Сразу после войны Рассказ ветерана

Вначале нас было двое: я и Степанида; Витек и Ксюша появились позже. Степанида прикидывалась старухой, ходила всегда в черном, сильно поношенном платье; сидело оно на ней мешком, казалось — с чужого плеча; обтрепанный подол волочился по земле и так пропитался пылью и подсохшей грязью, что стал будто картон. Заколотый под подбородком платок, тоже черный, был надвинут на лоб, и, быть может, поэтому на лице Степаниды выделялись только глаза, большие и смышленые. Она тотчас отводила их, когда встречалась с чьим-нибудь взглядом. Переступая через трухлявое, обросшее мхом дерево с обрубленными сучьями, сваленное неизвестно кем и неизвестно когда — оно лежало перед входом в наше жилище, — Степанида приподнимала подол, обнажая маленькую, аккуратную ногу, и я тогда думал: «Лет сорок ей, не больше».

Жила Степанида подаянием и не стыдилась этого. Каждый вечер, опустившись на свою постель — охапку сена, накрытого байковым, прожженным в нескольких местах одеялом — выгребала из висевшей у нее на боку холщовой сумки монеты и начинала сортировать их: пятаки кидала к пятакам, гривенники к гривенникам, пятиалтынные к пятиалтынным. Делала она это сноровисто, как заправская кассирша, и примерно через полчаса на одеяле вырастали столбики разной высоты — штук пять-шесть.

— Меньше трех червонцев не приношу! — ни к кому не обращаясь, произносила Степанида и старательно заворачивала столбики в наспех оторванные газетные полоски, потом обвязывала их для прочности ниткой.

Покончив с этим делом, она снова опускала деньги в холщовую сумку, устало вздыхала.

— Завтра в банк побежишь? — спрашивал Витек.

— В сберкассу, — поправляла его Степанида. — Самое надежное место — никто не стибрит, никто не отымет.

Чаще всего Витек больше ничего не говорил, но иногда на него находило, и тогда он восклицал, сдув со лба мягкую, налезавшую на глаза прядь:

— Лучше воровать, чем побираться!

— Дурак, — спокойно роняла Степанида.

Витек лохматил волосы, сбивчиво объяснял, что стоять с протянутой рукой — срам. Степанида слушала, и невозможно было понять — обижена она или нет. Разозленный ее молчанием, Витек горячился, обзывал Степаниду обидным для женщины словом.

— Сроду не была такой! — запальчиво отвечала она и начинала так бранить Витька, что даже я, все повидавший и все испытавший, морщился: не мог слышать женскую брань и на пьяных женщин смотреть не мог, хотя сам, случалось, и пил, и ругался. Мужчинам это прощал, даже считал: кто не пьет и не ругается, тот вовсе не мужчина, а к женщинам был строг.

И, наверное, именно поэтому потянулся я впоследствии к тихой и скромной Ксюше, не так, конечно, потянулся, как мужчина к женщине, а по-отцовски, хотя было мне в ту пору всего-навсего тридцать восемь лет. По тем временам считался я завидным женихом: справный вполне мужчина, только рябоватый слегка — мою личность в детстве оспа побила — да хромоватыи чуть-чуть, но не от рождения, война таким сделала.

В сентябре сорок пятого выписали меня из госпиталя с незажившей раной на ноге. Ехать было некуда: женой и детьми до войны не обзавелся, отца не помнил — он бросил мою мать, когда мне четвертый годок шел. Жил я до войны с матерью и старшей сестрой, уже вдовой, в том городе, от которого — это я из газет узнал — одно название осталось: почти начисто спалили его немцы. Как освободили наш город, написал по старому адресу, однако ж не получил ни ответа, ни привета. В горсовет письмо отправил: так, мол, и так, сродственниками интересуюсь. Оттуда бумага пришла: эвакуировались они, а куда — неизвестно. И на том спасибо: значит, живые. Стал я разыскивать мать и сестру, но отовсюду одно и то же сообщали: сведений нет. И хотя врачи не торопили меня с выпиской, сам попросился — хотелось поскорее гражданскую жизнь испробовать, за четыре года войны совсем отвык от нее. Когда комиссия инвалидность мне определила, докторша, которая в нашей палате обход делала, посоветовала путевку в Мацесту добыть, сказала, что грязь там целебная, рана от нее должна затянуться. Путевку мог выдать только райсобес, для этого надо было прописаться где-нибудь, на учет встать. Подумал-подумал я и принял решение прямиком в Сочи ехать, благо что железнодорожный билет можно было выправить в любой конец.

Приехал я в Сочи и прямо с вокзала к морю двинул. Сроду возле моря не был. Только в кино видел да от однополчан и от однопалатников про него слышал, которым до войны довелось покупаться в нем. Все они в один голос твердили — благодать. И в госпитале часто казалось мне: ничего лучше моря на свете нет!

В городе, где я в госпитале лежал, уже осенью пахло, часто дождик по крышам стучал, ночью мы только фортку открытой держали, а в Сочи на деревьях ни одного желтого листочка не было и солнце пекло, как в сенокосную пору. На плече у меня «сидор» висел с пересменкой белья, парой новых портянок и прочим солдатским скарбом, в руке палка была. Врачи хотели костыли выдать, но я не взял — калекой с ними себя чувствовал, а палка — она и есть палка, сам ее выстругал, лачком покрыл, к низу резинку присобачил, чтоб не скользила.

Добирался до моря часа полтора: три раза перекур устраивал — ноге отдых давал. Как увидел море, про все на свете забыл — до того распрекрасным было оно. На берег волны накатывались, над ними чайки летали, кричали пронзительно, выхватывали из воды, рыбешку, дрались. Долго я смотрел на море и думал: «Боже мой, какая красота в жизни имеется! А мог бы не увидеть этого, если бы убило меня». Пуще прежнего обрадовался я, что живой, хотя и с незажившей раной на ноге.

На набережной деревья стояли, по названию кипарисы, вонзались верхушками в небесную синь. От немилосердной жары гимнастерка взмокла. Отошел я в тенечек, сел на лавочку, развязал «сидор», закусил — в госпитале мне много разной провизии выдали и талонов не пожалели, по которым можно было получить в продпунктах хлеб, сахар, концентраты, селедку и даже сало.

Ночевал на открытом воздухе — не хотелось от моря уходить. Лег на травку: снизу шинелка, сверху шинелка — обыкновенная солдатская постель.

Среди ночи разбудили меня. Смотрю — милицейский патруль. Документы потребовали. Лейтенант, старший по званию, полистал сколотые булавкой бумажки, светя себе фонариком, сказал с неодобрением:

— Скоро все инвалиды-фронтовики сюда переберутся. За последнее время население нашего города в полтора раза увеличилось. Почти все приезжие без прописки живут.

— Пропишусь, — пообещал я. — Ногу лечить надо.

— Обязательно пропишись. — Лейтенант подумал и нацарапал на клочке бумаги адрес, сказал, что у этих людей, старика и старухи, можно будет снять комнатенку.

— Благодарствую. — Я спрятал бумажку в карман гимнастерки.

— В остальные дома лучше не суйся, — предупредил лейтенант. — По три шкуры с приезжих дерут.

Утром я пошел по указанному в бумажке адресу. Насилу отыскал дом — деревья и сараи его заслоняли. Был он низенький, ветхий, сложенный из самана. Крыльцо скособочилось, под расплюснутыми окнами с давно не крашенными ставнями буйно росли какие-то цветы — на высоких ножках, с узкими сочными листьями. От незапертой калитки с приделанными к ней, вместо железных петель, ремешками вела к крыльцу мало заметная тропка. «Самая подходящая для налетчиков обитель», — почему-то подумал я.

Хозяева сперва не хотели сдавать комнату, потом узнали, кто меня направил, и, переглянувшись, сразу согласились. Дом у них махонький был — одна комната, кухня и боковушка с отдельным входом. В ней меня и поселили. Насчет оплаты спросил. Старуха сказала:

— Сколько положишь, столько и хватит с нас.

Это мне понравилось: не любил я людей жадных на деньги, бережливых уважал, а тех, кто наживался за счет других, на одну доску с паскудницами ставил.

Стал я жить у этих людей. Пенсию оформил. Невелика была пенсия, только на табачок хватало, но все же — деньги. До войны я токарем в эмтээсе работал — наш город районным центром был. Жили мы не бедно, но и не богато — как все люди до сорок первого года жили. Нужда научила меня и столярничать, и паять, и многое-многое другое делать. Но больше всего нравилось мне обувку чинить. Племянники-близнецы сорванцами были, обувь снашивали — каждый месяц новую покупай. Однажды я попробовал починить башмак — получилось. Так и пошло. Скоро стал подметки менять, а через год сам начал тапки и штиблеты шить. По внешнему виду они уступали «скороходовским», но за прочность я ручался.

Токарем мне нельзя было — нога не позволяла. А сидячая работа — все больше умственная: костяшки на счетах перекладывать, разные справки составлять — этого я не умел. Вот я и решил сапожным ремеслом заняться. На барахолке много разной обуви продавалось. Я с первого взгляда определил — кустарщина. Купил, сапожные инструменты, кожу, полотно, гвоздички, суровые нитки и принялся за дело. Пошил две пары чувяк — так в здешних местах тапки назывались, — и на барахолку. С руками вырвали — я божескую цену назначил. И потом по той же цене продавал. «Чистых» денег оставалось не очень много, но как добавка к пенсии хватало. Кое-что из одежонки справил — надоело в солдатском ходить. Два раза в неделю в Мацесту ездил — ногу в грязи держал. Затягивалась помаленьку рана, но хромал по-прежнему. И понял тогда, что таким на всю жизнь останусь. Досадно, конечно, было, что кость неправильно срослась, но другим фронтовикам-инвалидам — тем, кто руки или ноги лишился, больше горевать приходилось.

Хозяева меня не беспокоили. Иногда я их целыми днями и не видел, и не слышал. Старуха фруктами и разной зеленью на базаре торговала, старик по городу ходил — керосинки, кастрюли и прочую утварь починял: до пенсии он в ремонтной мастерской работал. Так прожил я у них два месяца и был бы вполне доволен своей жизнью, если бы мать и сестра с племянниками отыскались. Но в милиции, куда обратился я насчет их розыска, мне прямо сказали:

— На скорый результат не надейся. Таких дел у нас сейчас сотни, каждый день новые запросы составляем, не успеваем отсылать.

