын, пребывая в Марфино, работал в акустической лаборатории. Чем же он там занимался?

«Они [специалисты. — Т. Р.] измеряли и исследовали специфические особенности голоса при прохождении через каналы связи», — сказал мне Николай Виткевич, который попал в «шарашку» в 1949 году[29]. Это подтверждают и сам Солженицын в романе «В круге первом»[30], и Панин в книге «Записки Сологдина»[31]. Солженицын даже утверждает, что они в Марфино занимались проблемами секретной телефонной связи по личному приказу… И. В. Сталина![32]6

Но ведь Солженицын никаким специалистом не являлся: он не был физиком или специалистом в области акустики. И приходил он на рабочее место не для того, чтобы применить свои познания в области точных наук, а в качестве «филолога»! Но он ведь и не филолог! Неужели среди заключенных не нашлось ни одного настоящего специалиста-филолога? Трудно поверить.

Сам профиль и секретный характер научных исследований позволяют предположить, что Солженицын был направлен в марфинский институт как секретный информатор. Это ведь не моя выдумка и не злая шутка, а непреложный факт.

Александр Солженицын, которого весь мир знает как лауреата Нобелевской премии в области литературы, которого определенные круги Запада — в печати, по радио и телевидению — изображают как «защитника правды», «борца против террора и лжи», был просто-напросто секретным информатором лагерной администрации.

Я помню, в Цюрихе, сидя со мной за столом, он как-то эмоционально сказал мне:

«Самым ужасным в советских лагерях был даже не холод, не голод и невероятно тяжелый каторжный труд, который взваливали на нас, чтобы уничтожить нас физически, а просто то, что мы не могли друг другу верить. Администрация ГУЛага опутала нас сетями доносчиков».

Однако у реальных фактов имеется одно постоянное свойство — неопровержимость.

Солженицын прямо сам признался, что был секретным информатором, хотя с оговоркой, что никаких доносов не составлял.

«Я размышлял над тем, почему он решился на это саморазоблачение или самообвинение. И у меня, — говорит М. П. Якубович, — возникла следующая мысль: он живет на вершине своей литературной славы на Западе и достиг ее как «защитник нравственности», «борец за свободу» и «борец против варварского коммунизма»; поскольку он почувствовал себя «героем», его не может не беспокоить вероятность широкой гласности того факта, что он являлся секретным информатором. Он сразу смекнул, как это может повлиять на его репутацию в мире. И тогда он попытался предотвратить крах своей репутации и пришел к выводу: ему нужно самому сказать о том, что он был доносчиком, но в такой редакции, которая исключала бы возможность осудить Солженицына за то, что он принял кличку Ветров»[33].

Вывод М. П. Якубовича точен. И с логической и с психологической точек зрения.

Все собранные факты, прямые и косвенные доказательства свидетельствуют о том, что Солженицын попал в «шарашку» не как научный работник, а как секретный информатор лагерной администрации. Он не писал доносов?..

Михаил Петрович Якубович говорит по этому поводу:

«В высшей степени неправдоподобно, чтобы человека, который пообещал информировать о своих товарищах по заключению и не представил ни одного сообщения, — такого человека послали в этот привилегированный лагерь»[34].

Позвольте, но разве провокаторская записка Солженицына на 52 страницах, содержащая клеветнические нападки на профессора К. С. Симоняна, и подлые его наветы на Николая Виткевича, Наталию Решетовскую, Лидию Ежерец не есть «сообщения секретного лагерного информатора» — доносы? Это и есть реальные плоды раннего «литературного творчества» Александра Солженицына; так сказать, первые витки спирали его предательской деятельности. Допустим, что мои суждения субъективны. Допустим, что мнения М. П. Якубовича и других также субъективны. Но есть совершенно объективные высказывания людей, которых даже самым преданным нынешним зарубежным друзьям Солженицына трудно упрекнуть в предвзятости или субъективности.

Вот, например, что сказал мне бывший высокопоставленный офицер власовской армии Л. Самутин — человек, который прятал рукопись солженицынской книги «Архипелаг ГУЛаг»: «Солженицын теперь боится, что советские органы могут обратиться к его бывшим друзьям, чтобы получить против него компрометирующие материалы. Но чего ему бояться, если подобных сведений не существует?»[35]

Примеров, свидетельствующих о его глубокой непорядочности и предательском отношении к близким товарищам и друзьям, предостаточно. Для этого нет надобности искать содействия у советского КГБ или Союза писателей СССР. Немало подобных примеров содержится в его же собственных сочинениях. Ведь не зря, как об этом я узнал, еще будучи в Швейцарии, после появления на свет его опусов многие его старые друзья выразили свое возмущение и навсегда отвернулись от него. А с его уважаемым другом Л. К. произошел просто настоящий казус. Когда он прочитал роман «В круге первом» и увидел, что А. Солженицын изобразил его как человека слабого, неприглядного, с дурным характером, наделив его весьма отталкивающими чертами, он был сильно возмущен. Солженицын, ни на йоту не смутившись, цинично ответил ему: «Не бойся, я напишу тебе «реабилитационное» письмо». Нашлись люди, которые после прочтения романа усомнились, пишет Н. Решетовская, можно ли после этого подавать руку Л. К. «Ведь для некоторых он выглядит подлецом». Тот факт, что оскорбления в адрес Л. К. содержатся в книге, изданной тиражом в десятки тысяч экземпляров и разрекламированной во всем мире враждебными Советскому Союзу радиостанциями и печатью, не столь важен для Солженицына. Важно другое: выделиться любой ценой.

Если страх загнал его с фронта за тюремные решетки, ему нужно как-то отличиться и снова быть первым… Пусть такие, как Виткевич, переносят суровые морозы Воркуты и тяжелый труд на кирпичном заводе или шахте, он же должен заботиться только о своей собственной безопасности, об удобствах для себя. Поэтому он становится… секретным информатором.

Арестантская жизнь Александра Исаевича Солженицына в марфинской «шарашке» складывается так: работает в акустической лаборатории; много читает; «творит» за письменным столом, гуляет и опять читает… В этом смысле библиотека марфинской «шарашки», по словам Солженицына, вообще является райской страной изобилия. Здесь такое исключительное разнообразие и редчайшее богатство книг, что он напишет об этом в своем романе «В круге первом».

