Во второй половине марта 1917 г. Сталин приезжает из Сибири во взбаламученный первой лихорадкой революции Петроград. И в первый раз в жизни он не знает, что делать, застывает в бездействии.
…Революцию ждали. Она носилась в воздухе. Но никто не знал, когда и как она придет. Она пришла неожиданно и свершилась вначале как-то слишком просто. Монархия Романовых не была свергнута в кровавых боях. Она исчезла сама собой, так как в том своем виде и при тех людях она не могла дальше ни существовать, ни править. Так соль распускается в воде — внезапно и бесследно.
До самого последнего момента империя казалась всем прежней: величественной, страшной, недоступной. У дворцов стояли, вытянувшись в струнку, крепкие караулы. Император жил обычной жизнью. Гулял, читал английские романы, выпивал положенную рюмку водки перед завтраком и обедом, по вечерам долго и сосредоточенно молился, каждый день вел дневник. Ездил на фронт. Нежно переписывался оттуда с женой, внимательно прислушивался к ее властным советам. Принимал доклады, писал: «Быть по сему». Все как ни в чем не бывало.
Были министры. Правда, они менялись чуть не каждый день. Но в их руках по-прежнему была огромная власть, по-прежнему они были ответственны только перед императором и придворной кликой. Была армия, была полиция, были послушные чиновники. Была Государственная дума. И так же как еще вчера вытягивались перед генералами солдаты тыла, так и Дума послушно вытягивалась, когда ей читали указ императора о роспуске.
Но была война. Как ужасная болезнь, она разъедала страну. Десятки миллионов людей были оторваны от дома и работы. Миллионы легли уже убитыми на фронтах: ни одна страна не принесла таких больших и бессмысленных жертв кровью, как Россия. По всем городам в переполненных лазаретах стонали раненые.
Была хозяйственная разруха. Слабая промышленность не могла справиться с напряжением войны. Транспорт работал еле-еле. Топлива не хватало. Земля, лишенная человеческих рук, иссыхала. Начинался голод.
На фронте только треть солдат имела винтовки. Всегда не хватало снарядов. Армия ощущала себя беззащитной перед лицом вооруженного до зубов врага. Малейший успех оплачивался потоками крови. За успехами шли поражения — и новая кровь.
Снабжение войск продовольствием, одеждой, медикаментами было из рук вон плохо. Бездарное командование не внушало доверия. Письма с родины волновали и звали домой — к заброшенным полям. Не внушала доверия бездарная власть. По фронтам, по стране шли мрачные толки об измене. Ее корни искали при дворе. Престиж династии падал с каждым днем.
Во всех углах огромной страны нарастало смутное недовольство. Спокойнее всех пока что была деревня. Она переносила тяготы войны с привычной покорностью. В ней меньше всего был подорван авторитет власти. Но волновались рабочие. Все ширилась волна забастовок. Напрасно неутомимые Придворовы[2] отправляли тысячи рабочих на фронт, под пули. Напрасно на их место ставили тех, кого нужно было — по протекции, за деньги — освободить от воинской повинности. Отправленные на фронт разлагали армию, в тылу же оставалось достаточно элементов брожения.
Нарастало брожение и в войсках, сосредоточенных в городах тыла, особенно в столицах. Это не были прежние кадровые части, скованные суровой дисциплиной. Это была сырая, рыхлая масса, полуодетая, полуголодная, желавшая только одного: окончания войны.
Во всех, во всех низовых слоях городов нарастала тяжелая ненависть. Как капли едкого яда, буравили души слухи об измене. «Зачем, для кого проливаем кровь? Зачем, для кого все эти жертвы?» — спрашивали себя. В длинных очередях у полупустых лавок от человека к человеку, как электрический ток, передавались искры злобы и возмущения. Больше всего разжигал ненависть низов разгул спекулянтов тыла. Никогда не были так велики прибыли, никогда не было так много денег — и никогда не придавали им так мало цены. Никогда не шили так много нарядов, не покупали так много бриллиантов, не прожигали так нагло деньги и жизнь, как в это страшное время. Это видели воспаленные глаза нищеты.
Было беспокойство и недовольство верхушечных групп. Все понимали, что положение ухудшается с каждым днем. Боялись последствий войны. Россия становилась все слабее. Все презрительнее, все более свысока начинали смотреть на нее союзники. Что будет после мира, даже после победы? Не окажется ли истощенная страна в полной зависимости от своих союзников? Будет ли заплачена цена пролитой крови? Будут ли даны Константинополь, проливы, сохранится ли русское влияние в Персии, на Балканах, на Дальнем Востоке?.. Еще более мрачными казались перспективы внутри страны. Верхи общества ощущали себя на верхушке готовящегося извергнуться вулкана. Где выход?
Как заново напрячь силы страны для победы? Как предотвратить революцию?
Строили планы дворцового переворота. Одного царя хотели заменить другим. Шептали о конституции, об ответственном министерстве. Но не имели ни мужества, ни воли добиться этого. Даже великие князья, самая привилегированная верхушка, которым ничто не могло грозить, когда они — после совещания с иностранцами и либеральными вождями ехали к царю, чтобы передать робкую просьбу об ответственном министерстве, — дрожали, бледнели, смущались от нескольких недовольных слов человека, которого они считали сами безнадежно слабым, и от одного холодного взгляда императрицы, этой «женщины в штанах», как она себя называла. Недоговаривали, смолкали на полуслове, возвращались домой и растерянно говорили:
— Ничего не вышло… Невозможно…
Вожди либерализма совещались меж четырех стен, умно и едко анализировали положение страны, умно и едко клеймили бездарную власть с трибуны Государственной думы и разных общественных совещаний. Но произнеся свои речи, подстегивавшие страну острым бичом, они расходились, как школьники, по домам, повинуясь бумажке, подписанной бессильным монархом. Хмурились генералы, озабоченно шептались дельцы, писали нервные донесения послы союзных держав: дела шли все хуже.
В этой атмосфере всеобщего брожения, как подземные кроты, всюду шныряли иностранные агенты, большие и маленькие. Одни добивались выхода России из войны — и стремились еще больше дезорганизовать жизнь страны. Другие хотели еще крепче завязать узлы войны — и этим тоже усиливали общее разложение.
…Дворцовая молодежь решилась на действие: в подвале, тайком, заманив обманом, убили Распутина, сбросили полуживое тело царского фаворита в прорубь. И все. На большее и они не были способны.
Но было ли вообще возможно большее? Нет. Не для этих кругов и не для этих людей.
Яснее всего представляли себе положение вещей сторонники крайних правых мер, поседевшие у рычагов государственной машины сановники, эта «старая гвардия» большевизма справа. Их воспитал и просветил опыт многолетней борьбы с революцией. В их распоряжении была прекрасная полицейская информация. И они презрительно отводили мысль о дальнейших шагах по пути парламентаризма. Они говорили, что нет ничего ошибочнее мнения, что «стоит монарху даровать действительные, настоящие права и гарантии, пойти навстречу заявленным требованиям об ответственном министерстве, принести за себя и за своего наследника присягу на верность конституции, и тотчас же настанут для России светлые дни, все сразу успокоится, а умеренные партии законодательных учреждений… выведут государство из тупика, в который оно поставлено нерешительной и непоследовательной политикой правительства». Ничего этого не будет. Умеренные партии законодательных учреждений «столь слабы, столь разрозненны и, надо говорить прямо, столь бездарны, что торжество их было бы столь же кратковременно, сколь и непрочно». Другое дело партии левые. «Несмотря на совершенную нелепость их настоящих представителей в Думе, несмотря даже на то, что нет такого социал-демократа или социал-революционера, из которого за несколько сот рублей нельзя было бы сделать агента охранного отделения, опасность и силу этих партий составляло то, что у них есть идея, есть деньги, есть толпа, готовая и хорошо организованная. Эта толпа часто меняет свои политические устремления, с тем же увлечением поет „Боже, царя храни“, как и орет „Долой самодержавие“, но в ненависти к имущим классам, в завистливом порыве разделить чужое богатство в так называемой классовой борьбе — толпа эта крепка и постоянна. Она вправе притом рассчитывать на сочувствие подавляющего большинства крестьянства, которое пойдет за пролетарием тотчас же, как революционные вожди покажут им на чужую землю».
«При полной, почти хаотической незрелости русского общества в политическом отношении объявление действительной конституции… сопровождалось бы прежде всего, конечно, полным и окончательным разгромом партий правых и постепенным поглощением партий промежуточных… партией кадетов, которая поначалу и получила бы решающее значение. Но и кадетам грозила бы та же участь… Бессильные в борьбе с левыми и тотчас утратившие свое влияние, если бы вздумали идти против них, они оказались бы разбитыми своими же друзьями слева… А затем… Затем выступила бы революционная толпа, коммуна, гибель династии, погромы имущественных классов и наконец мужик-разбойник. Можно бы идти в своих предсказаниях и дальше и после совершенной анархии и поголовной резни увидеть на горизонте будущей России восстановление самодержавной царской, но уже мужичьей власти в лице нового царя, будь то Пугачев или Стенька Разин»…
Надо сказать, что авторы этой записки, поданной императору в ноябре 16-го года, дали прекрасный анализ положения страны, веса ее политических партий, дали почти пророческое предвидение будущего. К их анализу надо только добавить мнение обслуживавшей их полиции о наиболее жизненном элементе революционных партий: «Наиболее бодрыми, энергичными, способными к неутомимой борьбе, к сопротивлению и постоянной организации являются те организации и те лица, которые концентрируются вокруг Ленина».
Выхода в настоящем и вожди правых показать не могли.
Они советовали царю одно: неуступчивость, звали к диктатуре. Но все дело было в том, что не было диктатора — и не было программы диктатуры. В тогдашнем своем положении Россия нуждалась в человеке громадной воли и ума, в новом Петре, который поднял бы ее на дыбу смелой социальной реформы. Только немедленное окончание войны и самая радикальная реформа, революция сверху, могли спасти старый строй. Но сгнившей системе не под силу было выдвинуть ни больших людей, ни большие идеи. Пришла революция снизу. Народу пришлось заплатить за результаты, которых можно было добиться иным путем, годами невероятных потрясений, потоками крови, разорением и смертью миллионов. Так жестока бывает история!
На улицу Петрограда вышли женщины с криком «Хлеба!». За женщинами вышли рабочие фабрик и городской плебс. Но все решила толпа тыловой солдатчины. Она не способна была уже на войну — но способна была решить судьбу империи.
Борьбы почти не было. Последним вышел на улицу с горстью людей, одетых в солдатские шинели, гвардии подполковник Кутепов — суровый, упрямый человек, искренне преданный падающему строю. Если б империя еще существовала, если б у нее была армия — он залил бы кровью город, но восстановил бы порядок. Но солдат у него не было. Он командовал частью уличной толпы. Не было и империи. От первого же удара она развалилась. Никто из людей власти не думал о сопротивлении. Все подчинились революции как неизбежному.
Последний премьер-министр, престарелый князь Голицын, не дождавшись развязки, написал прошение об отставке и ушел домой. Подали в отставку и другие министры — и сами пришли в Государственную думу с просьбой их арестовать. Брат императора, Михаил, не рискнул объявить себя диктатором Петрограда, а просто заперся дома и стал выжидать исхода событий. Через несколько дней великий князь Кирилл, будущий заграничный император, под красными знаменами привел к Думе присягать новому строю гвардейских матросов. Командующие фронтами безропотно признали революцию. «Революцию приемлю всецело и безоговорочно», — говорил несколько времени спустя генерал Деникин, будущий вождь Белой армии. А генерал Дроздовский, тогда еще только подполковник, тогда еще никому не известный, впоследствии же один из немногих ни перед чем не сгибавшихся героев Белого движения, писал в своем дневнике: «С души воротит, читая газеты и наблюдая, как вчера подававшие всеподданейшие адреса сегодня пресмыкаются перед чернью». Наконец, сам император, подписавши акт отречения, писал: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством: кругом измена, трусость, обман»… Что мог сделать в этих условиях, когда никто не думал о сопротивлении, когда все вперегонки Спасались с утопающего корабля, гвардии подполковник Кутепов? Он вернулся в Адмиралтейство, поднял белый флаг… Но для него, как и для многих, это не была сдача, но только передышка. Через год белый флаг в его руках обратился в белое знамя.
Еще работают учреждения, фабрики, заводы. Еще держится фронт. Выходят на просторные площади обучаться военному делу солдаты. Изредка на фронт отправляются маршевые роты. Торгуют магазины, переполнены театры, кинематографы. Люди пьют, едят, любят, смеются… все как будто, как всегда, все как прежде.
Но это только видимость. На самом деле ничего прежнего нет. Если что-либо еще делается, если жизнь течет как будто в нормальной колее, то только по инерции, по вековой привычке, как часы, от которых ушел мастер и которые не заведены, но некоторое время еще идут. Но их бег не тот уже, и настанет время, когда он почти совсем остановится. Только вовремя придет другой мастер, сорвет все оболочки, выкинет старый механизм, вставит новый… и часы народной жизни, хотя и не совсем еще отрегулированные, с перебоями, но побегут. Пока что, однако, нового мастера нет, а старый завод на исходе…
Чиновники идут в канцелярии не прежним ровным, с минутной стрелкой сверенным шагом, но как-то сбиваясь с ноги. Придя в свои привычные, старой пылью и копотью пронизанные комнаты, садясь за веками изъеденные столы перед грудой бумаг, пишущихся и сейчас еще в старых привычных формах, они работают уже иначе. Нет уверенности, нет ясности, в глазах недоумение, все как будто как прежде и все не то. Душа отлетела. Осталась одна мертвая и с каждым днем все больше слабнущая форма.
На фабриках работают все хуже и хуже. В воздухе грозовая напряженность — и кажется каждый миг, что вот-вот остановятся совсем работы и рабочая масса выльется на улицы. Зачем? Неизвестно. Все как будто уже наладилось, царя нет, его министры в крепости, есть Временное правительство и есть рабоче-солдатский Совет. И все-таки рабочий ощущает какую-то неудовлетворенность, какую-то незаконченность в настоящем — и смутное предвидение какого-то совершенно нового будущего.
Солдаты выходят на ученье, проделывают положенные упражнения с палками, заменяющими ружья, колют воображаемого противника, но все это не по-настоящему, вразвалку, с ленцой, будто делая кому-то только одолжение, для приличия только.
В рваных шинелях, внакидку, с геройски заломленными на затылок фуражками, распоясанные, не в ногу, уходят к вокзалам маршевые роты «революционной армии». И их провожают, как прежде, и как прежде они поют. Садятся в поданные поезда, но, отъехав несколько станций от Петрограда, роты тают, пополнения на фронт не приходят.
Да и самый фронт замер, стоит тоже только по инерции, но войны настоящей с ее жертвами и напряжением нет. И здесь отлетела душа. Только декоративные солдаты в Советах кричат: «Война до победного конца! Защита революции! За землю и волю!»