Однако в жизни часто не так, как хочется, бывает. Через два месяца пришлось мне съехать с этой квартиры — к старикам сын из заключения возвратился, по амнистии его освободили. До этого они кое-что рассказали мне про своего сына, и получалось, что посадили их Ваську безвинно. Я сочувствовал старикам, а про себя думал: «Родители, как котята, слепыми бывают». Оказалось — не ошибся. Как только вернулся Васька, не стало в доме покоя. Каждый день пьянки, драки, дружки-приятели, один другого шпанистей. Лейтенант милиции — тот, что мне адрес дал, три раза приходил, советовал Ваське утихомириться. А он в ответ ухмылялся:

— Один раз попался — хватит!

От лейтенанта — он всегда навещал меня, когда приходил в дом, — я и узнал, что сидел Васька за разбой. Ему бы еще валить и валить лес или кайлом уголь бить, если бы не конец войны. По случаю победы почти всем осужденным амнистия вышла. Васька позднее других домой воротился потому, что отбывал наказание в холодных, далеких краях.

Был он заметным парнем — высоким, плечистым. На остриженной голове уже волосья отросли, чуть-чуть кучерявились. Нос у него был с горбинкой, глаза черные, с холодным блеском, на впалых щеках желтизна проступала. Оно и понятно — не в санатории находился. На своих родителей похож Васька не был. Про таких, как он, говорят: «не в мать, не в отца, в проезжего молодца».

Ему бы тихо-мирно жить, а он свое освобождение праздновал. Возвращался под утро, иногда вовсе не ночевал. Несколько раз его забирали в милицию, не отпускали: свидетели указывали, где и с кем он находился, когда в городе совершался налет на квартиру.

Первое время Васька на меня, как на пустое место, глядел, даже голову не наклонял, когда я ему «доброе утро» говорил. Потом пришел и отчеканил:

— Съезжай!

— Почему?

— Сам в этом помещении поселюсь!

Старик и старуха не заступились за меня. По их глазам было видно — побаиваются они своего непутевого сына.

Никаких законных прав на эту квартиру у меня не было: не по договору поселился — по согласию. Попросил я у Васьки отсрочку на три дня, стал искать новое жилье. Повсюду такие цены заламывали, что я только руками разводил. Решил «сидор» в камеру хранения сдать, на вокзале ночевать. Но, как говорится, нет худа без добра.

Любил я гулять, особенно вдоль бережка моря. Считал: больная нога в разработке нуждается. Город сглаз скроется, а я все иду и иду. Разные мысли возникали, на сердце благодать была. Кругом ни души — только я да море. Оно никогда одинаковым не было: то ворчало, то радовало ласковым шелестом волн, а иной раз так грохотало, так на камни кидалось, что казалось — еще чуть-чуть и волны до меня добегут, накроют с головой и утащат в море. Но они, израсходовав силу, отступали: на камнях только пена оставалась — серая, как плохо выстиранные портянки.

Шел я по берегу и думал: «Сегодня придется на вокзале ночевать». На душе пакостно было, проклинал я на все лады Ваську, который с насиженного места меня согнал.

Занятый своими мыслями, ушел я от города дальше обычного. Огляделся — совсем незнакомая местность. Справа море было, слева скалы возвышались, охватывали подковой полянку, разрезанную бегущим по ней ручьем. Вода в нем от напора белой, будто кипяток, была. В глубине полянки под обросшим мхом выступом хижина виднелась, сплетенная из прутьев орешника. По-грузински такие хижины «пацха» называются. Около нее круг чернел — след костра. «Далеко забрел», — подумал я. Решил отдохнуть и — назад. Вода в ручье холодной и вкусной оказалась. Сел на камень, снова задумался.

Осенняя погода на Кавказе, как избалованная женщина, переменчивая. Только что солнышко грело, и вот уже облака набежали, дождик начался. Я решил в хижине укрыться — простуды побоялся. Открыл дверь и враз понял: живут тут — человеческим духом пахнуло. Громко спросил:

— Есть кто-нибудь?

В ответ — тишина. В хижине темновато было, и поначалу, пока глаза к темноте не привыкли, я толком ничего не разглядел, а потом увидел вкопанный в землю самодельный стол, вокруг него, заместо табуреток, ящики стояли, перевернутые на попа, в дальнем углу постель находилась. На столе чайник чернел, закопченный по самый носик, и донышком вверх миска лежала. Неудобно было в занятом помещении без спросу находиться, но на воле сильный дождик шел, стучал по крыше. Как открылась дверь, я не услышал. Почувствовал вдруг — смотрят на меня. Оглянулся — старуха. Я, конечно, извинился, сказал, что от непогоды укрываюсь. Она прошмыгнула мимо меня к постели, пошуровала там.

— Зря беспокоишься, бабушка, — с обидой сказал я. — Сроду не воровал и никогда не буду.

— Сам ты бабушка! — огрызнулась старуха.

Ее голос прозвучал неожиданно молодо, и я подумал, что она вовсе не старая. Но разглядел я ее как следует чуть погодя, когда в хижине посветлело — дождь кончился и снова солнышко появилось.

— Чего пялишься? — насмешливо спросила хозяйка хижины.

— Прикидываю, сколько тебе лет.

Она кашлянула.

— Сколько же определил?

— И шестьдесят дать можно, и сорок.

Она не ответила — пригласила чайку попить — вода в чайнике еще горячей была.

Чай мы пили без сахара, но с заваркой. Я выпил кружку, спросил:

— Звать-то тебя как?

Хозяйка хижины бросила на меня косой взгляд.

— На что тебе мое имя? Или посвататься решил?

— Может, и посватаюсь.

Она внимательно посмотрела на меня, помолчала, прикидывая что-то.

— Степанидой крещена.

Я назвал свое имя, отчество, фамилию.

— Значит, Николай Тимофеевич? — уточнила Степанида.

— Он самый.

— С палкой ходишь, — сказала Степанида. — От рождения такой или воевал?

— Похлебал солдатских щей.

Степанида сочувственно помолчала.

— А сюда, на Кавказ, зачем прибыл?

— Ногу в Мацесте лечу.

— Лечишь? — недоверчиво переспросила Степанида. — Может, ты от жены утек? Сейчас многие своих жен бросают, на молоденьких женятся.

— Холостой пока, — признался я.

— Отчего же не женился?

— Обстоятельства так сложились.

Она вздохнула, снова наполнила мою кружку.

— Пей. Заварка еще свежая.

Чай, хотя и без сахара, вкусным был. Я отхлебну из кружки, заинтересованно спросил:

— А ты чего тут делаешь? Одна живешь, вдали от людей.

Степанида усмехнулась.

— Я всю жизнь одна.

Я стал допытываться — почему, но она резко возразила:

— Ты мне в душу не лезь! Если квартиры у тебя нет, можешь тут поселиться. Страшновато мне бывает, этого я не скрою. Только без всякого баловства жить будем. Понял?

Этого у меня на уме не было. Я про незажившую рану думал, про мать, сестру с племянниками; считал: еще месяц на Кавказе поживу, от силы два и — в Россию.

Поблагодарил я Степаниду, сходил в город за пожитками, попрощался с Васькиными родителями.

Стали жить мы под одной крышей — каждый своим делом занят. Даже питались по отдельности — она себе варила, я себе. В душе я, конечно, осуждал Степаниду за нищенство, но вслух ничего не говорил. Это Степанидино занятие, должно быть, и помешало мне сойтись с ней. А может, появление Ксюши и Витька́, мою жизнь по другой стежке направило.

Привел их я. Ходил по барахолке, к рубахам приценивался — хотел купить себе еще одну. Увидел парня и барышню. Парень ничем не выделялся — щупловатый, с русой челочкой. Он все время сдувал ее со лба, скособочивая рот. На лице барышни было что-то детское, беззащитное. Я сразу проникся к ней симпатией, а почему — объяснить не сумею. Чаще всего женщины привлекают нас красотой своего лица — сочностью губ, улыбкой, игривостью глаз. Ничего этого у барышни не было. В больших серых глазах, когда она поднимала их, затаилась печаль, из-под ситцевого платка, облегавшего лоб и щеки, выбивалось темное колечко волос. Стояла барышня рядом с парнем — он держал на вытянутых руках поношенную рубаху, — будто каменная, и лишь вздрагивавшие ресницы, длинные-предлинные, выдавали ее волнение.

Я подошел, приценился к рубахе. Парень недорого просил и уступил бы, если бы я стал торговаться. Хотя рубаха не шибко понравилась мне — хотелось купить получше, я достал кошелек, отсчитал деньги. И тогда барышня взглянула на меня — с удивлением и радостью.

Захотелось узнать, кто они, откуда, и я, словно между прочим, спросил об этом.

Ответил мне парень. Сдул со лба прядь, покосился на барышню.

— Ей втемяшилось — ехать. Я отговаривал, а она, дура, ни в какую. А теперь, как рыба, молчит — во время пересадки у нас чемодан с вещами и деньгами свистнули. Эта рубаха, — он кивнул на мою обнову, — для тепла поддета была.

Парень не скрывал своего раздражения. Чувствовалось, что барышня уже настрадалась с ним. Держался он неспокойно: перескакивал взглядом с одного на другое, приплясывал, растягивал в улыбке рот, хотя ничего смешного вроде бы не было. «Чудно́й», — подумал я и глянул на барышню.

— Как же теперь жить будете?

— Проживем! — беспечно откликнулся парень.

Только что он сердитым был, а теперь настроение переменилось. «Чудно́й», — снова подумал я и, чтобы хоть чем-то помочь молодым людям, предложил им поселиться в нашей хижине…

Ксюша и Витек отгородились от нас занавесочкой. Она стала каждый день в город ходить, в зажиточных семьях уборку делала, стирала. А Витек легко деньги добывал.

На южных базарах в те года в кости играли, разные проходимцы обжуливали честной народ. Никакой особой науки эта игра не требовала, только ловкость рук нужна была.

Руки у Витька оказались ловкими. Купил он кости, попробовал раз, другой — получилось, Ксюша, как узнала про это, стала уговаривать Витька бросить, а он артачился. Степанида завистливо вздыхала.

— Везет же обормоту! Я целый день на улице стою и только серебро да медь имею, а этот помахлюет час, и при больших деньгах.

— Не прибедняйся! — откликался Витек. — У тебя тоже бумажки водятся. Сам видел, как тебе трешки и даже пятерки кидают.

— Мне много денег надо, — признавалась Степанида.

— Зачем?

— Надо, — повторяла Степанида. А зачем надо, не говорила.

Витек и Степанида часто бранились — не понравились они друг дружке с первого раза. А с Ксюшей Степанида ладила, даже жалела ее, иногда предупреждала:

— Вода тут жесткая. От такой руки портятся. Ты поменьше стирай, лучше уборкой занимайся.

