Довесок Рассказ

Идет взвод, топчет бутсами листья, припорошенные только что выпавшим снегом — тем снегом, что, может, растает, если потеплеет чуть, а может, так и останется лежать до весны, накрытый другим снегом.

Идет взвод — тридцать шесть парней 1926 года рождения, не считая помкомвзвода товарища Кобзика — малого с ногами, похожими на ухват, и лицом хмурым, как осенняя погода. Лихо идет взвод — шаг печатает. Тридцать шесть ног поднимаются разом и — хрясь! — на припорошенные снегом листья. Мягки листья, а все равно гулко.

Глянешь на взвод — геометрия. Старшина роты недаром этот взвод квадратом называет. А взводный — лейтенант Долгушин — добавляет:

— Квадрат-то он квадрат, да только с довеском.

Довесок известно кто — Зыкин Петька. Он всегда отстает.

— А ну, подтянись! — кричит ему помкомвзвода.

Петька старается, но все равно отстает. Мал он ростом и хил — всего сто сорок девять сантиметров. Когда обмундирование новобранцам выдавали, в казарме хохот стоял. Напялил Петька гимнастерку, а она до колен. В штанах Петька и вовсе утоп. Товарищ Кобзик подтянул на нем штаны и сплюнул, огорченный:

— Где ж их стягивать-то, а? Под мышками, что ли?

Петька ничего не ответил. А что отвечать-то, когда мать его таким родила.

Шинель на Петьке, как на пугале огородном, висит. В плечах широка, подшитые полы бьют по ногам — шаг путают. Петька хотел отрезать их, но старшина роты не позволил.

— Нельзя, — сказал старшина. — Шинель — казенное имущество…

— А ну подтянись, Зыкин! — раздраженно повторяет помкомвзвода. — Весь а р т у р а ж портишь!

Что такое артураж, Петька не знает. Любит товарищ Кобзик разные заковыристые слова. Сильно грамотный он — до войны в зоотехникуме учился. Метил в кавалерию, а попал в пехоту, чтобы сна не было тем начальникам, которые все шиворот-навыворот делают: тех, кто в моторах силен, в кавалерию определяют, а настоящих конников на танки сажают или, что еще хуже, в пехоту откомандировывают. Каждую ночь видит товарищ Кобзик во сне вороных коней и себя с шашкой наголо, а проснется, сразу вспоминает квадрат с Довеском. Ох, уж этот Довесок! За него, за Зыкина, товарищу Кобзику крепко попадает и от взводного, и от командира роты. Хоть товарищ Кобзик и большой начальник, ему тоже мозги промывают. «Свалился же на мою голову Довесок этот, — думает товарищ Кобзик, неодобрительно косясь на сбивающегося на рысь Зыкина. — Разве это солдат? В кавалерии таких не было, нет и не будет».

— Ать-два! Ать-два! — командует товарищ Кобзик, а сам думает: «Эх, кавалерия, кавалерия».

Уже пять рапортов накатал товарищ Кобзик насчет кавалерии, и все мимо. Утром взводный сказал ему:

— Больше не пиши. Война идет, а ты — рапорты. Начальство само решит — кого куда. Ясно?

— Так точно, товарищ лейтенант! — ответил помкомвзвода и подумал: «Видать, до конца войны в пехоте топать».

Именно поэтому у товарища Кобзика сегодня настроение паршивое. Обычно товарищ Кобзик не очень-то. За все время он Зыкина всего один раз наказал. За дело, конечно. Недели две назад Петька растянулся прямо на мостовой. Прохожие вначале рты разинули, а потом расхохотались. Каково это было слышать товарищу Кобзику? Он, ясное дело, рассвирепел и тут же, на улице, вкатил Петьке три наряда вне очереди. Ребята сказали Петьке, что он дешево отделался, что за такой срам и «губы» мало.

— Тебе бы, Зыкин, в цирке выступать, — сказал в тот день помкомвзвода. — Ты на артиста Карандаша дюже смахиваешь.

Это товарищ Кобзик точно приметил. По обличью Петька и в самом деле на Карандаша похож — только усы приклеить да котелок нацепить.

«Злой сегодня товарищ Кобзик, — думает Петька. — Запросто может еще наряд влепить».

Петька старается не отставать, но попробуй не отстань, когда направляющий Гришка Никитин жмет и жмет. Ходули у Гришки — дай бог всякому, а рост — мечта. Один метр восемьдесят девять сантиметров — вот какой у Гришки Никитина рост! Всего одного сантиметра не хватило Гришке до ста девяноста. Петьке столько же не хватает, но только до ста пятидесяти. Петьке кажется, что этот один сантиметр словно бы роднит его с Гришкой — самым высоким парнем в роте.

