А началось все с пустяка. Да, собственно, ничего особенного и не произошло. Просто у меня такой беспокойный характер, что мне непременно нужно из-за всего переживать. Или, может быть, опыт у меня еще недостаточно большой. Во всяком случае, в нашей поселковой школе есть учителя и помоложе меня. Иногда даже приходится им подсказывать, как себя вести в отношении дисциплины учащихся.
Теперь-то мне иногда смешно смотреть на учителей-новичков, но, по правде говоря, я и сама первые дни робела. Это не шутка — прийти прямо со студенческой скамьи в сложившийся коллектив ребят. Они ведь все замечают: и как села, и как встала, и как сказала. Пока узнаешь их привычки, пока подберешь индивидуальный ключик к каждому характеру, — на это уходит масса времени.
Тем более мой предмет — русский язык и литература. Ведь к моему предмету надо вызвать уважение у ребят, надо внушить им, что на русском языке разговаривал Ленин, писал Пушкин. А нынче в этом смысле дело обстоит не совсем благополучно. Нынче молодежь тянется к техническим дисциплинам. Физика, математика — вот их идеалы. Я, конечно, и сама понимаю, что техника в наше время преобладает. Возможно, если б я поняла это своевременно, еще на школьной скамье, то и сама пошла бы на другой факультет. Однако каждый человек должен на своем месте честно выполнять свой долг.
Вот, например, в нашем педагогическом коллективе есть еще два преподавателя-словесника: Варвара Никифоровна и Коля Охотников. Ну, Варвару Никифоровну я особенно не считаю, она человек старых убеждений, скоро выйдет на пенсию, с нее, как говорится, взятки гладки. Успеваемость у нее в классе неплохая, и даже есть вкус к воспитательской работе. Говорят, что она верующая, но лично я этого не замечала. Была как-то один раз у нее на квартире, нарочно незаметно осмотрела углы — икон там не было. Висел на стене портрет Герцена, да и то в таком виде, что я его не узнала: у нас в пединституте висел другой.
А Коля Охотников — человек несерьезный. Наружность у него симпатичная, даже мне, откровенно говоря, нравятся такие парни, но морально мы с ним находимся на разных полюсах. Как-то мы с ним танцевали на вечере в нашем Доме культуры. Я у него спросила:
— Кто тебе больше нравится: Герман Титов или Андриан Николаев?
А он говорит:
— Так я ж их совсем не знаю.
— То есть как это не знаешь, когда их весь мир знает? Биографии были напечатаны в газетах…
— А ты думаешь, по биографии можно судить о человеке?
И самое противное, что он вечно ухмыляется. Все ему смешно. Это удивительно, до чего у человека нет своих принципов. Он какой-то циник, этот Коля Охотников. Я ему даже прямо сказала это, а он в ответ спрашивает:
— А ты знаешь, что значит «циник»?
Танцевать с ним удобно, у него фигура хорошая, он хорошо водит, но я точно знаю, что этому нельзя поддаваться. Во всяком случае, мы с ним смотрим на жизнь по-разному. Он совершенно не задумывается о своем будущем. И у него нет никаких идеалов. Удивительно мелкими интересами живет человек! Сходит с ребятами на рыбалку — и рад. Я понимаю, настоящий воспитатель никогда не бывает выходной — это мы проходили, — но нельзя подменять воспитательную работу развлечениями. Всему свое место и время.
Однажды мы с ним сильно схватились на педсовете. Я отчитывалась по своему плану воспитательной работы. Коля Охотников вдруг заявил:
— А я не понимаю, зачем проводить тематические беседы.
— То есть как не понимаете? — спросила я его на «вы».
У меня даже в горле пересохло от возмущения и стыда. Сидят пожилые педагоги, мы с Колей в одной комсомольской организации, я член бюро, а он не удосужился понять смысла тематической беседы.
— Я так себе представляю, — запинаясь, сказал Коля. Он ужасно покраснел, потому что совершенно не умеет публично выступать. — Если хочется с ребятами поговорить, то говоришь обо всем, а не то чтоб на определенную тему… Они же спрашивают о чем попало…
— Значит, нам надо идти у них на поводу? — спросила я его.
Директорша закивала мне, а Коле покачала головой. Когда я разозлюсь, то очень сильно выступаю. Мне даже под конец стало жалко его, такой он сидел пришибленный.
После педсовета мы шли домой вместе, нам по дороге. У нас в поселке на улицах темно, фонари поставили еще в позапрошлом году, митинг был, когда их зажгли впервые, но теперь приходится экономить электроэнергию. Я взяла Колю под руку.
— Ты на меня не сердись, — сказала я.
— Да нет, чего там, — сказал Коля.
— Понимаешь, я считаю, что ты хороший парень. Честное слово, Колька! Но есть в тебе какая-то запущенность.
— Какая? — спросил Коля.
— Ты не отдаешь себе отчета, что тебе доверена судьба будущего поколения.
— А попроще? — сказал Коля.
Странная вещь: мне гораздо легче спорить с ним в присутствии коллектива, нежели один на один. Особенно в темноте, когда нет контакта. Мне же не видно его лица, я только чувствую его теплую руку. Руки у него очень красивые, какие должны быть у мужчины, — большие, сильные. Я спотыкаюсь в темноте, он меня поддерживает. Я даже два раза нарочно споткнулась.
— Тебе в жизни все ясно, Тамара? — перебил меня он.
— Ты о чем? — спросила я. — В смысле будущего?
— В смысле настоящего и прошедшего, — сказал он.
— Кое-какие проблемы, конечно, имеются, — сказала я.
— Например?
Как назло, я не могла быстро вспомнить ни одной проблемы, вернее, ни одного вопроса, который можно было назвать проблемой. Болтать попусту я не люблю и не умею, а такие вещи все-таки требуют подготовки.
Мы дошли уже до нашего дома. Здесь, под одной крышей, расположены четыре учительские квартиры.
— Мои ребята, — сказал Коля, — иногда задают вопросы, которые я и сам бы охотно задал кому-нибудь другому.
Я считаю, что он зря разговаривает с ребятами на всякие темы. То есть, конечно, педагог не должен уходить от острых вопросов современности, но чрезмерно мусолить их тоже не следует. Повадки школьников я знаю — они ведь хитрые, они иногда нарочно стараются поставить преподавателя в тупик. Вообще, я заметила, что определенная часть нашей молодежи, стараясь увильнуть от конкретного интересного дела, оправдывает себя разными сомнениями. Им кажется, что если они сомневаются, то гораздо умнее выглядят. Это прямо какой-то бич!.. Дошло ведь до того, что когда девчонка или мальчишка хотят кого-нибудь обозвать, то говорят:
— Он идейный!
Я считаю, что сомнения размагничивают человека. У меня тоже они бывают, я тогда хожу как больная, ужасно противное ощущение. Лучше всего при этом помыться холодной водой до пояса или, если это зимой, побегать на лыжах.
Нашему поколению дано строить новую жизнь. Есть люди покрупнее и поумнее нас, они день и ночь думают в общегосударственном масштабе.
В моем классе пустых вопросов не задают. Учитель должен уметь организовать вопросы ребят.
Теперь я понимаю, что то, что произошло в классе Коли Охотникова, совсем не случайно. Тут есть и моя доля вины. Я об этом так прямо и сказала на бюро райкома, хотя мое выступление носило недостаточно самокритичный характер.
По-человечески мне его сейчас жалко. С этой жалостью я постараюсь бороться: настоящая дружба требует суровости, иначе получаются просто приятельские отношения.
Правда, Варвара Никифоровна после того скандального педсовета, где Коля получил строгий выговор по административной линии, сказала мне:
— А я думала, Тамара Сергеевна, что вы дружны с Охотниковым.
— Он мой товарищ, — сказала я.
Она как-то неловко улыбнулась, сняла свои старомодные очки и тихо произнесла:
— Я полагала, что дружба выглядит иначе.
— В каком смысле — иначе?
— Друга защищают.
— Даже если он не прав? — спросила я.
— А вы уверены, что Николай Семенович так уж сильно провинился?
Тогда я сказала ей:
— Но ведь вы и сами молчали, Варвара Никифоровна.
— Если бы я вступилась за Охотникова, — ровным голосом сказала она, — то ему от этого было бы только хуже.
Потом она посмотрела на меня и добавила:
— И мне было бы хуже. Мне осталось два года до пенсии.
— Но ведь это же, простите меня, Варвара Никифоровна, трусость! — сказала я.
