АННА БЕРЗЕР


СТАЛИН И ЛИТЕРАТУРА


Главы недописанной книги


ПРЕДИСЛОВИЕ


"Книга Некрасова открыто и незащищенно противостояла всем законам и канонам тогдашней литературы. — пишет Анна Самойловна Берзер о повести Виктора Некрасова "В окопах Сталинграда". — Вспоминая потом о ней. он говорил, что в его повести нет ни генерала, ни политработника. В ней нет фактически Сталина. Только солдаты и офицеры и его некрасовский сталинградский окоп".

Слово "незащищенность" в статьях Анны Самойловны, в разговорах, которые она вела, встречается постоянно — в сочетании с именем Гроссмана, с именем Трифонова, с именем Твардовского, в "Новом мире" которого она проработала 12 лет, открыв целый пласт русской прозы и вернув русской литературе достоинство большого искусства и правды. Остро и всякий раз заново она ощущала незащищенность правдивого слова от лжи и ка жи. Любой из них: Некрасов. Грифонов, Гроссман, позже — Шукшин, Семин, Быков, Войнович, Искандер, Домбровский, Солженицын и многие другие — по чисто житейским меркам — был защищен лучше, чем она сама, хрупкая, скромная женщина, приезжавшая на Пушкинскую площадь, в свой "Новый мир", с московской окраины, где жили они вдвоем со старшей сестрой Диной Самойловной. Но не думая о себе, а лишь о том, что талантливого автора надо вывести к читателю, которого она ощущала рассеянным по огромной стране, по районным и прославленным библиотекам, она становилась на защиту талантливой вещи перед всеми инстанциями внутри редакции и вне ее, вплоть до высших государственных, ибо щупальцы запрета были эластичны и пробирались в подкорку и всепроникающим было дыхание страха. Страха в ней не было, а была выдержка и способность к атаке, даже вкус к ней, без праздного азарта и торопливости, только уверенность — раз правда сказана и пришла к ней в руки, значит ее, Аси Берзер, руками предназначено довести до людей эту правду. Восторг удачи (а вспыхнувшее дарование — всегда восторг) был для нее сигналом к действию.

"1-е рука прикасалась к текстам как орудие высшей справедливости, это была такая редакторская школа: оставлять только абсолютное", — пишет о ней Л. Петрушевская. По статьям А. Берзер можно восстановить нравственные и профессиональные уставы ее редакторской работы, но невосстановим тот воздух духовного общения, в котором протекала работа и который безымянно, но совсем небесследно оставался в подготовленных ею произведениях. Он не'запечатлен в них, они пронизаны им.

Сама она дышала воздухом русской литературы и ощущала, как ежеминутно, не прерываясь, творится ее история, и ей, Асе Берзер, выпадо счастье — пребывать в этом беге, в этом движеньи. То, что она сделала в отмеренный ей срок: вовремя разглядела, извлекла из потока рукописей, рвущихся в редакцию, подготовила, "пробила" и дала устоять на страницах журнала, который Твардовский сделал флагманом литературы, — эго целый этап российской словесности.

На титульном листе первого издания "Хранителя древностей" рукой Ю. Домбровского написано: "Дорогой Анне Самойловне. без которой эта книга конечно не увидела бы света. С любовью и благодарностью Домбровский".

Это — 1966 год. На титульном листе "Факультета ненужных вещей", впервые пришед­шего из Парижа в 1978-м году, она прочитала уже типографски набранное: "Анне Самойловне Берзер с благодарностью за себя и всех других подобных мне посвящает эту книгу автор" и от руки: "...с огромным удовлетворением за то все-таки невероятное почти Чудо, что мы до этой книги дожили.

Ура. Анна Самойловна!"

Это было 26-го апреля 1978 года. Через месяц, 29-го мая, Домбровского не стало.

Вспоминая о своих первых шагах в литературе (это ноябрь 1944 года, третий месяц ее работы в "Литературной газете"), она пишет, как ей попалась детская книжка рассказов никому неведомого "областного" писателя из Таганрога Ивана Василенко. Рассказы ей понравились, и она захотела поддержать книжку. Поговаривали глухо, что Ивана Василенко похвалил Вересаев. Больше защиты искать было негде. О Вересаеве говорили, пишет она: "Стар, болен, увлечен переводами "Илиады” и "Одиссеи" Гомера. Что ему Иван Василен­ко?" Свою статью о Василенко 78-летний Вересаев продиктовал, посадив ее за свой письменный стол, и записывая за ним, она "уже чувствовала себя как бы изнутри его статьи, в полном слиянии с ходом его мысли и жизнью его души".

Эти слова — "в полном слиянии с ходом его мысли и жизнью его души" — формула ее редакторского самочувствия. Так было с каждой новой вещью. Это художественное перевоплощение и было ее искусством. Искусством особого рода, не имеющим наимено­вания, но предполагающим безмолвие как условие приобщенности.

Когда спустя пятнадцать лет ей на стол легла рукопись безвестного школьного учителя под лагерным номером "Щ-854", ситуация эта была для нее уже привычной. Навык прохождения за полтора десятилетия отработан — он соотносился со шкалой ценностей, художественных и нравственных, продиктованных русской литературой. Эти ценности определяли линию поведения, и перескочив положенные ступени, она отдала рукопись прямо Твардовскому. И пошла всходить звезда Солженицына.

"Она поняла, — писал в 1969 году, незадолго до своей смерти Аркадий Белинков, — что сейчас решается судьба новой русской литературы и что она решает эту судьбу. И от того, насколько она умна и тонка, деликатна и осторожна, зависит, что же с нами со всеми будет, потому что это всё должно создать прецедент".

Здесь следует сказать еще об одной — стратегической стороне ее действий. Она всегда думала о судьбе автора, а не только о судьбе его вещи и значении ее публикации для журнала. Жизнь талантливого автора, его дальнейшая литературная судьба в ее собствен­ной душевной жизни занимали главное место, не заслоняя горизонты, а необычайно расширяя и проясняя их. В своей большой работе "Прощание", посвященной Василию Гроссману, она напоминает, что "травля Пастернака по поводу Нобелевской премии началась с конца октября 1958 года и продолжалась весь 1959 год, а сам Пастернак умер в мае 1960 года, когда его имя, роман и похороны были в центре мирового внимания.

Именно в это время...на фоне этих громких событий Василий Семенович Гроссман отнес свой роман в журнал "Знамя".

И решили: "чтобы не повторилась"...

Так родилось на свет это дикое словосочетание — "изъятый роман”, особенно проти­воестественное и невыносимое для того, кто хорошо знает, что значит для писателя и вообще для всей жизни грохот наших типографских машин, выпускающих пахнущие свежей краской журналы живых, думающих и всегда страдающих за людей писателей. Именно живых... Это я знаю точно, из всего опыта собственной профессиональной жизни". Позже, когда спустя три года Гроссману удалили почку, "хирург назвал время, когда появилась опухоль. И буквально совпало оно, время: катастрофа с романом..."

Рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба" была арестована в феврале 1 961 года. Продолжая сопоставление дат, напомним, что "Щ-854" ("Один день Ивана Денисовича") лег ей на стол в начале ноября этого же года.

Как в случае с Иваном Василенко, она, литературный новобранец, не испугалась великих теней "Илиады" и "Одиссеи", так в случае с Солженицыным она не испугалась мрачной тени ГУЛАГа, которая вздымалась за его рассказом, впервые запечатлевшим ГУЛАГ. Всё исчезало из поля ее зрения, кроме этих двух реалий: рассказа, который должен быть напечатан, а не "изъят", и автора, который не должен быть истреблен.

Фраза — "Рукописи не горят" — авторитета для нее не имела. И она настойчиво, неумолимо напоминала, что у Булгакова это слова Воланда, сатанинские слова, сатанинская точка зрения. То, что эта фраза быстро укоренилась в сознании общества, охотно была усвоена и циркулировала в нем, не встречая сопротивления, стало для нее дурным знаком.

Написанное должно быть напечатано вовремя. Пример позднего булгаковского триум­фа не был для нее убедителен. Именно в статье о первом однотомнике Булгакова она писала в 1967 году: "Даже самые испытанные десятилетиями вещи неизбежно потеряли бы что-то неуловимое в своей естественной жизни, если бы появились не в свое время, не перед своими современниками, появились не тогда, когда они были написаны. Можем ли мы сейчас представить себе, что "Отцы и дети", например, вышли бы в свет не в свои шестидесятые годы, а сорок лет спустя вместе с Буниным и Леонидом Андреевым... И если бы "Дни Турбиных"... первый раз были напечатаны только в нынешнем однотомнике писателя, и не было бы мхатовского спектакля, и люди моего поколения не бегали бы на него по пять и по десять раз... Ведь такое и представить себе нельзя...

...Пушкин, который поставил рядом два эти слова — "усердный" и "безымянный", — сам не мог стать летописцем Пименом. И ни один писатель не может писать лишь в "пыль веков"".

Ценность текущего и проскакивающего мгновения она ощущала очень остро. "Так в живом потоке живой литературы выплеснут этот номер", "Жить этой полосой, этим номером", "...в реальном потоке реальной жизни и истории" — это строки из разных ее статей, ее пульс.

Так выплеснут был Войнович. Безвестный автор возник возле ее стола и потребовал, чтобы рукопись была тут же прочитана, а когда она отказалась, согласился оставить рукопись, предложив прочитать первые десять страниц и бросить, если ей не понравится. В конце той же недели он получил телеграмму — придти в редакцию.

Она прекрасно понимала, что значит первая публикация, тем более в "Новом мире" Твардовского, публикация — даже для писателей уже с именем. Это было как бы новое рождение. Новое имя для журнала — новое окно в жизнь. И она охотно распахивала эти окна. А для молодого автора это не окно, а перевернувшееся существование. Сколько судеб она счастливо изменила...

Если же напечатать не удавалось, она старалась поддержать рецензией. Новомирская рецензия в те времена — дело немалое. Так было с В. Максимовым и Ф. Горенштейном.

Одна из первых повестей В. Максимова "Жив человек", в конце концов, была опуб­ликована в журнале "Октябрь", враждебном "Новому миру". "Это нелегкая проза, концен­трированная, как перенасыщенный раствор, — писала она в "Новом мире", — с утратой порой чувства меры, такта даже и вкуса...

...но... повесть отмечена дарованием и... неразрывно связана с жизнью, со страданием и раздумьем".

В неопубликованных воспоминаниях о В. Шукшине она пишет, как в 1962 году на столе у нее появилась вытертая папка с рассказами Шукшина, "кто-то сказал, увидев у меня эту папку:

— Знаете, он напечатался в "Октябре”.

Я стала читать рассказы. Они не имели никакого отношения к этим словам".

Она сформировала и опубликовала семь циклов шукшинских рассказов, удивляясь его восприимчивости и тому, что он никогда не повторял своих недостатков, если о них узнавал. Эти семь новомирских публикаций — крутая спираль шукшинского восхождения.

Ей не удалось опубликовать повесть Фридриха Горенштейна "Зима 53-го года". Эта история едва не окончилась уходом ее из журнала. Но Твардовский ее не отпустил. В рецензии на рассказ "Дом с башенкой", который был опубликован в "Юности" и остался единственной для тех лет российской, доэмигрантской публикацией Горенштейна, она писала: "Наивное, детское (да и не только детское) цепляние за проблеск надежды и жестокое, безжалостное, немыслимое для детской души уничтожение этой надежды — вот что по существу составляет содержание рассказа "Дом с башенкой"". "Писатель отлично передает не чувство голода, а ощущение еды, столь характерное для голода и недоедания. ...Вот этого голодного вкуса сухой картошки, не пережив, не передашь никогда".

В статьях А. Берзер есть сюжет, сквозной для нее. Это сюжет попранного детства, поруганной юности. Он не связан с любовью. Он связан с бедствиями, которые накатыва­лись на страну. Говоря о Горенштейне, она писала, что опыт молодых писателей о войне — "это опыт сиротства и бездомности", и видела его маленького героя "среди массы мечущих­ся по перрону, страдающих людей". "Станция, больница, вагон, люди, населяющие этот вагон, их разговоры, споры, ссоры — всё это написано жестко, напряженно и исключи­тельно достоверно".

В этой же рецензии на рассказ Ф. Горенштейна она отмечает рассказы Рида Грачёва, которого тоже не удалось напечатать в "Новом мире": "Тоской об отце проникнуты... рассказы ленинградского писателя Р. Грачёва о детском доме во время войны, напечатан­ные в первом номере "Молодой гвардии" за 1963 год".