Никитин для Петьки, после товарища Кобзика, самый главный авторитет. Он тоже сильно образованный — восемь классов кончил. Родители у него все науки превзошли: мать — доктор, а отец — по инженерной части. Голова у Гришки набита разными историями — такими, что у Петьки подбородок отвисает, когда он слушает его.

«Надо будет спросить у Гришки, что такое артураж», — думает Петька. Понравилось ему это слово. «Ар-ту-раж, ар-ту-раж, — бормочет про себя Петька. — Красиво, но непонятно».

— Взвоод… — тянет на высокой ноте товарищ Кобзик. Петька догадывается, какая сейчас последует команда.

Взвод тоже ждет эту команду и чешет на все сто. В морозном воздухе только гул стоит. Семьдесят две ноги отбивают такт. Помкомвзвода не в счет. Товарищ Кобзик не очень-то строевую жалует. Ему конь вороной нужен и сабля острая — тогда он покажет себя.

Семьдесят две ноги отбивают такт — красотища! Но Петька чувствует: еще немного — и он упадет. Гимнастерка на нем взмокла, ноги словно в чугун обуты. «Потерпи, потерпи», — молит себя Петька и облегченно вздыхает, когда товарищ Кобзик рявкает:

— …стой!

Петька чуть-чуть недотянул.

— Эх ты, горе луковое! — говорит ему товарищ Кобзик и, оглянувшись по сторонам, выражается.

«Здорово! — думает Петька. — У меня так не получилось бы».

У Петьки ничего не получается. За что ни возьмется — смех. Даже ест Петька не так, как все. Кажется, не ест он, а резину тянет. Все отобедают, а он еще ковыряется. Никогда не удается ему в срок уложиться. На «прием пищи» тридцать минут полагается, после чего старшина роты командует:

— Встать!

Петька вскакивает с набитым ртом и смотрит с тоской на миску, в которой осталось еще порядочно каши или пюре с черными вкрапинами.

— Недотепа ты! — каждый раз говорит ему Никитин. — Через силу лопаешь, что ли?

— Нет, — вздыхает Петька. — Я привык медленно. У нас в деревне все так едят.

— Побыстрей ложкой шевели!

— Не получается, — отвечает Петька и снова вздыхает.


— Перекур, — произносит товарищ Кобзик. И командует: — Разойдись!

Взвод бросается в разные стороны, словно осколки разорвавшейся бомбы, а Петька на месте остается — упасть боится. Никитин достает из кармана брюк портсигар с махоркой на самом донышке и сворачивает себе длинную-предлинную самокрутку. Выпуская ровными порциями горьковатый дымок, посматривает на девчат, которых в этом городе видимо-невидимо. Завидует Петька Никитину — рост у него. С ним — мигни только — любая пойдет. А Петька еще ни с кем. Ему Нюрка нравится. Она там, в колхозе, осталась. Нюрка дояркой работает. Щеки у нее тугие, а глаза не то серые, не то голубые — сразу и не определишь. Петька еще ни разу не смотрел на Нюрку глаза в глаза. За Нюркой Витька Зыкин, однофамилец Петькин, увивался. У них полдеревни Зыкины. Нюрка тоже Зыкина. Витька целый год ходил за Нюркой, на гармошке играл ей. У Петьки каждый раз мокрота в глазах появлялась — до того жалостливо играл Витька. А Нюрка хоть бы что. Нюрка говорила Витьке: «Отвяжись, окаянный!» — и у Петьки тогда надежда появлялась. А потом, когда война началась, выяснилось все. Витька, остриженный наголо, ходил по деревне, растягивая гармонь, насколько хватало рук, и орал:

— Па-след-ний но-неш-ний де-не-чек!..

Нюрка смотрела на него, покусывая губы, вытирая пальцем выступившие на глазах слезы. Когда Витька поравнялся с ней, бросилась к нему с криком, таким, что у Петьки сердце сжалось.

— Любимый мой, на кого ж ты меня покидаешь? — причитала Нюрка, осыпая поцелуями Витькино хмельное лицо, а Петька думал: «Счастливый этот Витька. А мне, наверное, не повоевать. Сто раз война кончится, пока мой срок подойдет».

