ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПОСЛЕДНЯЯ ЛИНИЯ

1

В это утро тетя Настя прощалась с больницей. Она готовилась к этому часу давно. Но все тянула, откладывала, перемогаясь с ногами. Ковыляла, палочкой обзавелась, а все шла на работу. Ей бы лишь до больницы добраться, там ей легче делалось, там она втягивалась забывала свои опухшие ноги, к полудню и палочку отставляла. И так день за днем. Но уж очень трудно становилось добираться до больницы. Иной раз на такси подкатывала. Это медицинская-то сестра. Не по чину. Не по карману. Да и такси не всегда поймаешь. Опаздывать же было нельзя. Либо работай, либо не работай.

Тянула, откладывала, но назначила день. И с самого утра пошла прощаться с больницей. Она знала, что ей готовят проводы, что девчата что-то такое придумали, что даже стенную газету специально изготовили, где все статьи про нее одну и все рисунки тоже про нее одну. Ну, пусть их. К тому мигу, когда ее станут провожать всем отделением — и врачи тоже что-то придумали и больные, из выздоравливающих, тоже, — к тому мигу последнему ей надо было подготовиться, чтобы встретить его твердо, без слезиночки. А для этого надо было побыть одной. Надо было походить, попрощаться. Надо было выплакать свои слезы, пока никто не видит. И она шла, шла, ковыляя, опираясь на палку, шла через парк больничный привычными, ею будто одной и вытоптанными тропами, шла и прощалась тут со всем, что было ее жизнью, всей жизнью от девчачьей поры и об нынешний последний день. Сколько она тут? Да пятьдесят два года. Вон сколько, пятьдесят два года. Девчонкой пришла, и старухой уходит. И знает, что долго уже не проживет, знает, слышит в себе эту смертную уже усталость, не обманывается. Да и ей ли не знать, когда смерть подходит. Она со смертью этой всю жизнь и провоевала. Все ее уловки изучила, все подлости, всю дрянную ее душонку. Да, сестра она, всего только милосердная сестра, но и врачи, кто поумнее, побывалее, кто дело знает, с ней советуются. Когда где рубеж, когда кризисное состояние, глядь, и взглянут на нее, на тетю Настю. Как, мол, она считает — протянет ли больной, жилец ли? А она поглядит, поглядит — ей анализы эти не нужны — и скажет свое мнение. Ей важно, какие глаза у больного, есть ли в них твердинка. Ей важно, какая кожа у него, живая или сдалась уже, выкрасилась серым смертным цветом. Ей малые приметы нужны: как волос лежит на голове, как ладонь сжалась, как ресницы вскинулись. Это все говорит с ней, и это все и со смертью говорит. Смерть — она разговаривает, и она тут, рядом, хоть ее и не видно. Она всегда поспевает в свой час. На старинных рисунках ее даже рисовали, смерть эту, с лицом скелета, в старушечьей косынке и с острой, колкой косой, от которой, как траве в поле, не увернуться. Не похоже рисовали. Она не старуха-скелет и не с косой за плечом. Она ватная, душная, липкая она. Не косой она взмахивает, а наваливается. И ее надо оттаскивать, отдирать, повисать на ней надо, чтобы сползла, проклятая, с человека.

Думала обойти всю территорию, да где там. Когда-то через весь парк пробегала и не запыхивалась, а сейчас — шаг да шаг — и остановка. Но все же она дошла до той скамьи, где с Василием первый раз встретилась. Нет его, унесла война. Приятель его — вон он, так в санитарах весь век и протянул, спился и сгорбился, без пути человек, а Василия нет. Был бы он, ей бы сейчас легче было прощаться с больницей, не в одиночество бы уходила. Она села на скамью, не села, привалилась к ней, перевела дух. А уж санитар этот углядел ее, уже заспешил к ней, отшвырнув на ходу папироску.

— Что, тетя Настя, в такую даль забрела?

— На тебя, Михалыч, поглядеть.

— Или не нагляделась за столько-то лет?

— Нагляделась, а еще разок надо.

— Ну, гляди.

— Вот и гляжу.

— А в мыслях про него все, про Василия?

— Угадал.

— Да, пролетела наша жизнь, Настя, пролетела.

— У тебя разве пролетела? Она у тебя проползла.

— Не укоряй. Что я — санитар, что ты — сестра, не все ли едино?

— Нет, не едино. Не в звании дело, это верно, а не едино. Человек должен знать, зачем жизнь прожил. Ты — знаешь?

— А как же! Прожил, чтобы прожить.

— Вот. И не знаешь. Человек должен так жизнь прожить, чтобы от него людям польза была. При больнице, при смерти, а смысла жизни не углядел. Пропил, что ли, смысл свой?

— Все учишь? Пропил! Значит, так жизнь легла, так покатилась.

— А ты бы уперся, не на саночках катался. Не с горки.

— В другом бы месте работал, может, и уперся б. А то, сама знаешь, рядом со смертью и жизнь не жизнь.

— Я этого не знаю. Как это не жизнь? Самая у нас тут жизнь. Эх, дурной ты!

— Уже ноги не держат, а все ты без мира к людям.

— К людям я с миром. Я таких, как ты, не люблю. Бог тебе долгую жизнь дал, у других отнял, а тебе отпустил, а ты ее на водку выменял. Справедливо ли? Вместе с Василием пришли в больницу, а где он, а что ты?

— Живой, и ладно.

— Живой? — Тетя Настя оперлась на палку, оттолкнулась от скамьи, побрела дальше.

— Или не живой?! — крикнул ей вслед санитар. — Ты — ответь! Жить мне долго еще?! Ты про это знаешь! Ответь!

Тетя Настя остановилась, оглянулась:

— А ты и не жил.

— Недобрая ты! — крикнул санитар слезливо и истошно. — Всегда такой была!

— Нет, я добрая, — тихо отозвалась тетя Настя. — Такой и умру. Скоро.

Ничего она не видела, слезы текли, застили глаза. И ноги отказывались держать, только палка и выручала.

— Слышь, Михалыч, — позвала она. — Помоги-ка мне дойти до корпуса.

Он подбежал, подхватил, полуобнял, как больных ведут, повел.

— А знаешь, — сказал он, — знаешь, Настя, как я к тебе всю жизнь…

— Молчи. Я знаю. Я Василию слово дала.

— Вот ты какая! — Он укорял ее. — Вот ты однолюбка какая! Эх, тетя Настя! Настенька!..

Она подняла к нему лицо, глянула зорко сквозь щелочки, посоветовала:

— Не слабей. В тебе еще жизнь есть.

— Бессонница у меня. Седуксен горстями глотаю. Может, еще что присоветуешь? Новинку какую?

— Присоветую.

— Ну?

— С пьянством кончай. Обрубай.

— Новинка!

— Именно, что новинка. Глянь, девчата бегут, засмеют нас, старых. Идем, как нынешние, обнявшись. Сними руку.

— Не сниму, упадешь.

— Нет, я отдышалась. Сними, говорю.

— Не сниму.

Катя, Маргарита, все сестры из корпуса белой звонкой стаей налетели на стариков, обступили, подхватили, понесли почти.

— Как хорошо, что вы вместе! — шепнула тете Насте Катя. — Столько лет ссорились — и вдруг вместе. Помирились?

— Примирились…

2

Вчера вечером Саше позвонила Катя и проговорила далеким голосом:

— Молодой человек, а вы слово не держите. Где ваш альбом? Нам завтра тетю Настю провожать, а вас нет и нет.

— Катя, это ты?! — крикнул Саша. — Откуда ты?!

— Я из Раздоров. Нам завтра тетю Настю провожать. Вы готовы?

— Готов! — крикнул Саша. — Когда приезжать? Почему тебя так плохо слышно?

— Зато тебя хорошо слышно. Веселый! Приезжай завтра к двенадцати. Ждать?

— Обязательно! Катя, ну как ты живешь?

Но она повесила трубку. Там, в своих Раздорах, она опустила небрежно на аппарат трубку, кликнула своего Бимку и сбежала по ступенькам террасы в сад. Потом за калитку выбежала, пошла легким шагом мимо могучих сосен, держа путь к реке, навстречу катящемуся у земли почти солнцу. Какая она? Все тот же матросик в тельняшке, какой он снял ее тогда? Месяц прошел с того дня. Месяц — это много. День — и то много. Час всего — и то много. А тут целый месяц прошел. Может, она уже и замуж вышла за своего малорослого дипломата? Нет, тогда бы не позвонила. Почему, собственно? Она не ему звонила, ей альбом нужен. «Молодой человек…» Нет, она все же и ему звонила. Этот «молодой человек» ее и выдал. Уж больно безразличный тон. Но зачем он ей? У нее своя жизнь, он чужой ей, и у нее жених под боком, с которым они «вместе выросли». Некто Гоша Локтев. «Мы — Локтевы». Гордый парень. Гордится, как дворянин какой-нибудь, своим происхождением. Славный род Локтевых! Ныне отпрыск этого славного рода собирается делать политику. А в жены себе Локтев-дипломат берет Катю Савельеву, тоже славного рода девицу. Один дед чего стоит.

Вот они, все у него тут, эти именитые граждане из поселка Раздоры. Все тут, в этой груде фотографий, которую бы давно надо было разобрать, да руки не доходят. В этой груде и больничные снимки, тетя Настя там, ее недруг санитар, ее три любимых собаки, ее любимые скамейки и дорожки. И Катя там, не просто Катя, а медсестра из менингитного отделения, загадочная Катя, строгая, бесстрашная, совсем другая, чем в своих Раздорах. И не такая, как на свадьбе у Ольги, не такая, как в парке. Другая Катя.

Очень вдруг захотелось посмотреть на нее, на ту, в белом, туго перепоясанном халате, в белой косынке, посмотреть в неожиданно взрослые глаза. Интересно, как он снял ее там, в больнице? Ухватил ли ее взгляд?

Он к этим фотографиям не прикасался. Ко всей груде отпечатков, которую изготовил для него дядя по тем трем пленкам, Саша просто страшился притронуться. Не руки не дошли, а стыд не допускал. Все бы сразу в памяти вспыхнуло. Ведь фотографии, которые отпечатал ему дядя, совсем рядом были с теми, которые он не отпечатал, которые уничтожил, выбросил. Но не из памяти. А память Сашина только и ждала случая, чтобы напомнить.

Вот ей случай и представился. Надо было срочно делать альбом. Сказано было: «Приезжай завтра к двенадцати».

Эта груда отпечатков лежала у него под прессом на подоконнике. Прессом служил какой-то камень с белыми прожилками из отцовской коллекции. Что за камень? Почему привез его отец в своем рюкзаке? Как теперь узнаешь? Из этой каменной коллекции отца, а она была порядочной, Саша выбрал всего несколько камней, какие показались ему наиболее занятными по форме. Этот, прижимавший карточки, напоминал человеческую голову. Хмурый лоб, тяжелый подбородок — как раз годится для пресса.

Саша обеими руками поднял каменную голову, и фотографии сразу зашевелились, затрещали, заговорили. «Давно пора!», «А мы уж духом пали!», «Где ты был?» — Да гонял по Москве, — сказал Саша фотографиям и повернул их все разом лицами вверх.

Сразу Катя на него посмотрела, и Светлана на него посмотрела. Выходит, дядя и Светланины снимки отпечатал? Кровь толкнулась в висках — так она на него взглянула. И отхлынула — так поглядела на него Катя. Им рядом быть никак было нельзя. Саша схватил снимок Кати и положил на край стола, схватил снимок Светланы и положил на противоположный. Он сразу всю груду разворошил, отыскивая только ту и ту, чтобы им быть не вместе. И еще он отыскивал те снимки, которые жили в нем как смутный стыд, которые, припоминаясь, не вспоминались. К счастью, дядя не обманул его и те снимки не отпечатал. Но он другое сделал: он выкадровал из тех снимков Светлану, ее лицо только, а иногда глаза только. Зачем он это сделал? Чтобы напомнить? Чтобы не забыл? Чтобы сравнить мог ту и ту? Только лицо, только безудержные эти глаза, но все вспомнилось, вышагнуло из тумана, жаром обдало.

А рядом была Катя. Она как бы уменьшилась, отступила. От нее жар не доходил. И только стыдно было смотреть ей в глаза. Стыд и стыд. Один стыд жег, а другой холодил.

Вошла мать — Саша не услышал, как она постучала, — встала за спиной.

— Чем ты тут занимаешься? Сам печатал? — Мать была в неизменном своем халате с коричневыми пятнами, от нее пахло лабораторией, и глаза у нее были, как обычно, притомлены.

— Нет, дядя печатал.

Щурясь на свету, Вера Васильевна долго присматривалась к фотографиям, разложенным на столе, и вдруг словно ожгло ее.

— Это ты ее снимал?! Ты знаком с ней?! — Она протянула руку к фотографиям Светланы, пригребла их к себе, как горячие угли пригребают, боясь сжать их в пальцах.

— Знаком.

— Дядя познакомил?!

— Да.

— Как она смотрит, как она бесстыже смотрит на тебя! Ох, Саша, Саша!

— Она тебе не нравится, мама?

— Что у тебя с ней? Надеюсь, далеко не зашло? Нет?!

— Ты не ответила на мой вопрос.

— Нравится — не нравится… К этой женщине такие мерки не подходят. Да, красива. Да, умна. Но никогда не поймешь, что на уме. А уж за плечами у нее… — Вера Васильевна, как к горячим углям, коротко притрагивалась к фотографиям, приподнимала, взглядывала и отбрасывала. — Саша, сынок, смотри, не обожгись! Где, где ты ее снял, такую? У нее дома? Ты был у нее дома?! — Вера Васильевна ребром ладони отшвырнула от себя фотографии Светланы и вдруг руки уронила, все поняв: — Саша, так это с ней у тебя?.. Саша, быть не может!.. Она старше тебя лет на пятнадцать… А душой… — Она вплотную придвинулась к сыну, надеясь, что он разуверит ее, но и не надеясь уже на это.

— Кажется, она давняя приятельница дяди? — спросил Саша, отворачиваясь.

— У него таких много… давних приятельниц… Нашел, с кем себя сравнивать! Ему — что? Он перешагнет — и дальше. А ты, а вот ты… — Она кинула руки ему на плечи, заставила повернуться к себе. — Саша! Сын! Уходи отсюда! Убегай! Засосет тебя этот дом, эта дядина наука!

Саша высвободился из рук матери, отодвинулся от ее глаз.

— Отец здесь прожил всю жизнь. А ты вот фотолаборант и ретушер. Ведь дядина наука.

— Отца он не трогал. Они еще смолоду разошлись. Жили рядом, а словно в разных городах. Месяцами друг друга не видели.

— А мне казалось, они дружили.

— Не спорили. Они, Саша, раньше отспорили, когда еще ты был несмышленышем. А потом если и спорили, то молча.

— О чем был спор?

— Да все о том же, как жить. Похоже, твой дядя этот спор по сей день ведет.

— Ты была с отцом?

— Душой — да. Но… — Она замолчала.

— Говори, мама, договаривай.

— Про что? Как жили?

— Как жили.

— Что ж… На словах твой отец был прав, Саша. Да и в поступках своих не лгал. Был смел, честен, не увиливал от трудной работы. Все хорошо, все ладно, а вот жилось нам трудно. Даже бедно, знаешь ли. Отец месяцами пропадал в своих геологических партиях, во всем себе отказывал, а на жизнь едва хватало. На скромную. А потом отец похварывать стал. Это время ты помнишь?

— Помню.

— Вот я и пошла к Александру в лаборантки. А уж там и ретуши обучилась. Через какой-нибудь год я начала зарабатывать больше, чем твой отец, дипломированный, опытный геолог. Вот тебе слова, а вот тебе дела, сын.

— Так чего же мне бежать тогда отсюда? Значит, все хорошо, все ладно?

Томясь, мать ладонями прикрыла измученные глаза. На миг только. И отвела руки, чтобы не насторожился сын больше, чем это можно.

— Нет, не ладно, — сказала она, послеживая, чтобы ровно, обыкновенно звучал голос. — Отец был прав, не ладно. Я — что, я — доживаю, а для тебя это не дорога.

— Дядя все твердит, что хочет мне добра.

— По-своему, Саша. Проталкиваться он тебя научит. Деньги зарабатывать — научит. Это так… — Вера Васильевна задумчиво потянулась рукой к тому краю стола, где лежали фотографии Кати. — А это кто?

Вера Васильевна быстро разложила по столу Катины фотографии. Наклонилась, всмотрелась. И Катя в нее тоже всматривалась, уставив серьезные, правдивые глаза с чуть приметной смешинкой в самой их глуби. Катя у дерева, у калитки, возле машины, Катя и близкий солнечный диск — множество Кать открывали себя Вере Васильевне, что-то прибавляя, поясняя, слагаясь воедино.

— Какая милая девушка, — сказала Вера Васильевна. — А она кто?

— Заказчица.

— Самая обыкновенная?

— Да.

Улыбка тронула губы матери.

— Так обыкновенных заказчиц не снимают. — Осторожно, все еще боясь ожога, она положила на ладонь одну из фотографий Светланы, быстрым, радостным движением подхватила на другую ладонь фотографию Кати, — и свела ладони, сравнивая Светлану и Катю. — Запутался, да? Не решишь, на какую дорожку свернуть? А ведь все, сын, ясно.

Саша снял с ладоней матери фотографии, положил их — одну на один край стола, другую — на противоположный.

— Ясно, да не все, — сказал он хмуро.

3

Здесь, в небольшой больничной комнате, где царил белый цвет — и на стенах и на мебели, — собрался сейчас весь младший медицинский персонал Катиного корпуса. Это их тут был красный уголок — в этих суровых белых стенах. И сейчас здесь чествовали тетю Настю.

Ее усадили в кресло у окна, в руках у нее были цветы, корзины с цветами и в ногах стояли, а на столике рядом с ней были разложены подарки. Плакат во всю стену был протянут: «СЛАВА ВЕТЕРАНУ ТРУДА!» И стенная газета красовалась под плакатом, с передовой статьей, крупно озаглавленной «Наша тетя Настя». Не хватало только сцены, трибуны, микрофона, чтобы совсем все было как на самых знаменитых юбилеях, которые ныне во множестве показываются по телевидению.

Впрочем, как и на тех юбилеях, здесь был свой фотокорреспондент. Самый настоящий, со множеством дорогих аппаратов и приспособлений и, что всего было дороже, работавший с профессиональной лихостью. Вот взобрался на подоконник, навис над тетей Настей, чтобы получше можно было обстрелять ее, улучив самый выигрышный момент. Ну разумеется, это был Саша. Как и все тут, он был в белом халате, но только вольно распахнутом.

— Что ты надо мной витаешь, как архангел Гавриил? — беспокойно шевельнулась тетя Настя.

— Нет, он больше на быстрокрылого серафима смахивает, — сказал Михалыч, сидевший на табурете неподалеку от тети Насти, как оно и полагается ближайшему другу юбиляра. — Терпи, Настя, тебя еще и для кино снимать будут.

— Зачем? — испугалась тетя Настя.

— Век телевидения, — сказал Михалыч.

— Катя, вручай альбом! — приказал Саша, нацеливаясь. — Потом вклеите в него концовку. Миг этот, когда альбом вручался юбиляру.

Катя послушно взяла со стола альбом, раскрыла его, поднесла к тете Насте.

— Это от нас, тетя Настя, от ваших учениц.

— Ой, спасибо, спасибо. — Тетя Настя наклонилась над альбомом, а Катя начала переворачивать страницы с фотографиями.

Все сгрудились над альбомом, всем было интересно, что там такое наснимал фотограф. И увидели свою больницу. Проходную увидели, ворота, дорожки, по которым столько хожено-перехожено, свои корпуса с белыми занавесками на окнах, знакомые, как родные люди, деревья. И людей увидели, себя. И даже трех собак, резвившихся у кухни. Собственно, вот и весь альбом. Все знакомое, будничное, каждодневное. И ни единого снимка, где бы человек хоть приосанился немного, зная, что его фотографируют. Нет, всех этот бойкий малый застал врасплох, снял, когда и не думали. Михалыча вот чуть ли не на карачках снял, а девчат с выбившимися из-под косынок волосами, с открытыми ртами, на полуслове.

Загудели зрители, запротестовали. Всяк о себе. Не то! Не так! А вот тетя Настя про каждую страницу, встречая и провожая ее, только шептала:

— Спасибо… Спасибо…

Когда последняя страница была перекинута, тетя Настя сама взялась за альбом, наново стала его перелистывать затрясшимися вдруг руками.

— Спасибо… Спасибо… Лучшего подарка и ждать не могла…

Все увидели, как слезы выкатились на ее щеки, как заблудились в морщинах. Тетя Настя перемоглась, не дала слезам волю. Но и громко заговорить не сумела, все шепотом:

— Думала, не увижу больше свою больницу, а вот увидела. Спасибо… Спасибо…

Катя взяла ее за руки, сказала зазвеневшим голосом:

— Я большую речь придумала, всю ночь придумывала, но… Нет, ничего я говорить не стану. А можно я вас просто поцелую, Настасья Ивановна? Руки ваши добрые, милосердные ваши руки… — И Катя наклонилась и поцеловала морщинистые, с набухшими венами, руки тети Насти.

Приготовившийся снимать Саша упустил этот главный миг, который и должно было снять, он упустил его, как фотограф, забыв нажать на кнопку, он на Катю смотрел, дивясь ей, радуясь ее душевному движению, простоте и ясности ее поступка. Верно, никакие сейчас не нужны были слова, и только так и можно было поступить — поцеловать эти старые руки. А потом прижаться головой к старой голове и затихнуть. И правильно, — все так! — что девчата вокруг вдруг в слезы ударились и даже этот заматерелый старик стал растирать ладонями задрожавшие щеки. Все так! Не так, не по профессии, было лишь то, что Саша забыл спустить затвор, завести и снова спустить, что он этот миг и проворонил.

— Повторить! — вскрикнул Саша.

Да где там, разве такое повторишь? Он и сам понял сразу, что это невозможно. Он соскочил с подоконника, рукой махнув на свои тут обязанности. Он больше не был тут фотографом, он был со всеми, как все. И он придвинулся поближе к Кате, постарался встать рядом с ней, чувствуя, что оттаивает у него душа, что ему хорошо, ясно, просто сейчас, что выбралась из него хмурь и ушла.

С Катей он еще с глазу на глаз поговорить не успел. Он прикатил в больницу к двенадцати, и сразу нашлась для него работа по стенной газете. А потом сразу в комнату набился народ, и он только и успел, что сказать Кате: «Здравствуй!»

Теперь он стоял совсем рядом с Катей, краешек ее косынки, когда она вскидывала голову, ветерком промахивал по его губам, не позволяя до себя дотронуться. А завитки волос, выбившиеся из-под косынки, ничего хорошего не обещали, были они круты, с норовом. Катя и поглядела на него, когда они встретились, издали как-то. Ну, приехал фотограф, вот и все.

Вдруг Катя обернулась.

— Ты какой-то другой стал, — сказала она тихо. — Хуже.

— Почему? — Он так обрадовался, что она обернулась, что над словами ее не стал задумываться.

— Не знаю. Хуже. Что-нибудь случилось? Как ты этот месяц прожил?

Теперь он задумался над ее словами, и радость прошла.

— Нормально прожил, — сказал он.

— Ненавижу это слово — нормально! Оно ничего не говорит, а значит — врет. Ты спешишь?

— Нет.

— Тогда подожди меня у ворот. Сейчас мы поведем тетю Настю с больными прощаться.

— Может, мне снять это дело?

— Да ты что? Там микробы! — Чуть-чуть потеплели ее глаза.

— Хорошо, я буду ждать у ворот! — осчастливленный и этой чуть-чуточной теплотой, громко сказал Саша.

— Спасибо, спасибо тебе, Александр. — Тетя Настя поднялась, протянула ему руку. — Угадал. Смотри-ка, угадал.

Снимая, Саша шел следом за всеми, в больничном холле очутился, а потом и за те заветные створчатые двери ступил, за которые строго-настрого посторонним вход был запрещен. Снимая, забылся.

Из коридора двери вели в палаты. Тетя Настя, в сопровождении всей свиты, как главный врач при обходе, вошла в первую дверь. Саша встал у порога, навел аппарат, еще не зная, что тут снимать. В комнате к стенам прижались койки, при каждой койке была тумбочка, скучные марлевые занавески укрывали окна. Ну что тут снимать? Вспомнилась служба. Вспомнилось, как кидали жребий, кому на каком месте спать, и ему — везло ему с этими «орел и решка»! — досталось место у окна. Там тоже была марлевая занавеска. Но он сразу отмахнул ее, и в окне встала степь. Он тогда и окно распахнул. Вспомнилось, как снежной наледью ударило в лицо, как задохнулся радостно от степного ветра.

Здесь пахло не так, здесь было скучно втягивать в себя воздух, он был какой-то свалявшийся, ватный, аптечный.

Это была мужская палата. Видимо, здесь лежали уже выздоравливающие. И не все койки были заняты. Чудной народ, у окон как раз никто и не лежал. Малого ветерка страшились? Занавески были недвижны.

Мужчины в больничных линялых халатах, даром что больные, увидев тетю Настю, живенько так приподнялись на своих койках, руками замахали, заулыбались, в приветственном хоре слив свои голоса.

Тетя Настя, встав посреди комнаты, всем разом поклонилась, а потом пошла от больного к больному, ненадолго присаживаясь в ногах у каждого, о чем-то заговаривая. Свита ее стояла чуть поодаль и прислушивалась к разговору. Ну, главный врач да и только!

Вот это и надо было снимать: тетю Настю — главного врача.

Саша попятился в коридор, придерживая ногой дверь, чтобы пошире взять кадр, вскинул аппарат, прицеливаясь.

За дверью, в коридоре, так встав, чтобы его не увидели из палаты, стоял молодой, сухолицый, длинноногий и поджарый парень. Он весело поглядывал на Сашу, на все его приготовления, приседания. Какой-то он был не для сих строгих мест, случайным здесь Саше показался человеком. Вот одет был слишком вольно, чуть ли не так, как и сам Саша. Поскромней, конечно, а все-таки и брючки расклешены, и пиджачок с широченными лацканами, и блескучий браслет приковал к запястью громадные, по моде, часы. Куда забрел, знает ли? Саше понравился парень, свойским показался, и Саша дружелюбно поделился с ним:

— Юбилей, понимаешь ли. Попросили запечатлеть.

— Давай, давай.

— Милая старушка. Всю жизнь с микробами. Это не шутка.

— Надо думать.

Но все же это был непорядок, что он проник сюда, где посторонним быть не полагалось. Саша предупредил:

— Тут микробы кусачие, парень. Менингитное отделение.

— И в коридоре микробы? — заинтересовался парень, кажется встревожившись.

— Микроб — штука летучая. — Саша пошире отворил дверь, снова нацеливаясь, чтобы снять тетю Настю, которая шла теперь со своей свитой к выходу. Он ждал, когда Катя поближе к ней подойдет, чтобы обеих их снять, два лица рядом — молодое и старое, чтобы мыслишку добыть из этого снимка. Какую? А ту самую, что старое вот уходит, прощается, а молодое заступает смену. Не очень уж новая мысль, но все же мысль. А нет мысли, нет и снимка. Саша опять поделился с парнем, который вроде испугался, притих, прослышав о микробах:

— А та вон, молоденькая, та только начинает тут. Представляешь, бесстрашная девчонка.

Парень промолчал, только кивнул.

Саша щелкнул затвором, схватил снимок-мысль, и тут Катя увидела его и увидела его собеседника.

— Сергей Сергеевич! — вскрикнула она.

И все в палате хором подхватили:

— Сергей Сергеевич!

Сколько же, оказывается, можно вместить в этот краткий возглас. Тут было и уважение, и даже благоговение. И радость.

— К нам! К нам! Снимитесь с нами!

