Грация Деледда

ПАДРЕ ТОПЕС

В монастыре, который стоит на самой вершине горы, всего лишь несколько лет назад жили монахи, если не ошибаюсь, францисканцы[97] Каждые три-четыре месяца один из них спускался в долину, брал лошаденку у какого-нибудь крестьянина и отправлялся за подаянием.

Младшему из братии, которого прозвали падре Топес[98] за то, что его бледное робкое личико с блестящими глазками походило на острую мышиную мордочку, было года двадцать два — двадцать три. Правда, выглядел он значительно старше, потому что всегда молчал и был погружен в молитву. Падре Топес слыл святым, и ходили слухи, что он — девственник.

Монашек этот приходился сыном бандиту, много лет назад погибшему от руки убийцы. В монастырь он поступил еще мальчиком, хотя его мать, бедная, но гордая вдова, говорила, что лучше бы уж он по примеру отца стал бандитом, чем пошел в монахи.

Шли годы. Падре Топес, настоящее имя которого было падре Цуанне[99], целыми днями молился, молчал и работал. Рано утром он доил монастырских коз, потом копался в огороде, стряпал, мыл посуду, приносил из колодца или родника воду. А днем подолгу стоял у окна, разбрасывая хлебные крошки птицам, кружившим над изъеденным временем каменным карнизом.

Маленький монастырь из темного камня, одиноко стоявший на вершине горы, уже в то время начинал приходить в упадок. Ветхое здание окружали тысячелетние падубы, причудливые скалы, похожие в сумерках на исполинские головы сфинксов, кусты остролиста и желто-зеленые заросли папоротника.

Из окна кельи падре Топеса открывался чудный вид: лиловые горы четкими силуэтами вырисовывались на фоне неба — молочно-голубого на рассвете, а на закате горевшего золотом с алыми переливами.

Чувствовал ли падре Топес величественную красоту и божественную уединенность этого места? Чувствовал ли он пряный аромат мхов и душистых трав, поднимающийся из рощи с наступлением вечера, когда над горами Барбаджи в фиолетовом небе, отливавшем то розовым, то сиреневым, то зеленым цветом, появлялся, точно кровавая рана, багрово-красный молодой месяц? Видел ли он, что скалы в сумерках начинали излучать белесый свет, а роща наполнялась таинственным мерцанием, трепетом и шепотом и горы вокруг, казалось, погружались в глубокий сон любви?

Кто знает! Но он долгие часы простаивал у своего окна. Уже и птицы улетали в лес или возвращались в свои гнезда на скалах, а он все стоял и стоял в немом восторге перед открывавшимся ему прекрасным видом. И даже зимой, когда горы окутывала плотная пелена облаков и тумана, маленькое, посиневшее и съежившееся от холода личико по-прежнему появлялось у окошка кельи. Устремив взгляд куда-то вдаль, падре Топес бросал хлебные крошки воронам, появлявшимся из облаков и снова нырявшим в густой туман.

«Благодарствуем, благодарствуем», — казалось, кричали они, приветствуя хриплым карканьем странного монашка.

— Это будет святой вроде святого Франциска, — говорил о нем настоятель монастыря падре Кирку, который днем пил горькую, а по ночам, плача, истязал себя за греховную слабость.

Но однажды падре Топес впал в смертный грех.

А случилось это вот как.

Раз, в начале апреля, когда монашек стоял у своего окна, любуясь голубым небом, по которому плыли легкие облачка, похожие на розовые лепестки, его позвал падре Кирку и велел завтра же отправиться за подаянием.

Правда, в это время года в домах сардинцев обычно было пусто и голодно, но для монахов они всегда что-нибудь находили.

Брат Топес вышел еще до зари, когда небо едва серебрилось, роща была полна ночной влаги, а на сухих бурых листьях, покрывавших землю, сверкали капельки росы.

Сладкий запах фиалок и нарциссов действовал опьяняюще на монаха, и он шел, блаженно улыбаясь. Как он радовался этому путешествию! Сколько дивных церквей встретится ему на пути! А в Нуоро[100] он увидит самого епископа, величественного и прекрасного, словно святой апостол.

Добравшись до подножия горы, где ютилась маленькая деревушка, темная и безмолвная, как покинутые сланцевые копи, он присел отдохнуть у ручья под тенью старого развесистого падуба. Из ближнего дома вышла высокая красивая девушка, темноволосая, с синими глазами. Она подошла к ручью набрать воды и, заметив монаха, приветливо улыбнулась и поздоровалась.