— Вы думаете? — Она потерла свои серые щеки. — Скорее, усталость. И жизненный опыт. Возможно, этот горький опыт к вам тоже придет. А пока он не пришел, следует вести себя иначе, Тамара Сергеевна. Самые хорошие свои поступки человек совершает, пока он еще не отягощен жизненным опытом.
Наверное, она заметила, что я нахмурилась, потому что уже другим голосом заключила:
— Если бы все учителя внимательно слушали и выполняли то, что они говорят своим ученикам, из них, из учителей, вышли бы замечательные люди. Впрочем, за вас я спокойна: вы знаете, чего хотите…
Я так и не поняла до конца, что она имела в виду. Мне не понравился этот разговор. Он был какой-то мутный.
Первое время, когда я только-только пришла в нашу школу, Варвара Никифоровна казалась мне очень интересным человеком. Она — эрудит, знает гораздо больше, чем это положено по программе. Литература — ее конек. Но потом я увидела, что все ее богатые знания лежат мертвым грузом. Она совершенно не умеет практически связывать их с нашей действительностью.
Я даже думаю, что она плохо влияла на Колю Охотникова. Когда он начал свои выдумки с сочинениями на свободную тему, Варвара Никифоровна жутко одобряла их. И вот он докатился. Теперь нашу школу склоняют на всех совещаниях.
После этого злополучного педсовета меня вызвали в роно.
Со мной разговаривал сам заведующий. Не могу сказать, чтоб он так уж сильно понравился мне.
Он сказал мне:
— Мы вызвали вас не случайно. Мы считаем вас перспективным товарищем. У нас есть кое-какие виды на вас… Вы знали, что Охотников дает в старших классах сочинения на свободные темы, не рекомендованные нашим роно?
— Знала, — ответила я.
— Почему же вы не сигнализировали нам?
Я молчала.
Завроно сказал:
— У нас есть сведения, что вы неодобрительно относились к вредным затеям Охотникова.
— Я с ним спорила.
— Это не частный спор, — сказал завроно. — Это идейная полемика. Так о чем же вы с ним полемизировали?
— Мы с ним вообще по-разному смотрим на жизнь.
Завроно одобрительно кивнул.
— Разнообразие взглядов, — сказал он, — явление положительное. Трафарет в нашей работе нетерпим. Чем же отличались взгляды Охотникова от ваших?
Я честно рассказала ему, хотя получилось очень сбивчиво. А сбивчиво получилось вот почему. Начала-то я толково, но под его кроличьими глазами мне вдруг стало не по себе. И я вдруг стала слушать свой голос и свои слова не так, как я, а так, как он.
Он все время кивал. Иногда вставлял при этом:
— Любопытно… Занятно…
— А вообще-то, — сказала я, — Коля Охотников хороший парень.
— Не парень, — поправил меня завроно, — а педагог, воспитатель молодежи. Значит, он утверждал, когда вы давали нашу свободную тему в своем классе, что писать сочинения на такие темы вредно?
— Он говорил — глупо.
— Глупо — следовательно, вредно, — сказал завроно. — Напомните-ка, пожалуйста, о какой именно теме шла речь?
— «Мои достоинства и мои недостатки». И потом еще: «Положительные и отрицательные черты моих родителей».
— Любопытно, — сказал завроно. — Любопытно, какова же была система его доводов?
— Он говорил, что юноши и девушки вовсе не обязаны доводить до всеобщего сведения перечень своих достоинств и недостатков. Так же как и положительные и отрицательные черты своих родителей. Он говорил, что такое сочинение невозможно написать искренне. И что это антипедагогично и безнравственно.
— Занятно, — улыбнулся завроно. — Следовательно, Академия педагогических наук утверждает антипедагогичные и безнравственные документы… Широко размахнулся товарищ Охотников! Кстати, ведь это, кажется, девичья фамилия его матери?
Я вылупила на него глаза, потому что не поняла, о чем он говорит.
Завроно придвинул к себе бутылочку фиолетовых чернил и стал набирать их в свою авторучку. Делал он это очень ловко, не пролив ни одной капли.
— Насколько мне известно, — сказал он, — фамилия его отца была иная?
— Вот уж не знаю, — сказала я. — А какое это имеет значение?
— Абсолютно никакого. — Он вздохнул. — Да-а, некрасивая история произошла в нашем районе…
Конечно, он был прав. История действительно не очень красивая. Ничего себе — заварил кашу Коля Охотников!
На обратном пути из роно, покуда подошел автобус к нам в поселок, я зашла в раймаг. Страшно давно я не была в раймаге! Времени у меня сейчас было достаточно, и я перемерила три платья и две кофточки. Платья симпатичные, модного покроя, узенькие книзу и коротенькие.
Сто лет не видела себя в большом зеркале! В моей комнате есть маленькое зеркальце, я становлюсь на табурет, когда одеваюсь на танцы, и рассматриваю себя по частям. А тут вдруг — сразу вся. Даже как-то неловко стало. Вроде я и не я. По-моему, у меня выросли ноги. Я еще в обувном примерила туфли, тридцать седьмой размер. Хорошенькие такие туфельки, бежевые, жутко дорогие. Значит, так, подумала я: или взять эти туфли, или платье с кофточкой. До получки все равно придется стрельнуть денег. Мало платят учителям. Ну, старикам еще ничего: во-первых, у них запросы меньше, а во-вторых, свое хозяйство — у кого коза, у кого корова или поросенок. Возни, правда, у них тоже хватает. Я считаю, что, имея скотину, человек опускается. Он невольно начинает жить частнособственническими интересами. В нашей школе учительница начальных классов Лидия Александровна завела двух коз. От нее даже плохо пахнет, когда она приходит осенью прямо из своего сарая. И она от этих коз неряшливая, у нее ногти грязные. А ведь дети все замечают.
Я сказала как-то об этом Коле Охотникову, а он мне в ответ нахамил:
— Ты дура. Ей без ее коз жить не на что.
— Но ведь я же живу. Ты живешь.
— У нее племянник в городе. Учится в техникуме на двадцать пять рублей стипендии. Что ж она, по-твоему, с двух своих несчастных коз в Рокфеллеры вырвется?
Не умею я с ним спорить. Вот чувствую, что он теоретически не прав, а твердости во мне не хватает. Он всегда рассматривает частный случай.
В общем, в раймаге я купила платье с кофточкой. Столько думала, что даже один автобус пропустила. И еще, конечно, поступила совсем легкомысленно: тут же в магазине надела «все новое, а старые свои вещи попросила завернуть.
К сожалению, в районном центре у меня нет знакомых— никто и не видел, какая я выходила из магазина.
Прямо с автобуса я постучалась к Коле Охотникову.
Был уже вечер.
Он сидел в майке и в трусах подле открытого в темноту окна и свистел.
— Хоть бы ты брюки надел, — сказала я. — К тебе гостья пришла.
— Можно, — сказал Коля. — Отвернись.
Он натянул брюки за моей спиной, а на меня даже не посмотрел.
— Перестань свистеть. Не до свиста, — сказала я. — Меня сегодня вызывали к завроно.
— А пошел он к черту, — сказал Коля. Но свистеть перестал.
— Тебе придется писать объяснение.
— О чем?
— Во-первых, зачем ты давал ребятам свои дурацкие свободные темы. У тебя вообще болтают о чем попало. И во-вторых, это самое главное, почему в твоем классе Гена Мещеряков написал, что ему не нравится «Что делать?» Чернышевского.
— Мне тоже не очень нравится, — сказал Коля. — Устаревшее произведение, к тому же не бог весть как написано. Вкус — вещь историческая. Ведь правда же?
— Не строй из себя идиота, — рассердилась я. — Ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь. Имеется великая русская литература. Николай Гаврилович Чернышевский — гениальный писатель, революционный демократ, на произведениях которого училось несколько поколений замечательных людей. И ты, как учитель, обязан внушить все это своим ученикам.
— Я внушал, — сказал Коля. — Даю тебе честное слово.
— Учитель не имеет права руководствоваться своим личным вкусом.
— Хорошо, сказал Коля. — А ученик имеет право? Ему же шестнадцать лет. Он думает. Есть такой процесс — мыслить!.. По законам своего возраста. Ну ладно, у нас нет проблемы отцов и детей. Но проблема разных точек зрения у нас есть? В шестнадцать лет парень думает так, а в двадцать пять тот же парень считает иначе. Я, например, в школе не любил Пушкина. Ну, не понимал его. Я, например, и сейчас убежден, что огромное количество мещан талдычат, что они обожают Пушкина, ни черта не смысля в нем и никогда не раскрывая его томиков. Но так принято. Не любить Пушкина неприлично. Будешь выглядеть кретином.
— Что ты поставил за сочинение о Чернышевском?
— Четыре. Оно было абсолютно грамотно написано.