Выигранные в кости деньги Ксюша не брала, и Витек так же легко тратил их, как и добывал. Вино не пил и не курил — покупал себе сладости и разную ерунду, без которой по тем временам вполне можно было обойтись. Я продолжал удивляться его поступкам: «По летам взрослый, а ведет себя иной раз, как ребенок».

Случалось, Витек возвращался с пустыми карманами, в синяках, с расцарапанным лицом.

— Неслух! — говорила Ксюша. — Предупреждала же тебя — брось.

— Ага! — злорадствовала Степанида. — Когда-нибудь убьют.

— Плевать! — ронял Витек.

Я долгое время не понимал, почему он, такой молодой, на фронте не был и в армии вроде бы не служил. Потом понял, что он шибко больной. В тот день повалился он наземь, стал колотиться всем телом, на губах пена выступила. Степанида отпрянула, забралась на свой топчан. Ксюша кинула на меня взгляд.

Я подошел. Она попросила покрепче держать Витька, стала совать ему в рот ложку.

— Зачем? — Я показал взглядом на ложку.

— Чтобы язык не покусал.

Зубы у Витька были сцеплены, Ксюша насилу протолкнула ее.

— Часто у него бывает это? — спросил я.

Ксюша сказала, что припадки у Витька случаются раз в месяц, что начались они еще в детстве, когда он и она жили на одной улице.

До сих пор я думал, что они недавно познакомились.

— Выходит, любишь ты его сильно, коли решила свою жизнь с ним, таким больным, связать.

Ксюша вздохнула.

— Жалею. После оккупации он и я сиротами остались. А тут еще ребенок у меня народился. Скоро полгодика ему. Временно он у моей троюродной тетки находится.

— От Витька ребенок-то? — Я и представить себе не мог, что Ксюша, сама почти девочка, уже мамаша.

Она покачала головой.

— Ему только материнская ласка требуется.

— Значит, не живешь с ним? Спите-то вы за занавесочкой вместе.

— Валетом, — сказала Ксюша.

Витек обмяк под моими руками, на его бледном, будто вымазанном мелом лице, выступил пот.

— Все, — сказала Ксюша. — Теперь он дня два квелым будет.

— Ему лечиться надо, — пробормотал я.

Ксюша усмехнулась, устало ответила:

— Ходили мы к докторам. Они говорили — от этой болезни никакого лекарства нет. Один человек посоветовал в теплые края уехать, сказал, что морской воздух должен подействовать. Вот поэтому я и уговорила его на Кавказ поехать. Он не хотел, но я настояла. А теперь сама вижу — никакого результата.

— Погоди, погоди, — заторопился я. — Еще мало прожили. Авось поправится он.

Ксюша сготовила суп, накормила Витька, уложила его за занавесочкой, стала прибираться в хижине. Степаниде безразлично было — чисто у нас или нет. Спрячет деньги, подберет под себя ноги и сидит на топчане, будто посторонняя. Ксюша всегда хлопотала — или бельишко в ручье полоскала, или сор выметала.

Я вышел, чтобы не мешать ей. Следом за мной Степанида появилась. Потопталась около меня, сказала с усмешечкой, не скрывая ревности:

— А ты, хоть и в годах, а не промах. К молоденькой подбираешься. Слышала, как шептался с ней.

— Дуреха! — воскликнул я. — Она же мне в дочки годится.

— Кому-нибудь другому это рассказывай!

Иным женщинам что-нибудь доказать — только время тратить. Такой и Степанида была. Поэтому я не стал оправдываться. Она потопталась около меня, повздыхала и пошла к ручью.

После припадка Витек хворал. Лежал за занавесочкой — не слышно его и не видно. Я рядом находился, сам предложил Ксюше присмотреть за ним. Он, может, спал, может, думы думал, а я чувяки шил. В душе радость появлялась, когда чувяки красивыми получались, — такими, что и принцесса не постыдилась бы надеть их.

Как только Витек поправился, я сказал ему:

— Брось ты кости! Чем-нибудь другим займись.

— Чем? — Витек похлопал глазами. — Я ведь не для наживы играю — для удовольствия. Руки сами по себе двигаются, а я на людей смотрю, стараюсь разгадать, о чем они думают, чего хотят. Чаше всею они одного хотят — денег. Некоторые последний рубль ставят. Тем, у кого что-то хорошее в глазах вижу, отыграться даю, а жадным и настырным — никогда.

Степанида фыркнула, а я поверил парню: именно так Витек и поступал…

Прошел месяц. Я раз в неделю в милицию ходил, справлялся — нет ли каких-нибудь сообщений про мать, сестру и племянников. Там отвечали:

— Ничем порадовать не можем.

Когда Витька не было, Ксюша мечтала вслух о сыне. Говорила:

— Поднакоплю денег и заберу его.

— А жить где будешь? — ворчливо откликалась Степанида. — Без прописки на одном месте долго не усидишь — сгонят.

— На работу устроюсь, — отвечала Ксюша, — в общежитии пропишусь, сына в ясельки определю.

— А свой хомут куда денешь? — спрашивала Степанида про Витька.

Ксюша задумывалась.

— Может, поправится он. А нет — придется в больницу определить.

В отличие от Ксюши планы на дальнейшую жизнь Витек не строил. День прожил, и ладно. И в этом тоже — в неумении позаботиться о себе — заключалась его болезнь.

Витек и не подозревал, что может попасть в больницу. Сообщила ему об этом Степанида. Когда Витек, по обыкновению, стал ругаться с ней, она, не скрывая злорадства, воскликнула:

— Скоро по-другому запоешь! Ксюша на работу поступит, а тебя, обормота, в больницу.

Витек неожиданно обрадовался.

— Вот и хорошо, вот и хорошо! Избавлюсь наконец от Ксюшки.

Не понимал он, дурачок, что без Ксюши давно бы сгинул, что она, несмотря на свое малолетство, мать ему заменяла. Но говорить об этом Витьку было бесполезно: он жил в каком-то своем мире, жестокая действительность послевоенной поры воспринималась им совсем не так, как она воспринималась нами.

Конечно, я жалел этого парня, но помочь ему мог только советом. А он в одно ухо впустит слова, а из другого выпустит. Ксюшу же я полюбил, как родную дочь. В моей душе, наверное, скопилось очень много отцовской ласки. Кабы свои дети были, то я, может, не потянулся бы к ней. До войны мог жениться — встречались подходящие женщины и девушки, но не хотелось приводить жену в дом, где сестрин муж бузотерил. Сколько горя она приняла от него, сколько слез выплакала, пока он не скончался от пьянства. Двух сирот, паразит, оставил и хорошую женщину несчастной сделал. Аккурат перед самой войной похоронили его.

Нравилась мне Ксюшина самостоятельность, трудолюбие. Да и пригожей она была — этого у нее не отнять. Окрепла на свежем воздухе, на щеках румянец появился, серые глаза светом наполнились. От кого у нее ребенок, я не спрашивал — дожидался, когда она сама скажет. Но Ксюша не открывала этого, хотя и чувствовала мое расположение к ней. Я вначале удивлялся: «Смотри, какая скрытная!» Потом подумал: «А не все ли равно, от кого у нее ребенок? Может, она до сих пор боль в сердце носит, надежду имеет, по-хорошему вспоминает того, кто ее в грех ввел».

Захотелось сделать Ксюше что-нибудь приятное, и я тайком от всех начал шить ей «лодочки». Она в таких разваленных ботинках ходила, что починить их не было никакой возможности. Размер на глазок прикинул. Кожу самую мягкую на барахолке выбрал, каждый гвоздочек проверял, прежде чем его в подметку вогнать. Поверху узор пустил. «Лодочки» получились — загляденье.

Женщинам я никогда ничего не дарил и понятия не имел, как это делается. Вечером сунул «лодочки» Ксюше, одно слово выдавил:

— На.

Я уже неделю на базар не ходил — нога беспокоила. Очень чувствительной она к погоде была. Когда ненастье наступало, ныла — не приведи господь. Поэтому Ксюша сшитую мной обувку продавала. И сейчас, полюбовавшись «лодочками», спросила:

— За сколько продать?

— Сама носи, — прохрипел я.

Ксюша уставилась на меня.

— Носи, носи, — повторил я. — Специально для тебя сшил. Примерь-ка. Если жмут, растяну.

Ксюша ахнула, быстро скинула ботинок, надела «лодочку», повертела ногой.

— В самый раз!

— Другую тоже примерь. — В моем голосе по-прежнему хрип был.

Хоть в ту сторону крути, хоть в эту, ничто так не украшает женщину, как обувка на высоком каблуке. А если у женщины ноги стройные, то от нее глаз не оторвешь, когда она каблучками стучит.

У Ксюши ноги были — королева позавидует. Она туфлями любовалась, а я улыбался.

— Такие «лодочки» только по праздникам надевать, — сказала Ксюша.

— Каждый день носи, — велел я. — Для праздников другие сошью — пофорсистее…


Лешка-москвич объявился у нас в конце ноября, когда стала вянуть трава и листья на деревьях сделались желтыми. Ветер дул с моря. Оно волновалось, кидало на берег волны. Вода в ручье помутнела, разлилась — никак не могла пробиться через устье. По ночам было холодно, даже шинель не спасала. Я собирался купить на барахолке одеяло, какое подешевле, в свободное время утеплял хижину — решил переждать зиму на побережье. Наверное, из-за Ксюши так решил.

Вышел я утречком. Солнце только поднялось, но его еще скрывали горы, над которыми, зацепившись за макушки, висели облака. Реденький туман расползался по ущелью, будто дымовая завеса. С веток и сморщенных листьев капли падали, и вокруг все мокрехоньким было, словно после проливного дождя, хотя ночью он даже не капнул: я чутко сплю и услышал бы, если бы он начался. Тихо-тихо было — только ручей журчал. По утрам — это я давно приметил — он особенно громко «разговаривал». Постоял я и вдруг увидел парня. Склонившись над ручьем, он умывался, зачерпывая пригоршней воду. Был он высоким, тощим, в гимнастерке с расстегнутым воротом, с двумя медалями, в стоптанных сапогах с заплатой на голенище. На камне изношенная телогрейка валялась. Я сразу понял: давно на мели, в карманах, вместо денег, одни дыры, приехал он на Кавказ просто так, как другие приезжали. За три месяца насмотрелся я на молодых фронтовиков. Воевать они научились, а жить не умели. На фронте им казалось: после войны все будет легко и просто, а получилось наоборот.

Вытерся парень подолом гимнастерки, ремень затянул, складки на животе расправил — все, как положено, сделал. Потянулся за телогрейкой и меня увидел. Помешкал чуток, головой кивнул.