Он посмотрел на нее, ничуть не смутившись ни ее присутствием, ни ее милой улыбкой. Он даже спросил, у кого можно взять лошадь. Девушка назвала ему имя богатого крестьянина. Тот действительно дал ему лошадь, и молодой монах отправился в путь.

Он обошел много деревень, видел много прекрасных церквей, а в Нуоро ему привелось взглянуть на епископа, похожего на ожившего апостола, — такой он был благообразный и величественный.

Погода стояла чудесная — теплая и ясная. Солнце было уже по-летнему жарким, но, смягченное обильными испарениями земли, оно не жгло, а лишь разливало живительное тепло по сверкавшим весенней свежестью лугам, усеянным ромашками, лютиками, мятой и горечавкой.

Монашку нравилось бродить по дорогам, и он радостно, как ребенок, приветствовал всех, кого встречал на своем пути. Иногда, отпустив лошадь пастись, он бросался в высокую теплую траву и долго лежал без движения. Он чувствовал во всем теле сладкую и мучительную истому, похожую на восторженное изнеможение, которое он испытывал, когда во время молитвы ему являлись видения рая.

Так он шел и забрел в незнакомую деревню. Ночь стояла совсем летняя: теплая, светлая, полная неги и благоуханий. Брат Топес охотно переночевал бы под открытым небом, но переметная сума у него была уже набита доверху и он побаивался воров. Время тогда было неспокойное: много на свете добрых людей, но немало и дурных. К тому же он чувствовал себя таким утомленным и так давно не высыпался, что ему захотелось отдохнуть под крышей.

Он постучал в первую попавшуюся дверь. Ему открыла женщина, высокая и красивая, с темными волосами и голубыми глазами. Чем-то она была похожа на ту, которую брат Топес встретил в самом начале своего пути у ручья под старым падубом.

— Что вам нужно? — резко спросила она, подняв на него изумленный взгляд.

Монах объяснил ей, в чем дело.

Молодая женщина нахмурила густые черные брови и, казалось, о чем-то раздумывала. Потом, решившись, ввела монаха и его нагруженную лошадь в маленький дворик.

— Я женщина одинокая, — сказала она с какой-то странной усмешкой, помогая ему снять с лошади переметную суму, — но, думаю, никто ничего не скажет, если вы у меня переночуете.

— Конечно, — улыбнулся брат Топес. — Тем более что уеду я рано, до света. А спать могу хоть здесь, во дворе.

— Боже упаси! Слуге господню всегда принадлежит лучшее место в доме. Однако нелегок этот мешок… Видно, поездка была удачной.

— Да. В каждой овчарне мне давали головку свежего сыра, да умножит господь стада овец! А хозяйки не скупились на оливковое масло, Да будет благословенно их доброе сердце!

— Аминь! — сказала женщина и рассмеялась.

В ее поведении было что-то странное: монаха смущал горящий взгляд и насмешливый тон. Он даже подумал, что она немного не в себе.

Женщина ввела монаха в красивую голубую комнату и стала угощать его печеньем, вином и ликером.

— Нет, нет, — отказывался он, но хозяйка так мягко, так ласково и в то же время так настойчиво уговаривала его, что монах сдался и съел одно печенье. Потом выпил стакан вина — оно было крепкое, сладкое и пахло, как роща, которая окружала его родной монастырь. Затем он выпил еще стакан, а потом рюмку ликера, отливавшего красным огнем, как небо в последних лучах заходящего солнца. Потом он выпил еще одну.

— Ну, расскажите теперь, из какого вы монастыря. Где побывали? — спрашивала женщина, стоя почти вплотную к нему.

Она была очень нарядна. На лифе красивого платья сверкали золотые блестки и бисер. Черные волосы, разделенные пробором и уложенные над ушами, блестели от ароматных масел. От ее тела исходил дурманящий запах фиалки.

Брат Топес ощущал беспредельное блаженство, какую-то странную, неведомую ему до сих пор сладость. Он сидел на стуле возле постели и чувствовал себя совсем разбитым. Ему казалось, что он не может шевельнуть пальцем, и эта расслабленность, эта неспособность двигаться доставляла ему неизъяснимое наслаждение. Он рассказывал женщине о своей жизни, а та внимательно его слушала.

— Как? — сказала она вдруг с изумлением. — Вы сын того самого бандита? А почему вы пошли в монахи?