— Но это же не диктант, Колька. Это же идейная точка зрения!.. Имей в виду, я буду выступать против тебя на районном совещании.
— Твое дело, — сказал Коля.
— Тебе еще влетит за то, что ты ругал рекомендованные свободные темы.
— Кому ругал? — спросил Коля.
— Хотя бы мне.
— А они откуда знают?
— Я рассказала.
Он снова начал свистеть. Потом посмотрел на меня и спросил:
— Купила новое платье?
— Ага. Красивое?
— Ничего себе.
— Кофточка тоже новая. Идет мне?
— Здорово.
— Все деньги ухлопала.
— Могу выручить до получки, — сказал Коля.
— Не требуется, — сказала я. — Пойдем ко мне чай пить.
Он отказался.
По-моему, Коля Охотников не делает никаких выводов из того, что у нас происходит.
Лично я не могу себя ни в чем упрекнуть: я его предупредила. Мне показалось тогда в его комнате, что он на меня обиделся. Если это так, то он обыватель, мещанин. Не видит дальше своего носа.
Единственное, что мне очень неприятно, это настроение нашего учительского коллектива. Внешне как будто ничего не изменилось. Но Варвара Никифоровна стала со мной как-то суше разговаривать. И раньше она называла меня по имени-отчеству, а теперь часто говорит «милочка» или «дорогуша». Я определенно слышала, что так она обращается к продавщице нашего продуктового магазина.
А директор школы Ольга Михайловна, наоборот, стала ко мне гораздо внимательней. Вчера, например, мне привезли дрова. Так рано никогда не привозили, да еще чистую березу. Наверное, просто я стала мнительная: моя комната угловая, более холодная, вот и привезли раньше, чем другим. Ольга Михайловна была на днях у меня на уроке. Урок ей понравился, это она мне и лично сказала, и на педсовете. Она отметила, что я хорошо овладела липецким методом, у меня нет потерь времени, учащиеся очень активны, за один урок я успела оценить четырнадцать человек.
Приезжала еще к нам инспекторша облоно из Ленинграда.
Между прочим, я попробовала вечером слизать у нее прическу: заперлась в своей комнате и причесала голову, как она. Получилась отсебятина.
Инспекторша сперва пошла на урок к Коле Охотникову, к Варваре Никифоровне, а потом ко мне. Сидела она на последней парте, с часами в руках. Когда я вызывала ребят, она смотрела на часы, засекая время. Это меня немножко смущало. Отвечали мои ребята хорошо. Инспекторша не сделала мне никаких замечаний.
А с Варварой Никифоровной у нее что-то произошло. Когда я зашла на минутку в учительскую положить классный журнал, Варвара Никифоровна сидела на нашем старом клеенчатом диване вся красная и говорила инспекторше ласковым голосом:
— Мне, милочка, уже поздно переучиваться.
Инспекторша улыбнулась.
— Учиться никогда не поздно, Варвара Никифоровна. Стоит ли проявлять такую нетерпимость к критике?
— Ах, да оставьте вы свои пошлости! — простонала вдруг Варвара Никифоровна.
Я выскочила из учительской. Неприятно быть свидетельницей такого резкого разговора. В последнее время нашу школу что-то лихорадит, все стали нервные.
А физрук определенно в меня влюблен. Когда я вхожу в учительскую или прохожу мимо него, он всегда принимает красивые позы. Я все старалась вспомнить, кого же он мне напоминает, и вдруг на днях вспомнила: при въезде в наш поселок, на шоссе, стоит парень с ракеткой из гипса. В общем-то ничего худого нет в этом сходстве. Скульптура всегда есть обобщение.
Иногда, когда ночью не спится, я думаю: а не выйти ли мне замуж за нашего физрука? Интересно, что сказал бы на это Коля Охотников?
Я заметила: очень по-разному думаешь об одном и том же днем и ночью. Ночью все кажется гораздо выполнимей, чем днем. Вот, кажется, проснусь, встану утром и сделаю так-то и так-то, скажу то-то и то-то. А утром, ну прямо анекдот, до чего все представляется нелепым. Даже вспомнить стыдно.
Мое положение в школе стало более солидное. На предметной комиссии словесников Ольга Михайловна ставила меня в пример всем. Председатель нашей комиссии Варвара Никифоровна попросила освободить ее от обязанностей в связи с состоянием здоровья. Просьбу ее уважили. Ольга Михайловна предложила мою кандидатуру. Я сказала, что не справлюсь. Мне сказали, что помогут. Я сказала, что у меня нет опыта. Мне сказали, что помогут.
Теперь я председатель предметной комиссии.
Ну, чего скрывать, это мне приятно. Накладывает, конечно, ответственность: приходится думать в большем масштабе — не только о качестве своей работы, но и о том, как работают мои коллеги.
А с Колей Охотниковым положение еще осложнилось. Мы тут побеседовали с Ольгой Михайловной и с инспекторшей облоно. Они обе считают, что наша школа должна реагировать. Я спросила: как? Они утверждают, что Охотников должен проанализировать и признать свои ошибки на нашем педагогическом коллективе.
— А если он не согласится? — спросила я.
— Согласится, — сказала инспекторша.
— Я думаю, — сказала Ольга Михайловна, — это послужит прекрасным поводом для оценки работы Охотникова в целом.
Мне, как председателю предметной комиссии, было поручено выступить первой.
Меня немножко смущало, что остальные наши учителя — по математике, физике, химии — были не совсем в курсе вопроса. Я не убеждена, помнят ли они произведения Чернышевского.
Коля Охотников знал о предстоящем собрании.
Сколько раз я давал себе слово не судить о людях поспешно. Вероятно, эта поспешность суждений заложена в моем характере прочно и глубоко. Я разговариваю с человеком, слушаю его голос, смотрю на его движения, на выражение его лица, и мне кажется, что я вижу его насквозь. Иногда, конечно, угадываю. И тогда мне представляется, что я очень проницательный. А на самом деле все объясняется довольно просто: если все время, подряд, составлять быстрые суждения о людях, то, естественно, кое-какой процент попадания обнаружится. И тут уж дело твоей самовлюбленности — замечать или не замечать собственные промахи.
В истории, которая произошла со мной, я не могу быть объективным. Со мной поступили несправедливо. До самой последней минуты я считал, что этого не может быть. Вообще, сталкиваясь с чем-нибудь мерзким, непременно сперва удивляешься. Мне лично это очень мешает.
Когда со мной в последний раз беседовал наш завроно, я почти не слышал того, что он говорил. Мне казалось, что передо мной сидит плохой артист, который играет дурака. Не валяет дурака, а играет дурака. И что сейчас войдет режиссер и скажет:
— Слишком натуралистично.
Никакой режиссер не вошел, а меня убрали из школы. То есть внешне это все выглядело довольно прилично.
— Мы вовсе не собираемся, товарищ Охотников, — сказал мне на прощанье завроно, — дисквалифицировать вас как педагога. Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива.
Он встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас убирал… И слова о доверии и любви коллектива он тоже произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает «крупноблочным» способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые можно произвольно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою малогабаритную речь.
Я поднялся вслед за ним, пожал протянутую руку, хотя мне вовсе не хотелось ее пожимать, и вышел, пробормотав что-то невнятное. Вероятно, завроно подумал, что я ему очень благодарен.
Когда на меня обрушивается какая-нибудь неприятность, она не сразу доходит до моего сознания. И чем больше неприятность, тем медленнее меня разбирает. Вот только сейчас я начинаю понимать, как мне ужасно не хочется уходить из моей школы. Это не уязвленное самолюбие и даже не обида, хотя мне было обидно слушать все, что про меня говорили на трех совещаниях, — это скорее чувство какой-то беспомощности, оскорбительной для человека беспомощности. Пожалуй, даже не так. Если уж говорить честно, то мне было особенно неприятно наблюдать поведение учителей. Я не сердился на них, а стеснялся за них. Мне было неловко смотреть на них, как будто я был виноват, что они ведут себя так.
Я убежден, что человеку гораздо проще и легче вести себя порядочно. Это заложено у него в природе. Ну хотя бы потому, что дышать проще чистым воздухом, чем грязным. Во всяком случае, встречая людей непорядочных, я часто думаю: «Как же им должно быть неудобно и трудно». И это не чистоплюйство, что я так думаю. Когда я перестану так думать, то и сам превращусь в непорядочного человека. А уж если говорить о моей профессии учителя, то учитель, по-моему, обязан исходить из того, что перед ним в классе сидят хорошие ребята — по природе своей хорошие, — а если они в действительности плохие, то надо доискаться до причин, почему же с ними это случилось, кто или что заразило их этой паршивой болезнью. Я считаю, что дурное — это болезнь, а хорошее — норма.