В 1957 году в "Новом мире" под емкой рубрикой "Перечитывая книги" она напомнила о голоде в Поволжье в 1921 году, о котором внятно заговорили у нас лишь в последнее десятилетие. Перечитана была ею полузабытая, постепенно исчезающая из издательских планов повесть Александра Неверова "Ташкент — город хлебный", и Мишку Додонова, мальчишку из самарской деревни, отправившегося в хлебный Ташкент, чтобы спасти вымирающую от голода семью, она называет маленьким предшественником Моргунка и направляет читательский взгляд на то, что видел и написал молодой, в 1923 году умерший от туберкулеза Неверов: "Сдвинутые со своего места, поднятые голодом огромные кресть­янские массы, толпы, осаждающие поезда, бредущие вдоль железнодорожных путей".

Говоря о трагедии безотцовщины в связи с повестью В. Максимова "Жив человек", героя которой бросил в уголовный мир арест отца — он произошел на его глазах и жег его память — она вспоминает "Судьбу барабанщика" Аркадия Гайдара и пишет о роковой развилке двух мальчишеских судеб: когда отец не вернулся и сгинул, как у Максимова, и когда счастливо вернулся, как у Гайдара.

И в повести Бориса Балтера "До свидания, мальчики!" она видит черты "чистого и безжалостного к себе поколения, которому суждено было расстаться с юностью на полях Отечественной войны".

Ее первая рецензия была напечатана в газете "Сталинский сокол". Она вернулась из сибирской эвакуации, где работала на лесоповале и элеваторе, вороша преющее, перего­рающее зерно. На руках ее трое: отец, мать и старшая сестра, для которых нет работы. Она единственный кормилец в семье и работает в "Литературной газете". Что выбрала она для первого своего выступления? Записки партизанки Татьяны Логуновой. Они назывались "В лесах Смоленщины" и напечатаны были в двух последних книжках "Нового мира" за 1945 год. До первого редакторства Твардовского в "Новом мире" оставалось еще почти пять лет, а до их встречи в журнале — когда он пришел в "Новый мир" во второй раз и взял ее "на прозу" — еще целых 13 лет. А пока она пишет о своей ровеснице (Анна Самойловна родилась 1 августа 1917 года), которая, как и она, в самый канун войны, 21 июня 1941 года, закончила литературный факультет, только не блистательного ИФЛИ, как Анна Самойловна, а Смоленского педагогического института, и отправилась домой в деревню, а оттуда уже в партизанские леса. Т. Логунова пишет, что было с ней, когда она вернулась после выполненного задания — уничтожить предательницу и немецкого жандарма. Она "добежала до первого дерева на опушке, обхватила его руками и зарыдала. Теперь, через три с половиной года после той ночи, я могу сказать себе, о чем я плакала: о Петровиче, о Петушке, о Фене, о своей юности, которую немцы запятнали кровью и убийствами".

A. Берзер приводит эти слова, потому что плачет Таня Логунова и по своим погибшим, и по себе, которой пришлось убивать.

Язык искусства был для нее красноречивым и достоверным свидетельством жизни. Она с лёта угадывала присутствие таланта и дальнейший его маршрут. "...Чувствуется зрелость, ощущается уверенная и точная рука художника", — писала она в 1 958 году, едва появился первый, пока "один-единственный" рассказ В. Богомолова "Иван", и называя его расска­зом талантливым, мужественным, говорила о начале многообещающем. И о повести B. Максимова она писала, что повесть "раскрывает в нем писателя, заставляет предчувст­вовать будущие книги, их незаурядность, их серьезность". И об Айтматове, тогда только вступавшем в литературу, она писала как "о даровании свежем и поэтическом".

Однажды ее спросили, почему она так мало пишет, и она сказала: "Я спокойна, когда редактирую, потому что думаю о другом, а когда пишу — о себе".

Каждое новое имя. новый голос в литературе был для нее как крик новорожденного. Этот крик говорил ей о жизни, о подвижках, которые в ней совершаются. Если она оборачивалась на крик, значит, в нем была новизна. Жизнь как бы оглашала себя в этих звуках.

В ее библиотеке осталась книга одного из наиболее крупных архитекторов XX века М.Я.Гинзбурга. Талантливейший конструктивист был родной брат ее матери. На титуле — надпись, отцу Анны Самойловны, "от любящего автора". 1 925 год. Никаких следов чтения на страницах нет, но есть места, в которых слышишь даже не голос ее, а слух. Ее ориентацию в пространстве. М.Я.Гинзбург пишет о том, как создатель Колизея "переносит выработан­ное в нем предшествующими веками чувство ритма на новую проблему" и создает "четыре ряда основных вертикальных ритмов, располагающихся один над другим, или вернее говоря, один общий сложный ритм". В связи в этим М.Я.Гинзбург замечает (и тут словно видишь формулу ее восприятия, ту гармонию, которую она проявляла в каждой вещи, если она попадала ей в руки): "Назначение их (четырех ритмических ярусов. — И.Б.) в данном случае сводится к тому, чтобы общее подсознательное чувство ритма сделать тектонически связным, проясняющим сущность архитектурного памятника и подготавливающим к восприятию общего замысла творца, т.е. сделать певучее очарование ритма разумным истинно-архитектурным средством зодчего".

Когда М. М. Бахтин восхищался композицией "Хранителя древностей", он не знал, чьи руки помогали Ю. Домбровскому.

Так уже после ее кончины — год назад, в октябре 1994 года — отрезонировал Рим, чтобы мы, ее знавшие, поняли, что не знали ее. Двадцать пять лет одиночества среди блочных домов, вдалеке от московского центра и редакций, от которых сначала ее отлучили, а потом было уже не добраться, не были для нее немы и глухи. Ее способность ловить тектонику в любой фразе, доносившейся с лестничной площадки или из телефонной трубки, поражали в ней до последнего ее дня. Звучание слова оставалось для нее приори­тетным. Расшифровывала она его безукоризненно. Так же и многоярусность единого ритма прощупывала она моментально, независимо от того, куда эти ярусы уходили — в небо или в преисподнюю.

Возвращаясь к незавершенной работе Аркадия Белинкова "Почему был напечатан "Один день Ивана Денисовича" ("Звезда", 1991, № 9), напомним его слова: "Ася Берзе р принадлежит к числу самых ядовитых, непримиримых, самых беспощадных, блестящих и талантливых критиков и литературоведов несдавшейся, расстреливаемой, ссылаемой, уничтожаемой под улыбки наших западных коллег России".

За год до того, как перестал существовать "Новый мир" Твардовского (№ 1 за 1970 год был последний номер журнала, подписанный им), Анна Самойловна опубликовала рецен­зию "Загадки и ребусы Олеся Бенюха" ("Новый мир", 1969, N° 1) — на повесть О. Бенюха "Челюсти саранчи", напечатанную в журнале "Октябрь" (1969, № 1).

Рецензия высмеивала безвкусицу, и тогдашние читатели журнала до сих пор вспоми­нают веселые ее пассажи. Ирония увлекала в этой рецензии, но не исчерпывала ее. Тревога толкнула А.Берзер к мгновенному отклику. Она пишет: "Автор в течение всей повести потихоньку погружает нас в "технику"... дела: когда схему (на которой вообще ничего не видно) рассматривают в лупу — на ней всё правильно, когда ее увеличивают в двадцать раз — все границы на месте, но потом делают увеличение в пятьдесят раз — и происходит незаметное, невидимое, тайное "смещение'* — и из ничего, как "из пены морской", возникает провокация. Она растет, ширится, она, как снежный ком, обрастает подробно­стями, требует ответов, объяснительных записок, расследований...

Надо отдать должное Олесю Бенюху — он проявил в этой истории несомненное владение материалом, понимание тайных механизмов, невидимых пружин запутывания, возникновения клеветы, разнообразных форм ее распространения.

Мрачная тень этой "операции" нависает над повестью, вносит в нее еще большую тягостность и духоту.

С чувством недоумения заканчиваешь эту повесть со странным названием и не менее странным содержанием".

В повести возникает тень "Нового мира" — некоего журнала, расположенного на Пушкинской площади, над ним свирепствует цензура, и чтобы выйти к читателю, матери­алы к очередному номеру приходится готовить с двойным и тройным резервом. В таком режиме работал в стране только один журнал. Прямо он в повести не назван, как не даны подлинные названия сопредельных государств, оказавшихся втянутыми в историю с саранчой.

В соединении этих двух сюжетов Берзер ощутила для журнала опасность, точно воспроизведя атмосферу, в которой приходилось и предстояло теперь жить, воздух, который надо было теперь вдыхать. Воздух клеветы и многослойной едкой провокации, в которую погружали журнал. Эту ситуацию она диагностировала с беспощадной внятностью и безысходно горестно, а не только язвительно. Как явление испепеляющее.

Ее работа "Сталин и литература" — это тема, а не название — создавалась в годы отброшенности от живого редакционного дня, хотя она понимала, что и "на воле" год от года этот день угасал, тускнел, истлевал. Как реалия живой духовной жизни он сходил на нет под натиском вымороченности, казуистики и празднословия, в жерновах которого истреблялось живое слово искусства, ("...главная моя задача — раскрыть азбуку сталиниз­ма", — писала она в "Прощании".)

Фрагменты этой работы — в разной степени их завершенности — свидетельство того, .что стремление защитить Слово от пули, плахи, "конвейерной плахи" (выражение Василия Гроссмана из его очерка "Треблинский ад") и растления оставалось прямым смыслом и содержанием ее жизни. Изменился фронт противостояния. Прожитое стало для нее поли­гоном, на котором изучалась система давления на литературу как система зла, воспро­изводящего свои разрушительные, тлетворные ритмы.


Инна Борисова


1


Поэт и царь... Вечная тема! Царь один, а поэтов много. Был и такой, которого звали — Демьян Бедный.

Я пишу о том, что видела сама. За редким исключением. Демьяна Бедного я, правда, никогда не видела, но с детских лет отовсюду неслись его стихи, презираемые всеми — и дома и в школе. В каждом номере всех газет были напечатаны его стихи и басни. Мой отец читал их обычно вслух и громко высмеивал. По его мнению, хуже Демьяна Бедного писал только Александр Безыменский, что он доказывал, тоже держа очеред­ной номер газеты в руках.

Как я сейчас понимаю, положение Демьяна Бедного в литературе многие годы было исключительным, правительственно самым высоким, выше Горького, которого выжи­ли на Капри, выше Маяковского, которого лично Ленин не уважал за формализм. Являясь идеальным примером большевистского поэта, он никогда не впадал в ереси — не становился богостроителем и богоискателем, как когда-то Луначарский, а из рядов пролеткультовских организаций был даже выброшен лозунг — "одемьянивание поэ­зии!".

Он примкнул к большевистской партии еще в давние дореволюционные годы. Активное его сотрудничество с газетой "Правда" началось с ее первого номера — 5 мая 1912 года. С тех лет его творчество посвящено прямой партийной агитации во имя борьбы и победы пролетариата. Хочу напомнить, что он писал басни, эпиграммы, фельетоны на злободневные темы, печатал их непрерывно и Ленин высоко ценил его творчество.

Демьян Бедный вошел в нашу литературу и как баснописец. Он никогда не изменял ленинскому пониманию революции, гражданской войны, прошлому царской России, ее истории. Ее истории, что очень важно подчеркнуть. И у него были тесные личные связи с вождями партии.

И вот я неожиданно обнаружила, что он переписывался со Сталиным. И получал от него ответы. Всех писем — не знаю, но приведу два из них. У Сталина написано, что они "печатаются впервые" в 1947 году. Под одним письмом стоит дата — "I 5.VII.24 г." Прошло меньше шести месяцев после смерти Ленина, а Демьян Бедный написал свое письмо еще раньше: Сталин говорит, что отвечает поэту "с большим опозданием", великодушно добавляя: "имеете право ругать меня", но он, Сталин — "необыкновенный лентяй насчет писем".

Вот какие интимные подробности сообщает он Демьяну Бедному. И, вообще, письмо доверительное — "Дорогой Демьян!" — так начинается оно. Нет, это не грубый Сталин, а прямо-таки куртуазный. Он отвечает "дорогому Демьяну" по пунктам его письма. И, видимо, в ответ на его слова заявляет: "Это очень хорошо, что у Вас "радостное настроение".

И продолжает: "Философия "мировой скорби" не наша философия. Пусть скорбят отходящие и отживающие".

Он поясняет: "Нашу философию довольно метко передал американец Уитман: "Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил".

В устах Сталина слова Уитмена — это слова вампира, напитавшегося алой кровью. Самодовольного вампира! Не потому только, что нам известны его будущие дела, а потому что это — душа упыря. И выразил он ее прямо и "довольно метко", — как оригинально сказал он об Уитмене.

Кончается этот абзац тоже мило: "Так-то, Демьян", — восклицает он.

Следует подчеркнуть, что Сталин в тот год очень старался понравиться "дорогому Демьяну", быть на соответствующей поэтической высоте, цитируя стихи.