Сама тетя Настя кинулась вперевалочку к этому парню, к этому Сергею Сергеевичу. И вся свита ее, нарушив чинный порядок, мигом очутилась в коридоре, обступая теперь уже не одну тетю Настю, но и этого парня.

Катя, очутившись рядом с Сашей, радостно шепнула ему:

— Это Сергей Сергеевич!

— Не похож.

— Как это не похож?! — оторопела Катя.

— Не та весовая категория. Молод еще. И вообще…

— Сам ты молод еще! И вообще… Снимай! У него минутки свободной нет.

Но поздно: в дверях самой дальней по коридору палаты возникла суровая, дородная женщина в белоснежном халате. Женщина, вдруг странно напомнившая Саше усатого сверхсрочника-старшину из части, где служил. Усов никаких у нее не было, разумеется, но именно старшиной тем увиделась она Саше. Властным голосом они были похожи, напором, безотлагательностью требования.

— Сергей Сергеевич, срочно в третью палату! — сказала женщина. У нее в руках и халат для доктора оказался, и она еще издали руки развела с халатом, чтобы помочь доктору облачиться в него.

Миг один — и не стало никакого поджарого парня пижонского, свойского обличья, перед Сашей совсем другой возник человек. Да и все вокруг другими стали. Схлынул праздник, прихлынула работа.

Мимо Сашиных глаз прошуршали белые халаты, и он остался в коридоре лишь с двумя ходячими больными, вставшими в дверях своей палаты.

— Что там у них стряслось? — спросил больных Саша.

— Трудный случай, — пояснил один из больных, чему-то улыбнувшись. Не тому ли, что для него это трудное было уже позади?

— Может, помирает там кто, — робковато вымолвил другой больной, пугаясь того страшного, во что вдруг заглянулось, что вдруг припомнилось.

И этот улыбающийся, и этот испугавшийся, стоя в раме дверей, о серьезном, о страшном сказали Саше своими разными лицами, своими измученными, но тронувшимися в сторону жизни лицами. Глаза этих двоих были устремлены в глубь коридора, куда втек белый шорох халатов, где за дверью случился «трудный случай», свершалось что-то страшное, мучительное, таинственное.

Забывшись, Саша кинулся к той двери в конце коридора.

Забывшись, приотворил эту дверь и встал на пороге. Ему надо было увидеть, что там, за дверью. Зачем? Надо было. Глаза больных, их лица толкнули к этой тайне. И камера толкнула, шершаво шевельнувшись в ладонях.

Это не любопытство, когда тянет человека заглянуть в страшное. Это иное что-то, другой пробы чувство. Толпа, сбегающаяся к сбитому машиной, складывается не из ротозеев. Страшно смотреть, а зачем-то вот смотрят. Примеряют на себя эту беду, этот страх? Хотят узнать, как ведут себя в страшном люди? Урок извлекают? Да, пожалуй, что так, пожалуй, что учатся на страшном люди, нравственный получают заряд.

А там, за дверью, почти такая же открылась Сашиным глазам палата, как первая, ну поменьше разве что. Койки у стен, застывшие марлевые занавески на двух окнах, казарменные тумбочки. Но больные там не сидели на своих койках, они на них плашмя лежали. Безмолвно и безглазо. И это все меняло, превращая комнату, палату эту, из скучной и обычной во что-то страшное, во что-то без стен и без окон, без коек и без тумбочек, без белесого потолка и в коричневом линолеуме пола, превращая комнату во вместилище страха и боли, в пространство, где избывала, почти ощутимо избывала надежда.

Саша встал на пороге, заступил за черту порога. Он тянулся глазами в тот угол, к той койке, над которой склонился Сергей Сергеевич. Он увидел его руки. Раньше всего — его руки. Они показались сильными, властными, добрыми, неумолимыми, спасающими. Этими руками, на одной из которых вспыхивал блескучий браслет, Сергей Сергеевич держал совсем поникшую, совсем утонувшую в больничной рубахе женщину, придерживал ее голову, будто тащил из воды. Катя встала рядом с ним, и тетя Настя встала рядом. Их руки помогали врачу. Их руки спешили, но без суеты, они знали свою задачу. Саша всмотрелся в Катино лицо, плохо узнавая его. Катя готовила шприц, в руках у нее была страшная эта игла, но и обычная эта игла, с которой и Саше доводилось сталкиваться. Но укол уколу рознь. По Катиному лицу, по предельной сосредоточенности ее глаз Саша понял, что в этом уколе сошлась сейчас вся надежда, был сжат сейчас весь удар, направленный в смерть. Сергей Сергеевич сам сделал укол, переняв шприц из Катиных рук. Его руки были умнее, были уверенней, больная отдавала им себя, безмерно им доверяя.

— Вот и чудесно, — сказал Сергей Сергеевич, распрямляясь, отдавая больную сестрам. — Вот и чудесно, — повторил он и посмотрел на дверь, увидел Сашу.

Он, кажется, не узнал Сашу, не мог сразу взять в толк, что делает этот парень в распахнутом халате и с аппаратом в руках в дверях палаты, куда никому из посторонних нельзя, недопустимо проникать.

И Саша не узнал Сергея Сергеевича. Конечно, он понимал, что это Сергей Сергеевич, тот самый парень, тот самый доктор, но перед ним был не тот и не тот, а другой человек. Всего несколько минут прошло, а другой перед ним был человек. Строже, старше, мудрее. Нет, не те слова. Другой человек. Не строже и не старше, не мудрее, а другой просто человек. Какой? А тот, что схватился только что со смертью, решение принял, чужую на руках имея жизнь, рискованное решение, безмерно ответственное, потому что жизнь эта чужая уже избывала. Принял решение, совершил поступок, молвив: «Вот и чудесно». Да, он совершил чудо. Но, видно, дорого даются такие чудеса этим людям в белых халатах. Он постарел, этот Сергей Сергеевич, этот парень, его не узнать было, так постарел он за несколько минут.

Саша вскинул к глазам аппарат, он не мог не снять этого человека, такую удивительную в нем перемену. Саша уже был пленником своего аппарата, уже был пленником своей профессии. Он щелкнул затвором. И еще раз щелкнул, снимая Катю, ее отсутствующие глаза, будто и она тоже его не узнала.

Под щелканье затвора Сергей Сергеевич пришел в себя, узнал Сашу, улыбнулся, сказал, напоминая:

— Марш отсюда… Они и вправду кусачие…

— Марш! Марш! — спохватилась сестра-старшина, бросаясь к двери, надвигаясь мощным торсом на Сашу.

4

Катя долго не появлялась, и Саша, то в машине сидя, то прогуливаясь возле больничных ворот, уже как бы стал частью пейзажа, уже успел познакомиться и побеседовать и с дежурной в проходной, и со стражем ворот — это были другие люди, не те, которых он тут встретил в первый раз, — и он и их снял, хотя альбом уже был сделан, вручен. Но он снимал сестру в проходной и сторожа у ворот не из вежливости и не от скуки. Он решил, что добавит эти снимки к альбому. Вместе с теми, которые сделал, когда чествовали тетю Настю. Вместе с теми двумя снимками, которые вырвались у него, — иначе не скажешь, вырвались, — когда стоял он на пороге третьей палаты. Вот только получились ли они? Он не думал о них, когда спускал затвор, не прицеливался, не соображал, как и что. Просто снял Сергея Сергеевича и снял Катю. И все, что еще было там вместе с ними, что вобрал в себя объектив. Хорошо, если объектив умно глянул, зорко, помогая своему хозяину, угадывая его волнение, даже смятение. Есть они — умные объективы, умные камеры, которые так привыкают к рукам и глазам человека, работая с ним, что начинают уже и мысли его угадывать. Хорошо, если снимки эти получились. Просто страшно стало от мысли, что они могут не выйти. Проявит пленку — а их нет, совсем нет, не вышло ничего. Или же что-то там в тумане обретается, без глаз, а потому и без мысли. Если так случится, если эти два снимка не состоялись, он себе этого не простит. Есть случаи, когда фотограф не смеет ошибаться. Как врач? Ну, не та мера ответственности, а все-таки. Вспомнился хрестоматийный пример, когда кинооператор, летевший на У-2, который сопровождал гиганта авиации той поры «Максима Горького», зажмурился и бросил камеру, когда самолет-гигант стал разваливаться, падать. Оператор обязан был снимать, эти его снимки могли бы пояснить причину катастрофы, но оператор пал духом перед страшным, он зажмурился, выронил камеру. Этого оператора, кажется, потом простили. Ну, слаб человек. Но он наверняка сам себя не простил. До конца своих дней. Он тогда изменил профессии, самого себя потерял. Это самому себе не прощается.

Да, все новые снимки должны продлить альбом тети Насти, расширить его. Особенно важны те два снимка, когда схлынул праздник, когда началась работа. Их там работа, которую и работой трудно назвать. Вытаскивать человека из смерти — разве дело это можно назвать работой? Только бы вышли эти два снимка! Только бы так оказалось, что помогли ему в те мгновения объектив и камера, вся автоматика помогла и в аппарате и в нем. Автоматика в человеке, когда он работает, — это и есть тот главный признак, который говорит, что пришла к нему профессиональность. Пришла она к нему? Те два снимка, если они получатся, и на это дадут ответ. Он подумал, что никогда еще так серьезно не раздумывал он о своей работе фотографа, как вот сейчас. Из-за тех двух снимков? Из-за этой больницы, возле которой ждет Катю? Из-за этой самой Кати, которой все нет, которая никак не может отойти от своего Сергея Сергеевича? Да, все вместе сошлось, все как-то удивительно одно от другого стало зависеть. И было трудным, тревожным. Вот и этот парень, удивительный человек по имени Сергей Сергеевич, — он тоже тревогой обернулся. Что за человек? Откуда такие берутся? За несколько всего минут он в нескольких обликах открылся. Не угадать такого. Прост? Не то. Сложен? Не то. Старомоден? Не то. Современен? Не то. А что же тогда — то?

Надо будет расширить альбом для тети Насти и, добавив в него новые фотографии, спокойно, не спеша перелистать. Для себя перелистать. Может, что-то и прояснится тогда и про этого Сергея Сергеевича. Вот, простое дело — фотоальбомы эти, которые столь ловко умел изготавливать его дядя, а оказывается, что нет, не простое дело. Их надо как-то по-другому складывать, не по хронологии, что ли, а в разные заглядывая стороны, возвращаясь иногда, кружа иногда на месте, когда не знаешь, куда двинуться, и вдруг шагаешь, но совсем не туда, куда намеревался. Эти альбомы про жизнь людей должны рассказывать, а жизнь — не прямая линия. В них характер должен чувствоваться. Чей характер — фотографа? И его, конечно. Но прежде всего того человека, который является главным лицом альбома. Вот уже два характера. А время, которое войдет в снимки, потому как камера всегда снимает еще и время, — это ведь и еще один характер? Вот тебе уже три характера. Подумать, так и еще наберется этих характеров. И все для одного всего фотоальбома. Он подумал, что альбомы эти должно создавать, как книги. И он не удержался и тут же подумал о себе с похвалой, что здорово это все у него складывается в голове, что он еще покажет класс. Приятно было думать о себе с похвалой. И вообще хороший выдался день, какой-то особенный, с глубиной, со значением. Кажется, даже солнце про это знало, не палило без удержу, давало подумать.

Хорошо было ждать Катю. Хорошо было все время помнить, что она сейчас появится. Оказывается, и ждать бывает радостно, хотя, кто же не знает, что ждать и догонять — нет ничего хуже. Но известно также, что нет правил без исключений. Хороший день выдался, чистый какой-то, с высоким небом. Снова вспомнилось про соколиную охоту, снова Катя увиделась в той поре, выбежала из той дали ему навстречу, протянула руки.

— Ты уснул? — спросила Катя. Она стояла у раскрытой двери машины и, протянув руку, касалась ладонью его лба. — Не напекло?

— О, Катя! Знаешь, а я решил нынче не пускать сокола, жалко стало птичек.

— Каких птичек?

— Забыла? — Закинув голову, он смотрел на нее, едва удерживаясь, чтобы не потянуться к аппарату. — Сама же велела мне птичек наготовить для боярской трапезы. Седлай коня, сказала, да езжай на Соколиную гору.

— А, ты в четырнадцатом веке?

— Там. И ты там, если снять тебя с нижней точки, так, как я тебя сейчас вижу.

— А как ты меня сейчас видишь?

— Губы и ноздри. И ресницы.

— Только-то?

— Это очень много. Тут весь твой характер.

— Какой?

— Той девушки, которая велела мне седлать коня. Гордая, неприступная, но если полюбит… Слушай, а почему ты тогда отгородилась от меня, запрезирала?

— Напекло все-таки. И не удивительно, солнце-то прямо в лоб.

— Ты это из-за того дядьки, который полез ко мне обниматься? А моя вина в чем?

— Он тебя, как родного, обнял. Трофимов-второй! Разве можно с такими людьми дружить? А твой дядя, по-видимому…

— Мой дядя кого только не знает на Москве. Профессия такая.

— Профессия… Ну, поехали? Нет, я не отгородилась, не запрезирала. Ты тогда зря умчался. — Она обошла машину и села рядом с ним. И вдруг опять протянула руку и коснулась ладонью его лба. — Прости, я неправду сказала. Ты каким-то чужим мне тогда показался. Купчиком каким-то рядом с купцом. Прости.

У нее твердая была ладонь, и кончики пальцев у нее были шершавыми. И каким-то лекарством, иодом, кажется, пахло от ее ладони. Издали пахло, как издали вдруг прильнет к ноздрям запах молодой травы. Саша схватил Катину руку и прижал к губам.

— Пусти, — сказала Катя. — Пусти, слышишь? Ты стал другим. — Она вырвала свою руку, стала ее разглядывать, заговорила с ней: — Обрадовалась? Думаешь, он одну тебя так целует? Вот ты и дурочка. Так парни из армии целовать не умеют, они так целовать не обучены. Вот ты и дурочка, если обрадовалась.

— Я служил в ракетных войсках, — сказал Саша. — Там почти все с десятилеткой и даже с незаконченным высшим. Всему обучился.

— Да, конечно, — сказала Катя руке. — Он находчивый, язык у него подвешен очень хорошо, но нет, ты не верь ему, не верь.

Саша тронул машину, сторож в воротах помахал ему. Это был не хмурый старик, а совсем молодой и веселый парень, пристроившийся к больничным воротам на лето, чтобы подработать. И вот уже и ворота другие, не хмурые, не гнетущие.

— У вас сегодня, похоже, молодая смена на вахте, — сказал Саша. — Даже вот вахтер. Катя, а он у тебя действительно молодец.

— Вахтер? — спросила Катя. — Говорят, он учится на философском. Представляешь, философ у больничных врат. Подрабатывает, но с чувством стиля. Верно?

— Я не о нем. Я о твоем Сергее Сергеевиче.

— Так ведь не похож. Я ему сказала потом, как ты это ляпнул: «Не похож!»

— А он что?

— Он странно ответил. Рад, сказал, такой оценке. И попросил разузнать при случае, на кого же он, по-твоему, похож?

— На кого? А на меня, если хочешь знать.

— Ни в чем! Ну ни в чем решительно!

— Почему же, он тоже, видать, не чужд спорту. Одевается не как старый шкраб. Похожи, похожи. Ты скажи ему, он согласится.

— Сашенька, тебе до него…

— Понял вас. — Саша помрачнел, уперся глазами в упорно не меняющий сигнал светофор, резко, у самого края пешеходной дорожки остановил машину. — Ну, трехглазый, давай добро! Да, он делом занят, это верно, вы там делом заняты. Скажи, ты все еще там, с ним?

— Там. Сергей Сергеевич прогнал меня, а надо бы было остаться. Он как-то загадочно сказал: «Ступай, тебя ждет жизнь». Он иногда загадочно говорит. Он иногда вдруг задумывается, и видно, что где-то он далеко-далеко. Знаешь, он будет великим врачом. Знаешь, он себя называет лекарем. Смешно, верно? Говорит: «Я просто лекарь и на том стою».

Светофор никак не желал давать «добро», менять красный зрак на желтый и сразу же на зеленый. А Саше надо было кинуть вперед машину, никаких сил больше не было стоять на месте, подрагивая всем телом заодно с мотором.

— Смотри не полюби его, — сказал Саша.

— Глупости говоришь!

— С этим Гошей, с дипломатиком этим, я еще как-нибудь потягаюсь, а вот с твоим лекарем не смогу.

Катя улыбнулась, чуть дотронулась пальцем до его напрягшейся руки на баранке.

— Не та весовая категория?

— Не та.

— А ведь ты потяжелее его. Килограммов, пожалуй, на десять. Верно?

Светофор упорствовал, и маячил на перекрестке, будто ожидая от Саши какого-то безрассудства, орудовец.

— Считаю до пяти, — сказал Саша.

— Зачем?

— А потом поеду на красный. Раз… Два… Нет, не о килограммах разговор. Три… Ага, сдался все-таки! — Саша рывком послал машину вперед, едва только моргнул веком желтый зрак. — Проскочили!

— Победил! — сказала Катя. — Тебе хоть в пустяке, а настоять на своем.

— Все мужики такие. Он — не такой?

— Он — не такой.

— Вот я и говорю: хана мне. Нет, правда, я не шучу, хана?

— Глупый, он женат и счастлив. А полюбить, представь, можно и тебя.

Странный народ эти светофоры. То все поперек да поперек встают, а то как ковер подстилают тебе под ноги «зеленую волну». Кати!

— И я счастлив, — сказал Саша.

— Оттого, что со светофорами поладил?

— Умна! Трудно мне с тобой будет!

— Повторяешься. Слушай, а все-таки ты стал другим. Вот чувствую, стал другим.

— Знаешь, Катя, — сказал Саша. — Знаешь, я решил прибавить несколько снимков к альбому. Сегодняшние прибавлю, те два, что в третьей палате сделал. Только бы вышли! Знаешь, если делать такие альбомы всерьез, то надо их во времени решать и надо идти от человека. Ты поняла меня?

— Я думаю.

— О чем?

— Про то, что ты говоришь. Я иду от человека. Представь, тетя Настя очень тебя хвалит. За что? А ведь она разбирается.

— Как за что? За альбом.

— Ладно, не прикидывайся. Когда полвека проработаешь в такой больнице, как наша, про человека можно все понять. До самого донышка. Тут уж прикидывайся, не прикидывайся…

— А ты сколько проработала?

— Всего два года. Да и то не все дни, а совмещая с институтом. Представь, и дед тебя отчего-то хвалит. Ты ему понравился. Как ты тогда снимал всех нас, ему понравилось. Он мне сказал: «У парня есть гордость». Это на языке деда — высшая похвала. И вот только что, когда уходила из больницы, Сергей Сергеевич сказал про тебя вдогонку: «Славный малый!» И опять как-то странно добавил: «Открытого боя». Ну, как понять, три таких зорчайших человека — и хвалят…

— Понял, не продолжайте. Нет, Катя, ты это зря. Я все-таки не безнадежен. Во мне, знаешь ли, много наносного, внешнего, сказывается тлетворное влияние Запада, но…

— Сказывается, сказывается. И еще что-то сказывается. Появилось что-то еще. А ведь ты на Западе не был. Или уже успел за этот месяц?

— Стремлюсь, но не успел. Впрочем, не мы к ним, так они к нам. Давай катанем через центр — глянем на жизнь. Витрины, рекламы, смешение языков и народов! Катанем?

— В торговые ряды? Присмотреть кой-какого товара?

— Ты опять про купчика? Грубый ты человек, да где ты их видела? В кино? В театре?

— Не только. Их и в жизни еще хватает. Идешь по улице, а навстречу купчик. Меня дед научил их различать. Конечно, фуражки с козырьком нет, сюртука нет, жилетки нет, цепь золотая по животу не протянута, но суть, но ухватка, но глазки быстрые… Да ты вспомни того дядьку, что к Ольге приезжал, ее мужа.

— Опять?!

— Опять, Саша.

— Я таким и не собираюсь быть.

— А чем ты собираешься быть?

— Еще не решил окончательно.

— Но ты уже работаешь, уже увлекся. Вот про альбом хорошо говорил.

— Что ж, буду фотографом. Плохо это?

— Нет, почему же. Мне нравится, когда ты снимаешь. Мне только не нравится, что ты вдруг скользить начинаешь. Скользишь, скользишь, и вот уже нет тебя, а есть какой-то другой, ускользающий. — Катя задумалась, огорчилась своим мыслям, досадуя, кулаком ударила по коленке. — Нельзя было мне тогда тебя отпускать! Куда умчался? Где целый месяц пропадал? За тобой глаз да глаз нужен.

— Зачем я тебе? — Саша помрачнел. — У тебя есть жених.

— Жених? А что это такое?

— Ну, завтрашний муж.

— Муж? А что это такое?

— Не знаешь? Все девчонки знают, а ты — нет?

— Никто не знает, Саша. Муж… Наверное, это самый близкий друг, самый надежный, да? У моей мамы его не было.

— Прежде всего важно чувство, — сказал Саша. — Влечение. У тебя к кому оно больше, к Гоше этому или все же ко мне?

Она как-то странно глянула на него, быстро скосив глаза. А потом опять на свою руку посмотрела, сказала ей:

— Он очень самонадеянный, легкомысленный. И что-то скверное в нем живет и тянет к себе. Отпустить его? Саша, где мы? Останови машину.

— Не остановлю. Ты не ответила на мой вопрос.

— Это не вопрос. Так не спрашивают.

— А как спрашивают?

— Никак. Это угадывается. Все настоящее угадывается. И хорошее и плохое. А слова не нужны, почти не нужны.

— Откуда ты знаешь? Имеешь громадный любовный опыт?

— Ну вот, опять заскользил. У меня нет никакого любовного опыта, ты это знаешь. Но я медицинская сестра, и я почти каждый день вижу, как мучаются люди. Ты думаешь, они только из-за болезни своей мучаются? Только смерти им страшно?

— А чего же еще?

— Много чего еще. Я заметила, чем лучше человек, тем больше он думает о других. Он не себя жалеет, а своих детей, своих близких. В больнице, Саша, и хорошее и плохое в человеке делается заметнее.

— Надо мне, пожалуй, заболеть, чтобы ты поняла, какой я хороший.

— Где мы? Останови машину.

— Что, опять заскользил?

— Просто до слез как!

— Прости, больше не буду. Постараюсь. Мне страшно тебя отпускать, Катя. Мне с тобой очень хорошо. Тихо так. Понимаешь меня?

— А мне с тобой очень тревожно. Как утром, когда еще спишь, но вот-вот зазвонит будильник. И надо будет вскакивать, бежать.

— А ты сунь будильник под подушку и спи дальше.

— Но меня ждут больные. Кстати, Саша, сколько мы тебе должны за альбом?

— Уйму денег.

Катя раскрыла сумочку, достала оттуда конверт, протянула его Саше.

— Вот, мы собрали. Здесь сто рублей. Хватит?

Но Саша конверт не взял.

— Спрячь. Я хочу подарить вам этот альбом.

— А мы не возьмем твой подарок. Ты работал, это твоя работа.

— Хорошо… Тогда вот что, тогда ты сама расплатишься в нашей фирме. Ну, чтобы выписали тебе квитанцию, чтобы все честь по чести.

— Я тебе доверяю, Саша.

— Не во мне дело. Прошу тебя.

— Изволь.

— Прямо и отвезу тебя сейчас в нашу контору. Ладно?

— Да.

— Представишь там этот список фотографий, и тебе подсчитают. — Саша достал из кармана куртки порядком измятую бумажку, вручил ее Кате. — А про те снимки, которые я сегодня сделал, ничего не говори. Их я дарю. Имею я право подарить что-то тете Насте, имею или нет?!

— Не кричи, имеешь, имеешь. — Катя опять поглядела на свою руку, на ту, которую поцеловал Саша, сказала руке: — Все-таки, а все-таки, в нем есть и хорошее. Согласна со мной?

Катина рука, как собеседник, которому трудный задали вопрос, неопределенно пошевелила пальцами. Тогда Катя и еще какой-то задала руке вопрос, но уже молча. И рука опять неопределенно пошевелила пальцами.

5

У подъезда высотной гостиницы «Ленинградская» Саша притормозил, быстро выскочил из машины, обежал ее, распахнул с низким поклоном перед Катей дверцу.

— Прошу вас, сударыня.

Катя выбралась из машины.

— Твоя фирма в этой гостинице? Ого!

— Нет не ого. Моя фирма в домике чуть поменьше. Но все же, учти, рядом с небоскребом. Зайдешь за угол — и сразу вывеска фотографии. Да, Катя, вот что… — Он достал из заднего кармана брюк бумажник, небрежно распахнул его и извлек две двадцатипятирублевки из довольно солидной пачки. — Возьми на всякий случай. — Он протянул Кате деньги. — Боюсь, вашей сотни не хватит.

— Так дорого?

— Расценки. Бери же.

Катя взяла две бумажки, помахала ими в воздухе, раздумывая.

— Откуда у тебя столько денег?

— Не краду, не бойся. Иди, я подожду тебя здесь. Да, Катя, глава фирмы — мой дядюшка. Ты сразу не кидайся с ним спорить. Учти, он — умный.

Катя, которая уже пустилась в путь, быстро обернулась.

— Вот оно что, решил поквитаться?

— Не один же твой дед может быть умным! — рассмеялся Саша. — Кстати и познакомитесь. Увидишь, он славный малый.

— Как его хоть зовут?! — Катя вдруг испугалась. Да еще гул и дым вырывались из-за угла. А ей как раз туда и надо было — в этот гул и дым.

— Александр Александрович! — крикнул Саша. — Смелей держись!

Но Катя очень робко сперва двинулась в путь. Тут земля тряслась под ногами. И где-то, за углом, совсем близко, вдруг вымахнуло пламя из-за стены. Там трещало, ухало, скрежетало. В узкую щель Домниковки, куда Кате предстояло вступить, то и дело втягивались длиннотелые грузовики, тесня людей к обочинам. Попробуй не испугайся. И где-то там, в этом гуле и пламени, притаилась фотография, в которой работал загадочный Трофимов-старший. Хоть поворачивайся да беги назад. Катя оглянулась. Саша глядел на нее, посмеиваясь. Он что-то крикнул ей, она не разобрала что. Наверное, опять призывал к смелости. Что ж, или она трусиха? Твердым шагом она ступила в звон, гул и гарь Домниковки — этой улочки, которую по́живу превращали в проспект.

Вывеску фотографии Катя увидела сразу. Она красовалась на приземистом, осевшем домике, островком стоящем среди кранов.

— Вот так фирма! — вырвалось у Кати, и ей наперед представился милый старикан, славный, чудаковатый, сгорбившийся под покрывалом у штатива, родственно, но очень, очень издалека похожий на Сашу.

Лавируя между машинами, Катя смело перебежала улицу, смело толкнула пыльную дверь. Старый колокольчик обмер, как рот разинул, от ее смелости, а может быть, от ее молодости или, что еще точней, от предчувствия. Недаром он был похож на древнего попугая, этот колокольчик. Древние попугаи — вещие птицы.

Александр Александрович был у аппарата, у павильонной камеры на штативе и, кажется, только что вынырнул из-под черного покрывала, чтобы воскликнуть, подняв руку: «Спокойно! Снимаю!» Катя не помешала ему, он только глянул на нее, как сфотографировал, отбросил обратно в страх, и поднял руку.

— Спокойно! Снимаю! — скомандовал он.

Парочка, явно молодожены, замерла и одеревенела. Но едва щелкнул затвор, как лица у молодых отомкнулись, ожили.

— Да ведь поздно! — не удержалась Катя. — Вам надо было так смотреть во время снимка, а не после! Еще раз!

— Верно, еще раз, — сказал Александр Александрович и нырнул под покрывало.

