Перевод со средневерхненемецкого Льва Гинзбурга
На свете рыцарь Гартман жил,
усердно Господу служил
и читывал, бывало,
мудреных книг немало.
Иная повесть давних дней
стара как мир, но скрыто в ней
не просто развлеченье —
скорбящему леченье
и утешенье в трудный час, —
но и молитва про запас,
а также в равной мере
призыв к любви и к вере…
Да, Гартман выдумал не сам
рассказ, что он расскажет вам:
здесь все из книжек взято,
им читанных когда-то.
Но не сочтите за порок,
что он в начало этих строк
вписал свое прозванье,
в надежде на признанье
и на заслуженный почет,
чтоб вы, кто труд его прочтет,
воскликнули бы с жаром:
«Сей Гартман жил недаром!
Недаром жил, писал не зря,
и пусть небесного царя
с ним будет милосердье
за все его усердье!..»
Так, из истории одной,
рожденной швабской стариной,
проведал Гартман ныне
о юном господине:
он был красив, изыскан, смел,
он недостатков не имел,
нет, люди в нем приметили
одни лишь добродетели.
Ничем судьбой не обделен,
высокороден, щедр, умен,
богат и, как известно,
прославлен повсеместно, —
он всем богатствам предпочесть
мог незапятнанную честь
и неподкупность совести,
как явствует из повести.
Он звался Генрих… Здесь у нас
мы, в графстве Ауэ[288], много раз
слыхали это имя
не наряду с другими,
а средь отважнейших бойцов,
кто до конца стоять готов,
не отступив ни шагу,
служа добру и благу…
Итак, продолжим наш рассказ.
Был Генрих верности алмаз,
зерцало чистой радости,
венец беспечной младости,
корона скромности святой
в соединенье с добротой,
щит и опора слабым…
Недаром был он швабом!
Он в каждом деле меру знал
и всякий труд воспринимал
как доброе деяние
и щедрое даяние,
ниспосланное нам творцом…
И, наконец, он был певцом,
в стихах любовь воспевшим
в искусствах преуспевшим:
его столь внятный, честный слог
любое сердце тронуть мог,
и чуть ли не полсветом
он признан был поэтом…
И вот, когда, казалось бы,
сей юный баловень судьбы
мог цвесть, почет вкушая,
стряслась беда большая.
Беда стряслась, и грянул гром,
и Генрих, как Авессалом[289],
скорбя, познал мгновенно,
что все на свете бренно,
что и на пиршестве подчас
подстерегает гибель нас,
о чем упоминанье
имеется в Писанье…
Смертные! С истиной этой не спорьте:
«Media in vita, sumus in morte», —
то есть: «Средь жизни мы в лапах у смерти».
К себе изреченье это примерьте.
Самые сильные, стойкие, смелые, —
все мы как груши сгнием переспелые.
О, приглядитесь к горенью свечи,
рьяно пылающей в темной ночи!
Разве она, что ваш дом озаряет,
в рвеньи бездумно дотла не сгорает?
Свет ее ярок, да короток век.
И не подобен ли ей человек?
Как бы мы ни были жизнью испытаны,
плоть наша тленна, а дни наши считаны.
В горьких слезах угасает наш смех.
(Это, к несчастью, касается всех…)
Желчью сладчайшие блюда приправлены,
ядом медовые вина отравлены,
ветер внезапный, свиреп и жесток,
в пору цветенья срывает цветок…
Все это Генрих на себе
узнал, когда в его судьбе
внезапно и мгновенно
свершилась перемена.
Слепой ли в том виновен рок?
Нет! Кто, от Господа далек,
ликует безмятежно,
тот гибнет неизбежно!
Итак, возросший средь забав,
богач, красавец, юный граф
был поражен проказой —
зловещею заразой.
И только признаки беды —
недуга страшные следы —
на юном этом теле
сторонние узрели,
как отвернулись от него
немедля все до одного,
те, кто делил с ним смладу
беспечных дней усладу.
Он сразу стал невыносим
всем, кто еще недавно с ним
(что было крайне лестным!)
в родстве считался тесном.
Такой же в точности удел
злосчастный Иов[290] претерпел,
когда к нему вломилась
всевышнего немилость.
Но если, истину ища,
воспринял Иов не ропща
костей своих гниенье
как волю провиденья,
и рад был до скончанья дней
во всем повиноваться ей,
и в столь ужасном виде,
не будучи в обиде
на грозный божий приговор,
а устремивши к небу взор,
всевышнему молился,
чтоб тот к нему явился, —
то бедный Генрих средь невзгод
взроптал на человечий род,
в переизбытке горя
с самой природой споря.
Он, погрузясь в кромешный мрак,
поник, осунулся, обмяк,
забилось сердце глухо
за недостатком духа.
И стал его бессмыслен взгляд,
и мед преобразился в яд,
и тучей день затмился:
так тяжко он томился.
И свет в очах его померк,
он мир презрел и жизнь отверг,
прокляв без снисхожденья
час своего рожденья.
Но духом он воспрянул вдруг,
прослышав, что его недуг
относят к излечимым
по еле различимым
оттенкам кожи на лице,
что где-то в некоем сельце
был кем-то кто-то встречен,
кто полностью излечен.
И в Монпелье[291] он держит путь,
дабы надежду почерпнуть
и с помощью лекарства
избыть судьбы коварство.
Но горек был врачей ответ:
лекарства от проказы нет.
И он, скорбя безмерно,
направился в Салерно.
Но, к сожалению, и там,
попав к великим докторам,
он не добился толку
и плакал втихомолку,
мечтая все-таки найти
того, кто б мог его спасти.
И с лекарем первейшим
он встретился в дальнейшем.
И от него услышал весть:
«Ты излечим, лекарство есть,
но верить в исцеление
напрасно тем не менее…»
Стал Генрих бледен как мертвец.
«Я не пойму тебя, мудрец!
Ты сердце мне не мучай
Загадкой этой жгучей.
Коль я и вправду исцелим,
лечи меня питьем своим!
Излечишь — и богатой
тебе воздам я платой:
алмазы, жемчуг, изумруд…
А хочешь — самый тяжкий труд
я выполню с охотой,
спасен твоей заботой…»
«Алмазы, жемчуг… Что за вздор! —
ответил врач, потупив взор. —
Поймите, Бога ради:
тут дело не в награде.