Стоит и задуматься над тем, почему у них обоих в год смерти Ленина "радостное настроение". Ленина они оба не вспоминают, будто его не было на земле. Про Сталина вся ясно — он много успел за эти месяцы по захвату власти и разгрому оппозиции. А чему радуется Демьян Бедный? Чтобы угодить Сталину? И вспомнила я это слово Ленина, что Сталин — груб (об этом столько сейчас пишут!). А где-то я прочитала, что Ленин, восхищаясь Демьяном Бедным, при этом добавил; грубоват... Груб и грубо­ват — разные категории. А Демьян Бедный мог этого и не знать.

Из письма Сталина мы узнаём, что Демьян Бедный уехал в Грузию лечиться, но ему очень мешают какие-то посетители. И он спрашивает Сталина — как быть? Сталин уговаривает его разогнать посетителей. И теоретически обосновывает это положение: "оппортунисты тем, собственно, и отличаются от своих антиподов, что интересы первого порядка ставят выше интересов второго порядка. Нечего и гово­рить, что Вы не будете подражать оппортунистам".

В этом дружеском послании видна убогость и дикость примитивных чувств даже отчетливее, чем в жестоких докладах и постановлениях. Переход от посетителей Демьяна Бедного к оппортунистам и их антиподам обнажает ход мысли (если это можно назвать мыслью) — нижайшего порядка развития.

Разве есть сходство между ним — живым — и речами, которые он будет вскоре произносить в произведениях Павленко, Вишневского, Алексея Толстого, увы, Булга­кова и многих-многих других. Вот что важно подчеркнул" и помнить всегда.

Но письмо это связано не с лечением Демьяна Бедного. И если в первых двух пунктах видно, как Сталин старается угодить и понравиться Демьяну Бедному, что чрезвычайно важно ему на данном отрезке развития истории, то в следующем абзаце есть в переписке новый поворот.

Тут видна тактика приспособления поэта к Сталину. Именно в этот период.

Оказывается, 17 июня 1924 года Сталин выступил с докладом на курсах секретарей укомов при ЦК РКП(б), посвященным только что проведенному 13-му съезду партии, на котором он фактически захватил власть и начал разгром оппозиции. После этого в докладе секретарям укомов он произнес прямо-таки душещипательную фразу: "...наша политика в отношении... оппозиционеров... должна быть исключительно товарищеской".

Но Демьян Бедный правильно понял смысл этих фраз. И написал Сталину: "Амнистионные нотки Вашего доклада секретарям укомов не без лукавства". Милое слово нашел поэт! Мы видим, что они едины в понимании и одобрении подлой тактики и обмана. И Сталин на их общем языке поясняет подлинный смысл своего выступления. Прежде всего он поправляет — это не лукавство, а политика, и жирной чертой подчеркивает это слово. А политика "не исключает и некоторого лукавства". Слово поэта пришлось ему ко двору. А потом раскрывает (вероятно, частично) свои черные карты: разбив "вдребезги лидеров оппозиции", осрамив лидеров ее на весь свет, "оставить генералов без армии — в этом вся музыка".

Тут Сталин тоже вполне реальный, более знакомый нам, живой в мертво-коварном своем расчете, расстановке сил и планах на будущее — и близкое и дальнее.

Какой поэт — такой и царь..,

В конце письма Демьян Бедный, судя по ответу, зовет Сталина в Тифлис — погулять. Сталин отвечает: "К сожалению, не могу приехать. Не могу, потому что некогда".

Действительно, в такой момент звать Сталина гулять. Что было бы, если Сталин принял бы приглашение поэта.

При этом Сталин дает поэту много практических, профессиональных и жизненных советов: "Тифлис не так интересен, — пишет он, — хотя он внешне более привлекателен, чем Баку. Если Вы не видели еще лесов нефтяных вышек, то Вы "не видали ничего'*. Уверен, что Баку даст Вам богатейший материал для таких жемчужинок, как "Тяга".

Видимо, Демьян Бедный похвалил Тифлис, чтобы быть приятным Сталину, но Сталина не купишь таким путем, он с трудом выжимает из себя убогие слова, назвав высшим эстетическим достижением человечества — нефтяные вышки Баку, а стихи Демьяна Бедного — "жемчужинками" поэзии. Он ищет для него поэтический мате­риал и (уже) диктует темы. А для такого города, как Тифлис — тоже эти нищенские слова. Родного для него города...

Еще он делится с Демьяном Бедным впечатлениями о встречах с иностранцами — "великолепный революционный "материал!"" "По всему видно, что там, на Западе, растет ненависть, настоящая революционная ненависть к буржуазным порядкам".

На таком языке никогда не говорил ни один из вождей революции. От Робеспьера до Ленина, Троцкого, Кирова, Бухарина...

"Так-то, Демьян", — завершает он свое послание. А потом: "Ну, довольно, пока. Крепко жму руку.

Ваш И. Сталин".

Значит, 15 июля 1924 года он пишет письмо Демьяну Бедному, а чуть раньше, как это следует из истории — 23 мая этого же 1924 года, дарит С. М. Кирову свою книгу "О Ленине и ленинизме". На ней надпись: "Другу моему и брату любимому от автора. И. Сталин".

Что-то не встречалась мне эта дарственная надпись во многих появившихся в наши дни книгах и статьях о нем. И если переписка с Демьяном Бедным, в своей основе, — подлинная, то эта надпись была неправдой. Напомню, что дата опубликования — 1947 год.

И снова мне хочется повторить — дружеские надписи и послания тяжело ему выжимать из себя, нет ни слов, ни чувств.

Но в отношении Демьяна Бедного у Сталина будет свой путь.


2


Прошло более шести лет, и 12-го декабря 1930 года Сталин отправляет новое письмо Демьяну Бедному, которое тоже "печатается впервые", но уже в 1952 году. Демьяна Бедного нет в живых, и Сталин сообщает, что печатает "выдержки из письма". Сверху написано — "Тов. Демьяну Бедному".

Начинается письмо Сталина так: "Письмо Ваше от 8.XII получил. Вам нужен, по-видимому, мой ответ. Что же, извольте".

Даже по такому вступлению ясно, какой путь Сталин прошел за эти годы, какой властью завладел. И не надо сообщать по документам о съездах и разгромах. Ясно и так.

Но что же случилось с дорогим Демьяном? В тот, 1930-й, год?

Оказывается, Демьян Бедный написал Сталину: "Пришел час моей катастрофы", и ему на шею накинули петлю.

И получил: "Как назвать коммуниста, который, вместо того, чтобы вдуматься в существо решения ЦК и исправить свои ошибки, третирует это решение, как "петлю"?..

Так вопрошает Сталин, обращаясь к дорогому Демьяну. Это, конечно, настоящий Сталин, видно ясно, как распирает его злость. Демьян Бедный сказал петля, а Сталин строит свой ход обвинений — "третирует, как петлю"... "Решение ЦК". Конечно, это зощенковский оборот речи, обессмысливание привычных казенных фраз, речь мало­грамотного, жестокого и оборотистого провокатора. Провокационный ход доказа­тельств.

Что же натворил Демьян Бедный? Признаюсь, даже жалко становится его — всю жизнь, с юных лет, так верно служил и партии и ее ЦК.

И вспомнила, как в первых классах нас заставляли заучивать наизусть длинное стихотворение Демьяна Бедного под названием "В огненном кольце". Там были такие строчки:

Со всех сторон теснят нас злые гады,

Товарищи, мы — в огненном кольце!

Первая строчка с тех лет звучит для меня комически, в пародийном ключе. В трудные минуты я повторяла ее близким людям, что всегда вызывало смех. Таких минут было много, и потому я запомнила ее на всю жизнь:

Со всех сторон теснят нас злые гады...

Значит, третирует, как "петлю"... Что же стряслось с нашим поэтом? Задел лично товарища Сталина? Не могу, конечно, судить, но мне кажется, что здесь товарищ Сталин выше личных чувств.

"Побольше скромности, т. Демьян", — восклицает Сталин. И далее по письму становится ясно, почему на данном этапе советской истории ему стали не нужны сатирические стихи и фельетоны Демьяна Бедного, его "жемчужинки", как определял прежде Сталин.

"В чем существо Ваших ошибок?" — спрашивает Сталин. И отвечает: "Оно состоит в том, что критика недостатков жизни и быта СССР... увлекла Вас сверх меры и, увлекши Вас, стала перерастать в Ваших произведениях вклевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее".

И называет фельетоны: "Слезай с печки", "Без пощады", "Перерва".

Сталин разворачивает свою систему доказательств. Дело в том, что именно теперь сатирические произведения нельзя писать, как раньше. Почему? Да потому, что "центр революционного движения... переместился в Россию".

Я хочу подчеркнуть появление этого слова "Россия" — из сталинских уст. Может быть, первый раз так отчетливо. И далее он продолжает: "Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому (подчеркнуто Сталиным) рабочему классу".

И еще: "Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительнейшую историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России... Всё это вселяет (не может не вселять!) в сердца русских рабочих чувство революци­онной национальной гордости..."Таков национальный, даже национал-социалистический рывок от Ленина, заявлен­ный в этом письме. И смысл его в том, что этот новый русский рабочий класс вырос под прямым руководством Сталина. И под его руководством победил во всем мире.

На таких лживых сторонах покоится его новая теория. Страшные плоды принесет она в нашу жизнь.

"А Вы?" — обращается он к Демьяну Бедному. И отвечает сам на свое обращение: "Вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории революции процесс и подняться на высоту задач передового пролетариата... стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную "Перерву", что "лень" и стремление "сидеть на печке" является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и — русских рабочих... Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская критика, а клевета (подчеркнуто Сталиным) на наш народ, развенчание (подчеркнуто Сталиным) СССР, развенчание (подчеркнуто Сталиным) пролетариата СССР, развенчание (подчеркнуто Сталиным) русского пролетариата".

Клевета! На русский народ. Вот чем обернулись безобидные фельетоны и басни проверенного пролетарского поэта.

Коренной национал-шйвинистический поворот Сталина впервые запечатлен в этом письме. Он имеет много своих сторон.

Прежде всего — полная невозможность любой сатиры в сталинском мире. Это направление еще приведет его к Зощенко, Ильфу и Петрову, к утверждению конф­ликта "хорошего с отличным" в нашей литературе. Если под прямым руководством Сталина совершаются все победы русского рабочего класса... Это же надо понять всем. И демьяно-бедновская критика теперь не критика, а клевета.

"Слезай с печки" — видно и по названию — справедливо направлено против разгильдяев и бездельников, лежебок, против косных и неподвижных людей. Демьян Бедный поэтически примитивно обличал их с первых лег революции, что вызывало у Ленина и партии одно восхищение. Теперь при новом сталинском объяснении это классифицируется как клевета и не имеет права на существование.

Так обстоит дело с текущей жизнью, с нашей современностью.

Но и в прошлое нечего лезть Демьяну Бедному, хотя он постоянно обличал самодержавное прошлое России, попов и царских министров, что тоже вызывало одобрение партии. Но теперь даже сатирическое изложение Домостроя у Демьяна Бедного названо Сталиным клеветой. Он не допустит, чтобы прошлое России было сосудом мерзости и запустения и не позволит Демьяну Бедному утверждать это.

Сталину нужны произведения о великих стройках — условно говоря, "Цемент" Гладкова, а не "Слезай с печки" Демьяна Бедного. Вот в чем главный смысл. И в годы "великого перелома" — "Бруски" Федора Панферова.

И критиковать прошлое России он не даст — ведь русский народ под его руковод­ством совершил великие дела. Весь мир в восгорге! Это страшное, уродливое слияние Сталина с русской историей и народом принесет жестокие плоды. И каждый живущий в эти годы должен отвечать за свои дела. Особенно писатели.

Добавлю здесь коротко, — об этом я еще скажу ниже, — что все нужные ему произведения появятся в указанный им час и год, все производственные романы напишут многие и разные по таланту писатели. Родится целый пласт производствен­ной литературы.

Но пока речь не о них, речь о верном ленинце — клеветнике Демьяне Бедном, который в течение многих десятилетий был на посту. И стараясь хоть как-то вырази ть сочувствие ему, я, напрягая память, вспомнила, как когда-то все вокруг пели его песню — "Проводы". Приведу по памяти запомнившиеся мне строчки:

Как родная меня мать провожала,

Тут и вся моя родня набежала:

"Ах, куда ты, паренек, ах куда ты,

Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты,

Красной армии штыки, чаи, найдутся,

Без тебя большевики обойдутся"...