— Чтобы искупить грехи отца, — ответил брат Топес и сразу же почувствовал невыносимую боль, еще никому, никогда не делал он этого признания.

Женщина расхохоталась.

— Почему ты смеешься? — оторопел он.

— Потому что ты глупый, — ответила она, наклонившись к нему и нежно его лаская. — Ты невинное дитя, ты невинен, так ведь?

— Да, — произнес он, бледный и жалкий, и сделал слабую попытку оттолкнуть ее.

В это время в дверь постучали, но женщина притворилась, будто не слышит. Она опять склонилась над ним, обвила его руками свою шею и поцеловала в губы, бледного и растерянного.

Он закрыл глаза, и по щекам его покатились крупные слезы.

— Поцелуй меня, — говорила она в упоении и восторге. — Ну не плачь, не бойся, греха нет. Что такое грех? Ну поцелуй меня.

И он поцеловал ее.

Он оставался в этом роковом доме две ночи и два дня. В дверь часто стучали, и он каждый раз вздрагивал, но женщина успокаивала его.

— Если я не отпираю, все понимают, что у меня гость, и уходят, — объяснила она без тени стыда.

На третью ночь она отправила его домой.

— Иди, — сказала она. — Вернешься в другой раз. А теперь иди.

Он оставил ей все, что было у него в суме.

По правде сказать, сначала она отказывалась, но уговорить ее оказалось легко, и она взяла все.

Брат Топес вернулся в монастырь к вечеру следующего дня.

Увидев его, падре Кирку перекрестился.

— Во имя отца, и сына, и святого духа, что с вами, брат Цуанне? Вы состарились на сто лет, можно подумать, что вы в аду побывали.

— Да, в аду, — ответил несчастный едва слышным голосом, — На меня напали разбойники, обобрали и избили.

Падре Кирку, по обыкновению полупьяный, упал на колени и стал громко проклинать людскую испорченность. Потом поднялся, цепляясь за стенку, и спросил:

— А лошадь? Ее тоже отняли?

— Нет, лошадь цела. Я вернул ее хозяину.

— Ну что же, несчастный, придется вам поехать еще раз. Поезжайте. Когда люди узнают, что в вашем лице разбойники ограбили самого Иисуса Христа, они подадут вам вдвое больше.

Падре Топес, у которого и так кровинки в лице не было, побледнел еще больше и задрожал.

— Отец настоятель, — молил он, сложив руки, — не надо, не посылайте меня! На меня опять нападут. Я боюсь. Сжальтесь надо мной, пошлите кого-нибудь другого.

— Другому не поверят, скажут еще, что мы на этом деле наживаться хотим. Идите вы, брат Цуанне. Ваше постаревшее лицо, ваши испуганные глаза заставят людей расщедриться.

Напрасно просил и умолял бедный монах не посылать его снова. Падре Кирку знал, что говорил, и не собирался отказываться от удачной мысли. Брат Топес только выговорил себе неделю отдыха.

Это была неделя страшных мучений.

Вокруг позеленевших от сырости и поросших мхом стен монастыря сияла и благоухала горная весна. В роще цвели душистые фиалки и весело стрекотали сороки. Под теплым весенним ветром трепетала яркая зеленая травка.

Брат Топес жил как в бреду. Его жгли раскаяние и желание. Воспоминание о той женщине не давало ему покоя. А они еще хотят, чтобы он поехал туда снова. Нет, лучше умереть. Ведь, согласившись, он неизбежно вернется на путь греха. А он не хотел больше грешить. Он хотел запереться в этом монастыре на сто, на двести лет, или укрыться в пещере, или стоять на утесе или на столпе, как святой Симеон, — в общем, где угодно, как угодно, но искупить свои грехи и грехи отца.

Однако к концу недели он почувствовал себя спокойнее и собрался в дорогу. Его поддерживала смутная надежда на то, что всеблагой бог не оставит его своей милостью.

Как и в тот раз, над густыми кронами деревьев простирался серебристый утренний небосвод, а в свежем воздухе стоял пряный запах фиалок и ландышей.

Но как только падре Топес вдохнул аромат цветов, его сразу же охватило волнение: такой же запах исходил от тела той женщины! И сердце его начало понемногу сжиматься, сжиматься и сделалось наконец крошечным, как ягодка остролиста. Смертельная тоска овладела им.