Открыть вы просите секрет?
Что ж… Я б открыл, да толку нет.
Ведь в том-то и коварство,
что есть одно лекарство,
которое бы вас спасло,
все ваши беды унесло,
но я даю вам слово —
нет удальца такого,
чей ум, богатство или власть
могли б добыть, отнять, украсть,
купить хоть за полцарства
заветное лекарство.
Жаль, что и я помочь не смог.
Отныне врач вам — только Бог…»
Как громом пораженный
стоял наш прокаженный:
«Я проклят Богом и людьми!
Богатство, деньги — все возьми,
вплоть до моей одежды,
но не лишай надежды!»
И врач — светило из светил —
страдальца в тайну посвятил:
«Услышать приготовься:
то — не лекарство вовсе!
То — не питье и не трава
и не волшебные слова,
то — силы неба, где вы?!
кровь убиенной девы!
Невинную должны убить,
чтоб ты смог кровь ее добыть
и, той омывшись кровью,
вновь обрести здоровье!
Но знай: насилье и разбой
тебе заказаны судьбой!
Здесь надобно желанье
идущей на закланье.
Но, обойди хоть целый свет,
кто б захотел во цвете лет
погибнуть за другого?!
Я не встречал такого!
И вряд ли девственницы есть,
что были б рады предпочесть
сей нашей жизни грешной
могильный мрак кромешный…
Итак, прощай, мой бедный друг.
Я все сказал… Замкнулся круг…
Но всемогущ спаситель —
единственный целитель».
И бедный Генрих отчаялся крайне,
приобщенный к великой и страшной тайне:
в этом мире никто за него умереть не захочет,
даже если проказа его источит!
И тогда решил он домой возвратиться,
чтоб добром своим вовремя распорядиться,
ибо жить на свете осталось мало
и надежд никаких у него не стало.
Так окрестные монастыри и аббатства
получили весьма большие богатства
от лица, оставшегося неизвестным,
с пожеланием к настоятелям местным,
чтоб они за душу его помолились
и чрез это грехи чтоб ему простились…
К небывалым страданиям став причастным,
он тайком помогал горемычным, несчастным,
своим дальним родичам обнищавшим,
даже в доме его никогда не бывавшим.
И у многих довольством нужда сменилась,
и казалось, что все это им приснилось.
Ну, а бедный Генрих решил понемногу
собираться в последнюю дорогу,
а покуда укрыться от всех подале,
чтобы люди и вовсе его не видали.
Но куда бы он ни пришел, ни вышел,
всюду стон стоял, всюду плач он слышал:
«О господь! Прегрешения отпусти нам
и над нашим смилуйся господином!»
Это — слух пополз о его болезни…
Сам же он, оказавшись в бездонной бездне,
тоже горько стенал и, терзаясь люто,
все искал утешения и приюта.
Долго Генрих бродил по дорогам окольным
и сошелся с одним хуторянином вольным.
Хуторянин в достатке жил и в покое.
(Крепостным и не снится житье такое, —
целый век их давит поборов бремя
и, в ярме, они попираемы всеми…)
То-то радость Генриху!.. Раб его бывший,
снисхожденье господское заслуживший,
получивший волю из графских рук,
стал богаче всех прочих крестьян вокруг.
До чего же Генриху видеть приятно
мужика, живущего столь опрятно,
неустанно занятого трудом!..
И с отрадой вступил он в сей мирный дом.
И хоть Генрих весь в язвах был от проказы,
хуторянин не убоялся заразы,
а принял гостя с великим почтеньем,
чтобы скрасить болезнь ему своим попеченьем.
То Бог вложил в простолюдина
чистую душу христианина.
Он крепок телом. Его жена
мила, дородна и мужу верна.
И дети украшают дом,
на радость матери с отцом.
И в этой вот семье простой,
сияя кротостью святой,
нежнее ангелочка,
росла меньшая дочка.
Она, еще дитя почти,
годов не больше девяти,
дышала лишь Христовым
учением и словом.
И так она решила жить,
чтобы однажды заслужить
его благоволенье,
хоть на одно мгновенье.
Казалось: тот, кто вездесущ,
ее взрастил средь райских кущ:
в ней, созданной предвечным,
все было безупречным…
Старшие — сестры или брат —
порой держаться норовят
(без умысла дурного)
подальше от больного,
зато она все время с ним.
(О, как порыв сей объясним!)
Все дни над ним хлопочет,
расстаться с ним не хочет.
Невиннейшее существо,
она в страдании его
Господень перст узрела,
и сила в ней созрела.
И Генрих привязался к ней.
Ах, дружбы чище и верней
ведь и на самом деле
он не встречал доселе.
И он дарил ей все, что мог:
то зеркальце, то поясок,
то новую гребенку.
Что надобно ребенку?..
И добрым словом привечал,
и шутки ради величал,
без тени мысли скверной,
своею благоверной.
И этим прозвищем горда,
она и вправду никогда
его не покидала
и вместе с ним страдала.
И то была Христова кровь,
жизнь, перешедшая в любовь,
что в детском сердце этом
пылала дивным светом…
И так три года истекло.
И хоть страдал он тяжело,
а немощное тело
почти что омертвело,
согрет был Генрих тем теплом,
что согревало этот дом,
в семействе, столь счастливом,
сколь и благочестивом.
Желая Генриху помочь,
все трое — мать, отец и дочь —
по вечерам сидели
вблизи его постели…
Так и в ненастный вечер тот,
уставши от дневных забот,
все пребывали снова
у бедного больного
и горевали вместе с ним,
что злобный рок неумолим…
Хозяина немало
грядущее пугало.
И вправду знал он наперед,
что вслед за тем, как граф умрет,
придет властитель новый,
воистину суровый,
кто их нещадно разорит…
И хуторянин говорит:
«Вы нас не обездольте…
Вопрос задать дозвольте!
О, наш любимый господин,
хоть я и дожил до седин, —
соображаю скверно:
я слыхивал, в Салерно
полно великих докторов,
презнаменитых мастеров.
Что толку в их науке,
коль длятся ваши муки?..»
И бедный Генрих зарыдал:
«Я твоего вопроса ждал.