Но те же Советы уже разложили фронт. И в серой солдатской массе от человека к человеку проносится и все глубже проникает мысль:
«Свобода!.. Земля!.. На хрен мне свобода и земля, когда ежели убьют…»
Везде и надо всем царит улица. Беспокойная, суетливая, непонятная, сама еще ничего не понимающая, распутная, ленивая, трусливая и озорная улица большого города и большой неожиданной революции. Всюду толпы, крики, речи, кой-где выстрелы, брань, кружатся обрывки газетной бумаги, воззваний, хрустит шелуха семечек, дымят бесчисленные папиросы, кружатся в воздухе непонятные, непрожеванные призывы, увещания, просьбы. Улица, гнусная и грязная улица надо всем. Она затопляет учреждения, ее шум, нестройный и разноголосый, отдается в правительственных дворцах, влияет там на мысль и действие, делает и их неясными, нестройными. Полный хаос. Полная неразбериха. Все есть — и нет ничего. Нет государства, нет правительства, нет России. Безвременье…
И только на широких просторах крестьянской земли еще тишина. Там выжидают.
Над страной написано: «Государство Российское…»
Что это? Монархия? Нет. С двуглавого орла снята корона. Но орел, хотя и общипанный, остался. Республика? Тоже нет. Ее не решаются объявить, не желая предрешать народной воли. Словом: неизвестно что, что-то бесформенное, бесполое, что-то, где ничего не предрешено.
В Мариинском дворце за тяжелым длинным столом заседает правительство.
Серьезно, вникая в детали, соблюдая все формы, они обсуждают вопрос за вопросом. Но что за вопросы? Все, кроме тех, которые надо немедленно и обсудить и решить, чтобы дать и государству и власти твердую форму. Ни вопрос политического устройства страны, ни вопрос о войне, ни земельный вопрос, ни национальный вопрос — ничто не разрешается этим правительством. Все это нудно и бесплодно подготовляется в различных комиссиях. А решить должно учредительное собрание — хозяин земли русской. Но когда оно соберется? Ведь время не ждет… Но его созыв все откладывается. С аптекарской точностью прорабатывается положение о выборах — чтобы ни один грамм народной воли не остался неучтенным, чтобы отобразить все народные настроения. В результате, когда оно наконец соберется, оно застанет свое место уже захваченным, само не будет уже соответствовать настроениям страны, при полном почти ее равнодушии будет распущено — и исчезнет с лица земли, как прошлогодний снег.
Иногда правительство пытается показать себя властью. С его трибун иногда раздаются и проносятся над страной слова о долге перед государством и о власти сильной и твердой, о железе и крови. Но это только слова. Государства нет, и это правительство — не власть.
В самом деле: разве могут быть эти люди правительством революции? Они умные, они честные люди. По-своему они хотят величайшего счастья стране. Но одно — хотеть, другое — мочь. Они ничего не могут.
Они считали, что они будут наследниками монархии — и именно потому расшатывали ее. Жизнь перешагнула через них. Сегодня они уже люди вчерашнего дня, правящие случайно, по недоразумению, только потому, что революция недостаточно еще развернулась, первый акт ее произошел без борьбы, потому ее волна не успела вымыть промежуточные слои, обнажить крайности, поставить их лицом к лицу, выбросить на верхушку своих людей, новых, сильных, страшных, свои идеи и формы.
Они в подавляющем большинстве принадлежат к умеренной и либеральной буржуазии. И именно то, что они умеренны и либеральны, — их исторический грех в эту суровую эпоху.
У них есть свои идеи, выношенные в тиши кабинетов — и очень далеко от народной жизни. Идеи, в которых все, что требуется для народного счастья, взвешено с математической точностью. Чего хотят они? Они сами помещики и капиталисты. Они не хотят поэтому и боятся сильных социальных переворотов. Они хотят только чуточку смягчить противоречия русского социального строя. Понемножку потом просвещать, понемножку освобождать, понемножку обогащать народ. Но, увы! — история революций не знает гомеопатических мер: она движется вперед резкими и огромными скачками. Она требует немедленного исцеления того, что наболело в народном теле. Пусть болезненного, кровоточащего, — но радикального. И медленному, осторожному, европейски образованному доктору они предпочитают своего знахаря-чудодея, который знает потребности народного организма и у которого твердая, не дрожащая рука.
Знают ли эти люди народ? Его жизнь? Нет. Они выросли под давлением европейских книг, манер, традиций, в барских особняках, в кулуарах потешного русского парламента, на университетских кафедрах, вдали от живого народа, от его жестокой и безотрадной жизни. Они какие-то иностранцы в собственной стране. И им не дано то, что делает великими народных царей и диктаторов: прикладываться ухом к земле, слышать голос миллионов, улавливать в нем затаенные желания — и воплощать их в жизнь. Им нечего делать поэтому с революцией низов.
Но и сил подавить революцию масс и, воссоздав государство, власть, воплотить свои идеи в жизнь, заставить народ пойти их путем, у них нет. Для этого нужна твердая жесткая рука — кровавая контрреволюция. Они боятся контрреволюции, они на нее не способны — они ищут поэтому поддержки слева — и оказываются во власти революционной улицы. При первой же их попытке поставить на своем, провести в жизнь хотя бы что-то свое, революционная улица выходит из берегов, беснуется, кричит им:
— Долой!
Власти обуздать улицу у них нет. Призвать против нее либо народ, либо генералов они не могут. Самые сильные и самые умные люди Временного правительства, Гучков и Милюков, — опять под давлением улицы — уходят. Остальные подчиняются ей.
Нет, это не правительство революции! Это поистине временное — и случайное правительство. Потому и работа его так бесплодна. Она сводится главным образом к обсуждению своего положения, странного и тяжелого.
…В Таврическом дворце, потом в Смольном институте заседает другое правительство, тоже случайное, созданное и брошенное сюда прихотью бесформенной улицы. Пожалуй, это фактическое правительство, но оно не хочет брать власти в свои руки, боится прямой ответственности, предпочитает вершить судьбы страны исподтишка, воровским образом. Это Исполнительный комитет Советов рабочих и солдатских депутатов. Собрание революционных олигархов.
Тут разные люди, разные слои.
Тут и подлинные революционеры и по жизни и по натуре, еще только не нашедшие в общей неразберихе пути. У них есть и воля, и страсть, и готовность самопожертвования и самоотречения, но нет еще возможностей применения всего этого. Они в тени пока, теряются в общей толпе. Тут и темные люди настоящего народа, настоящей земли, мало что понимающие в окружающем шуме, чешущие пока что затылки, морщащие твердые лбы, качающие недоумевающе и укоряюще головой. И для этих людей день их действия еще не пришел. Сейчас они знают одно: разнузданность революционного города не по ним. Им нужна твердая власть и порядок.
Основная же масса — это накипь уличной толпы, руководимая революционно-демократическим болотом, мягкой, бесхребетной жирондой, прирожденными меньшевиками всех партий.
Из всех щелей повыползли на праздник революции все те, кто когда-то хотя бы в полицейском участке «страдал за народ», кто топтался в прихожих революции, а потом от нее ушел, продав свои убеждения за похлебку буржуазного бытия. Сейчас они все борцы, все герои, — ведь в этом хаосе немыслимо разобраться и нельзя сказать, где настоящий ореол, где искусственный, где настоящие люди, где спекулянты революции. Все предъявили сейчас векселя, все требуют компенсации за страдания и борьбу — все, вплоть до сотрудников охранного отделения, предусмотрительно сжегших полицейские архивы.
И тут же серая, алчная, хищная масса честолюбцев минуты, людей революционной улицы, без прошлого, в большинстве и без будущего. Тут и маленькие офицеры, и зубные врачи, и фармацевты, и инженеры, все слои маленькой и средней интеллигенции, вчера еще пресмыкавшиеся, не думавшие ни о революции, ни о власти, сегодня при помощи звонких фраз и временной слепоты народа делающие минутную карьеру. Ведь это так легко сейчас! «Несомненно, — отмечает в своем дневнике Дроздовский, — нетрудно было бы поплыть по течению и заняться ловлей рыбки в мутной воде революции. Ни одной минуты не сомневался бы в успехе, ибо слишком хорошо изучил я людскую породу и природу толпы. Но изучивши их, я слишком привык их презирать, и мне невозможно было бы поступиться своей гордостью ради выгод». Но так рассуждали тогда не многие: по преимуществу только подлинно русские люди, в жилах которых текла еще кровь создателей великой империи. Эти люди стояли в те дни, подобно будущим героям революции, в тени. В пестрой толпе преобладали люди, глубоко враждебные России, ее нации, ее истории.
Руководители всего этого сброда мало думали о народе и его интересах. Они были больше заняты своей личной судьбой. Поднявшись от ничтожества к верхам власти, они думали об одном только: как закрепить свое временное владычество, как использовать неповторимый момент до конца, как поплотней присосаться к соскам страны и напитаться от них до отвала.
Вся их революционность сводилась к беспринципной демагогии, которой они в конец расшатывали государство. На деле же они ничего общего не имели с народной революцией.
Они твердили: революция буржуазная, поэтому править должна буржуазия. Мы только контроль. И они предпочитали плестись в хвосте у буржуазии, помогая ей спускать государство российское на тормозах к порядкам европейской парламентарной олигархии политических партий. Основных вопросов народной революции — вопросов мира, земли, национального — они не хотели и не умели разрешить так, как того требовал момент.
Но если б они хоть в самом деле могли помочь буржуазии в ее попытках воссоздания государства! И этого не было. Ибо для этого надо было помочь ей подавить революцию низов — и утвердить власть военного диктатора. Но это грозило их собственной власти. Даже больше: это грозило их шее. Поэтому они парализовали все шаги правительства — и выдали его в конце концов с головой пришедшей в октябре революционной диктатуре.
Поистине: проклятием страны был этот жалкий слой себялюбивых, беспринципных, жадных до власти, но слабых, трусливых, ни на что не пригодных людей! Но через них надо было пройти. Таков, очевидно, закон революций.
…Нет государства. Нет власти. Старые формы постепенно разрушаются. Новые еще не созданы.
Но и государство и власть нужны. Иначе не будет России. Сильные люди скоро сознают это. Сознают это и люди земли. Происходит тяжкий процесс размежевания. Все активные слои русского народа группируются по крайним флангам. Демократическое болото — союз умеренной буржуазии и розового социализма — вымывается и скидывается с исторических счетов. Начинается борьба за воссоздание русской государственности. Начинается борьба за ее формы и суть. В двух противостоящих лагерях концентрируются все люди напряженной любви к стране и народу, люди воли, сверхчеловеческого подвига, безусловной самоотверженности. Пассивные элементы поневоле должны тоже принять участие в этой борьбе двух начал, ведущих к одной цели. Как стоит вопрос? Или-или. Или формы старой империи, опять корона на двуглавом орле, власть сурового диктатора-солдата, разгон советов, кровавое удушение революции низов, сначала успокоение, потом реформа. Или продолжение и углубление народной революции, разгон и организация революционной улицы, безжалостные клещи якобинской диктатуры, взрыв всех социальных основ старого строя, полный слом старых форм, физическое и моральное уничтожение людей старого, все новое, люди, формы, — и, как результат, новая империя, новая единая, великая, неделимая Россия… Или Корнилов или Ленин. Побеждает Ленин.
В марте месяце семнадцатого года, расскажет несколько лет спустя Сталин, у меня были колебания. Они длились всего одну-две недели. С приездом Ленина они отпали — и на апрельской конференции 17-го года я стоял в одних рядах с Лениным против Каменева и его оппозиционной группы…
Причина колебаний была проста. Именно в мартовские дни семнадцатого года с исключительной ясностью сказалось, что Сталин не был самостоятелен идейно. Он мог прекрасно усвоить — еще лучше воплощать в живой жизни идеи другого. Он мог сделать все последующие выводы, раз была только основная ведущая нить. Но он не мог создать новой системы идей. А Россия в марте семнадцатого была на историческом переломе. Все ценности требовалось переоценить, чтобы создать возможность постройки нового государства. Требовалась совершенно новая система идей.
Сталин растерялся. Прежде вся его энергия была направлена на свержение царской власти. Это была отчетливая цель — и к ней, как зубья одного колеса машины к другому, были приспособлены все его мысли и действия. Но о том, что будет после уничтожения монархии, все — и особенно Сталин, слишком занятый всегда практической работой, — думали в самых общих чертах, рисовали самые туманные, самые общие схемы. И вот сейчас цель, которая наполняла жизнь, достигнута. А дальше что? Какое конкретное содержание надо вложить в общие формулы прошлых дней? И соответствуют ли эти формулы реальной обстановке сегодняшнего дня?
Ленин писал из-за границы, что нет: старые формулы надо пересмотреть, в новой исторической обстановке нужны и новые цели, и новые методы. Но Ленин был далеко. Его мысли доносились обрывками и редко. И они слишком шли вразрез с тем, что Сталин наблюдал вокруг себя. Прав ли Ленин? Может ли он правильно оценить обстановку в России издалека, не видя ни людей, ни их жизни?
Каменев, вместе со Сталиным вернувшийся из ссылки, яростно убеждал не считаться с ленинскими «бреднями»:
— Разве Ильич понимает то, что происходит у нас здесь сейчас? У себя за границей он оторвался от русской действительности — и сейчас только может испортить своими нелепыми мыслями всю нашу тяжелую и ответственную работу. Уверяю вас: сейчас должен быть единый революционный фронт — иначе неизбежна реакция. Мы не можем рвать с прочими слоями революционной демократии. Мы не смеем вносить раскол в рабочую среду. Да и кто пойдет за нами, если б мы на это и решились?.. Ничтожные кучки. Масса с большинством демократии.
Каменев был и за поддержку Временного правительства, — условную, конечно, — и за объединение с меньшевиками, и за «революционную войну». Словом, за все то, против чего восставал Ленин.
Эта позиция Каменева, как и то, что он приобретал все большее влияние в рядах партии, не было случайно.
И большевики не избежали судьбы других партий в эпоху революции: в их рядах снова замаячили лица людей, которые под гнетом реакции отреклись было от революции, теперь же с ее победой вернулись. Все они гордо называли себя «старыми большевиками». Они не хотели никаких дальнейших потрясений, никакой борьбы, но стремились к теплому местечку в рядах революционно-демократической олигархии. Поэтому они вовсе не противопоставляли себя меньшевикам и другим розовеньким социалистам, но предпочитали роль крайнего левого крыла советской демократии. К ним примкнули все колеблющиеся. Активные же элементы партии были в растерянности, чувствовали, что что-то не то, что нужен какой-то смелый прыжок, но куда, не знали. Некоторые из них присоединялись к болоту, боясь самостоятельными шагами повредить делу революции. Боязнь реакции была сильна у всех.
Вот почему с первых же дней переворота большевики заняли самую неопределенную позицию. Когда перед только что образовавшимся Советом рабочих и солдатских депутатов стал вопрос: быть ли ему самому властью или же передать ее в руки умеренной буржуазии, и когда меньшевики всех партий высказались за последнее, — исполком Совета единогласно голосовал за установившееся таким образом двоевластие: в исполкоме было 10 большевиков. На пленуме Совета только 19 голосов раздалось против буржуазного правительства, большевиков же там было 40. Таким образом, большая часть большевиков шла тогда по течению, вместе с меньшевиками революционной демократии. Выпущенное питерскими большевиками воззвание к трудящимся говорило о «поддержке революционного правительства».
Правда, вскоре «молодые» во главе с Молотовым повернули влево. В «Правде», во главе руководства которой они стали, раздались голоса: Временное правительство — контрреволюционно. Самая крайняя группа «молодых» поговаривала даже о свержении Временного правительства — и находила отклик в части рабочей массы Петрограда, главным образом, в Выборгском районе.