Больше всего меня сейчас мучает, что я должен объяснить ребятам причину своего ухода из школы. Правду я им сказать не могу, а врать — мне отвратительно. И не потому я немогу сказать им правду, что этим подорву авторитет начальства, — черт с ним, с начальством! — а потому, что ребятам потом дальше жить с этой правдой, которая для них неправда.
Вообще, ничто так не калечит детей, как лицемерие. И почему только детей, меня тоже калечит. Во всяком случае, эта проблема меня очень занимает.
Скажем, человек произносит заведомую ложь. Мне всегда интересно узнать, верит он в нее сам или не верит. Если верит, то это еще полбеды — ну фантазер, ну увлекся. А вот страшно другое: прежде чем произнести свою ложь, он ведь готовится к ней — сейчас я совру, сию минуту я их всех обману. А потом с удовлетворением про себя отмечает: вот и хорошо, вот и отлично, вот и сошло.
Наверное, это наивно — представлять себе так характер лицемера. Наверное, даже он придумывает себе тысячу способов, как защитить себя от себя. Вообще я заметил, что люди тратят массу сил на самоутверждение. Может быть, это и называется совестью. Человек не может не обсуждать самого себя. Это делают даже дети.
Мне, например, ужасно хотелось бы знать, что думала о себе наш директор Ольга Михайловна после совещания в облоно? Вот она пришла домой, сняла пальто, села обедать в кругу семьи. Потом проверила ученические тетради. Потом легла спать. Не сразу же она заснула? Ну, пусть десять минут полежала с закрытыми глазами. За эти десять минут она должна была оценить то, что произошло? Должна была вспомнить свою фразу:
— …И в целом педагог Охотников прививал своим ученикам сомнительные идеи, вредные по существу и далекие от задач воспитания нашей молодежи в духе строительства коммунизма.
Это вы действительно так думаете обо мне, Ольга Михайловна?
Ладно, мне наплевать, что она обо мне думает. Но вот она лежит с закрытыми глазами и думает о себе. Неужели у нее есть ощущение, что она поступила правильно, хорошо? Значит, она думает даже для себя, даже в постели, с закрытыми глазами, что оградила моих ребят от моего вредного влияния?
Не может этого быть. Не может она так думать. Она же не идиотка.
Но тогда получается еще страшней. Значит, она лежит и думает: я так не думаю, я в это не верю, но я так сказала.
Нет, невозможно себе представить такую оголенную ложь. Она должна обугливать человека, как сильный ток. Вероятно, моя ошибка заключается в том, что мне известны только два оттенка совести, а их, по правде, сто.
Во всей этой истории меня больше всего интересует Тамара.
С чего же все началось?
Чем проще я изложу ход событий, тем мне будет ясней. Надо постараться быть объективным.
Я, Николай Охотников, двадцати четырех лет, приехал в этот поселок и начал работать учителем русского языка и литературы в средней школе.
Принято считать, что у начинающего учителя еще нет никакого опыта. Если говорить в узкопрофессиональном смысле, то это правда. Но поди разберись, где границы нашей профессии! Что же касается жизненного, человеческого опыта, то это легенда, что у нас его нет.
В общем, какой я есть, такой я и прибыл в прошлом учебном году в нашу поселковую школу.
Первый человек, с которым я близко сошелся, была Тамара. Мы сразу стали говорить друг другу «ты», было бы смешно иначе. Мне показалось, что она славная девушка. В первый же день, после уроков, она сказала мне:
— Ты щи любишь? Я наварила на неделю. Приходи сегодня, а то они прокиснут.
Разговаривать с ней легко. Вернее, было легко. Собственно, с ней даже можно молчать: она забавно трещит обо всем понемногу, ничем не зацепляя слуха.
Поначалу меня немножко смущало, что Тамара все понимает. Непонятных вопросов для нее нет. Голос у нее громкий, убежденный. За всем этим, мне кажется, она человек беззащитный, вернее, защищенный кое-как, наспех. Когда с ней споришь, у нее делаются такие удивленные громадные глаза, словно она до сих пор не представляла, что могут быть две точки зрения на одну и ту же мысль.
По-моему, она пугается новой точки зрения не потому, что это сулит ей какие-нибудь неприятности, а просто она не знает, что ей с этой точкой зрения делать. Тамара практична не в ругательном смысле слова, а в прямом. Она любит, чтобы ее взгляды в точности соответствовали той практике, той жизни, которой она живет «на сегодняшний день». Тогда ей удобно и нигде не жмет.
Я ей как-то сказал об этом. Она ответила:
— Не оригинальничай. Терпеть не могу самоковырянья. Человек должен быть хозяином своей судьбы.
— То есть? — спросил я.
— Если он видит, что ошибается, то должен найти в себе мужество признать свою ошибку,
— А если ему кажется, что он прав?
— Тебе вечно кажется, что ты прав. Десять человек говорят тебе, что ты не прав, но ты уперся из самолюбия. Хочешь быть умнее всех.
— Хорошо, — сказал я. — Не будем говорить обо мне. Как ты себе представляешь, скажем, развитие цивилизации?
— Отстань, — сказала Тамара.
— Я себе представляю так, — сказал я. — Тысячи людей, подобных тебе, считали когда-то, что огонь можно высекать только при помощи кремня. Потом пришел один человек и изобрел спички. Ему тоже кричали, что он хочет быть умнее всех и что он выпячивает свое «я». Если говорить твоим излюбленным языком, то он был против коллектива.
— Ты циник, — сказала Тамара. — Ты ни во что не веришь.
— Я верю в правду, — сказал я.
— Правда может быть нашей, а может быть и не нашей.
— Каким же путем ты узнаешь, чья она? — спросил я.
— А ты каким?
— Если я в нее глубоко верю, если она моя, значит, она наша. Потому что я ведь тоже наш. А тебе для выяснения истины надо непременно сбегать в райком комсомола.
Сперва мы спорили с ней на отвлеченные темы, и этого она терпеть не могла. Я даже любил ее поддразнивать; бывало, что Тамара дулась на меня по нескольку дней. А потом вдруг постучит ко мне в комнату вечером и позовет:
— Иди чай пить, философ!
Или, например, она несколько раз чинила мои рубахи. Никто ее об этом не просил. Я иногда и не догадывался, не замечал, что они чиненные, а когда заметил, сказал:
— Спасибо, Тамара.
— Вот еще, — ответила она. — Не воображай, что это для тебя. Просто я люблю шить.
Мы ходили с ней изредка в Дом культуры на танцы. Но почему-то всегда там ссорились. Я очень старался, танцуя с ней, я видел, что ей нравится танцевать, нравится шум и музыка, но чем-то я, видимо, раздражал ее. Во всяком случае, я всегда чувствовал себя там виноватым.
У нее была странная привычка спрашивать меня внезапно во время танцев:
— О чем ты сейчас подумал?
Я старался отвечать честно и точно. Иногда это бывали пустяки, а иногда мне именно в этот момент приходили в голову мысли. На пустяки она говорила:
— Господи, ну это же анекдот, до чего ты глупый!
А когда однажды я принялся излагать свою мысль, Тамара вдруг заплакала.
— Что с тобой? — испугался я.
— Ничего. Голова болит. Пойдем, пожалуйста, домой.
Домой она шла молча, я вел ее под руку, а в другой руке она несла свои туфли на высоких каблуках, завернутые в газету.
Дома она сразу повеселела, сказала, что никакая голова у нее не болела и что ей просто надоело в Доме культуры, а она боялась меня обидеть и поэтому придумала про голову.
Иногда я с ней терялся. Внезапно из нее выпирала какая-нибудь черта характера, которая ужасно портила мне настроение. Это не потому, что она выступала против меня на педсоветах. Я на совещаниях разговаривать не умею. А Тамара умеет. То есть я бы мог, вероятно, научиться произносить те слова, что она произносит, но мне как-то совестно.
Варвара Никифоровна считает, что Тамара ограниченный, хитрый человек, делающий свою карьеру.
— Поверьте моему опыту, Коля, она далеко пойдет. Если Тамаре Сергеевне надо будет переступить через своего поверженного друга, то она сделает это с легкостью, не оглядываясь.
Мне было неприятно это слушать, и я, смутившись, сказал, что не люблю, когда о моих друзьях говорят таким образом.
Я думал, что Варвара Никифоровна тоже смутится или рассердится, но она улыбнулась:
— Вы прелестный юноша, милый Коля. А жить вам будет ой как трудно!