Но лекарь здесь не нужен:
сей жребий мной заслужен…
Да, — Генрих, всхлипнув, продолжал, —
я, жалкий червь, воображал,
что я добыл по праву
богатство, власть и славу
и что открыты предо мной
ворота радости земной,
что ждут меня утехи
за некие успехи.
Но позабыл я лишь одно:
все это Богом мне дано,
а то, что им дается,
то и назад берется.
Так я, глупейший из глупцов,
вообразил в конце концов,
что обойдусь без Бога,
имеючи столь много
земель и всякого добра,
и коль судьба ко мне добра,
то ждут меня тем паче
всегда одни удачи,
что все добыть могу я сам,
не обращаясь к небесам…
И вот я гибну ныне
из-за своей гордыни!
Небес захлопнулись врата,
иссякла Божья доброта,
его любви мне не вернуть,
мне в светлый рай заказан путь,
за спесь меня казнит Господь,
вконец моя прогнила плоть,
страшны мои мучения,
и нет мне излечения!
Глумленье злых людей сношу,
от добрых спрятаться спешу,
чтоб жутким обликом своим
не омрачать веселья им,
и сам стыжусь урода,
которого природа
лишила попросту всего:
ведь я уродливей его.
Вот что такое гнев Господень!..
Однако сколь ты благороден,
ты, и жена твоя, и дочь!
Меня вы не прогнали прочь,
судьбы не устрашились,
а как бы приобщились
к огню, в котором я горю.
Но чем вас отблагодарю?
Ведь я-то жду, поверьте,
всего лишь близкой смерти.
Так есть ли на земле на всей
беда ужаснее моей?
И я, в предсмертной боли,
не властелин ваш боле.
Но ты, мой друг, жена твоя,
ты, благоверная моя,
поверьте, что сторицей
(небесною клянусь Царицей!)
воздастся вам когда-нибудь
за вашу праведную суть,
за все добросердечье
к познавшему увечье…
Ну, а теперь на твой вопрос
отвечу, не скрывая слез:
в Салерно, в самом деле,
провел я две недели,
У всех врачей перебывал,
но тщетно, тщетно к ним взывал
и слезы лил обильно:
искусство их бессильно!
И вдруг, представь, я узнаю:
чтоб излечить болезнь мою,
на смерть должна решиться,
ножа не устрашиться
одна из мужественных дев,
что, смертный страх преодолев,
под нож зловещий ляжет,
себя убить прикажет.
И нож ей сердце рассечет,
и кровь из сердца потечет,
и, той омывшись кровью,
я обрету здоровье.
Но так уж создан род людской,
что не найти души такой,
которая готова
погибнуть за другого.
И обречен я на позор,
пока Господень приговор
не снимет в час кончины
с меня моей кручины…»
И, услышав, что Генрих сказал отцу,
обратила дева молитвы к Творцу,
и она стояла в ногах господина,
словно ангел небесный, чиста и невинна.
И пока говорил он, она замерла
и слова его в сердце своем заперла,
чтобы спрятать их там до глубокой ночи,
и слеза ей туманила ясные очи.
А когда опустилась ночная мгла,
она сон родительский стерегла,
и, в ногах у них лежа, едва дышала,
и слезами ноги их орошала.
И тогда проснулись отец и мать,
и они не могли ничего понять:
отчего их дочь лишилась покоя,
не стряслось ли с ней несчастье какое?
Не хотела она сказать ни слова,
но отец посмотрел на нее сурово,
и она, повинуясь отцовской воле
отвечала: «Страшусь я ужасной доли,
ожидающей нас, как сразит кончина
дорогого нашего господина.
И добро и честь мы тогда утратим,
навсегда отмеченные проклятьем.
Не дождаться такого графа нам боле,
и опять мы окажемся в злой неволе».
«Ты права, — родители отвечали, —
мы и сами-то вне себя от печали.
Но хоть жизнь безрадостна и жестока,
в причитаниях наших не много прока.
Не поможем графу мы ни слезами,
ни своими жалостными словами.
И пускай нас самих ожидают напасти,
изменить все это не в нашей власти.
Мы веленью Господа не перечим,
так что, видишь, графу помочь нам нечем…»
Крестьянин мнил утешить дочь,
а между тем она всю ночь
ни разу не сомкнула глаз,
и жар в ее груди не гас.
И снова сутки протекли,
вновь спать родители легли,
а дева в то мгновенье
свершает омовенье.
Во глубине ее души,
в той заповеданной тиши,
решение созрело:
пасть за святое дело!
Недетской твердости полна,
молилась истово она.
О, как легко и сладко
до капли, без остатка,
за господина жизнь отдать!
О, только бы отец, и мать,
и граф, в своей печали,
перечить ей не стали!
Ужасен был бы их запрет!
Где явь? Где сон? Где смысл? Где бред?..
О небо! Смилуйся над ней!..
Но тут родительских ушей
стенания коснулись,
и мать с отцом проснулись.
«Да что же ты с собой творишь?
Да ты вторую ночь не спишь!
И мы не спим из-за тебя!
Утешься… Пощади себя…
Господь терпел и нам велел.
И состраданью есть предел.
Да ты сама едва жива!..»
Увы! Напрасны все слова!
О мыслях, что в ней созревали,
крестьяне не подозревали.
Тогда ответила она:
«Погибнуть скоро я должна
за господина своего!
Да вы ведь сами от него
узнали обо всем подробно…
Что исцелить его способно,
известно, стало быть, и вам.
И я ему всю кровь отдам,
лекарством нужным обладая:
чиста, невинна, молода я,
и хватит духа у меня,
жестокой смерти не кляня,
пасть ради графа дорогого,
коли нет выхода другого!»
Отец и мать в печали
сладчайшей отвечали:
«Забудь, забудь об этом, дочь.
Не в силах ты ему помочь,
ведь ты совсем еще дитя,
а смерть приходит, не шутя,
кого угодно скосит
да имени не спросит.
Благодарение судьбе,
со смертью встретиться тебе
с тех пор, как ты родилась,
еще не доводилось.
А что такое «умереть»?
Вовек не просыпаться впредь,
вовек не видеть света.
Пойми, что значит это!
Страшись к сей бездне подойти!
Назад оттуда нет пути:
моленья безответны,
и сожаленья тщетны.
Спешим тебя предостеречь:
смотри, идет о жизни речь!
