Там, на кладбище, в день годовщины смерти брата, когда увидел Александр Александрович стройного сержанта, вольно несшего в руке фуражку и вольно вышагивающего по печальной кладбищенской земле, — там все и началось. Было хмуро на душе, досада жгла, и вдруг забрезжила, засветилась надежда. А что, если?!. Высветилась дорожка, по которой шел молодой сержант, — умел Александр Александрович примечать этот свет незримый, исходящий от иного человека, — высветилась кладбищенская тропа, жизнь на ней вспыхнула и проблеснула надежда. Ведь сержант-то родным ему был, племянником его был. А ныне еще и без отца остался. Стой-ка, стой-ка, а что, если?!.
Когда тебе близко к шестидесяти, когда по брови покуролесил, тогда свобода твоя, богом бывшая для тебя все годы, вдруг начинает в тягость быть, начинает холодить предчувствием одиночества и тогда сомнение берет, а верно ли прожил жизнь. Где семья, та самая, что могла бы помешать в молодые годы, но столь необходимая к старости? Нету ее, ты иному богу молился. И наследника нету. Не для наследования вещей, не для этого, нет, а для наследия тебя самого. Зря, что ли, постигал все, зря, что ли, умнел, мудрел, твердел? Выходит, впустую все? Помрешь завтра — и сгинул, и пепел в вазочке. Всего только и останется от тебя одна надпись по камню, как в паспортной книге. Был-де, жил-де, от и до, и вот — сгинул.
Иные ценности оказываются в цене, когда тебе близко к шестидесяти, переучет как бы начинаешь производить всему тому, чем дорожил, чему поклонялся. И много ненужного, завалящего оказывается на складе души, а многого недостает. Где взять? Как исхитриться? Как все так повернуть, чтобы не засесть на оставшиеся годы совсем уж в опустелом доме?
На кладбище, в тот день годовщины, глянув на племянника, только лишь вернувшегося из армии, послушав его, петушиные его речи, Александр Александрович будто сына нашел. И Вера ведь не чужая… Прости, брат, так вышло, жизнь чудные порой узелки завязывает, прости. Но вот сына твоего я не оставлю. Что могу, что умею, чем владею, — все ему. Появилась цель, ожила надежда.
Но с Сашей было нелегко. Он поддавался, он соглашался, он мягким воском был под пальцами, но, странное дело, не вылепливалась из этого воска нужная модель, не закреплялся воск, нежданный являя норов. Что ж, тем интересней. И правильно, трофимовской породы парень. Кто это из Трофимовых бывал похож на воск? Ты, что ли? Вспомни-ка, каким был смолоду. А ныне каков?
Все так, терпение тут надобно, — все так, да, жаль, время уходит. А ведь дороже времени и нет ничего. Поспешать надо.
Александр Александрович, склонившись над столом в своем ателье, занят был сейчас тем, что рассматривал Сашины снимки, — порядочно их накопилось, весь стол был прикрыт отпечатками. Иные он небрежно откладывал в сторону, иные же передавал сидевшей рядом в креслице молодой женщине. Она была эффектно, броско одета, была в брюках, конечно же нога на ногу, конечно же и курила по-мужски, твердо зажав в пальцах сигарету. Деловой человек, а вовсе не дамочка сидела перед Александром Александровичем, хотя все ухищрения женские, чтобы решительно казаться молодой, были ей ведомы. Она небрежно, коротко взглядывала на Сашины отпечатки. Взгляд — и ею все было понято-схвачено, и карточка летела на стол. Взгляд — и снова все понято-схвачено.
— Сан Саныч, а мальчик-то явно в художники метит, — сказала она, итожа свои взгляды. — Что ни снимок, то с выкрутасами. А ведь дело, каким вы тут занимаетесь, из простых, не так ли? Чтобы в фокусе, чтобы узнать можно было. Обывателю плевать на тучки, на ракурс, на всю эту жизненность. Ему важно узнать себя. Да чтобы покраше вышел. Тут соврать — милое дело. Я верно говорю? — Она швырнула на стол очередную карточку. — Не с того конца за ремесло берется. Вы кого из него собираетесь делать? Второго Бальтерманца?
— Второго А. А. Трофимова.
— О! Ну это и совсем не просто!
— Попробую.
— Сан Саныч, ведь вы личность.
— Вы мне льстите, Света.
— Я вас знаю. Давно. Полагаете, талант художника передается по наследству от дяди к племяннику?
— Нет, не думаю. Парень старается, наблюдательности у него не отнимешь, но, конечно, не тем, не тем занялся.
— Пойми вас. А сказали, что собираетесь делать из него себя второго.
— Только не по части мастерства фотографирования, чему учиться годы и годы, и что — все же — от бога, а по части умения жить.
— А тут годы и годы не нужны?
— Если в одиночку толкаться, то нужны. Годы и годы. А если есть кому помочь, посоветовать, направить, то, глядишь, побыстрей все пойдет.
— Поняла вас, Сан Саныч. Решили передать родственничку свой житейский опыт?
— Хоть малость от оного. Чтобы в телках слишком уж долго не обретался.
— Что ж, дело. Помнится, и меня вот так же за руку взяли. И повели. Кое-чем обязана вам, Сан Саныч. Помню.
Александр Александрович внимательно поглядел на женщину. Что-то в голосе ее ему почудилось, что-то такое, что не прилаживалось к произнесенным словам.
— Может, плохим тебе был другом, Света? Ты о чем?
— Бог с тобой, я же благодарю! Вытащил, помог. Я помню, помню.
— Да, и радуюсь за тебя, глядя, как умненько по жизни бегаешь.
— Спасибо, спасибо.
— Слушай, Света, а ты ведь могла бы помочь мне с парнем. Он не труха, с ним стоит повозиться. Ты пойми… — Александр Александрович умолк, прислушиваясь к себе, к тем словам, которые только что проговорил. Он их не ждал, они вырвались, чуть ли не опередив мысль. Он мысли этой в себе не ждал. Но вот она — народилась. И теперь следовало помолчать и обдумать эту мысль. А не шальная ли, не с языка ль просто сорвалась. Бывает, срываются слова, и хоть слово не воробей, но ведь и воробьев ловят.
Он отошел от стола, сел в креслице напротив Светланы, наклонился к ней, взял ее руку, сжал в своих широких ладонях. И заговорил, чтобы не молчать, но думая, думая:
— Для кого все?.. Зачем все?.. Я уже не молод, Светлана…
Она поторопила:
— Не тяни. Ты о чем хочешь попросить меня? Не тяни.
— Думаю, думаю…
Она решила помочь ему, но и помочь себе. Ей почудилось, что ее собираются оскорбить, унизить, и она заспешила, чтобы поскорее разувериться в этом.
— Ну, наследничка ты готовишь, — сказала она. — Ну, я поняла, поняла.
— Не поняла. Сложнее все. Всегда найдется, кому прожить и пропить твое добро. У меня целая куча родни. Сложнее…
— Я сложностей бегу, Сан Саныч.
— Да брось ты! Нахваталась красивых фраз! — Он начал сердиться, прежде всего на себя, на немоту свою вдруг, на немоту в мыслях и в воле. — Понимаешь, поздновато я за парня взялся! Вот это ты пойми. С младенчества рос у меня на глазах, да мне не до него было. Ну, племянник, ну и пусть его бегает. Отец есть, мать есть — мне-то что?
— А теперь — что?
— А теперь — что. Отец его умер, моложе меня, а умер, и теперь я ему, как там ни называй, а вместо отца. Вот в чем сложность.
— Зря ты, Сан Саныч, заставлял своих баб аборты делать, — сказала Светлана. — Вот в чем твоя теперь сложность. И от меня бы мог быть сыночек. Представляешь?
— Дела давно минувших дней.
— Да ты не бойся, я не упрекаю. Я и сама не хотела. Ну, говори, договаривай. Смелее, смелее. — Она закурила от своей же дотлевавшей сигареты. Глубоко, как бы окунаясь, затянулась. И придержала выдох, чтобы не застить дымом глаза, чтобы ясно видеть своего Сан Саныча. Щурясь, смотрела она на него и уж такая была сейчас бывалая, такая всезнайка. Да, а сколько же все-таки ей лет? Разве нынче поймешь, когда женщины столь спасительный освоили грим, спрятались под парички? Может, лет тридцать, а может, и больше.
Александр Александрович молчал, тянул с решительными словами. Искал их в себе? Не решался обратить в звук? Смущали его глаза женщины, прижмуренные, как от боли?
Она выдохнула свой дым, сокрылось за дымом лицо Александра Александровича, и он сказал, душевную вплетая в слова ноту:
— Парню нужна умная женщина, Света. Умная и опытная. Да, да, он телок еще, даром что боек. Именно сейчас его может обкрутить любая дуреха — и тогда все прахом. Прости, я очень откровенно с тобой говорю, но я потому так и говорю, что уважаю твой ум, что верю в тебя.
— Я вижу, тебе ничего для него не жаль… — Она опять сильно затянулась, опять придержав в себе затяжку, чтобы дым не помешал ей рассматривать Александра Александровича.
А он, сказав все, стал собираться с мыслями для дальнейшего, стал изготавливать свое напрягшееся было лицо к шутке, к усмешке, что ли, к этакому вот: «А, что в жизни не бывает!» Он вступал в актерство, в притворство, снова превращая жизнь в игру.
— Так ты поможешь мне? Займешься?
— Что ж!.. — Она дымом дыхнула в его лицо, и вправду в актерское какое-то, одутловатое, в морщинах, искреннее и фальшивое, разное. — Что ж… задание принимается… — Она вырвала руку из его ладоней и поднялась. — Это даже забавно! Трофимов-первый… Трофимов-второй… Но только если он не слюнтяй. Ненавижу нынешних молодых слюнтяев в техасских костюмчиках из «Березки». У них и темперамент-то какой-то сертификатный. Знаешь, с блеклой синей полосочкой? Вроде деньги, а ничего не купишь. — Она говорила, слова легко ей подчинялись, находчивые слова, но сама себе она не подчинялась, в ярости расхаживала по ателье, и ее качало и бросало. И всему доставалось от ее рук. И карточки попадали на пол, и старый аппарат едва удержался на штативе, и экран-подсветка отлетел в сторону.
Александр Александрович не мешал Светлане бушевать. Он кротко подбирал с пола фотографии, водворял все на свои места, актерствуя, сыскал подходящую фразочку, сказал, вздохнув:
— О-хо-хо!.. Грехи наши тяжкие…
Вдруг распахнулась дверь, многозначительно прозвенев, как на сцене, колокольчиком, и за порог ступил Саша. В техасских штанах расклешенных, в техасской куртке с цветной эмблемой на груди, весь в камерах и ремнях.
— Этот?! — Светлана яростно взглянула на племянника и так же яростно на дядю. — Да, сходство несомненное! Лось и лосенок! Ну что ж!..
Сашин красный автомобильчик, дерзко опережая «Волги», въехал в широкую горловину улицы, уходящей от высотной гостиницы «Ленинградская». Красный автомобильчик был горд сейчас и заносчив. Ведь он вез красавицу. Извольте, гляньте, гляньте за лобовое стекло, — там рядом с его хозяином сидит красавица. Такая же, как на рекламах заморских фильмов. Это неверно, что автомобили не знают, кого везут. Знают. И им тоже присуще чувство гордости и даже, иной раз, спеси, равно как и униженности и обиженности. Приглядитесь.
Сейчас и красный автомобильчик, и владелец оного были преисполнены гордости.
А вот Светлана, действительно похожая на красавиц из заморских фильмов, а вот она, сидя рядом с Сашей, была охвачена иным чувством, и даже не одним. Еще дотлевала в ней ярость, с какой выкрикнула она свое «Ну что ж!», и уже уныние подобралось, потерянность начинала сковывать, обида грызть. «Кто я?.. Что со мной делают?..» Так думает человек, и еще куда-то не туда шагнувший, и еще в чем-то поступивший против совести. Совсем бессовестных людей не бывает. Бывают всё более увязающие в бессовестности. Это как трясина. И пока ты не увяз совсем, ты еще надеешься выбраться. А не выбрался, так и конец всему. Да, пожалуй, это так: когда иссякает в человеке совесть, иссякает в нем и жизнь, он захлебывается.
— Подарок судьбы! — заговорил Саша. — Готовился корпеть в этом распроклятом ателье, и вдруг вы, и дядя — хвала ему! — отдает меня в ваше распоряжение.
— «Подарок судьбы!..» — Она зло глянула на этого лосенка, зло и сразу смягчившись, потому что лосенок был мил и уж он-то был ни в чем не повинен. Нет, повинен! В той дальней схожести, какая жила в нем, перекликалась с матерым лосем. Побег молодой, но пройдут годы… И тоже станет подминать, попирать людей, бывалый, умелый, сентиментальный и жестокий. Чего его жалеть? А ее пожалели? Да и велик ли грех, тот грех, который она берет на душу? Какая это ничтожная малость в сравнении с тем, что его ждет.
— Вы как-то странно смотрите на меня, — сказал Саша.
— Любуюсь, — сказала Светлана. Она достала сигарету, прикурила ее от своей и сунула сигарету Саше в губы. — Кури.
Вильнув рулем, Саша оторопело взглянул на женщину — столь интимен был ее поступок. И ничего не понял, узрев невозмутимый, строгий профиль. И как же она прямо смотрела перед собой, как сосредоточенно, непроницаемо, отрешенно.
Там, на улице, те, кто приметил эту молодую женщину в машине рядом с этим молодым человеком, наверное, если был у приметивших досуг, мигом довообразили картину, в которой счастливая, взысканная удачей пара куда-то вот мчалась на счастливой, новенькой машине, куда-то — в праздник.
— Да, подарок судьбы… — снова пробормотал Саша, еще пребывая в растерянности и уже наполняясь самонадеянностью. — Какая-то вы вся загадочная…
Она усмехнулась, не повернув головы:
— А ты какой-то весь импортный. До самой макушки.
— А макушка?
— Нашенская. Российская. — Она глянула, наклоняясь к нему. — Их даже две.
От парня хорошо пахло. Свежестью. И Светлана потянулась на этот запах, поцеловала Сашу в затылок.
— Смотри, не сшиби столб.
Саша попытался сохранить невозмутимость. Растерянность из него вылилась, в него вливалась самонадеянность.
— Этот поцелуй материнский? — спросил он.
— Ну, ну, не форсируй событий. — Эта игра начинала забавлять ее, хоть ярость в ней и обида в ней еще жили в обнимку. — Кстати, русскому мужику не пристало наряжаться под иностранца. Надо бы и себя хоть чуток оставить.
— А русской бабе? У вас даже и макушка импортная.
— Это я по долгу службы.
— Какой?
— Переводчица «Интуриста». Гид. С кем поведешься…
— Так вы небось ду ю спик инглиш?
— Спик, спик, мой мальчик. И парле, парле — тоже.
— Ох и трудно мне будет с вами!
— Да ну?! — Все вспомнилось, и она недобро усмехнулась: — Действительно, боек!
А он обиделся, приметив эту усмешку, покривившую ее совершенную щеку.
— Куда прикажете, мадам? — Он готов был отступиться от нее.
— Что ж, кутнем. — Она не собиралась его отпускать. — Дело к вечеру. Рули, дружок, на проспект.
В проспект въехали, как в другой город. В Москве много «других городов», ничем не схожих друг с другом. Разве что людьми. Вот этот люд московский и единит, пожалуй, такие разного лика части Москвы, как старые ее улочки где-нибудь у Ильинских ворот, где кривоватый и в гору Хохлов переулок, круто под гору Подкопаевский, где былой монастырь и былые церкви придерживают, кажется, и былое над собой небо в неспешных, кудрявых облаках, — с этой вдруг белостенной и сплошь из окон новой застройкой в Тропареве, скажем, или у Теплого Стана. Тут и небо иное, тут и воздух иной. Другой город. Но нет, люди все те же — московские, столичной заботы, спешки, столичной лукавости и смекалки. И в людях все дело.
И все же в Москве во множестве «других городов» и этот проспект как раз был таким, на особицу, городом.
Въехали, когда уже зажглись здесь огни и вспыхнул, что-то там изображая, рекламный экран во весь торец дома. Этот экран и светящийся, крутящийся глобус над рестораном «Арбат», и эти дома, и вечерние полублики от витрин, от окон, и заморских марок машины, припаркованные у широких тротуаров, и в заморской одежде люди… Туристы? Да нет, все больше свой народ, московский, только заморского обличья. Забавы ради, моды ради.
К вечеру тут становились хозяевами молодые. Или те, кто и не молод, но еще поигрывает в молодые игры. Как некогда Кузнецкий мост, а потом Петровка, а потом улица Горького, ныне этот проспект стал московским променадом. И было не понять, если не вглядеться, свои тут ходят или иностранцы. Не только наряды, но и речь тут звучала заморская. Но если вглядеться, то, конечно, свои тут преобладали. Забавная это была публика. И все-таки, а все-таки и они были москвичами, в том-то и дело, что и они были москвичами, ибо Москва от века знала своих «а ля» и прощала им их ужимки по молодости их лет.
В этот мир вечерний и въехали Саша и Светлана. Окунулись в него, зажили тут. При «Арбате» был бар, туда и направились. Там Светлану знали. Видимо, частенько появлялась там со своими интуристами. Ее знали и ее уважали. Саша сразу это понял и обрадовался этому. Отсвет уважения потянулся и к нему. Среди женщин, молоденьких и не очень, наших и иностранок, она была тут самая красивая. Самая уверенная в себе, лучше всех держалась. Не зазнавалась и не подлаживалась. Была лучше всех одета. Была проще всех одета. Была дороже всех одета. И была она его подругой. Его подругой — это сразу все поняли. И что у них любовь — это сразу все поняли. Еще он не понял, а вокруг уже поняли. Мужчины позавидовали ему. А женщины… а они позавидовали ей. Саша догадался и об этом. Он еще ничего не успел выпить, но уже был пьян. От взглядов этих, от догадок, от воздуха тут.
Светлана не пожелала пить всякие там замысловатые коктейли. Нет, она была проста и естественна, не выламывалась.
— Гриня, — сказала она толстому бармену, похожему на старого японца. — Мне виски. Из той бутылочки, на этикетке которой похожий на моего парень. Хочу узнать его мысли и запьянеть малость.
— Узнать мысли того, что на этикетке? — зажмурился старый японец.
— Нет, того, что рядом со мной. Как он тебе?
— Сюда еще не заглядывал. — Гриня приузил на Сашу свои и без того приуженные глазки с набрякшими веками.
— Это — плюс?
— Все-таки… А вам, молодой человек? Тоже «Лонг Джон»?
— Я ни разу в жизни не пил виски, — признался Саша.
— Это — плюс? — спросила Светлана у японца.
Тот кивнул.
— И я так думаю, — сказала Светлана. — Налей ему, надо же когда-то попробовать. Саша, не страшись, этот напиток не крепче водки.
— И даже полезнее, — сказал японец. — У меня для вас найдется ананасовый сок.
— Ну, Саша, тебя тут возлюбили! — Светлана взяла свое виски, глянула на тех, кто был у стойки, как бы молвив им всем: «Ну, счастья вам!» — и выпила по-мужски, до дна.
Выпил и Саша. Он был уже пьян, а от виски он сперва протрезвел. Все лучше увиделось вдруг. Не такими милыми вдруг показались лица соседей. Приглядистыми уж очень были. Что им до него? Что им до Светланы? А они вытаращились, эти люди, и подсматривали, подмечали. И влажные их рты какие-то вырабатывали слова, если судить по истончившимся губам, не очень-то добрые. Про него и Светлану? А что недоброго можно было сказать про них?
— Странный напиток, — сказал Саша. — Недобрый какой-то. Нет, водка лучше.
— Это — плюс? — глянула на японца Светлана.
Тот кивнул.
— А знаешь, кто он? Чей он?
— Ну?
— Сан Саныча родной племянничек.
Повислые щеки у японца подтянулись к глазам.
— Да ну?! — как-то очень по-бабьи изумился он. — Да, да, да, да, да! Похож! Ай, похож!
— Это — плюс? — спросила Светлана.
— Что — плюс? — не пожелал понять ее японец.
— Что похож? — не пожелала отказаться от своего вопроса Светлана.
Японец помедлил, подумал, отпустив назад щеки, и так и не ответил, занялся миксером, вдруг став каким-то фокусником, затрясшимся каким-то факиром.
— Вот, Саша, учись, — сказала Светлана. — Молчание — золото.
Саша не понял, о чем она. Он только что допил свое виски и теперь новое совсем обрел зрение. Доброе. Чуть-чуть в туманце. Люди вокруг опять помилели. И все они, конечно, любили его Светлану, уважали ее, восхищались ею, дарили и ему свою симпатию.
— А все-таки это виски не так плохо, — сказал Саша. — Не так плохо.
— Повторить? — глянул на него японец и замолотил губами, трясясь над миксером.
— Смешной, — шепнул Светлане Саша. — И милый, да?
— Милый? Это ты у меня милый. А к нему это словечко не подходит. Повторить, — кивнула Светлана японцу.
Они снова выпили, и снова поменялось у Саши зрение. Оно с ним в какие-то жмурки играло, то приоткрывая, то припрятывая правду о том, что видели глаза. Это из-за виски? Странный напиток. И то придвигалась к нему Светлана, то отодвигалась. С близкого расстояния он ее совсем не умел разглядеть, удерживая в глазах лишь что-нибудь одно: как пьет, как губы у нее шевелятся, как бьется голубенькая жилка на шее. Издали, когда она отодвигалась, вместе с японцем, стойкой и рядами бутылок, двоящихся и троящихся в зеркальном стекле, он начинал догадываться, что ей не по себе, что она думает, думает о чем-то, что позабыла о нем. И он окликал ее.
— Да, милый? — оборачивалась она, стремительно приближаясь, снова становясь неразличимой. Такие чудеса происходят со сменной оптикой, когда запутываешься, какой для чего нужен объектив, — где нормальный, где широкоугольный, где длиннофокусный, — и крутишь, крутишь стеклышки, уже наугад меняя фокусное расстояние.
— Ты тут заскучал? — спросила Светлана, попав, кажется, в широкоугольный объектив.
— Я тут запутался, — сказал Саша, пытаясь вспомнить, куда повернуть колесико в оправе объектива, чтобы обрести норму.
— Тогда уйдем отсюда, — сказала Светлана. — Гриня, сколько с нас?
— С меня, — сказал Саша, доставая деньги.
Японец близко придвинул к нему наконец-то остановившиеся щеки.
— Рад был с вами познакомиться, товарищ Трофимов…
— Второй, — подсказала Светлана. — Но тоже — А. А.
— Это хорошо, — сказал японец.
— Что — хорошо? — спросила Светлана, но ответа не дождалась.
Они вышли на проспект, сразу ступив в цепочку прогуливающихся здесь людей. Тут можно было обнять Светлану, можно было поцеловать. Саше давно хотелось поцеловать Светлану. Ту жилку тоненькую, что билась на шее. С этой жилкой он уже подружился. И он ткнулся к Светлане, обнял ее и поцеловал в шею.
— Не балуй! — нарочито грубо сказала Светлана, чтобы не обидеть его, и оттолкнула от себя. — Я не тутошняя.
— Мне казалось…
— Тебе еще многое будет казаться. Ладно, не сердись. — Пальцем подняла она его подбородок и поцеловала в губы.
— Ох! — Вся оптика закружилась в Сашиных глазах.
— Это все пока. — Она отвела его рванувшиеся к ней руки, даже отшвырнула их, словно это не она только что его поцеловала. — Куда теперь?
— Может быть, ко мне? — робко предложил Саша, все еще слыша на губах ее губы.
— Ты с дядей живешь?
— Да. Но у меня отдельная комната.
— Представляю! — Она начала смеяться, сперва тихонечко, потом все громче, как-то уж слишком громко, странно громко, — ведь повода-то для смеха не было. — Представляю, какое у него будет лицо, если мы с тобой заявимся! — Она хохотала, хохотала. — О, господи! Какое у него будет лицо! — И вдруг она стихла, недоуменно поглядела на Сашу: — А какое?
— У кого? — Саша был подавлен ее смехом.
— Ты — глуп! У Сан Саныча!
— Обычное. Я же не мальчик в конце концов.
— В конце концов… — Она платком осторожно вытирала глаза, чтобы не поплыла тушь от этого доведшего ее до слез смеха. — Ладно, пошли, есть тут одно местечко. — Решительно вознамерившись повеселеть, поменять свои мысли, перевернуть их, как переворачивают пластинку в проигрывателе, Светлана запела: — Э же вудре дансе! Э же вудре дансе!.. — И на тот же мотив: — Нет, нет, машину оставляем здесь! — И она потянула Сашу за руку, когда он шагнул к своему автомобильчику. — Еще недоставало, чтобы у тебя отобрали права. Сан Саныч голову с меня снимет. Лови, парень, такси! Рванем в ресторанчик с танцами!
В такси, которое поймал не Саша, а поймала Светлана, и не поймала, а всего лишь вышла к обочине, и такси в миг единый оказалось у ее ног, они не перемолвились ни словом. Ехали, отжавшись в углы, словно поссорились, нет, словно испугались друг друга, нет, не друг друга, а того, что могло начаться между ними и уже началось. В этой душной кабине, в этом случайном экипаже, при безмолвствующем водителе, толстая шея которого была как лицо наизнанку, и это лицо подсматривало и даже, кажется, подмаргивало, — вот только здесь и только сейчас все стало для Светланы и Саши неотвратимым. Есть нечто, чем нельзя поигрывать, как детям нельзя играть с огнем. Об этом пишут на спичечных коробках и на плакатах, завешивая ими торцы домов. А хорошо бы и еще один плакат повесить: «ЛЮДИ! БЕРЕГИТЕ ВАШИ ДУШИ!»
Танцевальный зал ресторана «Пекин» был невелик, это был боковой зальчик и назывался он «банкетным». Но вечерами он предназначался не для тех, кто есть и пить пришел, а для тех, кто пришел танцевать. Таких тут набралось немало, на площадке перед оркестром было тесно, просто сутолока была. Но это был еще и танец. Сутолока — она и была танцем. Тела в тела, так это и было задумано, так это и танцевалось. И чем теснее, тем свободнее было телу, тем вольготней было показать себя, вывернуть, изогнуть, поддаться, напасть.
Здесь публика, пожалуй, была еще занятнее, чем на проспекте. Нет, не одеждой. Здесь вовсе не так уж пестро были одеты. И не так уж все были молоды. Здесь были немолодые мужчины и мнимо молодые женщины.
