Весной двадцать первого года военврач Николай Бернштейн вернулся из Екатеринбурга в Москву. Поезд пришел на тот же самый Ярославский вокзал, с которого полтора года назад отправлялись воинские эшелоны против Колчака.
В декабре 1919 года состоялся экстренный выпуск студентов пятого курса медицинского факультета. В университетском актовом зале на Моховой они получали дипломы и мобилизационные предписания. Во врачах ощущалась такая же нехватка, как и в обмундировании, патронах, снарядах, хлебе...
Профессорский сын, внезапно ставший военным врачом, а значит, и командиром, не ощущал пропасти между собой и теми красноармейцами-санитарами, с которыми ехал вместе в вагоне второго класса, на скорую руку переделанном в лазарет. Университетское образование обострило способность к анализу, но мироощущение Николая было сродни их пониманию событий.
Да и могло ли быть иначе?
Юноша воспитывался в семье, глава которой, крупный врач-психиатр, с первых дней революции встал на сторону большевиков, а после переезда советского правительства в Москву занимал должность заместителя председателя Главнауки, энергично помогал новой власти привлечь недоверчивую интеллигенцию к созданию нового мира.
«Лишь мы, работники великой всемирной армии труда, владеть землей имеем право, а паразиты никогда!» — пел Николай вместе со всеми: работа санитаром в московском госпитале, мозоли на руках, уменье делать любую черную работу давали ему радостное чувство сопричастности к пролетарскому делу.
Когда в четырнадцатом году началась война с Германией и была объявлена мобилизация, он учился на историко-филологическом и чуть было не подал прошение о сдаче экзамена на вольноопределяющегося. «За кого изволите идти воевать, милостивый государь?» — насмешливо спросил отец. «Ты будешь спасать не Россию, а всех этих затеявших войну мерзавцев! — гневно сказала мать. — Уж если помогать, то помогай простому народу, помогай солдатам! В каждом госпитале нужны санитары, вот твое место!»
Николай перевелся на медицинский, днем слушал лекции, а вечером и ночью дежурил в неврологическом отделении. Здесь он увидел то, о чем знал по рассказам отца, — хрупкость, незащищенность человеческого «я»...
По неврологии пришлось работать и на колчаковском фронте. Особенно поразил Николая один совершенно непонятный случай. Молодого красноармейца ранило осколком снаряда в затылок. Были задеты зрительные поля коры головного мозга — так назвал этот участок в тысяча девятьсот пятом году английский психиатр Кэмпбелл. Туда от сетчатки глаза приходят через структурные центры подкорки окончания зрительных нервов.
Если верить учебникам, раненый должен был потерять зрение. Но с Иваном — так звали бойца — произошло что-то такое, что никак не укладывалось в изученные на студенческой скамье схемы. Рана довольно быстро заживала после операции, но состояние этого когда-то веселого парня, бывшего студента Московского высшего технического училища, оставалось по-прежнему тяжелым.
Но не потому, что он лишился способности видеть, нет. Он видел все вокруг, различал цвета, почти без изменений осталось поле зрения, а вот читать больше не мог: не узнавал ни одной буквы. Еще удивительнее было, что исчезло понимание слов «больше» и «меньше», а считать цифры по порядку мог без ошибок. Закрыв глаза, он как бы оцепеневал и не способен был сделать ни одного движения.
Если Бернштейн заговаривал с ним, Иван робко улыбался, стараясь припомнить, как был ранен, и судорожно помогал своей речи неловкими движениями рук, но они, эти движения, вдруг изменялись, когда он вслушивался в слова доктора, превращались в какие-то зовущие жесты, цель которых была явственно видна: притянуть к себе звуки, не дать им ускользнуть…
Неужели все эти расстройства оттого, что задеты зрительные поля?
Статью Кэмпбелла среди других работ английских, немецких и французских авторов Николай прочитал по совету отца, руководившего кругом его чтения. Медведниковская гимназия, в которой преподавались все эти языки плюс латынь, а также математика и расширенный курс естественных наук, давала своим ученикам не только отличную подготовку, но и умение критически мыслить. И теперь, вспоминая университетские учебники и рисунки в психиатрических журналах, Бернштейн ощущал смутное недовольство.
Кора головного мозга выглядела на этих рисунках чем-то вроде географической карты. Одни поля управляли движениями, другие — слухом, третьи — речью, четвертые… За каждым полем — имена знаменитостей своего времени: Хаммерберг, Болтон, Рамон-и-Кахал, Кэмпбелл... Одни экспериментаторы удаляли животным части мозга и по возникшим расстройствам судили о том, за какие функции какая отвечает. Другие раздражали мозг электрическим током, наблюдали возникающие при этом движения (еще в тысяча восемьсот девяносто восьмом году немецкий физиолог Эвальд придумал, как под наркозом укрепить в отверстии черепа животного пробочку с электродами).
Массу материала давали психиатрические клиники, операции, вскрытия...
И постепенно сложилось мнение, что мозг животных и человека — это нечто вроде распределительного пульта телефонной станции, где релейные переключатели управляют работой подвластных устройств — то есть мышцами. Да только правомочны ли такие параллели? — не давала покоя одна и та же мысль. Не грубы ли методы, по которым строились карты?
Хирург удаляет кусочек коры, думая, что ликвидировал центр движения, — но ведь не исключено, что нарушилась промежуточная станция, передающая сигналы откуда-то из глубин. Ах, милые профессора, вам было так хорошо, вы не были на войне, где металл ставит на людях эксперименты, от жестокости которых вы бы окаменели…
С Иваном худо, не знаешь, чем помочь, как лечить, — не глаза же, в самом деле! Нет, мозг человеческий куда более сложная вещь, чем он кажется в лаборатории; в нем всё переплетено, слито, завязано, и, задетый в одном месте, он может потерять способность сразу ко многому… Так или не так?
И что же тогда управляет движениями, где находится этот таинственный центр? «Жизнь коротка, путь долог, случай мимолетен, опыт обманчив, суждение затруднительно», — каждый медик помнит эти слова Гиппократа… Если война пощадит, он, Николай Бернштейн, будет изучать мозг...