Странный она человек, Варвара Никифоровна. Может, это характерно для многих пожилых людей. Она какая-то усталая. И от усталости ей многое представляется бессмысленным. Когда возник еще первый спор у нас на педсовете о тематических беседах, Варвара Никифоровна молчала. Она почти всегда молчит на педсоветах, — сидит и проверяет ученические тетради. А однажды я заметил, что она пишет письмо, — случайно попалась мне на глаза одна фраза из-под ее локтя: «Не ешь помидоры — от них, говорят, подагра…»
Ольга Михайловна, вероятно, тоже заметила, что старая учительница занимается чем-то посторонним, и внезапно спросила:
— А ваше мнение, Варвара Никифоровна? Она подняла свое спокойное лицо и ответила:
— Я совершенно согласна с мнением выступившего коллеги.
— Ах, да какая разница! — сказала она мне на другой день. — Неужели вы серьезно думаете, что если беседа с детьми будет называться не тематической, а как-нибудь иначе, то от этого что-то изменится? Дело ведь в том, кто, какой человек разговаривает с детьми, умеет ли он вообще беседовать с ними?
— Если он по-настоящему хороший учитель… — начал я.
— А много ли по-настоящему хороших учителей?
— Ну, вот вы, например, — сказал я.
— Перестаньте, Коля! — рассердилась Варвара Никифоровна. — Пятнадцать лет я учила молодых людей, что «Бруски» Панферова это замечательное художественное произведение. Двадцать лет я говорила им чепуху о Блоке. О Маяковском я им рассказывала так, что посредственные его стихи оказывались самыми лучшими…
— Тем не менее, — сказал я, — ваши ученики пишут вам письма по многу лет после окончания школы. Ничего, Варвара Никифоровна, мы и тогда, мальчишками, прекрасно разбирались, кто хороший учитель, а кто плохой!
— Но это же вопреки, — сказала она. — Это же несмотря. Думаете, я не знаю, какие великолепные люди прошли через мои руки! Только ради них я и жила. Может быть, никто на свете не бывает так виноват перед своим временем, как учителя…
— А вы понимали? — спросил я, и сразу пожалел об этом.
— Пощадите меня, Коля, — сказала Варвара Никифоровна.
Перед моим уходом, уже выпуская меня из дверей своей квартиры, она дотронулась до моей руки и быстро сердитым тоном произнесла:
— Я попросила бы вас не пересказывать содержание наших бесед Тамаре Сергеевне.
Иногда мне кажется, что она и мне не очень верит. Хочет верить — это я вижу, — но не очень умеет.
Черт возьми, до чего же все сложно!
А еще говорят, что у молодых людей нет жизненного опыта. Есть у нас опыт. Есть. Потому что он не только личный, но и исторический. Не на голом же месте мы родились и живем!..
Обидно представить себе, что многие остро режущие вопросы, которые меня — и не только меня — волнуют сейчас, когда-нибудь будут считаться ясными и простыми. Нас объяснят не нам, а нашим потомкам. У них, конечно, тоже будут свои сложности, а мои покажутся им пустяками.
С чего же все-таки началось?
Я помню, что наш директор Ольга Михайловна рассердилась на меня не сразу. Честно говоря, я сам немало постарался. Можно было быть сдержанней.
Началось все со «свободных тем».
Когда инспектор роно привезла нам их утвержденный список, то я, даже не просмотрев его, сказал в учительской, что соединение слов «свободная тема» и «утвержденная» звучит как-то противоречиво.
— В чем вы видите эту противоречивость? — спросила Ольга Михайловна.
— Мне кажется, что само понятие свободы исключает утверждение.
Ольга Михайловна взглянула на инспектора. Та сказала:
— Не поняла. Мы не утверждаем, мы рекомендуем.
Я пояснил:
— Ваши рекомендации равносильны утверждению. Особенно в напечатанном виде.
Теперь инспектор взглянула на директора, обвела взглядом учительскую, словно бы приглашая всех прислушаться к тому, что она сейчас произнесет.
— Это схоластика. Игра словами.
— Николай Семенович молодой педагог, — тревожно улыбнувшись, сказала Ольга Михайловна. — Он еще весь в поиске. Кстати, у него в классах недурная успеваемость и дисциплина.
Но инспекторшу было не так-то легко оторвать от меня: она уже держала меня в зубах.
— В Советском Союзе тысячи словесников. Значит, вы полагаете, что каждому из них следует дать возможность мудрить по-своему?
— Не должны же мы талдычить одно и то же, — сказал я.
Она обернулась всем корпусом к Ольге Михайловне:
— Какой пединститут товарищ кончал?
— Ленинградский имени Герцена, — ответил я.
— У вас своеобразная терминология.
— Я посещала уроки Николая Семеновича, — сказала Ольга Михайловна, — уроки проходят активно, учебный процесс строится правильно. В классах Николай Семенович пользуется авторитетом. — И, вероятно, для того, чтобы хоть как-нибудь оттенить мои превосходные педагогические качества, она добавила: — Есть, конечно, и слабинка: недостаточно продуманные планы воспитательской работы.
Инспектор удовлетворенно кивала головой, покуда перечислялось, какой я хороший. Легонечко насторожившись, когда дошло дело до моей слабинки, она миролюбиво произнесла:
— У Николая Семеновича еще все впереди. Кто из нас начинал без промахов… С планами я ознакомлюсь…
Не люблю я инспекторов. Их приход в школу похож на облаву. Почему-то считается, что учителя надо непременно застать врасплох — с недоливом или с недовесом.
Вообще, я не понимаю, почему сама должность человека может предопределять его правоту? Если он инспектор или инструктор, то непременно положено считать, что он умнее меня. А это разлагает нас обоих: он не терпит возражений, а я отвыкаю возражать.
Слушайте, товарищ Охотников, держите себя в рамочках. Пришли, понимаете, на готовенькое, и еще рассуждаете. Нигилист вы, товарищ Охотников.
Вранье это. И не пришел я на готовенькое. И не хочу я приходить на готовенькое. И нигилизма нету во мне ни грамма. Я понять хочу, чтобы сознательно участвовать в жизни. Нет у меня никакой другой жизни, кроме той, которой я живу среди людей…
А настоящие неприятности начались у нас в школе вскоре после отъезда инспектора. Произошли они у меня сразу в двух классах — в девятом и в десятом.
В десятом я давал сочинение по утвержденному списку. Мне не нравились те две темы, которые я выписывал на доске, но, вероятно, я еще тогда не очень точно понимал, что же мне в них не по душе.
Ладно, подумал я голосом Тамары, вечно ты споришь, вечно доказываешь свое «я».
И я крупно вывел на доске эти темы:
Мои достоинства и мои недостатки.
Положительные и отрицательные черты моих родителей.
Ребята тотчас загудели, но я не придал этому никакого значения, потому что, выбирая облюбованную тему и списывая ее с доски, они всегда немножко гудят.
Может, это мне уже теперь кажется, что тишина была какая-то особенная, тяжелая; на самом деле, вероятно, просто наступила обыкновенная тишина.
Я выждал минут пятнадцать, чтобы дать ребятам углубиться в работу, затем стал прохаживаться вдоль парт.
Писали еще не все. Было что-то в лицах учеников непривычное для меня. Особенно у Гали Семеновой. Я даже заметил, что она передала кому-то записку. Конечно, я сейчас все преувеличиваю, но свое удивление и некоторую неловкость я помню хорошо.
Они смотрели мимо меня, и не так, как смотрит задумавшийся человек, а совершенно иначе: они старательно смотрели мимо меня.
Пусть я все это выдумал задним числом. Однако остаются факты: четыре человека к концу урока подали мне чистые листы бумаги, у шестерых на сочинениях было написано — у кого в начале, у кого в заключение — «Секретно», «Очень прошу не разглашать», «Пожалуйста, никому не показывайте»…
Я себя ужасно чувствовал в тот вечер. Будто бы я сделал гадость. Передо мной лежали на столе двадцать четыре сочинения. Я прочитал несколько листков, понимая, что не имею права их читать. Среди этих сочинений были совершенно наивные, но и на них я не имел права. Вернее, даже не так. У меня было ощущение, что я заставил молодых людей совершить безнравственный поступок. Да еще мне предстояло выставить им за это оценки по пятибалльной системе!
Я побежал к Тамаре, потому что рядом никого больше не было. Она выслушала меня и сказала:
— По-моему, ты напрасно психуешь, Коля. Пей чай. Могу сделать тебе яичницу.
Ее равнодушие взбесило меня. Я наговорил ей грубостей и выскочил вон.
Назавтра я вернул десятому классу все сочинения, сказав, что не читал их и что тема будет дана другая. При этом состоялся у меня неприятный разговор с Галей Семеновой.