Для порядка у танца, который отплясывали, было и имя. Он назывался «манкиз», он уводил к обезьянам, да-да, к ним — к нашим дальним родичам.
Молодые, те, кто был тут по-честному молод, справлялись с этим танцем достаточно хорошо. «Манкиз» этот явно был для молодых.
Он подошел и для Светланы и Саши. Они еще с порога были схвачены толпой, ввергнуты в сутолоку, куда и стремились.
Пожалуй, этот танец начался у них еще в машине, где они откинулись друг от друга и замерли, в той отрешенности замерли, когда начинается в человеке безмыслие и только слышит он в себе ток крови. И вот, под музычку, в толпе они прильнули друг к другу. Так танцуются ритуальные танцы. Но они были молоды, и их танец был конечно же красив, осмыслен, он был разговором, признанием, игрой.
Так танцевали Светлана и Саша. С замкнутыми лицами, безмерно откровенно. Их танец можно было бы читать. Сашин текст был совсем простеньким, Светлана слагала замысловатые, туманные фразы.
Он рвался к ней, он не хитрил, он был угловат, хотя его телу была свойственна гибкость, он был порывист, хотя и робел вдруг, а она уклонялась, выскальзывала, задумывалась, решалась и не решалась, мудрила.
В этой толпе, где прочитывалась каждая пара, казалось, не люди двигались, а фразы, изгибающиеся, сходящиеся, противоборствующие. Иные фразы читать было скучно и даже противно, чаще — противно. Но только не те фразы, которые слагали Светлана и Саша, не их разговор.
И чтением этого разговора давно уже занялся некий востролицый, востроглазый мужчина, привычную задав губам вежливенькую улыбочку, — элегантный, из молодящихся, но прежде всего, как бы он ни пытался это скрыть одеждой, улыбкой, востроглазостью своей, прежде всего какой-то траченый. Все позади? И даже, кажется, знает об этом? Знает, да хорохорится? Вот это какой был наблюдатель. По одежде почти юноша, по серому в морщинах лицу почти старик, но с глазами, все еще не утратившими жадности к жизни.
Он сидел один за столиком, грея в руке бокал, забыв о нем, поскольку всерьез увлекся чтением. Чтением того, что рассказывали, танцуя, Светлана и Саша.
Их танец читали и другие. Сам маэстро, сидевший за роялем, стал поглядывать на них, будто не он вел оркестр, а они. Маэстро был безмерно утомлен, он был седенький, старенький, но тоже из племени юношей до гроба. И он скучал, тарабаня, ненавидя всю эту толкотню. Светлана и Саша его обрадовали. Для них стоило играть, угадливо следуя за ними, они толкали на импровизацию. Их танец тревожил, в нем жила опасность, свежестью от него веяло. И в уставшей, в затолканной, захватанной музыке стали оживать и эта тревога, и эта свежесть. И почти всем на площадке стало трудно танцевать.
— Ритм! Ритм! — визгливо крикнула какая-то дуреха. Тревога и свежесть были не из ее ритмов.
Светлана очнулась. И сразу увидела маэстро, — он поклонился ей, он знал ее, — и глаза человека у столика, который привстал, раскланиваясь. Она увидела эти глаза, попала в их перекрестье и сникла, заскучала, остановилась. Разом оборвалась музыка.
— Хватит! — сказала Светлана и, взяв Сашу за руку, повела его к столику, где сидел востроглазый, который звал, взмахивая руками, суетился, отодвигая стулья.
— Светланочка, вы были сейчас божественны! — Востроглазый сомкнул глаза от восхищения, лицо его, обезглазив, стало личиком усохшего старичка. — Вы и ваш партнер! Я любовался вами…
— Знакомься, Саша, — сказала Светлана. — Это Ник. — Она не позволила востроглазому поцеловать ей руку, не очень-то она с ним церемонилась. — Ладно, сядем здесь.
Ник глянул на Сашу:
— Откуда? Почему вас не знаю? — У него была длиннопалая рука, обхватистая, «манкизная».
— В Москве семь миллионов, — сказала Светлана.
— Но живем-то мы своим кругом. В оном я Сашу не встречал.
— Я недавно из армии, — сказал Саша. — Так как же вас звать? Просто Ником? — Саша еще был там, на площадке, еще покачивало его.
— Зовите меня просто Николаем Николаевичем. Ник — это для близких друзей. Для иных даже Николаша. Все в свое время. Что будете пить?
— Ничего, — сказала Светлана. — По глотку воды, и мы уйдем.
— Жаждущим — воду! — сказал подошедшему официанту Ник. — Но это заблуждение, что вода гасит огонь, вода его только разжигает.
— Боржоми, если можно, — сказала официанту Светлана и улыбнулась ему, как знакомому.
Пожилой официант, профессионально лишенный памяти на лица, ее, кажется, узнал и обрадовался такой в себе памятливости.
— Что прикажете, для вас все добудем.
— Нет, только боржоми. Мы уходим.
— Мигом! — Старичок заспешил, словно получил большущий, чреватый чаевыми заказ.
— Смотри, как побежал, — завистливо сказал Ник. — А я и льщу ему, и одариваю, как купчик, а он меня не помнит.
— А не веди себя, как купчик, — усмехнулась Светлана. — Будь попроще, не выламывайся, чтобы не спутали. Сядем, Саша.
Они все еще стояли у стола и только теперь сели, и только теперь утих в Саше гул крови, не утих, а притих, и он стал прислушиваться к разговору, стал оглядываться, дивясь тому, что увидели глаза.
Смутное какое-то в этом притемненном зале стояло веселье. Кажется, пары, сидящие за столиками, были не очень и знакомы друг с другом, но торопили это знакомство изо всех сил, чокаясь, обнимаясь, наезжая друг на друга стульями.
— Что это тут с ними происходит? — недоумевая, спросил Саша.
Ник, налив себе из графинчика коньячку, ответил как бы между прочим. Он занят был, готовился выпить.
— А то же, что и с вами, мой юный друг. — Ник закинул голову, глотая, но успел глянуть из-под ресниц на Светлану — не перебрал ли в дерзости.
Она молчала, сжав губы. Не смотрела ни на кого.
— Впрочем, как всегда, имеются нюансы, здесь и такие и сякие, — отдышавшись после глотка, продолжал Ник. — Ведь это место, Саша, такое. Догадались, надеюсь?
— А ты покупатель? — спросила Светлана.
— Скорее, наблюдатель. Впрочем, не стану лгать, я люблю случайные знакомства. В них есть нечто от чуда. Пусть крошечного… Как вам здесь? Правда, занятное местечко?
— Правда.
— Студент? Или уже легли на крыло?
— Фотокорреспондент. Впрочем, не стану лгать, пока только фотограф.
— Что ж, это, полагаю, кормит. Но учитесь где-нибудь?
— Учусь снимать на карточки. — Саша извлек из кармана куртки маленький, плоский аппаратик. — Снять?
— Меня? Здесь? Избави бог!
Тогда Саша повел аппаратиком по залу, выискивая, кого бы щелкнуть.
— Хватит ли только света? — усомнился он, переводя диафрагму.
Ник положил руку на его аппарат:
— Не делайте этого. Тут нельзя снимать. Побьют.
— Меня?! — гордо распрямился Саша и вскинул аппарат. Но снимать не стал. — Жаль, темно, ничего не выйдет без подсветки.
— Да, темно, темно, — покивал, похмыкивая, Ник. — Тут у нас темно. Это верно. Светланушка, что-то давно тебя не встречаю. Уезжала? Не дай бог, болела?
— Разными дорожками стали бегать.
— Ну, дорожки у нас одни и те же. А вот скорости, возможно, разные. Я посбавил, ты прибавила, — вот, глядишь, и разминулись. И в одной стайке, чтобы встречаться, надо в едином ритме жить. А я старею.
— Вы тоже переводчик? — спросил Саша.
— Переводчик? — остренько глянул на него Ник, с удовольствием предвкушая нарождающийся в себе находчивый ответ. — Строго говоря, нет, ибо я юрист, но в главном, в сути, конечно же и я переводчик. Перевожу, перетолковываю законы, объясняю значение слов, иногда затуманивая их смысл. Да, да, и я переводчик. Как это мне раньше не пришло в голову?
Присеменил к столику старичок официант, торжественно неся на подносе бутылку боржоми и бокалы. И блок сигарет еще у него был на подносе.
— Ваши любимые, — сказал он Светлане, кладя перед ней сигареты. — Вдруг, думаю, иссяк запас. Угадал? Угодил?
— Ох, спасибо! — Светлана добро улыбнулась старичку. — «Марлборо»! Мои, мои!
А Ник искренне изумился:
— Запомнить даже сигареты? Ты что, каждый день здесь вытанцовываешь?
— Не бывала с зимы.
— Невероятно! Вот, Саша, какая она у нас. Говорят, Клеопатру узнавали в толпе даже под покрывалом рабыни. Говорят, ее очерчивал светящийся круг. Впрочем, говорят, это создавало некоторые неудобства.
— Говорят, говорят. Откуда ты все знаешь? — Светлана поднялась, стоя выпила воды, жадно глотая.
И Саша тоже напился, жадно глотая. Все высохло в нем, только теперь он понял, что чуть не погиб от жажды.
Они пили, запрокинув головы, глядя друг на друга.
А на них глядел Ник, глядел и впадал в завистливую печаль.
— Может быть, принести огнетушитель? — спросил он.
— Ты все время рядом с пошлостью, — сказала Светлана. — Вот что, мудрец, пойдем-ка мы от тебя вон. Надоел! — И она пошла от столика, на ходу расплачиваясь со старичком официантом, который семенил рядом с ней, горделиво вскинув голову.
Ник придержал Сашу за локоть, ухватив горячими, длинными пальцами.
— А вы смелый, молодой человек, — сказал Ник, убрав с лица улыбочку, постарев, став каким-то клювастым.
— Вы о чем? — не понял Саша. Пальцы Ника слишком уж сжались, и пришлось легонько коснуться ребром ладони его предплечья, чтобы разжать эти пальцы.
— О, вам ведомы приемчики! — сказал Ник, растирая руку. — Я вас недооценил. Ну, ступайте, калиф на час…
Грянула музыка, и сразу поднялись со своих мест женщины и мужчины. И сразу качнулись друг к другу и стали фразами.
Саша пробирался к выходу уже через толпу танцующих.
Светлана ждала его в пустом, гулком, замершем в тишине гостиничном вестибюле. Она стояла у красной колонны. Она сперва показалась ему незнакомкой. Но почудилось, что вокруг нее, обежав ее, засветился огненный круг. И Саша узнал Светлану.
— Где ты пропадал? — Ей было холодно, она сжалась, и, кажется, она сердилась.
— Прощался с Ником. А потом пробирался через танцующих.
— Он что-нибудь еще вякал, этот мудрец?
— Не помню. Губы шевелились.
Она поглядела на него и беззвучно пошевелила губами.
— Ты о чем? — спросил Саша.
— Все равно ты ничего не слышишь.
— Тебя я слышу.
Они стояли рядом в гулком, пустом вестибюле, и он не смел до нее дотронуться, и даже смотреть на нее ему было боязно.
— Поехали, поехали! — сказала она вдруг легким голосом. — Покатили!
И снова такси, и снова скользящие за стеклами громадные тени домов. В этих тенях редкие светились окна. Каждое окно — загадка.
— Ты одна живешь? — спросил Саша.
Теперь они сидели рядом, и он слышал, как она дышит, и себя слышал, как сам он дышит, и он боялся пошевелиться, чтобы не выдать свои мысли.
— Одна. Ехать далеко. Поедешь?
Он не ответил. Вопрос был задан не для того, чтобы на него отвечали. Он понял это и не ответил.
К счастью, на этот раз шофер попался разговорчивый. Он принялся болтать обо всем на свете, — весь таксистский репертуар выложил, — и проболтал не умолкая до самого дома Светланы. Устал человек, кончалась его смена, и если бы замолк, мог бы и задремать.
Шофер болтал, а Светлана и Саша молчали, прислушиваясь к своим мыслям, сплетая их. Иногда Саше казалось, что Светлана отодвигается от него, уходит, и все дальше, дальше, хотя она недвижно сидела рядом с ним, и тогда Саша пугался, напрягался, готовясь окликнуть ее, но Светлана всякий раз возвращалась. Она понимала, она-то уж все понимала про то, что с ним творится. А с ней что творилось, с ней-то что? Чего притихла, задумалась? Ну, ехал рядом милый, свежий парень — ну, экая новость. Да, новость. Такой мальчик давно уже стал для нее новостью. Когда все было? Эта тишина, когда слышными становятся мысли, когда звонким кажется ток чужой крови и когда ты сама будто входишь в горячую реку, — это все стало новостью, так позабылось, отринуло, осталось за горизонтом. И вот все рядом. Вернулось? Какое там! Ее принаняли, чтобы натаскать парнишку, чтобы натаскать Трофимова-второго…
— О, господи! — вырвалось у нее. — Приехали…
Они выбрались из машины, но шофер, усталый человек, все не отпускал их, добалтывая свое, и они вежливо дослушивали его, и Саша даже был рад, что шофер говорит, говорит.
Но вот машина отъехала, шофер, вдруг все поняв, рванул с места. И они остались вдвоем у подъезда ее дома, где-то на окраине Москвы, где все дома были одинаковыми.
— Тут и заблудиться недолго, — озираясь, сказал Саша.
— Уже, — сказала она. — Уже.
— Такси уехало… Мосты сожжены… — пробормотал Саша, припомнив, должно быть, набор слов из какого-нибудь фильма про любовь. — Ты должна напоить меня чаем…
— Глупый ты, глупый, — сказала она. — Ну, пошли…
В лифте она поцеловала его. Так полагалось, если бы была любовь. Но ей и хотелось его поцеловать, вот так, почти целомудренно, едва притронувшись сухими губами к сухим и жарким его губам, — ведь настоящее в жизни часто подменяется ненастоящим, и даже сведущие люди не замечают подлога.
Лифт остановился, створки раздвинулись, напомнив своим ворчливым скрипом, что пора выходить. Когда это было?.. Так же вот останавливался лифт, так же вот поторапливая… Целую жизнь назад, целую, спиралью вдруг крутанувшуюся в Светланиных глазах жизнь. Больно стало глазам.
Светлана ввела Сашу в квартиру. Она шла впереди, включая свет. Этот свет выгонял из глаз витки спирали. Саша шел, осторожно ступая, словно боялся кого-то тут разбудить. И к чему-то прислушивался. К стуку сердца в себе? К звону крови? Он не знал, откуда этот стук и звон.
— Здесь никого нет, — оглянулась Светлана. — Ты да я. Входи, я сейчас.
Он вошел в ее комнату, озираясь, прислушиваясь, готовясь к неожиданности. Так в армии, на маневрах, поверив в истинность боевой тревоги, двигался он в дозоре.
Комната, которую Саша увидел, была успокаивающе знакомой. Из фильмов была комната, из фильмов про красивую жизнь, где среди современных вещей современные мужчины и женщины обмениваются современными находчивыми репликами. Про светскую жизнь и про отношения без предрассудков. Саше полегче стало, он перевел дух. Здесь было уютно и обыкновенно.
Но было в этой комнате и нечто свое. И оно подманивало внимание. Это были фотографии на стенах. Саша вгляделся и кинулся к ним, узнав их, и пошел от фотографии к фотографии, на которых поля были, высокое небо, лесные опушки, извивы реки.
Вошла Светлана. Она была в халатике. Она сняла парик, заколов свои собственные волосы в торопливый, разнявшийся на затылке пучок. У нее были мягкие волосы, сероватые, без глянца, они и издали показались мягкими, добрыми. Светлана была и та и не та совсем. Саша глядел на нее, едва узнавая, наново потерявшись.
— Вы?..
— Я самая.
— Как вы красивы…
— Правда? — Она рассмеялась. Так еще губы у нее не смеялись, не были еще такими откровенными. — И не старая?..
— Что вы! — Он окончательно потерялся. Эта комната, эта мебель, картинки на стенах, журнальчики, — они отказывали ему в поддержке, в подсказке, как себя вести. И Саша, как за соломинку, схватился за знакомые фотографии: — Это фотографии моего дядюшки? — повернулся он на одной ноге. — Похоже, это его работы.
— Его, его работа. — Она помрачнела, свела руки у горла.
— А вот и он сам! — обрадовался Саша, приметив в углу, над тахтой, большой портрет своего дяди. — Нынче он уже не тот…
— Не тот… — Она рывком развела руки, и скинулся с ее плеч халат. — Ну?.. — И еще как-то, еще откровеннее разнялись ее губы.
Остолбенев, он смотрел на нее, как на чудо. И слеп.
— Мальчик, у тебя была уже женщина? — спросила она и чуть повернулась к нему боком — вот и вся ее дань стыдливости. В той спирали, какой была ее жизнь, сгорела ее стыдливость.
— Была… — глухо проговорил Саша, дивясь, что не услышал свой голос. — Была! — громко повторил он. — Когда служил!
Он отвел глаза, натолкнувшись ими на твердое, с прищуром лицо своего дяди. И снова отвел глаза, вдруг обузившиеся догадкой.
— Саня, иди ко мне… — услышал он. Она стояла рядом, ее груди укололи его. И он прижался к ней, готовый заплакать от счастья и от узнанного.
— Ты… ты… ты… — зашептала она ему, уводя, увлекая, падая с ним в какую-то мягкую заверть. — Ты… ты… ты… ты… — И вдруг вскрикнула, как раненая: — Умереть бы сейчас!
В это утро Александру Александровичу не удалось въехать на свою Домниковку, поставить машину рядом с ателье. Въезд в улицу со стороны вокзалов и высотной гостиницы был прегражден громадной автомобильной платформой, на которой рядком стояли бетонные кольца-великаны. Такие кольца укладывают, зарывают в землю, когда потом собираются ставить на этой земле дома-великаны. Еще только начинали рыть котлованы под эти дома, еще только свозили неподъемные кольца и блоки, а уже было ясно, что за улица тут затевается. Не только людям ясно, но и самой земле. Она дрожала, содрогалась, ее лихорадило в предчувствии великих перемен. Маленькая улочка помирала, жизнь даря улице-проспекту, улице-гиганту. Так маленькая женщина рожает в муках, и даже погибая, богатыря.
Александр Александрович припарковал машину на площадке у гостиницы и пошел не спеша к своему ателье, вступая в гул и рев машинный, глотнув сразу машинной копоти. Земля под его ногами дрожала, стекла в старых домиках дребезжали, ветер на Домниковке дышал гарью, как на пожарище. Да оно и было тут, это пожарище. Дымящие костры тянулись в небо на строительных площадках, где сжигался мусор, а заодно и доски поверженных строений. Хорошо, неистово пылало это трухлявое дерево. Довелось все же перед смертью вспыхнуть, взлететь, лизнуть небо пламенным язычком. По сто лет мерли тут доски и бревна, и вот, когда совсем конец пришел, вскинулись, ожили, запламенели. И треск стоял от их трепетного сгорания, и стон стоял.
Александр Александрович углублялся в эту гарь, в этот гул, в этот стон, посматривая на все зорко, глазами, привыкшими раскадровывать всё, выхватывать из общей картины главное, особенное, неожиданное — в повороте, в ракурсе, — дабы подтолкнулась у человека мысль, возник образ. Это было профессией — так глядеть. И руки, ладони начинали набухать, ожидая в своем ухвате шероховатую плоскость камеры, чтобы вскинуть ее к глазам, чтобы запечатлеть. Пальцы сжались и разжались, им не дано было схватиться за камеру, Александр Александрович не собирался снимать. Профессия еще жила в нем, та профессия, в которой он слыл мастером, но он с ней уже простился, с той профессией, обрубил ее. А привычка жила. Говорят, так болят у человека ампутированные ноги, кончики пальцев болят, и даже кажется, что шевелятся, хотя человек этот уже давно без ног.
Его ателье тоже дребезжало всеми своими стеклами — большим стеклом витрины, стеклом двери, и даже стародавний замок покачивался. Отмыкая замок, погладив старика пальцем по подбородку, Александр Александрович все же подвел вслух итог своим наблюдениям, поделился ими с замком:
— Да, отец, проходит, проходит наше время. Доскрипываем.
Замок, отомкнувшись, ответно скрипнул дужкой, он соглашался.
— Но еще поживем! Мы еще поживем! — воспротивился такому покорству Александр Александрович. — Не робей!
С откинутой дужкой, улегшись на ладони хозяина, замок казался ощерившимся зверьком с острыми и опасными зубами.
— То-то! — глянул на замок Александр Александрович. — Еще пощелкаем! — Он толкнул дверь, и тотчас задребезжал колокольчик, заполошно, не своим голосом. — А, и ты в панику ударился? — вскинул голову Александр Александрович. — Не бойся, не брошу. Отвинчу, дома у меня будешь звякать. Не робейте, железяки, не робейте, еще найдется нам дело!
Он вошел в фотографию, где пыльный сумрак выкручивался по углам в какие-то кладбищенские фигуры, панически вскидывавшие руки.
— Привидений мне еще недоставало! — вслух обозлился Александр Александрович и начал зажигать всюду свет, а ламп и светильников всяких тут было во множестве.
И вмиг запылала комнатенка фотографии ярче, чем утро за окном, хотя солнце за окном было летнее и уже сполна встало над Домниковкой, у которой и свое собственное от пожаров было освещение.
— Поживем, поживем еще! — зажигаясь верой от яркого света, который сам и запалил, бормотал Александр Александрович, похаживая по ателье. — Ну, телефон, а ты чего молчишь? Жду ведь. — Александр Александрович глянул на часы. — Пора! — Он вдруг остановился, призадумался: — Что это я все вслух разговариваю с неодушевленными предметами? Нервишки, а? — Он подсел к столу, разворошил груду фотографий, глянув на одну, на другую, похмыкал. Дернулись губы, чтобы опять заговорить, но он им воли не дал, сжал покрепче, пальцем припечатал для верности. Так и задумался с пальцем на губах. Грузный, ссутулившийся, но еще крепкий. И сейчас, в этой позе, похожий на висячий замок с откинутой дужкой. Крепкая штуковина, штучная работа.
Зазвонил телефон. Это был самоновейший аппаратик, и голосок у него был пребеспечнейший. Таким голоском дурные вести не приносятся. Вослед за таким голоском ожидается дамское щебетание или легкий мужской говорок, ожидается разговор пустяковый, без веса, без судьбы, про фотографии там, готовы ли, нет ли. Пустейший был телефончик, легонький, пластмассовый, альковный какой-то и даже бежевого цвета.
Снимая трубку, Александр Александрович придержал другой рукой аппаратик, а то бы заскользил по лакированному столику, тоже, кстати, утлому, на тонких ножках, несерьезному.
Но вот лицо у Александра Александровича сделалось куда как серьезным. То задумчив был и даже пригорюнившимся казался, а то вот окреп мигом, собрался, насторожился, сел прямо, изгоняя свою минутную сутулость, навострил, прищурив, глаза.
— Ну, слушаю, — вяло вымолвил он в трубку.
Кто-то, где-то там, из далекого далека, тоже вяло откликнулся:
— Надо бы встретиться…
Ни привета, ни имени, и голос за далью стертый, без всякого выражения.
— Надо бы, надо бы, — согласился Александр Александрович, скучая, почти засыпая. А глаза все щурились, и сидел выпрямленно, не замечая, что приподнял коленями, накренил утлый столик.
— Где бы вот только? — почти сник за далью голос в трубке. Так худо слышно бывает, когда звонят из Владивостока или из соседнего задерганного автомата.
— Давай, пожалуй, у кафе, у того же, что и в прошлый раз, — сказал Александр Александрович, скучая все более. — Кофеек там у нас наладились славный варить.
— Может, пирожных к кофейку взять? Я тут в центре. Достану, может, с заварным кремом.
— Ну, прихвати, сластена. — И Александр Александрович повесил трубку, кончая этот пустейший и скучный ему безмерно разговор. Оправдал себя телефончик, под твердил свою невесомость. Вот только странным было, что все никак не отпускала Александра Александровича напряженность. Он трубку опустил, да так и застыл с рукой на аппарате.
Звякнул колокольчик над дверью, тихонько, нетревожно, и впустил тихого, осторожно вступившего посетителя. Это был старичок Наум.
— А я к вам со своим горем, — сказал Наум, не идя дальше порога. — Вот и сбылось! Свершилось!
— А, здравствуй, Наум, — очнулся Александр Александрович. — Что сбылось?
— Как что? Вы ничего не заметили?
— Нет.
— Ну, когда подходили к фотографии, снимали замок?
— Заметил, что земля под ногами у нас тут сотрясается. Что дымом солнце застит.
— Так, так. А еще?
— Ни пройти, ни проехать. Я даже свой драндулет у гостиницы припарковал.
— Так, так. И все?
— Все, Наум. Не тяни. Что там у тебя сбылось-свершилось?
— А то… — Старик сделал несколько слабых шажков от двери и странно закачался, поднеся руки к голове: — А то, что снесли мою палатку.
— А-а-а, верно, верно, — начал наигрывать сочувствие Александр Александрович. — Понимаю, понимаю…
— Пойдемте, я покажу вам. — Старик взял Александра Александровича за рукав, потянул.
— Но ведь снесли. Чего показывать?
— Пойдемте, пойдемте — это вам будет интересно. И я прошу вас: сделайте снимок.
— Чего? Пустого места?
— Вы угадали. Именно. Я прошу вас, сделайте мне это одолжение.
— Ладно, пошли. — Александр Александрович поднялся и пошел за стариком, налаживая свой плоский аппаратик, который всегда был при нем.
Они вышли на улицу, на свою и не свою уже, сразу ступив в гул и дым, в стройку и пожарища.
— Вот! — Наум шустро перебежал улицу и замер у небольшого прямоугольника земли, со всех сторон стесненной асфальтом. — Вот все, что осталось! Пустырь! — Старик принялся разравнивать ногами землю. — Там, где прошла почти вся моя трудовая жизнь, там пустырь и там ветер! Прошу вас, сфотографируйте это мне.
— Пустырь и ветер? — Александр Александрович нацелился на старика аппаратом.
— Да! — Наум замер со вскинутыми руками, растрепанный, несчастный, не ведая того, похожий на саму Скорбь.
— Король Лир из промтоварной палатки, — сказал Александр Александрович и щелкнул затвором. — Все. А через годик заскочу в эти места, сниму для тебя, Наум, с той же точки, что тут вымахает. Глядишь, домик тут будет этажей в двадцать, а то и в тридцать.
— Что мне с того? — Наум наклонился, сгреб горстку земли, принялся увязывать ее в носовой платок. — Не смейтесь, пусть это бросят в мою могилу. Как-никак, а я с этого места кормился и поился..