А что — помилуй Боже! —
на свете есть дороже?..»
Так бедные отец и мать
пытались дочь увещевать
то ласковым и добрым словом,
то наставлением суровым.
И дочь сказала наконец:
«Мой добрый, дорогой отец!
Хоть небогата я умом,
и прежде знала я о том,
что смерть, сжирая все живое,
в мои года страшнее вдвое.
Но кто до старости дотянет,
счастливей все равно не станет.
Ведь смерть нагрянет и к нему,
и все, чем жил он, — ни к чему!
Увы, не стоило трудиться,
на свет не стоило родиться,
когда нам, смертным, суждено,
сейчас ли, завтра, — лишь одно!
Я предпочту иную участь:
угаснуть в юности, не мучась,
и вместо жизни быстротечной
вкусить услады жизни вечной.
Я знаю: милостивый Бог
меня допустит в свой чертог,
и нет у вас причины
для столь большой кручины…
Родимые отец и мать!
Молю: не надо горевать,
на небо негодуя.
Все беды отведу я
от дома нашего, от вас.
Едва пробьет мой смертный час,
воспрянет повелитель —
наш добрый покровитель.
Коль будет здравствовать наш граф,
никто не тронет ваших прав,
но бедствия неотвратимы,
коль смерть его не отвратим мы.
Теперь вам ясно, почему
свой жребий с легкостью приму.
Пора спешить, пока не поздно!
Беда нависла грозно!..»
Мать безутешно слезы льет:
«Душа-то у тебя не лед!
Ты только, доченька, подумай,
как много в жизни сей угрюмой
познали горя мы и зла,
покуда ты не подросла!
Все, что смогли, тебе мы дали,
но не такой мы платы ждали.
За что же ты мне сердце рвешь?
Нет! Замысел твой нехорош!
Ведь ты, давая свой обет,
ввергаешь нас в пучину бед.
Иль не завещано Творцом
чтить после Бога мать с отцом?!
Иль Бог послушным детям
не платит долголетьем,
чтоб после их принять в раю?!
Ты молодую жизнь свою
сама отдать нам рада?
Нам этого не надо!
На что он, граф, с его добром?
Коль ты умрешь, и мы умрем,
лишившись дочери родной:
ведь живы мы тобой одной.
Ты в жизни всем была для нас:
отрадой старых наших глаз,
и солнечным весенним светом,
и девственности юным цветом,
успевшим дивно расцвести,
была нам посохом в пути,
была нам нашим раем…
И мы тебя теряем?
Беспомощные старики,
ужель, рассудку вопреки,
мы жить должны в тоске постылой,
рыдая над твоей могилой?
Нет, дочка, этого не будет!
Иначе Бог тебя осудит!..»
И дева отвечает ей:
«Что есть родителей родней?
Какими высказать словами,
в каком долгу я перед вами?
Любовью вашей рождена,
сколь щедро я награждена!
Без вас была бы я несчастна:
я это помню ежечасно.
Вы дали сердцу моему
любовь и силу, страсть — уму
и наделили красотою,
которой, может, я не стою:
повсюду люди говорят,
что на земле на всей навряд
еще отыщется девица,
что красотой со мной сравнится.
И не было б страшнее зла,
когда б ослушаться смогла
или обидеть вас коварно
я, кто навек вам благодарна!..
Тебя, моя родная мать,
святой готова я назвать.
Так загляни в мою ты душу:
с годами я все больше трушу,
чтоб твердый дух мой не ослаб
и жертвой сатанинских лап
внезапно плоть моя не стала,
чтоб муки я не испытала,
вдруг над собой утратив власть!
О, как легко в безумье впасть!
А где ж душе ограда
от злобных козней ада?!
Жизнь — это пагуба одна:
смущает души сатана.
О горе! Постепенно
мы катимся в геенну.
И хоть всемилостивый Бог
меня пока что уберег
от вожделений грязных,
таящихся в соблазнах,
от низменных мирских сует, —
я все ж страшусь: с теченьем лет
не устоять пред искушеньем,
что будет небу поношеньем!
Страшусь, что овладеет мной
та жажда радости земной,
та дьявольская сила,
что столько душ сгубила!
И пусть я завтра поутру
по воле Господа умру,
я снова повторяю:
не много я теряю!
Что жизнь? Ее услады — яд,
любовь — беда, томленье — ад,
ее богатство — нищета,
а долголетие — тщета,
желание порочно,
и все в ней, все непрочно.
Цвет вянет, старятся сердца,
и лишь страданьям нет конца,
лишь смерть, что окаянна,
прочна и постоянна.
И от нее вас не спасут
ни светский, ни духовный суд,
ни знатное происхожденье,
ни щедрое вознагражденье,
ни власть, ни ум, ни красота,
ни сладкозвучные уста:
она, хоть миру ненавистна,
в известном смысле бескорыстна.
Что ей бесчестье? Что ей честь?
Что прямодушие? Что лесть?
Что истина? И что — обман?
И жизнь и юность — все туман!..
Да, все вокруг туман и пыль…
Покрыта мерзостная гниль
богато вышитым ковром…
Сие не кончится добром!
По топи человек идет:
путь в преисподнюю ведет!..
Так стоит ли себя терзать,
моя возлюбленная мать,
коль дочь любимая твоя
стремится в лучшие края,
в надзвездные пределы
от грозного удела?
Ведь платят дорогой ценой
за счастье дочери родной!
Ты в этом убеди отца.
Несчастный! Нет на нем лица.
Утешь его и успокой:
он мучим страхом и тоской.
Увы, в слепой любви ко мне
постичь не может он вполне,
какое все мы вскоре
преодолеем горе!
Лишь я навек сомкну глаза, —
тотчас рассеется гроза
и, может быть, на годы
минуют вас невзгоды.
Но предположим: год иль два
я буду все еще жива,
а наш заступник умирает —
и новый князь нас разоряет.
Скажи, что ждет меня тогда?
Неодолимая нужда,
забота о голодном муже?!
Такая участь — смерти хуже.
Однако ты себе представь
на миг совсем другую явь:
граф жив, и я жива-здорова,
никто нас не лишает крова,
я графу бедному служу.
Но вот я замуж выхожу:
не за него, а за другого!
Ты спросишь: «Что же тут дурного?»