Это был не чудаковатый сгорбленный старичок, издали похожий на Сашу. Это был сильный человек, хоть и немолодой, умный, зоркий и насмешливый. И он был одет, как одеваются молодящиеся маститые актеры и маститые профессора, Он и напомнил сразу Кате одного ее профессора из институтской клиники, хирурга и, как говорили, мага и волшебника своего дела, но, как говорили же, ругавшего ассистентов и сестер во время операции чуть ли не матом.

— Спокойно! Снимаю! — снова поднял руку профессор.

Парочка опять застыла. Катя испугалась за них, вскрикнула:

— Господи, не сидите такими истуканами!

Вынырнувший из-под покрывала Александр Александрович строго взглянул на нее, но тотчас смягчился.

— Стойте, стойте, где это я вас видел?.. — Он забыл о своих клиентах, его только Катя сейчас интересовала. — A-а! Вспомнил!

О чем он? Как он мог ее вспомнить? Ей было нелегко выдерживать его взгляд, его огляд, но надо было и самой понять что-то очень важное, что роднило этого человека и Сашу.

— Что, похожи? — спросил ее Александр Александрович, словно она вслух обо всем подумала.

— Очень!.. Нет, не очень… В чем-то только… Это, видимо, фамильное…

— Ну, разумеется. От одного корня. Смущены, что когда-то и он будет таким-же? Молодым не верится, что они могут постареть. А уж помереть и подавно они не могут. Так? Спокойно! Снимаю! — Александр Александрович, не взглянув даже на застывшую вновь парочку, щелкнул затвором.

— Ах, какие вы! — вспыхнула Катя. — Опять как умерли! Снова! Еще раз!

— Нет, хватит! — сказал Александр Александрович. — Ишь раскомандовалась. Все! Отличные будут снимки. — Подойдя к двери, он широко распахнул ее перед молодоженами, которые все еще пребывали в одеревенелости. — Прошу, друзья! За снимками зайдите через недельку. Но не позже. Фотография ликвидируется.

Парочка, рука в руке, удалилась, оживая с каждым шагом. На улице — Кате видно было через окно — они расхохотались, побежали, так и держась за руки.

— Вот такими бы их и снять, — с сожалением сказала Катя.

— Не хотите ли стать фотографом? — Притворив дверь, Александр Александрович близко опять подошел к Кате. — Из вас получится. Пойдете ко мне в ученицы? Беру.

— Вот! — Катя схватилась за это «беру», как за ниточку. — Он такой же, как и вы, он — самонадеянный. В этом вы и похожи. Это — главное. Кстати, откуда вы меня знаете?

— Приметил на Сашиных пленочках. Все вы, все вы. И целая свора еще собак. Давайте знакомиться. — Он протянул Кате руку. — Александр Александрович.

— Катя. Не свора, а всего три собаки.

— Четыре.

— Ах да, четыре. Три больничных и мой Бимка. А вы приметливый.

— Профессия такая. К Саше? Нет его, куда-то укатил.

— Я не к нему, я к вам. — Катя протянула Александру Александровичу листок, который дал ей Саша. — Прошу получить с нас за альбом.

— Саше бы и заплатили.

— А квитанция? Мне отчитываться надо.

— Ясно. Не хотите, чтобы промежду вас встревали какие-то там презренные деньги? Угадал? — Он взял Сашин листок, пошел к столу.

Хорошо, что он был много меньше ростом, чем Саша. А почему хорошо? Катя не успела додумать свою мысль, надо было отвечать.

— Угадали. — Катя вздохнула. — Вы угадливый.

— В мои-то годы не понять. Я еще по негативу все понял. А уж по оригиналу… — Александр Александрович принялся быстро пощелкивать на счетах. — Да, Катюша…, Да, милая ты моя… А ведь ничего у тебя не выйдет…

— Вы о чем?

— Ну-с, вот итог. Сто пятьдесят рублей и сорок копеечек.

— Вы о чем?

— Квитанцию на ваше имя выписывать или как?

— Вы о чем? О чем вы?

— А о том, милая ты моя, что у Саши уже есть женщина. И хороша, и умна, и устроена. Ты, по снимкам судя, медицинская еще пока сестричка, верно?

— Квитанцию, пожалуйста, выпишите на Екатерину Савельеву.

— Ну, ну, не печалься. Такова селявишка, как изволит выражаться любезный наш Сашенька. Да и не находка он, поверь. Мы, Трофимовы, скажу по секрету, довольно приблизительные семьянины.

— Тут уж огорчайся не огорчайся… — Катя достала из сумочки конверт с деньгами, приложила к нему Сашины пятьдесят рублей, отсчитала сорок копеек. — Вот вам сто пятьдесят рублей и сорок копеек, товарищ Трофимов. Согласна, не находка, да жаль, я упрямая. — Она повернулась, рванула дверь, выбежала на улицу. Колокольчик долго еще дрожал после ее ухода.

Катя и в машину села, хлопнув дверцей изо всех сил.

— Поехали! Умный? Он у тебя хитрый и равнодушный.

— Так!.. Поговорили… — Саша пустил машину, ввел ее в уличный поток. — Ты, что же, ему не понравилась?

— Велика беда! Он мне не понравился! Отвези меня к Белорусскому вокзалу. Или нет, до ближайшей станции метро.

— Катя, что с тобой?

— А с тобой? — Она обернулась к нему с прихлынувшими к губам словами, но удержала их и даже рукой прикрыла рот.

— Что он тебе наговорил?

Катя молчала.

— Про меня что-нибудь?

Катя молчала.

— Обсчитал? Нагрубил?

— Не нагрубил и не обсчитал. А если обсчитал, то не мне стыдно, а ему. Хотя нет, ему не будет стыдно. Ох, Саша, как жаль, что ты похож на него!

— Я на целую голову его выше. И никакого сходства.

— Похож, есть сходство. И, боюсь, не ты его на голову выше, а он тебя.

— В смысле мастерства, жизненного опыта? Так это и не удивительно.

— Кстати, твои пятьдесят рублей мне понадобились. Мы отдадим тебе их в получку. Хорошо?

— Хорошо. Выходит, мой дядя, старейшина нашего рода, тебе не показался?

— Нет.

— Странно, он всегда всем нравится.

— Женщинам? — быстро спросила Катя и снова накрыла ладонью рот.

— Всем. И женщинам, и мужчинам. У него подход к людям. Ладно, покажу-ка я тебе еще одного своего дядю. Уж этот-то… Он тут рядом живет. У меня, где бы я в Москве ни очутился, обязательно какой-нибудь родственничек найдется. Не могу же я допустить, чтобы ты разочаровалась в Трофимовых.

— Тоже — умный?

— Не шути! Директор школы.

Переулок, еще переулок, и Саша повел машину по тихой Москве. Здесь тополя росли до крыш, травка выбегала на мостовую. Здесь на скамеечках у ворот грелись старики. Здесь, за гулом совсем близкого центра, островом жила тишина.

Саша остановил машину.

— Приехали. Идем.

Но Катя долго еще не выходила из машины. Она не знала, как ей быть. Она прислушивалась к тишине этой улочки, вслушивалась в свои мысли. В мыслях не было тишины. Там раскричались боль и гнев. «У него есть женщина!» — кричал гнев. «Он тебя никогда не полюбит!» — кричала боль. Катя ждала и еще в себе голоса, ждала ответа.

Саша вышел из машины. У него хватило ума не торопить Катю. Он присел на скамеечку у парадного входа, — а у этого старого дома был парадный вход с витыми столбиками, — и принялся что-то вычерчивать на асфальте забытым ребятишками куском мела.

— Что ты там рисуешь? — спросила Катя.

— Да вот, вывожу некую формулу из высшей математики.

Боль и гнев продолжали кричать в ней, но она все же вышла из машины, чтобы посмотреть, что это за формула. Саша как раз чертил, кроша мел, знак равенства. А до знака равенства у него было выведено: «Катя + Саша…»

— Итак, чему это равняется? — поднял он голову.

— Ты честен со мной? — спросила Катя.

— Да.

— Хорошо, пойдем.

— А как быть с формулой?

— Мне не решить ее сейчас. И тебе тоже. Пошли.

6

Они сидели за столом и откровенно друг друга рассматривали — Катя и Лена, двоюродная сестра Саши.

А Саша вертелся возле рослой своей тетушки, которая, являя радушие и гостеприимство, все добывала и добывала из буфета вазочки с конфетами, банки с вареньем.

— Тетя Ира, и смородиновое есть?

— Есть, а как же?

— Мое любимое!

— А клубничное уже разлюбил?

— Нет. Тоже любимое!

— Он у вас многолюб, — сказала Катя.

Саша обернулся, удивленный серьезностью, с какой были сказаны эти слова. Но Катя хранила невозмутимость. Обронила фразу — и все, и сидит, подперев рукой подбородок, поглядывая на Сашину сестру. А та — на нее.

— Саша, где ты раздобыл такое чудо? — спросила Лена, улыбнувшись Кате, чтобы та простила ее за слишком уж прямолинейный вопрос.

— Случай помог. Его величество случай.

— А ты везучий. Она у тебя знаешь какая?.. — Лена снова улыбнулась Кате, чуть-чуть заговорщически.

— А какая? — спросила Катя. — Вы уже все про меня поняли? Ох, Трофимовы, быстрый вы народ!

— Да, мы быстрые, — согласилась Лена. — Сашка, слышишь, не упусти ее!

— Да я стараюсь!

— Вовсю старается, — сказала Катя.

— Но у нее какой-то там малый есть, — сказал Саша. — Дипломат.

— Есть? — спросила Лена.

— Есть, — кивнула Катя.

— Жених?

— Еще с детского садика. Как мы пошли в детский сад, так наши деды и решили нас поженить.

— В том-то и горе, — сказал Саша. — А у меня никакого стажа. Тетя Ира, можно я варенье без чая поем? Мы ведь на минуточку, нам дядя Сергей нужен. Где он сейчас?

— Да где? В школе, скорее всего. Каникулы, казалось бы, а он целыми днями там пропадает. Вот что, возьми всю банку домой. Из нового урожая. Мать угостишь. Как она?

— Нормально.

— Дипломат… А это ведь неплохо, Саша, — сказала Лена. — Я бы и сама за дипломата выскочила. Заграница. Путешествия. Как быть, а?

— Ума не приложу! Тетя Ира, мне бы сумочку какую, чтобы банку не кокнуть.

— Врет он, — сказала Катя, держась все так же невозмутимо. — Никакого он ума не прикладывает.

— Ой, Сашка, упустишь ты свое счастье! — испугалась Лена.

— Я и то думаю. Спасибо, тетя Ира. Две-то зачем? — Саша взял у тетки авоську с двумя банками варенья. — Катюша, поехали! Заглянем в школу. Отсюда совсем близко.

— Чудной, а если она не хочет? — сказала тетя Ира.

— Нет, я хочу. — Катя поднялась. — Интересно…

Она пошла к двери, но по пути свернула к книжным полкам, которые тут опоясывали всю комнату, медленно двинулась вдоль них.

— Вы много читаете? — обернулась она к Лене.

— Конечно. Читать — часть моей профессии. Я же буду учительницей.

— А я совсем мало читаю, — огорчилась Катя. — Не хватает времени. Больница, институт, дома надо помочь.

— Все равно, что бы там ни было, а читать надо пренепременно, — властным голосом посоветовала тетя Ира. — Вы, наверное, и телевизор еще смотрите? — спросила она, как осудила.

— Смотрю, — призналась Катя.

— Сведите до минимума смотрение телевизора и верните это время книге.

— Я и так до минимума свела. Я только мультипликации смотрю и «Очевидное — невероятное».

— Господи, она совсем ребенок! — восхитилась Лена. — Она мультипликации смотрит! А «Спокойной ночи, малыши»?

— Иногда.

— Ну, с Сашенькой вы будете смотреть только футбол и хоккей. Сашка, ты с весны не был у нас. Где пропадал? И чем ты занимаешься? В театре ты хоть разок побывал за это время?

— Я только и делаю, что бываю в театре, — сказал Саша. — В театре, имя которому жизнь. Похороны, скажем. Разве это не театр? Еще какой. А свадьба? А юбилейный банкет? А встреча ветеранов?

— Узнаю воспитательную методу нашего милейшего Александра Александровича, — сказала тетя Ира. — Да, кстати, мальчик мой, ты уже решил, где будешь учиться?

— Тетя Ира, я учусь. На фотографа.

— И это профессия?

— Громадная. Если по деньгам, то я уже сегодня…

— Деньги не все, Саша! — перебила его тетя Ира. — Нет, ты мне положительно не нравишься!

— Конечно, деньги не все, — покорно склонил голову Саша. — Но без них скучно. Лена, ты-то со мной?

— С тобой. Я всегда с тобой, Сашенька. Без денег скучно. Без тряпок скучно. Без машины скучно. Без квартиры скучно. Смотри только, как бы не заскучать тебе, когда всего этого у тебя будет навалом.

— Что вы, он не заскучает, — сказала Катя. — На деньги можно купить дружбу. Правда ведь? И любовь. Правда ведь? Верность, порядочность — все можно купить. Правда ведь, Саша?

Потихоньку двигаясь вдоль книжных полок, Катя теперь у дверей очутилась, где стоял, ожидая ее, Саша. Они рядом оказались в дверях, и Катя толкнулась в его руку, спрашивая, заглядывая ему в глаза.

— Правда ведь, — сказал Саша. Он быстро наклонился и поцеловал Катю в дрогнувшую бровь. Он не мог удержаться. Он влюбился в нее в этот миг. В правдивые, спрашивающие ее глаза, в то, как проговорила она «правда ведь?». Еще во что-то в ней, и еще во что-то. Ему было счастливо с ней. Ему было радостно с ней. Легко. Он снова мальчишкой стал. Он все тут сейчас любил. Всех. Даже эти две банки варенья, качавшиеся в авоське. И почему-то опять проклятые слезы подступили к горлу. Он выскочил в коридор, выскочил на лестницу, выскочил на улицу.

— Сашка! — крикнула Лена, высовываясь в окно. — Знаешь, сколько тебе сейчас лет?!

— Сколько?

— Десять! Но все-таки женись!

— Она не пойдет за меня.

— Разбейся в лепешку, но уговори!

На улицу вышла Катя, притихшая, растерянная.

— Поехали? — спросила она Сашу. Она прошла мимо скамеечки, увидела Сашину формулу, наклонилась, отыскала обломок мела и вывела после знака равенства большой вопросительный знак.

— Катя! — крикнула из окна Лена. — Он лучше, чем кажется!

— Или хуже, — тихо, себе самой сказала Катя.

7

Всю дорогу до школы, да и путь был не долог, промолчали. Саша вел машину теми же тихими улочками, новыми для Кати, она тут никогда в жизни не бывала. А жаль, что не бывала. Тут было хорошо. Тут было как в какой-то книжке, которую давно прочел и от которой осталась добрая память. Поспокойнее стало и на душе. Боль и гнев сбавили голоса. Они еще бормотали, еще не совсем унялись, но война в душе кончилась. Саша поцеловал ее, прямо при всех. Это был искренний поступок, потому и извинительный. Это было движение души? Она верила в такие движения. Но у него была другая женщина, и он про это помалкивал. Спросить? Как про такое спросишь? Уйти? Но дядька этот, похожий на лощеного профессора, который кричит на ассистентов и сестер, мог ведь и солгать. Нет, он не солгал. Но он мог что-то не понять, он был грубым, циничным человеком. Нет, он был сообразительный, он давно выучился понимать про людей. Все ли? Так ли? А что, если спросить Сашу, взять и спросить: «Она была у тебя до меня?» А потом и еще задать вопрос: «Ты ее любишь?» Нет, нельзя об этом спрашивать. Почти ни о чем нельзя спрашивать. Почти обо всем надо догадываться, минуя слова. Как трудно жить. Как трудно понимать друг друга. Люди придумали слова, а они почти не помогают людям понимать друг друга. В больнице то и дело приходится говорить неправду. И больные, спрашивая, слушая ответ, все больше смотрят в глаза, все больше вслушиваются в звук голоса, а вовсе не в смысл слов. Или руку твою возьмут и держат, угадывая по ней, по току крови в ней, правдивы ли твои слова или лживы. Надо будет как-нибудь взять Сашу за руку и спросить, как спрашивают больные: «Я поправлюсь, я выберусь?» Пусть он не поймет, про что его спрашивают. Даже хорошо, если он не поймет. Рука у него поймет. Она вздрогнет, забеспокоится — значит, он врать собрался. Или рука у него станет твердой, надежной — значит, он готов к правде. Когда-нибудь она так и сделает: возьмет его за руку и спросит…

А Саша в безмыслии ехал. Тот миг счастья, а потом миг печали, которые он пережил, опустошили его, вытянули из него все мысли, дав ему дух перевести. Он просто вел машину, посматривал по сторонам, он просто дышал. Так перед схваткой, за минуту до вызова на татами, он просто смотрел и дышал, отключившись, отсутствуя. А потом он выходил на плетеный настил, на это самое татами, и сразу все взрывалось в нем для борьбы. Жизнь — та же борьба, то же самбо или дзюдо, но только совсем уж без всяких правил, как в кетче. Жизнь — это кетч. Вот его и схватили, как смогли, ему изменили, его заменили, вот он уже и сплоховал в жизни. И ему готовили и еще ловушки, подножки, перекиды, удары ниже пояса — рукой так рукой, а то и ногой. Это он-то умел бороться? Как бы не так! Его прикладывали раз за разом.

Не было мыслей, плыли мирные стены мимо глаз, Катя сидела рядом, на душе было грустно, но тихо, безветренно.

Вот она, школа. Желтый особняк с белыми колоннами и величественным дворцовым портиком. Так строили в начале прошлого столетия. Саша учился в этой школе. Очень давно это было, и недолго он тут учился. Но это была его первая школа, сюда он ходил в первый класс.

Саша распахнул перед Катей тяжелую дверь, которую когда-то ему было так трудно открывать. Теперь старая дверь легко ему поддалась. Может быть, узнала? И, узнав, обрадовалась? После долгой разлуки друзья всегда легко открываются друг перед другом.

По широкой старинной лестнице они поднялись на второй этаж.

— Тут и до революции была школа, — сказал Саша. — Гимназия. Смотри, какие колонны. Мрамор. Дай-ка я сниму на память. — Он щелкнул затвором, направив аппарат и на Катю и на колонны, выстроившиеся в холле. — Я тут три года первых учился. Возили из Марьиной рощи. Лучшая считалась в Москве школа.

— А сейчас? — спросила Катя.

— Сейчас тоже лучшая, раз Трофимов в директорах, но из простых, а теперь в моде специальные, с языком чтобы. — Саша оглядывался, нацеливаясь аппаратом то на одно, то на другое. Все хотел он прихватить отсюда на память. — А ведь не забыл! Сколько лет прошло, а не забыл! Странно даже…

— В первый раз с тех пор? — спросила Катя.

— В первый. Думал, что ничего не вспомню. Когда было! А смотри-ка, вспоминается. И вот шишечки эти на перилах, чтобы не съезжали. И эти ступени истертые. Ей-богу, помню! Посидим, а?

Саша сел на мраморную истертую ступень, казавшуюся мягкой и теплой, ладони к ней прижал. Катя села рядом с ним и тоже ладонями дотронулась до старого мрамора.

— Слушай, Катя, у тебя в твоем третьем «А» нет мальчишки? — робея, спросил Саша.

— Нет.

— Тогда давай дружить, ладно?

— Нет, не ладно.

— Почему?

— Потому…

— Из-за дипломата? Так ведь еще не известно, что он станет учиться в Институте международных отношений, ведь он еще маленький.

— Уже все известно, Саша.

— Жаль… А я тебе хотел записку написать.

— Ну, напиши. О чем?

— Как о чем? Катя, я тебя люблю.

— А я твою записку не стану читать. Заложу в книжку и позабуду в какую.

— Так уже было?

— Так уже было. Я никогда не верила болтунам. Ты много таких записок в жизни написал?

— Порядочно.

— Вот видишь! И взрослым женщинам?

— Катя, я же из третьего «А»! Где мне?

— Нет, Саша, ты уже взрослый, и ты уже порядочно заврался. — Катя поднялась. — Ну, где твой очередной замечательный дядя?

— Если речь обо мне, то я — вот он! — На верхней площадке стоял Сергей Александрович Трофимов. — Саша, ты ли это? Долгонько же собирался! Узнаешь? Здороваешься?

Сергей Александрович был в синем рабочем халате с подвернутыми рукавами, в башмаках, выпачканных известкой, капельки извести были у него даже на очках.

Катя придирчиво рассматривала нового Сашиного дядю, пока тот спускался к ним. Да, этот дядя и в сравнение не мог идти с представительным своим братом. Но этот дядя ей понравился. За синий рабочий халат? За капельки известки на очках? Голосом? Тем, как сбегал к ним, не солидно, вприпрыжку? Улыбкой своей, в которой и от Сашиной улыбки была толика? Кто знает, как понять, за что нам сразу нравится или не нравится человек? Это всегда загадка. Сергей Александрович Кате понравился. Как сразу же не понравился ей Александр Александрович. Перед Сергеем Александровичем у нее сразу отворилось сердце, а перед Александром Александровичем замкнулось.

— Но вы совсем не похожи на Сашу, — сказала Катя. Поняв тотчас, что сморозила глупость, она умоляюще попросила: — Простите меня!

— Прощаю. — Сергей Александрович принялся протирать очки. Ему не шли очки. Без них он еще больше понравился Кате.

— А без очков вы не можете?

— Нет.

— Жаль.

— Вы считаете, что без очков я все же похож на Сашу?

— Не поэтому. Без очков вас не надо разгадывать.

— А меня надо разгадывать?

— Почти всех людей надо разгадывать.

— Кто вы? — Сергей Александрович надел очки. — Чем занимаетесь?

— Я медицинская сестра.

— Я так и подумал, что вам уже досталось. Трудная работа?

— Да. Но я люблю ее, и я непременно буду врачом.

— Слыхал, Саша? Про работу только так и можно говорить. С любовью. А если нет к своей работе любви, то, значит, это не твоя работа. Рад тебе, рад, что заглянул. Только ведь неспроста?

— Представляешь, Кате не понравился наш дядя Саша.

— А это так важно, чтобы он понравился?

— Все-таки… Я полагал…

— Полагал, что все Трофимовы прекрасны и безукоризненны?

— Но дядя Саша у нас орел.

— Орел! — Сергей Александрович взглянул на Катю. — Он вас чем-то обидел, наш орел?

— Нет. Просто мы очень разные люди.

— Не сомневаюсь. — Сергей Александрович, гася улыбку, совсем внимательно поглядел на Катю. Так смотрят учителя. Но так смотрят и врачи. Тут уж надо или всю правду говорить, или отводить глаза.

— С Сашей мы познакомились совсем недавно, — сказала Катя и не отвела глаза. — Но он не безразличен мне, и он меня беспокоит. Он какой-то странный образ жизни ведет. Порхающий. Нигде не учится и не собирается. Все, видите ли, превзошел. А посмотрите, как он одет. И у него своя машина, много денег. Я боюсь за него.

— Катя, что ты болтаешь?! — попытался возмутиться Саша. — Слушай, я…

Сергей Александрович, по-учительски властно вскинув руку, заставил его замолчать.

— Говорите, Катя, говорите.

— Да, я боюсь за него… А его дядя… — Катя осеклась.

— Говорите, говорите.

— Но ведь он ваш брат…

— Продолжайте, я слушаю вас.

— Экзамен! — сказал Саша. — Форменный!

— А ваш брат, у которого он работает… — Катя, как на экспонат какой-нибудь, указала на Сашу пальцем. — А он ничему хорошему Сашу не учит. Разве что деньги большие заколачивать. Но деньги, согласитесь, не главное в нашей жизни. Нужна цель настоящая. Не правда ли?

Сергей Александрович кивнул Кате.

— Пятерка тебе обеспечена! — злясь, сказал Саша. — Первая ученица! Типичная! Тебя надо сфотографировать для стенной… — Загипнотизированный дядиной рукой, он вынужден был умолкнуть.

— Продолжайте, Катя, продолжайте.

— Это все. Почти… — Она в замешательстве опустила голову, но вдруг решилась: — Он у вас хитрый и равнодушный! — Она зажмурилась, сжалась, как перед прыжком в холодную воду. — Он — собственник! И если Саша станет таким, он хуже чем умрет… Все!

— Если стану таким?!.. — Саша взорвался. — Ну, Катя, не знал я! Думать не думал!

— Жалеешь, что привел меня сюда?

Он промолчал, но и это уже был ответ.

— Тогда — прощай, — сказала Катя и медленно пошла вниз по ступеням.

Ему бы кинуться за ней, но он — гордый мужчина! — застыл на месте.

В дверях она оглянулась:

— И не смей на глаза мне появляться… Ты заврался… Ты запутался…

Старинная тяжелая дверь неохотно пропустила ее, неохотно закрылась за ней.

— Догони ее! Верни! — приказал Сергей Александрович.

Саша не сдвинулся с места.

— Она права, я заврался…

— Славная девушка, правдивая душа. Ты-то к ней серьезно относишься?

— Не пойму. Кажется…

— Разберись, Саша. Такую вторую тебе не найти.

— Но что она тут болтала?!

— Она не болтала. Взгляни на себя. — Сергей Александрович взял Сашу под руку и повел вверх по лестнице к большому старинному зеркалу, установленному на марше. — Всего ничего, как из армии вернулся, из Советских Водруженных Сил, а на кого ты похож? Гляди!

Саша поглядел. И сперва не себя узнал в зеркале, а дядю. А себя самого не сразу узнал. Глянул как бы со стороны, взглянув как на чужого. Он чистосердечно признался в этом:

— Какой-то ковбой, прости господи. Марьинорощинский Грегори Пек.

— Верно. И не в том беда, что нацепил эти тряпки, а в том, что влюблен в них, горд ими, надулся от гордости. Наверное, и в машине с гордым видом ездишь. Собственник! А ты не собственник, Саша, ты пленник. Эта девочка про то и толковала. Она умна. Разглядела нашего Александра, что-то самое главное в нем разглядела. Равнодушен… А?

— Неправда, он меня любит!

— Ты гляди, гляди на себя. Это зеркало особенное. Из правдивых. Никогда раньше перед ним не стоял? Забыл?

— Помню. Стоял. Когда мама меня сюда в первый раз привела. Она пошла тебя искать, а я тут остался. Помню это зеркало. И себя в нем. Маленький. Страшно мне. А в зеркале весь коридор виден, своды. И никого, ни души. — Саша подался вперед, вгляделся в глубинную, прихваченную уже туманцем старости гладь. Почудилось ему, что себя тогдашнего увидел в этом туманце. Почудилось, что по-тогдашнему трепетно испугался всем вздрогнувшим маленьким сердцем.

Дядя отошел, ступая осторожно, словно Саша заснул и не следовало его будить. Саша видел, как пошел дядя, как высокие своды коридора приняли его и скрыли. Саша понял, что дядя предлагает ему побыть тут одному, повспоминать, подумать. Да, он заврался, запутался… Да, это так. Перед этим зеркалом, в которое испуганно смотрел Саша-мальчик, трудно было солгать. Да, он снова бывал у Светланы, нет, не часто, как бы нехотя, лишь уступая, но бывал. Все помнил, но забывался. Не мог простить, но прощал. Пил, кидал себя в туман, кидал себя в это «ты… ты… ты…» и презирал себя потом, брезгая собой. И клялся себе, что все, что больше никогда это не повторится. Но Светлана звонила — она знала, когда позвонить, всегда угадывала миг тот, — и он опять шел на ее зов, на ее голос, в который она всегда вплетала свое «ты… ты… ты…» А теперь эта девочка. С ней легко, с ней чисто, с ней правдиво. С ней он снова почувствовал себя самим собой, узнал себя, вспомнил. Как бы вынырнул. Оттуда, где не понимал себя, не ощущал, гнал куда-то, живя сладко, но стыдно, где было ему тошно, а порой и страшно. Да, страшно, хотя он ничего такого не делал, за что бы надо было впадать в страх. Но разве чувство вины возникает не в нас самих? Разве страх приходит к нам извне, по суду чужому? Саша не знал, он еще этого не знал, что мы сами судим себя и сами устрашаемся своих поступков, пусть даже и неведомых другим. Это совесть в нас судит. Саша не знал об этом, не мог знать, он был слишком молод, неопытен, только в начале пути, он жил еще ощупью, как бы в светлых потемках. Вот тогда-то, в молодую пору, когда жизни не видать конца, бывает и расходует человек свою совесть, проматывает ее, не зная ей цены. Вещички скупает, а совесть транжирит. Про что не знаешь, того и не жаль.