Спустившись с горы, он, как и в тот раз, остановился у ручья под тем же развесистым падубом. В деревушке было тихо. Слабый отсвет занимавшейся зари чуть окрасил крыши.

Из ближайшего дома, как и тогда, вышла та же девушка с синими глазами и ярким ртом и подошла к ручью набрать воды. Увидев монашка, она приветливо улыбнулась ему и сказала ласково, как ребенку:

— Так на вас напали разбойники? Ах какие нехорошие они люди! Они непременно попадут в ад.

Монашек ничего не ответил. Он только смотрел на нее безумными глазами. Ах боже, боже, всекарающий и всемилостивый боже, как она была похожа на ту! И, глядя на девушку, отец Цуанне испытал такое неукротимое желание, что у него закружилась голова и потемнело в глазах. Да, он погиб, погиб навеки. Он понял, что отныне каждый шаг будет приближать его к тому дому. И он не сдвинулся с места. Когда девушка, поставив на голову кувшин с водой, пошла к своему дому, прекрасная, как самарянка[101], падре Топес проводил ее пылающим взглядом. Затем он снял веревку, которой был подпоясан, и забросил ее на самый высокий сук. Встав на камень, служивший крестьянам скамейкой, он сделал петлю из веревки и, накинув ее себе на шею, бросился в пустоту.

1905

Перевод Е. Менжинской

ПЕРВАЯ ИСПОВЕДЬ

То, что ей рано или поздно придется признаваться в своих грехах одному из слуг господа бога, ничуть не беспокоило Джину, дочь рыбака Джинона. Эти грехи были хорошо известны на обоих берегах ее родной реки, да она и не пыталась скрывать их. Но она и представить себе не могла, что ей нужно будет покаяться в грехах самому дону Аполлинари, новому приходскому священнику.

Дон Аполлинари был единственным в мире существом, способным пробудить в ней то чувство, среднее между страхом, уважением и восхищением, которое заставляло ее, подобно ящерице, прятаться в кустах, когда он с книгой в руке проходил вдоль высокой речной дамбы. Без черных одежд он, наверное, светился бы насквозь — до того был бледен и тщедушен. Джине он казался святым Луиджи, который сошел со стены деревенской церкви, иной раз он держал в руке цветок — это совсем довершало сходство, — а когда дон Аполлинари шел с непокрытой головой, его рыжие волосы пылали, сливаясь с догорающими закатными облаками.

Все в округе говорили, что он святой, пришедший обратить в истинную веру людей, которые последнее время трлько и делали, что наживали деньги, пили, ели и совсем забыли о боге и церкви.

И Джина глубоко верила этому. Но святые ей нравились больше на картинах — вроде тех, что нарисованы на стенах одиноких, всем открытых часовенок, которые стоят обычно на перекрестках сельских дорог. А живые святые внушали ей такой страх, что мимо большой деревенской церкви она всегда мчалась со всех ног.

Но вот однажды дон Аполлинари, как черное видение, появился в тополевой роще на берегу реки. И он искал ее, именно ее, Джину, дочь рыбака Джинона.

Рыбак соорудил себе на берегу реки довольно прочное жилище из бревен, досок, веток и тростниковых циновок. Кроме комнаты с двумя кроватями там был еще широкий навес, а под ним — столы и скамейки. В праздничные дни здесь устраивали пирушки сельские гуляки. А за домом было что-то вроде внутреннего дворика, где сметливый Джинон разводил диких уток и гусынь, толстых и спокойных, как овцы.

Джина росла без матери и хозяйство вела сама. Сначала она приходила сюда только на день, чтобы принести поесть отцу и присмотреть за гусынями, пока он был на рыбалке, потом, с наступлением весны, она покинула бабушкин дом и перебралась к отцу насовсем. Она пошла бы с Джиноном и на рыбалку, если б это зависело только от нее, но поскольку ей это не разрешали, она надумала ловить рыбу сама маленькой игрушечной сетью.

Лежа в лодке, привязанной к берегу, она после долгого и терпеливого ожидания ухитрилась поймать одну из тех рыбок, которых называют «кошками» за их усы. Как раз в это время и появился священник. Он шел окруженный утками и гусями и поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, как будто благословлял птиц и беседовал с ними. Увидев его, Джина тотчас бросилась ничком на дно лодки — иначе спрятаться было нельзя.

«Он сейчас уйдет, — думала она, крепко зажмурив глаза и затаив дыхание. — Он пришел сюда погулять и скоро уйдет. Не мог он, что ли, найти себе другого места для прогулок? Неужели не мог?»