Так знай: коль мужа полюблю,
то господина оскорблю.
А мужа коль возненавижу,
тем самым Господа унижу.
А это — смерть. А это — ад…
О, нет мне, нет пути назад!
Я жизнью тягощусь земною.
Но день настанет, и за мною,
уставшей от забот земных,
небесный явится жених,
тот, кто меня столь долго жаждет,
по ком больное сердце страждет,
кому бы я отдать хотела
жар моего младого тела,
жених мой — земледелец вольный,
отрада деве богомольной.
Легко за плугом он идет
и чудо-борозды ведет.
И в том крае нет ни морозов, ни зноя, —
достаток в домах, изобилье сплошное,
и там куры не дохнут, телята не мрут,
и детишки голодные не орут.
Ни жажды, ни голода там не знают,
ни о чем не печалятся, не страдают,
несчастья не тяготеют над ними.
Старики там становятся молодыми.
Не грозят им ни паводком, ни пожаром.
И работать не надо — бери все задаром!
Вот куда я стремлюсь, мать моя дорогая.
Отпусти же дочь свою, не ругая.
Плохо людям слабым, маленьким, беззащитным:
то огонь, то вода, то еще что грозит нам.
Все, что год создавал, разрушают в мгновенье
то пожар, то буря, то наводненье.
Если ты жалеешь меня и любишь,
то запретом дочь свою не погубишь,
чтоб любовь я за нелюбовь не считала
и пред Господом нашим, Иисусом Христом, чтоб предстала,
чья любовь не знает различий меж мною,
жалкой нищенкой, и королевской женою…
Да, конечно, чтить родителей надо,
эту заповедь помню я, Христа возлюбившее чадо.
Кровь от крови и плоть я от вашей плоти.
Вы, что дали мне жизнь, эту жизнь бережете.
Но еще есть заповедь на скрижали:
чтоб мы также и самих себя уважали,
и чтоб верность сами себе мы хранили
и свое достоинство не уронили.
Говорят, так часто на свете бывает,
кто других веселит, тот порой о себе забывает,
восхваляя других, сам впадаешь порой в униженье»
почитая других, вдруг теряешь к себе уваженье.
Да, я буду любить вас, до гроба вам верной останусь,
но себя не унижу, с мечтой своей не расстанусь.
Вы, родители милые, дочь родную простите.
Коль мне блага желаете, с миром меня отпустите.
Нет, уж лучше заставить вас поплакать недолго,
чем забыть свою цель и не слышать веления долга!
Час прощания близок. Я с жизнью сливаюсь иною.
Мои сестры и братья вам радостью будут земною,
и они вас утешат, одних вас в беде не оставят!
Но ни жалость, ни слезы меня отступить не заставят!
Ни за что не сверну я с указанной Богом дороги,
господина лишив единственной в мире подмоги…
И, его воскресив, сама обрету я спасенье,
хоть и тягостно сердцу постигшее вас потрясенье.
Но стенать над моим не придется вам гробом
или видеть меня умирающей, мучимой смертным ознобом.
И себя не терзайте вопросом: где мы дочь свою похороним?
Там, где смерть я приму, вход закрыт навсегда посторонним.
В Салерно это случится,
где нам суждено разлучиться,
чтоб, уйдя от дьявола, от духа злого,
встретиться снова…
Так смерть моя будет вам искупленьем,
а мне — избавленьем…»
И когда они увидали,
что, как бы они ни рыдали,
дочь им не переубедить, —
зря только раны бередить, —
и все, что с нею происходит,
от Бога на нее нисходит,
и, очевидно, неспроста
ребенку, девочке, в уста
божественная сила
такую речь вложила, —
они смекнули наконец,
что здесь не прихоть!.. Здесь Творец
гласит ее устами…
(Иль мы не помним с вами,
сию историю излагая,
возмужание святого Николая,[292]
который младенцем еще, в колыбели,
чего ни с кем не бывало доселе,
воспринял святое ученье Христово,
чудесно постигнув господне слово?..)
И в душе они оба решили,
что пред Господом бы согрешили,
если б дочь отговаривать смели
от указанной Господом цели.
Но едва они так решили, как разом
горе им затуманило разум:
нет, не выдержать этого расставанья,
несмотря на любые обоснованья!..
Им худо, им страшно было,
от ужаса их знобило.
И, сидя на постели,
они окаменели.
Что делать? Куда податься?
На уговоры поддаться?
Но если на это решиться —
значит, ее лишиться?..
Сидели они, гадали:
как же быть с нею дале?..
И мать сказала: «Все равно!
Все небесами решено.
И провиденью безразлично,
что наше горе безгранично.
Так приготовимся теперь
к страшнейшей, к худшей из потерь.
Перечить дочери не станем,
хоть сердце в кровь себе израним.
Как умрет она, — сами умрем в одночасье!..»
И они ей дали свое согласье.
Чистейшая дева, узнав об этом,
той же ночью, перед рассветом,
несчастному графу стучит в окно.
«Вы спите?» — «Нет, не сплю давно.
Но объясни сначала,
ты что так рано встала?»
«Ах, как же я уснуть могу,
коль перед вами я в долгу.
И так я вас жалею,
что и сама болею!»
Он прошептал, едва дыша:
«Спасибо, чистая душа!
Да будет воздаянье
тебе за состраданье.
А я погибнуть обречен
и бесконечно удручен
не собственной судьбою:
разлукою с тобою!..
О, если б понимала ты,
венец добра и чистоты,
какая в сердце рана!..»
«Отчаиваться рано, —
сказала девушка в ответ. —
На то причин особых нет.
Спасение возможно, —
я говорю не ложно, —
коль все зависит от меня!..
Я не хочу терять и дня
и к вашему же благу
под нож в Салерно лягу!
И к вам вернется жизнь тогда.
Все остальное — не беда.
Ведь вы, избавясь от болезней,
намного лучше и полезней
способны жизнь прожить, чем я…»
Граф, восхищенья не тая,
с глазами, влажными от слез,
благоговейно произнес:
«Моя возлюбленная жена!
Жизнь нам обоим равно нужна,
а смерть — не такая уж сладкая штука,
но еще ужасней предсмертная мука.
Все не так просто, как ты полагаешь,
когда мне помощь свою предлагаешь.