Нюркина изба наискосок от Петькиной. Он часто ходил к ней будто по делу. Откроет дверь, остановится на пороге и — молчок. При виде Нюрки у него все из головы вылетало. А Нюрка и не подозревала, что она нравится Петьке. Нюрка думала, что на любовь способны только красивые и сильные, такие, как Витька. Если бы Нюрке сказали, что ее любит Петька, она не поверила бы.

Петька на три года моложе Витьки. Нюркин ухажер с немцами дрался, а Петька в колхозе работал. На скотном дворе. Покидает солому с час и чувствует: дрожат колени.

— Квелый ты, Петька, не мужик, — говорили женщины.

Нюрка бросила в сердцах:

— Тебя, поди, и в армию не возьмут, не то что других.

Петька понял, на кого она намекает, и вонзил вилы в солому. Кидал он в тот день ее до полного изнеможения. Пришел домой и растянулся на лавке, чувствуя: еще немного, и душа вон.

— Заболел? — спросила мать, ухватом тыча в пышущую жаром пасть печи.

Петька промолчал.

— И в кого ты такой уродился? — продолжала мать, ставя на стол чугунок с картошкой. — Самый старшенький ведь.

Петька скосил глаза на своих братьев и сестер, жадно глядящих на дымящий чугунок, и подумал, что они тоже хилые, потому что на одной картошке сидят.

Сколько Петька помнит себя, он всегда негусто харчился. Каждый день одно и то же: картошка, капуста кислая, селедка с ржавыми боками. А мясцо редко. Мясцо в Петькином доме только по праздникам было — на Октябрьскую да на Новый год. На 1 Мая мать постные пироги пекла, потому как весной скотина сама себя кормит и резать ее грех.

«До войны все ж крепче харчились, — подумал Петька, глядя на обжигающуюся картошкой детвору. — До войны хлебушко был. А сейчас его кот наплакал. Сейчас настоящий хлебушко только во сне видишь. Сейчас и отруби — объедение».

Обо всем этом вспоминает Петька, пока сердце ход свой сбавляет. Товарищ Кобзик в сторонке лясы точит с командирами отделений — про кавалерию небось рассказывает. Никитин окурок жадно тянет, обжигая пальцы, и все на девчат посматривает. «Сейчас на сближение пойдет», — думает Петька и вспоминает про артураж.

— Слышь, Никитин? — говорит Петька, подойдя к Гришке. — Давеча товарищ Кобзик сказал: артураж портишь. Что эти такое — артураж?

Гришка смотрит на Петьку непонимающим взглядом. Потом в его глазах осмысленность появляется.

— Это французское слово, — говорит Гришка. — Помкомвзвода напутал малость. Правильно будет антураж. Так, во всяком случае, моя бабка говорила.

— Бабка? — удивляется Петька.

— Ага, — кивает Никитин. — Она в гимназии училась. По-французски и по-немецки свободно может.

— А ты?

— Я только по-немецки мало-мало.

— А ну, валяй что-нибудь.

— Доннерветтер.

— Что это?

— Черт возьми, — отвечает Гришка и, сделав две торопливые затяжки, бросает окурок.

Петьке ужасно хочется поговорить с ним, расспросить его про бабку: он в жизни своей не встречал бабок, которые по-иностранному могут, но Гришке уже не до него. Гришка, словно конь, ноздри раздул и — к девчатам. «Вот беда-то, — думает Петька, провожая взглядом Гришку. — Так и не узнал я, что такое этот самый антураж. Наверное, это слово порядок обозначает или еще что-нибудь в этом роде».

Гришка к девчатам идет, плечами поводит. Они с виду равнодушные, но сразу видно — ждут.

Пока Гришка с девчатами тары-бары разводит, Петька о Нюрке вспоминает. Много на свете красивых девчат, но Нюрка лучше всех. Для нее, Нюрки, Петька что хочешь сделает. Он даже подвиг совершит — лишь бы на фронт попасть. В кармане гимнастерки у него Нюркина фотокарточка. Нет, ее не Нюрка подарила ему. Петька сам взял фотокарточку из альбома, когда пришел к Нюрке прощаться. Ему давно хотелось иметь Нюркино фото, но он не решался попросить его. В тот день Нюрка отлучилась на минутку, и Петька… Всю ночь не спал — боялся, что Нюрка отберет фотокарточку. Но она, видать, так и не обнаружила пропажу. Этих самых фотокарточек у нее тьма: Нюрка в платочке, Нюрка в новом платье, Нюрка с косой, перекинутой на грудь, Нюрка любила фотографироваться, потому что была красивой. На той фотокарточке, что Петька унес, Нюрка снята во весь рост. Стоит она, опершись локотками на высокую подставку. Позади нее горы и река бурлит. Горы и река ненастоящие. Петька видел эти горы и эту реку на холсте, на фоне которого снимает всех подряд старичок-фотограф — единственный на весь райцентр…

— Становись! — ударяет в барабанные перепонки голос товарища Кобзика, покалякавшего всласть о кавалерии.