Вежливо кивнул, культурно. «Видать, образованный», — решил почему-то я. Подошел к нему, поздоровался. Глаза у него добрые были, лицо чистое. Чувствовалось: стыдится он своего вида — нестриженых волос, пятен на одежде. Кто он и зачем сюда прибыл, спрашивать я не стал — это мне и так понятно было. Поинтересовался:

— Откуда ты родом-то?

— Москвич, — ответил он.

За всю жизнь москвичей я не очень часто встречал. С одним в госпитале лежал, с другим в запасном полку лямку тянул, с третьим (он, правда, не из самой Москвы был — из пригорода) провоевал почти месяц, пока его не убило. Остальные встречи тоже в памяти были. Москвичи — люди веселые, грамотные.

Посмотрел я на парня еще раз, спросил на всякий случай:

— Не врешь, что москвич?

Он руку в карман сунул.

— Паспорт сейчас покажу.

Я смутился.

— Не надо, не надо…

Повели мы разговор дальше. Как и предполагал я, приехал Лешка-москвич (так мы его промеж себя называть стали) на Кавказ за лучшей долей. В Москве голодновато да и тесно было — в одной комнате четверо, А ему другой жизни хотелось — той, о которой он на фронте мечтал. Собрал он свои пожитки и на Кавказ двинулся. Мать, конечно, отговаривала, но он самостоятельность решил показать. За месяц прожил все, что имел. Хотел на работу устроиться, но не смог сыскать место с общежитием. Вчера сменял шинель на телогрейку, получил в придачу хлеб и брынзу, наелся до отвала и пошел, куда глаза глядят. Ночь его в пути застала.

— Где же ты ночевал? — спросил я.

— Там. — Он показал на уже почерневшую копенку прошлогоднего сена, из которой Степанида каждую неделю выщипывала клок — постель поправляла.

— Чего же к нам не вошел?

— Постеснялся — темно уже было.

Понравилось мне такое объяснение. Позвал я Лешку в хижину — накормить решил. Думал — поест и уйдет. Но он остался. Не сам, конечно, — мы посоветовали. Очень он понравился всем, особенно Витьку. С первых же минут стал Лешка свою внимательность проявлять к нему, доброту показывал. Витек ни на шаг его от себя не отпускал, все рассказывал что-то. Такое часто бывает: сойдутся два незнакомых человека и сразу так понравятся друг дружке, что может показаться: они пуд соли вместе съели. Ксюша, врать не буду, своего интереса ничем не выдала, а Степанида, присмотревшись к Лешке, уверенно сказала, будто печатью по бланку стукнула:

— С культурной семьи! Небось инженера́ родители-то?

— Отец действительно инженером был, — ответил Лешка, — он на фронте погиб, а мать врачом работает.

— Ну-у… — Губы у Степаниды дрогнули. Она прошлась по хижине, которую уже осветило солнце, проникавшее через раскрытую дверь, помолчала, будто раздумывала — говорить или нет, и призналась: — Я долго у врачей в прислугах жила. Сам он профессором по женским болезням был, а она, как вышла замуж, бросила врачебное дело.

До сих пор о своей прежней жизни Степанида ничего не рассказывала, и я от удивления даже рот раскрыл, когда она неожиданно добавила:

— А еще раньше я монахиней была.

Витек хихикнул. Ксюша и Лешка переглянулись. Я мысленно поскреб затылок: первый раз в жизни живую монахиню видел, хотя и бывшую.

— Закрыли в нашем городе монастырь, я и ушла в прислуги, — продолжала Степанида. — Хозяева мне хорошие попались. Детей долго не заводили — она не хотела. Она молоденькой была, на лицо красивой. За красоту он и взял ее. Целый день на диване в халате лежала, книжки читала, вечером в театр убегала или к приятельницам. Я, бывало, на рынок схожу, обед сготовлю, в квартире приберусь и — свободная. Сижу на кухне, чулки вяжу. Покупатели находились, а мне — лишние деньги. Хозяин с характером был, а перед ней млел. Она, как хочешь, им вертела. За год до войны после серьезного разговора промеж них — я этот разговор краем уха слышала — она родила.

— Чего же ты ушла от них? — заинтересованно спросил Витек.

Степанида покосилась на него, ожидая подвоха, и, обратившись ко мне, объяснила:

— Как война началась, хозяин в ополчение ушел. Она, помню, даже не поплакала — продолжала жить, как жила. Утром скажет: то, Степанидушка, сделай, это — и на диван. Ребенка в другой город спровадила — там у нее мать жила. По вечерам, в рестораны ходить стала. До дома ее всегда мужчины провожали — их голоса хорошо было слышно. Осенью извещение принесли — хозяин без вести пропал. Она и на этот раз ни слезинки не выронила. Я уже давно смекнула: не по любви живет с ним — из-за денег. Он большим авторитетом пользовался, его даже в Москву приглашали, когда необходимость возникала. Хозяин мог бы и не вступать в ополчение, но попросился. Наверное, смерти хотел — другого объяснения у меня нету. Не дураком он был и понимал — без сердечной ласки живет. — Степанида помолчала. — Всякого добра в их квартире невпроворот было. Как карточки ввели, стала она распродавать добро. За год все профуфукала. После этого я и ушла от нее.

— В беде человека оставила! — ляпнул Витек.

— Много ты понимаешь, — проворчала Степанида. — Она дурью маялась, а я, выходит, виноватая? Прислугам иждивенческая карточка полагалась — на такую не прожить.

— Что же ты потом делала? — спросил я.

— Сюда приехала. Третий год на Кавказе живу.

Лешка потер рукой щеку, на которой, освещенный солнцем, золотился юношеский пушок, улыбнулся.

— У нас тоже домработница есть. Когда я маленьким был, она от меня ни на шаг не отходила. Теперь моя мама за ней ухаживает — такой старенькой она стала.

— Должно быть, ваша сродственница? — предположила Степанида.

— Чужая, — возразил Лешка. — Я ее бабулей называю — настолько привык к ней.

Степанида недоверчиво хмыкнула, а я подумал, что Лешкина семья — хорошие люди.

Когда он собрался уходить, Витек первый сказал:

— Оставайся!

Степанида добавила:

— Места хватит.

Я тоже не возражал. Ксюша свое согласие молчанием выразила.

На казенную работу без прописки Лешку не приняли. Кормился он возле частников: то нагрузит что-нибудь, то мешки перевидает, то яму выкопает. Мне нравилось, что не гнушается он черной работы. Нанимали его только состоятельные люди, а они — это давно известно — жадные. Платили Лешке гроши, все заработанное он проедал и всегда хотел, как говорили на фронте, порубать. Я каждый день варил похлебку, приглашал к столу Лешку. Он конфузился, говорил — сыт. Я понарошку сердился.

— Не ври! Тебе, молодому, много харчей требуется.

Прошло несколько дней, и я вдруг заметил, что Лешка и Ксюша посматривают друг на дружку. Столкнутся взглядами и разводят глаза в разные стороны. Я разволновался, решил последить за ними. Вечером увидел: сидят они на бережку, камушки в море бросают. Солнце уже зашло, но настоящей темноты не было. Я только их спины видел. Хорошо было на них смотреть, приятно. «Чем не пара? — подумал я. — Лишь бы пустого баловства не было». Решил поговорить с Лешкой и, когда представился случай, сказал ему, что Ксюша уже пострадала за свою доверчивость, что у нее ребенок есть.

— Знаю, — ответил Лешка. — Она мне все рассказала — и от кого ребенок, и как случилось это.

Я мысленно побранил Ксюшу: мне она ни словечка про это, а Лешке все выложила.

— Это у вас серьезно?

— Я хоть сейчас в загс! — воскликнул Лешка.

Его слова и обрадовали меня, и расстроили. Обрадовали потому, что в Лешкиных намерениях не было ничего плохого, а расстроился я оттого, что не хотел разлучаться с Ксюшей. Но что поделаешь, в жизни каждому человеку своя стезя обозначена. Для порядка спросил:

— А твоя мать что скажет? Ведь с ребенком женщину берешь.

— Мне с Ксюшей жить — не матери!

— Верно, — согласился я и — ничего другого мне не оставалось — посоветовал ему поскорее определиться на какое-нибудь место, потому что без прописки и настоящей работы можно полгода прожить или год, а больше — никак.

Лешка сказал, что уже говорил про это с Ксюшей, что позавчера написал письмо фронтовому другу, который до войны в совхозе работал и сейчас там; этот друг после войны его к себе приглашал, обещал хорошую должность сыскать и жилье.

Ксюша перестала спать с Витьком на одной постели. Раздобыла два старых мешка, набила их сеном, устроила себе отдельное место. Степанида вздыхала, поглядывая на нее. Когда мы оставались вдвоем, завистливо говорила:

— Повезло Ксютке. Теперь, должно, в Москве жить будет.

— Они в сельской местности обосноваться решили, — отвечал я.

— Временно, — не соглашалась Степанида. — Поживут там с годик, потом все равно в Москву укатят… И чего Лешка нашел в ней?

— Чего хотел, то и нашел! И прилепился к ней, как про это в писании сказано.

— Путаешь! — восклицала Степанида. — В писании так про жену говорится.

— Значит, врет писание.

Степанида сердилась. А я посмеивался, потому что считал: в бога она не верит. Так и сказал ей. Степанида кивнула.

— Я и сама не пойму — есть он или нету его. В монастыре одно говорили, а в жизни все наперекосяк. Я ведь в монастырь совсем молоденькой попала. Первое время все разговоры за чистую монету принимала. Потом поняла: обман. Я, к примеру, одна-одинешенькая на всем белом свете. Мне давно пора семью иметь, детей. Так почему же бог, если он есть, не поможет мне? Настоятельница утверждала, когда мы, молодые монахини, роптать начинали: «За грехи бог наказывает». А какие грехи в ту пору у меня, несмышленой, были? Это уже потом, в миру я грешить стала. Иной раз нарочно грешила: проверить хотела — накажет господь или нет. Не наказывал! И сейчас грешу — больной и немощной прикидываюсь, в людях жалость к себе вызываю.

— Скинь это платье, — посоветовал я. — Без него совсем другой станешь.

Степанида вздохнула.

— Зарок дала. Вот исполнится он, тогда…

— Какой зарок?

Степанида хотела что-то объяснить, но раздумала.

— Не твоего ума дело!..

Витек ревновал Лешку, утверждал:

— Жена — хомут. Я, например, никогда не женюсь.

Степанида усмехалась:

— На тебя, обормота, никто и не польстится.

Лешка не соглашался с ней, говорил, что Витек обязательно встретит хорошую девушку и будет счастлив.