Я твой порыв оценил вполне…
Немалое счастье выпало мне
с подобной встретиться чистотою,
с безгрешным сердцем, с верой святою
в великую силу любви и добра…
О, я бы со смертного встал одра,
когда бы это приказала
ты, кто святость свою доказала.
Чудо Господь сотворил:
сердце твое отворил
чужому страданью, чужой печали…
Но кем бы люди меня считали,
если б я принял жертву твою?
Пред страшным выбором я стою!..
Супруга милая, прости,
но ты еще дитя почти,
и хоть мечты твои безгрешны,
решенья чересчур поспешны.
Все больше сердцем! Не умом!
А сколько горьких слез потом
и горьких разочарований
по исполнении желаний!..
Дитя мое, не я ли сам
взывал к бессмертным небесам,
моля о скором избавленье?
В твоем же волеизъявленье
есть прихоть детская, поверь!
Еще не раз себя проверь!
Все взвесь и рассуди толково!..
Но окончательное слово
не ты, мой друг, должна сказать,
а лишь твои отец и мать.
Мы только их исполним волю!
Неужто загубить позволю
жизнь благодетелей моих,
родную дочь отняв у них?!»
Так он сказал и усмехнулся,
решив, что он и впрямь рехнулся:
неужто все, что слышит он,
явь, а не глупый, дикий сон?!
Но мать и отец сказали:
«Вы столько нам в жизни дали
и столько сделали для нас!
Мы не решимся на отказ
и за добро добром отплатим,
хоть дочь любимую утратим!
Она, в надежде вас спасти,
на смерть отважилась пойти
и объявила нам об этом,
мы долго медлили с ответом…
Тому уж скоро третий день.
Мы сами превратились в тень.
Но дочь вам отдаем с любовью,
во благо вашему здоровью.
Того, как видно, хочет бог…»
И они затряслись с головы до ног,
и в отчаянье руки ломали все трое…
Но вернемся к рассказу о нашем герое.
Хоть чувство надежды в нем ожило,
графу было особенно тяжело.
Нестерпимо родного ребенка лишиться,
но, однако, еще тяжелее решиться
у родителей ребенка отнять…
Здесь мы бедного Генриха можем понять.
Он, как сказано в книге, рыдал и метался:
то он принял их жертву, то вновь отказался,
сожалея о том, что сам натворил…
Наконец согласился и поблагодарил
всю семью (разумеется, нелицемерно)
и сказал, что пора собираться в Салерно.
Ну, а дочь? Та затеяла пышные сборы:
«Дорогих лошадей! Дорогие уборы!
Бархат! Шелк! Кружева! Горностаевый мех!
В этот день я хочу быть красивее всех!..»
И опять родители зарыдали,
как такую красавицу увидали.
«Ну за что, ну зачем нам ее отдавать?
Как мы смеем позволить дитя убивать?..»
Нет, я просто рассказывать дальше не в силах
об ужасных страданьях людей этих милых.
Горе матери: вот оно, перед вами…
Скорбь отца… Передать ли ее словами?..
Но держались они одним убежденьем:
это все предначертано провиденьем,
это Бог избрал их любимую дочь
человеку страждущему помочь,
и, конечно же, высшая сила
бедной девочкой руководила,
и ее позвала, и ее повела
на святые, на божеские дела…
Ах, когда б они рассуждали иначе,
мы, пожалуй бы, не разрешили задачи:
отчего же не разорвались сердца
ни у страждущей матери, ни у отца.
Но печаль их сменила отрада
от сознанья: так надо! Так надо!..
Граф и девушка скачут в Салерно.
Оба счастливы неимоверно,
хоть ее огорчает немного,
что так далека дорога.
Графа нужно быстрее спасти,
но мешает дальность пути.
В Салерно они прискакали,
врача того отыскали:
«Вот она, кем я буду спасен!..»
Врач узнал его. Врач потрясен.
А затем, состраданьем влекомый,
к бедной девушке незнакомой
он подходит и молвит: «О дочь моя,
расскажи, ничего не тая.
Что здесь: чистой любви побужденье?
Иль угроза? Приказ? Понужденье?
Хочешь верность ему доказать
иль не можешь ему отказать,
повинуясь мольбам господина?..
Мне должна быть известна причина
решенья страшного сего!»
«Веленье сердца моего!» —
не замедлила дева с ответом.
От нее не скрылось при этом,
как врач на нее дивился.
Он в сторону с ней удалился
и свой вопрос повторил:
«Не твой ли граф подговорил,
в преступном бессердечье,
тебя на эти речи?
Достаточно тебе чуть-чуть
себя, меня ли обмануть,
хотя бы и под страхом, —
как все пошло бы прахом:
мое искусство, подвиг твой;
ты не останешься живой
и сердце изничтожишь,
но графу не поможешь!
Как говорят: сто раз отмерь!
Все взвесь, себя спроси, проверь,
нет ли в душе сомненья
и не нашло ль затменья!..
И слушай, что произойдет,
как в силу договор войдет.
Воображаешь сцену?
Вот я тебя раздену,
и ты, раздевшись догола,
уже не встанешь со стола,
но, стыд превозмогая,
несчастная, нагая,
начнешь кричать беззвучным ртом…
Сказать, что ждет тебя потом?
По правилам науки
тебе свяжу я руки,
и ноги я тебе свяжу,
и прямо в сердце нож всажу,
и, грудь пронзив и спину,
живое сердце выну!
Еще одно узнать изволь:
страшна не смерть. Ужасна боль!..
Что? Ты в ответ ни слова?!
Ты лечь на стол готова?!
А дух тебя не подведет,
когда дыхание сведет?
А при упадке духа —
полнейшая проруха!
О, эта боль! О, этот ад!
При этом нет пути назад.
О, сколь я сам несчастен,
что к этому причастен!
Нет, в жизни мне не повезло:
избрал я злое ремесло…
Ах, погоди хоть малость!..»
Но дева рассмеялась:
«Спасибо вам, великий врач!..
Мне тоже не везет, хоть плачь:
сомнение тревожит
и опасенье гложет.
Поди, и вправду откажусь
не оттого, что не гожусь:
не я оказалась слабой, —
вы оказались бабой!
Да ведь у вас наверняка
от страха задрожит рука.
Вы, первый врач Салерно, —
и трусите безмерно!