На странице 31 (в издании «ИМКА-ПРЕСС») упомянутого романа Нержин (Солженицын) говорит Рубину, предлагающему ему новую книгу Хемингуэя:

«Ты меня убьешь своим жаргоном. Я жил без Хемингуэя тридцать лет, могу прожить без него и еще немного. То ты мне предлагаешь Чапека, то Фалладу…»

Итак, Александр Исаевич читает. По словам Решетовской, он то с восторгом сообщает, что особенно увлечен чтением романа Анатоля Франса «Восстание ангелов», то сетует на то, как он медленно одолевает третий том «Войны и мира» Льва Толстого, лениво разжевывая шоколад, который присылает ему жена. Так он с барским капризом жалуется на свою «трудную» арестантскую жизнь.

Между тем в Цюрихе он со слезой в голосе, то артистически простирая руки вверх, то грубо хватая меня за пуговицу, рассказывал о тех «муках», которые он пережил, о лагерном «аде», куда забросила его судьба.

«Вы должны понять, — говорил он мне, — что различие между советскими и гитлеровскими лагерями было совсем незначительно. Оно заключалось только в том, что мы не имели такой техники, какая была у немцев; поэтому Сталин не мог установить в лагерях газовые камеры»[36].

Скажите, читатель, в каком гитлеровском лагере — Освенциме или другом — заключенный имел возможность с наслаждением читать романы Анатоля Франса или Льва Толстого, при этом лениво разжевывая шоколад?..

Конечно, суть не только в противоречивости высказываний Александра Солженицына. Его лицемерие, святотатство, ложь не могут оставить равнодушными ни одного честного человека. Читатель поймет, почему я взялся за перо.

Скорпион

…Член семьи (в кодовой записи Солженицына — Ч. С.) Наталия Алексеевна Решетовская, в то время как ее муж читает Анатоля Франса, Льва Толстого и изучает особенности человеческого голоса в марфинской «шарашке», вся в хлопотах и заботах.

Она завершает свою кандидатскую диссертацию, должна сдать кандидатский минимум и защититься.

Это ей удается. И сверх ожидания, легко.

После защиты диссертации в июне 1948 года друзья Наталии Алексеевны устраивают в ее честь небольшой банкет. Они занимают два зала в столовой Московского государственного университета — в одном накрывают столы, в другом танцуют. Историки и археологи пекут по этому случаю торт и пироги, а верные друзья — Кирилл Симонян и Лидия Ежерец — приносят шампанское. Едва успев защититься, Наталия Алексеевна получает от профессора Кобзева новую тему для разработки и в ее распоряжение поступают три студентки.

Однако банкет после защиты диссертации — это всего лишь мимолетная улыбка жизни. А жизнь Наталии Алексеевны Решетовской в то время была нерадостна. Снова — как и во время войны — ей приходится жить от свидания к свиданию, от одного проверенного цензурой письма к другому. Одинокая и унылая жизнь, в которую чуточку радости и удовольствия вносит лишь музыка. Решетовская много играет на рояле, и кажется, что именно в те дни она ближе всего к возможности стать подлинным виртуозом.

Какой бы «пижонской» ни была «кутузка» для Александра Исаевича Солженицына, Наталии Алексеевне Решетовской приходится нести бремя своего одиночества. Восемь лет! Три тысячи двести двадцать два дня — если учесть високосные годы. Солженицын настойчиво уговаривает свою жену: «Не жди, разводись. Выходи снова замуж».

Здесь любопытна такая психологическая транспозиция: красноармейцы — люди, которые каждый час, точнее, каждую секунду, подвергались смертельной опасности на фронте, писали своим женам и невестам: «Жди меня, и я вернусь». Эти слова Константина Симонова повторяли защитники своей Родины, коловшие фашистов штыками, дравшиеся саперными лопатками, если кончались патроны, — бойцы, хоронившие своих друзей.

А здесь, при абсолютной безопасности, в тюрьмах и лагерях, возникает психоз: «Забудь меня! Отвернись от меня!» И жены чаще всего отвечали, что будут их ждать, но уж после этого, говорит Решетовская, мужчины вели себя по-разному.

Но Наталия Алексеевна относится к редкому типу людей, которые если любят, так без остатка, до полного самопожертвования. Лишь однажды — на Новый 1949 год — она поддастся слабости и расплачется на вечере у Кирилла Симоняна и Лидии Ежерец.

«Раз уж ты решила нести свой крест, так неси его!» — скажет ей необычно сурово Кирилл Симонян.

Наталии Алексеевне Решетовской удается преодолеть кризис. И она ждет. Кого, собственно?..


А в это время Солженицын сидит в марфинской «шарашке». Пройдет время. И он напишет свой роман «В круге первом», в котором будет изображать ненависть, какую он (как и все узники) испытывал к стукачам.

Однако, несмотря на всю свою хитрость, Солженицын сохранил элементарную психологию, характерную для преступника, который возвращается на место преступления.

Внимательному читателю он опять сам себя выдаст. В этом романе Александр Исаевич, без всякой связи с ходом повествования, уделяет огромное внимание вопросу о тайных информаторах. Он подробно расписывает способы вербовки доносчиков, взаимоотношения с администрацией, систему вознаграждения. Только об одном он умалчивает — о том, как организуются тайные встречи в тюрьме. Будь у него самого совесть чиста, он разгласил бы все, что ему известно и что неизвестно. Вся композиция его описания тюрьмы в романе доказывает, что Солженицын знает о лагерных стукачах больше, чем мог узнать рядовой заключенный. Это и понятно: он сам выступал в роли секретного информатора.

Солженицын снова и снова переступает границу простой человеческой порядочности. Видимо, ему трудно когда-либо и в чем-либо удержаться в разумных рамках.

В романе «В круге первом», в главе 74, названной «Сто сорок семь рублей», он приводит интересный во всех отношениях рассказ: заключенные марфинской (в романе: мавринской) «шарашки» узнали, что лагерное начальство будет выплачивать деньги своим осведомителям, собрались перед административным корпусом лагеря и стали наблюдать, кто туда входил и выходил. Так им удалось раскрыть всю агентуру, включая якобы и Исаака Кагана (имеется в виду товарищ его детства Шурик Каган). О нем он пишет так: «Между тем охотники, число которых все время увеличивалось, поймали еще одного доносчика — и, как бы в шутку, вытащили квитанцию на 147 рублей из кармана Исаака Кагана»[37].