Саша отошел от зеркала, перед которым был маленьким мальчиком и которое требовало от него правды, взывало к совести. Перед таким зеркалом долго не простоишь. Это было зеркало из детства, из сказки. Когда взрослеешь, иные сказки колют глаза.

Саша вступил в коридор, арочный и гулкий. Здесь еще не закончился ремонт, малярные подмостья шатко тянулись к потолку, двери в классы были распахнуты.

Саша остановился перед высокой двустворчатой дверью, за которой не столы виднелись и не парты, а открывалось глазам нечто диковинное для школьных стен. Саша переступил порог и оказался в просторном помещении, где все было отдано памяти о войне. На стеллажах были разложены солдатские винтовки, автоматы, пулеметы системы «Дегтярев», И весь металл был тут стар и побит в боях, проржавлен той ржавчиной, которую не оттереть.

Над стеллажами Саша увидел плакат: «В нашей школе формировались ополченские дивизии». И еще был плакат: «Они учились в нашей школе». И везде, на всех стенах, были фотографии людей в военной форме. Все больше молодые лица, совсем юные.

Саша вспомнил альбом, который он недавно сделал и сдал уже трем солдатским вдовам. Он переснимал, увеличивал для того альбома таких же вот солдат, как эти на стенах. Они такими и умерли, моложе, чем он сегодня. Саша вспомнил альбом и понял, что сделал его плохо. Ну, просто увеличил карточки и рассовал по страницам, указав в подписях, кого как звали. И все. Это была не работа. Он понял, отчетливо сейчас понял, что не так все надо было делать. Надо было искать. Вот такую же школу у тех солдат надо было найти. И снять ее. Снять такую же комнату солдатской славы. И это оружие, которое ребята нашли в земле. И ту землю, места те, где ребята из этой школы нашли это боевое оружие. Надо было искать. Вперед заглядывать. Назад заглядывать. А он просто переснял, увеличив, карточки и рассовал их по страницам. Он схалтурил.

Саша подхватил аппарат. Он стал снимать эти стены, фотографии на них, эти добытые из земли винтовки и автоматы, гильзы и каски. Он снимал, не зная, какой будет прок от его снимков. А никакого, если не считать, что он снимал себе на память. И он снимал, озаряя «вспышками» — будто снова бой, — эту комнату боевой славы отцов, пионерский этот музей.

8

В своем кабинете, сидя за столом, Сергей Александрович набрал номер телефона. Пока там, куда он звонил, еще не откликнулись, Сергей Александрович, ожидая, протянул руку к фотографии, стоявшей у него на столе, придвинул ее к себе поближе. Это была фотография Сашиного отца и самого Сергея Александровича. Братья были в военной форме, в ополченских, без погон, гимнастерках. Андрей был на голову выше Сергея и вовсю улыбался, не робко заглядывая в будущее.

Там, куда звонил Сергей Александрович, подняли трубку.

— Вера, ты? Да, угадала. Сергей. Слушай, Вера, редко мы что-то видимся. — Сергей Александрович поближе поднес к глазам фотографию, сказал, обращаясь и к Вере Васильевне, и к брату: — Моя вина, моя вина.

— Сергей, что-нибудь случилось? — Мать Саши, еще ответа не услышав, в страхе, слабея, прижалась спиной к стенке.

— Почему случилось? Просто звоню по-родственному. — Ободряя ее, словно увидел, как она там замерла, привалившись к стене, Сергей Александрович беспечно улыбнулся. Но на брата он смотрел без улыбки. — Просто захотелось поговорить с тобой, повидаться. Как Саша? Он тут был у меня. Не столько ради меня, сколько… ради школы. Как он, по-твоему? Ты довольна, как он живет?

— Сергей, что случилось? Ты чего-то недосказываешь… — Вера Васильевна вцепилась в трубку обеими руками и замерла, ожидая грозных известий. Она все время ждала грозных известий. Страх за сына жил в ней неистребимо. В ней и иные прочие страхи жили, не отпуская ее ни на день, ни на час. Надо только один раз в жизни испугаться или, как встарь говаривали, погрешить против совести, чтобы потом всякий миг во всю жизнь пребывать в страхе. Перед кем? А прежде всего перед собой. Страх гнездится внутри нас, там, внутри, и нарождаясь. В том-то и дело. Совесть, это наша совесть, судит нас и укоряет.

— Недосказываю? — Сергей Александрович смотрел на брата, и тот, вовсю улыбаясь, тоже ждал его ответа. — Возможно… Мне показалось, что он какой-то встревоженный, наш Сашка. Да, кстати, он явился ко мне с девушкой. Ты ее знаешь, Вера?

Вот оно! Предчувствие не обмануло! Звонок этот был предвестием беды.

— Светлана?! — шепотом спросила Вера Васильевна. — Господи!..

— Нет, не Светлана. Ее Катей зовут. Очень славная девушка. — Сергей Александрович улыбнулся брату, обнадежил. — Очень!

Что же это? Предчувствие не оправдалось? И слава богу!

— Тогда не она! Тогда — хорошо! — Вера Васильевна попрямее встала, плечами продвинувшись вверх по стене. Она была все в том же темном халате с коричневыми пятнами, который старил ее. Он был как ее мысли, как ее страхи.

— Вот видишь, — сказал Сергей Александрович. — Вот видишь, все хорошо. — Он поставил фотографию на место.

— С кем ты там разговариваешь? — спросила Вера Васильевна.

— Да с тобой и разговариваю. Слушай, Вера, надо нам повидаться. Нельзя так. Живем в одном городе, а месяцами не встречаемся. Мне к тебе или ты к нам?

— Лучше я к вам.

— Тогда в ближайшую субботу, вечером. Ладно? Будем ждать.

— В ближайшую субботу, вечером. Ты правду говоришь, ничего не случилось?

— До встречи через три дня, — уточнил Сергей Александрович. — Будем ждать. — Он повесил трубку.

И Вера Васильевна, подождав, послушав прерывистые гудки, тоже повесила трубку. Тревога вернулась к ней. Она ее и не покидала. Лишь прилегла на миг, чтобы перевести дух. И снова взбодрилась, засновала в душе.

Вера Васильевна двинулась вдоль коридора, как и Саша, притрагиваясь рукой к старым вещам здесь. Здороваясь с ними? Советуясь? Ища в них опору?

Старые вещи безмолвствовали. Смотрели на нее из полумрака попрятанными в резьбе и поковках глазами и, кажется, осуждали. И вещи тоже? Да не вещи, не они! Сама себя!

Вера Васильевна постучалась в дверь Александра Александровича.

— Вера, входи! — отозвался он и пошел ей навстречу.

Она встала в дверях, ища плечами опоры.

— Александр, нам надо поговорить.

— О Саше? — Александр Александрович и дома был одет продуманно, элегантно, не дозволяя никаких поблажек стареющему телу. Разве только был в домашних туфлях. Но и туфли домашние у него были с задорцем, чуть ли не на платформе, были предназначены для молодых и сильных ног.

— Да, о Саше, — сказала Вера Васильевна. — Не сияй, пожалуйста, своей голливудской улыбкой. Все о’кей, да? Со мной-то зачем? Все вовсе не о’кей. И я это знаю.

— Ничего ты, Верочка, не знаешь. Все у нас в полном порядке. А если тебя раздражает это иностранное восклицание, то и не произноси его. Возьми на вооружение словцо нашего Сашеньки. Нормально! Да, все, мать, у нас нормально. Новую фотографию скоро получу, поскольку старую нашу сносят. И место не хуже. За Бауманским метро, в районе Почтовой улицы, — знаешь эти места? Презанятнейшие! Там ведь некогда была Немецкая слобода. Там, что ни шаг, тень Петра Великого мнится. Хитроумный Лефорт там свои игры игрывал. Сейчас, правда, все обветшало, все перед сломом, но годика два-три мы в тех местах поиграть успеем.

— Мы — это ты и Саша? Ты твердо решил вводить его в свои игры?

— В свои — нет, не дорос еще. В его собственные ввожу. Ему жить, Вера. Или ты предпочитаешь, чтобы он годы и годы прозябал в студенчестве, а потом в инженериках бы прозябал? Слушай, я почти договорился, пристраиваю парня в «Спутник». Знаешь, что это такое?

— Что-нибудь, от чего я и совсем сна лишусь.

— Какая ты! И не обрадуешь тебя. Это молодежный иностранный туризм — вот это что. Сперва поездит с зарубежными студентиками по нашей стране, поснимает их на фоне наших достопримечательностей, ну а потом и сам за границу рванет. Вот что это такое.

— Как ты — рванет?

— Не спеши, до меня ему далеко.

— И хорошо, что далеко!

— Если ты про мою осечку вспомнила, то не бойся. С ним это не повторится. Именно потому, что я буду рядом. Моя ошибка — ему наука. Так что не бойся, Вера. Не страшись. Все будет нормально.

— А я страшусь.

— Зря, Верочка.

— Не зря. Это ты познакомил его со Светланой? Что умолк? Ты?

— Откуда тебе известно про Светлану? — Александр Александрович посерьезнел. — Саша поделился?

— Фотографии поделились. Он был у нее, снимал ее там. Странные какие-то снимки. Одни глаза. Но какие! Боюсь, она завлекла моего сына. Эта женщина, с которой…

— Вера, не произноси лишние слова. Поверь, многословие никогда к добру не приводит. Да, я его со Светланой познакомил. Умная баба, со стилем. Думаю, что натаскает его по языку. Без какого-нибудь там английского или французского нынче не прожить.

— Она натаскает его, она его натаскает!

— А ты рассчитываешь сыночка в красных девицах всю жизнь продержать? Парень пудовые гири бросает, как мячики. В армии отслужил. Такого удержишь! Гляди, он тебе с улицы шлюшку приведет.

— Есть ли разница?

— Сравнила! Ты просто зла на нее. Покопайся в себе, ведь зла?

— Ни на кого я не зла. Ну вас! Мне сына жаль. А если зла, так только на себя.

— Сына твоего, Вера, и я люблю.

— Ой ли?

— Люблю, люблю. Нельзя не любить. Вон какой сокол!

Александр Александрович подошел к окну, но встал так, чтобы его с улицы не видно было. Подошла к окну и Вера Васильевна. Снова они стояли вдвоем у окна, и снова рука Александра Александровича уверенно легла на ее плечо, и она покорилась этому хозяйскому жесту. И снова смотрели они вдвоем в окно на Сашу.

Он только что прикатил. Он вышел из машины и пошел к воротам, чтобы отворить их. А у ворот стояла величавая Валя и рядом с ней морячок какой-то, тянущийся изо всех сил, чтобы не казаться меньше ее.

Этот морячок, увидев Сашу, кинулся к нему, и они обнялись.

— Кто это? — спросил Александр Александрович.

— Не узнаешь? — удивилась Вера Васильевна. — Это же соседа нашего Семена Плотникова сын.

— Витька, что ли?

— Витя.

— Смотри, вымахал на флоте карапуз.

— А повзрослел как. Рассудительный, степенный. Подводник он, торпедист. Знаешь, они решили с Валюшей пожениться.

— Дела! Такая царевна и — такому…

— Позавидовал? Когда ты угомонишься, старый бес?

— За миг до смерти, Верочка. В самый тот миг.

А у ворот друзья все еще обнимались, радуясь встрече, сплетая свои вопросы и ответы:

— Когда объявился?

— Да вчера.

— Совсем?

— В отпуск. По семейным обстоятельствам. Ты-то как?

— Нормально. А ты?

— Женюсь я, Саша.

Тут Саша выпустил друга из объятий и поглядел, не веря, на Валю.

— Не ты ли невеста?

Величавая Валя чуть наклонила голову. Глаза у нее сияли.

— Она меня два года ждет, — тоже сияя глазами, сказал Витя. — Переписывались. Привет тебе передавала?

— Нет.

— Почему? — спросил у Вали Витя.

— Да он все мелькает, — сказала Валя. — Смотри, какой стал. И не остановится. В машину, из машины. Разве что издали ручкой помахать соизволит.

— Правда? А я, когда узнал, что Сашка домой вернулся, струхнул даже. Ну, думаю, отобьет мою Валю. Видный.

— Глупый ты! — Валя загадочно улыбнулась.

— Так ведь рост. А улыбка какая. Первый парень с нашей улицы.

— Глупый ты. Мужей не по росту выбирают.

— А как? — спросил Саша.

— Сердце сердцу весть подает, — серьезно сказала Валя.

— Два года ждала, переписывались, — сияя, снова сказал Витя. — Саша, чем занялся в гражданке? Ты не артистом ли стал?

— Похож?

— Вполне. И на иностранца тоже. Машина твоя?

— Моя. С дядиной помощью.

— Везет же людям!

— Это тебе везет, — сказала Валя, горделиво вскинув голову. — А на машину мы накопим. Невидаль, машина!

— А что не невидаль? — спросил Саша.

— Счастье, — ответила Валя. И ответила не шутя. Она вообще была не из шутящих девушек.

— А что такое счастье? — спросил Саша.

— А вот он мое счастье, этот матросик, — сказала Валя и протянула к Вите плавную руку, чтобы расправить ленточку на его бескозырке.

— Ослепнуть от вас можно, — сказал Саша. — Стойте-ка, я вас сниму. — Он вскинул аппарат. — И подпись уже есть. Без слов.

— Как это без слов? — спросил Витя, вытянувшись и замерев, едва был направлен на него объектив.

— Потому что и без слов все ясно. Счастливые вы, черти! Валя, поправь ему опять бескозырку.

— Зачем? Ты же снимаешь.

— Поправь, потом объясню.

Валя послушалась, снова дотронулась до ленточки, а Витя ожил, скосив глаза к ее руке. И тут-то Саша и щелкнул затвором.

— Смотри, схватил картинку! — одобрил Сашу Александр Александрович. — Фотографом становится. Не мои ли в нем гены? — Он пошире распахнул окно, высунулся:

— Привет, маэстро! А сними-ка ты и нас, стариков!

Саша глянул: в окне стояли мать и дядя. И мать была печальна безмерно, а дядя был безмерно весел.

— Вы не монтируетесь! — крикнул Саша.

Лицо матери встревожило его, и ее печаль проникла ему в душу, погасила в нем радость от нечаянной встречи с другом.

— Как это? — не понял Сашу Александр Александрович.

Но мать поняла — по-своему, поняла — и отпрянула от окна.

— Так кто ты, фотокорреспондент? — спросил Витя.

— Что-то в этом роде. Фотограф по вызовам.

— Смотрю, огребаешь?

— В дядю, — сказала Валя.

— Саша! — взмахнул в окне рукой Александр Александрович. — Ты скоро? Есть для тебя новость!

— Иду! Почему в дядю? Я сам по себе.

— В дядю, в дядю, — сказала Валя. — Ну, иди. И мы пойдем. У нас всего двадцать четыре часа осталось до разлуки.

— Двадцать три, — глянул на часы Витя. — Карточки сделаешь, Саша?

— Сделаю.

Друзья расстались.

Саша завозился с воротами, все смотрел, как уходят по улице Валя и Витя, как они плечами касаются, как у них руки сплелись, как их пошатывает.

Дома, едва ступив в коридор, он кинулся к телефону, на ходу листая записную книжку. Торопливо набрал нужный номер.

— Любовь Сергеевна?! — крикнул он, услышав отзыв. — Здравствуйте! Это вам звонит фотограф Трофимов. Младший, младший! Здравствуйте. Я вот почему звоню, я решил дополнить ваши альбомы. Как думаете, а что, если пошире дать экспозицию? Ну, пошире. Ведь где-то же формировалась часть, с которой ваш муж и мужья ваших подруг ушли на фронт. Вот и надо снять этот дом. Вы мне его укажете? Условились! И дальше надо искать. Где они приняли первый бой, к примеру. Где, где? Возле нынешнего Зеленограда? Так это же рядом совсем. Ничего мне не трудно, я на колесах. И дальше, где дальше воевали. Надо искать… Это был их и последний бой?.. Тогда как же не снять ту землю? Я схалтурил, Любовь Сергеевна. Не хотел, но так вышло. Недодумал. Ваши альбомы отменяются. Я их наново сделаю. Да, да, скажите вашим подругам, что я так решил! Что, как я поживаю? Нормально. Все ли благополучно у меня? — Саша задумался ненадолго. — Да вроде бы… Спасибо, спасибо… До свидания. Я буду вам звонить. И вы мне, если что вспомните.

Саша повесил трубку. Задумавшись, он медленно пошел от телефона. И тут увидел, что в коридоре, выйдя из своей комнаты, стоит Александр Александрович.

— Прости, Саша, но я невольно подслушал твой разговор, — сказал он. — Ты, что же, собираешься наново делать эти вдовьи альбомы?

— Ага, — кивнул Саша и поделился с дядей своим недоумением: — Я ей про альбом толкую, а она мне: «Как вы поживаете?» да «Все ли у вас благополучно?» Берегите, говорит, себя. Наверное, чуть с приветиком. Одиночество… Горе… Как думаешь?

— Думаю, что это ты чуть с приветиком, — усмехнулся Александр Александрович. — Сдал работу, и нате вам, я халтурщик, я все переделаю. Явное отклонение от нормальной психики.

— Но альбомы действительно можно сделать лучше. Я теперь вижу как.

— А через год и еще что-то увидишь. И снова станешь переделывать? — Александр Александрович обнял Сашу, повел в свою комнату. — Это хорошо, что ты стал разбираться в нашей работе, что прибавляешь в зрении, но, Саша, мы с тобой не в благотворительном заведении служим. Я уже говорил тебе об этом.

— Это особенные альбомы. Про людей, погибших на войне.

— Верно, особенные. — Они вошли в кабинет Александра Александровича, где закатное солнце как раз высветило ту стену, на которой висел портрет Сашиного отца.

И он, отец Сашин, и мальчуган на его плече, каким был когда-то Саша, — они сейчас вдвоем глядели на нынешнего Сашу и на Александра Александровича, в обнимку переступивших порог комнаты. Так легли пологие лучи, что от глаз к глазам как бы нити проложили.

— Отец воевал, дядя Петя воевал, дядя Сергей тоже воевал, — сказал Саша. — Ты ведь тоже воевал?

— Воевал. Все наше поколение воевало. И чем дальше от войны, тем всяк героичней себя на ней вел. В воспоминаниях.

— Но отец по-настоящему воевал. У него два боевых ордена. Зря ордена в войну не давали.

— Случалось, давали и зря. Но он-то у тебя смело воевал, это верно. Два боевых ордена и плюс еще два тяжелых ранения и одна контузия. Вот как надо считать.

— Дядя Саша, а ты был ранен?

— В войну?

— А когда же еще?

— Нет, не был. В войну обошлось. А вот после войны так раза два приложили, что ничем не хуже иной контузии. Едва, как говорят, оклемался. Ну, в сторону воспоминания! Живой? И лады! Поговорим про живое. Новость моя для тебя вот какая: через месяц будешь работать в «Спутнике». Слыхал про эту контору?

— Слыхал. Что я там делать буду?

— Снимать, щелкать затвором. Но это уже корреспондентская работа, Саша. Это уже, считай, начало. А там, примелькаешься, привыкнут к тебе, и вот уж, глядишь, за границу покатил. Раз, другой… И — поехало! Рад?

— Конечно.

— Скучно отвечаешь. Ликования не слышу.

— Нет, я рад. Только я не уверен, справлюсь ли. Там, наверное, работают асы.

— Всякие там работают. Как раз асы-фотографы там и не обязательны. Там, я бы сказал, комплексное мастерство нужно. Обаяние, умение ладить с людьми, умение не упустить свой шанс — вот там что нужно. Я тебя, Сашок, по комплексной программе и готовлю. Да и данные есть. Обаятелен. Общителен. И силенки есть, если что. Годишься, подходишь. — Александр Александрович любовно оглядывал Сашу, легонько ударяя ладонями ему под локти. — Да и смекалкой тебя бог не обидел. Изначальной. Теперь важно развить в тебе эти качества. Тем и забочусь.

— Мама все говорит, чтобы я шел учиться. — Солнечные лучи тянули Сашин взгляд к отцовой фотографии. — Мне и самому иногда кажется…

— Что тебе кажется?! Что вам все кажется?! Ты и учишься! Снимать — раз. Жить — два. Уже говорено-переговорено об этом. Ну, скажи, разве фотография тебя не увлекает?

— Увлекает.

— Ты вот по два раза одну и ту же работу готов делать. Первый признак, что свое дело нашел. Ну, скажи, а живешь разве ты скучно, бедно, без радости? Чего у тебя нет? Попроси. Достану. Сделаю.

— Все у меня есть.

— Вот! Нет, не все. Ты и представить не умеешь, что у тебя будет. И не когда-нибудь там, когда зубы съешь, а смолоду, когда все и нужно. Правду скажу тебе, Саша, я тебе завидую. Я сам один начинал. Да и время было не то. А у тебя, что ни говори, есть на кого опереться. И подтолкну, и остерегу. Счастливый ты, Сашка! — Александр Александрович подошел к окну, дернул штору, пресекая путь солнечным лучам. — Не люблю боковое солнце. Косит, как подглядывает. Ладно, Саша, иди, всего не переговоришь, хоть сутками разговаривай. Да и что — слова? Я в дело верую. Вот пристрою тебя к «Спутнику» — дело. Вот смотаешься в первый раз за границу — опять дело. А мама наша пусть вздыхает: «Сыночек, учись!..» Ты лауреатом станешь, весь мир объездишь, а вздохи эти будут продолжаться. То вот учись, то женись, то внуков давай. А потом — внуков учи, внуков жени. Меж тем, Саша, счетчик — он считает. Годик за годиком — и жизнь прошла. Ладно, иди.

В комнате сумрачно стало, и глаза на стене, две пары глаз, исчезли, сомкнулись.

Саша вышел из дядиного кабинета, побрел к себе. Во всем убедил его дядя, а на душе было хмуро. Весь нынешний день чередой встал в памяти. И там, в памяти, заспорили голоса. Там Катин вызвенился голос: «Ты заврался… Ты запутался…» Всех явственней был этот голос, а ведь и другие тоже укоряли. И сам он себя укорял, хотя во всем убедил его дядя, хотя нельзя было не обрадоваться дядиной новости и радость эта уже выступила из дальнего уголка, уже приближаться начала тихими шажочками, все проталкиваясь и проталкиваясь вперед в череде дня. Но пока на душе было хмуро.

9

Их поселок был выстроен в сосновом лесу. Просто дали кусок леса — стройтесь. Только оговорили условие: «Но берегите лес». И несколько человек, все больше молодой народ, порешив почти все делать собственными руками, взялись за работу. Так был основан этот поселок «Луч». Давно тому начало, Кати еще и на свете не было. В дедушкином архиве хранились фотографии той давней поры, фотографии их поселка. Лес густой, а в лесу маленькие домики, похожие на охотничьи избушки где-нибудь в сибирской тайге. Возле домиков — их создатели. Верно, все молодой народ, жизнерадостный. Кто в юнгштурмовке, кто в майке с длинными рукавами и со шнуровкой на груди, а женщины все в косыночках. Наверное, в красных? Катя находила на фотографиях своего деда и глазам не верила. Молодой еще, статный, без седины. Видно было на фотографиях, что дед был жаден к работе, крепкие у него были руки и все тянулись к чему-нибудь. Он и снимался в работе, когда пилил, когда нес бревно, когда замешивал раствор. Волосы у него были светлые, зачесаны как-то так, как теперь не зачесывают, по-простецки как-то, когда вместо гребня все больше пятерней управляешься. Катя находила на фотографиях и свою маму. И тоже почти не узнавала ее. Молоденькая, тоненькая, смеющаяся. Занятно, что мама на этих фотографиях была модно одета для нынешних глаз. Она конечно же снималась в самых обычных, даже в самых стареньких своих платьях, поскольку приезжала в лес на работу, но те старенькие ее платья, как бы выждав свой срок, ныне как раз и оказались бы самыми модными. Вернулась мода, обернулась мода. И платья-балахоны той поры, и юбки ниже колен той поры — они сегодня смотрятся, принимаются без улыбки. Катя помнила, что несколько лет назад, когда она эти же фотографии рассматривала, мать казалась ей какой-то неестественной, жалковатой даже, хоть была юной, веселой, счастливой. Это все из-за одежды, из-за глупой этой моды. Вернулась мода, перестала эта одежда казаться странной, смешной, и человек в ней обрел себя, глянул издалека наново и современно. И теперь ничто не мешало Кате рассматривать свою мать из той поры, не мешало понимать ее, когда Анна Павловна была еще Анной, Анечкой, еще совсем юной девушкой была, лет на пять, на шесть моложе нынешней Кати. И опять неожиданность, когда берешь эти старые фотографии в руки, ну спустя пяток — десяток лет. То Катя была моложе матери, то была ровесницей ее, то вот стала старше.

Не часто рассматривала Катя эти фотографии из дедушкиного архива. Как раз так и рассматривала, чтобы время прошло, не нарочно подгадывая, а просто потому, что и нужно было, чтобы время прошло, чтобы понадобилось опять что-то вызнать у прошлого, сравниться с ним, что ли. Мать была загадкой для Кати. Они дружили, Катя любила свою маленькую маму, тихую, сдержанную, как Кате казалось, безответную. Но Катя не умела ее понять, не принимала в ней этой ее безответности, тихости этой. А на фотографиях Анна, Анечка, Анюта была совсем не такой, она была ближе Кате, понятней. В той, на фотографиях, Катя узнавала себя. В нынешней — не узнавала. Что же случилось, как же пошла у матери смолоду жизнь, что стала она нынешней? Пробовала, спрашивала мать, но ответы получала какие-то неясные, какие-то исходящие из печали. Да, Катя знала, что у мамы не задалась жизнь с мужем, что он бросил ее, бросил их, когда Кате было всего пять лет. И вот поэтому? И вот после этого? Неужели так может поменяться, притихнуть женщина, так даже уменьшиться ростом только потому, что какой-то там спутник жизни покидает ее, уходит? Катя не умела понять мать. А работа? А друзья? А новое увлечение? Как-то мать сказала негромко, как бы мимоходом, когда уж очень допытывалась дочь, сказала, как обронила: «Наверное, я однолюбка». И тогда ничего не поняла Катя, услышав эти оброненные слова, не подхватила тогда их смысла. Как это — однолюбка? У Кати был уже тогда маленький любовный опыт. Она тогда увлеклась одним парнем из своего 8-го «А». Но и еще один парень ей начинал тогда нравиться, из другой совсем школы, они вместе бывали на реке. Но и Гоша уже был и даже уже считался ее женихом — шутя ли, всерьез ли, но так уже порешили в их семьях, а семьи их дружили вот с этих домиков в сосновом лесу. И что же, трое мальчиков, а Катя сохранила душевный покой, хотя верила, что влюблена в одного очень, в другого почти, а к третьему небезразлична. Она попробовала поделиться с матерью своим любовным опытом. Та с улыбкой ее выслушала, хотя и не хотела обидеть дочь. И снова промолвила, как обронила, вдруг насторожившись, напрягшись: «Может быть, ты в отца?» Давний разговор. Забывшийся и вспомнившийся.