Живые слова, как бы вырванные из реальной жизни. Но после правдивых причи­таний родных и близких следовала длинная, идейно-выдержанная речь самого героя, который разбивал заблуждения своей родни. Из нее я не запомнила ни слова, хотя песню пели повсюду — от начала и до конца. Но начало и поэтично, и правдиво. Вообще-то я считаю, что все правдивые строчки у всех, кто писал во время этих десятилетий, должны быть отмечены и названы. Но Демьян Бедный в этом отношении для меня очень трудный поэт. Натыкаешься на такие строчки... Правда, поэт писал непрерывно, печатался повсюду и даже выпустил свое собрание сочинений чуть ли не в 30-ти томах.

И мне приходится еще раз повторить, что точность ленинских позиций и верность ленинизму отмечает каждый его шаг в партийной печати. И именно это Сталин сам хорошо знал. Посмотрите, как он выбивает из рук бедного Демьяна и эту козырную его карту.

Прямым путем фальсификаций. "Может быть, Вы, как "человек грамотный, не откажетесь выслушать следующие слова Ленина". И приводит мелким шрифтом огромнейшую цитату из статьи Ленина — где идут рассуждения о национальной гордости великороссов, которая никак не совпадает с утверждениями Сталина. Но, передернув слова Ленина, он заявляет, что "революционная "программа'* Ленина" находится в прямом противоречии с "нездоровой тенденцией" последних произведе­ний поэта и, как пишет Сталин, "примирить" их "к сожалению, невозможно". А вывод такой: "Значит, надо Вам поворачивать на старую, ленинскую дорогу, несмотря ни на что".

"Несмотря ни на что" — жирной чертой угрожающе подчеркнуто Сталиным.

Итак, воскликнув — "Слезай с печки", Демьян Бедный оклеветал русский народ, оклеветал его историю и, одновременно, выступил прямо против Ленина. Тут тактика борьбы с внутренним врагом раскрыта со смердяковской последовательностью. Ход за ходом. И не только тактика, но и стратегия "шитья дел".

В конце письма Сталин называет Демьяна Бедного перетрусившим интеллигентом. Меткое, конечно, определение по отношению к этому поэту. С другой стороны, как после этого не перетрусить?

У нас принято было считать (я снова хочу повторить это), что национал-шовинистический поворот Сталина произошел в конце 30-х годов. Тут снова под сталинские жернова попал Демьян Бедный. Об этом у нас известно давно, и я скажу об этом ниже. Мне же важно подчеркнуть эту дату — 1930 год и это милое частное письмо Сталина поэту, о котором, вероятно, мало кто знает.

Характерно при этом, что Сталин несколько раз свои ругательства называет постановлением ЦК. В этом он, вероятно, прав.

Почему так важна была для Сталина литература? Об этом я коротко писала и еще буду возвращаться к этой теме. Ведь политика Ленина была реальной. Увы! Не буду сейчас писать — какой. Он разработал теорию и тактику победы революции по всем этапам ее развития — с кем, когда и как... И он эту программу осуществил и захватил власть. Он победил в гражданской войне, он ввел НЭП. Я не пишу сейчас о том, как ужасна была его теория и тактика. Но они были, повторяю, реальны.

А строительство социализма, которое вел Сталин, было кровавым миражом. И добивался он успехов только в литературе. Я уже писала об этом в другом месте. О том, что писатели плавили металл, давали небывалые надои молока.

30-й год — начало целой эпохи производственных романов. И одновременно — коренного поворота в изображении прошлого России и исторической роли Сталина в ее истории. И то и другое должны были осуществить писатели. Вот почему насущно необходима и так дорога для Сталина была литература.


3


Повторю еще раз: многие считают, что новый курс возник в конце 30-х годов. Мы видели, что это не так. Почему появилась эта дата? И тому есть свои серьезные причины.

В ноябре 1936 года, накануне 1937-го, случилась такая причудливая история. Дело в том, что композитор Бородин написал когда-то оперу "Богатыри", которая, кажется, никогда не была поставлена. И однажды режиссер Таиров в своем Камерном театре решил поставить оперу Бородина. По моим представлениям — пародийную.

Надо сказать, что я не видела сама этой оперы в театре у Таирова. И потому я позволю себе — единственный раз в жизни — написать о том, что не видела и не прочитала сама. Значит, опера была шуточно-фарсово-пародийная. Такой ее написал Бородин в 1867 году. Что очень важно подчеркнуть. Он умер в 1887 году, а родился так давно — в 1833-м. Был связан с "могучей кучкой" русской музыки — самой народной. И был прекрасным композитором, написал оперу "Князь Игорь", взяв для нес сюжет из "Слова о полку Игореве", знаменитого произведения нашей литературы. И написал при этом "Богатырей", которые в музыкальных справочниках названы не только театральной пьесой, но и музыкальной пародией. Главное — Бородин.

И вот Камерный в конце 1936 года решил поставить оперу "Богатыри". Театр Таирова был тогда в расцвете своих левых формальных поисков. Бородин и Таиров — интересное соединение. Я и сейчас охотно посмотрела бы такой спектакль.

И вдруг оказывается, что либретто оперы написал наш бедный Демьян Бедный. Для Бородина он, конечно, не писал. У Бородина был друг ой автор — Виктор Крылов (1838—1910 год), известный в те годы драматург, написавший чуть ли не 125 драм и комедий.

Главными героями оперы были русские богатыри — Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович.

Конечно, в опере главное — музыка, постановка, режиссер театра и дирижер оркестра, а либретто идет за ними вслед. Но без него, конечно, не обойтись.Итак — Бородин, Таиров и Демьян Бедный... Чего не бывало в нашей жизни...

О чем думал Демьян Бедный, — об этом определенно сказать я не смогу. Но не исключено, что ему почудилось, что русские богатыри жили так давно... И не могли совершать своих подвигов под непосредственным руководством Сталина.

Не тут-то было! Только оперу поставили в конце 1936 года, как ее в момент сняли в ноябре того же 1936 года по прямому указанию Сталина и изгнали из репертуара. В том же ноябре указание Сталина было реализовано в специальном постановлении Всесоюзного Комитета по делам искусств при СНК СССР. А 14 декабря 1936 года в газете "Правда" была напечатана специальная статья, где говорилось, что опера "огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются носителями героических черт русского народа".

Огульно чернит... богатырей... Милая сталинская фраза! Конечно, по высшим законам жизни и искусства этот комический оборот должен вызвать взрыв смеха в нормальном гармоничном мире. Но нам не до смеха. Огульно чернит! Сколько после такой фразы полегло у нас людей. Богатырям все-таки легче устоять.

Так Сталин ринулся на защиту богатырей. С таким же успехом он мог обрушиться на русские сказки за то, что своего любимого героя народ назвал — и Иван, и Иван-царевич, и Иванушка, и Иван-дурак, отражая все оттенки жизни народной, судьбы героя и собственных чувств. И ирония, и любовь, и насмешка. Огромное богатство и разнообразие чувств, которые нуждаются в своем особом понимании.

Огульно чернит... Бедные богатыри! А если помнить нашу историю и литературу, то нельзя не сказать, что образы богатырей тоже окрашены этим богатством оттенков и красок. И даже о самом любимом и благородном — Илье Муромце — мы узнаём, что он не владел ногами и до тридцати лет "сидел сиднем" в отцовской избе. А исцелили его "калики перехожие", приказавшие выпить три чары воды. Не чернят ли огульно эти факты образ народного богатыря? А напутственные слова отца Ильи, крестьянина, благословляющего сына на воинские подвиги:

Не помысли злом на татарина,

Не убей в чистым поле христианина, —

каким вызовом сталинскому миру звучат они. И как недостижим этот завет милосер­дия и гуманизма и в наши дни.

Я не собираюсь погружаться в былинный эпос, но добавлю только, что если Илья Муромец — всегда благороден и прекрасен, то к Алеше Поповичу народ не относится с такой любовью и сами богатыри — тоже. Он иной раз попадает в смешное положение. Он — не прямой человек, склонен к обману и побеждает в боях не столько силой и храбростью, сколько хитростью и обманом. Все эти черты отношения народного донесли до нас русские былины.

Так, по сути дела смехотворно и антинародно, выглядит эта сталинская защита богатырей. Да, если бы Сталин не был бы Сталиным. И это не принесло бы в нашу жизнь, историю и литературу непоправимых бедствий.

А если на минутку вспомнить "Слово о полку Игореве" — его великую полифонию. Образ автора, его печаль о том, что князья не сумели объединиться, чтобы победить. Ведь князь новгородский Игорь попадает в плен. И автор "Слова" так сокрушается о том. Но не скрывает от людей, что произошло.

Добавлю к этому, что композитор Бородин, написавший, как известно, на сюжет "Слова" оперу "Князь Игорь", непроизвольно усилил эту тему, потому что целый ее акт составляют половецкие песни и пляски потрясающего музыкального звучания. И даже есть там ария Кончака — половецкого хана.

Вероятно, Бородин неслучайно попал в эти сталинские ряды. И можно было написать о том, что он в своей опере "огульно охаял" знаменитого новгородского князя Игоря, показав, что он потерпел поражение в битве на Кияле-реке. А потом уделил непомерное внимание его плену.

Но в опере "Князь Игорь", которая в это время шла на сцене Большого театра, Сталин разобраться не смог. Поставлена она была в ключе классического реализма, а Демьян Бедный не писал для нее либретто.

В русской литературе, музыке, театре есть великая полифония чувств, движения мысли, поворотов изображения. От древнерусской литературы до "Капитанской дочки" и, одновременно, "Истории Пугачевского бунта", от Льва Толстого до Алексея Константиновича Толстого...

Каждый художник имеет свое право на осмысление — от великого до смешно­го.

Хочу еще раз вспомнить имя Алексея Константиновича Толстого — высокий пример его понимания истории, ее движения от прошлого к настоящему. Его баллады исторические — "Илья Муромец", "Поток-богатырь", "Алеша Попович" и необыкно­венный "Князь Серебряный", знаменитые его исторические пьесы... А как он понимал ужас Ивана Грозного, Петра Великого. И лирика, и трагедия, и сатира по отношению к прошлому — все нашло свое место в его творчестве. Такие смешные и живые его вещи, как "История государства Российского от Гостомысла до Тимашева" — и сейчас невыносимо трудны для наших современных наследников Сталина.

Послушайте, ребята,

Что вам расскажет дед.

Земля наша богата,

Порядка в ней лишь нет.

А эту правду, детки,

За тысячу уж лет

Смекнули наши предки:

Порядка-де, вишь, нет...

И сатирический образ Козьмы Пруткова, как бы вырванный из гущи реальной жизни:

Иль в тени журчат дубравной

Однозвучные ключи?

Иль ковшей то звон заздравный?

Иль мечи бьют о мечи?..

Песню кто уразумеет?

Кто поймет ее слова?

Но от звуков сердце млеет

И кружится голова.

Это — тоже глухая история, из баллады Алексея Константиновича Толстого — "Алеша Попович". Что такое поэзия истории? Ее душа? И тайна, загадка, которую не всегда мгновенно можно разгадать: "Песню кто уразумеет?" Пониманию русской истории, заложенной в традициях русской литературы, ее богатству, не было места в сталинском мире.

Но теперь, на новом повороте, Сталину захотелось иметь своего графа, тоже пишущего исторические произведения. Не Алексея Константиновича Толстого, ко­нечно, а Алексея Николаевича Толстого. Он по праву займет свое место. В этом выборе сталинская изощренная хитрость еще скрыта для всех людей.

Но вся история с "Богатырями" закрепляет грубый поворот к грубому животному национализму, на его пути к фашизму. Это я уже повторяла много раз. Следует повторить снова...

А главку эту хотелось бы закончить фразой-анекдотом, которую я услышала в те годы, когда начинала работать. К Алексею Николаевичу Толстому забежали на огонек гости, и его слуга им сказал, что его нет дома, прибавив:

— Его сиятельство ушедши в райком.

Конечно, райком — слишком первичная для графа инстанция. Но все смеялись, когда повторяли эти слова.

Заключая эту неповторимую историю, мне хотелось бы добавить еще несколько слов о том, что с этого момента началась травля Таирова и его театра, которая шла уже на фоне разгрома Шостаковича и после статьи о нем — "Сумбур вместо музыки". А борьба Сталина за реализм против формализма имела для нас не менее бесчело­вечные итоги, чем его введение патриотизма.

"Богатыри" Бородина так и не увидели света рампы. Никогда. Проверяя себя, я спросила об этой опере старого друга — Елену Николаевну Дунаеву, с которой мы вместе учились в школе, в институте, вместе бегали по театрам и концертам. Многолетний отличный работник Литературного музея... Знаток культуры... Она сказала, что мы, увы, не видели этой постановки. Но потом позвонила, добавив, что нашла в воспоминаниях Алисы Коонен рассказ о том, что Таиров так увлекся оперой, что ездил специально в Ленинград где она хранилась. Судя по всему, была эта вещь — молодая, живая, написанная Бородиным в начале пути. И пародировала больше слащавую западную оперную музыку, чем историю.