Но приехали из Сибири «вожди»: Каменев, Сталин, Муранов. Они отстранили Молотова от руководства «Правдой». «День выхода первого номера преобразованной „Правды“ — 15 марта — был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, начиная от дельцов комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии — исполнительного комитета Советов — был преисполнен одной новостью: победой умеренных, благоразумных большевиков над крайними». «Когда этот номер „Правды“ был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и у сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что „Правда“ была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями, то потребовали исключения их из партии». Так рассказывает один из оттесненных «левых», будущий вождь рабочей оппозиции, Шляпников. В его рассказе есть одно только преувеличение: лишь очень небольшая часть партийной массы и еще меньшая часть рабочих были настроены «лево». Революционная улица еще не осознала себя. Оборонческие настроения в ней были сильны. И Каменев, Сталин, Муранов шли по течению и могли не бояться угроз исключения из партии.
Как нельзя лучше подходил Каменев для роли «вождя» временно победившего в партии болота. Он был типичным героем безвременья. Он был человек без хребта, плоть от плоти, кровь от крови меньшевизма. В партии он всегда представлял меньшевистские течения. Стойкостью никогда не отличался. Еще во время войны он успел полуотречься от своих идей. Когда в Сибирь пришли первые вести о революции и когда там еще думали, что императором будет Михаил, Каменев поспешил от лица собрания местной буржуазии, на котором он председательствовал, приветствовать первого конституционного монарха. Потом так же горячо приветствовал Временное правительство. Вернувшись и войдя в Исполнительный комитет Советов, он там всем видом своим показывал, что ему даже немного стыдно представлять такую неприличную партию, как большевиков, но он сделает все, чтобы их образумить. Он готов был на любые уступки, лишь бы заключить выгодный компромисс и хоть краешком сесть у власти. В рабочей среде, в большевистских низах его никогда не любили. Вокруг его имени ходили мрачные слухи о связи его с царской охранкой. Но зато «старые большевики» верхушки партии видели в нем в эти дни безвременья как раз того человека, который был им нужен. Вокруг него группировались и Рыков со своими людьми в Москве, и Калинин. К нему же с первых дней по приезде в Россию примкнул изменивший Ленину Зиновьев. Словом, в те дни наметились уже линии и люди будущих «оппозиций» в партии.
Сталин, хотя и шел за Каменевым, но неуверенно, безынициативно, бездейственно. Он дал втянуть себя в политику соглашательства, но не мог играть в ней большой роли: это претило его действенной и твердой натуре. Поэтому он как-то застыл.
«За время своей скромной деятельности в Исполнительном комитете Сталин производил впечатление серого пятна, иногда маячившего тускло и бесследно», — записывает в своих воспоминаниях Суханов.
Медленно движется поезд Финляндской железной дороги. Ленин задумчив. Он знает, что на том пути, который он выбрал, отступления нет. Или-или. Или победа, или полное поражение и смерть, не только его, но и его партии и его идей. Настал решающий момент, когда мечты и думы всей его жизни должны быть поставлены под проверку живой истории. Он крепко сжимает зубы. Решение принято. Отступления нет. Сегодня еще начинается борьба.
Рядом с ним бледный, дрожащий Зиновьев.
— Что будет, что будет? — шепчет он про себя.
Еще в Швеции им сказали, что их, вероятно, арестуют тотчас же по, приезде. Но только ли арестуют? В дни революции все страсти возбуждены. А они проехали через Германию, о них могут сказать, что они немецкие шпионы…
Зиновьев с удовольствием выпрыгнул бы из этого поезда, поехал бы один, незаметно. Там можно укрыться, переждать у кого-нибудь из друзей, осмотреться. Бог с ней, с политической карьерой. Жизнь дороже. Но поезд идет — и нет мужества скрыться из-под сурового ленинского взгляда, который как будто читает, что происходит в зиновьевской душе.
В окно на мелькающие домики и деревья смотрит Крупская. Ее мало интересует сейчас, что будет. Она привыкла уже ко всему. Она не думает сейчас о политике, о делах. Она переживает радостную минуту встречи с родиной. Ведь это же уже Россия, родная страна, русские березы, русские лица, русская речь! Все такое милое, родное, незабываемое. У нее на глазах слезы.
…Перед финляндской границей их встретили сестрорецкие рабочие и питерские большевики. Во главе — Каменев и Сталин.
Рабочие вносят Ленина на плечах на вокзал, просят сказать речь. Он отмахивается, кидает несколько приветственных слов. Ему не до речей. Ему хочется только знать, что делается в Питере. Но прежде всего он набрасывается на Каменева. Он знает уже, а еще больше чувствует его дела.
— Что вы там натворили в «Правде»?.. Что у вас пишется! Мы здорово вас ругали… Что за линия! Позор… Соглашательство.
Каменев виляет, как провинившаяся собака. Пытается улыбаться. Все объяснится, все уладится. Но Ленин забыл уж его. Обратился к Сталину. Деловито расспрашивает о положении в Петрограде, в стране. Сталин так же деловито отвечает. Его не смущают упреки Ленина. Ну что ж… если они ошиблись, неправы — Ленин приехал, выправит. Сталин доволен — и в первый раз за все дни революции чувствует себя уверенно. Нет, человек, который говорит так твердо и ясно, как Ленин, не может ошибаться. Он знает, чего он хочет. В Сталине опять просыпается доверие к вождю — и он готов уже стать рядом с ним.
Зиновьев и Каменев забираются в соседнее купе для интимного разговора. Настойчиво расспрашивает Зиновьев:
— Так вы уверены, что нас не арестуют?
Каменев успокаивает. Лицо Зиновьева разглаживается, принимает обычное наглое выражение. Он опять готов плести сеть привычных интриг. Поезд не успел подойти к Петрограду, как Зиновьев отрекся от Ленина.
…Финляндский вокзал. Почетный караул, музыка. Молоденький флотский офицер из делающих карьеру на революции произносит приветственную речь. Заканчивает надеждой, что Ленин вступит в состав Временного правительства. Ленин, в мятом пальтишке, в круглой шляпе, съехавшей немного набок, с огромным букетом красных цветов, который ему кто-то всунул и который он, не зная, что делать, плотно, как ребенка, прижимает к груди, молчит. Немного только улыбается, но лицо дергается. Ему не до приветствий.
Бывшие императорские комнаты. Депутация Советов. Чхеидзе говорит речь. Выражает надежду на дружную совместную работу. Ленин уже хмурится. Отвечает коротко и резко, обращаясь не к Чхеидзе, но к сгрудившимся тут матросам и рабочим. Ответ ясный:
— Да здравствует социалистическая революция!
Борьба началась.
Дальше толпа — из неизвестных людей, которых он никогда в своей жизни не видал, — но толпа близкая, своя. Мускулистые руки подымают крепкое маленькое тело, несут, как знамя, над тысячами голов. Дальше броневик, речи, медленная и торжественная процессия в ослепительном свете прожекторов, дворец Кшесинской, нарядные комнаты, серая толпа его большевиков, напряженно, с особенным ожиданием, смотрит на него. Опять приветствия, нудные, ненужные, — и вдруг он властно их обрывает и начинает двухчасовую речь, в которой рассказывает о всем, что передумал, к чему пришел, ожидая этого момента за свою долгую жизнь.
И выводы:
— Долой войну! Полный разрыв с международным капиталом. Пропаганда этого в массах. Братание на фронте.
— Никакой поддержки Временному правительству. Вся власть Советам! Через них — к революционной диктатуре.
— Земля народу! Конфискация всех помещичьих земель. Национализация земли.
— Банки из рук капиталистов. Единый общенациональный банк под контролем революционной власти.
— Контроль над производством и распределением продуктов.
— Долой постоянную армию! Долой чиновников!
— Не социал-демократия, а коммунизм.
— Создание революционного интернационала для борьбы с мировым империализмом.
Каждое слово, каждый лозунг, как резкий бич, ударяет по слушателям. Эти слова — самая сильная демагогия. Из них многое выкинет потом и сам Ленин. Но сейчас они для него — программа завоевания масс, единственный путь к власти. Слова эти, разлившись по телу страны, через месяц, через годы, как серная кислота, должны сжечь на нем все надстройки прошлого, нанося одновременно и тяжкие раны самому народу… Но сейчас этого никто еще не понимает. Сейчас его речь воспринимают, как она есть. Это разорвавшаяся бомба! Все оглушены. Лица одних загораются. Другие мрачнеют.
На следующий день начинается борьба против Ленина. Ленин в полном почти одиночестве первые дни. Рядом с ним только Сталин, Молотов, кучка «молодых». Против него все почти «старые большевики».
Английский посол записывает: «Среди вновь прибывших анархистов, приехавших в запломбированном вагоне из Германии, был Ленин. Он появился публично первый раз на собрании социал-демократической партии и был плохо принят». «В первые дни по его приезде, — вспоминает Суханов, — его полная изоляция среди всех сознательных партийных товарищей не подлежит ни малейшему сомнению».
Не только Каменев, не только Зиновьев, но и Рыков, и Томский, и даже Дзержинский были против Ленина. Недалекий Калинин плачется:
— Я принадлежу к старым большевикам-ленинистам. И я удивляюсь заявлению Ленина, что старые большевики стали помехой для настоящего момента…
…Но Ленин, опираясь на молодых, шел своим путем. Этап за этапом, упорно, медленно, но он продвигался к успеху. Сначала создание большинства в рядах собственной партии, победа над Каменевым и Зиновьевым. Затем создание большинства в Советах. Завоевание масс. Выявление и закалка в их среде инициативного ядра. И потом, наконец, решительным ударом — захват власти.
Начинается новая полоса русской истории. Расплывчатое безвременье кончается. Твердым шагом ступают на подмостки истории настоящие солдаты революции. Молча, со сжатыми зубами, пока что в стороне, в подполье, начинают выстраиваться для последней борьбы и суровые солдаты контрреволюции.
С приездом Ленина политика Сталина становится все ясней, роль его все больше.
Когда после июльского выступления и разгрома Ленину приходится скрываться, к Сталину и Свердлову переходит руководство партией. Они ведут ее в точном согласии с линией Ленина, всячески борясь со всеми разлагающими и ослабляющими ее влияниями.
…В июльские дни, между прочим, в личную жизнь Сталина входит новый момент. Он знакомится со своей будущей женой.
В эти дни Ленин скрывался первоначально в Петрограде на квартире старого члена партии, работавшего на электрической станции, С. Аллилуева.
Сталин часто приходил туда. Шел вопрос: надо ли Ленину отдаться властям. Ряд большевиков, особенно «старых», высказывается за то, что надо. По городу ползут-де самые невероятные слухи. Говорят, что Ленин — германский шпион, что все июльское выступление, вся вообще работа большевиков ведется на немецкие деньги. Об этом говорят уже и в рабочей среде, и в полках гарнизона.
— Вождю партии брошено тяжелое обвинение. Он должен предстать перед судом и оправдать себя и партию. Иначе у партии не будет возможности оправдаться перед широкими массами.
Сам Ленин колеблется.
Сталин решительно против явки к властям.
— Юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге!..
В то время вернулись с одной станции Финляндской дороги дочери Аллилуева. Они рассказали, что слышали в вагоне, что виновники июльского восстания и «тайные агенты Вильгельма» бежали на подводной лодке в Германию — и что очень жаль, что так случилось, потому что этих людей надо бы убить… Девочки были очень смущены, узнав, что главный виновник восстания сидит у них в квартире. Но их информация показывала, что попадаться в руки властям Ленину нельзя.
Сталин, смеясь, спросил младшую:
— Так убьют Ильича, а?
Серьезно глядя на него чистыми, еще совсем почти детскими глазами, она сказала:
— Конечно, убьют…
Уверенная твердость ее голоса, серьезность глаз, какая-то ясная определенность лица и фигуры произвели на Сталина впечатление. Его потянуло к этому полуребенку. Правильность информации девушек подтвердила и разведка Орджоникидзе и Ногина, которых Сталин направил в Исполком Совета узнать: гарантируют ли Ленину жизнь? Меньшевики гарантии дать не могли.
Было решено отправить Ленина сначала в Сестрорецк, а потом в Финляндию. Когда все возможности были выяснены, Ленина переодели и подгримировали, и поздним вечером они отправились на Приморский вокзал.
«Впереди шел Емельянов, за ним на небольшом расстоянии Владимир Ильич и Зиновьев, а я и Сталин шли сзади всех, — рассказывает Аллилуев. — Поезд был уже подан… Трое отъезжающих товарищей сели в задний вагон. Мы с тов. Сталиным непринужденно гуляли по платформе вдоль поезда. Перед самым отходом поезда Владимир Ильич вышел на заднюю площадку последнего вагона… Через несколько минут поезд тронулся. Мы с тов. Сталиным стояли на платформе и впивались жадным взором на стоящего на задней площадке Владимира Ильича… В душе посылали мы ему пожелания скорого и счастливого возвращения обратно, не делая ни одного жеста прощального приветствия. И как только поезд скрылся с нашего поля зрения, мы отправились пешком в обратный путь. На душе в одно и то же время было грустно и легко».
Сталин часто, несмотря на занятость, стал бывать в доме Аллилуевых. В последующие годы из случайной встречи родилась глубокая привязанность: он нашел человека, которому одному из всего своего окружения доверяет до конца.
…На съезде партии в августе 17-го года Сталин по поручению Ленина выступает с политическим докладом. Когда Преображенский к резолюции о «политическом положении», в которой говорится, что задачей революционных классов России является напряжение всех сил для взятия государственной власти в свои руки и для направления ее к миру и социалистическому переустройству общества, вносит поправку, обусловливающую успех наличием пролетарской революции на Западе, Сталин резко возражает:
— Не исключена возможность, — говорит он, повторяя свою и ленинскую давнюю мысль, — что именно Россия явится страной, прелагающей путь к социализму. Пора откинуть отжившее представление о том, что только Европа может указать нам путь.
…В сентябре 1917 г. Ленин прислал из Финляндии, где он еще скрывался, решительное письмо Центральному комитету партии.
«Большевики, — писал он, — могут и должны взять власть в свои руки».
Почему могут? Потому что они уже получили большинство в столичных Советах — петроградском и московском. Это значит, что большая часть активных революционных сил обеих столиц за них. Этого достаточно, чтобы разбить правительство. Предложив вслед за тем немедленный мир, отдав тотчас же крестьянам землю, большевики составят такое правительство, которое никто уже свергнуть не может.
Почему должны они взять власть? — Потому что растут силы противной стороны. Потому что предположено сдать Питер немцам, а это значит — разгром столичных большевиков. «Только наша победа в столицах увлечет крестьян за нами».
Итак: к захвату власти! — «История не простит нам, если мы не возьмем власти теперь».
Сталин ставит письмо Ленина на обсуждение Центрального комитета. Протестует, волнуется Каменев. Предлагает отвергнуть письмо Ленина, признать недопустимым какое-либо выступление. Предложение Каменева отклоняется, но внутри руководства партии вновь назревает раскол, который с особенной резкостью проявится в октябрьские дни.
Октябрьский переворот в Петрограде был типичным дворцовым переворотом, захватом власти небольшими группами активных революционеров, объединенных и организованных партией Ленина. Массы всколыхнулись уже после победы.