За свою жизнь я на разных людей насмотрелся. Больше всего доброту ценю. Если человек других не жалеет, если ласковые слова ему не даются, то ничего хорошего от него не жди. Наверное, тот профессор, про которого рассказывала Степанида, не искал бы смерти, если бы жена ласковость к нему проявляла, заботилась бы о нем.

Меня сильно тревожило, что будет с Витьком, когда Лешка и Ксюша поженятся и уедут. Жить с ним под одной крышей было трудно: иногда он был податливым, словно воск, а иногда скандалил, грубил без всякого повода, даже голос приходилось повышать, чтобы остепенить его. Я не стал бы осуждать Ксюшу и Лешку, если бы они оставили его, но Лешка заявил:

— Витек с нами поедет! Потом в Москву его отправим — моя мама поможет ему в самую лучшую больницу попасть.

И тогда я окончательно понял, что можно не беспокоиться за Ксюшу. Она хорошела день ото дня. Глядя на Ксюшу, я думал: «Дай тебе бог счастья, дочка».

В скором времени объявилась у нее подружка — Лизка с табачной фабрики, по прозвищу Кармен. Лешка сказал мне, что настоящая Кармен, про которую в книжке написано и которую в театрах представляют, тоже на табачной фабрике работала и цыганкой была, вертела нашим братом, как хотела, до тех пор вертела, пока не убил ее один человек по имени Хозе — тот, кого она в одночасье с панталыку сбила. Обличьем Лизка на настоящую Кармен не походила, а повадками и характером, судя по Лешкиному рассказу, точь-в-точь, как она, была. Ладная, с длинной и толстой косой пшеничного цвета, переброшенной на высокую грудь, с озороватостью в синих глазах, она была такой красивой, что хоть в кино ее сымай. Но не только красотой брала Лизка. Бывает, и лицо, и фигура у женщины — ничего худого не скажешь, а глаза все же не тянутся к ней. К Лизке глаза, как железо к магниту, липли. Она понимала это и крутила хвостом. Всегда с ухажерами приходила. Было их у нее — не сосчитать. Они, словно телки, на нее глаза лупили, а она хохотала.

Понравилось Лизке у нашего костра сидеть. После ужина мы всегда грелись у костра. Головешки медленно догорали, дымили, угли покрывались пеплом. Глядя на огонь, каждый про свое думал.

Поворошив угли палкой, Лизка застегивала жакет. Зябко зевнув, капризно произносила:

— Холодно.

Ухажер прытко вскакивал, будто сидел на иголках.

— Посуше и побольше неси! — приказывала Лизка.

Ухажер молча исчезал.

— И этот молчун! — удивлялась Степанида. — И где ты только находишь таких?

— Они сами меня находят, — уточняла Лизка. — Поначалу языкастыми бывают и рукам волю дают, потом смирненькими делаются.

— Почему?

— У него спроси. — Лизка кивала в ту сторону, откуда доносился треск валежника. — Если мало наломает, еще велю.

Ухажер возвращался с полной охапкой.

— Всю кидай! — Лизка показывала на костер.

Красный круг исчезал, становилось темно — даже лица нельзя было разглядеть. Через некоторое время начинало потрескивать, высовывались фиолетовые язычки, и очень скоро приходилось отодвигаться от костра — таким сильным был жар. В безветренные дни огонь столбом устремлялся в небо, а когда дуло с моря или с гор, он ложился набок; казалось: старается дотянуться до нас.

— Хорошо! — радовалась Лизка.

Мы поддакивали — хорошо.

— Чего огню пропадать зазря, надо чайку скипятить, — говорила Степанида и отправлялась с закопченным чайником к ручью.

Она была большой любительницей чая, пила его с причмокиванием, вытирая кончиками платка пот, утверждала, что одна может выпить, сколько угодно, да вот беда — заварка кусается; без нее пить — никакого вкуса, без сахара можно, а без заварки — никак…

Лешка тоже завел в городе приятеля. Рассказывал про него взахлеб — умный, смелый, сильный.

— Кто он? — спросил я. Лешка подумал.

— Должно быть, в органах служит. Прямо об этом он не говорит, но по его намекам понял — там.

— На Кавказе шантрапы разной невпроворот, — на всякий случай предупредил я. — Вся шваль сюда съехалась. Мой совет — поосмотрительнее будь.

Лешка пообещал привести своего знакомого к нам, но тот все почему-то не приходил. Встречался с ним Лешка в городе. Через некоторое время получил он деньги на «до востребования» — мать прислала. Вечером сказал Ксюше:

— Завтра за сыном поедем!

Ксюша обрадовалась, будто сто тысяч по облигации выиграла.

Да и как ей было не обрадоваться. Она каждый день вспоминала сына, тревожилась, говорила, что люди, у которых она его оставила, хоть и хорошие, но все же чужие. Я понимал Ксюшу — мать.

Утром они уехали. А вечером пришла Лизка. На этот раз одна.

— Куда же свой хвост подевала? — спросила Степанида.

— Выходной устроила. — Лизка рассмеялась, покрутила головой. — А Ксюша с Лешкой где?

— Уехали! — объявила Степанида. — Через неделю обещали вернуться — с приплодом.

Лизка помолчала, потеребила косу.

— Прибавится Ксюше забот. Пожила бы в свое удовольствие, пока молода.

— Она — мать, — сказал я. — Вот когда родишь, тогда поймешь, что это такое.

Лизка зевнула, присела на корточки возле костра.

— Еще не нагулялась.

— Когда-нибудь догуляешься, — сказала Степанида. — Понесешь, а он — в кусты.

Лизка убрала с юбки соринку, улыбнулась.

— От меня, Степанидушка, никто не убежит! Нет на свете такого парня, которого я приворожить не смогла б.

Степанида фыркнула.

— Лешку-москвича не приворожишь! Он к Ксютке прилепился, будто клеем намазанный.

Лизка вскинула голову, ноздри у нее затрепетали, как у оленихи.

— Может, поспорим?

— На что?

— Если завлеку Лешку, ты полтыщи выложишь, если устоит он, я принесу деньги.

— Откуда возьмешь столько-то? — засомневалась Степанида.

— Займу, — беспечно откликнулась Лизка.

Степанида подумала и согласилась.

— Дуры! — рассердился я. — Разве можно на такое спорить?

— Не шуми, — остановила меня Степанида. — Все равно у нее ничего не получится.

Лизка добавила:

— Да и не нужен мне Лешка. Я только свою правоту доказать хочу.

«Шут с тобой, доказывай», — подумал я. Видел я, как Лешка Ксюшу любит, и не сомневался — плакали Лизкины денежки. Она решила у нас заночевать — побоялась одна возвращаться: в городе и окрестностях объявилась какая-то шайка, раздевали прохожих, налеты на ларьки устраивали. Одни люди говорили: «Главарь у них грузин», другие возражали: «Русский он, только похож на грузина».

Степанида испуганно сказала:

— Как бы сюда не пожаловали.

— Пускай приходят, — ответил я. — Денег у нас нет, добра тоже не нажили.

— Тебе легко так говорить, — проворчала Степанида. — А у меня, сам знаешь, сберкнижка.

Лизка усмехнулась.

— Много ли скопила, Степанида?

Она не любила таких расспросов, сразу начинала жаловаться на свою судьбу, утверждала, что ей, немощной старухе, жить трудно. Так она запричитала и сейчас.

— Не прикидывайся! — напустилась на нее Лизка. — Ты старухой лет через двадцать будешь.

Степанида испуганно смолкла, потом, неожиданно рассмеявшись, объяснила:

— Это я по привычке себя так назвала. Старухам пощедрей подают.

Я покосился на Витька — он не упускал возможности прицепиться к Степаниде. Но в этот вечер Витек был тише воды и ниже травы: после Лешкиного отъезда сильно загрустил. «Как бы припадок не начался», — с беспокойством подумал я и поискал глазами ложку, которую в случае припадка — так наказала Ксюша — надо будет протолкнуть ему в рот. Ксюша это делала ловко, а как получится у меня, я и понятия не имел…

Ксюша и Лешка воротились, как и обещали, через неделю. Денек выдался — лучше не пожелаешь. Солнце припекало, будто весна наступила, и только с моря тянуло холодком и пахло солью. Я с наслаждением вдохнул, помассировал ногу — все надеялся, что хромота поубавится. Посмотрел из-под руки вдаль — движется что-то. Вначале решил — померещилось, потом Ксюшу и Лешку узнал. Шли они по тропке, кусты и камни огибали. Эту тропку мы протоптали. Раньше в город только Степанида ходила, а теперь нас пятеро было, да и Лизка с ухажерами тоже траву мяла, камушки ногами раскидывала.

Степанида и Витек, несмотря на хорошее утро, еще спали. А я пораньше встал — в город собрался: деньги кончились, надо было чувяки продать. Теперь решил: «С Ксюшей и Лешкой побуду, может, им помощь понадобится».

Мальчугана нес Лешка. Тот, видать, сомлел, дремал на руках. Какой он, издали не было видно.

— Идут! — крикнул я, обернувшись к хижине.

— Чего орешь? — откликнулась спросонок Степанида.

— Ксюша с Лешкой воротились!

Почти тотчас Степанида вышла, наспех одетая. Прищурившись, посмотрела на тропку.

— Ничего не видать.

— Полевей смотри, вот они — уступ огибают.

Степанида кивнула.

— Теперь вижу.

Она отошла к ручью, плеснула на лицо. Задрав платье, вытерлась исподней рубахой. Я снова увидел ее ноги и подумал, что Степанида вполне могла бы завлечь любого мужчину, если бы не прикидывалась старухой.

Степанида перехватила мой взгляд, с напускной суровостью проворчала:

— Чего уставился? Твоя любимица воротилась — вот на нее и глазей. — Помолчала и добавила: — Будет теперь у нас детский сад.

— Мальчонка не помешает, — поспешно возразил я. — Да и не задержатся они на Кавказе. Как получит Лешка письмо от фронтового друга, так и уедут.

Степанида вздохнула.

— Я про детский сад просто так сказала. Мне мальчонка не помеха. Звать-то его как?

Я потер лоб.

— Запамятовал. Ксюша говорила как, но из головы вылетело.

— Стареешь. — Степанида усмехнулась.

Я и сам понимал — старею: сильно уставал, временами сердце колотилось, будто за ним собаки гнались. Война не прошла бесследно — другого объяснения не было.

Появился Витек — хмурый после сна. Увидел Лешку, издал радостный вопль и помчался к нему, обругав на ходу меня и Степаниду за то, что мы не разбудили его. Степанида никогда не пропускала мимо ушей оскорбления и сейчас крикнула ему вслед:

— Портки, смотри, от радости не потеряй, обормот!