Катя сидела на террасе, перебирала старые семейные фотографии, которые принесла из дедушкиной комнаты и горой уложила на стол. И из этой горы наугад выдергивала то одну фотографию, то другую, рассматривала. На военном, на сорок первом году фотографии эти обрывались. На том году, видать, оборвалась юность матери и молодость деда, совсем иная началась жизнь. В той жизни много трудного было, сурового, не до снимков было. Но в той жизни и пришла к маленькой Анюте любовь, была война, но было и счастье. И в той жизни у деда была большая судьба, была война, но было и счастье от чувства нужности твоей, важности того, что ты делаешь. И уже потом, после войны, в той жизни зародилась ее собственная жизнь, появилась на свет она сама — Катя. И темное, темное потом пришло в их семью. Бросил их отец, тяжко заболел дед, а мама, мечтавшая переводить с английского, даже успевшая какой-то роман перевести, пошла работать в издательство корректором, на время, на годик, и вот работает корректором уже третий десяток лет и скоро ей на пенсию.

Выхватилась из груды фотографий та, на которой мама стояла у сосны, одна, руки заложив за спину. Было ей лет шестнадцать на этой фотографии. Она прямо смотрела в объектив, на какого-нибудь там паренька смотрела, который горбился над камерой, и чуть поверх смотрела, на реку, наверное, потому что от этой сосны, возле которой она стояла, открывается вид на реку. У этой сосны и Катя недавно снялась. Саша ее снял. Кажется, Катя тоже прямо смотрела в объектив, прямо смотрела на Сашу и чуть поверх смотрела, навстречу косым, полеглым, не жарким лучам солнца, шедшим из-за Москвы-реки. Та Аня была на пороге еще всего, ей было только шестнадцать лет, ей еще и замуж нельзя было выйти. А Катя у сосны — Катя о себе сейчас думала, как о другом человеке могла бы думать, придирчиво вглядываясь, вдумываясь, — а той Кате у сосны уже все можно. Она взрослая, она работает. Ей и замуж можно. За этого вот Сашу? Страшно сделалось. Нет, не страшно, а зябко как-то. И не зябко даже, а мурашки колкие промчались по спине. Но чего испугалась, дурочка? Не идти тебе замуж за этого Сашу, успокойся, не идти. Он обманывает тебя, он заврался, он запутался. Вспомни, ты рассталась с ним, ты порвала с ним. Все кончено, успокойся. А мурашки колкие опять промчались по спине. Нет, все, все кончено! Он не нужен ей! Он, наверное, даже похож на того человека, который бросил мать, бросил их, предал. Наверное, и тот был весел, ловок, победоносен, красив. А этот Сашка разве такой? Такой, такой. Веселый, ловкий, победоносный, красивый. И мерзкий, и ненавистный. Катя сейчас его ненавидела. Ей бы не думать о нем, выбросить из головы. Не выбрасывался, стоял перед глазами, улыбался, вспоминался. Надо будет спросить у мамы, какой был отец. И сравнить того и того. И тогда уж окончательно забыть этого Сашку. Если они похожи, если уж они похожи, то чего же от этого Сашки ждать, кроме предательства…

— Мама, — позвала Катя.

— Что, Катюша? — Анна Павловна встала в дверях, и Катя жадно поглядела на мать, сравнивая с давней фотографией, которую держала в руке.

— Мама, а почему нет ни одной фотографии… — Катя оборвала свой вопрос, а она хотела спросить про отца. Но как спросить, как его можно было назвать — этого человека?

— Я их порвала, — сказала Анна Павловна. — Жалею сейчас, что так сделала. Надо было хоть одну карточку оставить. Для тебя.

— Скажи, они похожи? — спросила Катя, уверенная, что мать поймет ее.

— В чем-то. Отдаленно.

— В чем, в чем? Он был красивый?

— Для меня, Катя, он был красивый.

— А этот Сашка, ведь он красивый?

— Да. Киногерой прямо.

— Это плохо? Не отвечай, сама знаю — плохо.

— А я вот отвечу: нет, не плохо. Уж любить, так красивого. — Анна Павловна молодо как-то, не так, как всегда, не из робкого зачина, повела плечами, голову вскинула. И чудо случилось: она вдруг стала такой на миг, как на фотографии этой, где была шестнадцатилетней. На миг только, на миг. Но и это было чудом.

— Мама! — вскочила Катя, кидаясь к матери, поверив, что сможет удержать ее в той поре. Она прижалась к ней, сразу увидев все ее морщины, сразу изверившись в чуде. — Мама, а как мне быть, если я его полюблю?

— Полюбила?

— Нет, полюблю! Нет, нет, я не люблю его. Что с того, что красивый, что с того?! Он заврался, запутался! Я прогнала его! Нет, сама ушла! Убежала!

— Полюбила, полюбила, — сказала мать и печально покивала Кате. И вдруг вспомнила с надеждой: — Но ведь есть еще Гоша. — И тотчас отбросила эту надежду: — Что с того? Любим-то мы одного-единственного.

— Нет, нет, я не люблю его — закричала Катя. — Да и за что его любить, скажи, за что?!

— Как поймешь? Я бы и рада была разобрать твоего Сашу по косточкам, да разве в этом дело? Разбирай не разбирай, а одного любишь, а другого нет.

— Я с этим не согласна, мама! Это несправедливо! Глупо! Человека надо за что-то любить! За что-то хорошее в нем, настоящее! А если он не стоит твоей любви, надо уйти от него! Сказать «прощай!» и уйти.

— Уйти-то можно…

— А разлюбить?

— He знаю… не знаю…

— Вот что! — Катя шагнула на середину террасы, замерла там, обретая решение. — Вот что, сейчас пойду к Гошке и скажу: «Давай поженимся!» Немедленно! Хватит с этим тянуть! Решено! Идти?

— Иди.

— А он-то любит меня?

— Наверное. Маргарита Федоровна который раз уж заговаривает со мной о вашей свадьбе.

— А почему тогда не страдает, не ревнует?!

— Как же, он ревнует. Я даже приметила тогда, как он весь вытянулся, когда увидел Сашу. И скучный стал.

— Скучный стал? Да, пожалуй, это была ревность. Так идти, мама?

— Иди. Но только ничего из этого не выйдет, дочь.

— Почему это?! Если я только захочу!..

— А ты не захочешь. Ты ведь не в отца своего выросла, ты в меня, в деда нашего. На беду ли, на счастье ли, но это так, Катя.

— Я себя сейчас не пойму.

— Разберись. Куда спешить? Всерьез поссорились?

— Всерьез! Нет, ты меня не отговаривай! Я пошла к Гошке!

И Катя пошла. Быстро, решительно. Бимка припустил за ней.

— Хорошо, пойдем вместе, — сказала Бимке Катя. — Будешь свидетелем.

10

Она шла теми же аллеями в соснах, теми же дорожками к реке, какими шли они тогда с Сашей. И он все щелкал, щелкал своей аппаратурой, ловя ее в круглый стеклянный глаз, чтобы запомнить, сохранить для памяти ее и сосны, ее и тропинку к реке, ее и самое реку. И когда-нибудь он вручит ей все эти фотографии, пришлет в толстой бандероли. Не вручит, а пришлет. В бандероли еще будет записочка. Она будет начинаться словами: «Милая Катя…» Да, да, так всегда пишут, когда уже все позади. «Милая…» — это такое же стертое слово, как и это его «нормально!»… А почему милая? А что это означает «нормально»? Он пришлет милой Кате бандероль, а милая Катя вскроет ее, рассмотрит фотографии, а потом положит в ящик дедушкиного письменного стола рядом с теми, еще довоенными. И все.

Бимка бежал впереди, бесстрашно минуя дачи, где за заборами жили его заклятые враги. Враждовал он не со всеми собаками и даже не со всеми кошками. Он враждовал только с овчарками и боксерами. Особенно почему-то он не любил боксеров. И те тоже его не жаловали. Раньше, когда Бимка был помоложе, лета не проходило без какой-нибудь страшной драки. Тогда Бимку без поводка за калитку не выводили. Но теперь он постарел, вошел, как дед говорит, в разум и хоть и рычит и кидается, но все же учитывает весовые категории. А смолоду на грузовики даже кидался. Бесстрашие — удел фокстерьеров. Вот и это вот выражение: «весовая категория» — это тоже из любимых выражений Саши. «Не та весовая категория…» Это он про Сергея Сергеевича сказал, не поверив, что врачи бывают такими. Даже смешно, как он самонадеян, как обо всем берется судить. Но, правда, он не упорствует в своих ошибках, он все же неглупый, Сашка этот. Дался он ей! Нет его! Он исчез, сгинул, нет его, нету! И она вот идет к Гоше Локтеву, чтобы, если только тот заикнется: «Давай, мол, поженимся…» — сразу же и ответить: «Давай…» А там — загс, белое платье и… А что, и пусть даже их снимает какой-нибудь фотограф, пусть даже это будет и милейший Сашенька, надо же ему подработать. Нет, Саше там делать нечего. Нет, только не он. А то еще взбредет ему в голову приказать Гошке, чтобы брал ее на руки. Стыд какой! Увиделось, как подхватывает ее Гоша на руки, как несет от дверей к машине. Увиделось — и жаром обдало, остановилась даже. Не повернуть ли назад? Но тотчас успокоила расчетливая мысль, что Гоша, пожалуй, на руках и сам нести не захочет. Высоко поднять — у него силенок не хватит, а так, чтобы из последних сил, — кому же охота участвовать в подобном спектакле. А вот Сашка этот, а он бы ее запросто мог поднять и понести, даже над головой мог бы на руках нести, и долго, сколько надо бы, столько б и пронес. На его руках, на вытянутых над головой, Катя себя увидела, и не показалось это ей нелепым, смешным, ей там даже понравилось. Высоко там было, все видать, а рукам этим она доверилась, — сильные, не уронят. Но что за мысли все лезут в голову? О чем она? Она окликнула Бимку. Старик, презрев годы, собирался вступать в бой с матерым боксером, для чего принялся рыть нору под оградой — он норный, ему ничего не стоит прорыть лаз. Еще немножко, и он бы очутился за оградой, кинулся бы к боксеру на растерзание. Тот ждал, сопел, уперев яростную черную морду в щель. Катя оттащила Бимку, схватив его за короткий, одеревеневший от ярости хвост. Не без сожаления оттащила. Она понимала, что Бимка шел на подвиг, что она мешает подвигу, святой ярости. За что-то же должен был ненавидеть Бимка этого мокроносого пса. Ее Бимка был справедливым. Взбалмошным, нервным, но справедливым. И если так кидался, презрев превосходящую «весовую категорию», то, стало быть, не зря. И она с сожалением и чувством вины тянула Бимку, понимая, что он страшно обидится на нее и, может быть, никогда ей не простит этого вмешательства.

— Бимочка, ну, Бимочка, плюнь ты на него! — Она подхватила Бимку на руки, он рвался с рук, бил ее лапами.

Приоткрылась калитка, и в щель выглянула Ольга. — Катюша, ты ко мне? — обрадовалась она.

— Нет.

— А то зашла бы. Знаешь, у меня легонькое винцо есть. Чудо!

— С этим дьяволом разве зайдешь? Скажи, ну что они не поделили?

— Не знаю. Инстинкт.

— Просто какие-то классовые враги. Бимка, не смей рвать мне новое платье! Я же в гости иду. Опомнись!

— Я посажу своего на цепь, — сказала Ольга. — Зайди. Ну, на минуточку. Андрей в Москве, а тетя Лера будет рада. Она из всех моих подруг больше всего тебя любит. — Оля просила, умоляющим был ее голос. — Бой! — крикнула она. — Назад! На место! Свои! Свои!

— Это Бимка-то ему свой? — усмехнулась Катя. — Хорошо, сажай своего на цепь, а мне дай какую-нибудь веревочку, а лучше поводок с ошейником. Остались же от Боя, когда он был маленьким.

— Сейчас! Сейчас! — обрадовалась Ольга, кидаясь к дому. — Все сделаю!

— Вот, Бима, — сказала Катя. — Вот, брат, какие дела. Выдержишь?

Когда-то — а ведь совсем еще недавно, хоть и кажется, что давно, — они с Ольгой были неразлучными подругами. Но появился Андрей… Сперва ничего не произошло, ну появился там какой-то нагловатого вида средних лет дядечка, скорее молодой, чем старый, пожалуй даже и красивый, но только не на ее вкус. Появился, сняв у тети Леры дачу, две комнаты из трех, где поселил свою старенькую маму. Сам он на даче бывал редко. Все дела, дела. Его седенькая мама очень гордилась сыном и не уставала рассказывать, какой он у нее умный, способный, деятельный. Не без умысла. Сразу стало ясно, что маме очень хочется женить своего сына, что к каждой девушке — и вот к ней, к Ольге — старушка приглядывается, как к возможной невесте для сына. И это сперва лишь забавляло подруг. Старушка приглядывалась, а они переглядывались и посмеивались. Ни Кате, ни Ольге этот деятельный Андрей не нравился. Так прошло одно лето, другое. И вдруг Ольга объявила Кате, что выходит замуж за Андрея. Как так? Оказывается, «он лучше, чем мы думали». Оказывается, «с ним не скучно». «Решила выйти замуж для веселья?» — спросила Катя. «А для чего же еще выходят замуж?» — вопросом ответила Ольга. Они тогда поссорились. Вдруг Катя разучилась понимать Олю, а та разучилась понимать Катю. Чужой вдруг стала Оля. И глухой ко всему. Слепой. И все отмахивалась от главных вопросов. Любит? А что это такое — любовь? Может, у него расчет какой-нибудь нехороший? А что это такое — расчет? Все что-нибудь да рассчитывают.

Тетя Лера была против этого брака. Ее те же сомнения мучили, что и Катю. Да и в поселке как-то недобро, недоверчиво заговорили об этом браке. Вспомнили, что Андрей хотел тут купить дачу, много раз толковал об этом с правленцами, высматривал и знакомился с дряхлыми старичками, у которых не было прямых наследников. Дачу он не купил, не удалось. Слишком строг был устав в этом поселке, страшились тут старики правленцы чересчур напористых покупателей, — их больших денег страшились. Откуда, мол? И как такой распорядится участком? Держались, цеплялись старички за старую заповедь, на которой возник этот поселок: «Но берегите лес».

Дачу Андрей не купил, а дачевладельцем все-таки стал. Женился на дачевладелице. Эта дача, у калитки которой стояла Катя, принадлежала родителям Ольги. Страшное вспомнилось. Тот год, тот всего один-единственный год, за который Оля лишилась сперва отца, а потом матери. Отец погиб в автомобильной катастрофе, а мать вскоре умерла от рака. И все в один год, даже меньше, чем в год. Бедная девочка! Она училась тогда в девятом классе. Но сразу, как похоронила маму, ушла в вечернюю школу. И Катя тоже с ней ушла в вечернюю школу. Оля поступила на работу, в магазин. И Катя тоже поступила на работу. Но только не в магазин, а в больницу, потому что собиралась стать врачом. Бедная, бедная девочка. К счастью, у нее была тетя Лера, сестра матери. Очень старенькая, правда, больная, но добрая, честная. Тетю Леру все в поселке уважали. И вот они начали дальше жить — совсем молоденькая девушка и больная старая женщина. Им было трудно, так трудно, что собственные трудности Кате начинали казаться недостаточными и она искала для себя и еще каких-нибудь трудностей, чтобы вровень идти с подругой, чтобы той было не страшно жить. Так Катя попала — долго выбирала, отыскивала — в инфекционную больницу на Соколиной горе. Но и в этой больнице не сразу успокоилась, а отыскала для себя самое трудное отделение — менингитное.

Послышались торопливые шаги, щелкнули, отмыкаясь, упругие запоры, и Ольга выбежала к Кате, радостно и настороженно вглядываясь ей в лицо, не зная еще, какой дальше будет их встреча: обнимутся ли, как бывало, за руку ли поздороваются, а то, может, всего только кивнут друг дружке. Все зависело от Кати, как она решит. Былой дружбы не было. Катя не умела прощать. Черствой она была? Но что это? И она кинулась навстречу Ольге, и они обнялись, и слезы вспыхнули в Катиных глазах.

— Катя, ты что? — спросила Ольга и заплакала. — Катя, я так ждала, ждала тебя…

— Так я же рядом.

— Нет, ты далеко отъехала.

— А сейчас — приехала?

— А сейчас — приехала.

— Нашла поводок?

— Вот.

Они все еще стояли, обнявшись, но Бимка, который терпеть не мог, когда кто-то дотрагивается до Кати, терпел, хотя и скалился, принюхиваясь к повисшему в руке у Ольги поводку с ошейником, которые просто источали запах врага.

После той ссоры, когда Катя узнала, что Ольга выходит замуж за Андрея, Катя ни разу не побывала у нее. Они встречались, Ольга к ней иногда заглядывала, со стороны даже казалось, что дружба их продолжается, но дружбы этой не было, такой дружбы, какой она была, — ее не стало. Настоящее ушло. А на замену что-то иное явилось. Приятельство, что ли? Добрососедство, может быть? Настоящее ушло. Какая это потеря, какая невосполнимая это потеря, когда исходит дружба детства, дружба юности — это чувство великое когда исходит! Оно сродни любви и в чем-то выше. В бескорыстии своем выше. Нет ничего для себя в этой дружбе, есть только все для другого. Все — для другого, ничего — для себя. Когда кончается такая дружба, что-то кончается в тебе самом, очерствевает что-то. Взрослеешь? Умнеешь? Да пропади она пропадом, такая взрослость! И ум такой никому не нужен! Одна только боль от такого ума. Потеря, потеря — это потеря, когда уходит такая дружба, когда беднеет сердце.

Катя переступила порожек калитки. Вот она и пришла опять сюда. Не собиралась, а так вышло. Путь держала совсем в другое место, а тут очутилась. Случайно? Потому только, что собака залаяла, а Ольга услышала? Нет, не потому, не случайно все. Могла ведь и не переступать порога. Ну, здравствуй. Ну, прощай. Так уже было. Ольга много раз звала ее к себе. Не шла.

Катя переступила порожек и остановилась. Бимка был уже на поводке и тянул что есть мочи в глубь сада. Там, в глубине, натягивал цепь боксер.

— Чудаки, чего не поделили? — сказала Катя.

Она ничего здесь не узнавала. Тут все было перепланировано, весь участок перед неузнаваемо обновленным домом стал тоже новым и даже с другими деревьями.

— А где ваши три березы? — спросила Катя. — Где лужайка?

— Березы мешали цветам. Смотри, какие тюльпаны. Андрей раздобыл семена из Голландии. А там, сама знаешь, самые лучшие в мире тюльпаны.

— Господи, но мы же не в Голландии! Где березы? Неужели срубили?

— Да ты что?! Их пересадили. Они теперь за домом растут. Им там даже просторнее. Что стоишь, пойдем.

— Пойдем. — Катя двинулась к дому, таща за собой Бимку, который тянул напрямик, мысленно проложив самый короткий путь — через клумбы эти, через какие-то очень уж нарядные розовые кусты, — наверное, из Болгарии? — и мимо диковинных, маленьких, хоть и взрослых, яблонь — не из Японии ли? — туда, где был его враг, беснующийся на цепи Бой.

— Боксеру не к лицу быть на цепи, — сказала Катя. — Спусти его, пожалуй. Неужели он кинется на старика? Ведь Бимке десятый год пошел. Это у собак старость. А твоему сколько?

— Андрей привез его щенком в первое лето.

— Три года. В таком возрасте собака глупить не станет. Это наш с тобой возраст. Спускай.

— Нет. А вдруг кинется?

— На старика?

— Он какой-то у нас дурашливый. Нет, не будем рисковать.

— Не будем. Бимка, уймись. Велика ли доблесть облаивать собаку, когда она на цепи. Стыдно, Бим, стыдно, достопочтенный сэр. Учти, мы тут гости. Оля, тебе не жаль лужайки?

— Жаль.

— Отстояла бы.

— Как? Трава и трава. А теперь на ее месте чего только не растет. Знаешь, это не Нина Аркадьевна, это сам Андрей. Выяснилось, что он просто влюблен в землю.

— Выяснилось…

Они подошли к террасе, ступили на цветные плиты, которыми была устлана дорожка, ведшая к дому.

— Красиво? — спросила Оля. Она прослеживала, куда смотрит Катя.

— Красиво, — согласилась Катя. — И дом у тебя красивый.

— Правда?! — обрадовалась Ольга.

— Правда, Оля, правда. И эти тюльпаны — они замечательные. И розы. И деревца эти японские. Все красиво.

— Но ты как-то не от всей души говоришь.

— Ошибаешься, от души говорю. Но только я ждала, что опять встречусь с тремя березами, опять увижу лужайку, а их нет. Я ждала, что старое вернется, но старое не возвращается. Жаль. Наверное, я очень старомодный человек. Как думаешь?

— Есть чуть-чуть, — улыбнулась Оля. — Это в тебе пройдет.

— Полагаешь?

— Вот выйдешь за своего Гошу замуж, и пройдет. Начнете ездить по всему свету — и другой станешь.

— Хуже? Лучше?

— Другой. Кать, а чего ты тянешь с этим? Я слышала, что Гоша скоро уезжает на стажировку в Штаты. А потом — диплом, и, наверное, туда и пошлют. Между прочим, туда только с женами посылают. Учти. Маргарита Федоровна прямо не знает, как быть. Сетовала на тебя.

— Она с тетей Лерой разговаривала?

— Да. Она считает, что ты должна дать определенный ответ.

— А ты как считаешь?

— Катя, но весь же мир перед тобой откроется. Подумай! Неужели этот фотограф, этот лукавый парень, так вскружил тебе голову?

— Он не лукавый. Он… А, какая разница, что он, кто он!.И верно, выйду за Гошку!

— Правда?! Решила?!

— Близка к этому.

— Катя, как я рада!

— Чему, глупенькая?

— И мы опять станем дружить. Семьями теперь.

— Он твоего Андрея не любит.

— Это — недоразумение. Андрей очень современный. Гошка повзрослеет, поймет. Это только кажется, что они разным делом занимаются. Торговля, если хочешь знать, та же политика. Это сегодня Андрей всего лишь зав. секцией, а завтра…

— Скажи, ты его любишь, полюбила?

— Опять ты с этим?! Вот рожу сына — вот и буду сына любить. А потом дочку рожу.

— Заказала? Сперва сына, а потом дочку?

— Заказала. Андрей считает, что нам надо иметь мальчика и девочку.

— А вдруг две девочки?

— Андрей хочет сперва сына. И Нина Аркадьевна ждет внука.

— Заказали.

— Ты против детей?

— Что ты?! Сын! Дочь! Это такое чудо.

— Вот и выходи за Гошку, и начнем соревнование.

— Но только от любимого, — сказала Катя. — Понимаешь, только от любимого.

— Встарь говаривали: стерпится — слюбится. И потом… Вот твоя мама любила… Тетя Лера рассказывала мне…

— Не надо. Я знаю.

— Прости. Между прочим, самые крепкие семьи вовсе не те, что возникли на большой любви. Учти, такова статистика.

— В любви нет статистики.

— Во всем она есть. Андрей говорит, что весь мир стоит на статистике. Сейчас есть уже такие вычислительные машины, которых спроси только поточней, и они на все тебе ответят.

— Машина, машина, скажи, идти мне за Гошку Локтева?

Оля остановилась, развела руки с растопыренными пальцами, стала машиной, округлив глаза.

— Трак!.. Трак!.. Трак!.. Выходить!

— И буду я счастлива?

— Трак!.. Трак!.. Трак!.. Не задавайте глупых вопросов!

Конечно, это был тот самый дом, который остался Ольге после родителей, но стал он неузнаваем. Другие окна, другая терраса, другая дверь. Стекло, где только возможно, вникло в старые стены. Дом поширился, помолодел, стал современным, походить стал на какую-то картинку из иностранного журнала.

— Красивый дом! — вырвалось у Кати.

— Правда? Вот видишь…

Ольга распахнула перед Катей створчатые двери террасы, гордясь, повела рукой.

— Как здорово! — восхитилась Катя и даже не сразу решилась вступить в этот блеск, который открылся глазам. — Мы с Бимкой не наследим?

— Входи, входи. Бимка, милости просим.

Здесь тоже все было, как на картинке из заграничного журнала. И все было новым-разновым, как на выставочном стенде. Не верилось, что в этих гордых креслах сидят, на этом тронном диване спят, а этот громадный цветной телевизор включается. Даже в цветы в вазах не сразу поверила Катя. Подумала, что искусственные. Но это были те самые голландские тюльпаны, которые росли в саду.

Одно из кресел в углу ожило: в нем, оказывается, сидела мать Андрея Нина Аркадьевна.

— Катюша, радость моя! — Старушка приподнялась навстречу.

Никогда Катя не была ее радостью, они едва были знакомы.

— Здравствуйте, — сказала Катя, дивясь и этой старушке, ее японскому вытканному халату, шуршащему, блестящему, заносчивому, — не верилось, что он на старушке. Но только старушка ли? Нина Аркадьевна выкрасила волосы, подрумянила щеки, подвела брови, лоб ее лоснился от крема. Старушка, конечно, но тщательно следящая за собой, яростно сражающаяся с каждой морщинкой, твердо решившая, что от старости можно отбиться или хотя бы укрыться с помощью косметики.

— Чудненько, что навестила нас, — сказала Нина Аркадьевна, довольная произведенным на Катю впечатлением. — Тебе у нас нравится? Правда, совсем не узнать домик?

Катю приглашали похвалить дом, похвалить этот халат роскошный, но прежде всего саму Нину Аркадьевну, которой — не правда ли? — никак не дать ее лет. А годы выпирали, высовывались из-под грима, и еще что-то выпирало, высовывалось на этом лице, старавшемся казаться любезным, гостеприимным. Черствость выпирала, приглядец высовывался, остренькое, колкое жило в глазах. Все же Катя решила похвалить Нину Аркадьевну, и теми как раз словами, которые та ждала от нее. Старуха все-таки, ее надо было жалеть. И Катя вобрала в себя воздуха побольше, чтобы выпалить про то, как старушка мила, моложава, как к лицу ей этот великолепный, изумительный, даже упоительный халат. Но не выпалила. В комнату вошла тетя Лера. В блеск этот, в новизну эту, в благополучие вошла старая в сером женщина, едва передвигающая ноги, с серым, опавшим, тусклоглазым лицом. Ее было не узнать, но это была она, это была тетя Лера, еще совсем недавно быстрая и моложавая, даже яркоглазая. Боже ты мой!

— Тетя Лера, что с вами?! — кинулась к ней Катя.

Тетя Лера медленно подняла руки к Катиным плечам, долгим взглядом посмотрела на Катю, промолчала.

— Тетя Лера! Тетя Лера!

На ней такая старенькая была кофта, что ткань просвечивала и бедное старческое тело серо выглядывало в прорехи. Слезы рванулись к Катиным глазам. Привыкла ведь смотреть горькое, страшное — ну, что ты?! Нет, не о том речь! Страшнее страха, когда видишь, как смерть подбирается к человеку, а он ничего уже поделать не может, страшнее даже этой боли была боль, которую пережила сейчас Катя. Она увидела, как унижен человек. Тетя Лера, гордая их тетя Лера, в жалкой своей одежде среди этого благополучия, с потухшими своими глазами среди этого блеска…

— Оля, Оля, что ты наделала?! — крикнула Катя и бросилась вон из этого дома, из бессердечного этого дома, где возможно было так унизить, так покинуть человека.

Бимка не упирался, не тянул, не лаял. Он бежал к калитке рядом с Катей, даже опережая ее. Они бежали, пав духом.

Ольга попыталась было нагнать Катю, но у калитки остановилась. И ее душили слезы, только другая в них жила причина.

— Вот выскочишь за своего фотографа, за любовь свою, и так же заживете! — крикнула она. — Так же, так же! Борис Петрович рассказал нам про его дядю! Ого — делец! Поискать такого! Вот я тогда погляжу на тебя!..