«Хоробров, сосед (Кагана) по нарам, знавший историю его ареста за то, что тот не донес, и не умевший на него сердиться, сказал лишь:

— Ох, Исаак, Исаак, сволочь ты, сволочь! На свободе ты не пошел за тысячи, а здесь за сотни продаешь!

Или его уже настолько запугали в лагере?..»[38]

Действительно, сцена эффектна. Но и только. Его интерпретация положения тайных информаторов в марфинской (мавринской) «шарашке» не выдерживает никакой критики.

Так, если в романе «В круге первом» он осуждает стукачей, то в книге «Архипелаг ГУЛаг» он признает, что был секретным информатором лагерной администрации. Ныне он восхищается тем, что на Западе (например, в тюрьмах США) стукачи — это уважаемые люди, и весьма огорчается, что не так обстоят дела в Советском Союзе. И опять же сам себе противоречит.

Но невольно возникает вопрос: почему, если этот факт имел место, никто, никогда и нигде не упомянул о таком массовом раскрытии стукачей? И наконец, почему ни единым словом об этом не обмолвились Л. К. или Д. М. Панин? Панин ведь находился в марфинской «шарашке» в одно время с Солженицыным. Николай Виткевич сказал мне: «Солженицын все это выдумал, об этом я ничего не знаю»[39].

Для чего он выдумал подобную сцену? Во-первых, для того, чтобы при помощи литературного приема вывести художественный образ честного, невинного узника Солженицына и избавиться от прошлого, которое не может его не угнетать. Во-вторых, для того, чтобы отомстить наконец своему «кровному побратиму» со двора на улице Шаумяна А. М. Кагану. Кто не умеет и не хочет научиться проигрывать, тот ждет почти тридцать лет.

А злоба в нем все накапливалась и рвалась наружу…

Но разве дело только в этом?

Если мы сопоставим многие «сенсационные» высказывания А. Солженицына, изложенные на страницах его «сочинений», и его устные беседы со мной и другими людьми с истинными фактами, то натолкнемся на клубок лжи и противоречий. Получается такой парадокс: у человека, прожившего на свете 60 лет, не находилось на своей родине ни одного светлого места, ни одной светлой личности.

— Чем же это можно объяснить?

«Свойством его характера, — ответила мне Мария (отчество, к сожалению, не запомнил), его товарищ студенческих лет. И добавила: — Вы знаете, он и в юности попадал в очень сложные перипетии. Часто упрекая его в фальши и злословии, я, бывало, спрашивала у него: «Зачем ты, Саня, это делаешь? Ты ведь как тот Скорпион, сам себя губишь». Я имела в виду народную присказку, когда Крокодил после долгих уговоров согласился перевезти через реку Скорпиона с твердым уговором, что паук не ужалит его в пути. Когда достигли середины реки, Скорпион, устроившись поудобнее, вонзил свое жало в спину Крокодила.

— Зачем ты это сделал — ты ведь сам гибнешь?..

— Не могу иначе — характер не позволяет, — ответил Скорпион».

Так и Солженицын не может иначе — характер не позволяет.


Между прочим, убедиться в вышеизложенных истинах читателю помогает сам Солженицын — его неимоверное многословие. Каскад слов, каскад имен, историй, сентенций, противоречивых и алогичных.

Подобно тому как патологоанатому приходится вскрывать труп, чтобы установить происхождение болезни, развитие патологического процесса и причину летального исхода, литератору или журналисту, решившемуся разобраться в секретах жизненных пассажей Александра Солженицына, приходится, взывая к терпению, сдерживая чувство гнева и подавляя чувство брезгливости, тщательно изучать и анализировать не только его конкретные поступки, но и их этиологию, объективные и субъективные, психологические и иные предпосылки, вскрывать противоречия в его поведении и суждениях, которые виток за витком образовали длинную спираль его предательской деятельности.

Я, как публицист, не претендую на роль патологоанатома (другие, быть может, выполнили бы ее лучше меня), но, пользуясь свободой слова и свободой личности в своей родной стране, я хочу поделиться с читателем своими впечатлениями о «правдолюбце» с лживой и грязной душой, о «великомученике», не пережившем мук, — Александре Исаевиче Солженицыне, с которым неожиданно свела меня судьба.


Лагерная жизнь Александра Исаевича Солженицына преподнесла еще один сюрприз.

Тайный информатор Александр Исаевич Солженицын (псевдоним — Ветров) покидает спокойный уголок Марфино и уезжает из «шарашки».

Почему?

Причину нам подсказывает Николай Виткевич, который тоже там работал в то время: «,,Шарашка“ реорганизовывалась, и низшие научные кадры переводились в нормальные лагеря»[40].

Солженицын уехал в числе первых. Руководство специального секретного лагеря в Марфино, очевидно, не нуждалось в Солженицыне как в «специалисте», ведь он использовался совсем для других, нетворческих, целей.

«Заключенных перевозили без спешки. А им самим и вовсе некуда и незачем было торопиться. У Сани было время поинтересоваться историями тех, с кем на пересылках сводила его судьба [подчеркнуто мною. — Т. Р.]… В арестантских вагонах, вообще во всей этой обстановке, он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни.

По дороге и в пересыльных тюрьмах их довольно прилично кормят. Разумеется, не так, как в «шарашке», и Солженицын, чтобы компенсировать это ухудшение, пытается бросить курить.

Первое знакомство с Азией. Впервые любуется он «благородно красивым Уралом». Впервые проезжает мимо обелиска «Европа — Азия».

Но вот и конечный пункт их назначения. Экибастузский лагерь. Внутри треугольника: Караганда — Павлодар — Семипалатинск. Голое, пустынное место с редкими строениями»[41].

Так описывает переезд Солженицына в казахстанский лагерь его первая жена.

Экибастуз

Кто стоит на границе Европы и Азии? Молодой, подающий большие надежды писатель? Мечтательный Морж? А. Солженицын — стукач Ветров? Быть может (двоякость судьбы человеческой неисповедима), и тот, и другой, и третий?

Изучая жизнь Солженицына, я задавался естественными вопросами: почему он так внезапно уехал из марфинской «шарашки»? Почему он, будучи таким изворотливым и себялюбивым, не попытался сохранить свои удобства? Что здесь не сработало? Почему вдруг много лет спустя Солженицын начнет так пространно оправдываться в том, что был тайным информатором?

Все эти вопросы логически взаимосвязаны. Однако вывод, который закономерно отсюда вытекал, еще нуждался в доказательствах.