Витек действительно был рад. Временами ему начинало казаться, что Лешка не вернется, и тогда он изводил и меня, и Степаниду разными глупыми вопросами.

Ксюша и Лешка сияли, как начищенные пятаки. Мальчонка протер кулачками заспанные глаза и вдруг улыбнулся мне. «За своего, стервец, признал», — разволновался я. Принял его от Лешки, ласково спросил:

— Звать-то тебя как?

— Мы еще не умеем говорить, — отозвалась Ксюша, — мы только одно словечко можем — «ма». Верно, Славик?

«Славик», — вспомнил я и, не удержавшись, чмокнул его в висок.

Был он худеньким и легким как перышко. Сквозь тонкую кожу просвечивали синие жилки, смышленые глазенки перебегали с одного на другое, задержались, будто споткнулись, на Степаниде — в своем одеянии она выделялась среди нас. Степанида сделала ему «козу». Славик отвернулся. «Не признает», — это почему-то обрадовало меня. На его голове был платок, плотно закрывавший уши, светлые реденькие волосы слиплись на лбу от пота.

— Жарковато ему, — сказал я и посоветовал Ксюше снять платок.

— Простынет, — забеспокоилась она.

— Сегодня хороший день, — возразил я и стал распутывать узел на платке.

По морю ходила рябь, ветер дул с юга. Солнце поднималось все выше и грело все сильней. Не верилось, что в России снег лежит и деревья трещат от мороза.

Степанида ушла побираться. Витек хотел остаться — не терпелось потолковать с Лешкой, но тот сказал, что устал, лег в хижине, свернувшись калачиком: из-под телогрейки, заменявшей ему одеяло, только босые пятки торчали. Витек побегал по полянке взад-вперед, будто заведенный, и умотал в город. Ксюша собрала хворост на костер, стала готовить Славику еду.

— Ты тоже сосни, — посоветовал я. — Парня сам кашкой покормлю.

Ксюша с благодарностью взглянула на меня и тоже пошла спать.

Я накормил Славика, погулял с ним по берегу моря и, когда он заснул у меня на руках, сел на согретый солнцем камень. Хорошо было, приятно. Ручей журчал, и лениво волны плескались. Разбуженные солнцем мухи ошалело носились в воздухе, норовили на Славика сесть. Я отгонял их рукой. Спал мальчонка сладко, приоткрыв рот. Я глядел на него и спрашивал себя — на кого он похож. Иногда мне казалось — на Ксюшу, иногда — нет. В маленьких детях трудно угадывается сходство с родителями — это я по своим племянникам судил. Когда они совсем маленькими были, казалось — на мать похожи, а как подросли — отцовский облик в них проявился. Очень захотелось мне, чтобы Славик на Ксюшу стал похожим. И еще беспокоился я, как будет относиться к нему Лешка. Ведь как ни крути, Славик был ему чужим. В том, что у Ксюши и Лешки будут свои дети, я не сомневался. Отгоняя от Славика мух, жалел его, сироту, надеялся, что Ксюша не даст его в обиду…

Вечером пришла Лизка. Спросила у Степаниды — она полоскала в ручье какую-то тряпку:

— Вернулись?

— Весь день дрыхли, — ответила Степанида. — Сейчас ужинать будут.

Лизка заявилась с новым ухажером — таким же покладистым и бессловесным парнем, как и остальные.

— Еще одного подцепила? — проворчала Степанида.

— Он сам прицепился. — Лизка потрепала засмущавшегося парня по щеке.

Когда мы отужинали и, по обыкновению, расселись вокруг костра, она стала завлекать Лешку. Я спервоначала ничего не заметил, обратил на это внимание после того, как Степанида, подмигнув мне, указала взглядом на Лизку. Раньше он с Ксюши глаз не сводил, а теперь тайком посматривал на Лизку. Она в новом платье была, косы вокруг головы положила — залюбуешься. И завлекала Лешку умеючи — не каждая так сумеет: глазки не строила, не хихикала — только улыбалась ему. И так улыбалась, что можно было с ума сойти. «Ну и ведьма! — подумал я. — За такой ноги сами понесут, если поманит». На душе стало пакостно, обругал я себя за то, что, сам того не желая, навредил Ксюше, Она, простая душа, ничего не понимала, ничего не видела: часто от костра отлучалась, проверяла — не проснулся ли Славик.

Лизкин ухажер косился на Лешку, как на заклятого врага. Лизка что-то шепнула ему, и он сразу успокоился.

Когда они ушли, я не выдержал, предложил Лешке прогуляться. А что и как сказать, понятия не имел. Разные слова на языке вертелись, но все какие-то бросовые. Шел и вздыхал.

— Ты чего, Тимофеевич? — спросил Лешка.

Он меня всегда Тимофеевичем называл. Ксюша и Витек — дядей Колей, Степанида — когда как, но чаще уважительно — Николаем Тимофеевичем.

— Лизка — бедовая девка, — сказал я. — Ей палец в рот не клади.

— Красивая, — задумчиво отозвался Лешка.

Иной раз одного слова достаточно, чтобы понять, что к чему. И по тому, как произнес Лешка слово «красивая», понял я — плохи дела, забеспокоился:

— Смотри, парень, смотри. У Лизки одно на уме — баловство, а Ксюше — обида.

Лешка ничего не ответил, и это сильно огорчило меня…

На другой день Лизка снова пришла и снова стала завлекать Лешку. Но он открыто своего интереса к ней не проявлял. «Видно, вчерашний разговор с ним не пустым был», — обрадовался я и, улучив момент, шепнул Лизке:

— Зря стараешься, девка.

Она перевела взгляд на Ксюшу.

— Не боишься, что отобью москвича?

Ксюша улыбнулась, ласково посмотрела на Лешку. Он смутился, забегал глазами, будто схваченный за руку воришка.

Придраться к Лизке было трудно: она не лезла напролом, своей цели добивалась исподволь. Я, конечно, не все видел и не все понимал. Степанида говорила Ксюше, что Лизка просто шутит, ревность в ухажерах вызывает. Вскоре я и сам стал думать так. И в горле ком образовался, когда однажды Лизка сказала Степаниде:

— Гони денежки!

— Какие денежки!

Лизка рассмеялась ей прямо в лицо, посмотрела на Лешку.

— Сам признаешься или мне рассказать?

Лешка как сидел, так и остался сидеть. И хотя костер бросал красные отблески на наши лица, я заметил, как побледнел он.

— Раскошеливайся, Степанида, — продолжала Лизка. — А ты, подружка, — она повернулась к Ксюше, — не расстраивайся. Я просто доказать хотела, что любого завлеку.

Ксюша кинула взгляд на сникшего Лешку, молча поднялась, пошла в хижину.

— Не убудет его! — крикнула ей вслед Лизка.

— Шальная ты, — пробормотал я.

— Какая есть, — с вызовом ответила Лизка и снова потребовала у Степаниды деньги.

Костер почти догорел, только угли мерцали и тонкой струйкой вился угарный дым.

— Ксютка этого не простит! — Витек не скрывал своей радости. Он все уши прожужжал Лешке, уговаривал его не жениться.

— Помолчи! — прикрикнул на него я.

Витек что-то пробормотал, побрел к морю. Лизка и Степанида тоже отошли. Мы остались с Лешкой вдвоем. Я назвал его дураком, добавил:

— Променял шило на мыло.

— Сам не понимаю, как получилось, — сглатывая слова, признался Лешка. — Задурила она мне голову, такой желанной стала, что… — Он смолк.

— Бывает, — согласился я и подумал, что Лизка даже больного с постели поднимет и немощного старца расшевелит, ей, видимо, народу написано мужчин совращать, семьи разбивать. И еще подумал я, что так поступает она не из-за испорченности, а то ли от скуки, то ли от сознания своей женской силы, красоты.

Лешка перебирал рукой камушки, отшвыривал мелкие.

— Ступай к Ксюше, — посоветовал я. — Может, она поймет тебя.

Лешка вскочил. Степанида тоже хотела войти в хижину, но я не пустил ее.

— Деньги отдать надо, — проворчала Степанида, косясь на разгоряченную разговором Лизку.

— Успеешь, — возразил я. — Там сейчас человеческая судьба решается.

Лизка рассмеялась.

— Блажит Ксютка.

— Не болтай! — рассердился я.

Лизка помотала головой.

— Лучше аборт сделать.

— За это судят, — напомнила Степанида.

— Волков бояться — в лес не ходить, — возразила Лизка. — Я и Ксютку бранила за то, что она от ребенка не избавилась.

— Чего же она тебе отвечала? — заинтересованно спросил я.

— Грех! — передразнила Лизке Ксюшу.

Я кивнул.

— Она права.

— Ни черта ты не понимаешь в этом! — Лизка прикрыла ладонью зевок. — Если так рассуждать, то и десятерых родить можно. Вся жизнь в пеленках пройдет.

— Для хороших женщин ближе детей и семьи ничего нет, — не согласился я. — Семья — вот что каждому человеку нужно.

— Верно, верно, — закивала Степанида. Повернувшись к Лизке, добавила: — Поверь мне, девка, это действительно так.

— Чего же не обзавелась семьей? — спросила Лизка. Степанида вздохнула.

— Должно быть, такая моя планида — одной свой век доживать.

Степанида сказала то, о чем последнее время я думал сам. Когда в госпитале лежал, мечтал: найду мать, сестру, племянников, новый дом построю, познакомлюсь с какой-нибудь вдовушкой, буду жить — сам себе хозяин. И очень хотелось, чтобы сердце к этой вдовушке лежало. Без этого не представлял я семейную жизнь. Но одно дело мечты, хотение, другое — действительность. Кроме Степаниды да горластых торговок на барахолке, я ни с кем из женщин не познакомился. Ведь не оставишь же посреди улицы ту, которая приглянулась. До войны и в госпитале я не терялся, не упускал своего шанса. А как хромым сделался, сник, только мечтами себя тешил. И так привык в мыслях называть Ксюшу дочкой, что стал стариком себя считать. А теперь вот и Славик появился. Сам вызвался нянькой быть. Ксюша хотела вместе с малышом в город ходить, но я не позволил. Сказал: «Сапожное ремесло сидения требует, да и трудно мне, хромому, туда-сюда мотаться, а новые чувяки, когда сошьются, ты по-прежнему продавать станешь — вот мы и будем квиты». Она согласилась.