В состоявшемся 16 октября 17-го г., за несколько дней до выступления, совещании Центрального комитета большевиков с зависимыми от него организациями Бокий сообщал о настроениях рабочих районов Петрограда:
— Васильевский остров — боевого настроения нет. Выборгский район — обычная опора большевиков — тоже. Первый городской район — настроение трудно учесть. Во втором городском районе настроение лучше. Московский район: настроение бесшабашное, но выйдут только по призыву Совета, а не партии. Нарвский район: стремления выступить нет. Охтенский район: дело плохо. Рождественский район: тоже, сомнения, выступать ли. Пороховой и Невский районы: настроения улучшились в нашу пользу. Рождественский район: настроение выжидательное.
Надо заметить: «настроение лучше» или «настроение в нашу пользу» вовсе не означает готовности выступления. Это явствует из сообщения Шляпникова о настроениях рабочих-металлистов — самой влиятельной группы:
— Влияние большевиков преобладает, но большевистское выступление не является популярным. Слухи об этом вызвали даже панику.
Володарский — от Петроградского совета — подвел итоги:
— Общее впечатление, что на улицу никто не рвется…
Не лучше было положение в солдатской среде. Правда, петроградская солдатчина как раз накануне Октября увидела серьезную себе угрозу: намечался вывод петроградского гарнизона и замена его свежими фронтовыми частями. Поэтому питерские солдаты в подавляющем большинстве были против правительства и за большевиков. Но проливать свою кровь за последних они тоже не собирались: они были в конец разложены, потеряли всякую боеспособность. В октябрьские дни они «держали нейтралитет» — и только.
Ленин предвидел все это. Знал, что переворот может быть действием самых небольших сил — и это-то именно и заставляло его торопиться. Каждый день мог изменить обстановку.
Разговоры о сдаче Петрограда немцам были, конечно, только демагогией Ленина. Но замена петроградского гарнизона фронтовыми частями — вероятнее всего казачьими — это была серьезнейшая угроза.
Правда, правительство, под давлением Советов, все не решалось на эту меру. Советы понимали: для них эта смена была вопросом жизни или смерти. Они держались исключительно деклассированной солдатчиной. Приход войск, повинующихся своим начальникам, означал конец революционной олигархии. «Революционная демократия» предпочитала, конечно, спасать себя — и жертвовать Россией, государством, разжигать гражданскую войну. Ибо так стоял тогда вопрос.
Но, рассуждал Ленин, ведь может случиться, что генералы независимо от правительства пришлют войска. И тогда…
Ленин знал: национальная диктатура вполне возможна. Почва для нее была подготовлена. Страна шла к ней. Все дело было в том, чтобы национальные круги действовали быстро и умело. Все дело было в том, чтобы опередить их в захвате власти.
Вот почему Ленин ставил все на карту.
Вот почему Сталин в совещании 16 октября, на истерические протесты Каменева и Зиновьева, убеждавших не начинать восстания, но ждать учредительного собрания, где большевики будут играть-де почти решающую роль, говорил:
— То, что предлагают Каменев и Зиновьев, это объективно приводит к возможности для контрреволюции организоваться: мы без конца будем отступать и проиграем всю революцию.
Национальная диктатура была возможна и даже неизбежна, если б в дело не вмешались большевики, потому что до октября — это надо твердо сказать — всенародной революции в народе не было. Революция ограничивалась городом — частично фронтом. Собственно, это не была революция, а почти что только бунт городской черни и тыловой солдатчины. Крестьяне же — решающая сила русской земли — до последних, предшествовавших октябрю месяцев оставались спокойными, покорно выжидали. Аграрного движения в России до августа-сентября 17-го г. не было.
Ленин учитывал это. Еще в апреле, вскоре после приезда из заграницы, он говорил:
— Аграрное движение только предвиденье, но не факт. Надо быть готовым к тому, что крестьянство может соединиться с буржуазией.
Несколько времени спустя он повторяет:
— Мы боремся за то, чтобы крестьянство перешло на нашу сторону, но оно стоит до известной степени сознательно на стороне капиталистов.
…Все дело в том, что столыпинская реформа, как ни скомкана она была после смерти ее творца, дала все-таки значительные результаты. К моменту революции Россия имела свыше трех миллионов выделившихся из общины крестьянских дворов. На земле вырос плотный слой сильных хозяйственно крестьян, окрепших и за счет пролетаризации части крестьянства, и за счет скупки помещичьих земель. Насколько силен был этот слой, насколько благодетелен был для страны все увеличивающийся рост мелкокапиталистических крестьянских хозяйств, можно видеть из того, что за 13 лет — с 1900-го По 1913 г. — цифра народного дохода по сельскому хозяйству от увеличенной продукции выросла на 33,8 % (с 2985 млн. руб. до 3995 млн. руб.). Самый мощный рост продукции сельского хозяйства относится ко времени после столыпинской реформы. За одно только пятилетие, непосредственно следующее за реформой — 1908–1912, — вывоз русских сельскохозяйственных продуктов за границу увеличился в полтора раза. Выросла и сельскохозяйственная техника. Например, ввоз сельскохозяйственных машин в годы, следующие за реформой, увеличился в четыре раза, ввоз удобрений — в 18 раз.
Все это не исключало еще революции вообще. Но все это давало возможность повести ее по пути союза буржуазии и крестьянства за счет помещиков — без коренной ломки государственного и общественного строя.
Крестьянство в массе непосредственно после Февраля не восставало, не захватывало помещичьих земель. Точно так же солдаты-крестьяне не уходили с фронта. Зачем? Земля и мир обещаны новым правительством, можно подождать. Беспорядка крестьянин не хочет. Наоборот. Землю он желает получить «по закону», от законной власти, чтобы потом никаких недоразумений не было. Мир тоже, думает он, может устроить только такая власть. Поэтому солдаты фронта, хотя уже и не воюют, но «держат фронт». К беспорядкам в городах крестьянство относится неодобрительно.
Но время идет. Из столиц приходят все худшие вести. Столичная толпа все бунтует, правительство ничего не может. Крестьянские ходоки возвращаются ни с чем. Нет никакой ясности, учредительное собрание все оттягивается, никакого просвета не видно.
Деревня начинает волноваться. Начинаются самочинные захваты земель. Начинается аграрное движение. Начинается народная революция.
Но и несмотря на это, национальная диктатура могла еще опереться на крестьян. Даже беднейшее крестьянство могло еще пойти за национальной диктатурой — и скорее, чем за большевиками, — потому что в каждом крестьянине жил собственник, союз с буржуазией городов был для крестьянства естественнее, чем союз с рабочими; каждый бедняк хотел, обогатившись за счет помещичьей земли, стать маленьким капиталистом.
Вот почему, если б перед Октябрем на место бессильного и непопулярного правительства стал национальный диктатор и гарантировал бы крестьянству и землю и мир, крестьянство дало бы ему и собственные кулаки и силы фронта для того, чтобы разогнать Советы и усмирить городской плебс. А если б дальше этот диктатор, во избежание новых потрясений, чтобы не передавать опять власти в руки революционной олигархии, разогнал бы учредительное собрание, крестьянство вновь поддержало бы его. Раз получена земля, раз есть или будет мир — к чему учредительное собрание… Характерно, что и накануне Октября, и во время и долго еще спустя в крестьянской среде говорили: царя бы надо… порядка иначе нет.
Произойди все это, осуществись то, что допускал Ленин: союз буржуазии с крестьянством под знаменем национальной диктатуры, в формах старого строя, но с реформированным существом, — основные противоречия русской социальной жизни могли бы быть устранены, исчезла бы потребность в народной революции, а следовательно, и в Ленине, и в его партии.
Ленин знал: в истории побеждает всегда тот, кто первый в решительный момент берет в свои руки инициативу. И он решил, рискуя всем, идти вперед, опередить круги национальной диктатуры, захватить первому власть, декларируя крестьянское право на землю и мир, выбить почву из-под ног и национальной диктатуры и учредительного собрания — и тем самым получить возможность произвести величайший в мире революционный эксперимент.
Власть — все может!
Но где же были национальные круги во время Октябрьского переворота? Почему они, будучи силой, которой больше всего боялся Ленин, дали этому перевороту совершиться?
Активной силой национального движения было русское офицерство. И оно в подавляющем большинстве палец о палец не ударило для защиты Временного правительства от большевиков.
По рассказу самого Керенского, в то время, как здание Зимнего дворца, где помещалось правительство, охранялось горстью юнкеров и декоративным женским батальоном, находившееся рядом здание штаба военного округа «было переполнено офицерами всех возрастов и рангов, делегатами различных войсковых частей».
— Один из преданных офицеров, — рассказывает Керенский, — отдав себе отчет в том, что происходит в штабе, и в особенности присмотревшись к действиям полковника Полковникова[3], пришел ко мне и с волнением заявил, что все происходящее он не может иначе назвать, как изменой. Действительно, офицерство… вело себя по отношению к правительству, а в особенности, конечно, ко мне, все более и более вызывающе. Как впоследствии я узнал, между ними по почину самого полковника Полковникова шла агитация за необходимость моего ареста. Сначала о том шептались, а к утру стали говорить громко.
Находившийся в Петрограде союз казачьих войск, руководимый националистическими кругами, высказался за невмешательство казаков в борьбу правительства и большевиков. Казачьи полки, бывшие в Петрограде, все время осады Зимнего дворца «седлали лошадей» — но так и не выступили.
Наконец, еще накануне переворота в Петроград должны были прибыть вызванные Керенским, как Верховным главнокомандующим, фронтовые эшелоны. Они не прибыли. Когда Керенский сам бросился на фронт, командующий северным фронтом, генерал Черемисов, фактически отказал ему в помощи и затормозил движение войск.
Словом, военные круги, составлявшие ядро национального движения, сознательно выдали правительство в руки большевиков.
Конечно, это была ошибка. Громадная, непоправимая. Но психологически действия офицерства были вполне понятны.
Русское офицерство больше всех слоев населения пострадало от революции с первых же ее дней. Оно, надо сказать, в подавляющем большинстве отнеслось к революции вовсе не враждебно. Больших симпатий к старому строю даже у монархически настроенного офицерства не было. Слишком уж развенчала монархию война. Не надо забывать, что та же война сильно изменила офицерский корпус, демократизовав его. Но даже старое, кадровое офицерство принимало революцию как неизбежность. «Я никогда в жизни, — писал Дроздовский, — не был поклонником режима беззакония и произвола, на переворот смотрел, как на опасную и тяжелую, но неизбежную операцию».
Офицерство с готовностью стало поддерживать Временное правительство.
Но скоро пришло разочарование, дальше родились презрение и ненависть — сначала к Советам, потом к правительству.
Началось с того, что пролилась и в армии и во флоте офицерская кровь. Тут было, конечно, кое-что и от стихии. Взаимоотношения солдат и офицеров, особенно во время войны и особенно в армии, подобной русской, где высшее командование восстановило телесные наказания, вещь очень сложная. В момент вспышки революции отдельные эксцессы почти неизбежны.
Но в русской армии получилось нечто большее, чем отдельные эксцессы. Сброд, засевший с первых дней революции в Советах, систематически натравливал солдатскую массу на офицеров. Это делалось и для того, чтобы снискать себе популярность у разнуздавшейся уличной толпы: легче всего было принести ей в жертву офицерство, легче всего было кричать «Распни его!..» Это делали и для того, чтобы разложить армию и тем укрепить свое положение: армия, слушающаяся начальников, была величайшей опасностью для революционных олигархов. Но больше всего было здесь инстинктивной ненависти советской черни ко всему национально-русскому. Офицерство казалось ей — и это было верно — наиболее ярким воплощением русской национальной идеи, особенно офицерство фронтовое, жертвенное, героическое. И вот беспредельная ненависть к России, к русской нации, царившая в Советах в эпоху владычества меньшевиков, нашла естественную отдушину в травле офицеров. Не только лилась кровь: не было таких оскорблений и унижений, которые бы не пали тогда на долю русского офицерства… Единственно, что делало еще возможным существование офицеров на фронте, была поддержка самой солдатской массы, которой зачастую офицеры, связанные с ней боевым товариществом, были ближе, чем советские герои тыла.
Слабое правительство ничего не могло сделать для защиты офицеров и поднятия их авторитета — и офицерство невольно стало смотреть на правительство как на соучастника травли, творимой Советами.
Но унижения и оскорбления офицерство еще могло перенести, сжав зубы, собрав в железный комок волю. Не страшила и смерть — если б только она была полезна родине. Но страшила судьба родины. Видеть, как государство и армия с каждым днем все больше разваливаются, идут как будто бы к гибели, это было непереносимо. В офицерских кругах начала зарождаться мысль: не пора ли ему, офицерству, вмешаться в судьбы родины, помочь правительству, вывести его из тупика.
Первая попытка была сделана в апреле 1917 г. генералом Корниловым. Он был тогда главнокомандующим войсками Петрограда. Состоялось первое выступление уличной черни против правительства. Корнилов был решительный и твердый человек. Он решил пресечь беспорядки в корне — сделать их невозможными в дальнейшем. Он приказал выкатить пушки, чтобы артиллерийским огнем ввести в берега революционную улицу. Другие аргументы — полагал он — бесполезны. Вероятно, он сумел бы увлечь за собой известную часть даже разложившихся войск Петрограда — тогда не было еще поздно, да и было в этом маленьком генерале с железной волей громадное обаяние, заставлявшее людей идти за ним. Вероятно, он достиг бы нужного: малой кровью улицы, да пары-другой олигархов предотвратил бы ужасы крови большой, будущей гражданской войны.
Но члены Советов почувствовали запах ненавистной им национальной диктатуры. Увидели себя сбрасываемыми с кресел власти. Некоторые ощутили у шеи жесткое трение веревки. Поднялась паника.
Смутились связанные с Советами члены правительства. Смутились все сторонники «демократии» и «народовластия». Они тоже хотели порядка, но чтоб он пришел как-то сам собой, не из руки железного генерала.
Войскам был отдан приказ не слушаться своего командующего, не выходить из казарм, если распоряжение не будет санкционировано Советами. Корнилов был смещен. Революционная чернь победила — и разнуздалась еще больше. Именно с этого момента правительство перестало быть правительством. И именно с этого момента национальные круги — и прежде всего офицерство — поняли, что рассчитывать на правительство не приходится, что надо не поддерживать его, а свергать.
Через некоторое время Корнилов стал Верховным главнокомандующим. К нему потянулись все национально настроенные круги: и офицерство, и крупная и мелкая буржуазия городов, жаждавшие порядка, и крупное крестьянство, и казачество, и даже люди революционного лагеря, наиболее действенные, обладавшие волей и темпераментом, которые не могли сидеть меж двух стульев, но которым левый, большевистский стул тогда не подходил: от него слишком пахло еще марксизмом. К числу последних принадлежал Борис Савинков.
Выступление Корнилова в августе 1917 г. могло оказаться поворотным пунктом в истории революции. Но оно по многим причинам не удалось. Одной из причин было то, что правительство не поняло всей спасительности для страны этого шага — объявило Корнилова изменником. Меж тем, история показала, что с точки зрения ее перспектив измена народу и государству была не на стороне Корнилова.
Активное офицерство прекрасно поняло это. И с тех пор оно стало ненавидеть правительство так же, как и Советы. Вот почему оно не поддержало правительство Керенского в Октябрьские дни, предпочитая видеть его свергнутым руками большевиков. Дальше национальные круги думали захватить власть сами. Вот это и была их громадная ошибка.