Да, главной жертвой оказался русский композитор — Бородин.


4


Нет никого в русской литературе, к кому бы я относилась так, как к Алексею Толстому. С такой чернотой. Я выросла в этой стране, жила и прочитала все ее книги. И никогда не посмела бы, например, слова злого сказать о Николае Островском, о загубленной его жизни. Все надо помнить, знать и понимать.Но Алексей Толстой... У меня не хватит сил написать о нем памфлет. Главный выразитель главноорлиных сталинских идей. Граф и в прошлом эмигрант, владеющий культурой и пером.

Их соединила сначала история. Ниже я приведу много цитат из него. И тогда, возможно, памфлет на себя напишет он сам.

Характерно, что когда-то, ругая Демьяна Бедного по указанию Сталина, докладчики восхваляли "Петра". Чтобы понять их коренную связь — Сталина и Алексея Толсто­го, — приведу слова писателя из "Автобиографии". Говоря о первой постановке первого варианта "Петра" на сцене театра, он пишет: "...ее спас товарищ Сталин, тогда еще. в 1929 году, давший правильную историческую установку петровской эпо­хе".

Следовательно, сталинский поворот в истории произошел в 29—30 году. Еще одно подтверждение — самое авторитетное. И еще: зная его невежество (Сталина) в русской истории, я уверена, что имя Петра и тему Петра он получил от Алексея Толстого и понял, как Петр будет полезен ему. Это Алексей Толстой назвал сталинской "правильной исторической установкой петровской эпохи". Следовательно, Сталин "спас" "Петра Первого" Алексея Толстого. После этого в 1930 году была написана первая часть, 2-я — в 1934-м году. Он стал грубо беллетризировать факты истории, возвеличивая Петра в угоду Сталину.

А потом дошел до Грозного. Вот как он сам объясняет в "Автобиографии", почему он пришел к этой теме: "Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября—ноября 1941 года. И тогда в Знаменках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть "Иван Грозный". Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу — Ивана Грозного, чтобы вооружить свою "рас­свирепевшую совесть".

Я не знаю никого из наших советских писателей, участвовавших в войне, кто был бы способен так вооружать свою "рассвирепевшую совесть". Созданием Ивана Грозного, положительного Малюты Скуратова и опричнины. Он не нашел в России ни одной великой страстной русской души — кроме Ивана Грозного. Надо понять, что это национализм, сливающийся с фашизмом и порожденный фашизмом. Первая часть Грозного — "Орел и орлица" появилась в феврале 1942 года, вторая, "Трудные годы" — в апреле 1943-го.

Можно вспомнить, как совестливая душа поэта Твардовского вызвала к жизни во время войны образ Василия Теркина, замечательные поэмы и стихи. Кстати, он в те годы любил Сталина и был благодарен ему за "Страну Муравию". Но какой поэтиче­ский мир чистоты и правды встает со страниц его поэзии. Мы должны об этом помнить всегда. И различать одно и другое. Не забывать о том чувстве достоинства, с которым он писал "Василия Теркина", "Дом у дороги".

А стихотворение Исаковского "Враги сожгли родную хату" — для меня оно как баллада Алексея Константиновича Толстого, всегда что-то обрывается внутри. Я говорю о вещах, рожденных именно этим временем, его настоящей тоской. И "Треблинский ад" Гроссмана, и его военная публицистика, которая печаталась на страницах "Красной звезды". А первая повесть о войне — первое произведение В. Некрасова "В окопах Сталинграда". Все они верили, что литература спасет челове­ческую жизнь от одичания и озверения, которое несла война. И обращались к самым простым и благородным чувствам людей, вызывая их к жизни.

Ядовитые стрелы, которые идут от слияния Сталина, Алексея Толстого и Ивана Грозного, пущенные в те годы в жизнь страны, мы до сих пор не в силах извлечь из живого тела. Они размножаются, как вредители, и приносят все новые и новые плоды. Вплоть до нынешней "Памяти". Вот почему так черен для меня Алексей Толстой.

Должна сказать, что слияние со Сталиным имело и другие отражения в его творчестве.

"Хлеб (Оборона Царицына)". Повесть. Написано на титульном листе. Здесь — один из главных узлов сталинской фальсификации — о роли его личности в истории революции и гражданской войны. Выполнено не Джамбулом, а Алексеем Толстым, писателем, свободно владеющим своим пером и мыслью, опирающимся на традиции русской литературы. Известным на Западе историческим романистом. Тут Сталину не откажешь в точности отбора. В душах писателей он вообще лучше разбирался, чем, например, в сахарной свекле.

Повесть "Хлеб" была начата в 1935 году, а закончена осенью 1937 года. Всё — знаменательные даты, но "без дерзаний нет искусства", — утверждает он в связи с написанием повести.

О том, сколько тут дерзаний — я попытаюсь, если смогу, сказать ниже.

Начало действия повести — январь 1918 года. Узловая важная сцена: так случи­лось, что питерский пролетарий, один из героев повести, ночью стоял на карауле в Смольном у дверей Ленина. Три часа ночи. И вдруг Ленин выскочил из комнаты — очень переполошенный — требует срочно вызвать монтера, потому что у него сломался телефон. Иван Гора резонно объясняет Ленину, что монтера найти нельзя. И заходит в комнату, где жил Ленин, чтобы починить. Работал Ленин в другом месте, а сюда приходил ночевать.

И вдруг дверь в комнату приоткрылась — и кто же сюда вошел? В три часа ночи в январе 1918 года? Через потаенную дверь? Не Надежда Константиновна, нет, не она. Не надейтесь.

"...вошел человек, с темными стоячими волосами, и молча сел около Ленина. Руки он стиснул на коленях — тоже, должно быть, прозяб под широкой черной блузой. Нижние веки его блестевших темных глаз были приподняты, как у того, кто вгляды­вается в даль".

Так появился Сталин в кабинете Ленина ночью, будто спали они вместе в одной кровати. С глазами человека, "кто вглядывается в даль". Глаза Сталина — работы Алексея Толстого. Глаза — как зеркало души не Сталина, а писателя. Зверские глаза Сталина всю жизнь стоят передо мной.

Что говорит Ленин, обращаясь к Сталину? Нетрудно угадать. Он начинает яростно поносить Троцкого. А "Сталин глядел ему в глаза — казалось, оба они читали мысли друг друга". Потом Ленин "лукаво взглянул на Сталина". А "Сталин коротко, твердо кивнул, не спуская с Владимира Ильича блестящих глаз".

Тема сталинских глаз — одна из важных "художественных" задач писателя. Глаза ему рисовали художники слова и кисти. Я еще вернусь к этой теме. Хочу только добавить, что и Ленин не спускает "лукавых глаз" со своего собеседника. И так всю ночь: Ленин держит в руках листки, пишет и что-то читает Сталину. Речь идет о заключении Брест-Литовского мира, но факты истории в повести "Хлеб" — в системе кривых и разбитых зеркал.

Потом Сталин ночью у Ленина произносит коротенькую речь, предсказывая будущее: как ответит германский пролетариат — "это одно из предположений, столь же вероятное, как любая фантазия... А то, что германский штаб ответит на демонст­рацию в Брест-Литовске немедленным наступлением по всему фронту, — это несомненный факт".

"Совершенно верно..." — восхищается Ленин.

Надо сказать, что в повести "Хлеб" Сталин формулирует ленинские мысли лучше, чем Ленин. И это личный вклад писателя Алексея Толстого. И еще он дал ему необыкновенную прозорливость мысли, а его тупому словоговорению, запечатленно­му в подлинных документах, — язык, ритм речи, которого он начисто был лишен. И афористичность, которая всегда будет сопровождать его в мифах о нем. К этой теме — о языке его в творчестве Алексея Толстого — я еще вернусь. А пока Ленин-Сталин как единое целое в повести "Хлеб". По подлинной истории, — как бы мы ни относились к ней, — было: Ленин и Троцкий. Что известно всему народу и отражено даже в частушках того времени.

В "Хлебе" — Ленин и Сталин, других двучленов нет. Мы узнаём, что "меньшевики и эсеры голодом решили задушить советскую власть", "провокация и предательст­во" — метод их работы. "Как быть?" — спрашивают центр.

И получают ответ: "Наша точка зрения Вам известна... Ленин. Сталин". За двумя подписями. Так, по Алексею Толстому, они вдвоем руководят страной. Подобного нет, мне кажется, нигде. Читаем дальше в повести "Хлеб": "Троцкий нарушил директиву Ленина и Сталина, совершил величайшее предательство..."

Это пишет не Сталин, а Алексей Толстой. При этом он знает факты истории и так "профессионально" перекручивает их.

Опять мы в кабинете Ленина. Ленин, как всегда у Алексея Толстого, очень нервничает. И новое свидетельство исторического романиста: "Здесь же, освободив от бумаг и книг место за столом, работал Сталин". Не только спал рядом, но и работал за одним столом. Как за одной партой, — такое можно увидеть только взглядом художника. "В минуты передышки" бедный Владимир Ильич "глядел в упор в глаза Сталина", ища в этих прекрасных глазах, устремленных, как мы помним, в даль, по определению писателя, помощи и спасения. Ленин спрашивает Сталина:

"Успеем? Немецкие драгуны могут уже завтра утром быть у Нарвских ворот". Речь идет о наступлении немцев.

"Сталин отвечал тем же ровным, негромким, спокойным голосом, каким вел все разговоры:

— Я полагаю — успеем..."

У Алексея Толстого он обрел голос и величавую монументальность жеста, фразы, паузы между слов. Чего не было в живой жизни маленького и плюгавого злодея.

Узнаём, что военные представили какой-то план... Какие военные? Какой план? Куда подевался Троцкий и другие отважные военкомы тех лет? Читаем в "Хлебе" — "Ленин и Сталин одобрили этот план". А немцы, оказывается, готовили в Петрограде "взрыв изнутри". "Но в одну черную ночь Петроград, но распоряжению Ленина и Сталина, был сразу разгружен от германских подрывников. Взрыв не удался".

Вот как выглядят факты истории под пером художника. Ленин — как понятие индивидуальное, единичное — перестает существовать. Все эти примеры свидетельст­вуют о методе, цели и средствах. Итак, пустота полная вокруг. Правда, по фронту бегает Клим Ворошилов. И больше никого — на всем земном шаре.

Что же все-таки у писателя Алексея Толстого происходит с Троцким? Он продается белым генералам! Это — точно. Конечно, сейчас на Троцкого столько навалили реальных и полуреальных преступлений, что такое свидетельство знаменитого исто­рического романиста может пригодиться сталинским наследникам. Просто они плохо начитаны в истории нашей литературы.

Но я пишу не о Троцком, не о Сталине, а об Алексее Толстом и его повести "Хлеб", ее художественных и исторических открытиях.

Белый генерал едет в Москву по вызову Троцкого, он ищет связи с Троцким. "Проникнуть в Высший Совет "нетрудно через Троцкого", Троцкий "произвел на меня крайне выгодное впечатление", — говорит белый генерал, подробно описывая встречу с Троцким. "С ним нам легко будет работать..."

Это из беседы белого генерала с террористом Савинковым:

"Хотите вина? — спросил Савинков. — Мне достали превосходного амонтильядо".

Нет, это не "Краткий курс" — тупое неподвижное выражение личности Сталина. Точное выражение. Слепок. Это — писатель из прошлого века, знающий, как повер­нуть сюжет и вести диалог. А это линия сюжета повести — кульминация растленной души. Ловкость писательских рук, несколько поворотов — и Троцкий становится агентом белой армии и продается ее генералам. А ведь Алексей Толстой прекрасно знал, как было на самом деле. И это его знание делает его фальсификацию особенно невыносимой. Она идет не от невежества, — как бывало у многих писателей, — а от глубокого знания.

Была у нас такая песня, она неслась из всех репродукторов. О том, что были у нас два сокола: "один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин". Но Алексей Толстой не укладывается даже в эту простую формулу. У него Сталин — более спокойный, твердый и ясный сокол, чем Ленин, который все время бегает со своими рукописями и записками и спрашивает у Сталина — правильно ли он поступил. И после того, как Сталин отвечает "правильно" и дает новый поворот историческому процессу, Ленин успокаивается. Так по Алексею Толстому обстояло дело в первый послереволюцион­ный год. И в последующие годы тоже.

Итак, Троцкий продался белым генералам, а Клим Ворошилов рвется в бой. Иногда рядом с ним появляется Пархоменко. Сталин же проводит очередную ночь в кабинете Ленина и, рукой Алексея Толстого, ведет Ленина по изумительно мудрому сталинско­му пути. И выводит его к Царицыну, что насущно необходимо любимому герою исторического романиста.