Вы зайцу серому родня!
Но только жаль вам не меня,
не смерти моей ранней, —
своих вам жаль терзаний!
А может быть, давно мертво
былое ваше мастерство
и силы в вас иссякли?!
Ну! Я права? Не так ли?!
Я женщина — и я сильна
и в действиях своих вольна,
и я на стол ваш лягу,
но вы — назад ни шагу!
А что наслушалась от вас
я всяких ужасов сейчас,
то это все не ново:
я к ним давно готова.
«Поймите же, что никогда
я б не приехала сюда,
коль с самого начала
я главного не знала;
не струшу и не отступлю,
а господину жизнь куплю,
себе же — доступ в Царство Божье!
Так не тряситесь мелкой дрожью!
Час избавленья чуя,
сейчас плясать хочу я!
Граф исцелится наконец,
меня к себе призовет Творец,
и не во сне, а наяву,
я в Царстве Божьем заживу,
увенчана короной,
Господом даренной!..»
И понял мудрый врач тогда,
что она в решенье своем тверда,
что не может она поступить по-иному,
и ее повел он к графу больному.
«Счастливейший из людей земли,
о чем и мечтать нельзя — вы нашли!
Все сомненья отпали. И вскорости
от своей вы избавитесь хворости!..»
Он повел ее в комнатку тайную,
где все мраком покрыто и тайною,
а графу за дверью велел остаться,
в тайную комнату не соваться,
сколько б это ни длилось часов,
и запер дверь на тяжелый засов.
Там, где стояли различные склянки,
он велел раздеться юной крестьянке,
и она, повинуясь приказу,
охотно и сразу
платье сняла, обнаженной осталась,
но не стеснялась…
И врач увидал: на диво
это юное тело красиво.
И так жаль врачу ее стало, —
прямо сердце стучать перестало
и рассудок чуть не отказал…
И он сам ей об этом сказал.
Но она его умоляла,
вновь и вновь повторяла,
чтоб он продолжал свое дело
и скорее разрезал ей тело.
Вот и стол она видит высокий,
где обряд свершится жестокий.
Лекарь девушку за руку взял,
взобраться на стол приказал.
Она легла без тени тревоги.
Он связал ей руки и ноги,
а потом стал подыскивать нож:
который из них хорош?
(Их здесь много, широких и длинных,
для дел отнюдь не невинных.)
Пусть внявшая голосу долга
хотя бы страдает недолго,
и легко, и быстро умрет…
Лекарь камень точильный берет,
и точит свой нож, и точит,
к делу все приступить не хочет!
А бедный Генрих, за дверью стоя,
чувство испытывает не простое.
Он удручен, озадачен,
великим смятеньем охвачен.
Ах, ужель не увидит он снова
черты лица дорогого?
А если он их увидит,
то здоровым отсюда не выйдет.
Но ему исцеленье обещано?
Вдруг в стене замечает он трещину
и, прильнувши к ней, видит сквозь щель
этот стол, что похож на постель,
а вернее, на смертное ложе,
на котором, — Господи Боже, —
связанная, нагая,
лежит его дорогая.
«О, как же ты глуп! — сказал он себе, —
ты ждешь перемен в своей скорбной судьбе
и требуешь избавленья
без Божьего соизволенья!
Ты небом страдать осужден навек,
а хочешь, чтоб спас тебя человек?
Глумясь над Господним словом,
надеешься стать здоровым?!
На что ты девушку подговорил?
Да сам ли ведал ты, что творил?
Смерть ее будет лишней,
ибо все решает Всевышний!
Исцелит — ликуй, не простит — страдай.
Только девушке умереть не дай,
кровью чистой своей твой позор оплатить!..»
И, не выдержав, начал он в дверь колотить.
«Отворите скорее, я вам говорю!»
«Господин, как закончу, так и отворю:
ни мгновенья нельзя в этом деле терять!»
«Отворите же! Сколько вам раз повторять!
Надо кое-что нам обсудить непременно!»
«Говорите… Мне слышно вас и сквозь стену»,
«Нет! Сквозь стену я не хочу говорить!»
Что поделать? Пришлось ему отворить.
И Генрих в комнату вошел,
увидел тот высокий стол,
где связанная дева,
нагая, словно Ева,
исхода сладкого ждала…
Тут он, схватясь за край стола,
вскричал: «Дитя невинное!
Не буду я причиною
ужасной гибели твоей!
Врач, развяжи ее! Скорей!
Да будет освобождена
та, что для жизни рождена
и столь собой прекрасна.
За что ей гибнуть понапрасну!
Спасибо за твое добро.
А золото да серебро,
согласно уговора,
ты, врач, получишь скоро!»
(И мы заметим мимоходом:
врач счастлив был таким исходом.)
Но когда спасенная поняла,
что судьба ее жертву не приняла,
то, свой стыд позабыв девичий,
против всяких правил приличий,
принялась она истошно рыдать,
на себе в исступлении волосы рвать,
так, что все, кто это видали,
сами также рыдали.
И металась она, и кричала она:
«Боже мой! Я отныне всего лишена!
Развеялся сон мой чудесный!
Не владеть мне короной небесной!
Если бы мне удалось пострадать,
то и впрямь корону небесную дать
должны были б мне за страданья.
Ах, напрасны, напрасны старанья!
О ты, кто благ на небеси,
меня, несчастную, спаси
и господина со мною вместе.
Какой великой лишились мы чести:
он — плоть спасти, я — дух спасти
и, не ропща, свой крест нести!..»
Так она голосила,
о смерти просила,
охвачена безграничной тоской,
к доброте взывая людской.
Но в столь необычном и страшном деле
ей люди, конечно, помочь не хотели.
Нет, никто ей, никто не помог.
И молчали и люди и Бог…
И тогда господину пенять она стала:
«Сколько я всего из-за вас испытала!
Как глумились вы надо мной!
А всему ваша слабость виной.
Это вы меня к жизни вернули!
Да и люди меня обманули:
«Рыцарь! Мужествен! Неустрашим!..»
Ах, зачем я поверила им
и разгневала Господа Бога?
Мне совсем оставалось немного
до конца, но в решающий миг
вы отчаянный подняли крик.
Вы за горе мое в ответе.
Вы трусливее всех на свете.
Я ведь на смерть пошла. А вы?