Власть, раз попавшая в твердые руки, ими не выпускается.
Сталин принимал самое активное участие в подготовке и осуществлении Октябрьского переворота.
Он был введен и состав комиссии из семи членов Центрального комитета партии, образованной незадолго до переворота для политического руководства. Кроме Сталина, в эту комиссию входили: Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Сокольников, Бубнов. Из этой комиссии выросло впоследствии политбюро.
Затем он был вместе со Свердловым, Дзержинским, Бубновым и Урицким введен в состав «военно-революционного центра» партии, который непосредственно руководил восстанием.
После переворота он был сделан комиссаром по делам национальностей. Ведь национальный вопрос считался его специальностью. Он больше всех других руководителей партии думал и писал о нем — и ближе всех стоял к ленинской точке зрения. Уже через неделю после переворота им была подготовлена и опубликована за его и Ленина подписью «Декларация прав народов России», которая заявляла, что национальная политика нового правительства будет проводиться на основе принципов: 1. равенство и суверенность народов России, 2. право на свободное самоопределение, вплоть до отделения и образования самостоятельных государств, 3. отмена всех и всяких национальных и национально-религиозных ограничений, 4. свободное развитие национальных меньшинств и этнографических групп, населяющих территорию России. Это был тонкий демагогический шаг, который сильно затруднил работу правых русских национальных кругов, упрямо стоявших на формуле: «единая и неделимая». Этот же шаг выбивал почву из-под ног разных национальных правительств, образовавшихся на территории России. В дальнейшем Сталин очень ловко ликвидировал эту декларацию и сам пришел к формуле: единая и неделимая.
Но главная работа Сталина протекала возле самого Ленина: он помогал ему в налаживании аппарата власти. Бывали дни, когда он почти не выходил из кабинета Ленина.
— Ленин тогда положительно горел в работе, — вспоминает один из секретарей Совнаркома М. Скрипник. — Часто и подолгу у него сидел Сталин, и тогда обычно из кабинета Ильича доносился громкий, открытый смех Сталина.
Сталин умел еще тогда смеяться — хотя время было трудное, положение нешуточное. Но такова была его натура. Он часто в грубоватую и лукавую шутку вкладывал очень серьезный смысл. Перед июльским выступлением Сталин сидел с Демьяном Бедным в редакции «Правды».
«Трещит телефон, — рассказывает Демьян. — Сталина вызывают матросы, кронштадтские братишки. Братишки ставят вопрос в упор: выходить им на демонстрацию с винтовками или без них? Я не свожу глаз со Сталина. Мне смешно. Меня разбирает любопытство: как Сталин будет отвечать — о винтовках и по телефону![4]
Сталин как-то смешно и лукаво до последней степени сморщил лицо, погладил свободной рукой усы и говорит:
— Винтовки?… Вам, товарищи, виднее!.. Вот мы, писаки, так свое оружие, карандаши, всегда таскаем с собою… А как там вы со своим оружием, вам виднее!..
Ясное дело, что все братишки вышли на демонстрацию со своими „карандашами“!..».
…Время было трудное — период овладения властью, закрепления ее, постепенного затягивания на теле страны вожжей диктатуры.
Привычки к власти нет. Форм власти тоже. Всюду — враждебная стихия. Большевиков и сочувствующих им — горсточка.
Государственные учреждения рассыпались, не работают, либо работают, не слушаясь еще новой власти, не признавая ее. Чиновники частью ушли, а те, кто остался, от них нельзя добиться толку, они саботируют советскую власть. Важнейшие бумаги спрятаны, унесены куда-то. Самого простого дела поручить некому. Троцкому надо перевести на иностранные языки, облечь в принятые формы первые ноты. Он говорит об этом в собрании чиновников Министерства иностранных дел. Те молча выслушивают — и уходят все до единого, большие и маленькие.
У нового правительства нет денег. Чиновники банка отказываются оплачивать его ордера — и приходится, в конце концов, прибегнуть к единственному доступному аргументу: ввести в банки солдат, арестовать директоров.
По городу снуют бесчисленные автомобили. У правительства же почти нет автомобилей, и когда Дзержинский требует для только что образованной комиссии по борьбе с контрреволюцией перевозочных средств, правительство должно заседать больше часу, чтобы решить, откуда взять хоть один лишний автомобиль.
Смольный, где помещается правительство, это какой-то проходной двор, шумная казарма, вечный митинг, полное столпотворение, где нет порядка ни в чем. Снаружи — это вооруженная крепость. Легкие пушки у входа, броневики, пулеметы, многочисленные караулы, строжайшая охрана. Но вместе с тем пройти и выйти может всякий. Пропуск — клочок белой бумаги с печатью, который легче легкого подделать. Бывали случаи, когда проходили люди, которые никак не должны были быть допущены: приходили высмотреть, в случае удачи убить Ленина. Проникали даже в ленинский кабинет. Бывали тоже случаи, когда Троцкого, забывшего свой пропуск, не хотели впустить, а когда он назвал себя караульному начальнику, то тот стал чесать в затылке:
— Троцкий?… Что-то слышал. Но все-таки, товарищ, пропустить не могу. Много тут всякого народу шляется… Да и по какому вы делу? К кому?
Бывали случаи, когда приводили арестованных, а их не пропускали, и пока их охрана ходила хлопотать о пропуске, арестованные спокойно уходили домой. Бывали случаи, что арестованные, посаженные в одну из беспорядочных комнат Смольного, переодевались в своих комнатах и спокойно проходили мимо постовых. Те молча смотрели, выпускали. Раз человек так уверенно идет, значит, знает, что ему можно идти… Люди выходили на улицу — и уезжали на юг, в Киев или на Дон.
Комнаты, где собирается правительство, напоминают все, что угодно, но только не правительственное помещение. Кое-какой порядок еще в кабинете у Ленина, в маленькой комнатушке, где, когда происходят заседания, приходится сидеть и на подоконнике и на столе. Здесь даже ковер на полу лежит: дует от полу иначе. Но обычный зал заседаний правительства какая-то газетная экспедиция, право. На полу, на окнах, на столах кипы газет и бумаг. Пол грязный, засыпанный окурками, обрывками бумаги и веревок. Приходят сюда прямо с улицы, не раздеваясь, в калошах, в шапках, пальто сваливают в кучу на столах и на стульях. Стулья простые, венские по преимуществу, но есть и другие, и все расшатаны, поломаны, ободраны. Для заседания составлены в ряд разнокалиберные столы — и письменные, ореховые и дубовые, и простые, кухонного типа, из сосны. Окна не моются никогда, со стен местами слезла краска, ручки дверей расшатаны, замки не действуют. Как уважать правительство при таких апартаментах! Приезжает с юга группа казачьих офицеров, хочет войти в соглашение с большевиками против своих генералов. Вошли, постояли, повели в недоумении глазами — и повернулись, ушли, уехали.
Приезжает финская делегация. Только что подписан акт об отделении Финляндии от России: плод рук Сталина. Приезжают благодарить. Во главе Свинхувуд, бывший революционер, бывший каторжанин. Но одеты торжественно, держатся подобающе. Они представители независимой страны и приехали к правительству другой.
В Совнаркоме переполох. Переговоры вести, условия заключать, о деле разговаривать — пожалуйста. Но здесь — торжественный визит, церемония какая то, непонятная, непривычная. К чему?
Но принять нужно. Кому? Может быть, Сталину? Он комиссар по делам национальностей. Сталин машет и руками и ногами, хохочет: какой он ре-пре-зан-тант!.. Комиссару юстиции? Тоже нет. Надо Ленину.
Ленин обводит глазами помещение правительства. Только не здесь, не в этом сарае. Велит провести делегацию в комнату почище. Обдергивает полы пиджачка, поправляет съехавший на сторону старенький галстук. Выбегает. Возвращается через несколько времени, сконфужен, раздражен.
— Отделался. Только морщились они. По лицам видно было: мы люди вежливые, порядки знаем, приехали благодарить, но какое же вы все-таки правительство! Ну, и правы. Какое мы к черту правительство! Курам на смех… А тут я еще не сообразил, как с ними говорить, думал — Свинхувуд, революционер, каторжанин, и прямо: здравствуйте, товарищ. Ну, они так и скисли. Отвечают: здравствуйте, господин председатель… Господин!!
Усмехнулся.
— Ничего, научимся!
И научились в конце концов… Но пока что хаос, никаких традиций, никакого ритуала.
И Смольный живет своей жизнью, а Петроград, а страна — своей. И все говорят — одни с горькой болью, другие со злобной радостью:
— Какое это правительство!.. Они и месяца не продержатся…
Открыто, вызывающе собираются разные организации, ставящие своей задачей борьбу с новым правительством. Во главе революционная демократия, круги умеренной буржуазии. Говорят, захлебываются в речах. Жесткие пальцы матросских рук судорожно тискают винтовки. Эх, пальнуть бы! Но правительство молчит. Правительство пока не трогает этих людей. С ними даже, убаюкивая их мечтами о власти, оно ведет переговоры. Эти люди ему не опасны.
Почти открыто происходят заседания членов свергнутого Временного правительства. Оно считает еще себя законной властью в стране, и даже публикуется об этом сообщение, и газеты его печатают.
Керенского, правда, нет, он передал свои полномочия Авксентьеву. Но и Авксентьев в заседания не ходит. Председательствует Прокопович, министр чего-то. Нет и большинства из министров, они разъехались по стране, изливаются там в речах, истощаются в бесплодных совещаниях, дезорганизующих антисоветское движение. Но заседают товарищи министров, и заседаниям ведутся протоколы, работает канцелярия, ведутся сношения со ставкой фронта, с саботирующими советскую власть министерствами.
И это нелегальное правительство имеет еще авторитет, имеет фактическое влияние на дела — и могло бы принести большой вред новой власти, если б только заседали в нем иные люди. Но большевики знают, с кем имеют дело!
Перед «Временным правительством» встает вопрос «о формальном непризнании сенатом большевистской власти как таковой». Подумаешь: кому какое дело, признают власть отправленные на покой старички, живые трупы прошлых режимов, или нет! Но вопрос обсуждается живо и серьезно. «Единственно, чего сенаторы боялись, — вспоминает один из членов этого „правительства“, Демьянов, — это выхода при обсуждении вопроса из рамок законности и перехода в политическую демонстрацию. Обошлись без демонстрации, а большевикам показали свое место».
Обсуждали вопрос о денежных выдачах. В то время, как советская власть сидела вследствие саботажа чиновников без денег, подпольное «Временное правительство», оказывается, могло распоряжаться и эмиссией, и выдачами денег.
Антибольшевистский Комитет спасения родины и революции, одно из многочисленных инвалидных учреждений того времени, обратился к «правительству» с просьбой отпустить ему 400 000 рублей. Деньги нужны были на издание антибольшевистских брошюр и прокламаций для распространения в войсках. «Эта задача, — вспоминает Демьянов, — могла тогда иметь некоторый успех. В войсках все же царила некоторая двойственность настроения и некоторая отсюда нерешительность».
Одновременно чиновники учреждений обратились к правительству с просьбой досрочно выплатить им жалованье. Чиновники рассуждали вполне резонно:
— Саботаж возможен только в том случае, если у нас будет на что существовать с семьями. Со дня на день Временное правительство может оказаться в невозможности распоряжаться суммами. Большевики же при выплате жалованья поставят непременным условием возобновление работы.
«Поднялись бесконечные споры — можно ли допускать нарушение закона о порядке выдачи жалованья».
Решительнее всех выступал председатель этого странного собрания Прокопович:
— Не имеем права!
Грозил даже «уходом с поста». Наконец, решили: из казначейства деньги на выплату чиновникам взять, но самую выплату произвести в установленный законом срок.
А Комитету спасения в деньгах так и отказали.
— Мы не имеем права тратить народные деньги на партийную борьбу, — говорил Прокопович.
О том, что решается вопрос о дальнейших судьбах народа, он, очевидно, не думал. Форма прежде всего!
…В дни Октябрьского переворота Сталин проходил по Невскому проспекту, направляясь к штабу округа.
Цепь матросов перегораживала Невский. На них напирала большая толпа. Все хорошо одетые люди, мужчины, женщины. Среди них много «вождей» революционной демократии: Авксентьев, Прокопович, Хинчук, Шрейдер, Абрамович. Они требовали пропустить их в Зимний дворец, где еще сидело Временное правительство. Кричали истерически:
— Идем умирать в Зимний дворец!
Матросы не пропускали. Сначала были спокойны, потом, когда толпа стала настойчивее, раздались крики возмущения, ругань, матросы озлобились.
— Пошли прочь, — закричал один из них. — Сказано — не пустим! А если что — прикладами, а понадобится, будем стрелять.
Новые крики возмущения и гнева. Тогда министр Прокопович взобрался на какой-то ящик, замахал зонтиком, призывая к тишине, и произнес речь:
— Товарищи и граждане, — сказал он. — К нам применяют грубую силу. Мы не можем запятнать руки этих темных людей своей невинной кровью. Быть расстрелянными этими стрелочниками — это ниже нашего достоинства. Вернемся в Городскую думу и займемся обсуждением наилучших путей спасения родины и революции[5].
…Сталин плюнул и пошел через цепь матросов, показывая свой пропуск. И эти люди думали удержать власть в своих руках в революционную эпоху!
Но были другие люди — и они представляли собой действительную опасность, потому что они мало говорили, но зато упорно работали. Это были правые национальные круги.
Сразу же после Октябрьского переворота они сделали попытку выхватить из рук большевиков власть: произошло восстание юнкеров. Оно было подавлено. Национальные круги поняли, что их пассивность в Октябрьские дни была ошибкой. Но не отчаивались, рук не складывали. Работа в военной среде продолжалась.
Через десять дней после переворота был арестован ряд руководителей офицерской организации. Среди них один из активнейших людей национального лагеря, Пуришкевич. При нем нашли письмо, адресованное генералу Каледину, донскому атаману.
«Организация, в коей я состою, — писал Пуришкевич, — работает не покладая рук над спайкой офицеров и всех остатков военных училищ и над их вооружением. Спасти положение можно только созданием офицерских и юнкерских полков. Ударив ими и добившись первоначального успеха, можно будет затем получить и здешние воинские части, но сразу без этого условия ни на одного солдата рассчитывать нельзя… Казаки в значительной части распропагандированы… Властвуют преступники и чернь, с которыми теперь нужно будет расправляться уже только публичными расстрелами и виселицами. Мы ждем вас сюда, генерал, и к моменту вашего подхода выступим со всеми наличными силами».
Тут была реальная опасность — и новая власть сознавала это. Она готова была даже на соглашение с национальными кругами. Ленин серьезно обдумывал возможности такого соглашения, в то время как вопрос соглашения с кругами «революционной демократии», с социалистическими партиями он считал несерьезным, нестоящим делом, рассматривая переговоры с ними только как выигрыш времени, как дипломатическое прикрытие военных действий.
9 ноября 1917 г., говоря о переговорах с другими партиями о создании правительства, Ленин заявил:
— Неправда, что мы не хотим соглашения для избежания гражданской войны. С такими силами, как Каледин, Родзянко, Рябушинский, мы готовы заключить соглашение, так как они опираются на реальные силы и имеют значительный общественный вес. Но «соглашательские» партии добиваются соглашения, не имея за собой силы. И не политики, а политиканы все эти Черновы, Либеры, Даны, полагающие, что соглашение с ними даст стране гражданский мир и удовлетворит Каледина и другие контрреволюционные элементы…
Но соглашение с национальными кругами тогда было невозможно. Гражданская война, путь террора, репрессий стали неизбежны.