Капитан второго ранга Бурковский (Солженицын опишет его позднее под именем Буйновского) также находился в этот момент в Экибастузе. Это о нем Д. М. Панин писал: «Прообразом Буйновского в лагере был капитан второго ранга Бурковский — человек крайне ограниченный, если не сказать глупый. Наши объяснения входили ему в одно ухо и выходили в другое. Хорошо еще, что он не стал стукачом, от чего мы его не раз остерегали. В его голове не могла родиться мысль о каком-либо протесте: это был служака до мозга костей и добровольный раб сталинской деспотии»[42].

Эти нелицеприятные слова Панина капитан Бурковский с полным основанием может воспринять как похвалу в свой адрес.

Мне очень хотелось встретиться с этим человеком. Он многое мог бы мне рассказать об обстановке в лагере, об А. И. Солженицыне. Но мне никак не везло. Наконец я нашел его. Он охотно ответил на мои вопросы.

«Меня и других незаконно арестованных советских офицеров, державшихся вместе и оставшихся советскими людьми, Панин тогда просто не интересовал, — сказал мне Бурковский. — Уже один его вкрадчивый поповский голос был противен, а его доводы просто смешны»[43].

Но мне не терпелось узнать его мнение о другом человеке. И он сказал мне: «Солженицын с нами, советскими офицерами, в лагере не общался. Он жил очень замкнуто. Либо весь вечер лежал на нарах, читал или писал, либо ходил к украинским националистам. К бывшим террористам из Организации украинских националистов. К бандеровцам. О чем они там говорили, я не знаю. Может быть, молились, но это только мое предположение. Солженицын никогда не говорил, что у них делал»[44].

Это высказывание капитана второго ранга Бурковского содержит нечто такое, что автор криминального романа назвал бы перлом детектива.

Однако эта история имеет и другой аспект. По словам Дмитрия Михайловича Панина, Александр Исаевич Солженицын во время транспортировки познакомился и подружился с бандеровцем, которого Панин называет Павликом[45].

Невольно вспоминаешь в связи с этим замечание Наталии Алексеевны Решетовской о том, что во время транспортировки у Солженицына была возможность ознакомиться с «историями тех, с кем сводила его на пересылках судьба».

Но почему он искал встречи с бандеровцами?.. Почти исключительно с ними?..

И вот дело вновь принимает иной оборот.

В экибастузский лагерь попадает и Николай Виткевич. Его показания (равно как и показания капитана второго ранга Бурковского) — ключ к истине. Он рассказывает о некоторых интересных эпизодах из лагерной жизни, которые еще полнее раскрывают характер Солженицына.

Так, касаясь вопросов так называемой лагерной этики, он сказал, что существовало правило: тот, кто попадал в лагерь, избивал того, кто его «посадил».

«Меня посадил Солженицын, поэтому, когда я приехал в казахстанский лагерь, меня вызвал «Кум»[46]. Он поинтересовался, не собираюсь ли я свести счеты с Саней Солженицыным. Я сказал ему, что не хочу скандала, хочу спокойно отсидеть свой срок и не опущусь до насилия. Словом, я просил офицера не беспокоиться по этому поводу. В тот же вечер ко мне неожиданно пришел Л. К., которого послал Солженицын. У самого Сани не хватило смелости показаться мне на глаза.

Я сказал Л. К., что не намерен драться с Солженицыным, что Саня может не волноваться — я его не трону»[47].

Это описание само по себе представляет исключительный интерес. В обязанность оперативного работника службы безопасности в лагере (на жаргоне заключенных «Кум») обычно не входил допрос простых заключенных.

Но почему он сделал исключение в случае Виткевич — Солженицын?

Ответ ясен: оперативный работник лагеря в Экибастузе отвечал за безопасность Солженицына и потому должен был исключить все, что могло бы ему угрожать.

Опять и опять неотступно возникает многократное «почему».

В поисках ответа прежде всего посмотрим, как жил Солженицын в лагере. От капитана второго ранга Бурковского нам известно, что он сторонился осужденных советских офицеров, хотя по всем законам логики именно с ними ему было бы по пути; но Солженицын больше всего общался с членами Организации украинских националистов (ОУН).

Дмитрий Михайлович Панин вспоминает: «На мое бригадирское место удалось устроить Солженицына, который всю осень и зиму провел на физической работе. Когда стало тепло, Солженицын начал наизусть читать нам свое первое произведение — поэму «Дорога». Мы собирались по вечерам, рассаживались на подсыхающей земле и с восторгом слушали…

Солженицыну при жизни следовало бы памятник поставить. Изобразить его в темном бушлате и офицерской ушанке каменщиком в момент передыха на кладке стены из черного мрамора. Шея его была замотана вафельным полотенцем, лицо сосредоточенно, взгляд устремлен в даль… Так читал он нам каждую неделю новые строфы все удлинявшейся поэмы.

Было поразительно, как он сочинял их в уме, почти никогда не прибегая к бумаге, так как риск был огромным. Однажды вечером он потерял листок, на котором все же что-то записал, и не обнаружил его в бараке. Целую ночь он проворочался на жестком ложе и по первому сигналу подъема был уже у двери, выскочил и прошел вчерашним вероятным путем. Диво дивное! Листок, исписанный его столь характерным почерком, застрял в расщелине между камнями на дороге. Саня сочинял под постоянным надзором, и, если бы этот листок попал в руки надсмотрщика, было бы создано лагерное дело»[48].

У Солженицына и правда весьма характерный почерк: мелкий-мелкий, буквы выведены то прямо, то с резким наклоном вправо, оригинально написание буквы «х».

А что касается этой поэмы, Солженицын так и не опубликовал ее. Дело, конечно, было не в поэме. Он не листок искал тогда, а ему нужно было передать администрации очередную тайную информацию… Так полагали соседи по нарам.

Существует принцип, обязательный как для Сибири, так и для парижской «Ля Санте», американской «Синг-Синг» и т. д.: «Получаешь определенные льготы — работай!» Агент в тюрьме (точнее — тайный информатор) подвергается самому строгому контролю со стороны своего начальника.

Но давайте проследим дальнейшую его жизнь в экибастузском лагере.