Петька вздрагивает. Никитин делает девчатам прощальный жест и бежит на правый фланг, а Петька семенит на левый. Товарищ Кобзик взглядом по рядам скользит и, словно точку ставит, вшпиливает его в Петьку:

— Ну, как, Зыкин, отдышался?

— Так точно, товарищ старший сержант!. — отвечает Петька и выпячивает грудь, стараясь молодцом казаться.

Товарищ Кобзик губы в ухмылке кривит: «Смешной парень, Довесок этот. Ему и впрямь бы в цирке выступать».

Рассекают воздух команды обычные — те, на которые ноги-руки сами реагируют. Петька давит сапогами скрученные морозом листья и думает. «Тяжело в армии. Цельный день — то одно, то другое. Только ночью и отдохнешь, А сегодня не удастся; сегодня в караул идти…»

Плывут по небу облака, луной подсвеченные. Ветер листья шевелит. Когда он пошибче дунет, листья двигаться начинают, шурша таинственно. Петьке чудится: листья говорят что-то. Но что? Вслушивается — непонятно.

Листьев кругом много. Когда новобранцев в этот город привезли, они еще на деревьях висели, чуть тронутые первым дыханием осени. Петьке понравился город — дома каменные, трамваи. До этого он трамваи только в кино видел, когда передвижка приезжала. Дальше районного центра Петька нигде не бывал. Да и в районный центр он не часто ездил, потому как деревня их самая дальняя — двадцать пять километров по большаку. Думал Петька: «Вырасту — в город уйду жить». Не получилось: война помешала. Папаню на третий день взяли, а через два месяца — «похоронная». Мать повыла, конечно, а Петька только губы сжал: не любил отца он. Отец не ту линию в жизни гнул: шабашничал сильно, а деньги не в дом нес — в ларек продовольственный, где водкой, пряниками, печеньем поломанным, «подушечками» и ржавой селедкой торговали. Пряники и все прочее отец не покупал — только водку. За все время — Петька это хорошо помнит — он всего раз принес домой гостинец — слипшиеся в комок «подушечки». Сильно пьяный пришел он в тот день: языком не ворочал. Языком не ворочал, а на мать набросился. У Петьки внутри оборвалось что-то, и он крикнул отцу, вцепившись пальцами в его грудь:

— Не смей!

Отец отшвырнул Петьку, словно пса шелудивого, и отхлестал его ремнем, широким, солдатским ремнем с царским орлом на пряжке. С той поры и возненавидел Петька отца и не переживал, когда «похоронка» пришла. Почти не переживал. Но все же сжалось его сердце, чуть-чуть сжалось, когда он «похоронку» читал…

Винтовка тяжела и неудобна. «Присесть бы», — думает Петька и переворачивает ящик, валяющийся у амбара, или, как говорит товарищ Кобзик, объекта № 5. Что в этом объекте — неизвестно. Одни говорят, пустой он, другие утверждают: добра разного в нем на сто тысяч.

«Сто тысяч — это много, — думает Петька. — На сто тысяч всю нашу деревню одеть-обуть можно, и останется еще». Петька начинает мечтать, что он сделает, если у него появятся сто тысяч, но дальше хорошей одежки и велосипеда мысли его не текут. Велосипед Петьке давно хочется. У них в деревне ни у кого нет велосипеда, потому что их деревня маленькая — всего двадцать восемь дворов.

Шуршат листья — убаюкивают. Петька просовывает руку под винтовочный ремень и смыкает глаза: «Хорошо-то как!»


— Зыкин?

Петька вскакивает, подхватывает рукой винтовку.

— Заснул на посту, сукин ты сын? — спрашивает товарищ Кобзик, который сегодня не только помкомвзвода, но и начальник караула, сокращенно карнач.

Петька в глаза не смотрит — стыдно. Ему и так скидку делают на то, что он слабосильный и маленький, а он…

— Предупреждал же тебя — не усни! — рычит товарищ Кобзик. — Опять взвод опозорил. Опять мне из-за тебя на орехи достанется.