Потерпеть не решились, увы!
Что ж вас так напугало, узнать нельзя ли?
Может, то, что меня связали?
Но ведь, стоя за толстой стеной,
как вы видеть могли, что со мной?
Может, вы, бесстрашнейший витязь,
обвиненья в убийстве боитесь,
потому и вбежали к врачу?
Ну, так я вас заверить хочу,
что, если меня не будет,
вас никто не осудит,
не обвинит в преступленье,
а напротив, вас ждет исцеленье».
Все тщетно — деве быть живой!..
А Генрих тяжкий жребий свой
как рыцарь набожный приял,
он твердости не потерял
и чистоты душевной,
назло судьбе плачевной…
Не выполнив обета,
вновь девушка одета
и снова жить обречена.
Врачу заплачено сполна.
И Генрих с грустью необъятной
тотчас пустился в путь обратный,
при этом был вполне готов
услышать гогот наглых ртов,
и вопль, и рев толпы презренной
на родине благословенной.
Что ж! Пусть толпа гогочет!
Все как Господь захочет!..
А дева так измождена была,
так много слез горючих пролила,
что силы ей внезапно изменили:
и впрямь она близка к могиле.
И тогда помог ей в беде
тот, кто с нами всегда и везде,
кто людские сердца отворяет,
радостью их одаряет,
кто диво дивное свершил
и этих двоих испытать решил,
как Иова когда-то:
тверда ли их вера иль слабовата?..
И то был Иисус Христос,
кто избавленье им принес
за то, что душа в них жила человечья,
за их милосердье и добросердечье…
Чем ближе к отческому дому,
тем легче делалось больному.
Проказа с Генриха сползла —
Господня милость его спасла.
Господь своей любовью
вернул ему здоровье.
И Генрих снова жизни рад,
как двадцать лет тому назад.
Слух о чудесном исцеленье
шел из селения в селенье,
народ о чуде узнавал
и непритворно ликовал:
ведь милосердье и пощада
и есть небесная услада.
Меж тем высокородные князья —
всё Генриха ближайшие друзья
(которые в беде с ним не встречались) —
ему навстречу мчались.
Не веря слухам и словам,
любой хотел увидеть сам,
что исцеляет наш Господь
не только дух, но также плоть
от хвори беспощадной.
И вот — пример наглядный!
А хуторянину с женой
казалось: сгинул сон дурной,
свершилось чудо Божье!
(Скажу: была бы ложью
попытка разуверить вас,
что оба не пустились в пляс
при первом извещенье
о дивном возвращенье
их дочери родимой,
живой и невредимой,
и графа дорогого,
здорового, живого.)
Нет, не могли отец и мать
ни слез, ни смеха удержать,
в них все перемешалось,
что в сердце умещалось.
Как будто сняли их с креста!..
И хоть смеялись их уста,
из глаз текли на щеки
горячих слез потоки.
Вновь слезы хлынули из глаз,
когда не три, а тридцать раз
они поцеловали
ту, что уже не ждали.
(И в этом я поверю
старинному поверью.)
Явился в каждый швабский дом
желанный праздник. Все кругом
шумело, веселилось,
веселие вселилось
в сердца воспрянувших людей.
Свидетели тех давних дней
в преданьях рассказали,
что в Швабии едва ли
встречали так кого-нибудь,
цветами устилая путь…
Но вы узнать хотите
дальнейший ход событий?
Что Генрих? Как его дела?
Недурно, Господу хвала!
Он вновь здоров, и вновь силен,
и вновь почетом окружен,
он стал еще богаче…
Но жить он стал иначе:
достойней, чище, строже,
в согласье с волей Божьей.
А хуторянину тому,
который дал приют ему,
он отписал именье
в вечное владенье.
Не позабыл он и о ней,
кто всех была ему верней,
о дорогой супруге:
он с ней делил досуги,
и баловал, и обожал,
в шелка и в бархат наряжал,
как если бы и впрямь она
была законная жена,
а он ей — муж законный.
(Что ж: домысел резонный!..)
Но вот мудрейшие страны
сказали графу: «Вы должны
в конце концов решиться
на ком-нибудь жениться.
Быть холостым вам не к лицу.
Так поведите же к венцу
достойную подругу,
грядущую супругу!..»
Созвав друзей в огромный зал,
граф Генрих попросту сказал:
«Я высшей воле подчинюсь
и в скором времени женюсь.
Но вот на ком? Решайте сами!
Решение теперь за вами!»
И все, кто были в зале том,
сошлись немедля на одном:
пришла пора для брака!..
Кого вести к венцу, однако?!
Сей затруднительный вопрос
в большую ссору перерос:
кто прочит ту, кто — эту…
Да, нелегко совету!
В подобных случаях всегда
мы каждый тянем кто куда,
и собственное мненье
важней, чем единенье.
Когда же Генрих увидал,
что он решенья зря прождал
и дальше ждать напрасно,
он молвил громогласно:
«Друзья мои, в сей светлый час,
должно быть, многие из вас
еще хранят воспоминанье
о том, как я страдал в изгнанье.
Болезнью тяжкой удручен,
я был от мира отлучен,
люди меня избегали,
детей своих мною пугали.
Так чем же мне ответить той,
чьей ангельскою добротой
и бескорыстнейшей любовью
мне вновь возвращено здоровье?»
На сей раз общим было мненье:
«С ней, кто принес тебе спасенье,
жизнь и богатство раздели
и свадьбу праздновать вели!
Но кто счастливейшая эта?..»
И вот перед лицом совета,
свою красавицу обняв,
ответствовал спасенный граф
весьма прекрасными словами:
«Смотрите, вот она — пред вами,
кто от погибели и зла
меня, несчастного, спасла.
И я вам повторяю:
ее я выбираю!
Но, впрочем, ей решать самой:
быть ей со мной иль не со мной?
Но, в случае отказа,
клянусь: умру я сразу!..»
И богат и беден, и стар и мал
вскричали: «Истинно он сказал!..»
Священники их обвенчали.
И до старости без печали,
в согласье свои они прожили дни,
и в Небесное Царство вступили они…
Пусть и нам дарует Господь эту участь:
мирно жить, умирать не мучась.
О Господь, пощади нас и не покинь,
ниспошли нам свое милосердье. Аминь!..