Итак, ночью в кабинете Ленина Сталин открывает ему глаза на то, что творится в Царицыне... И рисует Ленину страшную картину гибели революции. А Ленин и не подозревал об этом.

"Конкретно — что вы предлагаете, товарищ Сталин?" — восклицает на этот раз еще более испуганный Ленин.

"Сталин потер спичку о коробку, — головка, зашипев, отскочила, он чиркнул вторую, — огонек осветил его сощуренные будто усмешкой, блестевшие глаза".

Значителен и прекрасен каждый его жест, каждый взгляд необыкновенных его глаз. Образ, вошедший в живопись, поэзию и прозу, который на протяжении повести лепит Алексей Толстой. "Сталин заговорил, как всегда будто всматриваясь в каждое слово". Такое определение... Для вознесения ввысь. Новый поворот образа прекрасных сталинских глаз. Нет интимности, одно величие.

И тут Сталин произносит речь о Царицыне, как он увидел все обстоятельства войны своим орлино-прекрасным взором. И произносит в повести "Хлеб" речь, о которой он и мечтать не мог в самых дерзких своих мечтах. О делах своих он мог мечтать, а о речах — нет. И о речах Ленина — не мог мечтать. Без Алексея Толстого. Я еще вернусь к этому снова, а пока приведу несколько примеров.

"Сталин говорил вполголоса". Это чрезвычайно существенно — "вполголоса". Громко говорить ему не следует. Он говорит, что "все наше внимание должно быть сейчас устремлено на Царицын... За Царицын нужно драться".

А Ленин, в отличие от Сталина, у Алексея Толстого почти все время кричит. Он что-то пишет во время речи Сталина, и не исключено, что просто конспектирует ее. Теперь он понял смысл речи Сталина.

"Ошибка, — восклицает он, — что этого не было сделано раньше. Прекрасно! Прекрасно!"

Значит, Ленин признает свою ошибку и восхищается мудростью Сталина. Он добавляет: "Определяется центр борьбы — Царицын. Прекрасно! И вот тут мы и победим".

Так проходит ночь в кабинете Ленина под пером Алексея Толстого.

Надо ли добавлять, что Сталин не руководил гражданской войной. Но с продоволь­ственным мандатом на Южный фронт он выезжал. Мандат подписан Лениным, он утверждает права Сталина как продовольственного комиссара в Царицыне. Конечно, без Ленина бы не было Сталина. Вот о чем надо было написать в повести под названием "Хлеб", о том, как зверствовал Сталин в Царицыне с мандатом, подписанным Лени­ным. И почему Ленин ввел злодейского Кобу, грабившего до революции на кавказских дорогах банки для партийной кассы, — в Центральный комитет? Для кого? Для чего? И против кого? А Алексей Толстой пишет о 1918-м годе, о первом годе революции по законам 1937-го года, утверждая его террор. После того, как Сталин убил всю партию Ленина, всех членов Политбюро, ЦК, всех, кто был вместе с Лениным. И в кабинете Ленина действительно — он один — только Сталин. В 1937-м году.

Вскоре после ночи, проведенной с Лениным, Сталин появляется в Царицыне. На специальном поезде, обставленном пулеметами. Внезапно и загадочно, — что художе­ственно подчеркивает Алексей Толстой. А Царицын пока в руках большевиков. Но это не настоящие большевики, — утверждает и свидетельствует исторический рома­нист.

Они участвуют в повести — Снесарев, Носович, Чебышев, Ковалевский. Главное, что подосланы они сюда Троцким и приехали "с мандатом от Троцкого". Такая, оказывается, чудовищная история. И Сталину предстоит ее понять, раскрыть и разрубить на куски.

А еще он должен завалить голодную страну хлебом. Название — "Хлеб" в книге о Сталине, написанной Алексеем Толстым — кощунственно символично в свете всего того, что было и будет у нас с хлебом под руководством Сталина. О чем Алексей Толстой отлично знал, когда писал.

Итак, Сталин все видит и понимает всех. Вот предатели "с мандатами от Троцкого". И "насмешливые морщинки пошли от углов его глаз... Быстрым движением зрачков оглядел всех, кто был на перроне".

Не может, как мы видим, исторический романист ни на минуту оторваться от сталинских глаз. И морщинки, и зрачки... Сталин вроде бы поздоровался со всеми, но "не слишком горячо и не слишком сухо". Он пригласил всех к себе в вагон. "Повернулся спиной, поднялся на площадку и скрылся в вагоне, не оглядываясь и не повторяя приглашения".

Величие и монументальность каждого жеста отработаны Алексеем Толстым с большим, увы, умением. Он, Сталин, острым своим взглядом проникает в толщу времен.

Сталинский вагон становится фокусом повествования. Это — необыкновенный вагон. Он поднимает его над всем миром, над всей землей. Таинственно и величаво, как положено в культовой литературе. Это — центр — с бесшумными секретарями, телеграфистами, стенографистками, печатными станками. И все это в 1918-м году. "Весь день шли разные люди по ржавым путям, спрашивая вагон Сталина". Всю ночь горел свет в необыкновенном этом вагоне, и только с утренней зарей "в сталинском вагоне погас свет — сразу во всех окнах".

Продумана и отработана каждая деталь.

Но вагон Сталина не стоит на одном месте, он, как сказочный поезд, ездит по югу, собирает хлеб и посылает Ленину десятки "миллионов пудов хлеба".

В Царицыне всех он поднял и организовал по всем фабрикам и заводам. Через несколько дней Царицын нельзя было узнать — так изменился город с приездом Сталина.

Это — тоже художественный вклад Алексея Толстого. Картины того, как работал Сталин.

Но, одновременно, он еще и воюет. Ведь ему, Сталину, суждено разбить вредитель­ский план Троцкого по обороне Царицына и самому отвоевать город. Все происходит, как в сказочном сне. Сталин (один) бежит в арсенал, бегает (тоже один) по подвалам. И с одного орудийного завода —- на другой. Он добывает оружие для армии, а к Климу Ворошилову приходит гонец: "От товарища Сталина. Товарищ Сталин посылает вам броневик в личное распоряжение". Он создает новую армию, потому что, кроме Сталина и Клима Ворошилова, все оказались неспособными вести войну.

И на своем бронепоезде мчится по выжженной пустынной степи, следит за летящим коршуном и мечтает о том, какие самолеты мы научимся когда-нибудь строить. "Нижние веки его приподнялись. Он шагал, не глядя теперь ни на коршунов, ни на сусликов между кустами полыни".

Значит, Алексей Толстой наградил его еще даром мечтать.

Главным врагом его является саботажник Снесарев, и он требует его убрать. Начинается оборона Царицына. Фантастический вагон Сталина "был... сердцем", "Сталин не выходил из окопов", — вдруг узнаём мы в конце книги. Как ни напряг ает Алексей Толстой все свои способности, но конкретных боев нет. Но они и не нужны герою в его символическом вознесении ввысь.Все кончается телеграммой Ленину — Царицын взят Сталиным при участии Ворошилова.

Так заканчивается эта история у Алексея Толстого.

Я не историк, но знаю давно, какая это ложь. Знаю, что Сталин не руководил боями за Царицын, не брал город. Это сделал бывший царский генерал Снесарев. Он перешел на сторону Красной армии и руководил боями за Царицын. И победил. Снесарев в повести Алексея Толстого — ставленник Троцкого и главный враг. А Сталин выезжал на Южный фронт, о чем я уже писала выше, принес там много бед. Отражено это и в произведениях Юрия Трифонова — "Отблеск костра", "Старик". И запечатлено в гибели его семьи — потому что его отец и дядя, командиры Красной армии, пересек­лись под Царицыным со Сталиным.

Первый вариант этой главы был написан давно. Я возвращалась к нему несколько раз, не думая о печати. А только что переписала снова — думая.

И вдруг события текущего дня принесли неожиданно такое детективное заверше­ние этой главы. Только что "Московские новости" (24 февраля 1991 года) в отделе "300 слов" напечатали сообщение:

"На аукционе фирмы Сотбис в Англии лицами, которые пожелали остаться неизвестными, куплена записка Иосифа Сталина Климу Ворошилову. Текст ее каса­ется бывшего царского генерала Андрея Снесарева, перешедшего на сторону Красной Армии. Снесареву удалось остановить наступление белых под Царицыным. Но позже этот успех Сталин приписал себе, а генерала сослал на Соловки. "Клим, — пишет Сталин, — считаю, что Снесареву можно заменить высшую меру наказания десятью годами заключения". Небезынтересно, что записка Сталина появилась на аукционе к 25-летнему юбилею генерала Снесарева".

Кто победил под Царицыным? Кто расплатился за эту победу? Но записка эта — не новый ли мираж про Сталина? Я не уверена в том, что ее не написал Алексей Толстой. Не буквально, а символично. А может — и буквально. Надо помнить — на каком пропитанном кровью поле возрос его "Хлеб". А когда Сталин просит смягчить меру наказания — я знаю, читать следует наоборот, слова переставлять в обратном порядке. Но про Снесарева, увы. я не смогу, пока, ничего узнать.

Подводя итоги, я хочу еще раз повторить, что образ, созданный Алексеем Толстым, был насущно необходим Сталину и принят "лично им" — со всеми подробностями и деталями во всем величии.


5


В моей жизни самым затягивающим и опасным был не "Хлеб" Алексея Толстого, не "Счастье" Павленко, не стихи Симонова. Я всегда — отчетливо или смутно — чувствовала их неправду. Опасны были песни, которые пели хором — особенно в школьные годы, во время демонстрации или уроков пения. Да, не надо попадать в стадо, не надо становиться в строй. Звуки марша, когда рядом друзья детства, могут заворожить сильнее слов.

Всю жизнь меня сопровождает голос отца, демократичнейшего человека: "В тебе воспитали стадные чувства". Он не хотел, чтобы я поступала в школу, он не разгова­ривал со мной после того, как наш класс приняли в пионерский отряд, он не разговаривал ни со мной, ни с мамой после того, когда я подала документы на филологический факультет ИФЛИ, любя литературу и почитая ее превыше всего. Нет, он не сомневался в моих способностях, он верил в них больше, чем я. Но только повторял: "Как ты будешь жить с такой профессией... В этой стране...". Хотел, чтобы пошла в Архитектурный, всю свою жизнь хранил мои детские рисунки в своем портфеле. В нашей семье были и архитекторы и врачи. Под его активным напором я поехала забирать документы из ИФЛИ, чтобы подать на Медицинский. Решила твердо — поехала туда, где временно был размещен ИФЛИ. Перед тем, как зайти в приемную комиссию, я остановилась в коридоре и стала читать объявления, разве­шенные на стене: и там, среди прочих, висело одно — в нем назначались сроки экзаменов для студентов с "хвостами". И буднично перечислялись курсы, группы и предметы. Вдруг я прочитала: "древнерусская литература", "античная литература"... Не отдавая себе ясного отчета в том, что делаю, я отошла от объявления, спустилась но лестнице на улицу и отправилась домой.

Я проявила тогда, как сейчас понимаю, настоящую волю. С этого момента до 1-го сентября — дней зачисления в институт — жила в каком-то подъеме, сдавала через день экзамены по множеству предметов. Четыре раза — математику, три — литературу, физику, химию, географию и две истории. Конкурс был дикий — я узнала об этом только когда поступила. Оказалось, что по конкурсу я заняла второе место. Но что-то помогало мне сдавать, отвечать на викторинные вопросы по литературе, вело меня — какая-то сила была на моей стороне: был случай на экзамене по истории, которую мы знали хуже всего, когда экзаменаторы, восхищаясь моим ответом, оборвали меня на черте, за которой я ничего не знала.

Да, тогда, в первые дни, отец был в отчаянии. Оно становилось все сильнее, потому что как раз в это время начали уничтожать наш Новинский бульвар, на котором стоял наш дом. Его Новинский бульвар, который был частью собственной его жизни. С вековыми липами, разросшимися густыми аллеями. Отец осунулся за эти дни, когда начали рубить деревья и корчевать пни. Под нашими окнами. Я никогда не представ­ляла, что может быть такое.

С моим поведением он в эти дни примирился и даже дяде-архитектору с удовольствием рассказывал о нем. Не знаю, кто из нас был прав. Отец никогда не ошибался в своих предчувствиях и понимании того, что происходит в стране. Хотел облегчить мою судьбу... Знал, что такое литература в современном мире... "Чем ты будешь заниматься?" — до сих пор слышу его вопрос, на который я тогда не находила ответа. Должна сказать, что моя лучшая школьная подруга была на стороне отца. И ее мать — тоже.

Вообще, понимание сталинского мира в среде дореволюционной интеллигенции было более осознанным, чем в семьях большевиков. Просто среди нас не было Павликов Морозовых, на которых те очень рассчитывали.