Прошло несколько секунд. Лодка под ней раскачивалась, как люлька, а кряканье уток становилось все глуше и глуше, и наконец они совсем смолкли. Он даже уток сумел околдовать своими магическими речами!

«Может, он уже ушел», — решила она, но чувствовала, что он все еще здесь, потому что от его присутствия в воздухе разливалось какое-то таинственное благоухание — вот так же и тополя в роще пахнут розами.

Вдруг лодка сильно качнулась, как бы предупреждая Джину, что сейчас произойдет нечто необыкновенное.

— Девочка, — произнес чей-то голос, который, казалось, доносился прямо из воды, — встань!

Она встала, прикрывая зажмуренные глаза рукой.

— Убери руку, — сказал голос, теперь уже совсем близко и громко.

Джина опустила руку и, испуганно моргая, взглянула на дона Аполлинари. Тот сидел напротив нее, словно Иисус в лодке святого Петра. Лицо его и руки имели тот перламутровый оттенок, какой бывает у струящейся воды, цвет его глаз Джина не могла различить — не осмеливалась встретиться с ним взглядом. Он сидел неподвижно, словно нарисованный на фоне тополевой рощи.

— Девочка, — сказал он, — я пришел за тобой. Все заблудшие овцы уже вернулись в овчарню, даже твой отец ходит теперь к мессе и сподобился святого причастия. Только ты одна все еще бежишь прочь, ты одна все еще живешь среди лесных и речных тварей. Пора уже и тебе вспомнить о том, что ты христианка.

Но тут в Джине проснулась свойственная ей отвага, которая позволяла ввязываться в драку с самыми отпетыми деревенскими мальчишками, и она выпалила:

— Вот как раз это я и хотела сказать, синьор священник: я вам не овечка.

— Умница, умница, — произнес он с довольным видом, — ну а теперь сядь вон туда, и побеседуем.

Она села напротив него с видом, который ясно выражал: ладно, побеседуем, но исповедаться к тебе я не приду, нет уж, дудки! Но, при всей своей бесцеремонности она не осмелилась произнести это вслух. Мысль о том, что священник сам пришел сюда за ней, наполняла ее гордостью. В душе ее даже шевельнулось желание преподнести ему, как гостю, что-нибудь в подарок — ну хотя бы утиное яйцо.

— Джина, — сказал он, смиренно опустив голову и сложив руки, словно она была святая, а он грешник, — Джина, я давно тебя знаю и давно наблюдаю за тобой. Тебе уже десять лет, а ты не умеешь ни читать, ни писать и, наверное, даже «Отче наш» не знаешь. Ты водишься с самыми отчаянными мальчишками, а они тебя ничему хорошему не научат. Ты грубишь отцу и своей старой бабушке, которая не всегда заботится о тебе, потому что у нее и без тебя полно всяких забот и неприятностей. Вот поэтому-то я и пришел к тебе. Если хочешь, я буду тебе вторым отцом. Приходи в церковь и послушай слова, с которыми я обращаюсь к детям, — ты станешь совсем другой. Придешь? Обещаешь мне, что придешь?

— Хорошо, — ответила она, окончательно овладев собой. — А вы мне дадите картинки и медальки?

— Я тебе дам и медальки и картинки, а ты мне за это обещай ночевать у бабушки и не водиться больше с мальчишками. Если же они позовут тебя — не ходи и не связывайся с ними. Впрочем, теперь они тоже ходят в церковь и, надеюсь, скоро исправятся.

— Может, и исправятся, — согласилась Джина, — да только не все, один из них точно не исправится, потому что он — сын дьявола.

— Кто же это?

— Как, разве вы его не знаете? — удивилась Джина. — Это Нигрон, тот, что привозит уголь. Он оттуда, — добавила она, показывая пальцем на другой берег реки, где черной стеною поднимался лес. — Там дьявол делает из камней уголь, а Нигрон грузит его в свою лодку, привозит сюда и продает.

Священник не знал Нигрона: тот был из другого прихода и на их берегу не задерживался — продаст уголь перекупщику и сразу уезжает к себе. Поэтому слова Джины заинтересовали дона Аполлинари.

— Почему же этот Нигрон не может исправиться? И что плохого он сделал?

— Он ворует у нас уток, а как-то раз избил меня и сказал, что, если я пожалуюсь, он подожжет наш дом. Вам-то, синьор священник, я могу это сказать, — прошептала она доверительным тоном. Она знала, что духовник обязан хранить тайну исповеди.