Петр Никифорович Доронин, находившийся в заключении вместе с Солженицыным, а ныне проживающий в Жигулевске, говорит:

«Хотя Солженицын в книге «Один день Ивана Денисовича» отлично описал лагерную «баланду»[49], однако ел он ее лишь изредка, так как он мог поесть все, что ему хотелось, в лагерной столовой за деньги, которые ему дважды в месяц выплачивал Рябов[50]. Кстати, после окончания бригадирства его перевели на работу в экибастузскую лагерную библиотеку. В распоряжении Солженицына были любые книги из этой богатой библиотеки. Он имел возможность читать все центральные газеты, два раза в неделю ходить в кино. И вообще он жил почти как на свободе… Спали мы в лагере на одних нарах: я — наверху, он — внизу. Так началось наше знакомство. Как-то исподволь Солженицын начал восхвалять американский образ жизни и договорился до того, что мы, русские, должны быть освобождены, но не сказал от чего. А потом ругался, что у нас нет свободы слова и печати. Я решил, что лучше не общаться с этим загадочным «пропагандистом», провокатором, я считал его тайным агентом оперативной службы, и, возможно, это так и было»[51].

Произнося эти слова, П. Н. Доронин не был еще знаком с той частью произведения Солженицына «Архипелаг ГУЛаг», где он сам себя разоблачает. И все-таки инстинкт не подвел видавшего виды лагерного «старика» Доронина.

Фашистские молодчики из ОУН готовят мятеж

«Вскоре в лагере в Экибастузе вспыхнул бунт. Он был вызван украинскими фашистами из ОУН — Организации украинских националистов. Бунт был подавлен. Были убитые и раненые. Многих заключенных сразу перевели в лагеря с более строгим режимом, вероятно на Соловки или на Кольский полуостров, точно не знаю. Некоторым даже были увеличены сроки заключения. Однако создавалось такое впечатление, что лагерная администрация ждала этого бунта. Была к нему готова»[52].

Мятеж заключенных! Это действительно не шутка.

«Начальник тюрьмы в Алькатрасе рассказывал мне, что надзиратели, пережившие лагерный мятеж, никогда уже не приходят в норму. Ярость, охватывавшая заключенных, ломала их психически», — говорит известный американский юрист, знаменитый автор детективных романов Эрл Стенли Гарднер в своей книге «Суд последней инстанции»[53].

Лагерный бунт — это массовый взрыв истерии. Бессмысленное разрушение и уничтожение всего на пути и столь же бессмысленное убийство. А в лагере в Экибастузе он был подготовлен не кем-нибудь, а украинскими националистами.

Большинство из них во время войны изменили Родине и переметнулись на сторону фашистской Германии. Многие прошли подготовку в специальных диверсионных школах абвера — гитлеровской военной разведки. И уж почти все без исключения побывали в боях на фронте, а после войны организовали бандитские формирования в лесах Западной Украины и вели борьбу с Советской властью «партизанскими» методами. Всегда и везде их отличала крайняя жестокость. Пробиваясь, например, в 1946 году через Чехословакию в американскую оккупационную зону Германии, они не ограничивались тем, что вынуждали население обеспечивать их продовольствием, а зверски убивали ограбленных. Этим бандитам, благословленным на преступления униатскими митрополитами Шептицким и Слипым, неведомы были чувства сострадания и жалости. «Наша власть должна быть страшной», — не раз заявлял их вождь Степан Бандера, а его воинство на деле осуществляло эту заповедь. Основной метод борьбы с непокорными — кровавые расправы. Орудия борьбы — автомат, нож, удавка, топор… Именно так расправились они с замечательным украинским писателем, пламенным борцом против национализма и воинствующих клерикалов Ярославом Галаном. 24 октября 1949 года он был зверски убит топором в рабочем кабинете своей квартиры двумя оуновскими выродками.

Известно, что внутри самой организации многие политические споры вожди ОУН также разрешали путем физического устранения своих противников.

И еще один обязательный принцип отличал Организацию украинских националистов — принцип создания в первую очередь своей разведки и контрразведки, а затем — политической организации в целом. Этого принципа придерживаются как в баварском Мюнхене, так и в казахстанском Экибастузе. У тайной же службы ОУН имеется прискорбная (отличающая ее от всех подобных служб) железная традиция — агентов, подозреваемых в двурушничестве, не проверять, а уничтожать. И в первую очередь они, конечно, уничтожают их.

Администрации лагеря стало известно, что представители отделения этой организации в экибастузском лагере замышляют организовать мятеж.

Было ясно, что над лагерем нависла страшная угроза. Оуновцы разоблачат тайных информаторов (стукачей) и в первую очередь расправятся с ними.

Нельзя ли это доказать?

Доказательства у нас под рукой.

Их предоставляет Дмитрий Михайлович Панин. Он пишет: «Стукачи были самыми страшными и опасными врагами… Чувство мести и ненависти против них накопилось и ждало лишь выхода. Руководство экибастузского лагеря поспешило «упрятать» своих стукачей в карцер. То есть под строжайший надзор; это значит — в ту часть лагеря, куда никто, кроме надсмотрщиков и провинившихся, доступа не имеет»[54].

О Солженицыне нам уже известно, да и сам он в этом признался, и вся его «лагерная карьера», им же описанная, недвусмысленно свидетельствует о том, что он был тайным информатором. Притом виртуозным!

Особенно удобно и уютно Солженицын чувствовал себя в роли информатора в библиотеке. Он сам утверждает, что лагерная библиотека была лучшим местом для стукачей. Когда ему нужно было, он легко завязывал знакомство, старался сразу понравиться, изображая перед собеседником то трагика, то необыкновенного мудреца. Так он подружился с бандеровцем (о котором упоминает Панин) по имени Павлик еще по дороге в Экибастуз.

«Павлик легко попадал под влияние других. В компании бандеровцев он был бандеровцем, с Саней и другими бывшими офицерами — бывшим лейтенантом Советской Армии. Со мной держался как сын кавалериста из «Волчьей сотни» генерала Шкуро времен гражданской войны. При этом каждый раз он был искренен и на всю железку входил в роль»[55].

Это поистине быстрое и примечательное духовное приспособленчество обычно свойственно людям, которых называют осведомителями. Кажется вполне вероятным, что этот Павлик был первым, с помощью которого Солженицын — Ветров собирал непосредственные данные об ОУН. Вот почему Солженицын в свободное время предпочитал находиться исключительно в обществе украинских националистов.

В цепи доказательств появляется последнее звено: когда вспыхивает мятеж ОУН, «лагерная администрация, — как свидетельствует об этом Д. М. Панин[56], — встречает его во всеоружии и быстро и решительно подавляет».