…Окончательно решил наметить себе цель жизни и стремиться к ее выполнению. Это, конечно, легко сказать. Наверняка на моем пути встретятся трудности, но должно хватить сил преодолеть их. Уже сейчас понял: когда поступаешь искренне, то появляется чувство морального удовлетворения. Решил записывать в своем дневнике только мысли, но теперь вижу, что настоящих мыслей у меня не так уж много. Иногда читаешь в книжке какое-нибудь высказывание великого человека и видишь, что ты думаешь то же самое, но он ведь догадался это сказать, а ты не догадался бы.
Прожить жизнь как следует — что это значит?
Не разделяю увлечения многих наших ребят физикой. Для меня это уже пройденный этап в восьмом классе. Могу восхищаться успехами физики, но, в общем, она оставляет меня равнодушным.
Борька Калитин считает, что я притворяюсь. Он сказал:
— Просто у тебя нет к этому способностей. И ты подводишь базу.
Он прав — способностей к физике действительно нету. Мое больное место — отсутствие определенного призвания. Попробуй скажи это учителям, и они сразу начнут воспитывать:
— Нет маленьких дел, Геннадий, и т. д. и т. п.
Борька Калитин, хохоча, сказал мне по этому поводу:
— Маленьких дел нет, но есть маленькая зарплата.
Он способный парень, но все меряет на деньги. Иногда мне даже кажется, что он специально «заводит» меня. Этим летом мы ходили в лес за грибами. Борис видит их прямо сквозь землю, и исключительно белые. Он собрал полную корзину. На обратном пути предложил мне:
— Сходим вечером на станцию, забодаем?
Не успел ответить, а он толкнул меня в бок и засмеялся:
— Я ж забыл — ты идейный! Имей в виду — идейные с голоду дохнут.
Мне кажется, что Борис неискренний человек.
Ребята поговаривают, что наша школа снова станет десятилеткой.
Как же так? Ведь совсем недавно объясняли в газетах необходимость одиннадцатого класса. Галя Семенова спросила об этом на уроке истории. Учитель ответил:
— Если это и произойдет, то, вероятно, потому, что одиннадцатилетняя школа уже сыграла свою положительную роль.
В классе волнуются.
Заметил, что когда что-нибудь отменяется, то нам в школе всегда объясняют, что оно уже сыграло свою положительную роль. А разве не бывает, что сыграло отрицательную роль?
Интересней всего разговаривать с Галей. Она всегда говорит то, что думает. Даже нахальный Борька Калитин тушуется перед ней. Она ему как-то при всех заявила:
— Терпеть не могу первых учеников. И вообще на тебя нельзя положиться.
Борька, как всегда, загоготал, хотя я видел, что разговор для него неприятный.
— В чем же, интересно, на меня нельзя положиться?
— В трудную минуту, — сказала Галя.
— На войне, что ли? Понятно. Чувство локтя. Круговая оборона. Взаимная выручка в бою.
— Дурак, — сказала Галя. — Ты даже не понимаешь, какие гадости лопочешь своим грязным языком. Я не говорю про войну. Там тебя могут заставить быть хорошим солдатом. Я говорю про сейчас. Для тебя главное — деньги.
— Понятно, — сказал Борька. — Чистоган. Между прочим, в нашем государстве хорошие деньги платят тем, кто хорошо работает. Все для человека… А если у некоторых есть мечта податься в учительницы на шестьдесят тугриков в месяц…
— И поеду! — крикнула Галя. — Хотя бы для того, чтобы из моих учеников не выросла такая сволочь, как ты.
Борис перестал ухмыляться и сделал шаг к Гале. Я положил руку на его плечо. Он стряхнул мою руку и пропищал:
— Жених и невеста замесили тесто… Поработаешь одну зиму, а потом станешь мать-героиня: нарожаешь Генке детей…
Нас разняли. Набить ему как следует морду не успел.
«Мы ездили всем классом в колхоз «Рассвет» копать картошку. Жили там десять дней. Землю уже схватило морозом и присыпало снегом. На двадцать девять человек у нас было четырнадцать лопат. Ящиков тоже не хватало. Грузовик приходил за накопанным картофелем неаккуратно: бывало, что груда лежит сутками под снегом или дождем. Ребята сильно возмущались, пробовали вызвать к себе бригадира, он не пришел. Втроем мы пошли в правление колхоза за пятнадцать километров. От председателя определенно пахло водкой. Галя Семенова сказала ему, что это безобразие — работать без лопат, без тары и без транспорта. Председатель ответил, что правление колхоза на нас обиды не имеет — сколько накопаем, столько накопаем. Мы пробовали объяснить ему, что обида есть у нас, но он этого не захотел понять. Накопанный картофель так и лежал под мокрым снегом, когда мы уезжали».
Эту заметку я написал для нашей школьной стенгазеты. Весь стенгазетный материал перепечатывают в канцелярии на пишущей машинке. Когда мы уже собирались наклеивать заметки, пришла Ольга Михайловна.
Она наткнулась на то, что я написал.
— А не считаешь ли ты, Гена, что все это у тебя слишком сгущено? — спросила Ольга Михайловна.
— Но так было в действительности, — сказал я. — Вам же ребята рассказывали.
— Видишь ли, Гена, стенгазета висит в актовом зале, ее читают не только твои одноклассники, а вся школа. Значит, твоя заметка невольно будет носить обобщенный характер. Да и в смысле стиля я ждала от тебя большего.
— А разве есть стилистические ошибки? — спросил я.
— Ошибок как будто нет. Но написано это казенно и сухо, прости меня, по-канцелярски. А ведь территория «Рассвета» расположена в живописнейших местах! Почему ты не описал природу, восход солнца, лесной массив на горизонте? Я убеждена, что вы пели по вечерам у костра. Ведь пели же?
— Пели.
— Веселые песни?
— Иногда веселые.
— Почему ж ты этого не описал?.. Нет, Гена, твою заметку не следует печатать в школьной стенгазете. Тем более что это праздничный ноябрьский номер.
— Но редколлегия решила…
— Редколлегия может ошибаться.
— Ольга Михайловна, а разве вы не можете ошибаться?
— Вероятно, и я могу. Но не тебе об этом судить.
Вот и весь разговор. А я не собирался описывать природу. Нам картофеля было жалко.
Неохота писать дневник.
Ничего выдающегося не происходит.
А мыслей все нет и нет.
Нравится наш новый учитель Николай Семенович, он у нас с сентября. Сперва как будто ничего особенного, но он разговаривает иначе, чем другие учителя литературы.
Кажется, разница вот в чем. С ним легче быть таким, какой ты на самом деле. Н. С. и сам такой, какой на самом деле.
У нас в классе висит плакат: «Человек — это звучит гордо». И каждый считает, что это к нему лично относится. А по-моему, Борька Калитин не звучит гордо. Здесь М. Горький что-то недодумал. Я понимаю, Горький имел в виду, что к человеку надо относиться с уважением. С этой мыслью совершенно согласен. Но она написана в таком виде, как бывает в алгебраической формуле: подставляй любую цифру и получится правильно. А вот и не всегда правильно. Мне, например, и в самом себе многое противно. Генка Мещеряков тоже не звучит гордо. Плохо он пока звучит. Галя — гораздо лучше.
Хочу высказаться в дневнике по одному вопросу. В классе произошли события, которых пока до конца не понимаю. Дело в том, что на уроках литературы давно дают писать сочинения на свободные темы. Ребята относятся к этому по-разному. Лично я люблю такие сочинения, особенно если интересная тема. Гале тоже они нравятся. А некоторые ребята относятся к этому делу с опаской. Они так говорят: напишешь свои откровенные мысли и схлопочешь двойку. Или еще иначе: я-то ничего не боюсь, но можно подвести учителя — он же за нас отвечает.
Вообще-то, конечно, об этом приходится думать, особенно в конце четверти. Мы же видим, как нервничают учителя, когда в классе много двоек и троек. В своем дневнике могу написать по секрету, что в восьмом классе учительница исправила в моей диктовке две ошибки так незаметно, будто это я сам написал правильно.
С сочинениями на свободную тему, конечно, сложный вопрос. Если не слизывать прямо с учебника или из газеты.
Когда еще в начале учебного года Н. С. просил нас написать о любимых книжках, Галя поднялась и спросила:
— А как писать, правду или неправду?
Н. С. ответил:
— Растолкуй, пожалуйста, подробней твой вопрос. Я его не очень понимаю.
Она пояснила, что ее любимой книжкой может быть такая, которая не нравится Николаю Семеновичу.