…Вторая опасность — это было настроение революционной улицы.
Гарнизон ненадежен, колеблется, может всегда переметнуться на сторону новой силы, если таковая только появится. Солдатчина разочарована новой властью. Она думала, что победа большевиков будет означать полный разгул улицы, что все будет теперь позволено, вплоть до массовых грабежей. Но когда солдаты набросились на винные погреба Зимнего дворца, правительство прислало красногвардейцев и матросов, были расставлены пулеметы, пулеметным огнем уничтожали бутылки, не щадя и людей. Вино и кровь смешались на льду Зимней канавки. Пьяный погром был прекращен. Солдатчина затаила недовольство. И в Смольном не раз возникает тревога, все приводится в боевое положение. То говорят, что поднялись и идут свергать власть солдаты, то якобы маршируют колонны рабочих Обуховского завода. Через некоторое время, впрочем, солдат петроградского гарнизона частью разоружат, частью отправят на фронт Гражданской войны. Период серого преторианства кончится.
Рабочие тоже недовольны. Они рассчитывали, что их судьба сразу же переменится к лучшему. Но их кормят пока что только декретами, материальное же их положение, условия работы не улучшаются. Им объявили, что они сейчас хозяева фабрик и заводов, но фабрики работают еле-еле, нет топлива и сырья. Но главное: все хуже и хуже с продовольствием.
В самом правительственном центре, в Смольном, питаются преимущественно супом из воблы да кашей без масла, пахнущей плесенью. Высшее лакомство три бутерброда с колбасой, которые изредка дают к чаю наркомам. И это еще стол, доступный только правящей верхушке. В самом же городе пусто. В лавках ничего нет, продукты можно получать только из-под полы, втридорога, и рабочий опять с озлоблением замечает, что обеспечен продуктами не он, а прежние имущие классы, которые все еще имеют деньги. Идут темные слухи о хищениях, о распутной жизни в среде новых властителей, о том, что грязные элементы, вроде Козловского, Бонч-Бруевича, Ганецкого, за взятки покровительствуют буржуазии, сами всем обеспечивают себя.
Населению города выдают всего четверть фунта хлеба в день. Рабочие до сих пор получали дополнительный паек. Его отменяют. Иначе не хватит прочему населению. Правда, в рестораны первого разряда, где питается буржуазия, вовсе не отпускают ни хлеба, ни муки. Но у буржуазии есть ведь деньги и она может платить за подпольный хлеб…
И что за хлеб выдают!.. Его невозможно есть. Вот в Смольный приносят образцы такого хлеба: пусть «рабоче-крестьянское» правительство посмотрит, чем питают рабочих и солдат.
— На окне лежали, — рассказывает М. Скрип-ник, — куски не то засохшей глины, не то чернозема… Вид был потрясающий. В маленьких безобразных комьях хлеба было что-то зловещее. В них точно пряталась какая-то опасность.
Рабочие волнуются. В Смольном толпятся делегации. Но что может сделать правительство? Деревня не дает хлеба. Столыпинский сильный крестьянин начинает показывать зубы новой власти. А то, что есть, трудно подвезти: транспорт еле дышит.
— Правительство хлеба дать не может, — мрачно говорит Ленин, когда ему докладывают о новой делегации от рабочих. — Кулак не дает хлеба. За хлеб надо бороться с винтовкой в руках.
Начинают образовываться продовольственные отряды. Скоро начнется поход рабочего города на деревню: крестовый поход за хлебом.
Скоро в деревне начнется классовая борьба, деревня расслоится, бедняк примкнет к голодному рабочему, у богатого крестьянина начнут отбирать хлеб, скот, землю — и он обратится за помощью к генералам, в белый лагерь, и с юга на север, с востока на запад потянутся грозные полки контрреволюции, охватят железным кольцом красные центры… Все, как предвидел Ленин.
…Почти единственной опорой нового правительства — кроме красногвардейцев из молодежи — являются матросы. Но и они недовольны. Они считают большевистское правительство слишком слабым. Что, в самом деле, за правительство, которое разрешает свободно выходить газетам, ругающим его последними словами, призывающим к открытому ему неповиновению? Что за правительство, когда под носом у него происходят контрреволюционные собрания, а оно палец о палец не ударяет, и когда матросы сами приходят разгонять, появляется какой-нибудь нарком и просит разойтись не собрание, а матросов? А если кого-нибудь и арестуют — его выпускают через несколько дней…
Что за правительство, которое не может распространить своей власти на всю страну? Ведь что ни губерния, то своя власть. Финляндия уже отделилась. Украина готовится со дня на день отпасть. То же в Грузии, то же в Сибири. На Урале атаман Дутов организует свое правительство и свою армию. На Дону атаман Каледин, на Кубани атаман Караулов. Под их крылом организуется офицерско-юнкерская Добровольческая армия. А фронт? Там открыто конспирируют против правительства, ставка прямо заявляет, что не считает его всероссийской властью. А столица? На улицах генералы, офицеры в прежних золотых погонах — по лицам видно, что они только и ждут возвращения своего дня. Спекулянты становятся все наглее. Бандиты, чуть стемнеет — в городе начинаются грабежи. Порядка нет, власти не чувствуется. Матросы ворчат. И при первом удобном случае стараются показать, как надо действовать. Ночью отряд матросов приходит в больницу, где лежат бывшие министры Шингарев и Кокошкин, и убивают их. Когда правительство требует выдачи виновников, то сами матросы отказывают ему в повиновении: убийцы не выдаются, матросы грозят мятежом.
В самом правительстве много людей, которые не принимают его всерьез, не считают себя настоящей властью, все хлопочут о коалиции с другими социалистическими партиями. Стонут об изолированности, о неизбежной гибели, о том, что нынешнее положение — рискованная авантюра. Напоминают, что скоро должно собраться учредительное собрание, «хозяин земли русской». Полных результатов выборов еще нет, но уже ясно, что большевики в меньшинстве. В соглашении с прочими социалистами они могут играть роль и в учредительном собрании, иначе же потонут во враждебном море.
Ленин дает согласие на переговоры с «соглашательскими» партиями. Он знает: ничего не выйдет, но эти переговоры дадут передышку, дадут окрепнуть, стать на ноги, парализуют противника. Для него переговоры эти — только военная хитрость. Он знает: революционная власть не может быть коалицией, должна быть единой.
Пренебрежительно, свысока ведут переговоры вожди соглашательских партий. Ставят твердое условие: в коалиционном правительстве не должно быть ни Ленина, ни Троцкого — «виновников октябрьской авантюры», как они их называют. Председателем правительства до учредительного собрания должен быть Чернов или Авксентьев. А там… большевики вообще сойдут со сцены.
Каменев, ведущий переговоры, готов на все. Что ему Ленин, что Троцкий, что вся линия большевиков, что пролитая в октябре и безостановочно льющаяся и сейчас кровь!.. Но у Ленина твердая рука. И вокруг него — крепкое ядро таких же, как он, решительных и непримиримых людей. Каменеву дают нахлобучку. Отзывают. Вместо него посылаются Свердлов и Сталин, которые выступают резко, непримиримо. Переговоры срываются. Тогда Каменев, Зиновьев, Рыков, Ногин, Милютин, Рязанов, Теодорович, Ларин, Юренев и другие — члены ЦК, наркомы, руководители важнейших учреждений — заявляют о своем уходе.
«Руководящая группа ЦК твердо решила не допустить образования правительства советских партий и отстаивать чисто большевистское правительство во что бы то ни стало. Мы не можем нести ответственности за эту гибельную политику, проводимую вопреки воле громадной части пролетариата и солдат».
Так пишут уходящие члены ЦК.
«Мы стоим на точке зрения образования социалистического правительства из всех советских партий… Мы полагаем, что вне этого есть только один путь: сохранение чисто большевистского правительства средствами политического террора. На этот путь вступил Совет народных комиссаров. Мы на него не можем и не хотим вступать. Мы видим, что это ведет к отстранению массовых пролетарских организаций от руководства политической жизнью, к установлению безответственности режима и к разгрому революции страны. Нести ответственность за эту политику мы не можем и поэтому слагаем с себя звание народных комиссаров».
Так пишут уходящие наркомы.
Ленин пожимает плечами. Он возмущен, но ничего не поделаешь. Это естественно: он привык к колебаниям в среде своей «старой гвардии». Разве это впервые? Их уход, правда, разлагает власть, действует на массы. Тем более что уходящие грозят сказать свое мнение массе рабочих и солдат и призвать их поддержать клич:
«Да здравствует правительство из советских партий! Немедленное соглашение на этом условии!» Но пусть попробуют! Он не только не остановится перед их исключением из партии, но и перед их арестом. На карте ведь судьбы революции.
Сталин не хохочет уже, но сурово бросает:
— Можно и расстрелять…
— Ничего… Образуется… Приползут обратно, — замечает Ленин.
И, действительно, приползли. Первый через несколько уже дней покаялся Зиновьев. За ним потянулись другие.
А Ленин стал натягивать вожжи власти. Окончательно отмел, как ненужную вещь, всякие разговоры со «всеми советскими партиями». Но зато сумел заключить соглашение с отколовшимися от социалистов-революционеров революционными элементами этой партии. Левые с. р. вошли в правительство. Но их ограничивают ролью попутчиков: тон задают большевики, Ленин. А Ленин главной своей задачей в этот момент ставит — показать стране, что она имеет власть. Жесткую, ни перед чем не останавливающуюся власть.
— Путь террора? — говорил Ленин. — Единственный и неизбежный путь. Неужели вы думаете, что мы выйдем победителями без жесточайшего революционного террора?
«Это был период, — замечает Троцкий, — когда Ленин при каждом подходящем случае вколачивал мысль о неизбежности террора. Всякие проявления прекраснодушия, маниловщины, халатности — а всего этого было хоть отбавляй — возмущали его не столько сами по себе, сколько как признак того, что даже верхи рабочего класса не отдают себе отчета в чудовищной трудности задач, которые могут быть разрешены лишь мерами чудовищной энергии».
В то же время он старался и внешне приучить членов своего правительства к сознанию того, что они правительство, а не группа подпольщиков, что на их плечах серьезнейшая работа, к которой надо относиться ответственно, с аккуратностью.
Наркомы, например, никак не могли приучиться вовремя приходить в заседания. Однажды Ленин уже сидел в зале заседаний, а в соседней комнате собравшиеся члены Совнаркома вели оживленную шумную беседу и, несмотря на неоднократные приглашения, все не шли.
— Что они там баклуши бьют? — сердито вымолвил Ленин, обращаясь к секретарю. — Зовите их сюда немедленно…
И добавил:
— И скажите им, что они ведут себя, как хулиганы!
Секретарь опешил. С недоумением посмотрел на Ленина:
— Шутя?
— Да я вовсе не шучу! — разгорячился Ленин. — Как председатель Совнаркома приказываю вам передать им, что называю их хулиганами…
…Когда через несколько минут наркомы виноватой гурьбой входили в зал, Ленин встретил их окриком:
— Довольно, слышите — довольно! Нужно положить конец недопустимым запаздываниям, разгильдяйству, потере времени!..
Первый решительный шаг был предпринят в отношении главного командования армии. Ставка Верховного главнокомандующего в Минске меньше всех, пожалуй, считалась с новым правительством. В ней шли беспрерывные совещания об образовании новой власти. Армейские комитеты, считавшие себя силой, обещали свою поддержку. Ленин решил играть ва-банк. Дальше неопределенное положение длиться не могло. Наличие враждебной ставки, окруженной силами фронта, могло погубить советскую власть. У Ленина был громадный козырь: мир.
Совнарком потребовал от главнокомандующего, генерала Духонина, прекратить военные действия и открыть переговоры с немцами о перемирии.
Ленин, Сталин, Крыленко отправились в главный штаб вести переговоры с Духониным по прямому проводу.
— Минута была жуткая, — рассказывает Сталин. — Командный состав армии всецело находился в руках ставки. Что до солдат, то неизвестно было, что скажет 21-миллионная армия, подчиненная так называемым армейским организациям, настроенным против советской власти.
Духонин отказался выполнить распоряжение Совнаркома. Что делать?
— Помнится, — продолжает свои воспоминания Сталин, — как после некоторой паузы у провода лицо Ленина озарилось необычайным светом. Видно было, что он уже принял решение.
— Отказываетесь ли вы категорически дать нам точный ответ и исполнить данное предписание?
— Точный ответ о причинах невозможности для меня исполнить вашу телеграмму я дал и еще раз повторяю, что необходимый для России мир может быть дан только центральным правительством. Духонин.
Твердо бросил Ленин дежурному у провода:
— Передайте: Именем правительства Российской республики, по поручению Совета народных комиссаров, мы увольняем вас от занимаемой вами должности за неисполнение предписаний правительства и за поведение, несущее неслыханные бедствия трудящимся массам всех стран и в особенности армии. Мы предписываем вам под страхом ответственности по законам военного времени продолжать ведение дела, пока не прибудет в ставку новый главнокомандующий или лицо, уполномоченное им на принятие от вас дел. Главнокомандующим назначается прапорщик Крыленко. Подписи: Ленин, Сталин, Крыленко.
— А теперь, — обратился Ленин к Сталину, — пойдем на радиостанцию. Она нам сослужит службу. Мы объявим о смещении Духонина и о назначении Крыленко и обратимся к солдатам через голову командного состава с призывом — окружить генералов, прекратить военные действия, связаться с австро-германскими солдатами и взять дело мира в свои руки.
Слово «мир!», брошенное в солдатскую массу, возымело свое действие. Ни генералы, ни армейские организации не смогли сдержать солдат. Армия стала на сторону кучки людей в Петрограде, объявивших себя правительством и давших им мир. Через некоторое время не стало ни ставки, ни Духонина, ни армии.
Скоро последовал Брестский мир. Войны внешней не стало. Но зато страна пылала в Гражданской войне. В ее шуме разгон учредительного собрания прошел незаметно. Мало кого интересовал этот живой труп.
…В огне Гражданской войны окрепла, закалилась, стала подлинной властью советская власть. Окрепли, закалились и ее люди. Были изжиты туманившие мозг книжные иллюзии, поняли, что без чиновников, без постоянной армии, без твердых форм государственности существовать и бороться нельзя — и создали заново и сеть учреждений, и кадры новых чиновников, и постоянную армию. Из недавнего хаоса вырисовались формы новой громадной и крепкой государственной постройки. И Ленин со свойственной ему гибкостью подвел под новую государственность теоретический фундамент, заявив, что социализм есть не что иное, как государственный капитализм, напоминающий строем своим военно-промышленную диктатуру Германии 18-го года, плюс власть трудящихся.
…Сталин в этом периоде играет все бóльшую роль. Его имя мелькает во всех исторических документах той эпохи. Он — вместе с Лениным и Троцким — ведет переговоры с украинской радой, кончающиеся ультиматумом и объявлением войны ей. Он — вместе с Лениным и Бухариным — разрабатывает «Декларацию прав трудящихся». Он входит в комиссию по разработке первой советской конституции. Он один из руководителей «Правды». Во всех решающих вопросах дня слышится его твердый голос.