Катя сорвала с Бимки ошейник, швырнула поводок через забор. Ей страшно было оглянуться на Ольгу. И слов у нее не было, чтобы ответить Ольге, чужой этой Ольге. Катя пала духом, совсем пала духом. К Локтевым идти не стало мужества.

— Домой, домой! — шепнула она Бимке и побежала.

11

Александр Александрович полагал, что у него еще есть время и с месяц хотя бы он в своей фотографии на Домниковке сумеет продержаться. В этом его и строители заверяли, сносившие дома по соседству, и какие-то даже начальники, появлявшиеся возле фотографии с загадочными лицами и с загадочными планами в руках.

— Постоите еще, — говорили одни.

— Не до вас еще, — говорили другие.

А Александру Александровичу надо было постоять тут, его новая фотография была не готова, и потому, в знак благодарности за добрые известия, он фотографировал и строителей, и хранителей планов, кое с кем даже распивая бутылочку, ибо знал, что и от малых властей порой могут исходить большие послабления.

Но нет, все же это очень верно сказано, что человек предполагает, а бог располагает. Бог расположил порушить дом, где гнездилась фотография Трофимова, за месяц до ранее установленного срока и без малейшего промедления. Бог явил себя в лице хмурого прораба, который ничего слушать не пожелал. Какие-то всего часы были даны Александру Александровичу на вывоз имущества, а у него в ателье весь его фотоархив хранился, ящики и ящики с негативами и груды целые фотографий. Все надо было вмиг сложить и вывезти, как то делается, когда объявляют, что разлилась река и, того гляди, все будет залито.

Как назло, Саши в Москве не было, он все же укатил в Зеленоград, чтобы продемонстрировать вдовам свое донкихотство. Как назло, именно на сегодня у Александра Александровича были назначены не терпящие отлагательства деловые встречи. И, как назло, этот сентябрьский день уже с утра превратился в пекло.

Умаялся Александр Александрович, набивая и сколачивая ящики, подтаскивая их к грузовику. Помощники нашлись, Александр Александрович умел раздобывать помощников, щедро платя людям за услуги, но не во всяком деле можно положиться на чужого человека. Архив свой надо было самому упаковывать. Что ни негатив, любой, выхваченный наудачу, то и редчайший какой-нибудь снимок, чаще всего историю запечатлявший и чаще всего не предназначенный для чужих глаз, ибо история так быстро перелистывает свои страницы, что мало кто из ее героев поспевает угнаться за ней, сохранив лицо. Проходные снимки Александр Александрович не хранил. Когда он действительно был фотографом, тем, из первых, он снимал не проходное. И это-то он и хранил, полагая, как всякий увлеченный собиратель, что бесценно его собрание.

Наудачу, сгребая все в ящики, Александр Александрович выхватывал, глядя на наклон, то тот, то другой негатив. Все так! Что ни снимок, то вспышка истории, что ни человек на снимке, то сама власть в его облике, сама слава. И твоя, твоя жизнь, фотограф, в каждом снимке. Твоя молодость, твой успех, годы незабвенные.

Все это в груду нынче, все навалом в ящиках, по всему этому, промахнись только, можно трахнуть молотком, и разлетятся вдребезги зримые мгновения памяти, образы людей, подобные иконам. А все же хороша коллекция, цены ей нет. Уберечь бы только. А зачем? Для продажи? Нет, это у него хранилось не для продажи, это у него не продавалось. Он покупал и продавал разные там ценные вещички — это он делал, на это он и жил, — но снимки свои, но свой архив он берег для самоутверждения. Вот кого снимал! И еще потому, что мог, глянув в иной негатив, на иной отпечаток, себя былого припомнить. Но и еще для чего-то он берег этот архив. Тут все смутно было, он бы не смог и себе объяснить, для чего еще. Тут какая-то тайна начиналась. Может быть, для того он сберегал все это стекло и все эти пленочки, чтобы опора за спиной чувствовалась? Чтобы, случись худшее, смог бы показать и доказать, что не всю жизнь хаживал так низко, как нынче? Словом, он берег эти ящики, которые сейчас заколачивал и заколачивал, нес в грузовик и ставил там, всякий раз предупреждая помогавшим ему грузчикам: «Не кантовать! Стекло!» Да, стекло, но с глазами. И иные из этих глаз в таком властном прищуре, что и нынче бы оторопь любого взяла, кто бы хоть ненароком глянул в этот прищур.

Все позади, вот и все позади — выпотрошена фотография, опустела, сразу превратившись в жалкую комнатенку с ободранными стенами, с пробитым дырами потолком.

Александр Александрович, отвезя все, что надо было увезти, домой, сдав все свои ящики на руки Вере Васильевне, сел в «Москвич» и вернулся на Домниковку. Захотелось ему взглянуть, как будет падать этот кургузый домик, потянуло попрощаться, что ли. Он вспомнил дряхлого Наума, который тоже прибежал прощаться со своей палаткой. Но опоздал, прибежал на пустырь. И, надо же, горсть земли с этого пустыря увязал на память. Смешной старик, нелепый, жалкий. Вспомнив о нем, Александр Александрович чуть было не повернул назад. Не катит ли и он, чтобы увязать в носовой платок горсть землицы с того места, где стояла его фотография? Слабость, расслабленность в себе — это точное предвестие старости — Александр Александрович яростно изгонял, едва лишь приметив.

Он не повернул назад. Он ехал вовсе не для того, чтобы прощаться. Он ехал, чтобы побыть там еще с часок, поскольку ему звонить были должны как раз в это время, а звонить-то уже было некуда. Так, может, догадаются подъехать к фотографии? Домой к себе он звонить разрешал далеко не всем. Стоит ли рисковать?

Вот зачем он ехал. По делу, а вовсе не для расслабленных этих прощальных минут. Да и с чем прощаться? С этой хибарой, свидетельницей его поражения? Впрочем, и свидетельницей его воскрешения. Тут не все так просто. И все же он ехал не прощаться, он не допускал этой жалкой мысли, он ехал для дела.

Нет, то было не наводнение, то был пожар.

Едва Александр Александрович вступил на Домниковку, оставив машину у гостиницы, он увидел взметнувшееся вверх зарево. Жадное пламя, жравшее и пожиравшее легкую еду. Трещало за громадными ушами от этого жара, чмокало и всхлипывало. Казалось, чудовище приползло сюда и жрет, жрет, изрыгая пламя, его же и заглатывая. А всего-то-навсего горел тот самый, в два этажа, домик, в котором помещалась фотография. Домика уже не было, его своротили и повергли, уложили на тарелочку перед пламенем. И пламя начало жрать. Сто лет сохло дерево в этом домике для этой трапезы огня.

Насколько можно было, так близко и подошел к пожарищу Александр Александрович. Пока терпели глаза, все подходил. Забыл про нерадостное для себя сравнение с Наумом, глядел на огонь, прощаясь. Слезились его зоркие глаза от огня. Подумал, не снять ли на память? За аппаратом даже потянулся, достал его, отщелкнул футляр, но снимать не стал. О чем память-то? Это был не для его архива снимок. Горел старый трухлявый дом. Только и всего.

Кто-то встал рядом с Александром Александровичем. Ротозей, должно быть. Такой же, как и он. Люди любят смотреть на огонь. Особенно когда шибко горит. Особенно когда дом горит. Дом — это ведь гнездо человеческое. Стало быть, человек горит, когда дом горит. Люди любят смотреть на чужие пожары.

Тот, кто подошел, похмыкал, кашлянул, привлекая к себе внимание. Александр Александрович скосил глаза. Ах, вон это кто был! Тот как раз и был, кто ему надобен. Догадался, приехал, поняв, что что-то да случилось, раз телефон молчит. Это был тот самый человек решительно без каких-либо примет, с которым самые пустяшные вел по телефону разговоры Александр Александрович. Про кофе там, про пирожное. Нынче чуть поширить пришлось разговор.

— Вот, ликвидировали мою точку, — сказал Александр Александрович человеку без всяких примет, так и одетому, так и держащемуся, как человек без особых примет.

— Вижу. Предали огню. А мы-то сами не горим?

— С чего бы?

— И сам не знаю. В плечах стало жать. Шея болит.

— Как?

— Ну, все оглянуться хочется. Считайте, что предчувствие.

— В предчувствия не верю.

— И я бы рад. Ах как горит! Сердце падает, как горит! Я, жаль, верю. И в предчувствия и в приметы.

— На юге живешь, в курортных местах, а нервишки, гляжу, ни к черту.

— Для кого курорт, а для кого передний край.

Все трещало вокруг, гудело, вскрикивало даже. Вот как умирало, как сгорало дерево.

— Не собрался ли на отдых? — спросил Александр Александрович, не поворачивая головы.

— Да надо бы.

— С юга на север?

— Все шутите? Есть что-нибудь для меня?

— Надо подумать. Не люблю людей с предчувствиями.

— Предчувствие делу не помеха. Предчувствие — подспорье осторожности.

— Подспорье осторожности — смелость.

— В нашем-то деле?

— В нашем-то деле… Ладно, завтра в двенадцать у того же автомата. Если шея не заболит. С больной шеей не приходи.

— И пошутить нельзя?

— Шутник. И учти, я закрываюсь на некоторое время. Негде еще голову приклонить.

— Понял.

Миг спустя, оглянувшись, Александр Александрович уже не обнаружил своего собеседника. Растворился.

От этого ли разговора, от жара ли у Александра Александровича заломило плечи и шею. Он попятился от огня, в последний раз, прощаясь, вгляделся в костер, в Домниковку всю, которой уже не было, а была просека по живому, и быстро пошел к машине.

Черт те что, заломило шею! Стенокардия сигнал подала? Нет, пожалуй, это от жара, слишком уж близко подлез к огню. Вот и глаза все слезятся — сунулся головой в самый огненный жар.

Александр Александрович ладонями прикрыл глаза, постоял, прислушиваясь к себе, к боли этой, вступившей в шею, поползшей к плечам. Стенокардия все-таки. Пора, видно, всерьез заняться здоровьем. Не мальчик. Но и послаблений себе давать тоже нечего. Не старик. Он отвел рывком руки от лица и оглянулся. Почувствовал, что надо оглянуться, вонзившиеся в спину почувствовал глаза. Верно, не ошибся: за спиной у него стояла Ксюша. Сверх меры нарядная, сверх меры подмолодившая себя гримом.

— Приветик! — Она слабо взмахнула рукой, шатко шагнула в брючках ему навстречу. — А я жду, жду. Видела, как ты там с огнем играл. Хотела подойти, так ведь грим. Поползло бы личико. Что за подонок с тобой стоял? Он, когда пошел от тебя, все оглядывался. Извертелся весь. Тик, что ли, такой?

— Тик. Могла бы и не приезжать сюда. Что за спешка?

— Спешка, касатик, спешка. У тебя в машине нет чего хлебнуть?

— Уже? Еще и день-то рабочий не кончился.

— Да, уже. А рабочий день у меня как раз и кончился. Поздравь, предложили по собственному желанию… И это, говорят, лишь по дружбе ко мне. А то бы!..

— За что? — Александр Александрович сел в машину, распахнул перед Ксюшей дверь. — Садись, поехали. Нечего тут торчать.

Она села рядом с ним, вдруг приткнулась к его плечу, всхлипнула.

— Да все придирки какие-то! За что, за что?! Обычные придирки, когда надо избавиться от человека. А вот почему избавиться? То была хороша, а то…

— Сядь прямо, — сказал Александр Александрович и глянул по сторонам, почувствовав, как снова заломило шею и плечи.

12

В Зеленоград Саша прикатил не один. Побоялся один ехать. Не робок был — чего только уже не пришлось снимать, — а тут робость взяла. Не потому ли, что взялся за какую-то совсем новую для себя работу, за задание без задания? Поэтому. И еще потому, что снимки его, которые он должен был сделать, станут рассматривать те три печальные женщины, три смолоду вдовы, которым он сам же и признался, что сработал для них халтурно. А как — не халтурно? Ему предстояло показать им, что вот и другая бывает работа. А какая? Порыв прошел, минута озарения миновала, когда про что-то главное он понял, снимая стены в комнате боевой славы в своей родной школе, и осталось лишь смутное чувство, лишь след догадки, а самой ее как не было. Да, надо искать, надо раздвигать рамки альбома, когда речь идет о погибших людях, о солдатах. Но вот как это сделать? И что искать?

Словом, покинула Сашу уверенность или, вернее, самоуверенность, которая может возникнуть в человеке от больших знаний, но еще чаще от их отсутствия. Смел по неведению — участь многих и даже немолодых. Но вот когда усомнился в себе, когда оробел, когда задумался, полагая с горечью, что остановился, вот тогда-то и начинается настоящая у человека работа. Трудная работа. Та, которая приносит счастье.

Отправляясь в путь, Саша вспомнил про Олега, про того тщедушного очкарика, который, кажется, умел снимать куда лучше него. И что-то такое уже понимал про искусство фотографирования, про что Саша еще лишь догадывался. Саша вспомнил об этом пареньке и рванул к нему в «Литературку», готовясь любые унижения снести, лишь бы только Олег этот соблаговолил ему сопутствовать. Парень-то был с гонором, ершистый, и все правду норовил кинуть в лицо, даром что был в весе пера и никак не больше.

Повезло Саше: Олег оказался на месте. И был не очень занят. И благосклонно выслушал Сашу. И даже — когда везет, так уж везет! — не стал упираться.

— Ладно, поеду с тобой, — сказал он. — А снимки свои не приволок?

— Нет.

— Боишься, что раскритикую?

— Просто не подумал. Я по дороге к тебе свернул. Вдруг испугался: куда еду, зачем?

— Испугался? Это что-то в тебе новое. Помощи запросил. Новое. Меняешься в лучшую сторону.

— А вот одна моя знакомая говорит, что я все хуже делаюсь.

— Может быть, мы о разном с ней толкуем? Я о работе.

— О разном, пожалуй.

Ехали в Зеленоград быстро. На иных участках шоссе Саша до ста тридцати доводил скорость. Ездить-то он умел, и ему вдруг необходимо стало доказать это своему спутнику. А тот притих. Оробел? А еще в летчики собирался.

— Может, скинуть? — спрашивал иногда Саша. — Как ты к скорости? Ты честно скажи, скинуть?

— Нет, — качал головой Олег. — Веди, как считаешь нужным. Нет, не скидывай. Не люблю скидок.

Если он и оробел, то держался все-таки хорошо. Только молчаливым сделался. И Саша больше помалкивал. Он с машиной вел разговор. Свой, особый, шоферский. Тут все тело в разговор включается, когда такая скорость. И слышишь машину, как себя. А автомобильчик иногда почти летел над шоссе, и поводило его чуть-чуть из стороны в сторону. Чуть-чуть всего, но при скорости в сто тридцать это не шутка.

— А то, может, сбавить? — спрашивал Саша. — Тише едешь, дальше будешь, а?

— Веди, как считаешь нужным.

Стойкий оказался паренек.

Но вот они приехали. Город перед ними открылся вдруг, когда взлетели на бугор. И был этот город бел, многоэтажен, совсем Москвой был в каком-нибудь ее новом районе. И не удивительно: он и был городом-спутником Москвы.

— Куда занесло? — изумился Саша. Он тут ни разу не был. И он приуныл: — Где тут искать следы сражений? Город встал.

— Адрес хоть какой у тебя есть? — спросил Олег.

— Не адрес, а наверняка устаревший ориентир. Школа номер восемьсот сорок два.

— Вот туда и давай — в ту школу. Для фотографа лишь бы начать.

Машина уже катила городом, мимо высоких домов, и Саша вынужден был перейти на меньшую скорость, чему Олег явно обрадовался.

— Ну и гнал ты! — сказал он и признался: — Я даже струхнул.

— Не заметно было.

— Струхнул, струхнул.

— Хороший ты парень, Олежка, — сказал Саша.

— Это почему же? Что струхнул?

— Что признался.

— Это у тебя армейские критерии? — обрадовался Олег.

— Армейские. Да и житейские. И в спорте тоже важно, чтобы человек не хитрил, не изображал, чего нет.

— Но твердость духа ты же не отрицаешь? Помнишь, я спрашивал тебя, не страшно ли прыгать с парашютом? Ты сказал еще, что не сумел в этом разобраться, что прыгал, доверяя людям, которые тебя послали в прыжок, доверяя парашюту. Я тогда подумал, что это и есть твердость духа — это доверие. Если человек знает дело, ему надо доверять. Я тебе и доверился. А страх, — а он сам по себе. Бойся, но держись.

— Говорю же я, что славный малый. Заумный чуток, но славный.

— Заумный? Примитивные люди, если что не понимают, всегда считают это заумью.

— Считаешь меня примитивным?

— Местами. Вкраплениями. Или, если применить профессиональное выражение, — недопроявленным.

— И неотретушированным?

— Ретуши на тебя как раз наложено сверх меры. Но по позитиву. Будем надеяться, что негатив не испорчен.

— Будем, будем. Все вы, я смотрю, одинаковые.

— Кто — все?

— Положительные. Одна моя знакомая…

— Ты считаешь себя не положительным?

— Куда там!

— Не в смысле каких-то нарушений, отклонений от установленных норм общежития, а в смысле первоосновном?

— О чем толкуешь?

— О первооснове в каждом из нас. О сердцевине. О жизненных позициях.

— Вот, вот. Эта моя знакомая, на которую ты очень похож, хоть она и красавица, она мне про то же толкует. Разберись в себе, говорит. Ты заврался, говорит.

— Серьезный разговор для красавицы. А она действительно красавица? Фотографии ее у тебя нет?

— Есть.

Саша остановил машину, — да и пора было, надо было справиться о дороге, — вручил Олегу бумажник, где у него было несколько Катиных фотографий, и пошел на разведку.

— Гляди. Ищи сходство. А я пока с аборигенами потолкую.

Этот город все же был сам по себе городом, а не районом Москвы или пусть даже спутником. В этом городе все всё про него знали. В Москве же никто почти уже ничего о ней не знает. Слишком много в ней людей, лишь проезжающих. И слишком велик стал город и для тех, кто там живет постоянно. Не охватить, не запомнить. За целую жизнь не на всех крупных улицах побываешь.

Саше сразу же указали дорогу к нужной ему школе.

— Там, где три сосны? — спросил Сашу старичок, набежавший на него первым, и палочкой указал путь. В этом юном городе уже были свои старички-старожилы. А иначе и города нет, если нет таких старичков, говорливых, всезнающих, хранящих традиции.

— Эта школа стоит в пятидесяти метрах от переднего края, который проходил там в сорок первом, — сказал старичок. — Как же, как же. Там панфиловцы держали оборону. Собственно, от деревни Матушкино, на месте которой стоит наш город, и начался последний бой за Москву. Как видите, молодой человек, мы его выиграли.

— Вы тут сражались? — обрадовался Саша. — Вы бы не могли показать нам? Мы от «Литературки».

— Показать могу, но воевал я не здесь, — сказал старичок. — Те, кто здесь воевал, молодой человек, те насмерть бились. Их нет.

— А мы к ним и приехали, — сказал Саша.

— Так, так, понял вас. Что ж, пойдемте, покажу.

Уже маленькая толпа собралась вокруг Саши. Он был приметен, его аппараты бросались в глаза. И еще один местный житель вызвался показать Саше школу и те три сосны, из-за которых эту школу здесь называли: «У трех сосен».

— Я в этой школе учусь, — сказал этот местный житель. — Перешел в третий. Все про нее знаю. И про тот бой кровавый.

Так вот, стар и млад, и уселись на заднем сиденье Сашиного автомобильчика, хором начав, что несколько затрудняло дело, свое повествование о минувших днях.

— Да, она красивая, — возвращая Саше бумажнике фотографиями, сказал Олег. — Но не красавица. Слава богу, не красавица. И ты, знаешь ли, с понятием ее снял. Вот это и есть — сфотографировать человека. Ты ее характер снял. Ее душу, что ли. Она у тебя хорошая, надежная. Вы дружите?

— Поссорились.

— У нас там, в школе, старшие ребята все позаписались в батальон боевой славы, — сказал мальчик.

— В этой школе удивительный создан музей военный, — сказал старик. — Я тоже в этот музей сдал кое-что из найденного в лесу. Знаете, идешь по грибы, а приносишь солдатскую каску или обойму от автомата. Первое время просто спотыкались обо все это.

— У нас настоящие есть пулеметы и автоматы, — сказал мальчик. — Старшие ребята и форму имеют. У них военные игры, как настоящие. Но меня еще пока не берут. Я в резерве еще пока.

— Помирись, — сказал Олег Саше. — Обязательно помирись. Убежден, что это ты был причиной ссоры.

— У нее есть жених, — сказал Саша. — Но причиной был я. Верно.

— В нашем городе считается почетным учиться в этой школе, — сказал старик. — Все ребята туда хотят попасть. Это хорошо. Создаются традиции. Это очень хорошо.

— Старшие ребята у нас самые лучшие по математике во всем районе, — сказал мальчик. — Я про математику еще не все понял. Отец говорит, что это арифметика, но только совсем взрослая.

— Он верно говорит, — сказал старик. — Подрастешь и ты до этой математики. Конечно, решил стать ученым?

— Еще не решил. Обдумываю.

— Все равно помирись, — сказал Олег. — Вы давно дружите?

— Недавно. Странно, а кажется, что давно. Этот жених у нее с детского садика. Скажи, когда так долго, это уже нерасторжимо?

— Полагаю, что когда так долго ходят в женихах, то это как раз и становится расторжимым.

— И я так думаю! — просиял Саша. — Но если бы ты только знал, как она строга со мной!

— Влюбился? — осторожно спросил Олег. — Вот! Теперь я понял, что в тебе изменилось.

— Первый поворот направо, — сказал старик. — Глядите, она — та школа! Хороша?

— Можно тут не поворачивать, — сказал мальчик. — Там дальше напрямик есть дорога.

— Та дорога не для машин, — сказал старик. — А вот для таких вот пострелят, как ты.

— Что изменилось? — спросил Саша, осторожно сворачивая направо.

— Строже стал. Серьезнее.

— А может, не от этого? Что ты про меня знаешь?

— Естественно, почти ничего. Я только приглядываюсь.

— Учти, положительный, я уже огонь и воду прошел, огонь и воду.

— А теперь налево, — сказал старик. — Наша школа «У трех сосен» принадлежит к числу удач градостроения. Согласитесь, спланирована так, словно архитектор хотел сказать ребятам: «Добро пожаловать!»

— В нашей школе только спрятаться некуда, — сказал мальчик. — Все насквозь видно. Это недостаток.

— Зато — солнце, — сказал старик. — Чистота. Воздух. Признаюсь, когда иду мимо таких школ, зависть берет. Мое поколение училось в хмурых зданиях, в классах, где бывало по сорок человек.

— Но ваше поколение вышло из этих классов на войну и победило, — сказал Олег, оглянувшись. — Не в стенах, стало быть, дело.

— Мы тоже победим, — сказал мальчик.

— Воевать собрался? — спросил старик. — С кем это?

— Найдем с кем, — сказал мальчик. — Еще повоюем! — бодро сказал он. — Я готовлюсь.

— Ну вот, смотрите на него! А мы-то боремся за мир.

— Я тоже за мир, — сказал мальчик. — Мир надо защищать.

— Здесь остановитесь, — сказал старик. — К самой школе на машинах не подъезжают. Между прочим, здесь часто бывают туристы. И иностранные. Как же, последняя линия обороны Москвы! Это действует на воображение.

Саша остановил машину, и все вышли из нее.

— Ну давай, огнепроходец, действуй, — сказал Олег. — А я погляжу.

— Вроде как буду сдавать тебе экзамены?

— Нет. Но погляжу.

Они двинулись к школе, ведомые стариком и мальчиком. Школа и верно, была избыточно из стекла, вся была видна на просвет. Чем-то она напоминала бассейн у Кропоткинского метро, а еще больше Дворец пионеров.

— Учиться тут хорошо, но плохо, — сказал Олег. — Верно парень говорит: ни одного укромного уголка. Мальчик, как тебя зовут?

— Коля.

— А я Олег. А он — Саша.

— А я Михаил Львович, — представился старик. — Вот и познакомились.

— Для начала вас и снимем, — сказал Саша. — Рядышком и на фоне этой школы «У трех сосен». Зеленоградцы «У трех сосен»! Прошу! Только не смотрите в объектив, смотрите поверх меня. — Он щелкнул затвором, поглядел на Олега. — С того начал?

— Еще не начал.

— Ну, поучи, поучи. Затем и привез вас, уважаемый метр.

Ведомые Колей, который здесь был хозяином, все двинулись к школе. Саша еще разок щелкнул затвором. Он снял мальчика, как тот шел впереди всех, гордо закинув голову. И еще раз щелкнул затвором: снял близкий за школой лес. Впрочем, уже и не лес — слишком уж эти деревья были потеснены городом, обступившим их и проредившим.

Школа была пуста. В ней были люди, но не было ребят, и потому школа казалась пустой. Еще шли каникулы, и тут тоже еще завершался ремонт, и шаткие подмостья маляров стояли в коридорах.

Коля уверенно вел их, все замедляя шаг, все торжественнее становясь.

— Вот! — сказал он и распахнул дверь одного из классов. — Вот эти три сосны.

За стеклом класса-зала, метрах всего в пятидесяти, там, где начинался ужатый стенами лес, Саша увидел три островком вставшие сосны. Не горделивые — присмиревшие от близкого городского соседства, уже покривленные недугами. А здесь, в зале, Саша увидел почти все то же, что и в музее боевой славы своей школы. Разве что побогаче был здешний музей, побольше в нем было касок, винтовок, побольше грозных свидетельств. Война здесь близко встала, перед глазами. До переднего края тут было всего пятьдесят метров.

— Туда! — сказал Саша. Он бы напрямик зашагал к тем соснам, но надо было сперва выйти из школы, обогнуть ее, а уж потом…

Три сосны и чахлый лес вокруг, сквозь который видны были дома, приняли Сашу, одарили его тишиной. Все же можно еще было найти тут такую точку, чтобы только лес был и эти сосны. И небо над ними. Примолкший лес, и примолкшее небо. Саша снял сосны, лес, небо. Аппарат повел его, мысль повела, он не смотрел под ноги, спотыкался, перепрыгивал канавы. Последняя линия обороны повела его. Она была здесь, вот здесь, он стоял на ней, шел по ней. Здесь когда-то все было изрыто, здесь люди в землю зарывались. И смертный здесь шел бой. Все исчезло, все травкой поросло. Но земля тут бугрилась, тут холмиками шла земля. И эти холмики и были тем следом, который остался от войны. Это были отвалы окопчиков, нарытых бойцами. Вот тут, и тут, и тут лежали люди, и шла по цепи команда: «Ни шагу назад!»

Саша прислонился к дереву, к чахлой березе. «Ни шагу назад!» Он представил себя в тот миг, здесь, за этой березой. Он был обучен солдатскому делу. И он понял, что тут все простреливалось, что он открыт. Он припал к земле — сам не понял, как это вышло, — он припал к земле, выдвинув вперед аппарат, нацеливаясь. Теперь он мог продержаться здесь. Сколько? А сколько жив будет. «Ни шагу назад!» Тенью кто-то перебежал за деревьями, — там, метрах в тридцати. Саша выстрелил в эту тень, засек ее. И снова взвел затвор. И снова выстрелил по тени. Тридцать метров… Двадцать метров… За этой чертой целились по нему. И, может быть, тот, кто верно прицелился, уже нажимал на спусковой крючок. Как быть? Нырнуть головой в землю, в этот мох — и поползти, поползти, обдирая локти, куда-то назад, в безопасность? Как быть?! Саша представил себя в тот миг и поверил себе, что не пополз бы назад. Он поверил, что не пополз бы. Важно поверить в себя, самое главное поверить в себя, в то, что не поползешь назад. А что до проверки, то жизнь всегда найдет способ проверить тебя. Не так, так этак. Не на войне, так в мирную пору, где тоже проходят «последние линии». Но важно поверить в себя, самое главное сперва — поверить в себя.