— Можно будет похлопотать, чтобы в стену нового дома была вмурована надпись: «Здесь торговал галантереей Наум, честный советский торговец, не укравший ни полушки».
— Вы смеетесь, а я таки не украл ни полушки. Я оборачивался, я делал услуги людям, но у меня всегда все было тютелька в тютельку.
— Ну, ну… — Александр Александрович пошел назад к ателье. В дверях обернулся: — Скажи-ка, Наум, тютелька ты в тютельку, сколько ты раз сидел?
— Два раза! — Наум вскинул руки с растопыренными двумя пальцами. Они переговаривались теперь через улицу, и старик возвысил голос: — Но по ошибке! — Он поспешно пригнул пальцы.
— А я вот ни разу! — тоже возвысил голос Александр Александрович. — Понял?! Ни разу!
Молодо вскинув голову, он победно толкнул дверь ателье, встреченный захлебнувшимся от восхищения колокольчиком, встреченный, как огнями рампы, солнечно мерцающими светильниками. Можно было подумать, что Александр Александрович важную победу сейчас одержал, в важном споре переспорил. Повеселел он, взбодрился. Все оттого, что какой-то жалкий старикашка сидел вот дважды, а он, Александр Александрович, — ни разу? Да, оттого. Иногда и от малого портится настроение, от малого и яснеет. Кто знает, почему так случается? Кто объяснит? Не в старикашке было дело, не ему выкрикнулось с вызовом: «А я вот ни разу!» Себе, себе выкрикнулось.
Да, заваливался, проваливался. Из партии погнали. Было! Было! И вся прошлая работа к чертям канула, и имя свое измарал и вывалял. Так! Это так! А все же за решеточку не упрятали. А все-таки вывернулся, выкрутился. И жив! Живет! И дай боже как! Кофеек сейчас пойдет пить с пирожными! Ну и кофеек… Ну и пирожные…
Александр Александрович быстро собрался, погасил все светильники — ему и без них теперь было не пасмурно — и снова очутился на улице. Он теперь спешил и ни к чему не приглядывался. Да и зачем? Отснимал он свои пейзажи, все эти небеса и чудеса. Отснимал!
Где-то на Каланчевке, на пыльной и старой улице еще с трамвайными рельсами, где-то в одном из ее переулков, неподалеку, кстати, от серого и пыльного здания городского суда, встретился с Александром Александровичем, выйдя ему навстречу из телефона-автомата, некий совсем без особых примет мужчина. Могло ему быть пятьдесят, могло быть и сорок. Он был не лыс, но и не кудрявился. Он был одет во что-то такое, про что только и скажешь: одежда. Он был не брюнет, и не рыжий, и не блондин. Сероватый был, пыльноватый, под стать улице этой, по которой бежал пыльный трамвай и которую тоже скоро снесут и построят наново.
Вот этот вот никакой мужчина вышел из автомата навстречу Александру Александровичу и, пока дверь еще была распахнута, протянул ему без улыбки и без кивка аккуратно увязанную тесьмой коробочку с пирожными.
— Эклер с заварным кремом, — сказал он скучным своим голосом. — Как и обещал. Дюжина.
— Ну, ну, — сказал Александр Александрович, чуть лишь примедлив шаг. И они пошли дальше каждый своей дорогой.
Сперва было это… Был туман, безмыслие. Был укор не себе, а мужу. Тут логики незачем искать, а если искать, то какую-то свою логику, когда совесть спряталась. Но совесть не на век покидает человека, совесть возвращается. И проходит безмыслие, развеивается туман. Приходит ясность.
Вера Васильевна обрела эту ясность довольно скоро. И страшно ей сделалось. Как жить дальше? Как жить в таком обмане? Что сказать, как поступить, когда вернется муж? Что будет с сыном, если сказать всю правду? И какую правду? У этой правды не было лица, для нее не найти было слов.
Но и от страха умел избавлять Александр Александрович. И от стыда. От тупика этого, имя которому — предательство. Он умел избавлять от этого удушья. И очень прост был его метод избавления. Он сводился к тому, этот метод, что Александр Александрович как бы отводил все трудное рукой. «Ну и что? — как бы спрашивал он, прищуриваясь, потешаясь над чужой растерянностью, над запаниковавшей душой. — Такое ли еще случается в жизни? А ему, а мужу твоему и моему брату, не надобно знать ни о чем». Только и всего: и не такое случается в жизни, и главное, чтобы тот, которого предали, ни о чем не догадывался. И все будет тогда, как было, потечет по-обыденному. Та же река, разве что с небольшой примесью ядовитого обмана. «Но не прожить, Вера, нет, не прожить совсем чистенькой». И еще: «А разве твой Андрей, там, в тайге своей, месяцами там пропадая, ничего себе не позволил? Как же, верь ему! Мы — Трофимовы…»
И все становилось просто, и все становилось обыкновенным. Обман мельчал, мелел, выравнивался, сливался с обыденностью жизни. Да, Александр Александрович был мастером не только в фотографировании, но еще и в умении заговаривать зубы совести. Заговора его порой хватало надолго.
Так и потянулась жизнь, начавшаяся с одной всего темной минутки, когда расковало женщину безмыслие и сковало безволие. Так и потянулась, заплетясь с обманом. Знал ли Андрей, догадывался ли? Нет. Пожалуй, что нет. Если бы он догадался, то все бы на воздух взлетело в их доме, а в их доме царило спокойствие, тихо было. Может, и перед взрывом, да тихо. Но они все более отдалялись друг от друга — это было. И не из-за тайной ее тайны, а из-за явной ее жизни, которой она все более жила, став помощницей старшего Трофимова. Ее большие заработки, ее начавшаяся странная самостоятельность — вот что отдаляло от нее мужа. Так ей тогда казалось. Но только ли это? Тогда казалось, что только это. Не всегда, конечно, так казалось.
Были ясные дни, эти тяжкие дни, когда кончался заговорный заряд Александра Александровича, когда совесть оживала. Это были дни, похожие на болезнь, где и мигрень, и удушье, и тошнота сливались как бы со страхом и стыдом, сотворяя какой-то новый недуг, неподвластный никаким лекарствам, снотворным. Впрочем, Александр Александрович был рядом, его заговорная сила вступала в дело, его круглые фразочки принимались все упрощать, уменьшать, вышучивать. И становилось легче. Не сразу, но все-таки.
И снова можно было жить, тянуть, веря, что вполне обыкновенной жизнью живешь. «Во всякой семье есть своя тайна». Впрочем, как глядеть и кого слушать. Человеку дано еще и это умение, чтобы, утверждаясь в какой-то своей неправде, защищаясь перед самим собой, он мог в избытке найти вокруг примеры такой же, почти такой же неправды. Найти и воскликнуть с облегчением: «Не один я так!» Александр Александрович мастерски умел подбрасывать эти примеры.
И жизнь шла, тянулась, втягивая в себя. Вдруг заболел муж серьезно. Был здоров и вдруг слег, и в два месяца его не стало. Саркома. Еще много лет назад, еще когда она вместе с Андреем работала «в поле», практикантка, так и не закончившая из-за рождения сына геологический институт, еще когда все было честно у них, и просто, и счастливо, случился один случай, тоже одноминутный случай, который потом оказал себя в этом проклятого какого-то звука слове — саркома. Привал был, отдых. И геологи, молодые, крепкие парни, молодечества ради, затеяли прыгать через костер. А она была единственной женщиной в поисковой партии. Прыгали для нее. Турнир устроили для нее. Андрей был мужем, но забылось это на миг всеми и ею тоже. Как олени из-за самки распрыгались. Дурь нашла. И она смеялась, подзадоривала. Пьянила ее эта мужская игра. Костер был большой, пламя взмахивало, освещая верхушки кедров, прыгать было трудно и даже опасно. Но — прыгали. И Андрей прыгал. И она ждала, она хотела, чтобы он победил. Требовала его победы. Забыв, что два ранения у него, что молод-то он молод, что силен-то силен, но два ранения у него. Забыла. Не удержала. В тот миг как раз, в ту минуту безмыслия, когда все вытеснил азарт или еще там что-то, что из мутного в нас источника. В эту минуту Андрей и прыгнул, и упал неловко, разбил плечо. Через много лет в этом плече и проклюнулась саркома, та опухоль, тот очаг смерти, который за два месяца спалил человека.
Тот костер в тайге — он тоже стоял в глазах, когда пробуждалась совесть, когда кончалась сила Александрова заговора. Но ведь нет Андрея, позади все, забыть бы все можно. Можно-то можно, да не забывается. Вчерашнее тянет руку в сегодня…
В это утро не действовал заговор. Он еще с вечера минувшего не действовал, хотя Александр Александрович и кружил весь вечер вокруг, плетя свои фразочки, и даже с ласками своими было полез, хотя давно это у них прервалось.
Ничего не помогало, мутила тревога, подступал к сердцу страх. В этот вечер, в эту ночь сын не пришел домой. Где он? С кем? Не стряслась ли беда?
Александр Александрович не тревожился, и это-то и страшило. Значит, знал, где Саша? Значит, у него с ее сыном были уже общие тайны? А она, мать, оказалась в стороне?
Она допытывалась, она со слезами подступала к Александру Александровичу, молила, чтобы сказал, где Саша. Но он только плечами пожимал, посмеивался лишь. «У бабы наверное… Молодой ведь… Где и быть…» У какой? Почему она ни о чем не знает? Почему не позвонил даже? «Молодой… Закружился… До телефона ли…»
Всю ночь провела без сна, все ждала, когда скрипнет дверь, когда шорохом скользнут шаги по коридору. Ждала, чтобы выйти к сыну навстречу, чтобы отбранить хорошенько.
Рано утром скрипнула дверь, скользнул шорох по коридору. Вернулся! И именно так крадется, как крадутся, возвращаясь от женщины, из тайного. Вскинулась Вера Васильевна, хотела выйти, но вдруг ее покинула решимость. Что она может сказать сыну? В чем упрекнуть? Ни слов у нее не нашлось, ни права своего не почувствовала. Этот странный недуг, где сплелись и мигрень, и удушье, и тошнота со страхом и со стыдом, нагрянул на нее и смял.
Но вот и утро. Вот и Александр Александрович укатил на работу. Вот и Саша уже ближе к полудню вышел из своей комнаты. Заспанный, медленный, сам не свой. А чей?! Чей?!
Не сейчас, так уж потом не спросится. За первой такой ночью вторая пойдет, пятая, десятая. А ей ждать, не спать, томиться? Или не мать она ему?
На кухне сидели у просторного стола, разъединенные этим столом, как полем. У одного края сын, у другого края мать. И мать боялась заговорить, страшась, что не докричится. Сын глухим ей показался, незрячим. И не здесь он был. А где?! Где?!
— Ты где пропадал? — спросила Вера Васильевна. — Почему не ночевал дома?
Так и вышло, он ее не расслышал. Слишком тих был голос? Но не кричать же, приложив ладони к губам, как в поле. Она спросила погромче, наклонившись вперед, в надежде, что сын поглядит на нее:
— Где, спрашиваю, пропадал всю ночь?
— Я?.. — Саша глаз на мать не поднял. — У приятеля заночевал.
— Почему не позвонил?
— А он в новом районе живет, еще без телефона.
Сын лгал, и разговор этот можно было не продолжать, сын правды ей говорить не собирался.
Вера Васильевна поднялась, сняла со спинки стула свой в рыжих пятнах лаборантский халат, надела его, как спряталась, постарев сразу на десяток лет.
— Голова разламывается, — призналась она. — Не спала всю ночь.
— Из-за меня? — Саша взглянул на мать. Их глаза встретились. И не стало между ними стола-поля. Близко все увиделось, без слов про многое сказалось.
— Хорошая она хоть? — спросила мать.
— Красивая, — сказал Саша. — Очень! — Он опять ослеп, хоть и смотрел на мать. — Но все так перепуталось, мама…
— Расскажешь? — Она с надеждой шагнула к нему.
— Нет… Не могу…
— Так ведь мать я тебе, мать!
— Не могу. Сложно все очень.
— Господи, ну какая у тебя может быть сложность?! — Она даже улыбнулась. — Ну, увлекся, влюбился — так оно и ко времени.
— Сложно, сложно, — упорствовал сын, ослепшими глазами глядя на мать.
— Привел бы ее в дом, познакомил бы.
— В дом?! К нам?! — Саша даже попятился. — Нельзя!
— Почему? Странно. — Вера Васильевна попыталась догадаться. — Может быть, она замужем? Скажи, она старше тебя?
Саша замкнулся.
— Все, все, мама! Все!
— Хорошо, все так все. Но ты хоть звони, когда надумаешь не ночевать дома. Обещаешь?
— Обещаю.
— И еще об одном хочу я тебя попросить. — Она подошла к нему совсем близко, взяла за локти.
— Да?
Она молчала, не умея найти нужные слова.
— Ты о чем, мама?
— Сама не знаю. — Ее руки опустились. — Тревожно мне очень. Ты пойми, а вдруг не тот это человек. Ты пойми, всякий человек, всякая встреча — не пустяк. Их нет, сын, пустяков в жизни. Вот я о чем… Не понял? Тревожно мне за тебя, Саша. Жив бы был отец… — Совсем стало трудно ей говорить, ибо все слова, которые сейчас столпились в ней, готовились в ней, были лишь звуком одним, были лишь прикрытием, но не были правдой. На правду, кажется, она утратила право.
Саше тоже был в тягость этот разговор. Не потому, что он защищал свою только что начавшуюся взрослость, свое право на самостоятельность, не из мальчишеского этого представления о правах взрослого человека, а потому, что правда, которая открылась ему вчера у Светланы, была из непроизносимых. Как сказать матери, ну как сказать, что в любовницах у тебя бывшая любовница дяди? Об этом как сказать матери?
А ведь все было еще сложней, еще и еще сложней. Но этого Саша не знал.
Скромный домик на тихой московской улочке, скромные люди в нем, обыкновенная жизнь. Это если не вглядываться. Ведь если не вглядываться, то и любая улица достаточно тиха и обыкновенна. Живут люди, работают, умирают, рождаются. И все. Собственно, и все. Это если не вглядываться…
Прозвенел дверной звонок, обрадовав и мать и сына, что звоном своим, что чьим-то вторжением избавляет их от еще каких-то условных, всего лишь в звук, а не в правду превращенных слов.
Саша кинулся открывать. Но по коридору он не побежал, напротив, он пошел совсем медленно, стараясь коснуться рукой всех тут старых вещей, своих приятелей. Им он мог сказать правду, он мог отдать им те слова, какие притаил от матери, но собрал в себе, чтобы произнести вслух, чтобы спросить совета.
— Старые, — сказал он. — Как быть, а? Считать себя счастливым? А ее прошлое с моим дядей? — Он замер, догадавшись: — Что, она бывала здесь? Вы ее знаете?
В коридоре темновато было, но вглядеться все же в старые глаза вещей было можно. Во все эти замочные скважины, в проступившие на досках сучки, в изгибы и завитки скоб. Не только глаза, лица увиделись. Умудренные, еще из прошлого века, а то и позапрошлого.
— Бывала? — вглядывался Саша. И чудилось: Светлана проходит тут, мимо досмотра этих старых глаз. Идет, поводя рукой, отмахиваясь. Что ей эти старцы? Что ей их досмотр? Идет, а куда? А в дядину комнату. И что, что потом? Этого старые вещи сказать ему не могли. Дверь за ней всегда закрывалась. Но об этом он сам знал. Он знал, что было потом за той закрытой дверью. Все вспомнилось про нее и себя, все увиделось про нее и другого. Закружилась голова, так ясно, так высверкнув, все увиделось.
Снова позвонили в дверь. Не очень настойчиво, коротко-деликатно, но заждавшейся рукой. Ее рука тоже касалась этого звонка, и он тоже оповещал о ней.
— Знаешь?! — Саша распахнул дверь, встретив этим выкрикнувшимся словом трех пожилых женщин, вставших у порога.
— Мы не вовремя? — спросила одна из них.
— Простите, ради бога! — сказала другая.
— Вы фотограф Трофимов? — осведомилась третья. — Нас направили к вам.
— Мы хотели бы заказать альбом.
— Три альбома.
— Но идентичных.
— Мы принесли старые фотографии.
— Но вы нас слышите?
— Поняли?
Саша опомнился.
— Да, да, понял. Прошу вас, заходите. — Он потеснился, пропуская женщин.
— И вы фотограф Трофимов?
— Да, я фотограф Трофимов. Второй.
— Стало быть, есть первый?
— Совершенно верно, есть. Но его нет дома. Вам придется довольствоваться вторым.
— А второй чем-то огорчен, не так ли?
— Ему не до нас?
— Нам лучше уйти?
Женщины продвигались по коридору следом за Сашей, шелестя своими вкрадчивыми словами и явно сочувствуя ему, хотя и загадкой было, как они догадались, что ему надо сочувствовать. И с какой это стати?! Он даже рассердился на этих женщин, у которых — не забавно ли! — были лица, похожие на лица старых вещей, выставленных в коридор.
— Прошу! — Саша распахнул перед женщинами дверь в свою комнату. — Ну, про какие альбомы речь? — Он пошел к столу дядиной, вдруг медвежьей походкой, тотчас поймал себя на этом, резко выпрямился, дошагав по-своему.
— Вот. И вот. И вот. — Женщины сложили перед Сашей свои фотографии. Они клали их осторожно, оберегая, лишь удостоверившись, что стол чист, надежен, что по нему не гуляет ветер. Так выпускают из рук драгоценность, реликвию. А на стол перед Сашей легли всего лишь пожелтевшие, изломанные, а иные и испятнанные фотокарточки военной поры. И замелькали, замелькали молодые солдатские лица.
Отдав их, свои реликвии, женщины молча встали за спиной у Саши и притихли, глядя, как он перебирает снимки, как запорхали они в его руках.
— Очень уж выцвели, — сказал он, и женщины опечалились. — Ни черта не разобрать! — сказал он, и женщины совсем пали духом. — А фокус, фокус где? Размыло изображение! — Саша обернулся к своим заказчикам, на которых жалко было смотреть, — так огорчили их его слова.
— В том-то и фокус, — робко попыталась возразить Саше одна из женщин. — В том-то и фокус, чтобы вернуть их к жизни. — У этой женщины было строгое лицо и скорбное. — Вы посмотрите, кто перед вами… — Она повела рукой над столом, над пожелтевшими карточками, с которых прямоглазо смотрели молоденькие солдаты и молоденькие офицеры, — еще той поры, еще без погон, еще с петлицами, с треугольниками, с кубарями.
— Мы взываем к вашему мастерству, товарищ Трофимов. Мы, вдовы… — Женщина подхватила со стола фотографию, которую, как ей показалось, Саша слишком небрежно отодвинул, и укрыла осторожно эту фотографию в ладонях. И умолкла, перемогая слезы.
— Любочка, что ты?!
— Люба, не смей!
Женщины сбились в кучку, обнялись, такие загоревавшие, что Саша, глянув на них, наконец-то проникся важностью их заботы, отвлекся от своих мыслей. Он вскочил, загорелся:
— Стойте так! Я вас так и сниму! Этим снимком мы откроем альбом! — Схватив аппарат, он нацелился на женщин, «вспышка» испугала их. — Готово! Можете разнять руки!
— Итак, мы можем разнять руки, — сказала одна из женщин, и насмешливые искорки вспыхнули в ее пригорюнившихся глазах.
Саша приметил эти искорки, оскорбился.
— Альбомчик обойдется недешево. Много возни. Чего вы тянули с этим? Лет двадцать назад отпечатки были помоложе. — Он говорил и узнавал в своих словах дядину усмешливую интонацию, перенять которую ему никак не удавалось. А сейчас удалось. Но сейчас как раз это его не обрадовало.
Волнуясь и обижаясь, женщины слили свои ответы:
— У нас не было этих фотографий лет двадцать назад…
— Мы их собирали. Годы и годы…
— И потом, нам надо было решиться…
— На что? — спросил Саша, следя, чтобы спросилось без усмешки.
— Как вам объяснить?..
— Любовь Сергеевна, оставь, он слишком молод, чтобы понять…
— И слишком современен…
— Ну, ясно, ясно — и глуп! — сказал Саша, покоряясь дядиной интонации, которая, нельзя не признать, давала некоторые преимущества в разговоре, ставила, так сказать, людей на место.
— Нет, вы не глупы, не сказала бы. — Это произнесла Любовь Сергеевна, явный вожак у этих женщин. — Но только, как все молодые люди… — Она ему сочувственно покивала. — Хорошо, я попытаюсь объяснить. Альбом, товарищ Трофимов-второй, это уже итог всему. Понимаете? Конец поискам, каким-то там эфемерным надеждам, нашим вот встречам, обсуждениям, даже спорам. Это — конец! Понимаете? Каждая из нас положит альбом у своего изголовья и замкнется. Понимаете? Вы понимаете меня, молодой человек?
Саша кивнул:
— Конечно. Чего тут не понять? Но можно ж сделать новый альбом.
— О чем?! Он не понял! Нет, он не понял! — принялись горевать за Сашу женщины.
— Ну, я не знаю, о ваших детях, о ваших внуках. Цепочка, так сказать.
— Мальчик, у нас нет детей, у нас нет внуков…
— Мы были так молоды…
— Мы ждали и не дождались…
От изумления Саша присвистнул:
— И не повыходили снова замуж?
— Нет, не повыходили…
— Мы — нет…
Во все глаза смотрел Саша на женщин. Гордые они сейчас были, выпрямившиеся. И вовсе не так уж были стары, немногим разве старше его матери. Он смотрел на них и тянулся машинально к аппарату, чтобы снять их такими.
— Зачем? Не нужно! Только не сейчас! — Женщины ладонями загораживали лица.
— Теперешние, мы не хотим в этот альбом, — сказала Саше Любовь Сергеевна. — Вы понимаете почему?
Саша кивнул, хотя и не понял ее. А может, и понял. Он сказал, подхваченный добрым чувством:
— Я сделаю вам этот альбом бесплатно. Решено! Бесплатно!
Пошире отворилась дверь, и в комнату ступил Александр Александрович. Он услышал Сашины слова, они его позабавили. Он даже переглянулся с женщинами, гордясь: мол, вот какой у меня славный племянник, какой душевный.
— Что тебя так взволновало, Сашок? — спросил Александр Александрович.
— Да вот… — Саша не знал, как объяснить. И сразу другие мысли подхлынули. Он разглядывал дядю, которого не видел со вчерашнего дня, всего лишь со вчерашнего дня, а точнее, если по-армейски, с семнадцати ноль-ноль, — запомнилось, что было ровно семнадцать ноль-ноль, когда дядя познакомил его со Светланой. Запомнилось, как дядя пошутил тогда, представляя Светлану: «Вот, Саша, тебе друг, товарищ и брат…» А Светлана ответила: «А он мне дается в подружки?» — «Там разберетесь», — сказал дядя. Они разобрались…
— Нет-нет, мы заплатим, — поспешно заговорила Любовь Сергеевна, чувствуя неловкость от возникшего вдруг молчания. — И сколько нужно. Нас цена совершенно не беспокоит. Важно, чтобы…
— Разумеется, разумеется, — небрежно кивнул ей Александр Александрович, приглядываясь к Саше. Он ведь тоже не видел Сашу со вчерашнего дня, с той минуты, как отпустил его со Светланой. Парень явился лишь утром. Стало быть?..
— Так вы и есть Трофимов-первый? — спросила Любовь Сергеевна. — Александр Александрович?
— Он самый. Ну-ка, что за заказ? — Александр Александрович подошел к столу, склонился над снимками. — О! Тут работы!
— Но вы беретесь?
— Я же обещал, — самолюбиво распрямился Саша. — Я же обещал.
— И я обещаю, — сказал Александр Александрович. — Сделаем. Позвоните мне через месяц. — Прощаясь, он повел женщин к двери, галантно подхватывая то одну, то другую под локоть, а по сути выпроваживая, поторапливая. — А о цене сговоримся, это дело нехитрое, есть расценки.
В дверях Любовь Сергеевна все же успела улыбнуться Саше, дружески, ободряюще кивнуть ему. И дверь притворилась. Александр Александрович самолично пошел провожать заказчиц, что-то еще продолжая втолковывать им в коридоре, — слов было Саше не разобрать, но усмешливая интонация, этакая нотка превосходства звучала явственно. И показалась Саше обидной. Разговор шел не с ним, а обижался он. И какая-то не шуточная это была обида, нарастающая, слишком уж большая, если только потому лишь возникла, что послышалась в дядином голосе нотка превосходства. Она была обычной, эта нотка, и даже нравилась Саше, он даже перенять ее пытался, освоить, а вот сейчас она его серьезно обидела.
Выпроводив заказчиц, Александр Александрович направился в свой кабинет, кликнув Сашу, чтобы зашел. И Саша просто рванулся на зов, как на бой. Обида, засевшая в нем, искала выход.
— Что прикажете, босс?! — встал он на пороге.
Дядя сразу приметил, что племянник гневается, но в причину этого гнева вникнуть не пожелал.
— А мы, Саша, не благотворительное общество, — сказал он. — Ну, труд ты свой не ценишь, ладно. А материал? А труд ретушера, лаборанта, то бишь собственной твоей матери? А молва пойдет среди старушек, что у нас на дармовщинку можно проехаться, — а с этим как? Отбоя от заказов не будет, от бесплатных. — Александр Александрович любовался племянником, застывшим в дверном проеме. Ну, порох парень! Жаль стало его отчитывать. Кончая разговор, Александр Александрович пошутил: — Учти, Сашенька, бесплатно только сажают. За все остальное следует платить и получать.
До Саши не дошла шутка. Да и слушал ли он? Смотрел в упор, а вот слышал ли? Александр Александрович насторожился, пытаясь понять, что с парнем, поняв уже, что не из-за вдов этих он такой колючий. И понял, мигом все понял.
— Ну, как ночка пролетела? — спросил он, сразу же решив взять быка за рога.
Саша не успел ответить, за спиной у него встала мать.
— Саша, да пропусти же. — Она вошла в комнату, неся на ладонях мокрые отпечатки. Похоже, это становилось ее приемом — так вот вторгаться в разговор сына с дядей, будто бы являясь за советом по работе. — Мастер, взгляни-ка, сойдет так?
— Сойдет, — не взглянув на отпечатки, сказал Александр Александрович.
— О чем разговор? — спросила мать. — Не помешала?
— Нет. Да все о том же, о работе разговариваем, Вера Васильевна. О чем еще? Обвыкаемся.