Когда обсуждается вопрос об объявлении вне закона кадетов и о роспуске учредительного собрания, он первый высказывается «за».
— Или-или, — говорит он. — На полпути останавливаться нельзя. Гражданская война началась. Стрельба открыта. В настоящее время мы должны добить кадетов, или они нас добьют, потому что они открыли по нас стрельбу.
Когда обсуждается вопрос о Брестском мире и в партии опять колебания и раскол, и Троцкий и Бухарин против Ленина, и у каждого своя, исключающая другие, точка зрения, Сталин неизменно поддерживает Ленина и голосует вместе с ним в решающие моменты. Это он советует Ленину, когда тот не собирает большинства в высших органах партии, прибегнуть к решительным мерам, к новому перевороту, опереться на штыки матросов. И Ленин в этом периоде настолько чувствует потребность в Сталине, что когда из Бреста приходят сообщения от Троцкого и надо принять немедленное решение, а Сталина в Москве нет, Ленин сообщает Троцкому:
— Мне бы хотелось сначала посоветоваться со Сталиным, прежде чем ответить на ваш вопрос.
И только через три дня вновь телеграфирует Ленин:
— Сейчас приехал Сталин. Обсудим с ним и сейчас дадим вам совместный ответ.
Вот в этот период выковки из хаоса форм новой государственности, в эти дни и месяцы ожесточенной и упорной борьбы за овладение искусством управлять, Сталин начинает по-настоящему понимать, что такое власть, какая она громадная сила, какие неограниченные возможности открываются перед людьми, ею обладающими, если только они сами сильны. Вместе с тем эти дни показывают ему, что он один из тех, кто достаточно силен, чтобы управлять государством. И вот с этого момента он начинает сознательно стремиться к власти.
Но, вероятно, если б в это время он сказал кому-нибудь, что со временем он сам станет во главе государства — его высмеяли бы беспощадно. Один только Ленин внимательно — и порой с беспокойством — приглядывался к нему. Потому что Ленин громадной своей интуицией ощущает, куда идет, во что складывается этот человек. Но другие?
Сталина мало кто знает еще в этом периоде. Только небольшая группа верхов, да еще те, с кем он встречался прежде на подпольной работе.
Но люди верхушки смотрят на него по-прежнему свысока. Для них он только технический исполнитель планов Ленина, но не руководитель. Некоторые, как Троцкий, вообще полузамечают его.
Широкая же масса людей партии и Советов, кроме отдельных единиц, видит в нем случайного человека, серую, малопримечательную фигуру. В эти дни даже Антонов-Овсеенко, Коллонтай, Крыленко кажутся звездами по сравнению с ним.
Вот он выступает на третьем съезде Советов, вскоре после разгона учредительного собрания. Он выступает как народный комиссар по делам национальностей. Его встречают жидкими аплодисментами, хлопают только из приличия. Его ровный и бесцветный голос с кавказским акцентом не производит впечатления. Он не бросает, как Троцкий, театральных фраз. Он говорит просто и деловито. Но именно деловитость сейчас еще не ко двору — в эпоху кипения и мыльных пузырей. И только когда он берет слово второй раз, чтобы ответить вождю меньшевиков Мартову, который зовет к демократии европейского типа, только тут, когда и его ровный голос начинает дрожать, — потому что он нащупывает тему, наиболее его волнующую, задевающую, — только тут от него к собранию переходит воспламеняющая искра, и он становится на минуту героем дня, его слова покрываются неподдельными аплодисментами.
— Буржуазный парламент, — говорит Сталин, — мы похоронили, и напрасно Мартов тащит нас к мартовскому периоду революции.
— Нам, — заканчивает он, — нужно, чтобы народ был не только голосующим, но и правящим, и властвуют не те, кто выбирает и голосует, а те, кто правит!..
Бурные аплодисменты… И никто не сознает еще, что человек, который это говорит, будет в недалеком будущем сам правителем и что формула, которой он кончает, станет скоро существом системы, которую назовут сталинской.
История Октябрьского переворота, история последовавшей за ним революции дали жизненную проверку организационным планам русских народных революционеров-якобинцев — Нечаева, Ткачева, землевольцев и народовольцев — и их наследника, Ленина.
Жизнь показала, какое громадное значение имели казавшиеся такими ничтожными и бесполезными споры о характере и структуре революционной партии и насколько прав был в своей нетерпимости и непримиримости Ленин. Именно такая партия, какую он построил — централизованная, дисциплинированная, руководимая ее центром в вопросах теории и в вопросах тактики почти самодержавно, непрестанно перемалывающая своих членов в единомыслящую и единодействующую массу, непрестанно очищающая свои ряды от всех нестойких и инакомыслящих элементов, только такая партия, напоминавшая одновременно воинский отряд и религиозную секту, могла захватить власть, затем удержать ее, разбив всех противников, и построить новое государство.
Впитывая в себя все новых и новых людей, собрав в конце концов в своих рядах все активные революционные слои народа, эта партия охватывала тело страны, как стальная сеть. Быстро и точно по звеньям этой сети от организации к организации, от организации к отдельным членам, от них и через них по всем ячейкам государственного аппарата и в глубь народных масс передавались сверху вниз директивы центра, ответы на теоретические запросы и практические указания. Этим обеспечивалось по всей стране единство мысли и действия. Это делало возможным величайшую концентрацию и напряжение сил и ресурсов страны и народа на определенных, властью поставленных целях.
По той же сети — тоже быстро и точно — снизу вверх передавались мнения, наблюдения, отклики на малейшее движение масс и их настроений — и центр постоянно знал, чем живет сейчас народная масса, и мог приноровлять к жизненной обстановке каждого данного момента свои шаги: то ослаблять, то сильнее натягивать нити управления народными судьбами, переносить точку их приложения с одного упора на другой.
Создалась в конце концов мощная и страшная организация, которая могла и быть источником величайшего блага страны, могла обратиться и в ее поработителя. Почти все в этой организации зависело от качеств и целеустремленности ее центра. Ибо это была организация самого совершенного самодержавия, только навыворот, революционного.
Пока самодержцем был Ленин — гениальный создатель системы, — руководимый им военно-монашеский орден становился все больше и больше организацией власти самой революционной нации.
Сухой догматик, каким его считали до революции, Ленин оказался прирожденным правителем государства, умеющим отзываться на жизненные потребности масс. Из вождя партии он обратился в народного вождя. Вступая в великую революцию, он не столько руководствовался книжной догмой, сколько принципом, возглашенным великим Наполеоном: «Сначала надо ввязаться в бой, а потом видно будет…»
Это значило — сначала жизнь, потом теория. Ибо никакая теория, никакие ранее написанные книги не могли полностью объяснить тех громадных событий, что происходили в России. Открывалась — Ленин чувствовал это — новая страница мировой истории. На долю его родины выпала великая задача: не только построить свою собственную новую жизнь на новых началах, но, может быть, показать путь всему прочему человечеству, указать задачи века, стать во главе стремящейся к освобождению страждущей части человечества. Как это будет сделано? Так, как написано в пожелтевших от дряхлости учебниках социализма? По-видимому, нет. Даже наверное нет. Ибо ни один учебник не может предусмотреть всей сложности жизни. И нет и не было еще людей, которые с полной ясностью могли бы провидеть грядущий путь человечества. Даже Ленин, при всем сознании своего величия, своего громадного превосходства над всеми умами современного ему человечества, не считал себя способным на это. Но он знал: есть великий учитель, один-единственный, — это сама жизнь, это разум народа, ум, воля, фантазия миллионов. Вот у кого учился, вот кому следовал Ленин. Гениальная интуиция была основным его методом. Громадные теоретические знания и способности давали ему возможность освоенное интуицией, почерпнутое из сокровищницы народной мудрости облекать в плоть ясных теоретических положений.
Вот почему он в конце концов стал вождем нации и повел Россию через осуществление ее национальных задач к осуществлению ее мировой миссии.
Соответственно этому он и партию свою сделал в конце концов не только орудием по руководству народной волей, но и орудием воли народной, — партией народной и национальной, по сути ее устремлений.
Противоположный ленинскому лагерю — назовем его настоящим именем: революционно-националистическому — лагерь белый — правонационалистический, — имевший в начале борьбы за народную душу много преимуществ, оказался разбитым и идейно и физически. Народная душа легла в конце концов не на его стороне. Почему? Потому, что белый лагерь не имел того, что составляло силу ленинцев: вождя, умеющего играть на сокровенных струнах народной души; партии, оковывающей народ стальной сетью своей организации, пронизанной единством мысли, воли, действия.
Это, конечно, гадания: но, может быть, судьба Белого движения не сложилась бы так трагически, если б не погиб так рано генерал Корнилов.
Этот человек имел в себе задатки прирожденного народного вождя. Выходец из народа, большую часть своей жизни проведший не на паркетах салонов, не за столами канцелярий, но в гуще народной среды, знавший психологию масс, говоривший с ними на одном языке, умевший увлекать их за собою, не связанный никакими классовыми и сословными предрассудками и интересами, — вместе с тем человек громадной целеустремленной воли, исключительного мужества, ясного, тоже не имеющего предрассудков ума, этот человек во всех почти отношениях являлся параллелью к Ленину. Он уступал ему в одном: в отсутствии ленинской громадной теоретической подготовки. Корнилов не был профессионалом политики. Он не вошел в революцию со сложившейся системой идей, С привычкой быстро ориентироваться в дебрях политического мышления.
Это был громадный недостаток. Но он мог быть восполнен интуицией — игравшей такую большую роль и у Ленина.
Корнилов, как и Ленин, понимал, что власть — это все, что это та магическая палочка, которой можно преобразовать народную жизнь, восстановив одновременно разрушенную «февралем» государственность. Корнилов понимал также, что народная жизнь должна быть преобразована. От старого строя можно взять лишь основные его формы, да и то не все, и то только для того, чтобы не подвергать тело страны слишком большой ломке, чтобы иметь возможность на путях еще не окончательно исчезнувшей инерции исторической жизни быстрее и безболезненнее ввести в берега революционную улицу «февраля». Но существо социальных отношений страны должно было быть изменено, реформировано быстро и смело. Был ли у Корнилова продуманный план таких реформ? Вначале, очевидно, нет. Он слишком еще полагался на силу и опыт буржуазной науки и общественности. Поэтому сам он вначале ушел исключительно почти в организацию захвата власти. Нет сомнений, что осуществись этот захват — сама жизнь заставила бы его пойти дальше уже самостоятельно по пути реформ, исходя из интуитивного опознания народных потребностей.
При организации захвата власти Корнилов сразу же столкнулся с громадными трудностями. Для него скоро стало ясно, что идти путями, привычными старым генералам, опираясь на полки и батальоны разложившейся армии, нельзя. Эти полки и батальоны были несуществующей и обманывающей силой. Надо было строить свою собственную организацию. Вот здесь и было первое преимущество Ленина. У него к моменту революции была партия. Правое же национальное движение представляло собой распыленную массу, ничем пока не спаянную, из разных людей состоящую, не имеющую никаких традиций в борьбе за власть.
Да и откуда было этим традициям у них появиться? Они все принадлежали к прежним правящим слоям, большим и маленьким. Власти для себя, как для слоя, им раньше не приходилось добиваться. По своему происхождению и образованию они были предназначены для нее. Они кончали школу и входили в государственный аппарат так, как из одной комнаты входят в другую. Им поэтому и в голову не приходило напряженно, мучительно, как это делали революционеры якобинского толка, ленинцы, думать, как заполучается власть, как строить боевую организацию для ее захвата, как воспитывать для борьбы себя и других. Люди правого национального лагеря не владели ни одним из методов борьбы, столь привычных для революционеров: они не были ни заговорщиками, ни демагогами.
В их среде за их прошлую жизнь не могло также получиться естественного во всякой борьбе отбора творческих элементов, расслойки их массы на воинов и болото.
Вот почему, когда Корнилов начал строить свою организацию, он встретился с такими трудностями. Ленин свою организацию строил почти двадцать лет; всюду и везде были ее ячейки. Подходящие ей люди из развороченной революцией народной среды естественно и просто вливались в нее. Корнилову же пришлось строить свою организацию уже во время борьбы, в обстановке боя, наспех и по случайным признакам отбирая людей. Ясно поэтому, что на первых порах его организация была невероятно слаба. Генерал Деникин рассказывал потом: «Военная среда была настолько неопытна, что когда действительно началась конспирация, она приняла такие явные формы, что только глухие и слепые могли не видеть и не слышать». Старый генералитет вообще мало подходил к требованиям движения. Но еще большим балластом были разные общественные деятели и прочие, тоже объявлявшие себя националистами и антибольшевиками. Они-то уж в себе ничего от заговорщиков — сектантов, воинов — не имели. А организация борьбы в тот момент должна была быть военной сектой.
Вероятно, в значительной мере вследствие болтовни и неустойчивости «штатских», «общественных» элементов движения, вследствие засоренности болотными элементами и самой военной среды, еще недостаточно кристаллизовавшейся, не удалась августовская попытка переворота Корнилова. По той же причине была парализована возможность действий непосредственно после Октября, когда большевики еще не успели укрепиться, а фронт представлял собой достаточную базу для движения против них. Вспомним: Корнилов сидел тогда в быховской тюрьме. Из тюрьмы Корнилов не мог в полной мере руководить организацией национального движения и новой подготовкой захвата власти. Это и была, очевидно, одна из причин той непоправимой ошибки, какую сделали военные круги, дав большевикам возможность захватить власть. После захвата ими власти Корнилов понял, что борьба вступила в новую фазу — трудную для него и возглавлявшегося им движения. Тем не менее он считал возможным организовать борьбу в пределах фронта. Надо было только ускорить собирание добровольческих сил. Не надо забывать, что именно у Корнилова родилась мысль демобилизации небоеспособной армии и замены ее армией добровольческой. Осуществление этой идеи на фронте, когда офицерство и другие национальные силы не были еще распылены, было значительно легче, чем потом, в степях, в полуизгнании, в отрыве от большей части страны. Но и в этом отношении почти ничего не было сделано. У имевших возможность действовать генералов не было ни активности, ни целеустремленности Корнилова, ни его смелости. Разные общественные деятели, съехавшиеся в ставку, парализовали энергию военных своей болтовней и нелепыми расчетами на силу никому не нужного учредительного собрания. Ставку скоро заняли большевики. У ее генералов опять не хватило умения организовать концентрацию сил и сопротивление. Напрасно тот же Корнилов писал Верховному главнокомандующему:
«Положение тяжелое, но не безвыходное. Но оно станет таковым, если вы допустите, что ставка будет занята большевиками, или же добровольно признаете их власть… Надо принять следующие меры…»
Меры не были приняты. Основная база борьбы и собирания сил исчезла. Корнилов, переодетый крестьянином, прибыл на Дон. Там началась организация добровольческой армии.
Ее положение первое время всем казалось безнадежным, сама она — нестоящей затеей.
Взволнованное заключением мира, обещанием помещичьей земли и своей, казачьей, свободы, казачество — последняя, казалось, опора национального движения — отшатнулось от его вождей. Генерал Каледин застрелился. Корнилов со своей армией — горсточкой — ушел в кубанские степи, на холод, на голод, на непрерывные бои. Начался легендарный Ледяной поход. Это было в феврале 1918 г.