Славик меня больше своей мамки любил. Утром проснется — и сразу ко мне. Он еще плохо ходил. Сделает два шажка и плюхнется наземь. Смехота! Но всегда сам добирался. Залезет в постель, ляжет рядом — благодать! Он тепленьким был, и пахло от него хорошо. Я ему сказки рассказывал, которые с детства помнил. А когда все пересказал, сам стал их выдумывать. Работать он мне не мешал. Возился на солнышке, камушки собирал. Я ему про море объяснял, про небо, про солнце, про птичек, которые с ветки на ветку перескакивали, высматривали что-то, учил Лешку папкой называть. А он, стервец, мне «па» говорил. Даже совестно становилось. Все смеялись. Степанида в шутку советовала Ксюше на алименты подать, добавляла, что судьи никаких других доказательств не потребуют: как услышат, что мальчонка меня папкой называет, так и вынесут решение — платить…

Ксюша и Лешка не помирились. Вышел он из хижины — губы трясутся.

Лизка посмотрела на него и сама вызвалась потолковать с Ксюшей. Выскочила злющая-презлющая, обозвала Ксюшу дурой, попросила Лешку проводить ее.

Я велел Лешке не ходить — побоялся, что Лизка еще какой-нибудь фортель выкинет.

Она поняла это, поиграла глазами.

— Может, ты, Николай Тимофеевич, меня проводишь?

Витек тоже пошел с нами. Лизка смеялась и шутила. Такими словами сорила, что в пот меня вгоняла. И очень хорошо представил я, как случался грех. Напоследок Лизка сказала:

— Больше не приду к вам!

Я подумал, что она никогда не была Ксюше подругой.

Утром Лешка пожаловался, что Ксюша только слушала его. Когда он руку ей протянул, чтоб помириться, головой покачала. Я посочувствовал Лешке, а про себя подумал: «Нашего брата в ежовых рукавицах держать надо. Если только по головке гладить, то слез не напасешься».

Зауважал я Ксюшу больше прежнего. Лешка места себе не находил, уехать грозился. Ксюша молчала. Еще недавно в ее глазах радость была, теперь они грустными сделались. Она по-прежнему у обеспеченных людей работала. Вечером обед готовила, Славика обстирывала. И все молчком, молчком. Лешка и так к ней подъезжал и эдак, а она — словно глухая.

Вначале Витек радовался, что у них разлад получился. Потом увидел, что Лешка сохнет, стал приставать к Ксюше, заставлял ее помириться. Степанида тоже сказала:

— Смотри, девка, не прогадай! Женихи сейчас на дорогах не валяются — вона сколько парней и мужчин на войне побило.

А я посмеивался про себя: «Это на пользу Лешке, крепче любить будет». Решил помирить их, как только подходящий момент представится. Хорошие слова приготовил, не сомневался, что Ксюша простит его.

Но жизнь другой поворот сделала. В России еще холода стояли, а тут, на побережье, уже весной пахло. Небо все синей становилось, и солнце жарче грело. Еще неделю назад птицы молчком по деревьям шныряли, теперь щебетали с утра до вечера — чувствовали весну и радовались. Я тоже, наверное, радовался бы, но вчера в милиции мне сказали, что по имеющимся сведениям моя мать, сестра и племянники, должно быть, погибли: эшелон, в котором они эвакуировались, под бомбежку попал. Вышел я из милиции, слезу смахнул. Но разве слезами горю поможешь? Решил, как только лето наступит, уехать в свой родной город, навсегда обосноваться там. Человека всегда в родные края тянет, как бы голодно и холодно ни было там.

В тот день пасмурно было, хотя и тепло. Два раза дождик начинался — побрызгает и перестанет. Море тихим было — таким я его давно не видел. На камнях мокрые водоросли лежали. Над вершинами гор застыли дождевые облака.

— Ночью хлынет, — определила Степанида, посмотрев на небо.

— Навряд ли. — К сильному дождю у меня рана «стреляла», а сейчас никакой боли не было.

Мы поужинали, посидели у костра.

— Спать? — ни к кому не обращаясь, сказала Степанида.

Ксюша сладко зевнула.

— Сразу засну.

— В пасмурные дни всегда спать хочется, — объяснил я.

Витек решил прогуляться перед сном, а мы направились в хижину.

Ксюша скрылась за занавесочкой, керосиновую лампу засветила. Я тоже имел такую же. Иногда, прикрутив фитиль, допоздна работал. Степанида дармовым огнем пользовалась — экономила. Она и харчилась хуже нас. Намочит в миске сухарей, сделает тюрю, капнет подсолнечного масла — вот и весь ужин. На обед, если в город не ходила, то же самое готовила. Я много раз говорилен:

— Фрукты покупай — они тут дешевые.

— Туда пятерка, сюда пятерка, — отвечала она, — не напасешься.

Степанида никого не угощала. Даже Славику ничего не покупала. А мы — Витек, Лешка, я — всегда приносили ему красных петушков на палочке. Он любил их. Яблоко или, к примеру, мандаринку не брал, а петушка — только покажи. Измазюкает красным сиропом лицо — только глазенки блестят. Ксюша говорила: «От сладкого аппетит пропадает». Я возражал: «Пусть!»

Занавесочка жиденькой была. Я видел, как Ксюша постель стелила. Потом она к Славику наклонилась, одеялко поправила, поцеловала его, задула огонь. Лешка вполголоса сказал мне:

— Завтра уйду отсюда.

— Вольному воля, — ответил я и подумал: «Никуда ты, парень, не денешься. Обязательно помирю тебя с Ксюшей».

В этот миг Витек вбежал, сказал Лешке, что спрашивает его какой-то парень.

— Чего же он сюда не взойдет? — удивился я.

— Не хочет. Велел Лешку позвать.

«Должно быть, тот самый приятель», — догадался я и ощутил вдруг беспокойство, стал прислушиваться, когда Лешка вышел, даже Степаниде велел потише говорить — она любила на ночь порассуждать.

Послышались голоса. Лешка возмущался, а что говорил, непонятно было.

Я направился к выходу — решил узнать, что там стряслось. В дверях с Лешкой столкнулся. Он мне и слова сказать не успел — парень вошел. Задел меня плечом, чуть не сшиб, и не извинился. Глянул я на этого пария и онемел — Васька. Одежка на нем справная была — лакированные полуботинки, коверкотовый пиджак, синие, чуть замаранные снизу брюки. Гладким, сволочь, стал, мордатым. Один карман оттопыривался. «Револьвер там», — догадался я.

— Послушай-ка, Тимофеевич, что он предлагает! — выпалил Лешка.

— Тот самый приятель? — уточнил я.

Лешка кивнул.

— Раскаиваюсь, что познакомился с ним!

Васька перевел глаза на меня, удивился.

— Ты?

— Как видишь.

— Видать, не зря болтают: гора с горой не сходится, а человек с человеком…

— Погоди! — перебил я Ваську. — Чего тебе от Лешки понадобилось?

Он сузил глаза, сплюнул, будто на улице находился.

— Не твоего ума дело, хромой!

Задели меня эти слова. Окинул я Ваську взглядом, спросил с подначкой:

— За прежнее принялся?

Лешка все хотел спросить о чем-то и наконец пробормотал:

— Разве ты знаком с ним, Тимофеевич?

— Две недели у его родителей квартировал. А потом он с лагеря вернулся и выгнал меня.

— С какого лагеря?

Васька ухмыльнулся.

— С пионерского, с какого еще! Растолкуй ему, хромой, что к чему.

Держался Васька нагло, будто у себя дома находился. Во мне злость закипела. Повернулся я к Лешке и отчеканил:

— Предупреждал же тебя — поосмотрительнее будь! Повстречал человека в хорошей одежке и уши развесил. Не в органах он служит, а разбоем занимается. До сих пор сидел бы, если бы не победа. Сколько людей свои головы на фронте скинули, он же, бандюга, спасся.

— Валяй, валяй, — подзадоривал меня Васька.

— Заткнись! — взорвался я. — Наше правительство, откровенно сказать, промашку сделало, что таких, как ты, на волю выпустило.

— Ша! — тихо сказал Васька.

Меня дрожь колотила. Вспомнил я фронт, атаку, после которой инвалидом стал, молоденьких ребятишек вспомнил, что в нашу роту с пополнением прибывали. Сколько их, необстрелянных, в первых же боях погибало. И ничего нельзя было поделать, потому что война шла и от этих ребятишек зависела судьба нашей страны. А Васька во время войны грабежами занимался, пользовался тем, что в милиции людей поубавилось. Встречались мне на фронте бывшие воры и грабители. Они свой позор кровью смыли, хорошими солдатами сделались, а Ваське народный суд побоялся доверить оружие.

Высказал я все это Ваське. Он плюнул себе под ноги, снова ухмыльнулся.

— Не смей плевать в помещении, сволочь! — взорвался Лешка.

Васька зло рассмеялся.

— Недолго осталось тявкать. В рванье ходишь, а мог бы сотнями швырять. Хотел вместе с тобой в Москву двинуть — там есть где развернуться. По-хорошему просил подтвердить в милиции, что мы вчера весь день вместе находились. А ты разные вопросы начал задавать, словно следователь. Ничего другого не остается мне теперь, как пришить всех вас.

Степанида вскрикнула. Васька крикнул:

— Начнешь выть — первой шлепну!

Степанида сразу затихла.

— За такие дела вышка полагается, — предупредил я Ваську.

Он снова плюнул себе под ноги.

— Если поймают меня, все равно шлепнут.

Витек глазами хлопал. Лешка что-то обдумывал. Степанида притаилась на своем топчане — ни жива ни мертва. А что Ксюша делала, я не видел — ее занавесочка скрывала. «Вот и пришел твой смертный час, Николай Тимофеевич, — решил я. — Фронт прошел, а сейчас от бандитской пули погибнешь». Но страха в душе не было. Только одно на уме вертелось — откуда такие, как Васька, берутся?

Васька молча смотрел на нас, ухмылялся.

— Вынай свой пистолет! — не вытерпел я. — Первым смерть приму.

Васька кивнул, вынул «ТТ», но навел его не на меня — на Лешку. Я обмер. И тут занавесочку будто ветром подняло: Ксюша выбежала на середину хижины, встала перед Лешкой, бросила Ваське в лицо:

— Только через мой труп!

Васька щелкнул языком.

— Ты и есть та самая Ксютка, про которою Лешка мне все уши прожужжал? Симпатяга — ничего не скажешь. А теперь отойди-ка, красоточка, в сторону — дай мне с Лешкой поквитаться.

Ксюша не шевельнулась.

— Прочь! — рявкнул Васька и рванулся к ней.

Ксюша ударила его по руке. Витек, будто только и ожидал этого, бросился Ваське под ноги, сшиб его. Мы растерялись, а он, хотя и больным был, находчивость проявил.