— Скажи мне правду, Джина, а ты сама ничем не досадила Нигрону?

Она опустила голову, потом тихо произнесла:

— Он привязал лодку и пошел за перекупщиком, который почему-то не явился. Тогда я влезла в лодку и налила в уголь воды.

— Ну это, пожалуй, было ему только на руку, — заметил священник, улыбаясь. — Так, значит, он тебя избил и за воду пригрозил тебе огнем? Но скажи-ка мне вот что: правда, что ты сама не очень уважаешь чужое добро?

Это был больной вопрос. Джина почувствовала, что даже покраснела, ей показалось, будто волосы ее стали такими же рыжими, как у священника. Но, подумав, что она ведь не на исповеди в церкви, согласилась, что и на самом деле не очень-то уважает чужое добро.

— Когда я вижу виноград, я всегда его рву. Я очень люблю его! — воскликнула она и пристально поглядела в лицо священника, как бы желая спросить: а вы разве не любите? — А один раз мне попались груши, прямо с голову величиной, я и взяла две… Всего две, — повторила она и, растопырив средний и указательный пальцы, показала их священнику. И в порыве искренности добавила: — А если удастся, стащу и остальные!

— Нет, остальные ты не тронешь, — сказал он строгим голосом, но улыбаясь. Однако улыбка сползла с его губ, когда Джина скорчила гримасу, которая означала: «А кто мне помешает?»

— Я и курицу стащила, — продолжала она, чуть ли не хвастаясь своими подвигами, — но потом выпустила, потому что боялась, что отец побьет меня. А еще взяла башмак моего двоюродного брата Ренцо, но это просто так, назло ему. Башмак я кинула потом в воду. А еще…

Дальше шло что-то серьезное. Она сама поняла это и в испуге остановилась. Священник ободрил ее:

— Что еще? Говори же!

— Еще я взяла бабушкины серьги. А она думает, что это Вика-горбунья унесла их, та, которая берет все, что плохо лежит, и никто не говорит ей ни слова, — ведь все боятся, что она накличет беду.

— Куда ты дела серьги? — с удивительной мягкостью спросил священник.

Джина молчала. Свесившись через край лодки, она как бы разглядывала что-то в воде, которая тихо плескалась за бортом.

— Не бросила же ты их в воду, правда? Что ты сделала с ними, Джина?

Голос священника звучал странно — таким голосом говорят мальчишки, когда подбивают друг друга на какую-нибудь шалость, Джина приподняла голову и, выругавшись, сказала:

— Ну, понятно, я их не съела. Я их спрятала.

— Где спрятала? Дома или здесь?

Она порывисто вскочила. Вся ее маленькая фигурка дышала негодованием. Она была возмущена наивностью священника. Что она, дура, прятать краденое в собственном доме? В ее сузившихся глазах маленькой тигрицы заиграла коварная улыбка. И тут она открыла самый большой свой грех:

— Я спрятала их в лодке Нигрона.

Теперь и священник вспыхнул от гнева.

— Что ты натворила, Джина! — воскликнул он, всеми силами стараясь сохранить мягкость голоса. — Ведь если их найдут, мальчика будут считать вором!

— А разве он не вор? Вор!

— Какая же ты дрянная девчонка — сказал с отчаянием священник, приглаживая рукой свои огненные волосы.

Он понял, что полумерами тут ничего не добьешься. Он выпрямился и, сурово взглянув на нее, надел шляпу. Даже голос у него изменился, а в его черной фигуре появилось что-то угрожающее.

— Это ты, а не Нигрон, сущая дочь дьявола. А если ты и дальше будешь себя так вести, то дьявол придет за тобой однажды вечером и утащит в адские леса. Истинно так!

Это предсказание произвело желанный эффект. Джина побледнела и снова прикрыла глаза ладонью.

— Ты хоть креститься-то умеешь?

Она перекрестилась, но левой рукой. Перед ее внутренним взором возникла картина адского леса, где вокруг пылающих куч угля, гримасничая, пляшет тысяча дьяволят, похожих на Нигрона, и, оцепенев от ужаса, она сказала каким-то тонким лягушачьим голосом:

— Я приду… приду…

Она хотела сказать «приду на исповедь», не подозревая, что ее первая исповедь только что окончилась.

1926

Перевод В. Торпаковой

Загрузка...