Коля лег рядом с Сашей, вжался в землю, шепнул:

— Гранатой бы! Противотанковой!

— Кончились, — сказал Саша. И очнулся. И приметил, что и Олег тоже что-то снимал сейчас. Такой же вот бой? И ему померещилось? Спрашивать не хотелось. Да и миг тот прошел, когда во все это поверилось, когда жил во всем этом. Прошел тот миг, промелькнул. Вот и Олег спрятал свой аппарат, ладонями остудил глаза. Проснулся будто или очнулся. И тоже увидел всего лишь три старые сосны, покривленные, уже задохшиеся почти от близкого соседства с городскими стенами. И, наверное, себе удивился, волнению своему только что, как удивился и Саша, придя в себя. Но было, было это волнение. Не отнять, было. Сколько угодно потом сомневайся, подтрунивай над собой — было. Да, да, находит порой на нас, берет за сердце, — что поделаешь, смешными мы иногда бываем, доверчивыми, чудится нам иногда, голоса какие-то слышатся. Что поделаешь, бывает, бывает. И в миг такой мы прозреваем, хотя и кажется, что спим. И лучше делаемся, того не ведая. Мы и вообще-то лучше, чем думаем о себе, когда избавляемся от зазнайства, хотя и не знаем часто, что в нас от лучшего, а что от худшего.

13

В Москву они возвращались, снова храня молчание, хотя Саша не гнал. Молчалось, потому что думалось. Вот об этом всем, про что начни рассказывать — засмеют. Никто другой даже, а сам себя засмеешь. Наивность, доверчивость, взлет души этот — нынче это все не в почете. Усмешлив уж больно век наш, скептичен. Но так, да не так это. Вслух, может быть, и так, а про себя человек и ныне верует во многое, что свято от века. Было и есть!

Саша подвез Олега к «Литературке». Стали прощаться.

— Я там поснимал тебя в бою, — сказал Олег. — Может, что и получилось. Зайдешь завтра? Взглянем.

— Зайду. И я там что-то наснимал. Что вот только?

— Бой шел. Ты снимал бой. Ждать тебя завтра?

— Жди.

Вот и поговорили.

Саша пошел к машине, но медленно шел, не хотелось расставаться с Олегом. О чем-то еще договорить нужно было. О чем? Он этого не знал. Такой разговор сам нарождается, когда друг перед тобой. Всего ничего знал Саша этого парня, но считал уже другом. Добро и доверчиво думалось о нем. Вот и сейчас так думалось, когда шел к машине. Добро и доверчиво, хотя никаких особых мыслей не было. Разве одна шевелилась мыслишка в этой доброй волне о том, что хорошо бы было, если б Олег окликнул его, предложил бы посидеть где-нибудь, продлил их встречу.

— Саша! — позвал Олег.

Вот! Только друзья умеют читать твои мысли на расстоянии.

Олег нагнал Сашу, вместе подошли к машине.

— Слушай, — сказал Олег. — Тут у меня работенка одна… Поедешь со мной?

— Поеду! — сказал Саша, радостно распахивая дверцу. — Садись!

Уселись, тронулись. Саша не спрашивал, куда ехать. Все равно куда. Хорошо, что вместе. Молодчага этот Олег!

— Сворачивай на кольцо, — сказал Олег.

— Слушаюсь!

— А едем мы на новоселье в студенческое общежитие.

— Подходит!

— Я вроде бы по делу, вроде бы от газеты, но, врать не буду, есть у меня там личный интерес.

— Что, халтурка?

— Все бы тебе халтурка. Девушку там одну рассчитываю встретить. Между прочим, она красавица. Даже больно смотреть.

— На мою — не больно.

На мою! А она не его вовсе. Он потерял ее. Заврался, запутался, потерял. То горел в душе радостный огонечек, вспыхивал и разгорался, когда вспоминалась Катя, а теперь вспомнил ее, но огонечек этот не вспыхнул. Погас? Еще теплится, но вот-вот погаснет. Сам виноват!

— Сам виноват! — вслух сказал Саша.

— Мы тоже часто ссоримся, — сказал Олег, все поняв, как и должно другу. — Я часто отказываюсь ее понимать.

— Но ты-то без сучка, без задоринки. Что еще ей не хватает?

— Пойми ее! — Олег жалко как-то улыбнулся, пошутил, себя не щадя: — Может быть, этой самой задоринки? С кольца свернешь на улицу Казакова. Ну, где театр Гоголя.

— Вон мы куда. Я видел этот домик для студентов. Семнадцать этажей, и все такое прочее. Так он готов?

— Вселяется народ.

— А она кто?

— Будет землеустроителем.

— Это с чем же едят?

— Видишь ли, как говорит их профессор Виталий Ростиславович, землеустроитель — это наместник бога на земле.

— Понял. Итак, мы катим к божьим избранникам?

— Да. Геодезия. Аэрофотосъемка. Картография. Разве тут без потусторонней силы разберешься? Кира не в этом доме живет, но ее институт землеустроителей рядом и общежитие ее рядом. Уж на новоселье-то к соседям она явится. Как думаешь?

— Должна. Красавицы любят ходить в гости. О, ну и домик! Всю улицу под себя подгреб!

Саша свернул с обширного Садового кольца на узенькую улицу Казакова, и сразу высоченный блочный дом как бы преградил им путь. Дом навис над улицей, казалось, встал поперек. Теперь этой улице, чтобы жить, надо все свои дома поменять, повысить ростом, поравнять с великаном. И уже началось тут это подравнивание, уже и один дом-башня встал в конце улицы, и еще один дом тянулся в небо, храня пока в секрете число будущих своих этажей.

— Не жить тут театру Гоголя, — сказал Саша. — Затолкают особнячок. Вот, Олег, и дома тоже друг друга заталкивают и перегоняют.

— Как иные людишки?

— Именно. — Саша остановил машину, въехав на обочину тротуара. — Ну, пошли к твоей красавице. Ух как они домик осветили! Снимем экстерьер?

— Снимай, если хочешь. Но учти, тут ребятки сами умеют снимать. Очень-то не пыли, засмеют. И аппаратура у них получше, чем у тебя. Аэрофотосъемщики ведь.

— Так то в небе, а мы на земле.

— И геодезисты.

— Сдаюсь. Сниму тебя с Кирой — и все. Разрешаешь?

— Ее еще найти надо.

Похоже было, что Олег робеть начинал, подходя к этому дому-великану, сверкавшему сейчас всеми без числа окнами, где каждое окно, светясь, еще и пело, смеялось, перекликалось. Громогласный и развеселый то был великан… И познал уже себе цену. Главным стал на этой улице, главным собирался и оставаться. Его обитатели тоже становились тут главными. Отныне студенческой станет улица. Студенты тут продиктуют свои законы. Наверняка и этот театр Гоголя, чтобы выжить, обновит свой репертуар, принаймет молодых артистов, попытается стать молодым театром, с молодыми проблемами.

Вошли в дом, ступили за светящееся стекло, ступили в гомон и яркость.

— Тут как в гостинице «Юность», когда там поселяются спортсмены, — сказал Саша, озираясь. — Или как в кемпинге в сезон. Откуда они все прикатили?

— Отовсюду, — сказал Олег.

Холл был завален рюкзаками. Из рюкзаков тут горы образовались. А хозяева этих гор, и верно, казались путешественниками, только что возвратившимися из дальних стран. Большинство были в студенческой рабочей одежде, куртки у парней и у девушек были испещрены эмблемами, рисунками, надписями и подписями, даже номерами телефонов. Приглядеться, так по этим рисункам и надписям без труда можно было установить, откуда кто прибыл, где работал, в каких краях оставил свою мету. Иные на куртках хронологией занялись, годы обозначили. В нынешнем году — БАМ, в прошлом — КамАЗ. А еще годом раньше — Казахстан, или вдруг — Подмосковье, или вдруг — Архангельск. Рогатые головы коров глядели со спин, горные вершины тянулись к затылкам, ежастое солнце закатывалось за степной горизонт, белел в морской дали парус, от плеча до плеча ребрилась плотина. Саша очутился возле девушки, куртка которой была испещрена подписями, адресами и телефонами. Очень славная девушка оказалась, с веснушками и длинной косой. На спине у нее паслась корова.

— Привет знаменитой доярке, — сказал Саша.

— Привет! — не поглядев на него, ответила девушка. Она кого-то ждала и нервничала, пиная носком рюкзак.

— А не опаздывай! — сказал Саша. — Так ему! Поделом!

Девушка взглянула на него:

— Без дела тут толкаетесь, молодой человек?

— От газеты.

— Как это вы решились укатить от нее в такую даль? — Служба! А где мы?

— В Башкирии.

— Так там же нефть, а не коровы.

— Много ты понимаешь, объектив. Там луга не хуже, чем в Альпах. Слушай, если тебе нечего делать, помоги мне подбросить эти вещички на тринадцатый этаж.

— Все, больше не ждем?

— Не ждем. Мне были руки нужны. А ты вроде крепкий.

— Рюкзачок подниму. — Саша навесил на плечо рюкзак девушки. Рюкзачок оказался не из легких. — Что там, золотые слитки?

— Да, сконцентрированные в учебники. И этот, и этот еще. И вот этот маленький чемоданчик.

Миг, и три громадных рюкзака и увесистый чемодан повисли на Саше, погребли его.

— Вперед! — скомандовала девушка. — К лифту!

— Вообще-то я тут с товарищем, — сказал Саша, вертя головой.

— Один дотащишь. Вперед!

Саша увидел Олега. Тот стоял в сутолоке посреди холла и тоже вертел головой.

— Олежка, я тут! — крикнул Саша. — Видишь осла с поклажей? Это я! А гонят меня на тринадцатый этаж! Ищи меня там!

— Вперед, вперед! Раскричался! — Девушка взмахнула косой, погоняя Сашу. — Разве ослы разговаривают?

— Иногда. А какая будет награда?

— Ну, нацарапаешь свой телефончик, — сказала девушка. — А там поглядим.

— У тебя вся спина в телефонах и адресах, — сказал Саша, бредя к лифту. Утешало его, что не один он тут стал носильщиком. — Целое стадо у тебя.

— Разберусь. Ты тащи, тащи.

Он тащил, тащил. Смешно и добро было у него на душе. Рюкзаки горьковато пахли брезентом, дорогой, далью неоглядной. И стал он сразу тут своим. Кто-то из парней помог ему, когда влезал в лифт, две девушки, ехавшие с ними, одарили сочувственными взглядами. Он им пожаловался, как родным:

— Совсем загоняла!

— Тяжело в ученье, легко в бою, — сказала одна из девушек.

— Молодая семья? — спросила другая.

— Она самая, — кивнула хозяйка Саши. — Приползли, кажется. Шагай, шагай, мой миленький…

— Ослик, — подхватил Саша. Он выбрался из лифта и стал выбираться из-под рюкзаков. — Где твоя комната?

— Сейчас узнаю у дежурной. Но ты можешь идти, я теперь сама управлюсь. Спасибо. — Девушка подошла к Саше, подставила ему левое плечо. — Пиши. Там, кажется, еще есть свободное местечко.

— Что писать?

— Как все. Адрес. Телефон. Имя не худо бы.

— Хорошо. — Саша достал шариковую ручку, начал писать, сильное и плавное ощущая под рукой плечо девушки.

— Что-то ты не то пишешь, — сказала девушка, скашивая глаза.

— То, то.

— А что? Не разберу.

— «Катя, я тебя люблю, — прочел Саша. — Прости меня!»

— Быстрый какой! Прощаю. Но только я не Катя, я Лена.

— А я вот Катю люблю. Теперь простишь?

— Другого места не нашел в любви объясняться?! — Девушка обеими руками оттолкнула его, но сразу и придвинулась к нему. — Смотри, какой! Что же, эта Катя, лучше меня?

— Я ее люблю.

— Лучше, скажи, лучше? — Лена выпрямилась перед Сашей, зная, что хороша статью, вскинутым лицом, косой своей по пояс.

— Я ее люблю.

— Не шутишь?

Нет, он не шутил. Она поняла это и пошла от него, подзывая дежурных со своего курса, чтобы помогли затащить в комнату вещи. От двери оглянулась, крикнула:

— А я думала, что ты из этих, из вольных стрелков! Прости, ослик!

Нет, он не шутки ради написал вдруг это признание в любви. Ведь Катя, даже шутя, не позволила бы расписывать свою куртку то одному, то другому, она не умела так, у нее наверняка не было записной книжки, где на страничке с буквой «М» — мальчики, мужчины, молодые люди — теснятся телефоны и имена. Он потерял ее, но он не мог уже шагу сделать без ее глаз, осуждающих или одобряющих.

В коридоре на миг все стихло. Те, кого доставили сюда два лифта, растеклись по комнатам, притворили двери. Коридор был бесконечен. Он блестел пластиком, сиял и мерцал трубками дневного света, сам себя отражая в собственных стенах. И тянул по коридору незнакомого настоя ветерок. Была в нем высотная свежесть, жила новизна дома, полынный, молодой жил дух дальних странствий.

Вот бы зажить за одной из этих дверей, зная, что где-то в этом же доме живет Катя, и иногда, не часто, встречаться с ней. «Здравствуй, Катя» — «Здравствуй, Саша». Стать другим, поменяться, в другую войти жизнь, в ту, какая идет здесь, — в этом ветре, в голосах отовсюду, в новизне, чистоте стен. Несбыточно?

Звонко раздвинулись дверцы лифта, и из него вышла красавица. За ней Олег вышел. А за ним рослый малый, показавшийся Саше знакомым, хоть и не был ему знаком.

— Вот, Саша, — сказал Олег. — Это Кира.

Да, она была красавицей, Олег говорил правду. Величественной и загадочной она была. Черноволосая, сероглазая, высокая, с молчаливыми яркими губами. Руку протянула, будто одаривая. Чуть улыбнулась — и опять одарила. Как она одета была, Саша не разглядел, да и не вглядывался.

— Воистину, — сказал он, — наместница бога на земле!

Кира привыкла к восторженным словам о себе, и, наверное, слова эти для нее обесценились. Такие девушки, такие красавицы живут в гомоне льстивых слов и под обстрелом слишком уж откровенных взглядов. Тяжело им.

— Вы дружите с Олегом? — спросила она, медленно и торжественно произнося слова.

— Да.

— У вас хорошая аппаратура, — сказала она медленно и торжественно. — Хотите, мальчики, я вас сниму?

— Умеете? — Саша протянул ей «зеркалку».

Она умело раскрыла аппарат, умело поднесла к глазам, сказала ласково-пренебрежительно:

— «Зеркалочка»-выручалочка. Даже автоматическая наводка. Что, лень самому подумать? Кстати, познакомьтесь. — Она кивнула на рослого парня, который безмолвствовал, подпирая сильным плечом стену. — Первая перчатка нашего института. Хвосты по всем предметам, но мы им гордимся. Кстати, а вы похожи.

Верно! Они были похожи! Пытался вспомнить, кого этот парень ему напоминает, а оказывается, что его самого и напоминает. Одного были роста и масти, одной весовой категории, одет этот парень был на тот же манер. И даже стоял сейчас так же, как и он бы мог встать: подперев плечом стенку, молчаливый и снисходительный.

— Нет, мы не похожи, — сказал Саша, сразу невзлюбив себя в этом отражении.

— А вот сниму вас рядом, на фотографии сходство и вскроется. Кто не поглядит, подумает, что близнецы. Вставайте. Коля, пробудись.

— Чего еще? — сказал Коля. — Нужна мне эта фотография. Пошли, нас ребята ждут.

— Нет, я вас сниму. Занятно. — Она отступила, вбирая в объектив и Сашу и этого Колю, прилипшего к стене, щелкнула затвором.

Пока снимала, Саша успел поглядеть на Олега. Грустным он ему показался, потерянным каким-то. Из-за этого парня? Что ж, из-за такого парня можно загрустить.

— Все? — спросил Коля. — Поупражнялась? А теперь отдай ему аппаратик, и двинули. Говорю, нас ждут. Прощайте, ребятки. Пощелкайте тут пока. — Он отлепился от стены и пошел, не оглядываясь, уверенный, что Кира последует за ним.

Она и последовала, но спохватилась, оглянулась, остановившись.

— Олег, миленький, я уговорилась побывать тут на новоселье…

— Иди…

— А с Олегом вы разве не уговорились о встрече? — спросил Саша.

Не надо было задавать этого вопроса, не его это было дело, но больно было глядеть на Олега, просто больно было на него глядеть. Когда гордых обижают, всегда это больно.

— Тебе-то какое дело? — спросил Коля и пошел назад, пошел на Сашу, привычно приподняв к плечам тяжелые кулаки. Он знал, что только шаг так ему стоит сделать, как и разговору конец. Привык парень внушать своими кулаками трепет.

— Раз спрашиваю, значит, есть дело, — сказал Саша.

И у него были свои привычки, своя была уверенность. Злило, что парень пытается пугнуть его так же совсем, почти совсем тем же способом, каким и он умел попугать. Похожи они были, — и это злило.

— Может, поучить? — спросил Коля, вкрадчиво, не сердясь.

— Коля, опомнись! — всерьез испугалась Кира. Значит, за ним это водилось, значит, он был из тех боксеров, кто любит себя показать и не на ринге. Скверный это народец. Они и боксу учатся, чтобы прибить кого-нибудь при случае, разделавшись с человеком без всякого риска для себя, но себе во славу.

— Как еще выйдет, — сказал Саша.

Олег подошел к нему, встал рядом, судорожно начал сдергивать очки.

— Нет, Олежка, — сказал ему Саша. — Это мой разговор. На, подержи. — Он снял с себя аппараты, не отводя от боксера глаз — такие бьют без предупреждения, — протянул аппараты Олегу. — Отойди. Ну!

— Мальчики, мальчики! — взмолилась Кира.

А что, мальчики?! Сама же назначила Олегу встречу и сама же… Эх ты, красавица!

Да, такие боксеры, которые любят лезть в драки, утверждая свои права кулаком, всегда норовят нанести внезапный удар и им все и кончить. А то ведь размахается противник, заденет, раскровенит по-глупому.

Прямой в лицо, злобный, беспощадный удар нанес этот боксер Саше. Без перчатки удар. Такой удар мог бы изувечить. Только бандюга мог на такой пойти удар. Ведь и ссоры настоящей не было. И такой удар. Саша принял его, подкинув руку, скользнув под локоть. Но кулак все же достиг цели, не в упор, скользнув, но достиг цели. И сейчас должен был последовать второй удар, крюком, с правой вслепую по лицу. Не выйдет! Не получится! У самбиста, если напал на него боксер, если это драка, у самбиста свои тут припасены приемы. Их множество. Сотни их. Но надо было выбрать один-единственный и в какую-то сотую долю секунды. Саша выбрал злой прием. Этот Коля снисхождения не заслуживал. Саша выбрал молниеносный борцовский прием тбилисца Элгуджы. Саша всем телом подался вперед, с резким поворотом, как бы волчком, и подбил ногой ноги боксера. И всем телом своим обрушил его на пол, припечатал к полу. Боксер, валяющийся на полу, уже не боксер. Да и стукнулся этот Коля изрядно. Застонал коротко, притих. Не ждал такого оборота?

Саша поднялся, обнял за плечи Олега и повел его к лифту. Тот как раз раздернул со звоном свои створки.

— Поехали! Вы с нами, Кира?

Но она замешкалась, и створки сошлись.

У машины Саша и Олег простились.

— Я останусь, — сказал Олег. — Она неплохая. Ты не думай, она неплохая. Ну, бездумная, как все красавицы.

— Оставайся. Смотри только, как бы он на тебе не выместил.

— Я его не боюсь. Упал, как мешок. Смешно даже. Какой ты молодец, Саша! Какой ты друг!

— Мешок… Все-таки не подходи к этому мешку. Уж очень он злобный. Неужели я на него похож?

— Что ты, Саша?! Что ты?!

До дома отсюда было совсем близко. Дорога домой отсюда шла мимо Катиной площади. Где она, Катя? Что поделывает? Поехать бы к ней, примчаться бы в ее Раздоры, тормознуть бы возле дачи и крикнуть: «Катя! Это я! Я жду тебя!»

И все бы стало просто, сгинула бы муть, в которой он жил, отступила бы печаль, которая не покидала ни на минуту, поселилась в нем, как в собственном доме.

Но Катя могла и не выйти к нему, наверняка бы не вышла. Зачем он ей? Такой. Она иначе живет, он ей не нужен. А могла бы и выйти, но не одна. С этим парнем могла бы выйти. «Мы — Локтевы!» У них своя жизнь, а у него — своя. И забор между ними, дачный забор, но он как глухая, высокая стена.

У входа в парк Советской Армии стояли девушки и военные. Смех там жил, там светились глаза. Саша позавидовал этой жизни у входа в парк. Он позавидовал самому себе, входившему тут с Катей в парк. Не поверилось, что это было. Как давно это было!..

14

Александр Александрович долго еще катал Ксюшу по городу. Он не решался ее оставить одну. Она была пьяна, и она бы непременно еще добавила, предоставь только ей свободу. И начала бы чудить. Пьяная, она не знала удержу. А как раз удерж-то и был сейчас необходим. Развалилась бабенка, распустила нервы, запаниковала. И, ясное дело, поскорее б напиться, чтобы ни о чем не думать. Есть люди, которые, когда надо думать, когда нет ничего важнее трезвой головы, наоборот, спасаются от мыслей, бегут от них, любыми средствами загоняя себя в безмыслие. Это и есть паника? Она самая. Паника, малодушие, трусость.

Он знал Ксюшу давно. Не всегда была такой. Он помнил ее азартной, но и расчетливой, и с ясной всегда головой. Маленькая женщина с мужской хваткой. Пробивная, острая на язык, неунывающая.

Уже не вспомнить, как они познакомились, как стали партнерами. Рыбак рыбака… Ее ничему не надо было учить. Кто-то ее уже до него обучил. А может, и не было никакого учителя, если не считать за учителя саму жизнь. Человек сам выучивается тому, к чему у него лежит душа. А вот почему у одного к одному лежит душа, а у другого к другому, вот это — загадка.

Они стали партнерами, и даже близость у них возникла, что-то вроде романа. Именно что вроде. Такие романы лучше всего. Между делом, от скуки, так сказать, по-свойски. Такие романы ничем не грозят при завершении. Ни упреков никаких, ни слез, ни вражды. Напротив, только больше доверия друг другу, а доверие в их делах важнее всего. Они остались друзьями. Он умел сохранять дружеские отношения с женщинами, с которыми был близок, но с которыми развела жизнь. Он гордился этим своим умением. Он умел ладить с людьми. Это был драгоценный дар в нем. Жизнь показала, что нет цены такому дару. Он любил помогать людям, ну, просто любил помогать людям. Никто не скажет, что это не так. Скольких он вытащил! И устраивал на работу, и помогал советом, помогал деньгами. По всему городу, по всей Москве рассыпаны его приятели и приятельницы, так сказать, крестники и крестницы. По стране по всей рассыпаны. Он помогал, но, конечно, и ему помогали. Долг платежом красен. Он на том стоял и стоит.

Кажется, — давно было, запамятовал — и с Ксюшей он познакомился, выручив ее из какой-то истории. Что за история? Забыл. Столько их было, столько еще их будет — этих неприятных историй. Без них, увы, не прожить. Но важно первее всего не терять головы, не пугаться, избави бог, не впадать в панику. При любых ситуациях! Он на том стоял и стоит.

Ксюша все твердила: «За что? За что?» И пугалась, доискиваясь ответа. Могли и за то, могли и за другое, могли и за многое прочее. Ее все пугало. Прикидывала и пугалась. Вспоминала и пугалась. Он утешал ее, успокаивал:

— Если бы это им было ведомо, так тебя бы не по собственному желанию проводили б, а отвели бы за решеточку.

Он утешал, но на душе кошки скребли. И надо было что-то делать. Верно, а за что ее вдруг попросили с работы?

Он катал ее по городу и потихоньку, исподволь выспрашивал:

— Может, засекли, Ксюша, что ты попивать стала сверх меры? Кстати, чего ты так навалилась на спиртное? С какой беды?

— Мое дело! Нет, за пьянку бы пожурили, воспитывать бы стали. Нет, не за это. Остановился бы, дал бы глотнуть. Что ты меня все катаешь? Я и без тебя целыми днями катаюсь. Посмотрите направо! Посмотрите налево! Господи, с этим все, теперь с этим все! Но — почему, за что?! Что им стало известно?!

— Ты господа спрашиваешь? Он не ответит. Он, как известно, молчалив.

— Молчит, молчит, а потом как стукнет! Да, нагрешила!

— Что верно, то верно. Забавные я тут недавно пленочки проявил. И опасные.

— Знаю. Светка рассказывала. Передавала твою лекцию о нравственности. Скажи, почему ты подсунул своего племянника ей?

— Я не подсовывал. Свобода выбора.

— Подсунул, подсунул. А я бы его лучше пожалела.

— Его не требуется жалеть.

— Ну, полюбила бы.

— Способна еще?

Вот тут он обидел ее, а не надо было ее обижать. Он ли не знал, что нельзя обижать подвыпивших женщин, да еще близких к истерике. Обидел, сорвались слова. И получил в ответ все, что в ней накипело.

Оказывается, это он погубил ее. Ну, конечно, конечно, а кто же еще? Оказывается, он и душу ей растлил, не говоря уж о теле. Само собой. Само собой. Оказывается, нет хуже его на свете человека. Подлей. Коварней. Неумолимей. Ну, ну. Ну, ну. Оказывается, ее и увольняют потому, что он, именно он, запутал ее в своих грязных делишках. «Купи!» — «Продай!», «Купи!» — «Продай!» Это все он! Да, а вот это вот уже и совсем не тот разговор.

— Стоп, Ксюша, стоп — сказал Александр Александрович. — Заболталась. Вижу, что выпила, но и выпившим я не все прощаю. Может, побежишь выдавать меня? Может, подбросить тебя на Петровку? Учти, тебя это не выручит. Поздно спохватилась. И у предательства есть свой срок, после которого оно бесполезно.

Она протрезвела. Сразу как-то. От этого крика, вырвавшегося из нее? Трезвеют же люди, когда их стошнит. Она протрезвела, сжалась, поникла.

— Отвези меня домой, — сказала она. — Приму целую горсть снотворного и завалюсь спать. Эх, не проснуться бы!..

Он отвез ее домой, помог выбраться из машины, но провожать до дверей не стал. Дотащится.

Может, зря не проводил? Может, надо было и спать ее уложить? Может, сказочку какую-нибудь в ушко нашептать надо было? Женщин, когда им так худо, нельзя бросать одних. Но и ему было не шибко хорошо. Опять боль вступила в шею, в плечи. Тупая какая-то и сковывающая боль. Стенокардия все-таки? А что означает эта стенокардия? Сужение сосудов? Какие-то там в них наслоения, когда крови хода нет? Надо будет показаться врачу.

Он смотрел, как брела Ксюша к подъезду, — какой-то сутулый мальчик, — и уже не думал о ней, а думал о себе. Вдруг захотелось ему оглянуться. Это еще что?! Он не оглянулся, не поддался этому приказу в себе, но все же шеей подвигал, чтобы отпустила боль. И вышло, что оглянулся. И совершенно напрасно, разумеется. Тот участок улицы, который окинул он взглядом, был мирен и бестревожен. Он яростно обозлился на себя. За эти шеевращения озлился. За эту панику, которой начал поддаваться. Он кинулся к будке телефонного автомата, яростно завертел диском.