Но Васька все же успел нажать на спусковой крючок. Я подумал, что пуля в стену ушла. Лешка навалился на Ваську. Он пониже бандита был, но злость ему силу придала — Васька под ним только ногами дрыгал. Скрутили мы Ваську, по роже саданули, обыскали. В карманах деньги были — сторублевые бумажки, я сроду не видал столько, и две обоймы.

— Черти слепые! — вдруг крикнула Степанида.

Мы оглянулись и увидели: Ксюша тоже лежит. Лешка кинулся к ней, поднял на руки, стал бормотать что-то. Она в беспамятстве была. Я почему-то решил, что это обморок, что пуля только мякоть задела. Велел Лешке отнести Ксюшу за занавесочку, Витька к ручью послал — за холодной водой, достал свою рубаху, отодрал рукава — бинт скатал. На Ксюшином платье, под левой грудью, кровавое пятно расползалось.

— Расстегни-ка, — приказал я Лешке и додумал, что сейчас Ксюша обязательно очнется.

Но она даже не шевельнулась. Промывая рану, я понял, что ошибся: пуля далеко прошла. Пробормотал:

— Доктора надо.

Витек кинулся к двери.

— Я мигом! Одна нога тут, другая там.

— Погоди, — остановил его я и посмотрел на Лешку.

Он понял меня. У Витька уже давно припадка не было. Побоялись мы, что грохнется он посреди дороги, не добежит до города.

— Я побегу, — сказал Лешка и, чтобы Витек ни о чем таком не догадался, добавил, глядя на него: — Ноги у меня подлиннее твоих.

Лешка во всю мочь побежал — было слышно, как из-под его ног сыплются камни.

Керосиновая лампа чадила. Надо было бы нагар снять, но я не отходил от Ксюши. Дышала она с присвистом, в груди булькало. Витек то и дело к ручью бегал — свежую воду приносил. Я смачивал полотенце, клал его на Ксюшин лоб. Он у нее горячим был, словно натопленная печь. Степанида по-прежнему на своем месте сидела, изредка вздыхала. Васька потерся щекой о плечо, хрипло сказал:

— Отпусти меня, хромой, а то хуже будет. Мои корешата условного часа дожидаются. Если не появлюсь в срок, сюда придут.

— А это видел? — Я показал Ваське пистолет. — Пуль хватит, а стреляю без промаха.

Я действительно метко целил. Командир нашей роты все обещал меня в снайперскую школу определить, но ведь на фронте как бывает: предполагаешь одно, получается другое.

Васька ругаться стал, Побоялся я, что он Славика разбудит, прикрикнул на него, чтоб замолчал, но он — ни в какую.

«Сейчас перестанешь», — подумал я и сказал Витьку:

— Тряпку дай, кляп ему в глотку вобьем.

Как ни крутил Васька головой, как ни старался куснуть меня, мы все же затолкали тряпку ему в рот.

— Задохнется, — забеспокоился Витек.

— Ничего ему, бандиту, не сделается, — успокоил я.

Витек зевнул во весь рот.

— Приляг, — посоветовал я.

Заснул он сразу. Я потушил лампу и тоже лег, но ухо востро держал: Васька мог соврать про своих напарников, а мог и правду сказать. Но с оружием я чувствовал себя уверенно — на фронте не в такие переплеты попадал.

Славик заворочался на своей постели, хныкнул. Я подошел к нему.

— Чего тебе, милый?

Вышел я с ним на волю. Облака, которые над вершинами были, уползли куда-то. Звезды, будто медали, светились. От скал холодком тянуло. Накинул я на Славика свой пиджак, подержал под кусточком, потом понес его в хижину. Он прижался ко мне, «па» сказал.

— Твой папка в город побег. — Я по-прежнему, приучал Славика называть Лешку отцом, но он не слушался.

— Па, — повторил Славик и обнял меня, стервец.

На моих глазах мокрота выступила. В этот момент ничего не пожалел бы, чтобы взаправду его отцом сделаться или на худой конец дедом.

Уложил я Славика, одеялом накрыл, по головке погладил.

— Спи.

К Ксюше подошел, спичкой чиркнул. Она глаза открыла, хотела что-то сказать, но с губ только хрип сорвался.

— Молчи, молчи, — забеспокоился я. — Лешка в город побег, за доктором. Крепко любит он тебя.

Спичка обожгла пальцы, погасла.

— За Славика не тревожься, — продолжал я, — послежу за ним, пока ты в больнице находиться будешь.

Поправил я повязку — она сильно кровью пропиталась, полотенце на лбу сменил. На Ваську глянул — еще одну спичку извел. Дрыхнул он. Я удивился: связанный, во рту кляп, а дрыхнет. Веревки потрогал — крепко держат. Снова лег. Лежал с открытыми глазами и бога молил, чтобы Лешка поскорее воротился. «Сделают Ксюше операцию — и станет она справной, как и другие женщины, только отметина на груди останется», — понадеялся я.

Степанида шумно вздохнула.

— Не спишь? — спросил я.

— Разве уснешь? — Она помолчала. — Поговорить хочется.

— Говори. Только шепотком, чтоб Славика не разбудить.

Она подошла, присела на мою постель.

— Страшно.

— На фронте страшней было.

— Набежит милиция, допросы начнутся, в свидетели запишут.

— Без этого не обойдется.

— Не хочу! — выкрикнула Степанида. — Вдруг сберкнижку найдут и деньги отымут.

— Не кричи, — строго сказал я и добавил: — Не беспокойся за свои деньги — не отымут.

Несколько мгновений Степанида молчала — обдумывала что-то, потом призналась:

— Много их у меня — всю жизнь откладывала. Зарок был — тридцать тыщ скопить. Хочу домик и коровенку купить, сколько лет про это мечтала. Еще бы полгода — ровнехонько было бы. А сейчас решила — баста! — Она снова помолчала и деловито произнесла: — Есть, Николай Тимофеевич, к тебе предложение: как кончится эта напасть, уйдем отселе, вместе жить будем. Ты мужчина самостоятельный — это я давно поняла. Ты не думай, что я какая-нибудь, я всегда соблюдала себя, за все года только с одним согрешила. Давно это было, когда я еще в прислугах жила. Ходил ко мне человек, на три года моложе. Замуж звал. Я отказала ему — побоялась хлебное место потерять. А теперь жалею. Если даже того человека на войне убило, ребеночек остался бы — все же не одна. Страшно одной жить! А сойтись с кем попало не могу. Лучше тебя никого не найти. Завтра куплю хорошее платье, волосы расчешу — не узнаешь. Ты пощупай, какие груди-то у меня, как у молоденькой.

В последних словах было бесстыдство, но в темноте мужчины и женщины не такое друг другу говорят. Я почувствовал прикосновение ее бедра, маленьких упругих грудей, хотел обнять Степаниду, но она вдруг сказала:

— На кой тебе Ксютка и этот самый Славик? У нас свои детки будут.

Если бы Степанида промолчала, то я, наверное, не устоял бы.

— Пусти-ка, — прохрипел я. — Надо Лешку встретить.

— Останься, — попросила Степанида.

Я не ответил. Перед тем как выйти, снова на Ксюшу глянул, полотенце сменил.

Звезды потускнели — рассвет приближался. Было слышно, как шумит ручей. Я курил и думал: «А что будет, если доктор откажется в такую даль идти, если Лешка один вернется?» Когда окурок пальцы обжег, бросил его, ногой растер. Оглянулся — позади Степанида стоит. Жалко мне ее стало. Спросил:

— Чего поднялась?

Она поправила платок, пробормотала:

— Видно, на роду мне написано: всю жизнь одной быть.

Я хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но все хорошие слова в этот миг повыскакивали из головы.

Появился заспанный Витек.

— Отдохнул? — обрадовался ему я.

— Васька разбудил. Катался по хижине, хотел веревки перетереть.

— Надо пойти посмотреть, — забеспокоился я. — Не ровен час — освободится и убежит.

— Не убежит, — сказал Витек. — Я его палкой стукнул.

— Не зашиб?

— Нет.

— Зря, — огорчилась Степанида. — С тебя, недоумка, никакого спроса не было бы, а нас засудили бы.

— Помолчи! — разозлился я. — Суд определит наказание. Наше дело — властям Ваську сдать.

С горы камушки покатились. За этой горой дорога была. Какая она, я и представления не имел, потому что с поврежденной ногой не мог на гору взобраться. А Лешка и Витек говорили, что там дорога хорошая, прямо в город ведет, только добраться до нее трудно — гора крутая.

Я думал, что Лешка доктора по берегу приведет, а они, видать, на машине подкатили. Витек крикнул:

— Эй!

— Не ори, — напустилась на него Степанида. — Вдруг это Васькины дружки.

Я рассмеялся.

— Жулики тишком ходят, а тут — грохот.

Вместе с Лешкой пришли четверо — молоденькая докторша, лейтенант, который насчет квартиры мне посодействовал, и еще двое в гражданской одежде, «Из уголовного розыска», — догадался я.

Лейтенант поздоровался и спросил:

— Васька?

— Он, — подтвердил я.

Лешка поторопил докторшу к Ксюше. Лейтенант включил фонарик. Луч скользнул по стене, остановился на Ксюше. И я сразу понял — мертвая она…

Что дальше было, вспоминать больно. Лешка, будто пацаненок, рыдал, с Витьком припадок случился, даже Степанида выронила несколько слезинок. Лейтенант, как положено, протокол составил, подписаться дал. Попросил погодить с отъездом, сказал, что следствию это очень поможет. Мы пообещали выполнить все, что по закону требуется. Но Степанида нарушила слово — утром укатила, даже одеялко оставила.

Не хотелось отпускать от себя Славика, но все же пришлось на время в приют его сдать — меня и Лешку каждый день в милицию вызывали. Витька не допрашивали — он совсем свихнулся, заговариваться стал, в больницу его положили.

Лешка, как заведенный, твердил, что заместо отца Славику будет. Я сомневался: с горя, думал, так говорит и от молодости лет. Сам собирался Славика усыновить, сказал невзначай об этом Лешке. Он как-то не так посмотрел на меня и больше о Славике не вспоминал. Мне досадно стало: ругнулся про себя, мысленно обозвал Лешку трепачом. Вскоре после этого лейтенант сказал нам:

— Можете уезжать на все четыре стороны. Свидетелей без вас предостаточно.

На следующий день пошел я в приют — хотел потолковать с заведующей насчет усыновления, Она на меня глаза выпучила.

— Забрали малыша.

— Кто-о?

— Отец.

Оказалось, обвел меня Лешка вокруг пальца — настоящим отцом назвался. И уехал. Я сильно расстроился, а потом подумал: «Для Славика это лучше. В Москве будет жить, в культурной семье…»

Давно это было, Лешка, наверное, уже дедом стал.

Загрузка...