— Обвыкаемся? — Мать посмотрела на сына, приметила его напряженность и не поверила, что разговор у них шел о работе. Пожалуй, это про то же здесь начался разговор, что и у нее с сыном, и таким же ему и быть. Правда не скажется. Или, может быть, с дядей сын будет откровеннее, чем с матерью? От этой мысли больно стало. И решение пришло: не уходить, помешать разговору. А хотят говорить, пусть при ней разговаривают. Она скинула отпечатки с ладоней на подоконник, села в кресло, устало утонув в нем.
— Продолжайте, говорите, раз не помешала.
— Да уже переговорили, — сказал Александр Александрович. — Саша наш хотел было бесплатно трем женщинам альбомы сработать, пожалел, вишь, солдатских вдов, ну, а я, сухой человек, воспротивился. За работу деньги брать не стыдно. — Александр Александрович пустился в эти объяснения, чтобы снять напряженность, которая жила в Саше. Тот все помалкивал да все поглядывал дерзкими и вместе печальными глазами. И стоял прямо, в армейской привычной еще ему стойке, когда руки по швам, будто к командиру явился по вызову.
— Деньги, деньги, — сказала Вера Васильевна, отлично понимая, что разговор пущен в сторону, но не молчать же было. — Все бы тебе деньги делать, Александр. А я вот все думаю, все томлюсь: учиться парню надо.
— А он и учится. В наше время само время — учитель. В наше время, Вера Васильевна, нельзя тратить время на сидение за партой. Ты сидишь, а другие бегут. Вот и отстал.
— От кого отстал-то? — вяло спросила мать. Разговор этот был ей неинтересен. Она наперед знала, что скажет Александр Александрович, понаслушалась уже его круглых фраз.
— Саша, ну что у тебя?! — все же попыталась спросить Вера Васильевна.
Да где там, у него и ресницы не дрогнули, не услышал мать, не пожелал услышать.
Зато Александр Александрович услышал и тут же начал кружить словами, — уж такой умный, такой всезнайка.
— А ничего из ряда вон выходящего, Верочка, — сказал Александр Александрович. — Побожиться могу, что ничего из ряда вон. Мужчина! Ты глянь на него — ведь мужчина ж. И еще какой! Эх вы, женщины, эх вы, мамы, — до седых волос вам все сыночки ваши кажутся мальчуганами. И вам бы их все на помочах водить. От века так, впрочем. Саша, как у тебя с деньгами? Хватает? Подкинуть? У меня сегодня прибыль. Так подкинуть?
— Не балуй ты его деньгами, — сказала Вера Васильевна.
— Я не балую. Зарабатывает. И самое время тратить. Смолоду их и тратить. По-моему только смолоду они и деньги. А в старости — так, бумажки, монетки, какие носим в карманах для самомнения, чтобы весомости себе придать. Пустая затея!
— Так не носи, не копи, — сказала Вера Васильевна.
— Не я первый, Вера, не я последний. — Александр Александрович серьезен стал. — Ошибки неизбежны. Я не философ, чтобы жизнь менять, я — практик. Вот и живу, как все. И уж если так повелось, что человеку нельзя без денег, так уж пусть они у меня и водятся. А? Но смолоду в них аромат есть, а к старости — одна залежалость. Согласен со мной, Сашок?
— С чем?
— Ну, что есть он, есть в денежках аромат? Учуял?
Не отнять, красив был его дядя, широк, размашист и не врал сейчас, говоря о деньгах, говорил, как думал. И такой вот он и пришел однажды вечером к Светлане, у нее и заночевал. Чем взял? Деньгами? Не только. Не одними только деньгами. Была в нем сила, от себя сила. Она и сейчас в нем есть, хоть сед, хоть обрюзг, хоть не такой нынче, как на этом портрете, — вот на этом портрете, что висит здесь на стене и висит на стене у Светланы. На этих стенах — и тут и там — повторены и любимые фотографии Александра Александровича. Саша только сейчас заметил, что здесь они те же, что и у Светланы, так же и развешаны.
— Скажи, дядя, — спросил Саша, — ты всем своим друзьям даришь эти фотографии?
Не надо бы задавать этот вопрос. К чему? И мать в комнате, не для ее ушей разговор. Но — спросилось, не удержал слов. Глянул на фотографии, и все вспомнилось. Миг тот… Она… И как потом он все допытывался у нее про этот портрет над тахтой, и как она не отвечала, зацеловывая его вопросы. «Ты… ты… ты… ты… ты…» Кругами пошла комната, зазвенело в ушах.
— Саша, ты оглох? — окликнула мать. — Телефон же!
А, это телефон так звонит, нет, звенит?! Саша кинулся в коридор, счастливый, что может сбежать от дядиного ответа. Не надо было и спрашивать ни о чем. Зачем? Правда ему была уже ведома. Но, может, ему нужна была неправда? Ведь мы часто цепляемся за неправду, раздобываем ее себе. С ней легче. Эх, помешал ему телефон!
А телефон в коридоре продолжал названивать. Тот, кто звонил, завидное проявлял упорство.
Саша схватил трубку.
— Да! Кого вам?!
В трубке воцарилась тишина, но такая, когда кажется, что кто-то в ней дышит.
— Кто это? Кого нужно? — Саша еще был там, в дядином кабинете, в том разговоре, и потому так резок был его голос.
— Это я… — наконец прозвучал отзыв в трубке. — Катя…
— Какая еще Катя?
Опять умолкла трубка, и только слышно было дыхание какой-то неведомой Кати.
— Вспомнили? — спросила она.
— Нет!
— Сейчас вспомните… Я та самая Катя, которая видела, как вас прогоняли со свадьбы. Вспомнили?..
— А… — Саша вспомнил ее, увидел ее. И как раз такой увидел, какой она стояла в коридоре у вешалки, утонув плечами в плащах, скрестив на груди руки. Он даже посмотрел на вешалку в своем коридоре — не там ли она сейчас. Почудилось, что глянули на него из темноты ее сочувствующие глаза. Серьезные, правдолюбивые, изучающие. А тогда — сочувствующие, это было тогда главным в них: она была на его стороне.
— У меня дело к вам, — снова зазвучал ее голос. — Потому и позвонила. Заказ…
— Большой?
— Порядочный…
Только голос звенел, а чудилось, что она вся перед ним. И с ней славно было говорить. Стоит и смотрит прямо тебе в глаза. Платье на ней совсем простенькое, но ладное, сама она ладная, и тоненькая цепочка на шее.
— Но учтите, я дорогой фотограф. Фирма!
Увиделось, как она поморщилась от его слов, он ждал, что она начнет ему выговаривать. Нет, сдержалась:
— Ничего, Мы скинемся. — Помолчала, подумала, спросила уже без звонких ноток: — Наверное, я все-таки зря позвонила?..
— Почему же?.. — Ему не хотелось прерывать этот разговор, ему сейчас как раз и нужен был такой простенький разговор и чтобы чистосердечные смотрели бы на него глаза. — Где вы?
— Где?.. А на Катиной площади…
— И будете ждать меня?
— Да уж придется…
— Я — мигом! Я же рядом и на колесах. Где вы там?
— Где?.. Да вот, возле бывшего института благородных девиц… Надо же!
Этот разговор был сродни маленькому чуду: Саша все время видел Катю, как стоит она в телефонной будке, как хмурится, готовая бросить трубку, как оглядывается, прежде чем ответить, где она.
— Еду! — крикнул Саша. — Только не уходите, ждите меня! — Он не сразу опустил трубку, он сначала поглядел, как она отнесется к его словам, будто телефон и вправду ему ее показывал, — есть ведь нынче такие телефоны. И Саша поклясться мог, что увидел Катю, как поднесла она руку к щеке, как чего-то вдруг испугалась.
В комнату, где повис его вопрос и где безмолвствовали сейчас мать и дядя, Саша возвращаться не стал. Там было слишком уж сложно. Он только крикнул, пробегая мимо двери:
— Срочный заказ!
Он выскочил на улицу, впрыгнул в свой автомобильчик, поделился с ним:
— Смотри-ка, позвонила! Очень славная девочка! Да ты с ней знаком. Помнишь? Катей зовут.
Конечно же автомобильчик помнил Катю. Иначе бы он так мгновенно не завелся и так радостно бы не побежал. Он ее помнил, и она ему нравилась.
После того как кончился их телефонный разговор, Катя еще долго стояла в будке автомата, досадливо покусывая Сашину визитную карточку. Ей неловко было, она злилась на себя, она даже вот на люди никак не решалась выйти, полагая, что все прохожие тут осведомлены о ее поступке: взяла и позвонила какому-то неведомому парню, и назначила ему свидание, и ждет его, хотя парень этот — стоит только глянуть на него, — ну, стопроцентный просто пижон, стиляжка просто, легкомысленнейшая личность.
Все же Катя вышла на люди: она была мужественным человеком и ей стыдно стало прятаться в какой-то телефонной будке, да и какое это укрытие — из стекла вся.
Катя была в том же, кажется, платье, что и в день Ольгиной свадьбы, но, может быть, и не в том. Когда очень молод и пригож человек, то одна и та же вещь на нем все новой и новой бывает, изо дня в день все новой, потому что сам еще очень нов человек, и не он к вещи, а вещь к нему применяется. Такой была Катя. На свадьбе она грустила, и платье построжало на ней. Сейчас она злилась и волновалась, и платье ее, ловя всякое движение, было как на ветру.
Катя вышла к ярко освещенным воротам в парк Советской Армии. Здесь, на пятачке, много было девушек, которые ждали, и много было молодых военных, которые ждали. Здесь было место встреч, знакомств, и, может быть, для многих и многих этот серый и вытоптанный асфальтовый круг был местом заветным, памятным, как нынче принято выражаться, судьбоносным. Напридумывало время новых слов. Судьбоносное решение… Коммуникабельный человек… Или вот еще: одиночество на людях… Прячутся люди за слова, за понятия, как за стеночки. Бегут от простоты, чтобы прибежать к ней же, к простоте, но только кружной, дальней дорогой. И вдруг откроется, — так вот оно то, к чему шел так долго, запутываясь в словах, усложняя все и затемняя, так вот оно, счастье, мимо которого столько раз пробегал, гонясь за ним.
Катя вступила на судьбоносный этот асфальтовый круг, за которым возвышались судьбоносные ворота, а за ними уж совсем судьбоносный виднелся парк, где старые деревья, изрезанные скамьи, где пруд с лодочками.
Сразу же к Кате пристроился молоденький офицер, который тотчас же, как в фильме «Любить человека», готов был предложить Кате руку и сердце, потому что девушка, которую ждал молоденький офицер, не пришла, а ему надо было назавтра ехать далеко, на восток, на заставу, куда лучше бы всего было приехать с женой. Катя как раз ему подошла бы. Милая, строгая, скромная. Он шел за ней, и, когда она поворачивалась, он тоже поворачивался, заглядывал ей в лицо. Но Катя не замечала лейтенанта. Она сердилась, и ее платье уголками шло, как на ветру.
— Он не придет, — решился заговорить лейтенант. — А я…
Катя резко обернулась и так посмотрела на лейтенанта, что он сразу всех своих строгих старшин из училища вспомнил.
— Знаете, что в этом здании когда-то был институт благородных девиц? — спросила его Катя.
— Нет…
— Знаете, что эта площадь когда-то называлась Екатерининской?
— Нет…
— А он знает. И еще уйму всякой всячины. И он улыбается, даже когда ему грустно. И он почти что потомственный почетный гражданин.
— Старик?! — обрадовался лейтенант.
— Помоложе вас! Да вот он! — И Катя бегом кинулась навстречу Саше, замыкавшему у обочины свой автомобильчик. Подбежала, как к родному, как к самому близкому, лбом коснулась плеча, сказала тихо: — Еще бы минутка, и я бы вышла замуж за этого лейтенанта. — Губы у нее улыбались, глаза у нее были серьезны. — И уехала б с ним на границу. Правда, правда, так и происходит, когда девушек заставляют ждать.
— Чуть было не лишился прав, — принялся оправдываться Саша. — Рванул на красный. — Он ничего не понял, он промчался сейчас мимо своего судьбоносного мгновения, проскочил его и когда теперь еще повернет назад. — Замуж? За кого? Вы серьезно? — Ему стало весело с ней. То хмуро было на душе, а то вот весело стало. И он принялся хохотать. Он ничего не понял, а ведь она кинулась к нему, прижалась лбом к его плечу, она выдала себя, призналась, что думала о нем все эти дни, все эти ночи, каждую минуту. Он не понял. И слава богу! Он ей разонравился. Почти. Да и умен ли он? Ну, что вдруг принялся хохотать? И она сказала, оглядываясь и отыскивая глазами горделиво удаляющегося лейтенанта:
— Вот окликну его, и вот и все! И вы меня потеряете. Навсегда!
Саша испугался, сыграл испуг:
— О я несчастный! Нет-нет, не делайте этого!
Катя смягчилась:
— Нет, правда, я верю в случай. Проезжала Катину площадь, вспомнила вас, выскочила из троллейбуса и позвонила. Ведь случай, верно? И вот вы здесь. Хохочущий, самонадеянный, рвущийся на красный. Ну, что станем делать? Пойдем побродим по парку?
— Побродим… — Он взял ее под руку, и локоть ее доверился. — Вы смелая девушка, — сказал Саша, со вчерашнего дня многоопытный Саша.
Она кивнула.
— Да, я смелая девушка. Доказать?.. А вы не струсите?..
— Я-то?.. — Он невесть, что подумал и потянулся к ней, чтобы обнять ее, поцеловать, прямо тут, на пятачке, на людях.
Она вспыхнула:
— Глупый ты, глупый! — Она вырвалась из его рук и побежала к воротам, вбежала в парк.
Ну, а Саша за ней. Бегать-то он умел, и он скоро настиг ее. Да она и не собиралась далеко убегать. Она сама остановилась, прижалась спиной к старому дереву, подняла на Сашу вдруг осунувшееся лицо:
— Не смей так со мной. Слышишь?
— Мы перешли на «ты»?
— На «ты», на «ты».
Вспышкой вспомнилось: «Ты… ты… ты…», и Катины губы сейчас сложили «ты…».
— О чем ты задумался? — спросила Катя. — Ты какой-то подмененный. Там, на свадьбе, ты лучше был. А теперь ты хуже. Что случилось, Саша? За месяц что могло случиться?
— За месяц многое может случиться. А вдруг я уже женился. А вдруг кого-нибудь ограбил.
— Если бы женился, я бы догадалась. Еще в будке бы догадалась. И бросила бы трубку.
— Но заказ…
— Ах да, заказ! — Катя задумалась.
— Не придумала еще?
— А вот и придумала.
— Давай, давай, соври что-нибудь.
— Нет, я не стану врать. Я этот заказ придумала еще в будке. Услышала твой голос, поняла, что ты злишься там на кого-то, поняла, что и думать не думал обо мне, поняла, что зря тебе позвонила, — и вот тут и придумала заказ. Сразу. А то бы я там, в будке, провалилась бы от стыда. Придумала и не провалилась.
— И какой это заказ? — Саша все смотрел, смотрел на Катю, близко придвинувшись к ней, смотрел, как шевелятся ее губы, как рождаются в них слова, дивясь, что сразу угадывается, еще по губам угадывается, что слова ее будут правдивыми. — Знаешь, Катя, все никак не пойму, что ты за человечек.
— Во-первых, не человечек, а человек. Заруби. Я тоже не пойму тебя. Недостатки вижу, а достоинства только предполагаю.
— Какие?
— Не пойму. Тебя проверить бы не мешало. На трудном.
— Так проверь. А трудное уже началось. Думаешь, мне легко смотреть на твои губы и не сметь к ним притронуться?
— Ох, Саша! — Кате пришлось вытянуть руки, чтобы отодвинуть его от себя. — Так заказ… А я здорово придумала. Со страху, от стыда, а здорово. У нас старшая сестра уходит из больницы. Вся ее жизнь прошла там. Понимаешь? Вся жизнь. Она уже давно на пенсии, но работает. А теперь ноги стали отказывать. И у нее никого, кроме больницы, кроме нас.
— А что ты там делаешь — в больнице?
— Я сестра. Так слушай: ты снимешь для нашей тети Насти больницу. Проходную, все корпуса, любимые ее деревья, любимые ее скамеечки, фонтанчик. Нас снимешь. Есть у нее врачи, которых она боготворит. Три собаки у нас при кухне живут. Их тоже. Ну и еще кого-нибудь. У нее есть враг, санитар один. Он и враг и друг, они сто лет знакомы. И его снимешь. И все эти карточки в альбом — вот и подарок. От всех нас, от всех сестер. Здорово придумала? Скажи, что не здорово?
— Вообще-то мысль хорошая. — Ее губы манили его. В них жила такая правда, такая ясность, такая свежесть. — Что за больница?
— О! У нас замечательная больница! На Соколиной горе. Слыхал? Это самая большая в Европе инфекционная больница.
— Инфекционная? Как же я там снимать буду?
— Струсил? — Катя опять уперлась руками ему в грудь. — Ты что же, струсил?
— Я?!.. Но там микробы…
— Темный ты человек! Мы ведь там работаем. И если не совать всюду нос… Нет, ты не только темный, ты еще и эгоист и трус!
— Не бранись! Катька, не бранись! Нашлепаю!
— Да мы заплатим, заплатим! Как это? Ну, сверху. За вредность. — Она смеялась над ним, ее губы смеялись над ним. — Нет, не за вредность, за страх.
— А, ну если заплатите… — Он потянулся к ней, ее губы подманивали. Они дерзки еще были, оказывается.
— Поберегись! — Катя отстранилась, скользнула за дерево. — Я вся в микробах!
— Где наша не пропадала! — Он настиг ее, поймал ее губы.
— Ты плохой… — говорили ему ее губы. — Ты скверный… — Он теперь не видел ее губ, он теперь их слышал, к ним припал, к их правде и свежести. И они отталкивали его, не уступали и даже рассмеялись над ним: — Я пропала, да?..
Катя вырвалась и побежала, сворачивая в одну аллею, в другую. Теперь она всерьез убегала от него, и деревья ее скрыли.
— Катя! Катя! — тщетно звал Саша. Не было нигде Кати. Все ближние аллеи обежал — не было.
По Разгуляю, мимо Елоховского собора лежал туда путь. И где-то после станции метро «Электрозаводская» надо было раз-другой свернуть, следуя автобусным маршрутом, — и вот тогда и должна была открыться глазам та таинственная и даже страшная местность, столь романтически нареченная Соколиной горой. Кстати, почему гора, почему Соколиная? Какой-нибудь из неприметных московских холмиков, щедро названный народом горой? Какая-нибудь загородная усадьба, где у боярина была соколиная охота? И взлетали соколы, срываясь с перчатки охотника, шли круто в синее небо, оглядывали плоскими золотыми глазами златоглавую Москву, а потом падали стрелами-камнями, и только белые перышки долго еще вились в воздухе — все, что осталось от птички-бедолаги. В ту бы пору, живи бы он в те времена, может, и он бы был охотником с соколом на руке. А Светлана кем бы была? Не поймешь про нее, не видится она в тех временах. Саша напрягся, задумался — не видна ему была Светлана в тех временах. Очень уж была она нынешней. Нынешняя — вот она, а тогдашняя — нету. А Катя кем бы была, девчушка эта, к которой он ехал сейчас на ее страшную Соколиную гору? А Катю он сразу увидел в тех временах. Только подумал, сразу и представил. Она и там, и тогда такой же бы и была, как вчера в парке. Так же бы сторожилась поцелуев, так же бы кулачками упиралась парню в грудь, шептала бы так же: «Ты плохой…» А потом выскользнула бы из рук, скрылась бы за деревьями. Ищи девицу, добрый молодец!
А он и ищет. Вот потащился на эту Соколиную гору. Зачем? Снимать для какой-то старушки ее любимые скамеечки, фонтанчик, каких-то там докторов, которых она обожает? Для этого и ехал. И еще надо будет снять трех собак при кухне, — он и для этого ехал. Но еще и для того он ехал, чтобы хоть разок взглянуть на Катю. Очень ему хотелось взглянуть на нее. Он знал: только поглядит, и посветлеет на душе. Это сулилось в ней — эта радость от взгляда на нее. Такая она какая-то. С ней просто. Нет, с ней не просто, совсем не просто, но… И хорошо бы услышать ее голос, какое-нибудь ее словечко. Подумать только, куда занесло девчонку! В инфекционную больницу! Ведь это же опасно. Ей-богу, это опасно! Когда он расспрашивал мать, как к этой больнице проехать, когда сказал, что у него там работа, мать не на шутку встревожилась. Оказывается, ее отец умер в этой больнице. У него был брюшной тиф, и к нему никого из близких не подпускали, даже на территорию больницы не пускали. Вот какая это была больница. Мать всерьез испугалась за него. «Нечего тебе туда ехать! Откажись!»
— Мама, ты темный человек, — сказал ей Саша. — Работают же там люди. И если не совать всюду нос…
Вчера, когда Катя убежала от него, Саша не очень огорчился. Эпизодик. Ну, зачем ему нужна была эта девчонка? У него роман, серьезный роман с женщиной, рядом с которой Катя меркла и исчезала. Саша представил их на миг рядом, и Катя исчезла. А Светлана осталась. Но вместе с Катей куда-то исчезла и ожившая в Саше радость, а вместе с Светланой пришла к нему, вернулась тревога. Да не тревога, а что-то иное, похожее на туман, через который не пробиться и с включенными фарами.
Оттуда же, с пятачка перед воротами в парк, Саша позвонил Светлане. Она была не одна дома, он сразу это понял. Она говорила с ним так, как говорят, когда при разговоре присутствует кто-то третий, И она ни разу не назвала его по имени и была аккуратна в местоимениях: «Ах, это ты?!.. Я ждала твоего звонка несколько раньше… Работа?.. Все мы работаем… Слушай-ка, давай созвонимся завтра… Условились?..» И повесила трубку, даже не дождавшись его ответа. Да, была не одна. Мужчина у нее был? Она ничего ему вчера о себе не рассказала. Сказала только, что живет одна. Живет одна, живет одна, но ведь не все же время одна… Вдруг хлестнуло по глазам подозрение: а что, если у нее сейчас дядя?!
Эта мысль просто катапультировала Сашу из телефонной будки. Он погнал свою машину домой. Дядя был дома. Сам вышел ему навстречу, спросил:
— Уже вернулся? Что за заказ?
— Дядя, что у тебя было со Светланой? — спросил Саша. И подумать не смел, что спросит так прямо, но вот — спросил.
Они стояли в коридоре, у Александра Александровича вскинулись ресницы, он глянул, одни ли они тут. Старые вещи пялились на них сучками и скобами, но то были всего лишь сучки и скобы.
— Все было, Саша. Но — было. Я тебе теперь не помеха. — Александр Александрович положил Саше руку на плечо, повел его в свой кабинет.
— Она любила тебя? — спросил Саша. И сам ответил: — Любила.
— Она сказала?
— Я понял.
— Да забудь ты об этом. Забудь.
— Как? — не понял Саша. — Про что забыть?
— Про меня в ее жизни. — Александр Александрович опять сейчас разглядывал Сашу, любуясь им. Все первосортным было в парне. И эта его ревнивая самолюбивость, и эта прямота в нем. И вот как стоял, выпрямившийся, по-трофимовски прихмурив брови. Думал. Надежный парень. Родная кровь.
— А до тебя? А после?
— Саша, да ты что? — изумился Александр Александрович. Искренне изумился, не наигрывая. — Да есть ли красивая женщина без любовных историй? А ведь Светлана из красивых красивая. Ну, был кто-то, есть кто-то, а теперь — ты будешь. Будешь? Сладилось у вас?
— Как? — не понял Саша. Все звенело в нем от напряжения, от мыслей, а мыслей не было. А если и была, то долбящая какая-то про одно и то же: «Был кто-то… Есть кто-то…»
— Я спрашиваю, сладилось у вас? Ты у нее заночевал?
— У нее.
— Вот про это и спрашиваю, Саша… — Захотелось Александру Александровичу притянуть к себе парня, сказать ему что-то доброе, как сыну сказать. Но не тот миг, не тот разговор. Да и Сашу не сдвинуть было. Он стоял и думал, думал.
— Саша, — сказал Александр Александрович и отвернулся от него, отпуская. — Одно скажу: это и есть жизнь. Иди.
Саша повернулся через левое плечо и шагнул к двери.
А сейчас он ехал на Соколиную гору, к Кате ехал. Ведь там тоже жизнь?
Надо было глянуть на эту Катину жизнь среди микробов.
Надо было поснимать там для Катиной старушки и надо было повидать Катю, голос ее услышать.
Автобус, за которым тянулся Саша, свернул еще раз, и глазам открылась улица, по одну сторону которой тянулась нескончаемая глухая ограда. За оградой виднелись верхушки старых деревьев. Никакой горы или даже холма тут не было, но и ничего пока страшного тоже не было видно. Старый парк за старой оградой. А вот и ворота, самые обыкновенные и с самой обыкновенной проходной будкой. Ворота были приотворены, в просвете виднелись небольшие дома, тихо вставшие посреди деревьев. В просвете увиделась тишина, а вовсе не что-то там тревожное, страшное, зловещее.
Саша поставил машину напротив ворот и, блистая всеми своими аппаратами, зашагал к проходной. Вывеска у ворот гласила, что это и есть та самая инфекционная больница, а на синей дощечке Саша прочел, что нынче был неприемный день. Он заглянул в проходную. За стеклянной перегородкой сидела строгая старуха в белом халате и белой шапочке. Едва скрипнула дверь, она басом рявкнула на Сашу:
— Нет приема!
У старухи были усы, белесые глаза и ярко были накрашены тонкие губы. Саша понял, что с этой старухой ему не столковаться. Но он и не ждал другой тут старухи при этих вратах. Бараков, правда, тут не было, больничные домики казались даже уютными, но вот старуха его не обманула.
Да, тут было страшно.
Но не отступать же. Саша двинулся в полуоткрытые ворота. Разумеется, за одной из створок сидел сторож. Он вскинул сонную бровь, бровью же спросил: «Куда?» Может, он и еще что-то сказал? Бровь не сразу угомонилась. «А вон туда!» — Саша взялся за самый солидный из своих аппаратов, с объективом, похожим на пушку, указал этим объективом на тихие домики с уютными белыми занавесками. Одна была странность у этих окон: они были закрыты, хоть теплынь стояла на дворе.
Сторож принялся разглядывать Сашу, а заодно и приходить в себя. Был этот страж явно не в духе. А Саша и не ждал иного стража у здешних ворот. Мрачный, опухший, небритый, в мятой рубашке. И, наверное, потому и принял с утра пораньше, что — это уж известно с незапамятных времен — микробы не выносят спиртное.