Конспираторы из ОУН провалились. Изворотливый и хитрый стукач Солженицын безжалостно обвел их вокруг пальца. И вот на его пути впервые были трупы. Он был спокоен. Сегодня лауреат Нобелевской премии Александр Солженицын превозносит тех же украинских националистов. Он восхищается их мужеством и в первую очередь их позицией ярого антисоветизма. А впрочем, двурушничество и притворство всегда были основной причиной двойственности солженицынской жизни. Приведенные факты однозначны. Тем не менее имеется еще один, самый существенный факт, который подтверждают все, кто знал Солженицына в заключении, не заметил его только Д. М. Панин: за день до лагерного бунта, организованного ОУН, Солженицын исчез — его неожиданно перевели в тюремный госпиталь. Однако ведь его могли «упрятать», как стукача, и в карцер вместе с другими!..

В этом отношении представляет немаловажный интерес заявление еще одного авторитетного свидетеля, врача экибастузского лагеря Николая Зубова. В те дни он ухаживал за Солженицыным в лазарете.

«Мне теперь абсолютно ясно, что Солженицын был стукачом, причем очень активным. Я убежден в этом по той простой причине, что, когда «Кум» пытался завербовать моих друзей в качестве стукачей, они сразу же сообщали мне об этом. Солженицын же, с которым у меня были дружеские отношения, находясь в больнице, ни с кем не говорил — в том числе и со мной — о том, что был завербован и стал тайным информатором. Впервые я узнал об этом из его книги «Архипелаг ГУЛаг». Это по́зднее и для меня неожиданное признание подкрепляет мою уверенность в том, что Солженицын был стукачом. Он не говорил о своей истинной роли в лагере лишь потому, что боялся расплаты за предательство со стороны своих товарищей»[57].

Круг доказательств замкнулся.

Реальная действительность

Когда А. Солженицын опубликовал за границей свое сочинение «Архипелаг ГУЛаг», издатели поместили на суперобложке книги рекламу о «великом» советском писателе Солженицыне и его жизни в «невероятной островной империи произвола и террора».

Кое-кто, может быть, на самом деле поверил, а кое-кому хочется, чтобы поверили, что А. И. Солженицын, отбывая наказание за враждебную деятельность против своей Родины в исправительно-трудовом лагере, якобы 8 лет пребывал там в атмосфере сущего ада — голода, насилия, террора.

Но тот, кто подходит объективно и честно, легко поймет, в состоянии ли несчастный, больной, надломленный тюрьмой, напуганный и истерзанный человек сразу же по выходе из «ада» затевать хитроумные политические и иные интриги и козни, лихорадочно «обрабатывать» горы исписанных бумаг, привезенных из лагеря (?), активно готовиться к антисоветским выступлениям. В состоянии ли измученный и ослабевший от «недоедания, переживаний и тяжелой работы» в советском исправительно-трудовом лагере человек в первые же дни после возвращения на волю мастерски плести паутину обмана и лжи, завязывать один любовный флирт за другим, гнусно изменять женщине, которая посвятила ему лучшие годы своей жизни и была истинным воплощением нежной и трогательной заботы о нем?..

Конечно, не в состоянии. Но ведь есть мера всему. И надо полагать, что ни один серьезный человек в мире не станет рассматривать приводимые в его книге примеры в отрыве от окружающей действительности, от происходящих событий. Историй и побасенок много на земле, но, как гласит известное классическое изречение, всякое знание для того, чтобы быть верным, должно быть историческим, то есть, чтобы не ошибиться, явления следует рассматривать в их развитии, в их взаимосвязи. Поэтому рассмотрим наши факты и доказательства в хронологической и логической последовательности. По утверждению Солженицына, в советских исправительно-трудовых лагерях было истреблено 66 миллионов человек. Панин соглашается с этой цифрой и добавляет, что в 30‑е годы в лагерях было убито еще 13 миллионов украинских крестьян. Солженицын в своей книге «Архипелаг ГУЛаг» заявляет, что в советских исправительно-трудовых лагерях исчезали целые национальные группы, и отмечает, что об этом не сохранилось никаких документов: это были люди, которые едва умели писать и которые, если верить Солженицыну, не могли оставить каких-либо доказательств. Логика подобного утверждения поистине вызывает недоумение.

Если 66 миллионов человек истреблено в лагерях, 13 миллионов украинских крестьян погибли от голода, 2 миллиона человек, по словам Солженицына, оказались жертвами в лагерях после войны, 24 миллиона — действительно погибли во время войны, то в итоге получается 105 миллионов мертвых на 1954 год. Откуда же в 1975 году взялся почти 250‑миллионный советский народ?

Однако перейдем от общего к частному.

«Зэки работали как могли, а им было положено не более 900 граммов хлеба. Наша пятерка получала по 700 граммов хлеба, иногда норма снижалась до 600 граммов и, когда это было возможно, возрастала до 900 граммов. Благодаря такой системе к весне 1942 года из постоянного состава механической мастерской умерло всего несколько человек»[58].

Даже злопыхатели не могут назвать хлебный паек от 600 до 900 граммов на человека голодным. Исторической правды ради можно привести немало наглядных примеров, подтверждающих гуманное, великодушное отношение к заключенным в советских лагерях. Ведь все познается в сравнении. Вот как описывает Л. А. Самутин немецкий лагерь (для советских военнопленных) №68 в Сувалках, где его содержали немцы и откуда он вышел, вступив во власовскую армию:

«Кроме голода, холода и тифа, сотнями косившего людей, была еще целая система пыток, изобретенная немцами… Одной из них было повторявшееся по нескольку раз в день построение на ветру и морозе… Сколько тысяч людей потеряло здесь последние калории, согревавшие жалкие остатки их жизни! После такого построения на плацу оставались десятки трупов. Случалось, что в день умирало 500—700 человек. Их тела аккуратно складывались — у немцев даже в этом была своя система — штабелями по сорок покойников, потому что польский возница отказывался грузить на телегу более сорока трупов…»[59]

Оставим это изложение без комментариев и предоставим уважаемому читателю возможность самому сопоставить факты.

«В Воркуту я попал в трудное время 1945 года, когда страна была разрушена войной. Несмотря на это, нам выдали хорошую одежду, постель, матрацы и одеяла. Пищу каждый получал в зависимости от степени выполнения нормы. Паек хлеба на день колебался в пределах от 350 граммов до одного килограмма», — сказал мне Николай Виткевич[60].