— Ну что ж, вполне естественно, — сказал он. — У нас с тобой могут быть разные вкусы.
— А если я расхвалю книгу, которую ругали в газете?
— И это может случиться, — сказал Н. С. — Ведь ты же в своем сочинении попытаешься доказать, почему тебе понравилась книга? Вот и будет видно, права ты или не права.
— Хорошо, — сказала Галя. — А если вам покажется, что я ошибаюсь?
— Я попытаюсь объяснить тебе твою ошибку.
— Это понятно, — сказала Галя, хотя ее уже давно дергали за платье. — А что вы поставите за такое сочинение?
Н. С. секунду подумал. Между прочим, мне нравится, когда учитель задумывается над некоторыми нашими вопросами, а не выпаливает сразу, как по шпаргалке.
— Если твое сочинение будет грамотное, стилистически и орфографически, короче говоря, если оно будет хорошо написано, то я и поставлю хорошую оценку. Но при этом непременно объясню тебе, что у тебя дурной вкус в литературе.
Уже опустившись на парту, Галя спросила:
— А вам не влетит за это?
— Не говори чепухи, — сказал Н. С.
Мы поверили ему.
Борис Калитин написал, что его любимые книги — «Железный поток» Серафимовича и «Мать» Горького.
Продолжаю. С ума сойти, сколько разговоров в классе.
Значит, так. В понедельник были даны две темы. Н. С. написал их на доске. Галя прислала мне записку: «Генка, давай реагировать!» Мой ответ: «Сочинение не пишем. Бойкот! Передай дальше».
Какое он имеет право? Пускай сам пишет про свои достоинства и недостатки. Кто он мне такой? Известно, чем это кончается: признаешься, а потом пойдут звонить по всей школе. Я, может, сам себе не могу признаться, какие у меня отрицательные черты. А положительного во мне пока вообще ничего нет, если, конечно, говорить серьезно. Что ж, я врать должен, что ли?
А насчет родителей, то нужно быть гадом, чтобы задавать такие темы. Это еще в седьмом классе мы писали «Почему я люблю свою маму?». Мое дело. Люблю и люблю. Никого не касается. И объяснить не умею, да и не обязан. Мы распустили учителей, и вот результат — лезут в душу.
После уроков выяснил: несколько человек бойкотировали, отдали ему чистые листы бумаги. Есть отдельные дураки, которые даже не поняли, что стыдно писать на такие темы. А в общем, брехали в сочинениях почем зря.
Борька Калитин рассказывал всему классу: оказывается, его основные достоинства — чувство коллективизма и любовь к родине; недостатков же у него три — не всегда хорошо сидит на уроках, иногда грубит родителям, не любит стихи.
Решил сказать Николаю Семеновичу свою точку зрения.
Вот уж что странно, то странно! Сегодня перед самым началом химии появился вдруг в классе Н. С. и вернул нам все вчерашние сочинения, сказав, что не читал их и читать не будет. Борис Калитин спросил: «Почему?» Н. С. ответил: «Подумав, я понял, что эти темы давать не следует». Тогда Галя спросила: «А кто их придумал, вы сами?» Н. С. ответил: «Я».
И быстро вышел из класса.
Галя считает, что он соврал, — не сам придумал.
Присоединяюсь к ее мнению.
Последний поступок Н. С. вызывает уважение. Признавать свои ошибки на коллективе очень неприятно.
Люблю афоризмы, но не всегда умею их сочинять, а переписывать чужие неохота.
Что-то надо делать с характером.
Выработать призвание.
Составить личный план на будущий год.
С 1 января начну.
Нашедшего эту тетрадь прошу вернуть
Геннадию Мещерякову.
Читать чужие дневники может только подлец.
Сперва меня обсуждали на педсовете.
Предварительно со мной разговаривала инспектор роно. Вероятно, я вел себя глупо. Ну и черт с ним, что глупо! В нашей инспекторше меня раздражает все: голос, походка, манеры. Все это представляется мне ненатуральным. Когда она говорит, мне отчетливо, как стеклянная, видится ее башка, в которой вертятся три-четыре колесика с раз навсегда заданной скоростью.
Это вовсе не значит, что я считаю себя умным. Мне просто оскорбительно, что я почему-то должен притворяться, принимая ее за инспектора. Она произносит своим ненатуральным голосом разные пошлости, а я сижу против нее и не имею права вежливо сказать:
— Послушайте, я вас совершенно не уважаю. Научили вы за свою жизнь хотя бы одного человека чему-нибудь полезному, доброму, хорошему? Ведь в том, что вы мне говорите, нет ни одной мысли, это все бутафория…
Ничего подобного я ей, к сожалению, не сказал, а вместо этого вяло спорил с ней, и она умело ловила меня на словах, придавливая каменными формулировками.
Она добивалась от меня, чтобы я признал свои ошибки.
— Вам следует усвоить, товарищ Охотников, — говорила инспекторша, — что ваши педагогические эксперименты приводят к пагубным последствиям. И чем скорее и точнее вы их проанализируете публично, тем легче вам будет освободиться от них.
Я сказал, что не понимаю, от чего мне надо освобождаться.
— Ни для кого не секрет, — сказала она, — что известная часть нашей молодежи заражена нигилизмом. Школа несет полную ответственность за это. Вы же, товарищ Охотников, вместо того чтобы бороться с неустойчивыми настроениями в своем классе, будируете их.
— Чем? — спросил я.
— Во-первых, вы вернули учащимся написанные ими сочинения без оценок, тем самым дав им недвусмысленно понять, что вы считаете работу подобного рода оши-бочной.
— Но я действительно так считаю! — сказал я.
Инспекторша продолжала, перекатываясь через меня, как океанская волна через камешек:
— Сочинения, которые вы сочли ошибочными, помогли бы вам не только разобраться в грамотности учащихся, но и позволили бы вам, как воспитателю, кратчайшим путем ознакомиться с настроением класса, с его моральным уровнем и домашними условиями, то есть со всем тем комплексом, который так необходим хорошему воспитателю.
Я смотрел на нее вылупив глаза. Мне казалось, что этого не может быть — и ее не может быть, и всего того, что она говорит, не может быть.
— Во-вторых, — продолжала она, — вы поставили ученику десятого класса завышенную оценку за работу, которая содержала серьезнейшие ошибки. Я имею в виду работу Геннадия Мещерякова о Чернышевском. В этом классе у вас вообще идейный разброд.
Она сделала паузу, всматриваясь в мое окаянное лицо.
Инспекторша ждала объяснений.
Мне нужно было объяснить ей так непосильно много, что я не мог этого одолеть и молчал.
Она посмотрела на свои часы, огладила свою прическу, черты ее лица расположились в том порядке, который в результате должен давать улыбку.
— По-моему, мы с вами отлично побеседовали, — сказала инспекторша. — Примите мой дружеский совет: свое выступление на коллективе изложите в письменной форме. Это поможет вам внутренне собраться и дисциплинировать себя. Хотелось бы, чтобы ваше выступление послужило поводом к большому разговору…
Она поднялась, отвратительно приветливая, непобедимая, и пошла к дверям, громко, как солдат на параде, стуча своими дамскими каблуками. Мне захотелось, чтобы она споткнулась о порог и растянулась на полу. И не потому, что я желал ей зла, — я страстно мечтал в ту минуту, чтобы она была смешна.
Из-за двери донесся ее голос:
— Охотников произвел на меня недурное впечатление. Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями…
Труднее всего мне было с Тамарой.
Она была искренне убеждена, что я заблуждаюсь, что мне нужно только «вправить мозги», и, как бы ни была болезненна эта операция, я после нее оздоровлюсь. Никаких нечистых соображений у нее не было. Она даже предложила мне просмотреть тезисы ее выступления против меня.
Я сперва отказался, но, увидев, что Тамара огорчена этим, проглядел ее листочки.
— Ну как? — спросила она. Я пожал плечами.
— Тебе, конечно, кажется, что все это глупости? — сказала Тамара. — Или, может, ты думаешь, что я вообще должна потакать твоим фокусам?
— Отвяжись, — сказал я, по-моему беззлобно.
— Наверняка тебе сейчас представляется, что тебя окружают враги. А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных.
— Ладно, валяй, — сказал я.
— Коля, — дотронулась до моего плеча Тамара, — а ведь ты меня совсем не уважаешь, верно? Ты считаешь, что я дура?..
— Брось, Томка, — сказал я, — с чего ты это взяла? Просто в тебе есть некомплектные части. Ты собрана наспех, из старья.
— Как это, из старья? — Она обиделась.
— Ну, понимаешь, было наломано всякого, а потом второпях нас собирали из этих обломков, кого получше, а кого похуже.