«К кому?» — спросил бровью сторож. Явственно спросил, понятно. Не из бывших ли актеров?
— К Кате, — сказал Саша.
«Какая еще Катя?» — спросил бровью сторож. И опять Саша отлично его понял.
— Такая, не очень высокая, — пояснил Саша. — Тоненькая. — Он увидел, что сторожу этого объяснения мало, гроза залегла у сторожа между бровями. — Я из газеты, — решил соврать Саша. Пьющие сторожа обычно уважают прессу.
«Из какой?» — спросила бровь.
— Из центральной, — сказал Саша и, хоть день был в разгаре, хоть солнце палило, стрельнул в сторожа, снимая его, «вспышкой». Это возымело действие. Нет, сторож не испугался, не пугливого был десятка человек, но проникся.
— Шагай, — сказал он человеческим голосом и провел ладонью по бровям, чтобы отдохнули. — Снимок с меня будет?
— Будет! — Саша ступил за черту ворот, в мнимый этот уют с прихлопнутыми окнами.
Парк, старинный парк принял его в себя. Пожалуй, этот парк был и побольше и получше, чем бывший парк бывшего института благородных девиц, в котором спряталась от него Катя. Снова деревья, снова старые липы, тополя, березы, клены, а вон и дуб открылся, и снова надо ему искать Катю. И еще, помимо деревьев, этих домиков с занавесочками, тихих этих дорожек, были тут всюду и везде микробы. Конечно, микробы не блохи, они просто так человека не кусают, они передаются при непосредственных контактах с больными, но все-таки, а все-таки они тут были повсюду. Что ж, Саша сознательно шел на риск. Ему надо было повидать Катю. И выполнить ее заказ надо было. Фоторепортер — это профессия для мужественных людей. Где только не бывает фоторепортер.
Саша шел по главной аллее, осторожно поглядывая по сторонам, выдвинув свой пушечный объектив, как автомат. Он шел, как в разведке ходят, мягко ступая. И ведь ни души кругом. Даже за окнами никого. И это тоже было страшным.
Вдруг собака ему дорогу перебежала. Саша обрадовался ей, как другу дорогому. Собака была такая самая, какая только и могла тут быть. Черная, гладкошерстная, с мордой овчарки и хвостом дворняги. И глаза у нее были в желтых ободках, равнодушные. Понагляделась тут горя? Саша снял ее, думая, что она испугается объектива. Ни черта не испугалась. Вытянула палкой дворняжий хвост и потрусила в сторону. Та самая собачка.
Скамья повстречалась Саше на пути. Он снял скамью, пробормотав:
— Небось любимая.
Гипсовый мальчик с ракеткой стоял посреди лужайки. Саша снял мальчика, опять подбодрив себя бормотанием:
— Это уж наверняка любимчик!
Снял Саша и аллею, и две-три дорожки, отбегавшие в сторону, и несколько деревьев снял, какие были постарше, повыше. Что еще? И как же все-таки сыскать тут Катю? Саша присел на краешек скамьи, стал оглядываться.
Из главного корпуса, потому главного, что это был самый большой тут дом в целых три этажа, в это время два санитара вынесли носилки. Они были накрыты серым одеялом. Под одеялом простерлось человеческое тело. Вот оно! Началось! Саша вскочил, стал смотреть, привычно нацеливаясь объективом, привычно забыв обо всем, стремясь лишь получше разглядеть и поближе подойти.
Пока он подходил, подкатила санитарная машина, и санитары стали вдвигать носилки в ее нутро. Саша увидел, что на носилках лежит женщина, бледное, омертвелое лицо ее увидел, ее остановившиеся на небе глаза. Он опустил руки с камерой, он не решился сфотографировать эти глаза.
Носилки вдвинули в машину, и она медленно покатила по аллее, сворачивая к одному из дальних корпусов.
— Что с этой женщиной? — спросил Саша у отошедшего к скамье покурить санитара.
— В менингитный повезли, — сказал санитар. Он был уже стар, ко всему тут притерпелся, и глаза у него тоже были с желтыми ободками.
— Это опасно? — спросил Саша.
— А то нет? Ты кто, из судебной экспертизы? Тоже работка — покойников снимать. Платят-то хоть хорошо?
— Вы тетю Настю знаете? — спросил старого санитара Саша. И наугад: — Говорят, вы с ней давние друзья?
Санитар изумился. От растерянности он даже папироску обронил.
— Откуда известно? Тебе-то?.. — Он наклонился, шаря в траве, и тут Саша его и снял.
— Это еще зачем?! — Санитар гневно выпрямился во весь рост.
— На память! — Саша снова его снял. — Тетя Настя просила. Сними, мол, моего друга-недруга… — Саша еще раз щелкнул оторопевшего санитара, но более не стал задерживаться возле него, дело было сделано.
Аллея за аллеей, дорожка за дорожкой, больничный парк все подробнее открывался Саше, то повевая горьковатой свежестью молодых тополиных листьев, то бесчеловечным этим запахом карболки или еще чего-то, чего не принимала душа. Саша то радовался и успокаивался, то пугался. Он то снимал беспечное, уютное тут, то выискивал мрачное. И где, в каком из этих домов, там ли, где марлевые занавесочки, или там, где сплошные решетки на окнах, пряталась от него Катя?
Вдалеке, на одной из боковых дорожек увидел Саша быстроногую девушку в халате, в белой косынке. Он погнался за ней. Девушка бежала, припрыгивая, будто резвясь, и вдруг свернула, укорачивая себе путь, на совсем уж лесную тропу, проложенную по траве.
Саша тоже побежал по траве, укорачивая путь.
— Чего это тебе так весело? — спросил он девушку, нагнав ее.
Она остановилась, смешливо рассматривая его.
— Откуда такой? Зачем на человеке столько аппаратов?
— Микробов снимать. Каждому микробу — свой аппарат. Слушай, ты Катю знаешь?
— Катю беленькую или Катю черненькую?
— Беленькую.
— А еще какие приметы? Их у нас три беленьких.
— Ну… Глаза…
— У всех глаза.
— Знаешь, смелая очень девчонка.
— У нас тут все смелые.
— И добрая.
— У нас тут все добрые. Красивая?
— У вас тут все красивые.
— Это верно. — Девушка заглянула в один из Сашиных объективов, поправила косынку. — Ну, а особые приметы у нее есть? Особые, как на плакате: «Найди человека!»
— Особые?.. — Саша задумался. — Ну… Что тебе сказать?.. Строгая…
— А! Катюша Савельева! Она! — И девушка с новым интересом взглянула на Сашу. — Вот ты на кого замахнулся?! Нет, парень, пустой номер. Она не любит пижонов.
— Да я по делу к ней, по делу.
— Не ври. По делу бы, так знал бы фамилию. Это любовь, да?
— Ну, любовь, — устало согласился Саша. — Где она?
— С первого взгляда, да?
— С первого. Куда идти?
— Туда тебя не пустят, дурень. Она в менингитном работает.
— Там? — Саша указал на корпус, куда увезли женщину на носилках. — Так это ж опасно!
— A-а, испугался за нее?! — Девушка подобрела к нему, к этому пижону. — Ладно, пошли, вызову.
Ведя Сашу, как на поводке, за один из его ремешков, девушка направила свои стопы к серому — Саше он показался отталкивающе угрюмым — в два этажа корпусу, к страшному этому средоточию менингита. Саша слышал краем уха про эту болезнь, это была страшная болезнь. Там что-то с мозгом было связано. Он спросил:
— Это когда воспаление мозга?
— Примитивно говоря, да, — сказала девушка.
— И бывают летальные исходы? — ввернул медицинское словечко Саша.
— Бывают, — построжала девушка. — У нас в процентном отношении меньше, чем в других странах, но все-таки…
Вот и дверь в этот дом. Они поднялись на несколько ступенек, вошли в белый в желтизну вестибюль. Саша хоть и смело шагал, а поводок все же натянулся.
— Иди, иди, сюда еще можно, — сказала девушка, подергав за ремешок от аппарата. — А вот дальше нельзя. — Она выпустила ремешок, скомандовала: — Стоять! Ждать! Ничего не обнюхивать! — И убежала, звонко смеясь, в один из коридоров, плотно сведя за собой створчатую дверь. Но еще и оттуда, из зловещего этого коридора, был слышен ее смех. Саша не поддался этому смеху, он его ни в чем не разуверил, не прибавил ему надежды, что он сможет увидеть тут Катю. Эти мрачно-белые в желтизну стены были не ее стенами, не для нее. Она тут не ожидалась, не представлялась, ей тут нечего было делать.
Створчатая дверь в коридоре напротив была не до конца сомкнута, и Саша увидел, как два санитара, поставив носилки на тележку, куда-то повезли ту самую женщину под серым одеялом. Сползла у женщины рука с носилок, повисла. И Саша увидел, как тоненькая, натуго перепоясанная, в белом халате, девушка, подбежав к носилкам, бережно подхватила повисшую руку, бережно подхватила поникшую голову, губами приказывая санитарам:
— Осторожнее! Осторожнее! — Она подняла свои сострадающие глаза. Это была Катя!
Саша узнал ее, хотя она совсем иной была здесь. И она узнала его, хотя вот уж кого не могла здесь ждать.
Он было сделал шаг к ней, шаг в этот коридор, но она предостерегающе вскинула руку и одними губами приказала:
— Жди! — И одними губами же: — Господи, пришел!..
Минут через двадцать она вышла к нему. Он никак не мог узнать тут в ней Катю. И она и не она. Даже глаза другие. Все в ней было другим. Даже шла, по-иному ступая. И только теперь он заметил, что у нее сильные руки, от кисти сильные, и что они у нее устали, она несла их на весу, как хирург после операции. Она не позволила ему коснуться своих рук, притронуться к себе.
— Трудный случай, — сказала она, оставаясь еще там, в палате, куда увезли женщину на носилках.
— Она выживет? — спросил Саша.
— Сергей Сергеевич еще не смотрел ее, — сказала Катя.
— Но он здесь, он посмотрит? — с надеждой спросил Саша.
— Здесь. Сейчас будет смотреть. — Катя поглядела на Сашу, не зная, как быть ей с ним. — Ты можешь подождать меня?
— Могу.
— В парке, на скамеечке.
— Могу.
— Но только долго придется ждать.
— Я могу, — сказал Саша.
Это была другая девушка, другая Катя, лучше той, которую он знал, а он и ту готов был бы ждать в парке на скамеечке до самого вечера. Почему? А как поймешь? Иных ждут, иных не ждут. Если нужен человек, его ждут. Катя была нужна ему.
Время от времени к скамье, на которой он обосновался, выбегали Катины подруги, чтобы посмотреть на него. Они не представлялись, взглядывали — и назад. Только та, первая, которая помогла ему найти Катю, представилась. Ее звали Маргаритой.
— Рита? — попытался было сократить ее имя Саша.
— Нет, Маргарита. Я принципиально против сокращений.
— Значит, Катю мне надо звать Екатериной?
— Это уж пусть она сама решает. Больные ее зовут Екатериной Николаевной.
— Но я не больной.
— Близок к этому. — Она убежала. Потом снова вернулась, принесла ему на тарелочке пирожки с капустой, сказала: — Берут пункцию, это дело долгое, подкрепись пока. Да не бойся, пирожки не заразные.
Саша, чтобы совсем уж не чувствовать себя дураком, прикованным вот к скамеечке, всякий раз снимал Катиных приятельниц, когда они подбегали и убегали, снял и Маргариту. Побродил по парку и снял еще двух собак, даже и кошку снял, хотя кошек недолюбливал. Но это была на редкость самостоятельная кошка, не пугливая, жившая бок о бок с собаками.
Время шло, Катя все не выходила, да и девчата перестали им заниматься, и переснял он все тут вокруг. Что дальше было делать? Сколько еще ждать? Может, она просто смеется над ним? Саша решил, что подождет еще минут с десять — и все. Он сел на скамью, засек время, уставился на дверь корпуса. Вдруг вспомнилось, как достаивал на часах у матчасти, когда уже и тулуп переставал греть, когда счет переставал помогать, а вспоминать становилось совсем нечего. И ног было не слышно. И руки становились не своими. А ветерок был таким, что в Москве бы его посчитали ураганом. Между тем это был самый обычный ветерок, при самом обычном морозце градусов до тридцати. И вспомнилось, что в эти последние минуты дежурства его всегда выручала коротенькая и одна и та же мысль — мечта о Москве. Вот приехал он в Москву, вот вышел на свою улицу, а на улице лето, и на улице его приятели стоят, тоже отслужившие уже в армии. «Ну, здравствуй», — говорят они ему и протягивают руки. А руки у них крепкие и теплые. И вся мечта.
— Ну, здравствуй, — услышал Саша и вскочил, поверив, что мечта его сбылась.
Перед ним стояла короткая, круглая старуха с белесыми, похожими на ватные, руками, которые она вперед выдвинула, как хирург после операции.
— Здравствуйте, — поклонился ей Саша, мигом опомнившись. — Вы — тетя Настя.
— Верно. Что, заждался? День у нас трудный. Сейчас выйдет.
Постояли, поглядели друг на друга. У старухи были зоркие глаза, два ужатые щеками дозорных огонечка, не пропускавшие ничего.
— Катю мы все любим, — сказала тетя Настя. — Ты это учти, молодец, нашу Катю мы в обиду не дадим.
— Она сама себя в обиду не даст, — сказал Саша.
— Это верно. Если не полюбит. А полюбит, и пропала девка. Ты кто, фотограф?
— Фотограф.
— Так все и бегаешь?
— Так все и бегаю.
— А не пустое это дело?
— Говорят, не пустое.
— Сам еще не решил?
— Нет.
Совсем дряхлая была старуха, оплывшая, с трудным дыханием, но голос у нее был напористым, спрашивала так, что невозможно было не ответить, а зоркими своими глазами чуть не прожигала.
— Можно я вас сниму, тетя Настя? — спасаясь от этих глаз, схватился за аппарат Саша.
— Что ж, сними. Самое время мне сняться.
У Саши в руках была «зеркалка», и он и на крошечном экране углядел пронзительную нацеленность старушечьих глаз. Глаза эти и снял Саша, шагнув к старухе.
— Прямо в душу заглянул, — сказала тетя Настя. — Теперь поглядим, что на карточке получится. — Она повела тяжелой рукой. — Что еще? Старая старуха и получится.
— У вас глаза молодые, — сказал Саша.
— Слезливыми стали. Раньше этого не было. Ладно, подменю твою Катю, сейчас выйдет. — Старуха пошла от него, ковыляя. Ноги худо ее слушались.
И вот в пути они уже, и Катя сидит с ним рядом, устало откинувшись, дремлет вроде бы.
— Подвези меня до Белорусского, — попросила она.
— А ты где живешь?
— В Дозорах. Есть такая станция у Москвы-реки.
— Вот туда и повезу.
— Далеко все-таки.
— Так не затем же я тебя целый день ждал, чтобы до Белорусского подбросить.
— Это верно. А зачем ты меня целый день ждал?
— Не знаю. Ты велела.
— Верно, я велела. А зачем?
— Не знаю.
— Подумай. Потом скажешь. Можно, я помолчу? Очень трудный был случай.
— Помолчи. Поспи.
И Сашин автомобильчик тоже сказал Кате: «Помолчи. Поспи». Он покатил осторожно, плавно притормаживая у светофоров, плавно — а ему трудно было это делать, — снимаясь с места.
Так они ехали, ехали. Миновали Бородинскую панораму, миновали Триумфальные ворота, которым все еще было странно стоять на новом месте, странно было, что они снова ожили, и они всякую машину встречали и провожали изумленными глазами, миновали Кунцево, где все было новым, громадные дома высились, и даже станция метро была, а еще недавно здесь дачки стояли и, кажется, где-то здесь жил со своими канарейками поэт Багрицкий.
Только на тихом уже загородном шоссе Катя встрепенулась, открыла глаза, села прямо.
— Видишь, там мигалка вдали? — спросила она. — От этой мигалки сверни налево. Это и будет шоссе, которое идет к Дозорам. Отсюда совсем близко.
— Что за название такое Дозоры? Как это вы там живете, в своих Дозорах? Чего досматриваете?
— По-всякому живем. Как везде. А Дозоры потому, наверное, что когда-то, еще при Иване Грозном, тут стояли дозорные у Москвы-реки.
— Вон что. Кстати, родственнички у тебя сердитые, дозорные?
— У меня дед. Он член партии с тысяча девятьсот шестнадцатого года. Ты сразу не кидайся с ним спорить. Он умный.
— Умный дед с дореволюционным стажем. А отец?
— У меня нет отца.
— Умер? Мой тоже умер. Вдруг. Крепкий был, геолог все-таки, и вдруг…
— Мой не умер. Он ушел от нас. — Кате зябко стало, она свела под ладонями плечи.
Саша, продолжая вести машину, выбрался из куртки, протянул ее Кате.
Она накинула куртку на плечи, глянула в стекла на свое отражение.
— Теперь я буду вся в «молниях». Да, ушел. Бросил нас, предал. К счастью, я почти его не помню, мне было всего пять лет тогда.
— Так-так… А мама?
— Ты с ней не спорь. Она умная.
— Слушай! — возмутился Саша. — Откуда ты взяла, что я собираюсь у тебя с кем-то спорить?! Я — тихий, я — вежливый. Меня все старики любят.
— Еще у нас пес есть, — сказала Катя. — Бимка.
— Мне с ним лучше не спорить? Он — умный?
— Очень. Плохих людей за версту чует. Может и цапнуть.
Вот так они ехали и разговаривали, легко и находчиво, шутливо и не без серьезности, ну, как и должно было им разговаривать, но этот разговор был на поверхности, он был не главным у них. Главный же их разговор шел без слов, он состоял из взглядов, этих вскинутых на короткий миг глаз, когда человек смотрит на человека, с счастливым ужасом спрашивая себя: «Он?!», «Она?!»
Тут важно все, глаза усматривают всякую малость, тут важен и звук голоса, очень важен звук голоса, но почти ничего не значат слова. Для них еще придет время — для слов.
Домик, в котором жила Катя, был домиком из Сашиного детства, когда отец с матерью на лето снимали где-нибудь под Москвой дачу. И не только совсем простенький этот дом с открытой террасой, какие теперь уже не строят, но и деревья вокруг дома, старые березы и сосны, но и мебель на террасе, грубо сбитый стол, древние венские стулья, но и этот самовар на столе, гордящийся выбитыми на нем медалями, — все это было из Сашиного детства, из страны Счастья. И Катина мама была из той же поры, и Катин дед тоже. Увидев их, Саша понял, что и Катя была кем-то прислана ему из того времени. Кем же это? Судьбой?
Его встретили спокойно, не принялись дружно рассматривать, как это часто водится в семьях, где есть девушка на выданье и где в каждом молодом человеке прежде всего видят потенциального жениха. Рослый, сухой старик, Катин дед, дружелюбно кивнул ему, маленькая, худенькая женщина, Катина мама, добро и доверчиво улыбнулась, мохнатый пес Бимка не зло, но облаял. Разумеется, его все же разглядывали, а пес даже и обнюхал, но делалось это с тактом и без каких-то там далеко идущих соображений. Разве что у пса были эти соображения. На то он и пес, чтобы жить предвидением.
Пока Катя переодевалась в соседней комнате и в полуоткрытую дверь был слышен ее голос, сели к столу.
— К нам сегодня женщина в тяжелом состоянии поступила, — говорила Катя, расхаживая за дверью. — Что еще покажет вторая пункция. Сергей Сергеевич сказал, что будет сражаться. Это он родственникам ее сказал. Они спросили, есть ли надежда, а он сказал, что не любит этого слова, как и «авось», как и «а вдруг». «Буду сражаться, — сказал он. — Всеми родами оружия. Менингит — опасный враг, но мы его попробуем побить». Другие врачи утешают, успокаивают, а родственники ревут. Сергей Сергеевич не утешает, говорит только правду, а родственники в него верят, как в бога. — Катя вышла из комнаты, она была в брюках, в тельняшке — совсем паренек. — Жаль, что скоро стемнеет, — сказала она Саше. — Побродили бы по лесу, показала бы тебе Москва-реку. У нас тут красиво. Мама, я есть совсем не хочу, потом захочу. Мне бы чаю. Дедушка, ну, вы уже познакомились? Составил мнение? Бимка, а ты составил? — Она села к столу, рядом с Сашей села, — снова не та, новая, паренек в тельняшке, — но в голосе ее все та же жила натянутая струна. Задевая Сашу локтем, она налила ему чаю, налила себе, спросила, пододвинув Саше стакан: — Может, ты выпить хочешь? Дед, есть у нас?
— Есть, — сказал дед и приподнялся.
— Я на машине, — сказал Саша.
— Тогда отменяется, — сказал дед. — Тогда по-старинному, поговорим под чаек.
— А о чем говорить? — спросила Катя.
— О жизни, о чем еще, — сказал дед.
— Дедушка, об этом нельзя говорить, — сказала Катя. — Впрямую — нельзя. Сейчас принято говорить о разных пустяках, ни о чем почти, а исподволь составлять о человеке мнение.
— Составлять из пустяков? — спросила мать.
— Да, мама. Серьезное в наш век непроизносимо. Ты согласен со мной, Саша?
Саша молча кивнул.
— Позвольте поспорить с вами, молодые люди, — сказал дед. — Можно?
— Попробуй, Василий Степанович, — сказала Катя. — Но только нас не переубедишь. Правда, Саша?
Саша молча кивнул.
— Катя, ты, случайно, молодого человека в пути не запугивала? — Дед прикрыл рукой дрогнувшие усмешкой седые усы. — Мол, въедливый дед, ты с ним не связывайся, помалкивай. А?
— Что ты, дедушка! Да разве его запугаешь? Он самбист, парашютист.
— Так запугивала? — посмотрел дед на Сашу.
— Нет, Василий Степанович. Только предупредила, что вы умный. И вы тоже, Анна Павловна. Лучше, говорит, ты с ними не спорь. — Саше очень хотелось понравиться этим славным людям, этим из детства его людям, живущим в таком из детства его домике. И он улыбнулся им, всю душу выложив, он уж постарался, просиял. Такая улыбка не могла не вызвать отклика.
Саша и пса не забыл, притянул его к ноге, стал почесывать за ухом. Пес хоть и не улыбался ответно, но терпел. Беспокойный был пес, фоксячей породы, а терпел.
— Уж кто у нас умен, так это Катенька, — смеясь, сказал Василий Степанович. — А ведь это нелестная для вас характеристика, Саша, что вам велено было помалкивать. Согласны со мной?
— Все понятно, — кивнул Саша и опять улыбнулся, да так, что залучился весь. — Я же отрицательный тип. Во всем заграничном. И машина своя. Не учусь. Профессия какая-то сомнительная. А вы — член партии с шестнадцатого года. Вот Катя и решила, что мне лучше будет помолчать.
— Но вот заговорил. Находчив. Лучшая оборона — атака. А, кстати, отчего не учитесь?
— Устал после армии. Да в наше время само время — учитель.
— Ой, Саша! — схватилась Катя за голову. — Ну, что-ты болтаешь?!
— Он не болтает, — сказал дед. — Он, Катюша, опять атакует. Как устали? Руки, ноги, мозг, может быть?
— Дедушка, но не принято же говорить о серьезном! — взмолилась Катя. — Ты нарушаешь современные правила хорошего тона.
— Прости, Катюша, я чуть-чуть нарушу, только начну нарушать. Так как же вы устали, Саша?
— В целом. И разве профессия фотографа так уж плоха? Считается, что всякая работа хороша. Умел бы заработать.
— Все-таки не всякая. И потом, как работать.
— Дедушка, он здорово работает. Он сегодня всю нашу больницу обснял. Даже всех наших собак. Саша, идея! Сними нашего Бимку! Ну, пожалуйста! — Катя вскочила, вбежала в комнату, вынесла оттуда охапкой все Сашины аппараты.
— Так солнце же на исходе, — сказал Василий Степанович. — Ну, девка, не знал я, что ты такая хитрая.
— Ничего, я подсвечу! — Саша обрадовался Катиной затее и обрадовался, что она сейчас была вместе с ним, пришла ему на выручку. Он ей даже подмигнул: мол, спасибо, вытащила из разговора. Он схватил аппарат, глянул в небо, где к горизонту катился громадный красный диск, глянул, нацеливаясь, в меркнущий сад, и вдруг, повернувшись, в упор снял Бимку, опережая его прыжок, ослепив «вспышкой». Но пес не из таковских был, чтобы спасовать перед диковинным огнем. Он решил растерзать этот огонь, а заодно и Сашу. Что тут началось! Увертываясь, прыгая через стулья, всю свою спортивность отмобилизовав, Саша продолжал «обстреливать» Бимку. Лай и шум поднялся невообразимый.
— Стой! Хватит! — кричала Катя. — Он тебя покусает! Бимка! Назад! Свой! — Ей насилу удалось подхватить пса на руки.
— Вот так вот! — Саша, запыхавшись, привалился спиной к бревенчатой стене. — Вот такая у меня работа. В поте лица и рискуя жизнью…
— Что там у вас происходит?!
— Василий Степанович!
— Катя!
Две девушки и молодой человек, пробежав через сад, ворвались на террасу.
— О, знакомые все лица! — изумился Саша, узнавая в одной из пришелиц ту самую невесту, которую он и снимал, когда его прогнали потом со свадьбы, а в другой — полную, медлительную Катину подругу, которую он тоже приметил тогда на свадьбе. — Вот только молодой человек мне неведом. Саша. — Он протянул парню руку. — Придворный фотограф больницы, что на Соколиной горе.
Молодой человек недоумевая поглядел на Катю.
— Да-да, он наш фотограф, не устрашившийся микробов. — Катя подошла к ним. — Знакомьтесь. Фотограф Саша. Дипломат Гоша. Цель первого — деньги. Цель второго — карьера. Что хуже — не знаю. Знакомьтесь, знакомьтесь, вы поймете друг друга.
Гоша, стройный, ладный паренек, но не шибко высокий, а потому все время как бы приподнимающийся на цыпочки, все время с чуть приподнятыми плечами, соизволил наконец заметить Сашу. И коротко поприветствовал его натренированно вежливым, сдержанно вежливым наклоном головы. Как же, дипломат. Это сразу в нем проявилось. Он и посмотрел, как дипломат. А как дипломаты смотрят? А так вот, чуть свысока, хоть и на голову был ниже Саши.
— Локтев.
— Трофимов.
— Вы действительно фотограф?
— Действительно.
— Но вы из газеты, из журнала?