Однако при изучении вопроса о том, были или не были советские исправительно-трудовые лагеря лагерями смерти, тем «проявлением сатанизма», о котором пишет Панин[61], я столкнулся с еще одной удивительной вещью. Проверяя правдивость утверждений Александра Исаевича Солженицына, я задал нескольким людям (каждому в отдельности), находившимся в свое время в лагерях, одинаковые вопросы:

1. Подвергались ли вы, будучи в лагере, когда-либо стоматологическому обследованию?

Капитан второго ранга Бурковский: «Мне в лагере в Экибастузе вставили две пломбы. О нашем здоровье всегда заботились»[62].

Бывший высокопоставленный офицер власовской армии Л. Самутин: «Лечение зубов в лагерях было обычным делом. У меня самого четыре пломбы из лагеря, которые держатся до сих пор»[63].

Николай Виткевич: «В Воркуте медицинское обслуживание было поставлено очень хорошо. Меня лично там вылечили от цинги, которую я заработал из-за недостатка витаминов. В лагере было амбулаторное лечение, медпункт, а для серьезно заболевших — целый больничный район, подчинявшийся администрации сектора лагерей. Что касается лечения зубов, посмотрите: этот мост мне сделали в лагере»[64].

Там, где лечат зубы, людей не уничтожают.

В Освенциме, Маутхаузене, Берген-Бельзене у мертвых вырывали золотые коронки и отправляли в Имперский банк. Лечение зубов — это медицинская помощь косметического и перспективного характера.

И этот факт в условиях исправительно-трудовых лагерей немаловажен.

2. Была ли у вас в лагере какая-нибудь книга? Имели ли вы вообще возможность читать?

Л. Самутин на вопрос не ответил, он просто вынул из шкафа томик из собрания сочинений А. С. Пушкина. Поцеловал его и положил на стол. На титульном листе потрепанной книги стояла подпись Самутина и штамп лагерной библиотеки[65].

Капитан второго ранга Бурковский сказал, что мог читать все, что хотел.

П. Н. Доронин рассказывает о том, какие возможности для чтения имел А. И. Солженицын. Он мог брать любую книгу, любой журнал или газету. Не расставался со словарем Даля.

Н. Виткевич: «У меня в лагере было с собой собрание сочинений Теккерея в оригинале и английский словарь»[66].

Не достаточно ли этих доказательств?

Вроде бы вполне. Но, как говорит склонный к юмору Л. Самутин, конечно, как это понимает любой здравомыслящий человек, «в лагере — это не у тещи на блинах».

И продолжает: «Особенно после войны положение было трудным. Строгий режим и тяжелая работа… Мне пришлось несладко, но я выжил, и мои товарищи тоже. Люди, правда, умирали — от запоздалой операции аппендицита, от инфаркта, воспаления легких. Случались и производственные травмы. Ясно, что их было больше, чем в обычных условиях: квалификация пониже, меньше опыта у работающих»[67].

Солженицын рассказывает ужасающие истории о лагерных карцерах, штрафных лагерях и т. п. Но сам-то он лично ничего подобного не пережил!

Ведь то, что он в погоне за популярностью («чтобы везде быть первым», чтобы о нем «заговорили повсюду») приводит в своей книге разные тюремные истории (погрязнее да пострашнее), безымянные или подписанные «Б» или «Г», еще далеко не значит, что он пишет правдиво. А вот что пишут те, кто на самом деле пережил несладкую жизнь в лагере. Они не скрывают ни горькой истины, ни собственной фамилии.

Л. Самутин: «Я побывал и в БУРах[68], и в карцерах, и в «лагере штрафников». В общей сложности 13 месяцев. Я выжил, и мои товарищи тоже выжили… Я встречался с людьми, которые отсидели два и даже три срока и тоже выжили. Так какой же может идти разговор об истреблении, если люди — и такое случалось — сидели по 25 лет и все-таки вышли на свободу?»[69]

Н. Виткевич: «По мере того как после войны положение советских людей изменялось к лучшему, изменялось и положение узников. Я получал «карманных денег» сто рублей в месяц, при хорошей работе — прибавку к пайку. А если норма мною и другими выполнялась на 150 процентов, то один день засчитывался за три. Я так отработал четыре месяца и один день». Так не без гордости и с присущей ученым точностью говорит доцент Николай Дмитриевич Виткевич и тут же спрашивает: «Скажите, а много ли честных советских людей в то время могли получать ежедневно целый килограмм хлеба?..»

Одинаково свидетельствуют и много интересного рассказывают Бурковский, Самутин, Виткевич и Доронин о художественной самодеятельности в лагере, о самоуправлении, примирительных судах, разбиравших споры между заключенными, об обычных нарушениях лагерной дисциплины и общежития.

«Я помню, — говорит Бурковский, — как на одном шумном собрании в лагере Солженицын повел себя как типичный провокатор. Тогда наше положение в лагере существенно улучшилось, и мы получили самоуправление, возможность влиять на свою судьбу, даже начались разговоры о реабилитации, и вдруг Солженицын категорически выступил против всех улучшений, все сообщения о лучшем будущем он называл «трепом» и «враньем»…»[70].

Однако предоставим еще раз слово человеку, немало пережившему и обладающему большим чувством юмора, — Л. Самутину:

«Для шахтерских бригад, выполнявших дневную норму на 100 процентов, при выходе из шахты после смены устраивался буфет (только не администрацией лагеря, а администрацией шахты — шефами), где выдавался дополнительный паек. Чаще один или два больших пирога на бригаду, а иногда 3—4 подноса с бутербродами — хлеб с маргарином и колбасой. А однажды, в 1950—1951 годах (то есть при самом суровом «сталинском режиме». — Т. Р.), произошел почти анекдотический случай. Нам дали бутерброды с черной икрой. Украинцы, белорусы да кое-кто из русских не знали этого продукта и решительно его отвергли. «Не будем жрать эти змеиные глаза!» — кричали они и ложкой соскребли и выбросили икру. Спускаясь в шахту, они угрожающе бросали буфетчику: „Смотри не давай нам бутерброды с этой грязной икрой, не то тебе шею наломаем“»[71].

Этот случай может показаться невероятным. Но он имел место. Не чересчур ли в радужных красках изображаются советские лагеря? Нет. Но разумеется, это был не санаторий и даже не гастроном, а тяжелое заключение, где маргарин был бо́льшей редкостью, чем икра. Но для чего выдумывать?..