В том же феврале 1918 года из далекой Бессарабии, к Дону, на соединение с генералом Корниловым выступил отряд в несколько сот офицеров-добровольцев под командой полковника Дроздовского. И к его предприятию люди, называвшие себя русскими и националистами, но палец о палец не ударявшие для русского национального дела, отнеслись скептически, называли этот поход «безумием и авантюрой», К услугам национального движения стоял как будто весь румынский фронт, еще не вполне разложенный большевиками, с его огромной массой офицерства, с громадными запасами снаряжения. С Дроздовским пошло всего 800 человек — и при снаряжении этого маленького отряда он встречал на каждом шагу противодействия. Из 57 миллионов румынских лей, бывших в распоряжении высшего командования, на организацию добровольческого корпуса Дроздовскому отпустили только 600 000. «Издевательства продолжаются, — записывает он 24 февраля 18-го года, — не дают ни снарядов, ни инженерного имущества, ни оружия, ничего». «Одна задругой неудачи преследуют меня, — записывает он через три дня… — Отсутствие энергии, апатия, мягкотелость, моральное ничтожество среды, бесталанность и нерешительность верхов, предназначенных судьбой к водительству, — все это губит великое начинание, накладывает на все печать могилы. Усилием воли заставляешь себя продолжать начатую работу…» Наконец, запись 3 марта: «Агитация против похода изводит, со всех сторон каркают представители генеральских и штаб-офицерских кругов; вносят раскол в офицерскую массу. Голос малодушия страшен, как яд. А все же тяжелые обстоятельства не застанут врасплох. Чем больше сомнений, тем смелее вперед по дороге долга». Дроздовцы выступили в поход. «Жребий брошен… Пойдем бесстрастно и упорно к заветной цели через потоки чужой и своей крови. Такова жизнь… Кругом враги. Мы, как водою остров, окружены большевиками, австро-германцами и украинцами. Огрызаясь на одних, ведя политику направо и налево, идешь по пути крови и коварства к одному светлому лучу, к одной правой вере, но путь так далек, так тернист»… Поход в неизвестную даль, к Ростову и Новочеркасску, которые уже заняты большевиками, к Корнилову, которого, по слухам, уже нет, показывает, что национальные круги имеют почву в стране. «В общем, — записывает Дроздовский, — массы довольны. Просят защиты, установления порядка: анархия, дезорганизация измучила всех… Говорят, что некому жаловаться, нет нигде защиты, никакой уверенности в завтрашнем дне»… «Забавно, до чего грозная слава окружает нас, — записывает он несколько дней спустя. — Наши силы иначе не считают, как десятками тысяч… В этом диком хаосе что может сделать даже горсть, но дерзкая и смелая. А нам ничего больше не осталось, кроме дерзости и смелости… Когда посмотришь на карту, на этот огромный предстоящий путь, жуть берет, и не знаешь — в силах ли будешь выполнить свое дело. Целый океан земли впереди и враги кругом».
21 апреля 1918 года, через два месяца пути, в постоянных боях пересекши всю южную Россию, отряд дроздовцев подступает к Ростову. Дает бой превосходным силам большевиков под Ростовом, 25-го внезапным ударом внезапно освобождает от большевиков казачью станицу, Новочеркасск.
«Больше тысячи верст пройдено вами походом, доблестные добровольцы, — писал в этот день в приказе своему отряду Дроздовский. — Немало лишений и невзгод перенесено, немало опасностей встретили вы лицом к лицу, но, верные своему слову и долгу, верные дисциплине безропотно, без празднословия, шли вы упорно вперед по намеченному пути, и полный успех увенчал ваши труды и вашу волю. И теперь я призываю вас всех обернуться назад, вспомнить все, что творилось в Яссах и в Кишиневе, вспомнить все колебания и сомнения первых дней пути, предсказания различных несчастий, все нашептывания и запугивания окружавших нас малодушных.
Пусть же послужит это нам примером, что только смелость и твердая воля творят большие дела и что только непреклонное решение дает успех и победу. Будем же и впредь в грядущей борьбе ставить себе смело высокие цели, стремиться к достижению их с железным упорством, предпочитая славную гибель позорному отказу от борьбы. Другую же дорогу предоставим всем малодушным и берегущим свою шкуру».
Это было ясное и резкое отмежевание от болота. Это было обоснование организационной программы будущей национальной партии.
Через месяц отряд Дроздовского соединился с корниловцами. Дроздовский привел с собой 2500 добровольцев и громадное снаряжение. Но Корнилова уже не было. Он погиб в самом начале успехов своей армии, убитый при осаде Екатеринодара орудийным снарядом. Погиб, не закончив своего дела.
Но что начатое им дело имело под собой почву, что национальное движение имело глубокие корни в народной душе, показало дальнейшее. Созданная Корниловым и Дроздовским армия шла от успеха к успеху — и через год в ее распоряжении была большая часть Европейской России. Горсточка героев Ледяного и Дроздовского походов стала тон организацией, вокруг которой, как вокруг крепкого стержня, стали сплачиваться национальные силы страны.
В дальнейшем надо было суметь не разрушить этот стержень, но еще больше закалить и укрепить его, перековать его в замкнутую в себе, с суровым отбором впитывающую в себя только борческие элементы, все себе подчиняющую, железную по дисциплине, всей организацией напоминающую большевистскую, национально-русскую партию. Надо было дать этой партии ясную идеологию, соответствовавшую народным потребностям, на ее основе немедленно начать проводить радикальные реформы, в первую очередь удовлетворив потребность крестьянства в земле.
Надо было, чтобы народные массы увидели, что Белое национальное движение несет ему что-то положительное, а не только золотые погоны на старых генералах, крестные ходы, карательные экспедиции, старый свод законов — и уж во всяком случае не помещиков и не необузданную банду спекулянтов тыла. Надо было, чтобы пришла сильная и умеренно-либеральная власть, стоящая над классами, интересы всех без исключения подчиняющая нуждам государства. Нужен был бонапартизм, а не карикатурное восстановление старого строя — с его насилиями, но без его силы.
Создать государственную национальную партию, которая сумела бы стать выше эгоизма сословий, групп, лиц, было, конечно, нелегко. Этому опять мешало прошлое людей правонационалистических кругов. Они не были приучены в массе своей к политическому мышлению, не имели ясной и четкой идеологии. К чему была им она? Государственная машина, в которой они работали, складывалась веками. Все было в ней ясно, каждый винтик на месте, каждое движение предусмотрено традицией, канцелярской рутиной, сводом законов. Много думать не приходилось. Управляли по инерции — по инерции повиновались и массы. Не было поэтому жизненного стимула проделывать ту упорную работу, какая была так необходима для революционеров, все будущее которых было связано с возможностью и необходимостью перевернуть вверх ногами существующий строй. Не искали поэтому, как они, «истинной теории», которая обнажала бы социальную материю страны, показывала бы все ее здоровые и больные места, показывала бы, за что надо ухватиться, чтобы привести народную массу в движение. Не старались проверять результаты теоретических размышлений на жизненном опыте масс. Не шли к массам, не старались узнать их, быть узнанными ими, заслужить их доверие, добиться повиновения со стороны народа путем идейного на него воздействия. К чему? Зачем? Народ ведь и так повиновался. Стоило только нажать тот или иной рычажок машины. Словом: ни знания политической теории, ни знания народа, ни умения обращаться с тем и другим прошлая жизнь в людях правонационалистического лагеря не воспитала.
И вот пришла революция. Вековые формы, казавшиеся незыблемыми, стали разрушаться, инерция властвования и повиновения стала исчезать. Нажимали на привычные рычажки, а они не действовали. Масса не повиновалась уже просто, как прежде, а спрашивала: а почему?.. Так пытливый ребенок спрашивает у отца объяснения самой простой, самой обыкновенной вещи, а отец, считающий, что он знает все, становится в тупик, именно потому, что это вещь самая обыкновенная и простая и он никогда над ней серьезно не задумывался, а брал ее как факт. Так стали в тупик и люди правонационалистических кругов. Они выросли в мире определенных твердых понятий. Родина, государство, война, долг, собственность. Как можно не понимать таких простых вещей? Но когда пришел момент задуматься, когда не только массы, но и сами себя они спросили, что это все такое, оказалось, что ответить они не могут, что все эти понятия сейчас как-то по-новому надо растолковать, чтобы они приобрели настоящий смысл и связали их с народом.
Были профессора. Были многоопытные правители государства. Были общественные деятели. К ним и попытались обратиться. Но все эти люди, не сумевшие в свое время предотвратить революции, оказались еще более беспомощными во время ее. Они оказались в положении ученого ботаника в девственном лесу. Одно дело классифицировать животных и растения, другое дело жить и бороться в их среде. Да и ботаники они были неважные. Они выросли, воспитались в эпоху упадка, в эпоху, которая в политике и праве была так же бездарна, как и в литературе, в архитектуре, в стиле мебели, в живописи, в модах, во всем. Это была эпоха умирания, отцветания, но не роста нового, не творчества. И в результате все эти опытные и ученые люди не выделили из своей среды ни одного теоретика, ни одного мыслителя, который ухватил бы идеи века, понял бы настроения народной души и бросил бы в белую массу лозунги ясные и твердые, как острие топора.
Чего же удивляться, что единственные люди, что-то ощущавшие от веяний народной жизни, люди дела, люди крови и железа, военно-народные вожди, махнули рукой на своих теоретиков, администраторов, общественных деятелей и начали сами строить, как умели, как могли.
«Теперь, в самом центре борьбы, — записывал в бытность в Новочеркасске, т. е. именно тогда, когда пришло время строить, Дроздовский, — я вполне только понял, как ничтожны, близоруки, бессильны наши общественные деятели и политики, наши имена и авторитеты! Они ничего не понимали до сих пор и ничему не научились. Ведешь с кем-нибудь переговоры и не понимаешь, стоит ли тратить на это время, кто он — деятель или пустое место»… Горькая, но верная истина!
Народные вожди из военной среды в конце концов дали бы, вероятно, повинуясь голосу интуиции, и организацию и идеологию национальному движению. Как клещами, охватили бы его жесткими щупальцами национальной партии, кадры которой, повторяю, были уже созданы Ледовым походом и походом Дроздовского. Но вождей не стало. Вслед за Корниловым погиб и Дроздовский — от заражения крови, в результате пустяшного ранения. В армии шли толки, что он погиб жертвой заговора генералов болота — и весьма возможно, что выстрел, сразивший много времени спустя, уже в Константинополе, генерала Романовского, злого гения армии и движения, каким его многие считали, был ответом на смерть Дроздовского. Но помочь делу это не могло. Новая сильная воля — Врангель — явилась слишком поздно. Да и Врангель менее Корнилова и Дроздовского подходил для роли вождя масс. Он был могиканом рыцарской аристократии. Он мог командовать, повелевать, мог гордо умереть, — но не умел читать в умах миллионов.
Оставшись без вождей, Белое движение попало в руки обывательского болота и спекулянтов тыла — и погибло, утонуло в этом болоте. Создавшиеся было кадры национальной партии распались без применения, рассосались, частью были загублены на фронтах. Положительной программы движение, лишенное близких народу вождей, создать и выдвинуть не могло. Оно оказалось, в конечном итоге, построенным на одном отрицании. Оно было антибольшевистским — и было коалицией всех элементов, которым по тем или иным причинам не был приемлем большевизм. Коалиция вещь хорошая по мирным парламентским временам. Но в борьбе нужна не коалиция, а единая, все своей воле подчиняющая сила. И программа этой силы должна не только отрицать, но и утверждать что-то свое. Ни того, ни другого не было — движение, так блестяще развернувшееся, погибло.
Напрасно истекали кровью герои фронта. Достигавшиеся ими успехи только увеличивали разложение тыла — увеличивали и пропасть, ложившуюся, вследствие политики высшего командования и действий тыла, меж народными массами и Белым движением. В имения возвращались помещики, — как будто ради этого проливалась кровь! Репрессиями выколачивали прежние владельцы свое добро и свои убытки — как будто для этого только умирали герои! На местах садились старые администраторы, раскрывали пахнувшие тлением законы… как будто именно к этому стремился Корнилов! Когда население, привыкшее уже размышлять, отказывалось подчиняться нелепому произволу живых трупов в генеральских мундирах, с ним расправлялись не менее жестоко, чем расправлялись большевики, лилась кровь, беззаконие нагромождалось на беззаконие, вместо порядка устанавливалось полное бесправие… будто в этом видел свой идеал Дроздовский! В городах тыла шел пьяный разгул. Шла безудержная спекуляция. Войска фронта были разуты, раздеты, нуждались во всем, вынуждены были сами содержать себя, вызывая этим недовольство населения, создавая почву для злоупотреблений. Семьи героев подыхали часто с голоду, а в тылу цинично торговали всем, что было нужно армии, шел пьяный разгул, безудержная спекуляция всем, чем попало. Русская буржуазия, промышленники, торговцы, в значительной своей части вместо того, чтобы отдать последнее для дела победы тех, кто их, в сущности, а не себя защищали, старались поскорее, как в пьяном бреду каком-то, содрать последнее с истекавшего кровью офицера. Когда нужны были деньги национальному движению — буржуазия туго затягивала свою мошну, но зато, когда приходили большевики, приставляли к ее груди свой штык, она платила, отдавала все, что только от нее требовали. Тысячи тысяч здоровых людей отсиживались в канцеляриях, переполняли тыловые кафе… Чего же удивляться, что в конце концов у людей фронта не раз подымалось желание обернуть штыки — и вспороть ими героев тыла! Чего удивляться, что постепенно охладевала к движению и оборачивалась против него крестьянская и казачья масса! Чего удивляться, что Белое движение в конце концов погибло!
Громадной ошибкой движения, между прочим, было неправильное понимание им принципа: «единая, неделимая», и неумение вследствие того разрешить национальный вопрос. Громадной ошибкой были и еврейские погромы, не организовывавшиеся, правда, но допускавшиеся «вождями» движения. Они отшатнули от Белого движения большие и влиятельные круги за границей. «Вожди» — эпигоны движения не понимали, между прочим, того, что большая часть евреев, особенно еврейской буржуазии, являлись и являются, при умелом и либеральном к ним подходе, очень полезным и важным для русского национального дела слоем. Ибо ведь еврейство, особенно верхи его, было большим приверженцем русской, а не отдельных национальных культур, и было энергичным ее проводником повсюду.
Последней каплей, переполнившей чашу, была та зависимость от иностранцев, в какую попали руководители Белого движения, не доверявшие уже собственным силам и народу. Иностранцы пришли на помощь, но как? Как приходят в колонии, господами, а не помощниками, в поисках наживы, собственных выгод, а вовсе не в интересах русского народа. Может быть, бескорыстнее всех была Франция. Но у Англии, по крайней мере у ее тогдашних политиков, у Ллойд-Джорджа, нынешнего друга большевиков, была одна цель — расчленить, поработить Россию, вырвать из ее тела наиболее лакомые куски. Эпигоны Белого движения в конце концов стали действовать против интересов России.
Народная гордость возмутилась. Народные силы стали сплачиваться вокруг московского Кремля, вплоть до старого офицерства во главе с генералом Брусиловым. Белое движение было разбито в конце концов своей собственной идеей — идеей величия и независимости нации. Только идея эта переместилась из лагеря белого в лагерь красный. Вот к чему привели неудачные преемники великого Корнилова.