— Нет, из самой обыкновенной фотографии. Впрочем… — Саша извлек из кармана куртки визитную карточку, протянул ее Гоше.
Тот взял, небрежно глянул, прочел вслух не без усмешки:
— «А. А. Трофимов. Лауреат фотоконкурсов. Художественное ателье…»
— Но это не я, — сказал Саша, поглядев на Катю. Она настороженно прислушивалась к их разговору, то хмурясь, то улыбаясь, то разом и хмурясь и улыбаясь.
— А кто же это? — спросил Гоша.
— Это мой дядя. — Саша был рад признаться, что визитная карточка не его, рад, потому что Катя улыбкой одобрила его признание.
— Ну, а вы кто тогда? — спросил Гоша, приподнимаясь и приподнимая плечи.
— А я просто стажер у дяди. Ученик, — сказал Саша и посмотрел на Катю. Катя ему улыбнулась.
— Только-то? — сказал Гоша и посмотрел на Катю. Ему Катя не улыбнулась, он ей сейчас не нравился, она нахмурилась даже.
— Только-то! — радостно сказал Саша, приметив, как нахмурилась Катя.
— Послушайте, это не вы тогда были на моей свадьбе? — вступила в разговор Ольга.
— А ты еще сомневаешься? — сказала Зина, медлительная и рассудительная Катина подруга. — Он там из всех был самый приметный. — Она обернулась к Кате. — А говорила, что не находка. Выходит, находка все-таки?
— Не решила еще.
— А привезла домой.
— Он сам привез меня домой.
— Да, да, теперь вспомнила, — сказала Ольга. — Вы тогда так всех переполошили. Что тогда произошло? Я не разобралась, была как в тумане.
— Да туман и был, — сказал Саша. — Снял какого-то щекастого, а он обиделся. Кстати, что за дядька?
— Кто?
— Да тот, главный генерал на вашей свадьбе?
— На моей свадьбе не было генералов.
— Так говорится. Конечно, он был не в генеральской форме, он в штатском был, но очень уж важный. И два адъютанта при нем.
— Адъютанты?
— Да, Бобчинский и Добчинский.
— Какие еще Бобчинский и Добчинский? — потерянно спросила Ольга. — Я их не знаю.
— Красивая, потому и не знаете, — сказал Саша и поглядел на Катю.
— Я вас никак не пойму, — совсем растерялась Ольга. — При чем тут моя красота, хоть вы и неправду говорите?
— А при том, что красивым девушкам не обязательно хорошо учиться в школе, — сказал Саша и поглядел на Катю. Но она нахмурилась. И она сказала:
— Саша, не задавайся. Ольга в сто раз больше прочла книг, чем ты. А на «Ревизора» мы с ней вместе ходили. Но книжки и пьесы — одно, а жизнь — другое.
— Зачем же тогда мы читаем? — спросил Гоша, которому пора было вступить в разговор, и он это и сделал. — Книги, я полагал, учат нас. Разумеется, речь идет о настоящих книгах, о классике.
— Не учат, не учат! — вспыхнула Катя. — Они лишь помогают нам думать! Разумеется, речь идет о настоящих книгах, о классике… — Она сама же и усмехнулась над своей запальчивостью. — Ох, я, кажется, начинаю спорить! И с кем, с кем? Ребятки, а что, если нам сняться всем вместе?! Идея, а?! Саша, принимаешь заказ?
— Принимаю! — Саша взялся за аппарат. — Все к стеночке! Групповой портрет! Вы кто друг другу?
— Подруги детства, — сказала Катя. — Вместе выросли вот в поселке «Луч».
— И вы — подруга детства? — спросил Саша у «дипломата».
— Вместе выросли.
— Так! Ясно! Тогда и вы к стеночке! Катя, придержи своего тигра! — Саша глянул в аппарат, свел синие полоски на Катиной тельняшке, приметил, что Гоша слишком уж близко встал с Катей, подождал, не отстранится ли она от него. Нет, не отстранилась. Саша спустил затвор. — Все! — выкрикнул он слишком уж громко. — С этим покончено! А теперь — все вместе! Все три поколения! Прошу! — Он больше на Катю не смотрел. Пусть бы хоть обнималась со своим «дипломатом». Ему-то что?! Он — снимал, он — работал, ему важно было с этим боковым солнцем не оплошать, чтобы тень на лица не легла, чтобы снимки вышли как надо. — Теснее, теснее вставайте, — сказал он и сам, вежливенько подхватив под локти Анну Павловну и Василия Степановича, отыскал для них место среди молодых. — Маму в серединочку, маме бы лучше сесть. Да и вам бы, Василий Степанович, лучше сесть, уж очень вы высокий. Для мамы стул повыше, для дедушки стул пониже. — Саша распоряжался, суетился, ухитряясь не глядеть на Катю. — Так! Пожалуй, сойдет! — Саша попятился, глядя в «зеркалку». Этот Гоша все-таки мог бы и поскромней держаться. И Саша сказал, совсем негромко, не командуя, устало: — Подруга Гоша, уберите руку с Катиного плеча. Я снимаю три поколения, а не двух влюбленных. Вот будет у вас свадьба, вот тогда… — И он щелкнул раз и другой затвором, озарив террасу вспышками. Присмиревший было Бимка озвучил эти вспышки яростным лаем. — Все! Теперь все! — крикнул Саша, стараясь перекричать Бимку. — Катя, он меня выпустит? Мне пора!
— Я тебя не выпущу, — сказала Катя, подходя к нему. — Ты что такой?
— Какой?
— Ну, неестественный.
— Разве? Не знаю…
— А не знаешь, так и не уезжай. Хочешь, покажу тебе наш поселок? — Она обернулась: — Ребята, пошли побродим!
В конце просеки, на которую они вышли, катился багряный диск. Он казался нежарким, на него можно было смотреть, и он, катясь, всю просеку — землю, дома, деревья, небо, — все окрасил своим багрянцем, всего коснулся.
— Стой тут, — сказал Саша Кате. Он остановил ее посреди просеки. — Погляди куда-нибудь. Ну, хоть в небо. И подумай о чем-нибудь хорошем. Есть у тебя такое, о чем думается с улыбкой?
— Есть, — сказала Катя. Она послушно подняла глаза в небо.
Отойдя, рукой показывая, чтобы и все отошли, Саша навел на Катю самый длиннофокусный из своих объективов. Он толком не знал, что у него получится на таком контражуре, он только поверил, что получится, должно получиться. Прямая просека в соснах, косая, багряная тень по земле, строгое небо к вечеру — и девушка в матросской тельняшке, радостно замершая с поднятыми глазами… Саша свел синие полоски на Катиной тельняшке, нажал затвор.
— Все.
— А нас вдвоем? — спросил Гоша.
— А всех вместе? — спросила Зина.
— Вас вдвоем под другим небом, — сказал Саша. — И всех вместе — опять же под другим небом.
— Оно у вас разбито на участки? — спросила Ольга. — Как весь наш поселок?
— Да, разбито на участки. По цвету, по настроению. Но вот заборами не разгорожено, как весь ваш поселок. Чего нет, того нет. И, кстати, псов цепных нет. С музыкальными голосами.
— Наш Бимка не цепной, — сказала Катя. Она все еще поглядывала в небо, понравилось ей там что-то. — У наших здесь ни у него нет ни цепных псов, ни заборов.
— Наши — это кто? — спросил Саша. — Старые большевики?
— Да. И нестарые, не обязательно старые. И не обязательно большевики, а просто честные люди.
— Темно, — сказал Саша. — Поздний вечер уже. Вот приеду сюда днем, разберусь, кто да кто тут у вас. И пощелкаю, сделаю альбомчик на тему: семь пар чистых и семь пар нечистых. Решено? Заказ сделан?
— Уверены, что сумеете разобраться? — колко, приподняв плечи, спросил Гоша. — Вы-то сами из какой семерки?
— Трудящийся я. — Саша поднес к глазам руки, стал их рассматривать. — Во, уже и пальцы скоро начнут желтеть от всяких там проявителей и закрепителей. Да, своими ручками на хлеб зарабатываю. А уж работенка, доложу я вам! То обсчитают, то взашей вытолкают. Короче, человек из сферы обслуживания. Унижен и оскорблен!
— Что ж, вам только можно посочувствовать, — холодно сказал Гоша. — Катя, ты твердо решила идти на реку? Темно же.
— У реки светлее, — сказала Катя. — И погляди, солнце еще катится, катится.
— У речки я вас вдвоем и сфотографирую, — сказал Саша. — Нет, не вдвоем, втроем. Вы и эта горбушка красная. Вчетвером даже. Вы, солнце и река. Впятером даже, — вы все и еще и берег с соснами. Вон сколько всего! И назовем мы снимок: хозяева этой земли! Нет, молодые хозяева этой земли!
— Саша, не балагань! — сердито шепнула Катя. — Что с тобой?
Но Сашу не унять было. Ему было грустно, отчего-то грустно ему тут было — на этой просеке, где торжественные стояли сосны, где тихие за деревьями виднелись дома, где в небе катилось, закатываясь за горизонт, красное, неправдоподобное солнце, где река приоткрывалась вдали багряным плёсом и где он шел рядом с Катей, изо всех сил стараясь убедить ее, что ему весело, что ему смешно и весело, что он проездом тут, мимоходом и ему совсем не жаль ее терять, эту Катю, у которой есть, оказывается, этот Гоша.
— Оля, а где ваш муженек? — спросил Саша. — Прихватили бы. И вас бы снял вдвоем у реки. Одна пара. Другая пара. Молодые из поселка Дозоры! Кстати, вам понравились мои снимки, те, со свадебки?
— Нет. То есть я на них. Все получились, а я не получилась. — Ольга попыталась изобразить, почему не получилась она тогда на фотографиях. Она сжалась, уголки губ у нее поползли вниз, руки повисли. — Вот я какая вышла на этих снимках. Да еще белый балахон. Страх и ужас! А я ведь вот какая! — И Ольга распрямилась, стать свою показывая, гордо подняла голову.
— Актриса! — сказал Саша, наводя на нее объектив. — А вы не актриса?
— Она у нас первая была в самодеятельности, — сказала Зина.
Саша нажал на затвор.
— И вас на фоне солнышка. Заходящего, восходящего — это уж вы сами решайте. Так вы актриса? — Он только теперь разглядел, что Ольга хороша собой, что у нее умом светятся глаза.
— Из «Березки» я, — сказала Ольга.
— О, танцовщица?!
— Нет.
— Певица?
— И не певица. Я — продавщица. Ну, из «Березки», из магазина.
— А могла бы стать актрисой, — сказала Катя. — И певицей, между прочим. У нее замечательное сопрано. Оля, бросай все, учись. Еще не поздно.
— Наша Катя очень решительный человек, — обращаясь к Саше, сказала Ольга. — А я не такая. И все уже поздно. Да, поздно, пора домой. Сейчас муж вернется.
— Не уходи, — сказала Катя. — Походим еще. И пусть твой муженек хоть раз с нами побудет. Пошли, встретим его, затащим в компанию.
— Нет, он не пойдет, — сказала Ольга. — Он очень устает на работе. — Все тускнее делалось ее сопрано, все печальней становилось лицо.
— Но он же молодой еще мужик, — сказала Катя. — Скажи, чем он у тебя живет, когда не на работе? Рыбак он у тебя, охотник? Его не видно, не слышно. И тебя тоже. Где пропадаете?
— Я по дому, а он — ну, есть у него приятели, приезжают, играют в преферанс, смотрят футбол по телевизору.
— Пьют, — осуждающе молвил Гоша.
— Да, но в меру, — сказала Ольга.
— Смотря какая у кого мера. — Гоша не скрывал своего осуждения. — Скажи, Оля, а тетушка твоя терпеливо на все это взирает?
— На что?
— Прости, но тетя Лера не может с легким сердцем принять образ жизни твоего мужа. Мы ведь знаем, какая она — твоя тетя Лера. Сколько лет она в партии?
— Почти пятьдесят, — сказала Ольга.
— Вот видишь. А твой муженек-то хоть в партии?
— Да, он член партии.
Гоша вздохнул, недоумевая и осуждающе приподняв плечи.
— Ты осуждаешь Андрея за то, что он перестроил нашу дачу, ты про это? — Ольга остановилась, встав перед Гошей. — Говори, говори! Я знаю, все в поселке осуждают моего мужа за то, что на месте нашей с тетей халупы он построил приличный, современный дом. А скажи, а у вас, у Локтевых, разве домик так уж плох?
— Но мы — Локтевы, — сказал Гоша. — У нас этот дом не по мановению волшебной палочки вырос. Мой дед еще с Орджоникидзе работал.
— Известно, мы знаем! — Ольга совсем близко придвинулась к Гоше, у нее сердито блестели глаза. — А раз так, Локтевым можно, а нам вот нельзя?! Хороша философия!
— Я не про это, я про то, что очень уж быстро все получается у твоего мужа, Оля. Очень уж…
— Да, он быстрый! Да, он умеет! Но, может быть, потому, что он очень современный человек, может быть, именно поэтому?! Катя, почему ты молчишь? Ты на чьей стороне?
— Что значит — современный человек? — спросила Катя.
— Ну… Ну, я не знаю… Предприимчивый, решительный, деловой!..
— И это все, Оля? — очень мягко спросила Катя.
— Так ты с ним, ты с Гошей? Ты — тоже? — Теперь Ольге не надо было играть уныние, оно зажило в ней. Но рядом жили еще и обида, и упрямство. И все это разом отразилось на ее лице, вступило в ее глаза, поменяв Ольгу, приоткрыв в ней что-то завтрашнее и совсем не лучшее.
— Я с тобой, Оля, с тобой, — сказала Катя.
— Ты не такая, когда со мной, — усомнилась Ольга. — Нет, ты осуждаешь. И зря! Надо жить, понимаешь, надо жить, а не рассуждать! А то жизнь пройдет, молодость пролетит! Ты бы поглядела, какие дамочки снуют в нашем магазине! Как одеты! Как причесаны! Иностранки! Богачки! Не хуже какой-нибудь там Жаклин! А такие же, как мы с тобой! Такие же Кати, Ольги да Зины!
— Оля, ты почему кричишь? — тихо спросила Катя.
— Я не кричу! Нет, ты ответь, ответь, — им можно, а нам нельзя?
— Что можно-то? — спросила Катя. — Тряпки эти ваши покупать, да?
— Тряпки! Ошибаешься, это не тряпки, а вещи! Красивые, модные! И ты бы не отказалась, если б было на что! А когда не на что, вот тогда мы и начинаем нос воротить! Саша, я правду говорю? На вас-то все импортное! Я правду говорю?
— Правду, — кивнул Саша. — Доставал не сам, но, кажется, все импортное.
— А ведь вы за границей не работали, сертификатов у вас нет?
— Не работал, нет.
— Может быть, родители работали?
— Нет.
— Родственники?
— Родственников за границей не имею, — ухватился за возможность пошутить Саша. — В белой армии не служил. В других партиях не состоял. Не судился…
Ольга отмахнулась от его шуточек да улыбочек, ей надо было выговориться, выкричаться:
— Прав нет, а все есть! Даже машина! Как, каким путем?!
— Мир не без добрых людей, — улыбнулся Саша своей всех покоряющей улыбкой. Ему захотелось помочь Ольге. Да она и права была, дело говорила. — Достали, — сказал он. — Раздобыли.
— Вот, Катя, вот! — возликовала Ольга. — Достали! Раздобыли! И хорошо! И у парня вид есть! А взять хотя бы нашего Гошу! Я его мамочку часто в своем магазине вижу! Многого она приобрести не может, на крупную покупку не тянет, а все-таки!..
— А все-таки ты кричишь, Оля, — сказала Катя. — Болит что-нибудь, да?
— Ох, да не будь ты все время сестрой милосердия!
Вот когда надо было снимать Катю! Сейчас! В святом гневе ее. Саша щелкнул затвором. И в святой обиде ее. Саша щелкнул затвором. И такую вот, когда и гнев, и обида, и жалость, и удивление, и еще, и еще что-то — все разом отразилось на ее лице. Саша поспевал только заводить да спускать затвор, ловя это лицо, запечатлевая не только на пленке, но и в памяти своей.
Память — она у нас тоже иной раз как «вспышка», как эти импульсные лампы работает. Вдруг вспыхнет в памяти чье-то лицо, — чтобы окликнуть, остеречь, помочь, может быть.
Катя ничего не ответила Ольге. Словами — ничего. Катя повернулась и пошла, найдя на дороге коричневый, совсем избывающий, полеглый совсем луч солнца. Все потянулись следом за Катей, гуськом и молча. Шли, шли и очутились снова возле Катиной дачи. Саша не дачу узнал, он бы ничего тут не мог узнать в этом закатном среди деревьев сумраке, но он свою красную машину увидел. На ней еще придержались уходящие лучи, и машинка его сейчас не красной была, а багряной, а такой, какой в самый первый раз им увиделась, — там, на шоссе, возле бензозаправки, когда некий Гриша из полы в полу передал ее Александру Александровичу, а тот отдал ее Саше. Владей!
Совсем похожий сейчас был миг. По цвету. Но странно, в машине, в его машине кто-то сидел. И мотор работал. Уводят?! Крадут?! Саша кинулся к машине, готовый на все.
Но тут как раз смолк мотор, распахнулись дверцы с двух сторон, и сразу с двух сторон высунулись из машины крепкие, башмакастые мужские ноги. И сразу, еще пребывая в рывке, понял Саша, увидел, что это вовсе не его машина. Точно той же покраски, точно в том же багрянце, но не его. Его автомобильчик был молод, был полон надежд, а этот, такой же, с одного конвейера, был уже притомлен и заезжен. Да и не удивительно, если глянуть на здоровенных мужиков, которых приходилось ему возить, на этих тяжеловесов, выпраставших наконец свои тела из машины. Саша знал этих тяжеловесов, узнал. Тот, что помоложе, полегче, был мужем Ольги, тот, что потяжелей, был тем самым щекастым свадебным генералом, из-за которого Сашу погнали со свадьбы.
Муж Ольги, самонадеянный, твердо ступающий, — он и на фотографиях свадебных таким вышел, — решил, что жена и ее друзья специально подошли к машине, чтобы встретить его.
— Привет, привет, ребятки! — сказал он, благосклонно взмахнув рукой. — Правильно выбрали момент. Есть что выпить. — Он отомкнул багажник, извлек из него картонный ящик из-под джина, уставленный бутылками, набитый свертками. — Есть и чем закусить.
Свадебный генерал, разминаясь, благосклонно вглядывался в молодые лица.
Он был громаден и рыхл и вес свой носил с одышкой, даже из машины выбрался, — и то уже запыхался, но на девушек глядел загоревшимися глазами, жадноватыми, а на молодых их спутников не без зависти. Живой еще был старец. Да старцем и не казался, хоть облысел и оплыл. Выручали как раз эти вот живые, завистливые глаза и крепкощекое лицо, выручала сила, чувствовавшаяся под жиром.
Одет этот гороподобный дядя был во что-то по-летнему легкое и окончательно уже смятое, сжеванное жарой и поездкой в тесной машине. Но деньжата за ним чувствовались, это проглядывало вполне отчетливо. В толстоподошвенных моднейших башмаках проглядывало и в моднейших же здоровенных золотых часах, прикованных к волосатому запястью широченным золотым браслетом. О, за этим дядей были денежки! Кто он? Каких дел мастер? Он был не молод, куда там, а казался молодым, новеньким каким-то, из недавних. И Саше он мучительно кого-то напоминал.
— Оленька, красавица ты моя! — Гороподобный шагнул к Ольге, склонился, сколько мог, чмокнул ее в щеку. — Все хорошеешь? Рад, рад тебя видеть. А ты меня?
— И я вас, Борис Петрович.
— Будем знакомы. — Гороподобный протянул руку Кате, вперив в Катю вспыхнувшие круглые глаза. — Вот так матросик! Рад!
— Чему? — спросила Катя, высвобождая руку из его лапищи. Она глянула на свою руку, как на чужую, как чужую, завела ее за спину.
— А тому, милая девушка, что не оскудела Россия наша красавицами, — сказал Борис Петрович. Он протянул руку Зине. — Вас знаю. Рад.
— Чему? — опять спросила Катя.
— Все тому же. — Борис Петрович протянул руку Гоше: — Рад.
— Так я же не красавица. — Гоша высвободил руку, завел ее за спину. Но если Катя, высвобождая руку, не обидела Бориса Петровича, то Гоша обидел. Он и хотел обидеть. Брезгливо вздернулись его колкие плечи, высокомерным сделалось лицо.
Борис Петрович навел на него свои круглые глаза, всмотрелся, как прицелился, спросил:
— Сынок чей-нибудь? Ну, ну, гордись, пока отец не на пенсии. — Он протянул руку Саше: — Рад.
Но Саша и вовсе не пожелал обмениваться с гороподобным рукопожатием. Саша не забыл, как его вытолкали со свадьбы.
— А я не рад, — сказал он и обе руки завел за спину. — Хватит, уже познакомились.
— Кто такой? Когда? Что-то не припомню…
— Да вот на ее как раз свадьбе и познакомились, — кивнул в сторону Ольги Саша и приподнял на ладонях свои камеры. — Оказывается, вас и снимать нельзя.
— A-а! Да, да, да, да, да! И выгнали? — Борис Петрович, как на родного, ласково воззрился на Сашу. — Вспомнил! А сам виноват, мил друг! Назвался бы, Трофимов, мол, я, Александра Александровича, мол, племянник, так тебя б не то что выгнали, тебя б за стол усадили, как дорогого гостя. Мы ведь друзья с твоим дядей. Ох, он и обиделся тогда! Объясняться прикатил. Ты, говорит, на фотографии? Я, говорю. Ты, говорит, моего племянника выгнал? Господи, так кто же знал?! Насилу помирились. — Борис Петрович хохотнул, обернулся. — Андрей, смотри, кого бог послал! Это же Трофимов-младший! Зови, зови парня в гости! — И Борис Петрович, простив Саше его невежливость, обнял его, стиснув могучими ручищами. — Слышь, не злопамятствуй! — Он выпустил Сашу, повел еще разок круглыми глазами по молодым лицам, пошел, твердо ступая, к дому. Спина у него была борцовская. Тяжелейшего веса был борец. От его дружеского объятия у Саши заломило в плечах.
— Прошу, друзья! Оля, зови! — Андрей стоял у калитки, прижимая к груди картонный ящик с бутылками и снедью. На ящике был оттиснут фирменный шотландец в красном ярком камзоле, в красных чулках. И Андрей тоже был сейчас весь в красном. Солнце его высветило, в последний раз вынырнув над рекой. И дом Андрея, новенький и умелый, с нынешними щедрыми окнами, тоже в зарево оделся. Вспыхнули над ним верхушки сосен.
— Ребятки, прошу вас, — неуверенно позвала Ольга.
— Нет, — сказал Гоша. — Прости, Оля, нет.
— А ты, Катя?
— Оленька, ну что нам с ними делать, о чем говорить?
— Народ, что замешкались?! — Андрей уже стоял на ступеньках веранды. — Оля, ты мне нужна!
Оля шагнула к дому, оглянулась:
— А вы, Саша? Вас велено звать.
— Нет, — сказал Саша. — Мне домой пора.
— А вот вам бы отказываться не следовало, — сказал Гоша. — Свои вам люди, друзья, как выяснилось. Одна, так сказать, сфера обслуживания.
— Эй, не задирайся! — сказал Саша.
— Разве я задираюсь? Просто констатирую, просто устанавливаю сферу тяготения.
Саша поглядел на Катю. Он, как счастья, ждал ее поддержки. Пустая перепалка по пустому поводу, идти или не идти к кому-то там в гости, но и не пустая перепалка и не по пустому поводу. Стеночка, опять та самая незримая стеночка, которую ощутил Саша на Ольгиной свадьбе, пролегла здесь. Там она пролегла между теми, кто был со стороны жениха, и теми, кто был со стороны невесты. Но и тут она снова пролегла между Гошей и Катей и гороподобным этим делягой Борисом Петровичем. Пролегла между дачкой Кати и домом Андрея. Пролегла между Катиным Бимкой и сиплоголосыми цепными псами. Конечно же у Андрея должен был быть на даче именно такой пес. Дом-то велик, за всем не уследишь, надобен сторож.
Саша глядел на Катю. Он старался понять: а его-то она пустила за свою стеночку? Гоша был с ней, это было ясно, они стояли по одну сторону. А он? Гоша не желал его пускать на свою сторону. Да черт с ним, с Гошей! Катя, Катя что думала?
Так быстро стемнело, что не разглядеть было, о чем она сейчас думала. На минутку бы хоть задержалось солнце. Нет, ушло. И даже заревой след свой прибрало с горизонта. Темно стало.
— Катя! — окликнул ее Саша. — Ты что молчишь?
— Холодно стало, — сказала она. — Ты остаешься?
Вот он и понял: и она тоже отгородилась от него стеночкой. Он повернулся и пошел от них, от нее и от Гоши, с которым она вместе выросла, который был ее женихом, которого ничего не стоило и швырнуть и прибить, да только ничего бы это не изменило.
— Саша, куда же вы?! — услышал он за спиной жалобный голос Ольги. — Зина, ты-то хоть пойдешь?
— Пойду, — медленно отозвалась Зина, добрый человек.
Саша проснулся и увидел над собой чужой потолок. По чужому потолку всегда ползают чужие тени, некие незнакомцы, появление которых удивляет и настораживает. Откуда? Почему здесь? Дома, в своей комнате, просыпаясь, Саша по теням на потолке угадывал, и какая погода за окном, и высоко ли солнце в небе. Тени выскальзывали из-за шторы, всегда из одного и того же угла, тянулись наискосок к противоположному. Это были люди, соседи, пересекавшие двор. Солнце повыше — соседи делались покороче. Совсем заспался — соседи становились почти круглыми, не шли, а катились. А если все на свете проспал, то теней на потолке уже не было — по делам разошлись.
Свой потолок Саша любил. Интересно было угадывать, чья да чья тень. Он и угадывал. Эта тень соседки Вали. Плывет. А это заковыляла старая дворничиха, припадая и тенью на обе ноги. А это две молоденькие девчушки пробежали, чиркнув по потолку, как пескарики в мелкой воде.
Потолок, в который смотрел сейчас Саша, чужие демонстрировал ему тени, из незнакомой жизни. И тени эти были зыбкими, неточными, двигались на длинных, подгибающихся ногах, словно приплясывая, будто подхохатывая над кем-то, глумясь над кем-то. Потолок навис низко, и тени лезли своими ломкими конечностями в глаза.