Петька чувствует — щеки горят. «Хорошо, что темно сейчас и не видно этого», — думает он.

Хлопает в караулке дверь — ЧП. Дежурный по части — лейтенант Долгушин — черта поминает. Если бы не этот Довесок, то взвод по всем статьям в роте на пер: вое место вышел бы.

— Раз-гиль-дяй! — с расстановкой произносит взводный. — Под трибунал пойдешь!

«Правильно, — думает товарищ Кобзик. — За это стоит».

— А пока на «губу», — приказывает Долгушин.

«И это правильно», — думает товарищ Кобзик и говорит Никитину:

— Отведи!

— Есть, товарищ лейтенант! — отвечает Гришка и становится около Петьки.

— Снимай обмотки, ремень, — говорит товарищ Кобзик.

Петька сматывает обмотки, а сам на Никитина посматривает. Тот даже взглядом не посочувствовал — при исполнении служебных обязанностей он.

— Разрешите, вести арестованного? — обращается Гришка к Долгушину.

— Давай.

— Давай! — говорит Никитин и показывает Петьке на дверь.

Стыдно Петьке. Ой как стыдно! Во взводе на «губе» еще никто не был, он первый. «Вдруг про это Нюрка узнает?» — пугается Петька и всхлипывает.

И Кобзику, и Долгушину жалко Зыкина. Они понимают, что служить ему трудно. Но армия — это армия. Раз взяли — служи. Тем более война сейчас.

— Насчет трибунала я просто так сказал, — говорит Долгушин, — для острастки. Все равно скоро… — Взводный больше ничего не произносит, но Кобзик догадывается, что он хотел сказать. Скоро отправка. Скоро весь полк погрузится в теплушки и прямым ходом на фронт. Об этом уже неделю говорят…


Петька лежал, уткнувшись носом в снег, очень довольный тем, что ему досталась не винтовка, а ППШ. Несмотря на то что во время учебы новобранцы «проходили» только винтовку, а с ППШ лишь познакомились в общих чертах, Петька радовался: винтовка была тяжелой, неудобной, а автомат — совсем другое дело.

Чуть впереди Петьки лежал Кобзик, а сбоку, вытянувшись во весь рост, Никитин. Над головой взвизгивали пули. Когда пуля вонзалась в снег, он рассерженно шипел. Казалось, весь воздух наполнен сердитым шипением. Петьке было страшно, но он старался не показывать страх, потому что еще на «губе» решил «оправдать и смыть». Эти два слова ему часто повторял помкомвзвода, когда приходил проведать его. Товарищ Кобзик говорил очень душевно, Петьке нравилось, как говорит старший сержант. Но комвзвода не ругался, он — Петька чувствовал это — жалел его.

— На фронте труднее будет, — утверждал товарищ Кобзик. — На фронте никаких скидок. На фронте, Зыкин, надо оправдать и смыть свой поступок.

Петька крепко запомнил эти слова.

Взвод бросили в бой прямо с марша. Только сегодня утром их батальон выгрузился из теплушек. Вслушиваясь в гул канонады, новобранцы отмахали по проселку километров восемь, пока не вышли на исходный рубеж. Там, в еловом лесу, они ожидали сигнала к атаке, а потом пошли на село, превращенное немцами в опорный пункт. Село стояло удобно — на возвышенности, которую огибала река. Петька шел и думал, что вот и ему пришлось повоевать, как и Нюркину ухажеру. Он сказал сам себе, что сегодня он обязательно «смоет и оправдает» и станет настоящим солдатом, таким, что не только Гришка, но и, может быть, сам товарищ Кобзик позавидует ему.

Когда взвод приблизился к реке, немцы открыли огонь. Люди стали падать, как срезанная косой рожь. Петька почувствовал: по телу прокатываются мурашки и деревенеют ноги. Страх сковал его, и он остановился.

— Ложись! — крикнул товарищ Кобзик и повалил Петьку в снег.

«Значит, и ему страшно», — подумал Петька и приободрился.

И вот теперь взвод лежал, нюхая снег. Немцы вели такой огонь, что даже голову не поднимешь.

— Видать, хана нам, — пробормотал товарищ Кобзик.