— Значит, я похуже?
— Нет, ты получше.
— А кто похуже?
— Мало ли, — сказал я. — В общем-то, и они, наверно, притрутся. Жизнь заставит.
На педсовете Тамара произнесла речь согласно своим тезисам. Ее занесло немножко больше, чем следовало, я чуть было не разозлился, но взял себя в руки. Мне было почему-то жаль ее. Бывает же у детей рахит, от неправильного питания.
Выступала и Ольга Михайловна.
Она построила свою речь так бесхитростно, что хитрость ее плавала на поверхности. И школа наша преотличная, и коллектив здоровый, и все работаем над собой, и педагог педагогу — друг, товарищ и брат, а то, что товарищ Охотников совершил грубые ошибки, то это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке.
Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать того, с чем не согласен.
— Вы не уважаете коллектив! — крикнула инспекторша.
— Уважаю, — сказал я. — Но не настолько, чтобы идти против своей совести. Тем более что мне еще неизвестно мнение моих товарищей.
— Громкие фразы, — сказала инспекторша. — Прошу слова.
Эта зануда поднялась, налила себе воды из графина, вода клокотала и перелилась через край стакана.
Господи, чего только она не говорила обо мне!
Я слушал ее с брезгливым изумлением. Это — сперва, а потом на меня навалилась тоска. И не какая-нибудь, а злая тоска. Я больше не мог слышать голоса инспекторши, я облокотился о стол и незаметно для окружающих прижал пальцы к ушам.
Рядом со мной сидела учительница начальных классов Лидия Александровна. Я видел ее милое испуганное лицо, она выдвинулась немножко вперед, чтобы заслонить меня от директора.
В тот день больше никто не выступал, если не считать нашего физрука. Он сказал, что мои идейные ошибки не случайны, ибо, по его наблюдениям, ко мне льнут именно те ученики, которые уклоняются от занятий по физкультуре. И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться.
Я глядел на учителей, — никто не улыбнулся. А может, они и правы, и это вовсе не смешно, когда кретин имеет право голоса?
После педсовета Варвара Никифоровна попросила меня зайти к ней. Я задержался у нее недолго. По-моему, нам обоим было неловко.
— Вам интересно выслушать мое мнение? — спросила Варвара Никифоровна.
Мне было неинтересно, но я сказал, что интересно.
— Все, что говорилось о вас, Николай Семенович, глупо и мерзко. Через это надо переступить, потому что есть дети, которым вы нужны.
Я молчал, зная, что на этом она не остановится. И она понимала, что я знаю, что на этом она не остановится.
— Поверьте моему жизненному опыту, Николай Семенович. Лучше поступиться в детали, сохранив свои силы для главного.
— Спасибо, Варвара Никифоровна. Учту.
И тут я произнес глупую фразу:
— Могу быть свободным?
Она шла за мной до сеней, и в темных сенях тихо сказала:
— А может, вы и правы…
Ночью я не спал.
Я произносил речи.
Я даже вскакивал пить воду, до того неистовые речи я мысленно произносил. Они были обращены к кому-то самому умному, самому справедливому. И говорил я вовсе не о себе, — даю слово, что моя судьба меня не волновала. Он слушал меня, разгневанный, и даже произнес, когда я перевел дух:
— Продолжайте, товарищ Охотников.
Мне было удивительно легко с ним договориться, и я заснул под утро совершенно довольный.
Утром я увидел директорский приказ, в котором мне был объявлен выговор.
А через неделю состоялось районное совещание руководителей школ. От нас были вызваны Ольга Михайловна, Тамара и я.
Совещание собралось в лекционном зале Дома культуры.
В конце своего доклада о состоянии восьмилетнего обучения в нашем районе завроно упомянул меня. Я не успел уловить тот ручеек, который соединял меня с обязательным восьмилетним обучением. Вероятно, завроно и не очень заботился о нем.
Свой доклад он читал. По-моему, в этом есть какое-то бесстыдство, к которому мы привыкли. Мальчиков и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это, что говорить без мыслей гораздо трудней? Попробуй выучи наизусть пустую трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова. Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может подвести.
Говоря обо мне, завроно сперва тоже читал, но потом отклеился от своих бумаг. Из его слов получалось, что я представляю собой определенную опасность для подрастающего поколения, которому суждено жить при коммунизме. Получалась нелепость: если я выйду на трибуну и покаюсь, то мне можно доверять, а если не покаюсь, то нельзя. Но ведь что такое покаяние? Слова. Значит, если я произнесу этот ритуальный, набор покаянных слов, то я хороший, а если не произнесу, то — плохой. Но ведь я же могу произнести их неискренне? В чем же тогда смысл моего покаяния? Что-то в этом есть от религии, от лицемерия религии.
После доклада, завроно начались выступления.
И опять сперва говорили о восьмилетнем обучении, а затем, без всякой ощутимой связи, — обо мне. Выходили люди, которых я никогда в жизни не встречал, но они говорили обо мне так, как будто отлично знакомы с моим сокровенным внутренним содержанием.
Они сочиняли это мое внутреннее содержание, страстно дополняя друг друга. Обижаться на них невозможно было, потому что это был уже не я — тот, о котором они говорили, — а какая-то изрядная сволочь.
Странно еще, что в их выступлениях ощущалась не столько злость, сколько обыденная деловитость.
И тут вышла на трибуну Тамара.
Она была черная — в черном платье, с черным лицом.
Раньше она никогда не читала своих речей, а здесь быстро, резко прочитала две тетрадные странички и пошла на место.
Завроно объявил:
— Слово предоставляется товарищу Охотникову. Подыматься на трибуну мне не хотелось. Я встал, обернулся лицом к людям и сказал:
— Я не могу согласиться с тем, что тут говорили.
В зале поднялся шум.
Я сел.
Завроно громко сказал:
— Позор. Встаньте!
Я встал снова лицом к людям.
— Выйдите на трибуну, — велел завроно.
Я пошел к трибуне.
— Слово предоставляется Охотникову, — во второй раз объявил завроно.
Проходя мимо стола президиума, я слышал, как он шепнул кому-то: «Мальчишка! Щенок!..»
— Мне непонятно, чего от меня хотят, — сказал я в зал, проклиная свое косноязычие. — У меня есть своя точка зрения…
— Сперва надо заработать право на свою точку зрения, — прервал меня завроно.
Я спросил у него:
— Почему вы кричите на меня из президиума? По-моему, это неприлично.
Стало очень тихо.
Скрипнул стул.
Завроно встал. Ему, должно быть, казалось, что он очень грозен.
— Кто вы такой, чтоб делать мне указания?
— Учитель.
— Будете вы говорить о своих ошибках?
— Я хотел объяснить, почему не согласен… — начал я.
— Поступило предложение, — сказал завроно, — закончить прения по этому вопросу.
И я ушел из зала.
Тамара приехала домой позднее меня: когда я уже лежал в постели, слышно было, как хлопнула входная дверь.
Между нашими комнатами, у самого потолка, возле печки, есть крохотная щелка, там обвалилась штукатурка; сквозь эту щелку видно, горит ли у кого-нибудь из нас свет.
Свет в соседней комнате не зажигался. У меня — тоже.
— Не ври, ты не спишь, — сказала Тамара через стенку. — Оденься. Сейчас я к тебе зайду.
Мне не пришлось одеваться, я лежал на кровати в костюме.
Вошла Тамара.
— Пожалуйста, не воображай, — с ходу сказала она, — что ты меня переубедил. И не думай, что я тебя жалею.
Я протянул ей леденец, — за весь день у меня ничего не было во рту, кроме этих проклятых леденцов.
— Не хочу я твоих конфет, — сказала Тамара. — Тебя будут обсуждать в облоно. Мне предложили выступить. Я отказалась.
— Зря, — сказал я. — Ведь ты можешь прочитать то, что сегодня уже читала.
— Читала, — сказала Тамара. — А больше не хочу.
— Твое дело.
— Может, ты все-таки спросишь, почему я отказалась?
— Могу спросить.
— Спроси.
— Неохота, — сказал я. — Я и так понимаю, почему ты отказалась.
Она подозрительно взглянула на меня.
— Может, ты воображаешь…
— Ничего я не воображаю. Просто тебе стало противно. Вот и все. Это не так мало, когда человеку становится противно. Раньше это не имело значения, а сейчас имеет. Давай пить чай, Томка. Ты не бойся, я не пропаду.
И мы сели пить чай, и я сказал ей, что никакая сила не уберет меня из этой школы, потому что есть на свете правда, которой я добьюсь, чего бы это мне ни стоило.