Саша отвернулся, еще ничего не поняв и не вспомнив. Просто отвернулся от этих плясунов на потолке, которые его обозлили. Саша приподнялся на локтях и увидел себя. Почудилось, что это не он, что это не с ним все происходит. Он так на себя никогда не взглядывал, так себя никогда не рассматривал, не был так наг перед собой. Почудилось и отчудилось.
Он вспомнил…
Вчера это началось. Вчера что-то кончилось и что-то началось.
Каждый день что-то кончается и что-то начинается. Но не каждый день так. Есть рубежи, есть стеночки, которые переступаешь или за которые не пускают. Есть обходы, есть зигзаги. Кажется, есть еще и тупики. В жизни нашей всякое понагорожено и каких только нет дорог и объездов. И даже светофоры в жизни нашей имеются. Красные, желтые, зеленые. Они вспыхивают, мигают. Впрочем, их можно не заметить. И тогда нас останавливает свисток регулировщика. Именно так, регулировщика. Он есть в каждом из нас — этот регулировщик со свистком у губ. Впрочем, и наши регулировщики не всегда все замечают. А бывают и придирами, бывают просто вздорными существами. Но на них есть управа, для них есть всеобщий наш начальник — наша Совесть. Она всему в нас начальник. Нет, не начальник, а начало. Начало и конец.
Когда избывает в нас совесть, избываем и мы. Мы бережем сердце, зубы, легкие, нервишки свои бережем. А сберегать надо совесть. Ей, мы думаем, нет износа. Мы ошибаемся. Совесть изнашивается.
Вчера он уехал от Кати, он покинул этот поселок Дозоры, где и ныне шел дозор, этот извечный спрос друг с друга, и уехал от Кати и всю дорогу ехал от Кати, пребывая в дозоре и с ней, и с самим собой.
Она не удержала его. Она не пустила его за свою стеночку. Она усомнилась в нем. От нее холодом повеяло. «Холодно стало… Ты остаешься?..» Она посчитала его чужим и легко отпускала его, без сожаления.
Ну и пусть! Нет, он не остался с теми, кто его звал, он уехал. Не нужны ему эти Дозоры и эта девочка в них. У нее была своя жизнь, но ведь и у него была своя жизнь.
У первой телефонной будки он остановился и позвонил Светлане. Она была дома, и она ему обрадовалась. Она ждала его, оказывается, заждалась его, оказывается. Она велела ему пришпорить коня. Да, да, у него была Светлана, эта женщина, от которой кружилась голова, от одного только ее голоса начинала кружиться, от этих ее в дыхание вплетенных слов: «Это ты, милый?.. Как хорошо, что ты позвонил… Ты — где?..»
Он погнал свой автомобильчик, он пришпорил его, зачем-то все покрикивая: «Ну и пусть! Ну и пусть!»
Светлана была не одна. Если она и ждала его, то ждала его не в одиночестве.
Она сразу об этом и объявила, распахнув перед ним дверь:
— А я не одна!
Да он уже и понял это: шум и гам просто хлынул ему навстречу.
— С кем ты? Что это ты? — Он уставился на нее, еще не умея понять, что она пьяна. Он мчался к ней, он ждал этого мига, когда отворит она дверь, когда приникнет к нему, когда закружит его своим шепотом. Он ждал, что она поможет ему позабыть обиду. Он даже поверил, что счастлив, когда звонил ей только что. Или не от счастья закружилась у него голова, не от предвкушения счастья? Но вот она перед ним. Как ни гнал он своего коня, он опоздал. И он смотрел в ее с поплывшим гримом лицо и чувствовал, как печаль забирается в него, как раздирает ему душу печаль.
Светлана догадалась, что он растерян и подавлен. Пьяные женщины не глупеют, они даже умнеют, особенно угадливыми становятся, но почти всегда покидает их доброта, уступая место какой-то каверзности.
— Что — нельзя?! Запрещаешь?! — Она заговорила громко, чтобы ее услышали, чтобы их разговор в коридоре стал бы разговором для всех. — А вот, Сашенька! А вот, Трофимов ты мой за номером два, привыкай! Я не игрушечка, знаешь ли, как некоторые думают! Я сама себе босс! Хватит, набегалась! Пусть другие побегают! Пошли, представлю тебя обществу! — Она взяла его за руку, качнувшись, потянула за собой. Он мог бы не пойти, вырвать руку, мог бы повернуться — и за порог. Но ему жаль ее стало. И печаль сковала его. Такой тяжкой печали он не знавал.
Светлана ввела его в комнату — в этот гомон людской. Она крикнула, присмиряя своих гостей:
— Вот, прошу любить и жаловать! Александр Трофимов-второй! Правда, похож?! — И свободной рукой повела в сторону портрета Александра Александровича.
Сперва тихо стало, все смолкли, потом тишина взорвалась. Какой-то всеобщий разинулся рот, чтобы прокричать приветствие Саше. Улыбающийся, ухмыляющийся, влажногубый рот. Что за персонажи? Света в комнате хватало — смотри, разглядывай. Саша уставился в эти рты, в этот рот, в эти лица, в это всеобщее весело-глумливое лицо. Кто такие? Он не мог их понять. Все это было похоже на какой-то маскарад, хотя никаких особенных одежд на них не было. Обычные пестрые тряпки. У женщин своя пестрота, у мужчин своя. Ну разве что иностранные только тряпки. Но ведь и он был во всем иностранном. Что же, и он был, как и они, из маскарада? Саша прислушался, про что ему кричат. Сперва все слова слились для него в этом едином рте. Теперь он стал различать их, слеплять в фразы. О нем шел крик, его обсуждали, одобряли и высмеивали:
— Молоденький, пригоженький!
— Светик, почем брала?
— Да, престижная вещь, нынче молодых только и носят!
— Светик, махнем на колечко с камушком!
— Светик, дай поносить!
Светлана покинула Сашу, села за стол, вместе со всеми сейчас рассматривала его. Шутить-то тут шутили, но еще и рассматривали. Каков, мол? Чего стоит? Умеет ли обороняться, постоять за себя?
Но от кого, собственно, обороняться? Ну никак не мог уяснить Саша этих людей, определить, кто да кто они, хоть приблизительно понять, на какой волне с ними разговаривать.
Одна из женщин, похожая на Светлану, — странно, но тут все женщины были похожи друг на друга, — поднялась и подошла к нему, неся для него доверху налитый стакан.
— Мальчик, тебе надо подравняться с нами, — сказала она. — Иначе мы все время будем казаться тебе сумасшедшими. Пей, мой миленький! Меня друзья зовут Ксюшей. Подружимся? — Она близко придвинулась к нему, как Светлана бы могла придвинуться, от нее те же приструились к нему духи. И те же откровенные, откровенностью своей и схожие, придвинулись и заглянули в него глаза. Саша взял стакан и начал пить под гипнозом этих глаз.
— Молодец! — сказала Светлана-вторая и поцеловала его, не дав даже дух перевести. — А теперь как? Нормальные мы люди? Гляди!
Саша глянул. Все гудело в нем, а стены покачивались, но глаза такую обрели зоркость, какой не мог бы похвастать ни один из его объективов. Что там, то была живая зоркость, а не мертвая.
Он вдруг увидел всех, он вдруг их всех понял. Не про то, кто да кто они, — да и зачем это знать? Он суть их углядел. Им отчего-то было скучно и страшно. Ну, не страшно, так боязно.
Они так сидели, развалясь, но и подобравшись, и так смотрели, напряженно и сонно, как люди, которым скучно и которым страшно, ибо они ждут для себя чего-то недоброго. Давно ждут. Все время ждут.
Потому и напряглись изнутри. Ждут чего-то. Оттого так сообща и подогревают себя и подбадривают, творя этот маскарад под веселых, под молодых, под беспечных и уж таких раскрепощенных, что дальше некуда.
Ждут! В этом и была их суть. В этом было их сходство, их общность. Вот что понял вдруг Саша, что углядел в тот краткий срок обретенной зоркости, какую может подарить стакан водки, чтобы сразу же затем и погрузить в туман.
Да, а затем начался туман. Не сплошняком, с просветами, когда то почти ничего не видно, а то вдруг ясность вспыхивает, прозрение. Так у реки на рассвете бывает. Клубится еще туман, сумрак еще везде, но высветилось вокруг от невидимого, хоть и близкого, солнца. Оно накатывается, оно рядом, хотя и за тучами, за туманом, за бугром на той стороне. Луч пробился, свет проклюнулся, и нет его. И снова сумрак, снова уперлись глаза в серое, не ведаешь, куда ступить.
Туман ли, ясность ли, но еще и иное неотступно владело им, вцепилось в него. То была тревога, охватила, прибрала его тревога.
Он ничего понять не мог, веселье шло, он нарасхват тут был, он пил, поддавая себе пару, как в парилке, а тревога липла, обволакивала. Из-за Светланы.
Странно, но в ее крошечной квартире оказалось столько укромных разных мест, столько всяких загородок, дверей и ниш, что Светлана все время пребывала где-то вне его зрения, в том самом тумане все время и пребывала. И не одна. Когда он обнаруживал ее, она всегда была не одна. С ней рядом все время был какой-то дряблый тип, какой-то Володечка, некий лысо-седовласый тип, решивший с помощью джинсов и водолазки скинуть с себя лет двадцать. Саша их обнаруживал всегда вдвоем, и они всегда были рады ему, они подключали его к своему разговору. О чем? А ни о чем.
Так, какое-то словоделание. Да Саша и не успевал вникнуть в слова, его сразу же обнаруживала Светланина подруга Ксюша, эта Светлана-вторая, пахнущая теми же духами, в таком же гриме, но только хуже, хуже, мельче во всем, будто то была сморщившаяся от времени Светлана. Эта Ксюша обнаруживала его и увлекала за собой, просто утаскивала, говоря, все говоря что-то ему, весело что-то нашептывая. Про что?
А ни про что. Она тоже была мастерица по словоделанию, по разговорам ни о чем. Кажется, она увлеклась им. Кажется, про это и говорила. Но так, что не понять было, шутит ли, или всерьез говорит.
Саша избавлялся от Ксюши и пускался на поиски Светланы. Иногда он шел по запаху, как собака. В квартире только свечи горели, свет тут зажигался, лишь когда Саша снимал все общество, а потом гасился, тогда оживали голоса, нет, не в слове, а в звуке: вольготней становился смех женщин, отрывистей, властней мужское бормотание. Голоса Светланы было не слышно. Саша искал ее, как собака, по запаху. Но ведь и Ксюша пахла теми же духами.
Саша зажигал огонь, запаливал все лампы, не обращая внимания на протестующие возгласы. Он кричал весело:
— Буду вас снимать! В альбомчик, в альбомчик вас!
И снимал, расстреливая углы «вспышками», не вглядываясь, что снимает, кого, в каких позах, а вглядываясь лишь, не Светлана ли там, — в том углу, за дверью, за той занавесочкой. А когда находил ее, то ничего не успевал понять, не умел понять. Этот Володечка всегда был с ней рядом, грациозно всегда изогнувшийся, тесно придвинувшийся — тесно ведь! — но всегда и на страже.
Туман, туман в душе и тревога. Такая, от которой поташнивало. Саша зажигал свет. В какой-то из светлых этих мгновений Саша обнаружил, что Светлана и ее Володечка исчезли.
— Уехали, — шепнула ему Ксюша. — Мы вдвоем, вдвоем. Выпьешь?
Он выпил. Потом забился в угол, провалился куда-то, где пахло Светланиными духами, где, может быть, еще минуту назад она стояла с Володечкой. Господи, как страшно давит обида! Господи, как душит предательство!
И вот он проснулся под чужим потолком с чужими глумливыми тенями, проснулся и стал припоминать, где он, что с ним, рассматривая себя, как чужого. Кто-то стянул с него ботинки, брюки, кто-то расстегнул ему рубаху, кто-то подложил под голову жесткую диванную подушку, пахнущую Светланиными духами.
Едва пришел этот запах, как все вспомнилось. Но и не все. Ему еще предстояло вспоминать и додумывать. Главное, додумывать. Мало вспомнить, что тебе сказал человек, как себя повел человек. Надо еще понять суть его слов, иные из которых так просты, будничны, малозначительны, что суть их теряется, а то и притаивается в этой будто бы стертости. А стертых слов нет, не бывает. Но надо понять их. И надо понять, расшифровать иной из поступков, который тоже сперва ни о чем не говорил, казался тоже малозначительным. Вспоминать было стыдно, тревожно и стыдно. И этот стыд и тревога выхолаживали ему душу, холодили тело, а память все подбрасывала в этот сизый костер.
Вошла Светлана, он узнал ее по халатику и стремительно приподнялся. Но то была не Светлана, то была Ксюша в Светланином халатике.
— Проснулся? — Она нашла в комнате место, куда еще не добрались солнечные лучи, и там остановилась.
— Где Светлана? — спросил Саша, вспоминая, вспоминая, чувствуя, как замерзает.
Ксюша, стараясь не выйти из тени, подошла к нему.
— Забыл? Все забыл? — Когда шла, она затянулась сигаретой, а теперь, подсев к нему, отвечая, стала бить в него струйками дыма, вела по нему огонь, нарочно нацеливаясь в глаза, чтобы так уж пристально ее не рассматривал. — Спортивный малый, а пить слабак. Ты был так пьян и безутешен, что до тебя было не достучаться.
— Как это? — Он не понял ее, но ему еще холоднее стало. — Не кури на меня.
— Да, ты и не куришь! Младенец! Впрочем… — Она приникла к нему, зашептала горячими губами: — Ты… ты… ты…
У них все было на пару, у этой и у той, — духи, грим, халатик, даже этот шепот! Саша, избавляясь от Ксюши, прижался к стене, сел. Глаза слезились от дыма, холод и муть подступали к горлу.
— Где Светлана? — спросил он. — Где она?
— Да где-нибудь уже бегает со своими инострашками. Пора и мне. — Женщина сама теперь отстранилась от него, вдруг замерзнув или устыдившись, рывком подтянув к подбородку халат. — Ну, иди, уходи, ты холодный, как лягушка!
Саша встал на ноги, стены качнулись перед глазами, потолок качнулся, глумливыми мелькнув тенями.
— Уходи! — крикнула Ксюша. — Убирайся! Тоже мне, подопытный кролик!
Страшась, что стены упадут на него, Саша выбрался из комнаты. Холодно ему было, как никогда во всю жизнь. И слезились глаза, все еще слезились от дыма глаза.
Он вошел в ванную, сорвал с себя рубаху, яростно повернул кран с красной кнопкой, яростно распрямился навстречу рванувшейся воде.
Стены в ванной комнате, в этом крошечном милом пенальчике, были выстланы плитками. Что ни плитка, то женская мордашка, розовая, дразняще высунувшая язычок. Что ни плитка, то два откровенных, в упор рассматривающих тебя бесстыжих глаза. Саша заплакал.
Он отыскал Светлану в громадном холле гостиницы «Украина». Он вспомнил, выдернул из груды вчерашних фраз ее обмолвку, что завтра ей с утра бежать в «Украину», чтобы везти потом в знаменитый собор каких-то любознательных иностранцев, и он погнал машину к «Украине». Он спешил, он снова пришпоривал коня. И сам взмок от этого гона. Он не мог простить себе своих слез. Ушибался — не плакал, били — не плакал, отец умер — не заплакал. А тут — заплакал. Он не мог простить себе этого вечера, ночи, памятного и беспамятного, ведомого и неведомого. Наверное, с него кожа сойдет от кипятка, но все равно он не отмылся. От удушья, от мути этой не отмыться. Нельзя, нельзя смыть с себя предательства, в которое тебя окунули с головой, — так, забавы ради. Ревность, это крутила его ревность? Он не знал, не мог понять. Да, ревность, наверное, но и не только, но и еще что-то. А что? Уехала, оставила его с Ксюшей, просто-напросто отмахнулась от него, как от мальчишки, как от игрушки. Это было равнодушие, во всем этом угадывалось равнодушие. Вот! Это и холодило душу — ее равнодушие. Мутило от этой мысли, от этой догадки. Легче было ревновать, и думалось, что ревнует, но потому так и думалось, что ревновать было легче, проще, что чувство это было понятнее. А равнодушие — оно ни во что не укладывалось, оскорбляя и раня страшнее измены. Почему? За что? Ему надо было увидеть Светлану, заговорить с ней, чтобы хоть что-то понять. Подойти и спросить. А потом что? Страшновато было заглядывать в это «потом». Наверное, так надвигается непоправимость — от светофора к светофору, под визг тормозов, на виражах, с обгоном «Волг» и «Жигулей».
Вот эта гостиница со шпилем в небо. Вот эта дверь с бронзовой витой ручкой, дверь которую рви не рви на себя, а она все равно отворится медленно, чинно, усмиряя.
Гостиничный холл, как аэровокзал, был долог и люден. Но он не был прозрачен, как аэровокзал, был утыкан опорами и колоннами, был с собственным небом — так высоко вознесся потолок, — был холоден и заносчив в своем мраморном и бронзовом величии. Где было тут искать Светлану? А найдя, как заговорить с ней? И какие слова могли бы пробиться к ней в этом туристическом со всех сторон щебетании? Кровь еще рвалась в Саше, но сам он пал духом. И бессмыслицей показался его гон сюда. Зачем? Что еще ему необходимо понять?
Он увидел Светлану сразу. О, она и здесь была приметна! Здесь, среди этих разряженных женщин, возбужденных, крикливых, показушных, пребывающих в туристической экзальтации, когда мнится женщине, что на чужой земле ей никто не даст ее лет.
Еще не увидев его, Светлана шла ему навстречу. Шла и улыбалась заученной улыбкой, не означавшей, что она счастлива и весела, означавшей лишь вежливость. Ее многие приветствовали из толпившихся группками иностранцев. Им-то она и улыбалась, им и кивала — это была ее работа, эти люди были ее сферой обслуживания. И когда кто-либо из них обращался к ней с вопросом, она вежливо отвечала, переключая свою улыбку для всех на чуть-чуть большую уже специально для спрашивающего.
Она шла, все приближаясь к нему на стройных, уверенных ногах, все еще не замечая его. И почти не осталось следов на ее лице от минувшей ночи. Грим прикрыл? Конечно, и грим. Но не он один, хоть семь слоев накладывай. Просто Светлана ничего особенного не пережила в минувшую ночь, ничем та ночь ее не ударила. И это-то Саша и понял, когда глядел на нее, когда она к нему совсем близко подошла. Ну, повеселились, ну, понатворили всяких там глупостей. С кем не бывает! Вот не выспалась — вот это худо, вот веки чуть набрякли, глаза не хотят блестеть, — вот это обидно.
Сейчас она увидит его, еще шаг, и увидит. И уже не избежать этой встречи. Светлана вскинула веки и не удивилась:
— Ты? — С ним все же нельзя было разговаривать на ходу и посмотреть на него должно было внимательно.
— Я.
— Что-нибудь случилось?
— Нет.
Верно, а что, собственно, случилось?
— Похоже, тебя что-то томит? Что ты такой встрепанный? — Она протянула к нему руки, поправила воротник рубашки, легонечко погладила пальцами по подбородку. — О, и не брит! Ты кофе-то хоть попил?
— Нет.
— Пойдем, напою тебя кофием. Может, рюмочку? Ничего не скажешь, пил ты вчера самозабвенно. — Она взяла его за руку и повела. Они долго шли, через весь холл. Ей нравилось вести его за руку, как маленького мальчика, ей это явно нравилось. Она шла и улыбалась, чуть-чуть повеселев: Саша видел, скосив глаза, что в краешек ее глаза вернулся блеск.
Подошли к буфетной стойке, возле которой застыли с крошечными чашечками в руках две древние, сохлые женщины с громадными зубами. Эти зубы они выставили навстречу Светлане и защелкали ими, что-то выкрикивая, явно что-то одобрительное.
— Про что они? — спросил Саша.
— Ты им нравишься, — сказала Светлана. — Молодой, спортивный, мужественный. Я выросла в их глазах. Нам два кофе, — сказала она буфетчице. — Два двойных. И что еще там у тебя, Галиночка? Молодой человек вчера крепко выпил.
— Коньячок могу, но только тоже в кофейных чашечках, — сказала буфетчица, полная и такая кровь с молоком, что на нее радостно было смотреть. — Налить?
— Я за рулем, — сказал Саша.
— Умница, — похвалила буфетчица.
— Нет, все же налить, — сказал Саша. — Может, пройдет, когда выпью.
— Пройдет, пройдет, — покивала Светлана. — Ну, спрашивай. Ты ведь за этим прикатил? Как же так?! Ай-яй-яй! Куда подевалась?! С кем?! Это измена, да?! Спрашивай, спрашивай!
— Ты уже спросила за меня.
— Тогда ты за меня ответь.
— Не отвечается.
— Что ж, давай помогу. — Светлана приняла от буфетчицы поднос с чашечками, сказала, скосив глаза: — Пошли в уголок, миллионерши подслушивают. Вернее, подглядывают. Еще бы, интересно им, как эти советские бабы обходятся со своими молодыми любовниками. На, держи коньяк, и выпьем для ясности.
Теперь они стояли в самом дальнем углу холла, и Саша машинально положил руку на висевший у него на шее аппарат, такая вдруг открылась заманчивая панорама — ведь весь шарик земной тут собрался, в этом мраморном зале, просеченном лучами, как на старых итальянских полотнах. И как же тут все были озабочены своей значительностью, горды были, что отмахали многие тысячи километров, чтобы очутиться в этой загадочной дали. А в этой загадочной дали, прислонившись плечом к холодному мрамору, стоял он, Саша Трофимов, готовясь хлебнуть из кофейной чашечки коньяку, чтобы обрести ясность. В чем — ясность?
В той мути, в которой пребывал он сейчас, ясность не просматривалась. Саша отдернул руку от аппарата — муть та прихлынула к глазам. И он, чтобы полегче ему стало, чтобы глаза от Светланы спрятать, запрокинул голову и стал пить коньяк. Он пил долго, он тянул с этим, побаиваясь опустить глаза, из которых — он теперь не был в них уверен — могли выкатиться слезы. Хуже бы ничего и придумать нельзя. И он пил, пил, тянул с этим, запрокинув голову. И не слышал коньяка в себе, его ожога, вслушиваясь лишь в ток той обиды, которая опять подобралась к глазам. Он ждал, когда разожмется у горла, отхлынет от глаз. А Светлана заговорила тем временем:
— Вот ты спросил, про что эти старухи говорят, хотя мог бы, и сам понять, учил же ты в школе английский. Не понял. Отдельные слова ты, может, и понимаешь, а фразы тебе не даются. Так и в жизни, Саша, так и в жизни. Ты в ней еще ученичок совсем.
О чем она? Не вздумала ли ему лекцию прочесть? И даже голос у нее какой-то лекторский, текучий. Надо поглядеть на нее. Лицо у нее сделано, голос и прикинуться может, ну а глаза? Саша почувствовал, как коньяк начинает помогать ему, как слизывает горячим язычком обиду, почувствовал, что успокаивается. Теперь можно и взглянуть на Светлану, прямо и близко, в упор. Он так и сделал: поглядел, смело прищурившись. Что ж, она даже распахнула ресницы сколько могла — на, смотри. Она верила в свою правоту, в свое знание жизни, той самой, в которой чего только не бывает.
— Пожуй, заешь коньяк, — сказала она и протянула ему тарелку с бутербродами, не смаргивая, не отводя глаз. — Смотри и жуй. Прожигай меня взглядом, испепеляй, но и поешь все-таки. Подсушила тебя ночка. А ведь и я могу спросить у тебя, миленький, что там у вас было с моей подружкой Ксюшей. Не спрошу, не бойся. Жизнь тому и учит, чтобы друг дружке лишних вопросов не задавать. А ты пока спрашивай, взыскивай, разглядывай. Учись пока.
Он разглядывал. Да, она смело держалась, смел и даже насмешлив был ее голос. Но ему показалось, что глаза у нее все же обеспокоены, что не случайно похаживают они от уголка к уголку под ресницами, что им хмуро сейчас. Ему показалось, что она говорит ему не совсем то, что думает.
— Все, сеанс окончен? — спросила Светлана, отодвигаясь от него, как отодвигаются от яркой лампы, чтобы дать отдых лицу.
— Окончен. — Он тоже устал и тоже отодвинулся, взял с тарелки бутерброд с колбасой, его любимой, твердой, припахивающей дымком, и начал жевать. И как только он начал жевать, две зубастые старухи, неотрывно глядевшие на них, как по команде, отвернулись, поставили на столик свои чашечки и зашагали прочь, скрипя то ли подметками, то ли суставами. Старухам стало неинтересно, как только он зажевал. Ничего между этими русскими не произошло, искра не вспыхнула. А как похоже было, что что-то случится, что-то взорвется.
— Сашенька! — вдруг позвала его добро Светлана. — Ты прости меня, прости.
Вот когда надо было смотреть на нее!
— Пойми, ты свалился как снег на голову. Кто-то же был у меня до тебя — ты это можешь понять? Сразу все не обрубишь… Пойми, я должна была… И с ним — все, все! Теперь уже окончательно — все!
Нет, сейчас Светлана не притворялась, не пряталась за свой грим. Ей было тоскливо, больно ей было. Саша пожалел ее. Всё забылось, и пришла жалость.
И вот когда опять надо было смотреть на Светлану!
Она эту жалость почувствовала и оскорбилась. У нее злыми стали глаза, злыми стали губы.
— Погоди, и ты запутаешься! — Злым стал у нее и голос. — Погоди, погоди, и ты будешь, как твой великолепный дядюшка, петлять и изворачиваться!
Так вот она еще какой бывает!
— Хватит меня рассматривать! Что ты все таращишься?! О, господи, подбросили мне младенца! Ну, да, да, да, шлепнулся, расшиб коленки! Надо же, и слезы в глазах! Вот так Трофимов-второй! Вот так наследничек! Знаешь хоть, кому ты наследуешь?!
— Кому?
— Сашенька, ты ведь неглупый парень.
— Ты о чем?
— Ладно, забудем. — Светлана опять поменялась, как опомнилась. — Саша, миленький, ну давай забудем про вчерашнее. А? — Она и печалилась и улыбалась. Она взяла его за руку. — Пошли, мои туристы выползли. Галиночка, спасибо тебе. — Она протянула буфетчице деньги, сказала дружески: — Слышь, не влюбляйся в молодых парней! Трудно с ними!