Во время сноса Новинского бульвара отец так громко ругал Сталина, что мы боялись — из дырочек от радио будет слышен его голос. А он не боялся этого, он всегда его ругал и иначе, чем "проклятый чистильщик", не называл никогда. А мама говорила: "Не могу видеть его с ребенком на руках . ". Я не вступала в спор, когда была мала, но однажды на Арбатской площади увидела чистильщика. Это был Сталин, — с его бровями, глазами и усами, в его, как мне показалось, фуражке. Я даже постояла около него несколько минут, а когда он повернулся ко мне лицом, быстро убежала. И ничего не сказала отцу, но к этому месту Арбатской площади — на повороте Арбата к улице Воровского — старалась не подходить. Издали видела — там всегда сидел чистильщик.

Отец был прав, — что не щадил нас и доверял нам — дочерям. Я была младшей, и груз на мои плечи ложился более тяжелый. Я благодарна отцу, что он снабдил меня таким компасом. Потом, через многие годы поняла, что привычно звучащее в нашей квартире словосочетание "проклятый чистильщик" не просто передает отношение отца к Сталину. Оно свидетельствует и о том, как он понимал уровень его интеллекта. Всегда. Это, конечно, художественный образ — для меня, во всяком случае, навсегда. И в том, что я пишу о Сталине, главное — желание конкретизировать и подкрепить этот образ, созданный отцом, если уж я нарушила его желание и пошла на Филоло­гический факультет.

И еще одно. Во время этих страшных процессов... Если поверить в них, то черная пелена ляжет на глаза. Мир предателей, шпионов и убийц будет торжествовать всегда. Инженеры, взрывающие шахты, которые они строили своими руками... Этот образ был для меня почему-то особенно невыносим, может быть, в силу заложенного во мне с детства чувства профессиональной чести. Если поверить... Он не дал мне поверить. С текстом в руках, с газетой. Он анализировал допросы и речи подсудимых... И две его вещие фразы (их хорошо помнит и моя сестра): "Так не признаются... Так не признаются...". И еще: "С ними что-то делают!".

Кроме нравственных уроков, он, не подозревая, дал мне урок и для будущей профессиональной моей жизни. О правдоподобии прямой речи, о совпадении лично­сти говорящего, его языка, его биографии с тем, что и как он говорит. Что можно сказать от имени "я", от имени "мы" и в третьем лице? Конечно, я смогла это понять на конкретных рукописях только в результате полного слияния со своей профессией. Это дало мне потом возможность отличить рукопись Солженицына от рукописи лагерного стукача. И за это я благодарна своему отцу.

Вместе с тем он, конечно, не представлял всю систему строительства социализма руками заключенных. Не мог знать о ГУЛАГе. А я вообще считала в детские годы, что всех арестованных тут же убивают. Пришла к этому своим умом и никого не спрашивала об этом. Но не думала постоянно, как бывает в детстве, играла и веселилась как могла изо всех сил.

И если отец не знал о ГУЛАГе, то он хорошо знал живущих рядом с ним в доме и работающих в одних и тех же учреждениях ответственных партийных руководите­лей — большевиков, крупных и не очень крупных начальников. Видел их глубоко. И, за исключением нескольких, презирал за бездарность и подлость. И за прямое воровство.

Под нами, в такой же квартире, как наша, жил партийный хозяин крупного учреждения. Секретарь партячейки, так называлось тогда. Жил с женой и сыном. Потом секретарь, кажется, работал в ЦК. Отец так часто повторял одну его фразу, что я запомнила ее на всю жизнь. Сокровенную фразу. О Льве Николаевиче Толстом. Тот сказал:

— Хорошо, что старик умер. А то принес бы нам много хлопот.

Вот о чем тоже думали партийные руководители. Это хозяйское "нам"... Победив­шие большевики и Лев Толстой — серьезная тема. Что было бы, если бы он не умер на пороге войн и революций? Что было бы с нами? И со страной? Какая библейская трагедия обрушилась бы еще на нашу жизнь? Я не знала тогда, что Ленин назвал умершего Толстого "зеркалом русской революции". А что делали большевики с зеркалами, мы хорошо знаем. И наш секретарь — лучше всех. Толстой, вероятно, умер, чтобы остаться с нами. Без него мы не сумели бы прожить.

Как я говорила, отец вспоминал слова партийного руководителя много раз. Особенно часто после того, как пришли арестовывать его, его жену, а сын остался один.

Но после ареста и расстрела его прежние доносы преследовали отца всю жизнь. По его материалам отца изгоняли с работы до конца дней. Он часто был без работы, что несло ему много унижений, а семье — большую нужду. Трудно об этом писать и сейчас Дело в том. что отец совсем в юные годы и в годы Февраля активно примыкал к меньшевикам и был широко известен. Как меньшевик он подлежал уничтожению и чудом уцелел, прожив несчастную жизнь. Бесконечные обыски, обыски и даже аресты.

Итак, я не забрала своих документов из приемной комиссии филологического факультета ИФЛИ и не поступила в Медицинский институт. А медицину за годы жизни так не полюбила, что и писать боюсь. Но архитектура... Она мстит мне за измену. Архитекторами были и дедушка, и дядя — знаменитый архитектор, столько двоюрод­ных братьев и сестер. Что и говорить! Архитектура мстит мне за измену, тоской по улицам и домам разрушенной Москвы. Не просто снесли дома, разрушили их соединение, движение переулков и площадей. Убили музыку архитектуры, ее живой ритм, который, как оказалось, жил во мне с детских лет.

Конечно, преступники уничтожают деревья, но дерево можно вырастить на земле: я вижу это выселенная в панельный о зелененный белый бред из моего старого дома на Новинском бульваре. Но убитый дом оживить нельзя, а убитый переулок не воскреснет никогда. И улица и площадь — особенно. Ведь разрушены все масштабы, вся причудливая гармония старой Москвы, без которой не может жить человек в городе, который он любит. Если ты — москвич и прожил всю жизнь на углу Новинского бульвара и Кречетниковского переулка, проучился десять лет в школе загадочно извивающегося Кривоарбатского переулка, когда почти в каждом доме и переулке на Арбате жили одни друзья.

"Забудь об Арбате. — сказала мне школьная подруга, узнав о моих хлопотах по обмену после выселения. — забудь об Арбате. . Его нет... В него нельзя вернуться назад".

Соединение фасадов, чередование домов, смена особняков и колонн, незримое движение улицы и переулка...

"Забуду немецкий язык... Забуду немецкий язык", — повторяла я во время войны, стоя у горевшего от немецкой зажигательной бомбы необыкновенного дома на Новинском бульваре иод названием Книжная палата И забыла. . А дом сгорел и не был восстановлен — я когда-то писала о нем.

От прямого попадания фугасной бомбы был уничтожен большой кирпичный дом в Проточном переулке, в районе Смоленской площади, а в подвале, в бомбоубежище погибли все его жильцы. Это было страшно. А фугасная бомба, брошенная в театр имени Вахтангова — в ту ночь вылетели все стекла в нашей квартире, а вокруг театра на Арбате были трещины и повреждения, то отвалилась часть стены, то рухнула другая. Я бегала туда много раз. А в конце улицы Воровского стоял старый дом, там была аптека, в нее два раза попадала бомба — две ночи подряд! Напротив же нашего дома, чуть ближе к Смоленской площади, стоял милый, желто-старо-московский двухэтажный домик. И во время бомбежки отвалилась стена. Он стоял обнаженный — видны были комнаты, кровать и стол. Что дома — живые, раненые и родные, — это я поняла тогда.

И хотя я забыла немецкий язык, но не война разрушила Москву. Москву изрубили москвичи в мирные дни. До сих пор жив в наших руинах сталинский план по реконструкции Москвы. Тогда на нашем доме на плане появилась надпись — "На красной черте". И на многих других домах тоже. Я когда-нибудь напишу об этом подробно — о репрессивном выселении интеллигенции из Москвы — под надзором прокуроров, судов, милиции, всех органов власти. При Брежневе, Промыслове, Посохине...

Сталинское отношение к Москве и в том, как пробивали бульдозерами Калинин­ский проспект, круша улицы, дома и переулки. Когда на наших глазах над прекрасным ампирным особняком нависает подъемный кран и бабами своими с грохотом опуска­ется на дом. И лупит его, лупит, а дома — старые, крепкие, кирпичные. Кирпич проступает как кровь, а разрушенный дом иод конец добивают — взрывают динами­том. Грохот от взрывов постоянный. Годы длилась эта пытка. Мой старый пятиэтаж­ный дом, как рассказали мне, не могли уничтожить в течение нескольких дней. Его разделили на три части и но частим взрывали динамитом. Было это в 1967-м году.

"Когда я умру, нас выселят из нашей квартиры", — много раз говорил мой отец.


6


От края до края по горным вершинам,

Где вольный орел совершает полет,

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ.


Летит эта песня быстрее, чем птица,

И мир угнетателей злобно дрожит.

Ее не удержат посты и границы.

Ее не удержат ничьи рубежи.


Ее не страшат ни нагайки, ни пули.

Звучит эта песня в огне баррикад,

Поют эту песню и рикша и кули,

Поет эту песню китайский солдат.


И, песню о нем поднимая, как знамя,

Единого фронта шагают ряды.

Горит, разгорается грозное пламя,

Народы встают для последней борьбы.


А мы эту песню поем горделиво

И славим величие сталинских лет, —

О жизни поем мы, прекрасной, счастливой,

О радости наших великих побед.


От края до края, по горным вершинам,

Где свой разговор самолеты ведут,

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню народы поют.

Я пока не буду говорить о тексте, но надо слышать, как звучит музыка, идущая с небес. Величествен каждый такт этой молитвы-кантаты-марша. Я слышу, как гремит она из всех репродукторов — с мощным усилением мелодии, отчаянной громкостью поющего хора и гремящего оркестра.

Печально, что некоторые строки песни о Сталине застряли в моей памяти до нынешних лет. Надо добавить, что ее помню не только я. Дело в том, что, думая об этой теме, я стала соображать, кто же автор этой знаменитой песни? И спрашивать друзей. Песню помнили все, автора — никто. Оказалось, что так и было задумано. Сейчас я расскажу о том, где я ее нашла.

Был у нас такой знаменательно-знаменитый сборник. Под названием "Творчество народов СССР" (Сейчас мы пожинаем и его плоды.) Сборник по тем временам был издан с большим старанием. Синий коленкоровый переплет с выдавленным на нем народным орнаментом на темы национальных республик всего Союза. Раскрываем книгу — слева гербы всех наших республик и повторенная надпись названия — "Творчество народов СССР" — на всех языках. И еще сообщается, что он подготовлен к 20-летию "Великой Октябрьской социалистической революции в СССР. 1917— 1937". Своеобразное подарочное издание. Тут новое движение сталинского захвата жизни страны — всё народное творчество униженно пало к его ногам. Важный поворот торжества сталинизма. Там есть различные разделы, о которых я скажу ниже.

А пока "От края до края"... Оказывается, это — "русская народная песня". И весь разговор! Автора нет, автор безымянный неграмотный русский акын. Нет имени, но есть адрес, место, откуда он поет. Это — горные вершины, где летают вольные орлы и ведут разговор самолеты. И высоко в небесах среди орлов и самолетов прекрасную песню о родном и любимом Сталине "слагает народ". Весь русский народ. Не певец, не певцы, а весь русский народ забравшись в поднебесные дали.

Но неграмотный русский народный певец осведомлен в нашей истории и географии не хуже, чем Алексей Толстой. А песня эта активно и нагло завоевывает мир, как могучая агрессивная сила. Именно песня... Потому что от нее "злобно дрожит мир угнетателей", эту песню "не удержат посты и границы", как и — "ничьи рубежи". Удивительный при этом международный кругозор у безвестного народного певца: "поют эту песню и рикша и кули, поет эту песню китайский солдат".

Господство песни о Сталине над миром холодно и грозно запечатлено в песне. По абсолютному культовому вознесению она — важный итог. Задача сборника — чтобы был один народ. Но в народной песне "От края до края" торчат белые грубые швы ее создателей, считающих, как я уверена, что сталинское царство на века и другого не будет никогда. Весь сборник "Народное творчество" подавлен этой главной задачей.

Хочу сказать поэтому несколько слов о художественном материале, отобранном для сборника. В него вклеено бесчисленное количество цветных фотографии ковров, изображающих Сталина. Вот одна из них. Лицо его разукрашенное страшнее, чем у Алексея Толстого, выглядит таким нелепым на фоне яркого красочного коврового рисунка — пестрого и дикого соединения его бровей и усов с яркими цветами ковра. Вмонтированный в ковер, он адски, пародийно и символически увеличен. Надпись: "И.В.Сталин. Ковер работы ковровщиц художественно-экспериментальной мастер­ской художественного коврового фонда Туркменской ССР". Имен нет. Ковровщицы мастерской... фонда? — что должно означать это? Но ковер есть. Итак, "И. В.Сталин — ковер". Милое соединение.