Однако условия в Воркуте были несколько иными, чем на цюрихской Банхофштрассе или лондонской Пикадилли. И Л. Самутин слишком объективный и здравомыслящий человек, чтобы отрицать это.

Я заинтересовался еще одним аспектом лагерной жизни: «Что происходит с освобожденными заключенными?»

«Стояли мы, поднявшись из шахты наверх, с товарищем на морозе и спрашивали друг друга, чем будем заниматься, если дождемся конца срока. Приятель сказал мне: «Никуда нас не допустят, разве что пирожки на улице будем продавать». Мы оба дождались конца срока… Ко мне, как «видному власовцу», не было снисхождения…

По возвращении из лагеря я стал работать заведующим лабораторией», — сказал Л. Самутин[72].

Известно ли читателю, что Л. Самутин был настоящим врагом Советского Союза? «Я не запятнал руки кровью», — утверждает он. Да, но он разрабатывал идеологические принципы для всей власовской армии. А это тяжесть преступной деятельности против своего же государства немалая. Сейчас Самутин на пенсии. Живет в Ленинграде. Я был в его просторной и удобной трехкомнатной квартире. Его маленькая канарейка недружелюбно встретила чехословацкого гостя, стала издавать отрывочные звуки и метаться, но при виде Л. Самутина залилась трелями. Это было прекрасно… И действительно, обстановка, в которой живет Самутин, отвечает всем мировым стандартам: красивая современная мебель, книги, много света — настоящий комфорт.

Вопрос социальной реабилитации бывшего заключенного является одним из самых больных для всех «свободных» капиталистических государств. На эту тему буржуазными авторами написано бесчисленное множество исследований, книг, статей. Однако все приходят к одному выводу: бывшие заключенные снова возвращаются к преступной деятельности, потому что нигде не могут получить работу. В столь восхваляемой «демократической» Швейцарии работу никогда не получит тот, кто сидел за решеткой. Такой человек на всю жизнь получает клеймо ненадежного элемента. Он должен скрывать свое прошлое. Существующая суровая система слежки на предприятиях, контролируемая шефами отделов кадров, не позволяет бедняге, оступившемуся по той или иной причине, возвратиться к нормальной жизни; если начальник отдела кадров узнает о подобном прошлом нового работника, он немедленно его увольняет. И сразу включается система информации между предприятиями. С жестокой пунктуальностью, вопреки всем правовым нормам, во имя «свободы предпринимательства» проштрафившегося лишают всех шансов вновь поступить на работу.

Так обстоит дело с трудоустройством бывших «зэков» в «свободном» капиталистическом мире. Какие же надежды остаются у горемыки, отсидевшего в советских исправительно-трудовых лагерях, как говорят на Западе, при «советской диктатуре»?

Наглядный ответ на этот вопрос даст простая таблица (127 с.), отражающая судьбы лишь тех лиц, с которыми мне довелось познакомиться в процессе настоящего повествования.

Фамилия, имя, отчество Статья, по которой осужден Срок наказания (лет) Деятельность после освобождения Деятельность в настоящее время
Бурковский Б. В. Измена Родине в военное время 10 Зам. командира крейсера «Аврора» То же
Доронин П. Н. Измена Родине в военное время 10 Пенсионер То же
Панин Д. М. Антисоветская агитация, попытка бегства, лагерный бунт 3+10 Конструктор Выехал в Израиль, живет в Италии
Самутин Л. А. Измена Родине в военное время 10 Зав. лабораторией Пенсионер
Солженицын А. И. Антисоветская агитация, организация антисоветской группы 8 Учитель математики, писатель Выдворен из СССР
Виткевич Н. Д. Антисоветская агитация 10 Аспирант Доцент вуза

Заметим: все вышеперечисленные лица были законно (Панин Д. М., Солженицын А. И., Самутин Л. А., Виткевич Н. Д.) или ошибочно (Бурковский Б. В., Доронин П. Н.) осуждены на основании самой строгой статьи Уголовного кодекса — статьи пятьдесят восьмой — за преступления, которые каждое государство в критические годы войны или послевоенной разрухи карает весьма и весьма сурово.

А как в Советском Союзе?

Завершение историй этих людей поистине невероятно.

Бурковский, Виткевич, Доронин и Солженицын были полностью реабилитированы.

А Самутин — нет. Панин был лишь частично реабилитирован. И все-таки все добились значительного положения в обществе.

Одного взгляда на приведенную таблицу достаточно, чтобы сделать однозначный вывод — советские лагеря ни в каком смысле не были лагерями смерти, они были исправительными, и советское общество всем, кто отбыл свое наказание, дает полное право на работу по профессии. [Панин был до ареста инженером, Солженицын — учителем математики, Бурковский — начальником штаба бригады торпедных катеров Черноморской флотилии…]

Если бы это были лагеря смерти, разве боролись бы за жизнь заключенного Солженицына?

И вот убедительное, неопровержимое доказательство: Солженицын неожиданно в лагере заболел.

Вскоре у него был обнаружен рак. Всем известно, что рак витает над своей жертвой, как призрак боли и безнадежности… Однако были приняты все меры — Солженицына поместили в больницу, окружили его вниманием и заботой. Его лечили — и вылечили. Но Александр Солженицын не тот человек, чтобы помнить и ценить добро. Он все видит только в черном цвете… Нет, в цепи доказательств действительно нет пробелов…

Страх, самолюбие, желание уцелеть и выделиться любой ценой, словно сигнал тревоги на всех перекрестках жизни Александра Солженицына, определяли его поступки в лагере.

Уходя из лагеря, он уносил с собой понятный страх перед раковым заболеванием, раздражение и злобу на бесцельно проведенные годы, чувство досады за свой промах — позволить себя «посадить»; чувство унижения и ярости — ярости против тех, кто не последовал за ним (невероятный и бессмысленный донос на К. С. Симоняна).

Александр Исаевич Солженицын достиг зрелости. То, чего еще не знал наивный Морж, в совершенстве постиг Ветров.

Бог. Жизнь или смерть? Верность стране, которая хотя и наказала его, но все же протянула ему руку помощи, или же сопротивление? В какой маске, говоря словами Л. К., он появится на сцене будущего? Этого, видимо, не знает и сам Александр Солженицын.

Загрузка...