— А и мы с тобой не старые! — Буфетчица подбоченилась, расцвела улыбкой. — Ты с ним поласковее, Светлана, поласковее! Мужики до старости дети! А этот…
Опять вела она его за руку через весь холл, и ей нравилось вести его, как маленького, ей нравилось, что на них смотрят. Но для Саши этот проход был мукой. Только и радовало, что все ближе дверь, которая выпустит его на волю. Зря он примчался сюда. Зря этот разговор затеял. Все зря! Все кончилось, и все наново начиналось. Но наново — как? Он про это не знал. Про это не думалось. Ни о чем сейчас не думалось, вернее, не додумывалось. Только про дверь додумывалось, подсчитывались до нее шаги.
И уже тянулись к Светлане со всех сторон ее иностранцы, улыбчиво-зубастые, нарядные, радостно возбужденные и какие-то без возраста, что женщины, что мужчины. У них был праздник на душе, для праздника они сюда и прилетели-прикатили, чтобы длить этот праздник, и собирались сейчас в древний Успенский собор. Соприсутствие бога, вишь, им понадобилось для праздника.
Саша толкнул дверь, втолкнул себя в дверь, но она медленно подалась, усмиряя его, обезволивая.
— Не исчезай, — сказала Светлана. Дверь начала закрываться, и Светлана заторопилась, перешла на скороговорку: — Мы помирились, так ведь? Миленький, это и есть селявишка! Простим друг дружке! Слышишь? — Дверь затворилась. — Звони, я буду ждать! — крикнула Светлана через стекло, и повернулась, и пошла к своим иностранцам, к своим туристам, с радостной поспешностью переключаясь на них.
Александр Александрович неизменно приходил в хорошее настроение, когда в ателье появлялся Саша. Вот тут и начиналась у них работа под веселый разговор. У старшего все начинало ладиться, а от младшего, собственно, работа и не требовалась. Александру Александровичу не важно было, что Саша делал и как. Важно было, что он рядом, что голос его звучит, что тесно становится в ателье от его сильных плеч. Старший не уставал подмечать в младшем трофимовские черточки, выискивал их, придумывал даже, себя, себя отыскивал в парне, молодость свою. Появлялся Саша, и с ним появлялись еще двое: тот, кем смолоду был, и тот, кем быть еще сможешь. Не сам, а в нем. Юность твоя входила, и надежда твоя входила. Вот когда начал понимать Александр Александрович смысл отцовства и радость отцовства. Всю жизнь страшился семьи, свободу берег, для себя жил, думал, что умный, а вышло, что сглупил, капитально сглупил. Спасибо, что племянник на старости лет выискался. Спасибо, что парень что надо. Не сын, так хоть племянник, родная все ж таки кровь. Спасибо, спасибо. Спас бог!
Еще только ставил свой красный автомобильчик на противоположной стороне улицы Саша, еще только, выбравшись из машины, разминался, потягивался, оглядывался по сторонам, где гудело все, сотрясалось и возносилось, а уже хорошее настроение приходило к Александру Александровичу, сменяя любое прочее, пусть даже самое хмурое. И он, встав в окне, глядел неотрывно, бросив все дела, как идет Саша через улицу, статный, самоуверенный, неспешный в походочке. Любо было смотреть на парня.
Вот он — Сашуня! Припарковался, с ходу въехав в арку уже покинутого жильцами дома, рывком тормознув. Что это с ним? Дверцей хлопнул, как хлыстом коня по ребрам огрел. Любимого коня. И зашагал стремительно, но шатко как-то. Что это с ним?
Александр Александрович приник к окну. Пыль на стекле мешала ему вглядеться в Сашу, он был не в фокусе. Но одно было ясно, что он был и не в духе. Нынче опять дома не ночевал. Что ж, все как задумано. Что ж, проходит парень свои университеты у женщины. И у какой женщины! Ладно, чего там, для него не жаль. Не жаль, а? Ну, если и жаль, так самую малость, без чего — без сожаления этого — ничто ценное и не дарится. Но что с парнем? Идет, как слепой. Машины прут, самосвал, хрипя, на задние колеса сел, а он и не глянул. И когда шофер на него заорал — и тогда не глянул. Так задумался? С чего бы?
Но вот звякнул всполошно старый колокольчик, и Саша переступил порог. Теперь он был в фокусе. И теперь, посмотрев на него, Александр Александрович встревожился. Уж лица-то он читать умел. Он смятение прочел на Сашином лице, обиду прочел, затаенность, даже злость, которые были чужды Саше. Все это молодыми шрамами, ну царапинами, обозначилось на лице. Казалось, эти шрамы и царапины еще кровоточат. Потом они заживут, вскоре они заживут, затянутся, но и останутся. Так приходит возмужание? Так метит жизнь вехи своего опыта? Не слишком ли много шрамов за одну ночь?
— Ты от Светланы? — напрямик спросил Александр Александрович.
— От Светланы, — напрямик ответил Саша.
— Что-нибудь случилось? Повздорили?
Саша замкнулся. Тот шрам, который пометил на его лице замкнутость, явственней обозначился. Ну, пусть не шрам, пусть тень только от напрягшихся губ, но не было ведь этой тени еще вчера. Не выспался, выпил, не выбрит вот — тень от этого? Может быть, может быть. А молчит почему?
— Да, она с характером, — сказал Александр Александрович, подталкивая Сашу на ответ. — Тебе трудно с ней?
— Нормально. — Саша не желал отвечать. Напротив, он спрашивать собрался: — А тебе легко с ней? Только честно, честно.
Гляди, чего захотел: честного разговора!
— Я давно уже не мальчик, Саша, — сказал Александр Александрович. — И забудем обо мне в ее жизни, забудем. Ведь уговорились вроде.
— Забудем… — Саша вслушался в отлетевший звук, повторил, будто взвешивая: — За-бу-дем…
— Ну-ка, встань к экрану, — сказал Александр Александрович. — Встань, встань, сфотографирую тебя.
— Зачем?
— Поменялся, повзрослел. — Александр Александрович включил свет, приник к павильонной камере, надвинулся на Сашу зрачком объектива.
— Улыбаться не надо? — спросил Саша.
— Ничего не трогай. Будь, какой есть.
— Зачем?
— На память. Снимаю! — Александр Александрович щелкнул затвором. — Когда-нибудь поглядишь на себя и вспомнишь.
— Что?
— А вот то, про что не рассказываешь. И то, как научился не рассказывать. Веха. — Александр Александрович нырнул за темную занавеску, прикрывавшую вход в лабораторию, и вынырнул, держа в руке электрическую бритву. — На, побрейся. И поезжай домой. Отоспись. Ты нынче не работник.
— Нет, я спать не хочу. — Он включил бритву, встал перед зеркалом, посмотрел на себя. Он показался себе испуганным. Как это — испуганным? А вот когда глаза на себя трудно поднять. Стоишь перед зеркалом, и трудно на самого себя смотреть. Да и видишь не себя только, а еще и другое, что-то другое, тени какие-то. Они в глазах — эти тени. Это — память?
— Дядя, — сказал Саша. — А кто он, этот Борис Петрович? И почему ты не сказал мне, что ездил объясняться с ним?
Александр Александрович встрепенулся, подшагнул к Саше:
— Новость для меня! Не знал, не знал, что Борис Петрович бывает у Светланы.
— Я его не у Светланы встретил.
— А где же?
— Случайно. Кто он?
— Кто? Так сразу не скажешь. Человек с большими возможностями.
— Торгаш какой-нибудь? Из сферы обслуживания?
— Слышу презрение в голосе. Напрасно, Саша. Не место красит человека. А все-таки где ты с ним встретился? Опять на какой-нибудь свадьбе? На этот раз, надеюсь, все миром обошлось?
— Миром. Даже в гости звал. Как же, племянник самого А. А. Трофимова! Вы друзья, оказывается.
— Друзья не друзья, но знакомые. Полезный человек. Многое может. И что же, пошел ты к нему в гости?
— Нет.
— Правильно сделал. Рано тебе еще с такими дядечками компанию водить.
— А я и не собираюсь.
— Придет время, еще встретитесь. В жизни, Саша, как и в спорте твоем, у людей разные весовые категории. Наберешь силенок, прибавишь веса, поднакопишь опыта — вот тогда и Борис Петрович тебе будет не страшен.
— Да я его и сегодня мог бы кинуть. Одно сало.
— Ну, ну, раскидался. Так где же вы, скажи, встретились?
— Говорю, что случайно. — Саша замкнулся, бритьем занялся, испуганно опять взглянув на себя в зеркало.
Нет, он не все вспомнил. Еще что-то надо было ему вспомнить из минувшей ночи, еще что-то пугающе ворошилось в памяти, будто пальцем грозя из темного угла. Как добыть эту угрозу, избавиться от нее?
Сам того не ведая, Александр Александрович помог ему.
— Что ты там наснимал за вчерашний день? — спросил он, снова нырнув за занавеску, прикрывавшую вход в лабораторию. — Давай проявлю, я как раз проявкой занимаюсь.
Вот оно! Вспомнил! Он там наснимал что-то у Светланы. Он снимал, его снимали, нынче все умеют щелкать затвором. И это-то и томило его, то, что было запечатлено на пленке, про что он забыл, но про что запомнила пленка.
Саша кинулся к аппаратам, которыми обвесил стул, сгреб их, бегом понес дяде.
— К тебе можно?!
— Заходи. Только осторожнее со светом.
Саша протиснулся за занавеску и сразу ослеп, и ему дышать стало нечем. Чуть мерцал тут красный огонек фонаря, казавшийся далеким, хотя лаборатория была крошечной. И кисло и прогоркло пахло химикалиями. Этот запах сжал горло.
— Ну, где ты там? — спросил Александр Александрович. — Давай свои кассеты.
— Дядя, только вот что… — Хорошо, что тут было темно, что не надо было глаза прятать. — Ты только учти, что я снимал поздно вечером…
— Подсветить было нечем? Ладно, учту.
— Дядя… Я был пьян, когда снимал… Выпил сразу стакан, и как провалился… — Совсем тут нечем было дышать, в этом закуте.
— Так, так. У Светланы было дело?
— Да.
— Ох, не люблю я эти фотоигры! Ладно, понял, молодой человек. Обещаю, что рассматривать не буду. Проявлю — и все. А отпечатаешь сам. Кстати, пора бы тебе и проявлять научиться. Видишь, как оно бывает. Ступай, задохнешься тут вдвоем.
Пожалуй, что и так, тут можно было задохнуться. И пот заливал лицо. Саша выскочил из лаборатории, как из преисподней. Там и было, как в преисподней: мерцающий красный глаз в углу и пахнет серой.
Теперь оставалось ждать, когда будут проявлены пленки, когда можно будет глянуть в них на просвет. Память какую-то муть все добывала ему, что-то все стыдное, обидное, оскорбляющее, — такое, во что и всмотреться было больно. Одна надежда была на пленки. Вдруг да ничего не обнаружится в них стыдного. Вдруг да и вообще ничего в них не обнаружится. Ну, не удались снимки, не состоялись, света не хватило, на фокус не навел. Ведь пьян же, пьян был!
— Саша, ты там один снимал, вы там со Светланой вдвоем были? — спросил Александр Александрович. Голос его за занавеской прозвучал глухо, хмуро.
— Нет. Компания у нее собралась.
— Так и думал! Компания! Представляю! — Голос у Александра Александровича гневен стал и насторожился. — Так как же было, ты снимал или и другие тоже хватали аппараты? Ты снимал или и тебя тоже?
— Не помню…
Но он-то помнил теперь: и он снимал и его снимали — все, все там хватались за аппараты, все нынче умеют щелкать затвором.
— Так, так… Прости, Саша, но придется и мне взглянуть на дело рук твоих, — сказал Александр Александрович, голову высунув из-за занавески. — Раз уж целая компания тебя разглядывала, то и мне не грех. Должен же я знать, что это за народ собрался. Ты учти, дружок, фотоснимок — это свидетель, и серьезнейший. Сам, изволь, снимай, но себя снимать разрешай не каждому. А тебя вот кто-то снял. Да пьяного. Да еще неизвестно с кем. Да еще неизвестно зачем. Спасибо, хоть пленки не уволокли. Впрочем, снимок снимком, а есть еще и память наша. Аппарат фотографирует, но и глаза фотографируют, запоминают, каков был человек. Тебя вчера запомнили, Саша. Может, уже и цену тебе определили. Может, уже и не очень даже высокую. А? — Александр Александрович говорил, пригвождая словами, отчетливо вылепляя их, чтобы врезались в память племянника, но Саша почти не слышал дядю, захлестнутый мутью, той, которая, как через запруду, рванулась на него. И страшило, что сейчас он увидит Светлану и этого Володечку. Рядом. Тесно прижавшихся. Стыд жег, что это все увидит и дядя.
— Ладно, иди! — жестко сказал Александр Александрович. — Ты спишь вроде. Дома потолкуем, поглядим вместе на снимочки.
Саша покорно побрел к двери. Он обрадовался, что не прямо сейчас глянет на эти снимки, заглянет в эту вчерашнюю муть.
— Тебя не виню, не казнись, — в спину ему сказал Александр Александрович. — Но вот Светлана… Ей бы знать пора! Кстати, где она может сейчас быть?
— Богу поехала поклониться, — не оборачиваясь, сказал Саша. — Повезла иностранцев в Успенский собор. — Он осторожно потянул на себя дверь, чтобы не спугнуть колокольчик, показавшийся ему старой птицей, древним попугаем, задремавшим на нашесте. Попугай все же приподнял голову, приоткрыл сонный глаз, но голоса не подал, смолчал.
А улица ударила Саше в лицо гулом, звоном. Улица обдала его зноем. Но Саше было холодно, он зябко свел плечи.
Сколько раз бывал он тут. Не счесть. Вот так вот, через Спасские ворота, входил, как и сейчас, присмиряя шаг, наполняясь торжественностью. Еще тогда бывал, когда надобен был тут пропуск, когда зоркие глаза часовых подолгу всматривались то в его лицо, то в фотографию, сличая их тождество. И он чуть робел этих зорких часовых, хотя все у него было в порядке, фотография на удостоверении была нестарая, а в лице его жила та уверенность, та даже самоуверенность, которую часовые при таких дверях всегда ощущают.
И все же холодок объявлялся где-то внутри него, подсасывать начинало сердце, когда переступал он черту ворот. Холодок, бывало, так и не покидал Александра Александровича во весь его срок пребывания в Кремле. Он здесь бывало фотографировал знатных людей, пришедших получать награды, портретами которых и прославился и утвердился. С них, с этих портретов, фотограф А. А. Трофимов стал из тех людей, до которых рукой уже было не достать.
Достали. И сам виноват. Занесся, зазнался? Может быть, что и так. Но он тогда, в звездные свои годы, не столь занесшимся себя ощущал, сколь несущимся. Это вернее будет: он тогда несся куда-то. Все было можно, все дозволено. И он несся, как ямщик удалой, который уже и не знает, а слышат ли его голос, а чуют ли его вожжи лошади, несущаяся — не понесшая ли? — упряжка. Он кричит, его азарт схватил, он вожжи рвет, но лошади уже в своей воле.
Что ж, ну что ж, слетел с облучка, брякнулся оземь, расшибся, покалечился, но не помер. Никто руки не подал, и ждать было нечего, насолил многим, тем уже насолил, что обошел их, — но и без чужой помощи поднялся. Другой бы не смог, а он смог.
Надо было всю жизнь потом менять — и это смог. Притихнуть надо было, даже в росте убавиться — и это смог.
Но не для того, чтобы прозябать, чтобы дотянуть кое-как до гробовой доски, не для этого. А для того, чтобы и дальше жить, вот именно — жить, а не прозябать.
Можно, оказывается, и скромнейшему фотографу с Домниковки урвать свой кусок от жизни.
Живут, живут, оказывается, и неприметные людишки. Мы, тихие-то, уже на земле, нам уже падать некуда, нам уже больно не будет. Было, да прошло. Отболело! А так ли?
Он шел по площади, в нарядной этой толпе, на купола эти золотые поглядывая, а боль былая в нем ворошилась, оживала. И проклятые те мысли лезли в голову. Что, если бы он так поступил тогда, а не так бы?.. Что, если бы жадность свою поубавил, не повез бы сразу через границу столько добра?.. Что, если бы не понадеялся на имя, а остерегся б?.. Проклятые мысли! Много раз гнал их от себя, изгнал, казалось, а они опять с ним.
А тут празднично было, солнечно, радостно. Сюда народ стекался, чтобы повеселиться. Возле хмурых этих стен, столько знавших, нынче нескончаемый длился карнавал. Со всего мира здесь были ряженые. «Маска, а я вас знаю!» Он действительно многих тут знал. Путешествуете? Что же, есть прок от этих путешественников. Иные из них, путешествуя, еще и коммерцией пытаются заняться. Кто маленькой, а кто и большой. Не все, конечно, но некоторые желают и от путешествия иметь доход: продают всякие там пестрые тряпки. А с выручки можно и купить что-то в этой России, такую вещь купить, которая здесь в меньшей цене, чем за границей. Коммерция, одним словом. По сути, вполне невинное дело, житейское, привычное. Говорят, правда, что здесь, в России, косо смотрят на подобный бизнес, даже осуждают его. Хорошо, тогда назовем этот бизнес игрой, а игра всегда связана с риском. Но в игре нужны партнеры, нет игры без партнера…
Он действовал осторожно, не сам, через других. Он не зарывался и другим не давал. Он то притихал, когда время строжало, то смелел, когда время добрело. Сейчас — а он своему чутью привык верить — снова начинал повевать добрый ветер. Вон их сколько понаехало со всего мира. Никогда еще не было такого многоязычья в Москве. Никогда еще так широко Москва не торговала. Никогда еще не затевалось столько общих проектов с другими странами. Чего там, доброе, доброе время!
Но где эта негодница Светлана? Все еще в Успенском? Он был страшно зол на нее. Он сперва глазам не поверил, когда глянул, проявив и промыв, на пленки, которые вручил ему Саша. Ничего не скажешь, повеселились! Ах, насмотрелись западных фильмиков? Вон что! Поначитались журнальчиков?.
Торопясь, чтобы застать Светлану, чтобы в нос ей ткнуть фотографиями, Александр Александрович прямо по мокрым пленкам отшлепал позитивы, скатал их в трубочку и помчался в Успенский собор, где будто в насмешку, будто замаливая ночные грехи, пребывала эта бесстыжая греховодница. И, наверное, была там — сама кротость, сама добродетель. Александр Александрович представил, как скользит она неслышными шагами мимо гробниц митрополитов, как, замерев, молитвенно сомкнув ладони, стоит перед святыми ликами, очи опустив долу. О, умеет прикидываться! Даже верить начинает в прикиды свои! Актриса!
Светлана еще была в Успенском соборе. Он угадал: она была в молитвенном настроении. Нет, ладони она не свела, очи долу не опустила, но она отрешенной казалась, отгородившейся от обступивших ее туристов, которым она переводила заученную скороговорку девушки-экскурсовода.
А та подгоняла свои слова, торопясь к выходу, выкладывала перед иностранцами самые впечатляющие, как ей казалось, сведения:
— В дни нашествия французских войск на Москву в 1812 году этот собор подвергся большому опустошению…
Светлана повторила эти слова по-английски. Она не торопилась, ее не тянуло к выходу, она переводила, отрешаясь от слов, думая о своем. Вот вдруг рукой коснулась древнего оклада иконы, повела задумчиво ладонью, подаваясь вперед, будто вступила в тот мир.
— В соборе наполеоновские солдаты устроили конюшню с коновязями! — Девушка-экскурсовод привычно округлила глаза и стала — того не ведая! — похожа на иконописного отрока, большеглазого, кудрявого и в латах.
Александр Александрович, войдя в собор, от дверей не отошел, ожидая, что Светлана поглядит на дверь, встретится с ним глазами. Ждал и посматривал, наблюдал. Он умел смотреть, подмечать, профессия обучила. Он все время стыки искал. Стыки эти и рождали мысль в фотографии. Вот мысль: девушка из сегодня и юный послушник на иконе четырнадцатого столетия, писанный с какого-нибудь паренька той поры, — похожи, а ведь похожи. И сходство это не только внешнее, угадывается сходство характеров. И она — мотылек, и тот был мотыльком, жил минуткою — тогдашней, четырнадцатого столетия. Смешлив был, проказлив, так и рвется из своего угла. И девица эта рвется. Ей тут наскучило, коленки замерзли, а за дверью вон яркое солнце и синее небо.
— Наполеоновские солдаты, — говорила девушка, — похитили из церковных ценностей триста двадцать пять пудов серебра и восемнадцать пудов золота. Покидая Москву, Наполеон пытался взорвать этот уникальный памятник русской архитектуры. Но врагу не удалось осуществить свой мерзкий план.
Светлана начала переводить. Когда она добралась до цифр, то они конечно же возымели действие. О, столь много серебра, столь много золота! Пуд — это сколько? Светлана перевела, а деловые люди из ее группы, как по команде, завели глаза к сводам и принялись подсчитывать.
Это сколько же килограммов? Сколько же унций? О, много! Бог ты мой, как они были похожи ликами своими, эти подсчитывающие, на святых, которыми были расписаны колонны у Царского места! И у тех тоже были заведены глаза. Молились? А те, что подсчитывали, не молились? И в одежде большой разницы между ними не было. На одних холщовые рубахи, на других а ля холщовые. Вот разве нимбов нынешние не носили, не придумали еще парижские модельеры, как крепить нимбы к головам.
Светлана наконец обратила глаза к входу, и их взгляды встретились. Александр Александрович и тут успел приметить стык в ее настроении, выход ее рывком из святости сих мест в греховную действительность. У нее лицо дрогнуло, глаза погасли, когда она его увидела. Ну, ну, это и хорошо, что испугалась. Чувствует, что нашкодила. Он кивком подозвал ее к себе. Она подошла, все еще двигаясь отрешенно, плавно, хотя и проснулась.
— Зачем? — спросила она.
— Есть разговор. — Он брезгливо сморщился на растекавшееся пятно вокруг кармана куртки, откуда торчали мокрые фотографии. — Тебя подменить кто-нибудь может?
— Да, тут где-то Ксюша бродит.
— Ох, эта Ксюша! — Он хмыкнул. — Вот пусть подменит. У вас, гляжу, все на пару. — Александр Александрович вышел из собора, на ступеньках оглянулся: — Буду ждать тебя возле входа в кафе «Националь». Наш разговор не для стен святых…
— Так зачем, спрашиваешь, явился?
— Мне все равно. Тебе виднее.
— Виднее. Надо узнать, что за народ на этих фотографиях. Кто известен, а кто и нет. Ну-ка, глянь, проконсультируй.
— Ах вот что?! Мальчик, оказывается, и шага без дядюшки не может сделать? Он, что же, и рассказывает тебе все?
— Ты гляди, гляди. Это кто рядом с тобой? Нет, мальчик ничего мне не рассказывает. Но он не умеет проявлять. Так кто же рядом с тобой? Никак что-то не припомню.
— Слушай, эти фотографии не для чужих глаз.
— Верно. Вот потому я и здесь. Что за люди? С кем это вы так расшалились с Ксюшей?
— Люди как люди. Не хуже нас.
— Плевать мне на то, как ты их оцениваешь! Мне надо знать, что это за люди! Вот этот! Этот! Вот эта дамочка! Три человека, которых я не знаю! В твоем доме! И Сашка тут же! Сейчас-то хоть поняла?
— Не кричи, на нас обращают внимание. Давно уже думаю, что творю. Да толку что? Творю! А люди эти, Сан Саныч, такие же, как и ты, как и мы с Ксюшей. Помнишь, когда мы знакомились, ты отрекомендовался мне предприимчивым человеком, забросившим под лавку свои дипломы и звания. Ты шутил, разумеется, но ты и не шутил, разумеется. Вот и они такие. Тоже предприимчивые и тоже что-то там забросили под лавку.
— У тебя с ними дела?
— Так, по мелочи. Где что достать. У меня с тобой дела.
— Не кричи, на нас смотрят.
— Разве я кричу? Слушай, отдай мне эти фотографии или порви их.
— Ну, отдам, ну, порву. У меня же пленки остались.
— Верно, верно, я и не подумала.
— Не подумала. Ладно я, а эти люди? А что, если бы кто-нибудь из них унес пленочку? А что, если со своим там был аппаратом? Нынче снимать умеют все. Кстати, кто снимал Сашу?
— Не помню.
— Кто его так напоил? Ты, что ли?
— Сам. Он кинулся, как с обрыва.
— Остановила бы.
— А зачем? Меня кто-нибудь останавливал?
— Ты все еще зла на меня?.. Не можешь простить?..
— Ох, Сан Саныч, о чем ты? Все позади. Разве ты не понял, что все позади?
— Не понял.
— Что ж, твое счастье, что ты такой непонятливый. Но ведь ты понятливый. Притворяешься?
— Хватит, пора кончать разговор. Как быть с Сашей? Показывать ему эти фотографии? Он сам не свой после вашей ночки. Что помнит, чего не помнит. Показывать?
— Не знаю… Не нужно, пожалуй… А впрочем, чего его беречь! Он же отдан мне на обучение, верно? Вот и…
— Я не собираюсь готовить из него пьяницу.
— Перестаралась?.. Прости. Да, а кого ты собираешься из него готовить? Ах, себя самого? А ты кто, сам-то ты кто?
— Предприимчивый человек, забросивший под лавку диплом, — сказал Александр Александрович и пошел от Светланы, оставил ее у прозрачных, шатких дверей кафе.
Поговорили.
Он шел с этими мокрыми фотографиями в кармане, с мутью в душе, с мелкими мыслями, с горечью в памяти. Ему тут трудно было, он быстро пошел, он зашагал, как человек, который опаздывает, которому впору пуститься бежать.
Он и машину гнал, словно опаздывал.
Дома, едва отворив дверь, он лицом к лицу встретился с Сашей.
— Проявил? — спросил Саша.
— Проявил.
— Верни. — Саша протянул руку.
— Я не сделал отпечатков, — солгал Александр Александрович.
— А негативы? Где они?
— Остались в лаборатории. И давай уговоримся: я сам сделаю все отпечатки с тех снимков, которые у тебя по работе, а про снимки у Светланы забудем. Решено?
— Мне нужны негативы.
— Сделаю отпечатки, а негативы уничтожу. Завтра же. И нечего тебе в них заглядывать. Забудь про них.
— А ты заглядывал?
— Мельком. Невидаль! Я уж и забыл про них.
Они еще постояли друг против друга в коридоре, и Саша все всматривался в дядино лицо, стараясь ему поверить. Но в коридоре полумрак был, тускло горели лампочки, трудно было Саше разобраться в дядином лице.
— Ты меня не обманываешь? — спросил Саша.
— Нет, Сашок. — Дядин голос был искренен.