Он сказал это для себя, но Петька его услышал. Он вспомнил деревню, родной дом, Нюрку. Он подумал, что там, в деревне, и тут, в армии, все или жалели его, или подсмеивались над ним. «Так было, — уныло подумал Петька, — и так, наверное, будет всю жизнь». Ему не хотелось этого! Он чувствовал, что способен на что-то. Ведь сумел же, черт побери, заступиться за мать, когда на нее набросился пьяный отец. Пусть из этого ничего не вышло, но тогда он показал свой характер. В Петькиной душе возникло что-то. Это «что-то» стало расти, крепнуть. Петька вспомнил «губу», товарища Кобзика и подумал: «Вот он, тот случай. Может, другого такого не представится». Ему было страшно, но он преодолел страх. Поднявшись во весь рост, Петька побежал к скованной льдом реке. Он был маленький, легкий, и подернутый жесткой коркой наст держал его.

— Куда ты? — крикнул помкомвзвода.

Петька его не услышал. Вначале он бежал зажмурившись, потом открыл глаза. Впереди него белела равнина, полого спускавшаяся к реке, за которой виднелись немецкие укрепления. Петька нажал на гашетку. Автомат забился в его руках, словно пойманная птица. Может быть, в этот самый момент выпущенные Петькой, пули убивали вражеских солдат, но он не думал об этом, он хотел одного: «оправдать и смыть», он хотел стать настоящим солдатом.

Весь взвод видел, как бежал Петька. И каждый подумал: «Раз Довесок может, то мы и подавно».

Лейтенант Долгушин выхватил «ТТ», протяжно крикнул: «Взво-од, за мной!» — и, проваливаясь по колени в снег, побежал туда, где маячил Петька…


За бревенчатыми стенами избы свирепствовал ветер, образуя на снегу ледяные корки. При свете самодельной коптилки лейтенант и помкомвзвода писали «похоронки». Точнее, «похоронки» писал лейтенант, а Кобзик надписывал адреса. Левая рука, обмотанная перепачканным копотью бинтом, лежала у Долгушина на коленях. Рука «стреляла», и лейтенант все время морщился. Буквы на «похоронках» получались корявыми, а строчки неровными. Лейтенант взглянул на стопку документов и, отвернувшись, смахнул слезу. Вписав в отпечатанный типографским способом бланк Петькину фамилию, его имя и отчество, лейтенант отложил ручку. Пододвинул к себе Петькины документы, стал медленно перебирать их.

— Глянь-ка, Кобзик, — удивился он и поднес к коптилке Нюркину фотокарточку, чтобы получше рассмотреть ее лицо. — Наверное, сестра его, хотя они и не схожи.

Кобзик перевернул фотокарточку и прочитал вслух: «Нюра Зыкина».

— Точно, сестра, — сказал он.

«Если бы не Зыкин, — подумал лейтенант, — от взвода один пшик остался бы».

Кобзик подумал то же самое.

— Вот ведь каким оказался он, этот Довесок, — задумчиво сказал помкомвзвода. — Телом слаб был, а нутро настоящее имел.

— Солдат, — добавил Долгушин.

— Солдат, — подтвердил Кобзик.

Они помолчали.

— Надо бы его к ордену представить, — предложил помкомвзвода.

— Надо! — подхватил Долгушин. — Вот управимся с «похоронками» — наградной лист заполним. — Лейтенант подумал и добавил: — Ты конверт на ее имя пиши. Матери тяжелее будет, когда эта штука, — он ткнул пальцем «похоронку», — прямо в ее руки попадет. И фотографию вложи. Нам она ни к чему, а его сестре — память.

Кобзик молча кивнул…


На фронте было морозно, а в Петькиной деревне третий день дул теплый ветер. Сугробы обмякли, с окон сползли морозные узоры. Нюрка стояла у окна, расплющив о стекло нос, и, ощущая тяжесть на сердце, смотрела с тревогой на почтальоншу, которая появлялась в их деревне раз в две недели и почти всегда с «похоронкой». Пройдя мимо Витькиного дома, почтальонша вступила на тропу, которая вела к Нюркиной избе. «Живой! — обрадовалась Нюрка. — Раз письмо прислал, значит, живой он, мой Витька».

— Прощеньица просим, — сказала почтальонша и, вручая Нюрке «похоронку», отвела глаза. Почтальонша всегда отводила глаза и говорила «прощеньица просим», когда вручала «похоронки».

Ничего не понимая (в Нюркиной семье никто не воевал), она надорвала самодельный конверт, заклеенный хлебным мякишем. Из конверта выпала ее фотография — та, которую Нюрка искала-искала, да так и не нашла. Держа в одной руке «похоронку», а в другой-свою фотографию, Нюрка медленно опустилась на лавку и пробормотала:

— Фу-ты, господи…

Загрузка...