— К чертям! К чертям! — Он принялся кричать в трубку, еще не дождавшись отклика. — Надо же! Извертелся! Света, ты? Нет, это я не тебе. Себе. Слушай, давай повидаемся. Есть разговор. Где? А на людях, на людях! Нам прятаться нечего! Как ты насчет кафе на Арбате? Вот и хорошо, что полно знакомых. Нам прятаться нечего! Вот что, в целях экономии времени хватай такси и кати туда. И я своим ходом. Встретимся в вестибюле. Что за спешка? Да просто соскучился. Просто хочу посидеть со спокойным, разумным человеком. Денек выдался, скажу я тебе…

15

Они сидели за столиком, где главным была красная груда раков.

Они сидели у окна. Уже вечер начался, но еще светло было на улице, которая совсем близко подходила к окну, как бы заглядывала в окно, спрашивая: «Что там у вас?» Улица была тиха, это старая была улица, из тех, что ручейками стекают к Арбатской площади. Тихий был ручеек. И Александр Александрович все больше посматривал в окно, в тишину, спиной сев к ресторанному многолюдью.

Но его окликали, приветствовали, его тут действительно знали многие. И он всем откликался, всем улыбался. Превесело. Но и так еще, чтобы не вступать в разговор, ибо он был с дамой, а посему, друзья, уж вы извините, но все внимание прежде всего даме.

Светлана села лицом к залу. Ее улица не занимала, ее этот развеселый тут народ занимал, но еще больше ее спутник, Сан Саныч, который явно решил гульнуть, даже показывал, что гуляет. С чего бы это? С какой радости?

— А ведь по-заученному смотришь, — сказала она. — Весел не весел, а глазами постреливай, а улыбайся. Так, Сан Саныч?

— Так, Светик, так. И тебя к тому же призываю. Приунывших топчут.

— Повторяешься, дружок. Вся твоя философия мне ведома.

— Потому и ведома, что повторять не устаю.

— Что там — за окном? Тишина, да? Старые домики с мезонинчиками? Что, Сан Саныч, устал?

— Догадливая. Потому и люблю, что догадливая. Да, пожалуй, притомился. Не устал, а притомился. Пройдет.

— А я устала. И не проходит.

— Тебе ли жаловаться? И молода и хороша. И любовь совсем молодая. Наладилось у вас?

— По-всякому… Похоже, он тяготится мной.

— Быть не может! Или он не Трофимов?

— Не шути, все гораздо серьезнее. Понимаешь, его тяготит, что был ты, что были другие, что возможны рецидивы. Он угнетен этим. Он у нас со странностями, Сан Саныч. Ему важно, чтобы была верность. Представляешь? Какую-то вот подавай ему верность. А где ее взять? Может быть, в «Березке» сумеем раздобыть на бесполосные сертификаты? Раздобудем, как думаешь?

— Не уверен. Но и ты хороша. Тот вечерочек и не мальчишку мог бы ударить. Или никак уж нельзя без баловства?

— Сан Саныч, о каком баловстве толкуешь? Этот, другой ли, какая разница.

— Жги с двух концов, гуляй, пока гуляется? Такая установочка?

— Такая. Во всем мире такая.

— У нас жизнь на особицу, Светлана.

— О, поборник нашей жизни?! Браво, браво!

— Не поборник, а пленник. И надо приспосабливаться, так приспосабливаться, чтобы плен был не особенно в тягость.

— Опять сентенции?

— Это правила игры, Светик. Ты их и сама знаешь.

— Я устала играть. И почему я пленница? Чья? Зачем?

— Ну вот, хотел провести вечер со спокойным, разумным человеком. С милой женщиной, в которую и по сей день влюблен. Ну вот… Слушай-ка, займемся-ка лучше раками. И выпьем.

— Ты на машине.

— И выпьем! — Александр Александрович схватил графин с водкой, собрался было налить себе в рюмку, но раздумал и налил в бокал. — К чертям! К чертям! Надоело все время помнить, чего тебе можно, чего нельзя! Пьем! — Он одним духом осушил бокал, с хрустом, зло разломил рака, с хрустом впился зубами в клешню.

— Сан Саныч, что случилось? — пугаясь, шепотом спросила Светлана.

— Что случилось?! Какие новости?! — Он хотел было сразу ей все и выложить про ее запаниковавшую Ксюшу, но сдержался, не позволил водке указывать ему, как себя вести. Выпил-то он выпил, огонек по нему побежал и в голову ударило, — все так, но он умел и пьяным быть трезвым. Он сказал, улыбочку напустив на лицо: — А знаешь ли, что у Сашки есть девушка? И он даже прислал ее ко мне, чтобы познакомиться. Что, хороша ли моя новость?

— Да, новость… — Она поняла, что не эта новость была его заботой, но эта новость оказалась ее заботой, больно кольнула ее.

— И девушка, скажу тебе, как раз та самая, какую бы я не желал иметь в своем доме.

Она понимала, что он не туда повел разговор, но это был важный для нее разговор, даже сама удивилась, какой он был важный для нее. Она сказала как можно спокойнее:

— Ничего, подомнешь, приспособишь и эту девушку для своего дома. Ты — мастер.

— Времени в обрез у меня, Света. Некогда втолковывать да воспитывать. Да ты что, сдалась, уступаешь?

— А я разве всерьез рассматриваюсь?

— Именно так. — Александр Александрович демонстративно высоко поднял бутылку шампанского, налил Светлане, себе. — Не зря я шампанское заказывал! — Он торжественным сделался, выпрямляясь. — Вот что, Светлана, я решил — женю парня на тебе. Чокнемся, это дело серьезное.

— Уж куда серьезнее. А он как решил? Как ее зовут?

— Забудем. Парню нужна такая жена, как ты. Ему твой ум нужен, твой опыт, ну и натаскаешь его по языкам. Я его в «Спутник» пристраиваю.

— А как насчет любви? — Этот разговор был для нее важен, самой на удивление важен. Он был труден, горек, но и сладок. — Я старше его на добрый десяток лет. Ты это учитываешь?

— Теперь в моде, чтобы жена была старше. Видать, нынешним мужичкам надобен поводырь. Ну, а насчет любви… — Он впился крепкими зубами в очередную клешню, плотоядно прижмурив глаза.

— Бедный Саша… Впрочем… — Светлана вдруг бесшабашно подняла руку с бокалом. — А, са ира́! Я не хуже других!

— Не хуже, не хуже. Слушай-ка, кто это там мне спину буравит? Не хочу оглядываться. Кто уставился?

— Верно, уставился. Ты стал и спиной видеть?

— Кто?

— Да ты его знаешь. Некто Ник, Николаша. Юрист.

— А! — Александр Александрович с облегчением оглянулся, помахал Нику, тому самому востролицему Николаю Николаевичу, с которым как-то встретились Светлана и Саша в танцевальном зале.

Элегантный и благовоспитанный Ник приподнялся, раскланялся, тоже взмахнув рукой. Он был с дамой. И хотя она была молода, даже просто юна, она тоже была какой-то траченой, как и ее спутник. И востролицей, и востроглазой, а вернее, жадноглазой, как и он.

— Что за старикан? — спросила у Ника девица. — Ничего еще старикан, еще живой. Да и денежки за ним видны. А, Ник?

— Еще какие! — уважительно произнес Николай Николаевич. — Этот старикан еще многое может. Это же Трофимов! Когда-то отличным фотожурналистом был. Гремел! — Николай Николаевич радостно, себя ободряя, вскинул голову. — И загремел! Жадность подвела. Накрыли, когда провозил через границу кой-какой товарец. Ну, монетки там, иконки, всякий-разный антикварьятик. Им, фотографам, удобно. Сунут в коробку из-под пленки, что им надо, и говорят таможенникам, что нельзя открывать, пленку, мол, засветите.

— А они взяли да открыли! — расхохоталась девица, безмерно чему-то радуясь. Как чему? Чужой беде. Падающие всегда радуются чужому падению. Не все падающие, а вот такие вот.

— Взяли да открыли! — вторя своей спутнице, хохотал Николай Николаевич. — И вытурили!

— И вытурили! — Девица была счастлива. — Слушай, а почему он тогда таким королем глядит?

Николай Николаевич помрачнел, остывая.

— Умеет жить. Его в одну дверь, а он в другую. Фотографию открыл. Целая, говорят, фирма. Пойми его там, чем занимается. Деньги делает!

— То-то и оно. — И девица начала остывать и мрачнеть. — То-то я гляжу… Познакомишь?

— Там, где Светлана, там тебе делать нечего. Довольствуйся мной, птичка.

— А она что за птица?

— Вот именно — птица. Между прочим, не так давно я ее с юным племянником этого фирмача повстречал. Резвятся люди. — Завистливо прихмурился Николай Николаевич, морщинками подернулось его личико. — Живут как вздумается! Вот даже в мелочах им больше перепадает. У них вот раки, а нам с тобой отказали. — Он вскочил, решительный и разгневанный. — Дмитрий Кондратьевич идет! Потребую у него раков! В конце концов!..

— Нас, кажется, вовсю тут обсуждают и разглядывают, — сказала Светлана.

— Ник этот? Липкий человек. У меня даже шею и плечи опять заломило. Да на него-то тьфу, и только!

— Нет, надоел. Уйдем отсюда.

— Пожалуй… Тут, как вижу, не поговоришь.

— А мы разве не поговорили?

Александр Александрович промолчал. Он подзывал официантку.

— Так мы разве не поговорили? — снова спросила Светлана, когда они уже сидели в машине, когда уже отъехали. — Так я и думала, что главная твоя новость впереди.

— Какая там новость! — Александр Александрович сосредоточенно смотрел на дорогу. Он даже очки надел, чтобы лучше видеть.

— Есть, есть новость, — настаивала Светлана. — Скверная, да?

— Снесли сегодня мою фотографию в экстренном порядке. И даже спалили останки. Это — новость? Огромадный костер получился. Черное с красным пламя. Я смотрел, смотрел, покуда глаза не заслезились.

— Так ты погорелец?

— Похоже.

— Но это не вся новость, да?

— Что ты привязалась?! Какая еще тебе новость надобна?! Ну, был у меня разговор с Ксюшей. Пьяна. Взвинчена. Перепугана. Ее, видишь ли, решили с работы турнуть, но вежливенько, по собственному желанию, так она…

— А вот это вот новость. Прогоняют Ксюшу с работы? Господи, что же это?!

— Так пьет же, сладу с ней нет! И я бы прогнал!

— Нет, нет, ты не про то толкуешь, не про то. Одно к одному, одно к одному…

— Что с тобой? Лица на тебе нет! О чем ты?

— А о том, что у меня во второй раз сорвался выезд за границу. Уже все было обговорено, уже была намечена для меня специализированная группа — и сорвалось. Вместо меня утверждена какая-то пигалица, без опыта, почти без языка. Я тоже об этом только сегодня узнала. А теперь еще Ксюшина новость… Ну, что приумолк?

— Думаю.

— Да ничего не придумаешь! Умен-то ты умен, но и другие не глупее! Господи, что же это?!

— Погоди, не паникуй! И ты тоже сейчас кричать на меня начнешь?! Хватит, наслушался сегодня!

— От Ксюши?

— Истеричка!

— А ты-то почему кричишь?

— Я не кричу. Разве? Нет, я не кричу. Вот что, все дела с валютой и с сертификатами ты приканчиваешь. И вообще берешь длительный отпуск по семейным обстоятельствам. Срочно. Завтра же. Ты выходишь замуж. Возможно, — так там у себя и скажешь — ты совсем не вернешься на работу. Решено! Таков твой план.

— И кем же я буду?

— Сашиной женой. Женой молодого человека, в которого влюбилась по уши, за которым надобен глаз да глаз. Словом, к чертям работа и карьера. Полюбила! На баб это похоже. На таких, как ты, особенно. Поверят и отстанут.

— А Саша? Мы в самом деле поженимся?

— Да. И укатите куда-нибудь. С глаз долой! Пока все не уляжется.

— Но я не нужна ему! Пойми, не нужна! Ему тяжко со мной!

— Спать?

— Жить!

— Жить я его научу. Едем ко мне. Сегодня, сейчас все и решим!

— Куда — к тебе? В этот приземистый, хмурый дом?

— Приземистые дольше стоят.

— Но там твоя Вера Васильевна…

— Я не для себя тебя везу, а для холостого парня. Поймет!

16

Коридор был загроможден ящиками и осветительной аппаратурой, а в своей комнате Саша обнаружил старый павильонный аппарат на штативе. Аппарат стоял посреди комнаты, печально уставившись объективом на Сашу. Тень от штатива по-человечески пригибала ноги.

— Что такое? Старина, как ты сюда попал?

Вошла мать, встала в дверях.

— У Александра снесли фотографию, — сказала она. — А ты где был? Где весь день пропадал?

— На фронте, на переднем крае, — сказал Саша. — Снесли, значит, наш дворец…

— Говоришь загадками. Какой передний край? Что у тебя с лицом?

— Напоролся на злой мешок.

— Где? Что это еще за передний край?

— Я был в Зеленограде, мама. Там в войну проходила последняя линия обороны Москвы. Я ездил снимать эту линию.

— Зачем?

— Для альбома. Помнишь, вдовы военные к нам приходили? Вот для них. Да, а где отец воевал, на каких фронтах?

— На разных. Я уж не помню. — Вера Васильевна отошла от двери, присела на диван, медленно повела глазами по стенам. — Ты, смотрю, все больше фотографом становишься. Вот уж и стены залепил своими фотографиями. Все как у дяди…

— Нет, его снимки получше будут.

— Старые, старые. Новых снимков у него нет.

— Но он же снимает. Каждый день. И ты каждый день проявляешь, печатаешь. Вот даже из своего халата никак не выберешься. — Саша подсел к матери, плечом коснулся ее плеча. — Мама, что ты все грустишь, невеселая все? Не так мы живем, да?

— Старею, наверное. — Мать отвела глаза. — А вот почему ты невеселый? Куда твоя улыбка подевалась? Ну-ка, ответь?

— Старею, мама.

— Не ответил… На прошлой неделе заходила я к дяде Сереже. Ты был у него. И он встревожен. Он тоже встревожен. Что это за девушка, с которой ты был у него? Та самая, которую я видела на фотографиях?

— Да.

— Так она же хорошая, эта Катя. Ну и дружите, а если есть чувство, то и…

— Мы поссорились, — печально сказал Саша. Печаль, которая задремала в нем, опять проснулась.

— Помиритесь. В молодости легко ссорятся, но и легко мирятся.

— Да зачем я ей?

— Как так?

— А вот так. У нее своя жизнь, а у меня своя.

— Своя! — Мать отчужденно взглянула на сына. — Это ты про Светлану вспомнил? Своя! Она тебя заведет, эта жизнь! Саша, сынок, прошу тебя, памятью отца заклинаю, порви со Светланой! Ты даже не знаешь…

— Знаю. Я все знаю.

— Что — все?!

— Ну, она и дядя…

Вера Васильевна вздрогнула от этих слов. Но, может быть, она и потому еще вздрогнула, напряглась, что в коридоре хлопнула входная дверь, что там громкие шаги послышались, приближающиеся и решительные. И громкий голос Александра Александровича зазвучал. И чей-то еще, чей-то невнятный женский голос, который был издали знаком, но еще не разгадан. А важно было разгадать. В этом голосе судьба зазвучала. Так бывает, хлопнет дверь, послышатся громкие шаги, а рядом всего лишь тихий шорох, но он-то и есть сама судьба. Саша тоже напрягся, вслушиваясь.

Дверь в его комнату до упора распахнулась, и в дверном проеме, переступив порог, встала Светлана. А за ней возник Александр Александрович.

— Так вот вы где?! — Он был весел. — Затаились! Секретничаете!

Саша вытаращился на них, не веря глазам:

— Она и дядя…

— Не ждал? — Светлана смело шагнула в комнату. Она ведь тоже не ждала, что сразу увидит и сына и мать, смутилась от этого, но потому так смело и шагнула, так смело заговорила:

— Можно, я закурю? Тут у тебя курят? — Она быстро прошла через комнату, гордо кивнув Вере Васильевне, села в кресло в углу, дерзко спросила: — Вера Васильевна, вы мне не рады?

— Не рада.

— А ты, Саша?

Его выручил телефонный звонок, как раз забился в коридоре телефонный звонок, и Саша вскочил, бросился в коридор, чуть не сбив одноглазого и трехногого старика. Тот закачался, тень от него заметалась.

Саша схватил трубку, панически крикнул в нее:

— Кто это?!

И услышал голос Кати. И еще до слов ее, еще не добравшись до смысла ее слов, замер и похолодел от счастья.

— Саша, — сказала Катя. — Это я, Катя. Я тогда не должна была бросать тебя. Тебе нелегко, я знаю. Я не должна была убегать.

— Ты все время со мной, Катя, — сказал Саша. — Все время со мной…

— Правда?.. Надо бы поглядеть на тебя…

— Катя, где ты?

— Где же еще? На Катиной площади… Глупая, да? Могла бы позвонить и из больницы, но вот поехала сюда, звоню из той же будки. Смешно, да?

— Не смешно. Почему же? Жди меня, Катя! Я сейчас! Жди! Еду! — Саша рванулся от телефона, забыв, что трубка у него в руке. Трубка его удержала, натянув провод, одернула, велела подумать. Он подумал и сам себе сказал, вешая трубку. — Еду!

И бросился к своей комнате, чтобы объявить всем, что едет, что прямо сейчас, немедленно едет, ибо его ждут и он обещал. Он кинулся к своей комнате и застыл у двери, а потом отшагнул назад, отброшенный, как ударом, услышанным:

— Да, им надо пожениться, Вера, — говорил Александр Александрович. — Светлана ему будет хорошей женой, направит. Да они уже и сблизились, о чем толковать.

— Нет! — вскрикнула Вера Васильевна. — Спихиваешь моему сыну свою любовницу?! Не бывать этому! Она погубит его! Ты губишь его! Он увязнет! Утонет!

— Вы так испугались, Вера Васильевна, будто я чумная какая-то, — сказала из своего угла Светлана. — А ведь вы с нашим милым Сан Санычем еще при живом Сашином отце спутались. Вот где грязь!

— Замолчи, девка!

— Пусть — девка! Пусть! А ты — хуже!

Саша не узнавал голос матери, не узнавал голос Светланы. Не почудилось ли ему? Не чужие ли то были женщины с чужими, злыми, нагими голосами? Но как они проникли сюда — эти чужие женщины? Он не мог шагу сделать и не мог не слушать.

— Мы одним миром мазаны! — кричала чужая Светлана.

— Не ровня, не ровня! — кричала чужая мать.

— Ты сыночком своим поторговываешь! Ты из него на пару с Сан Санычем дельца делаешь, валютчика! Нет, ты хуже, во много раз хуже!

— Не я! Это вы, это вы с ним!

Пересилив себя, пошатываясь, как человек, которого сшибли кастетом, но который поднялся все-таки, Саша вошел в свою комнату.

— Мне надо ехать, — тихо сказал он. — Немедленно…

— Что за спешка? — Александр Александрович властно указал ему на стул. — Садись! Есть разговор!

— Поезжай, Саша! Поезжай! — Вера Васильевна кинулась к Саше, но он отшатнулся от нее, и она, все поняв, обморочно прошептала: — Ты слышал? Все?

— Не беда! Рано или поздно… — Александр Александрович властным кивком отсылал ее назад на диван. — Садись, Саша. Поговорим, как взрослые люди.

— Мне надо ехать, — тихо повторил Саша, и вдруг все взорвалось в нем, — глаза, сердце, голос, кровь. И он закричал, не своим, чужим, взорвавшимся голосом; — Уходите отсюда! Все! Вон отсюда!

Он был страшен сейчас. И стало ясно, что он все разнесет тут сейчас, искалечит, что он может убить.

Но в миг последний он встретился слепнущими глазами с глазами матери. Они удержали его. Печаль, безмерная печаль удержала его, навалилась на него, лишила ярости.

Совсем сник его голос:

— Уходите отсюда… Мне надо подумать…

Светлана вскочила, запинаясь бросилась к двери, запинающиеся роняя слова:

— Саша… Я не хотела… Прости…

— Ладно, отложим разговор, — сказал Александр Александрович. Он один тут сохранял спокойствие. Твердо ступая, он вышел из комнаты. В дверях он обернулся: — Вера, идем. Мальчику, и вправду, надо побыть одному.

Вера Васильевна не решилась подойти к сыну. Да и старый аппарат стоял на пути, одноглазо воззрившись на нее.

— Саша, я знаю, мне нет прощения… Уходи отсюда, сын… Беги отсюда…

Саша стоял к матери спиной. И он с великой мукой повернулся к ней. Только печаль, одна только печаль жила сейчас в нем. Но матери уже не было, она уже шагнула в коридор, и Саша услышал, как начали скрипеть там старые половицы, тихонько, как ночью, когда кто-то идет, ступая на кончики пальцев, чтобы не потревожить сон близких людей.

Этот скрип половиц, этот оберегающий звук разбудил Сашу. Все осветилось, все сразу увиделось. Назад увиделось. Вспыхнул свет в глазах, и в этом свете все наново увиделось. Вспыхнул свет не в глазах, а где-то в нем самом. Он понял, понял. Ему еще многое предстояло понять, еще многое установить для себя, многому найти имя, но главное он понял сейчас, главное осветилось. Печаль, печаль владела им. Так приходит взрослость. Не дай бог, если она так приходит. Не дай бог! Но так она пришла к Саше. Окончательно.

— Нет, мама, я не сплю, — сказал он, отозвавшись на тот шорох в коридоре. — Я проснулся.

Он медленно пересек комнату, тоже ступая на кончики пальцев, будто ночь настала. Он о чем-то думал, думал, и ему эта тишина была необходима.

Он пошел вдоль стен, на которых развешаны были фотографии, задерживаясь, вглядываясь в них, отыскивая среди них фотографии отца. К каждой такой фотографии он поближе придвигался, глаза в глаза, и все думал, думал о чем-то. Так подходят к решению.

У той фотографии, у самой главной здесь, у самой счастливой, на которой отец смеялся, усадив на плечо сына, Саша остановился. Он долго смотрел на эту фотографию, на отца и себя, и думал, думал.

Солнце светило вовсю, там, на фотографии. Они были с отцом счастливы там. Саша протянул руку, потянулся рукой к фотографии, снял ее со стены, поднес близко к глазам.

С этой фотографией в руке он медленно направился к шкафу, медленно раскрыл дверцы, медленно, как человек, в котором решение еще только вызревает, достал из шкафа маленький отпускной солдатский чемоданчик и вдруг начал спешить. Пришло решение!

Он положил фотографию на дно чемоданчика, кинул в него стопку белья, подбежав к столу, вытащил из кучи аппаратов самый старенький, самый плохонький, — тот, что отец подарил, — и тоже положил его в чемоданчик.

А потом Саша начал срывать с себя одежду, выхватив из шкафа свой сержантский мундир. Он переоделся в военное с быстротой военного человека, еще не позабывшего, как одеваются по тревоге. Еще тело его это не позабыло. Он переодевался и менялся, он возвращался. Но печаль, печаль не отпускала его. Она останется с ним. Что бы ни было, эта печаль уже прижилась к нему, как приживается к нам опыт, раня нас и калеча.

Сержант глядел на Сашу из зеркала шкафа, молодой, подтянутый, печальный. И смятенный. Тот, да не тот сержант.

17

А в соседней комнате, в кабинете Александра Александровича, сев по разным углам, молча вслушивались в шаги за стеной мать, Светлана и Александр Александрович. Всякий шорох их настораживал.

— Не натворил бы чего-нибудь, — заговорила Светлана. — Мальчик ведь еще. Боже мой, боже мой, я по горло в грязи!

— Отмоешься, примешь душ, — сказал Александр Александрович, продолжая напряженно вслушиваться, — что там, за стеной. — Все ходит, ходит. Раздумывает. А о чем, хотел бы я знать? Неужели я в нем ошибся?..

— Ошибся, Сан Саныч! — встрепенулась Светлана. — Ох, ошибся! И рада я!

— Дура! Это последний твой шанс! Вера, не сиди, как на похоронах. Обойдется. Уладится. С мозгами парень. Пойти, что ли, предложить ему выпить? — Александр Александрович поднялся. Подбадривая себя, отгоняя тревогу, он попытался улыбнуться.

Но распахнулась дверь, и на пороге встал Саша. В солдатской своей одежде, в фуражке, с чемоданчиком в руке. Он вошел, всего один сделав шаг в комнату. Вошел и кинул в кресло у двери связку ключей.

— Это от машины, — сказал он. — Труха! Все — труха!

Он кинул в кресло пачку визитных карточек.

— Они не мои, — сказал он. — А аппараты я оставил на столе. Я взял только тот, который подарил мне отец. Все!

Он выдвинул плечо, чтобы повернуться, отчеканив, но печаль, печаль помешала ему, придержала.

— Мама, — сказал он. — Я напишу тебе… Я заберу тебя…

Он поглядел на мать, хотя мучительно трудно было ему это сделать. Он еще не простил ее. Но он простит ее, взрослость обучит его прощать. Это наука взрослых людей — понимать и прощать. Это не великодушие, это опыт души. Он начинал обретать этот опыт.

— Все! Теперь все! — Его правое плечо подалось вперед, и он повернулся стремительно и шагнул из комнаты.

— Стой! Куда ты?! — кинулся за ним Александр Александрович. — Приготовишка! Стажер несчастный! На что ты рассчитываешь?! — Но дальше порога Александр Александрович не побежал, услышав, как с силой захлопнулась в коридоре дверь. — Ушел…

Александр Александрович присел на ручку кресла, а потом сполз в кресло, обессилев, пав духом.

— Счастье-то какое! — вырвалось у Веры Васильевны. — Ушел, ушел!

— Ошибся, Сан Саныч! Ага, ошибся! — ликуя, сказала Светлана.

— Дура. Дура.

— И пусть — дура! Ненавижу тебя!

— Истеричка! — сказал Александр Александрович и замер лицом. Он вскочил, вспомнив о чем-то таком, что повергло его в панику. — Ксюша! — выкрикнул он. — Что с ней?! Надо ехать к ней! Немедленно поезжай к ней! — крикнул он Светлане. — Нет, я сам поеду! Вместе поедем! Одно к одному…

Он заметался.

Было так странно смотреть на мечущегося по комнате Александра Александровича, таким он на себя не похожим стал, что его паника передалась и женщинам.

— Что?! Что еще случилось?! — вскрикнула Вера Васильевна.

— Я не знаю… Предчувствие… Она, уходя, сказала мне, что примет целую горсть снотворного… Она как-то странно сказала мне об этом… И как-то странно пошла от меня… — Он был жалок, старым стал, поубавился в своей для молодых одежде. — Одно к одному, одно к одному…

— Снотворное?.. Целая горсть?.. — задумчиво проговорила Светлана, медленно повергаясь в ужас. — Она могла решиться, да, да, могла…

Вот и все или почти все. Покинем этот дом, уйдем из него следом за Сашей, туда, где его ждут.

18

А там, на площадке перед входом в парк, Катя заждалась Сашу. Ей было холодно, к вечеру холодный ветер подул. Катя обняла себя за плечи и ждала, ждала. То ходить принималась, то останавливалась. Ждала.

Какая-то девица, тоже из ожидающих, подошла к ней, сочувственно дотронулась до плеча.

— А я — домой. И тебе советую. Не придут наши мужички.

— Мой придет, — сказала Катя и вскинула голову. И увидела Сашу.

Он бежал к ней через площадь, в сержантском мундире, с чемоданчиком в руке, другой рукой придерживал фуражку.

Катя бросилась ему навстречу. Она прижалась к нему. Его трясло, будто у него был озноб.

— Солдатик!.. — шепнула она. — Горюшко ты мое!.. — Она заглянула ему в глаза. — Ты сбежал от них, да?..

Мимо них прошел бравый, влюбленный в строевую службу майор. Он посмотрел на сержанта и его подругу и, забыв о субординации, отдал им честь.

— Счастья вам, друзья! — сказал он.

Начался, прилетел с ветром дождичек, свежий и колкий, как новая жизнь.

1973–1974

Загрузка...