Этого мало. Есть в книге и гобелен — "Товарищ Сталин среди народа" "Гобелен, вытканный колхозниками-ковровщицами сел..." Много разных сел перечислено здесь "Среди народа" — малограмотное название, но по-другому сказать нельзя. "Сталин — гобелен". Что же мы видим на нем? Дикое изображение! Сталин в своей полувоенной форме и сапогах, куда заправлены брюки. Он идет по ковру, по траве и цветам, среди цветущих плодов и деревьев, а вокруг его собственный счастливый разукрашенный "народ": женщины в шалях, женщины в венках и цветах, старик с красным знаменем в руках. Все с перекошенными и тупыми лицами Сталин — в центре, "народ" — по бокам. За руку он держит пионерку в галстуке с отечным, разбухшим от сталинского счастья лицом. Этот гобелен, мне кажется, был запечатлен и в мраморе на одной из станций метро. Тут много славных художников вложили, я думаю, свои силы и свой груд. И вообще огромная организованность и даже изобретательность — в создании этого причудливого сборника.

После гобелена: "Сталин. Резьба по кости. Артель резчиков"... Значит, опять артель. Тут и герб, и Сталин в профиль с трубкой, а по бокам — парашюты, корабли... На ковре, на гобелене, в резьбе по кости... Что еще надо ожидать в этой книге? Есть еще "Кружево", И не одно, а два. Оба — работы членов артели кружевниц, одно — Вологодской области, другое — Ивановской артели На кружеве, правда, не Сталин, а пятиконечная звезда, а в ней — серп и молот. А кружево сделано мастерами, и кажется, будто серп и молот рвет его тонкую ткань.

И опять вдохновенный взгляд сталинских глаз, вернее, одного глаза, потому что изображен он в профиль. Тоже неповторимое сочетание слов "И.В.Сталин. Выжигание по дереву. С выставки грузинского народного творчества в Тбилиси" Выжигание по живому дереву — выжигание по живому телу. Сама идея коврово-гобеленного возвеличивания отражает низкий уровень героя, поднятого над толпой раболепными слугами.

Есть и полотна на общие темы истории: "Защита Донбасса от белогвардейцев"... Гобелен. "В атаку" — "живопись на папье-маше". Все это — народное творчество разных сел и районов. Ткут и выжигают, снова ткут по деревням и селам счастливые колхозницы-ковровщицы по всей стране. Вообще "живопись на папье-маше" встре­чается часто. Но есть и "прорезная береста". Есть "Ворошилов среди колхозников". Есть партизан с ружьем и пограничник, и даже Чапаев на коне. Все это — гобелены, вышивки и резьба. И на них рядом со Сталиным тупые лица счастливых советских людей, с печатью вымороченной неподвижности, размещенные среди лугов и цветов. Таких лиц не было у наших современников.

Есть еще: "Коврик и кинжал" — куманцы, тарелки, вышивки, подносы, ларцы...

Среди неисчислимого количества народных умельцев, чьи работы включены в сборник, много, вероятно, настоящих мастеров. Ведь не Ворошилов же ткал ковры и гобелены. И именно потому, что видна ткань, кружево, дерево, — варварское порабо­щение народа сталинским господством, его лицом, его образом — так трагично. Рабы, рабы... Их рабский труд.

Но в главной его — литературной части — нет даже этой дисгармонии между Сталиным и кружевом, Сталиным и ковром.

Сборник четко разделен на отделы: "Ленин", "Сталин", "Гражданская война", "Красная армия", "Страна советская". Эти отделы тяжко и примитивно отражают сталинскую историографию. Это "Краткий курс" — в народных былинах и песнях. В буквальном смысле этого слова, без всяких преувеличений.

В предисловии сказано: "Многоцветна, многокрасочна золотая книга народного творчества, как многоцветна многонациональная прекрасная наша страна...

Искусные гранильщики нашей страны создали замечательную карту Советского Союза. Они подбирали драгоценные камни, — каждая республика имеет их, — и карта засверкала чудесным узором, переливами огней в прозрачных кристаллах, вспышками молний в алмазах, нежным сиянием жемчужин.

Так создавалась и эта книга народного творчества — из песен, сказов, метких слов, рожденных коллективным вдохновением советских народов".

Предисловие — безымянное, закрытое. Нестерпимо безвкусно фальшивое с этим "нежным сиянием жемчужин" в разгаре 1937-го года. Надо твердо помнить, что народное творчество теперь не имеет ничего общего с подневольными песнями старой России. Вот что нужно запечатлеть создателям сборника. Только теперь, при Сталине, народ запел, расправив плечи, и начался расцвет. Эта дикая идея лежит в основании сборника. "Запели громко, свободно", "От всей своей окрыленной победами души". Новые люди — большевики. Освобожденные женщины. Герои труда. "Грамота, книга, наука", "вожди, полководцы"... "И над ними всеми, как отцы, как мудрые учителя, как бесстрашные вожди, — Ленин и Сталин..."

И "материал хлынул волной", — сообщают анонимные авторы предисловия. "Изу­мительный материал". Потому что "нет нужды слагать легенды, когда жизнь стано­вится чудесной, как легенда". "Может ли не петь, не творить народ среди этих чудес?" — справедливо спрашивают авторы предисловия. И отвечают, что нет. И весь "взволнованный народ" — в полном составе нашего Союза — "спешит выразить свои чувства". Новый человек поет о себе и "поет о Сталине, который стал частью души каждого нового человека, который озарил своим гением, своей человечностью" всю нашу землю. Эти слова повторяются на все лады. Через все песни народа "проходит товарищ Сталин". "От него исходит, к нему возвращается мысль и вдохновение певца и поэта". "Ему... вся любовь безыменных творцов этой книги..."

Почему в пору счастья, расцвета "грамоты, книги, науки" происходит такой расцвет безымянного народного творчества? Ведь в истоках его, с древних лет, лежит народная неграмотность? Тут узел главной фальсификации умелых и опытных, тайных созда­телей сборника.

Да, если в коврах и кружевах видны мастера и ясно, что ткали их рабы, — я снова хочу повторить эти слова, — то тут другая страшная история. Тоже рабы, но из господ, поэтов, лакеев и охранников. Тайная, невидимая работа.

Откуда могли возникнуть эти бесчисленные массы народных певцов без имени? Из всех республик! В предисловии вырвалось одно полуправдивое сообщение "Сказ­ки, былины, песни, частушки... всё, что читатель прочтет в этой книге, — собирались редакцией почти два года". Вот, оказывается, в чем дело. И был "призыв редакции", — так это названо в предисловии. И на "призыв" этот откликнулись, естественно, не народные певцы. Откликнулись "писатели, фольклористы, журналисты, краеведы, просто любители фольклора". Именно они "откликнулись на призыв редакции запи­сывать и присылать для книги "Творчество народов СССР" созданное народными талантами...".

А организатором была редакция газеты "Правда". И "экспедиции редакции", — так сказано в предисловии, — собирали материал "в самых глухих уголках страны". На титульном листе — "Издание редакции "Правды"". Вот — главный центр и главный фокус. Конечно, чтобы все это придумать и сварганить, надо потратить не менее двух лет. Таким образом, центром безбрежного, счастливого, раскинувшегося по всей нашей земле народного творчества оказалась газета "Правда" 1936—37-го годов. Она поработала с большим вложением сил. Но, как и почти все народные певцы, еще более анонимно. Конечно, если еще раз вспомнить песню о Сталине "От края до края", когда ее создатель засел в таких небесных далях, где один "вольный орел совершает полет", то чтобы добраться туда из редакции газеты "Правда", надо, конечно, потра­тить не менее двух лет. Огромное все-таки расстояние.

Я уже говорила, что деление на отделы народного творчества точно соответствует сталинской историографии Небольшая часть книги — 91 страница из 592 — назы­вается "Ленин". Но и здесь тоже — Сталин. В сборнике 250 произведений. И в каждом — своя тайная история, которую сейчас полностью не разгадать. И надо ли разгадывать? Послушаем голоса народных певцов.

СТАЛИНУ


Перевод с лакского


Реки стремятся к морю,

Железо стремится к магниту,

Травы стремятся к солнцу,

Птицы стремятся на юг.

А люди стремятся к счастью,

Они стремятся к правде,

Сердца их стремятся к дружбе,

Мысли стремятся к тебе!

Ласточкой быть желал бы,

Ласточкой быстрокрылой,

Легкой и стройной телом,

Чтоб побывать в Кремле.

Закон сталинской поэзии — страшное унижение личности поэта, народного певца, как назван он в книге. Так и в песне "От края до края" — полный отказ от собственной индивидуальности. Даже пол стирается — мужчина хочет стать "ласточкой... легкой и стройной телом". А ведь это — восточный человек. Хочет стать непонятным существом женского рода со стройным телом. И для чего? Чтобы таким путем побывать в Кремле и увидеть Сталина. В раболепном экстазе нет личности. И вся надзвездная образность, безграничные географические просторы — и реки, и железо, и травы, и птицы, и люди, — всё устремляется только к нему одному, одному Сталину во всей вселенной. А рядом песчинка — человек, не человек, а птица, не птица, а червь.

Листья трепещут в рощах,

Звезды трепещут в небе,

Волны в ручьях трепещут.

Когда встает заря.

Так у людей трепещут

Руки в аплодисментах.

Когда они на собраньи

Слышат имя твое.

Все вокруг трепещет. Сталин в этом всеобщем трепете грандиозен, а люди — нет, конкретных людей нет, есть народы, что подчеркнуто на каждой странице, они ползут по земле в поисках светлого сталинского луча. Откуда же появилась эта прекрасная песня о Сталине? Работники газеты "Правда" каждую публикацию сопровождают псевдодокументальной справкой. И про это песнопение мы узнаём все досконально точно: "Сталину. Записано в кустарной лудильной мастерской г. Дербента, в Дагеста­не. Перевод с лакского". Автора нет, но зато есть целая лудильная мастерская, да еще кустарная. А место, как всегда, названо крупно — город Дербент. Дагестан. Следова­тельно, Дагестан — Дербент — лудильная мастерская. Такой адрес у песни. Должна добавить при этом, — чтобы не изменять правде времени, — что любовь к Сталину была чувством массовым и широким. И разные люди — и искренне и лживо — старались поддаться ей. В том числе и искренние, и талантливые. Так складывалась их судьба. Я потом напишу о них отдельно. А здесь же хочу подчеркнуть, что эти искренние люди не теряли чувства собственного достоинства и не доводили свой народ и себя до такого падения, каким пронизан этот сборник. И потому не буду возражать против того, что в лудильной мастерской города Дербента был лудильщик, поклоняющийся Сталину. Но не надо при этом забывать и об армии переводчиков, брошенных на этот сборник. О тайнах наших подстрочников, которые я в полную меру разгадала только на нынешнем этапе своей жизни, — о чем тоже следует написать.

Что же появилось без подстрочника — на русском языке? "Слава Сталину будет вечная". Вещие слова! Какое-то чрезвычайно длинное, безразмерное, многостранич­ное произведение. Это — "русская былина". А Сталин — главный богатырь.

Не Белое море взволновалося, —

Молодецкое сердце стрепенулося,

Могучи плечи сшевелилися,

Иосиф-свет призамыслился.

Он задумал думушку крепкую.

Темны ноченьки просиживал,

Дни же белые продумывал.

Он решился итти в превеликий бой,

В превеликий бой за рабочий люд.

Он скорехонько тут собирался,

В путь-дорожечку поспешался.

Две-то зорюшки утренние сходилися,

Два-то ясных сокола слеталися,

Два дородных молодца съезжалися.

Первый-от был Ленин-свет,

Второй-от — славный Иосиф-свет.

Они свиделись, познакомились,

Познакомились, разговорилися.

Они начали меж собой разговор вести,

Что собрать надо крепку партию,

Крепку партию большевистскую...

Прежде всего — распад формы былины. Пародия на народное творчество. Сталин неслучайно разгромил к этому времени оперу "Богатыри" за злостное искажение образов богатырей. Он к тому времени уже знал что главным богатырем русского народного творчества будет он сам.

Тут есть имя — очень знаменитое по тем временам: "Записано в марте 1937 года со слов сказительницы Марфы Семеновны Крюковой из дер. Нижняя Золотица, Приморского района, Архангельской области".

С Крюковой у меня связаны собственные воспоминания. Когда я училась в ИФЛИ, то увлеклась — на очень короткий срок — курсом фольклора. Вероятно, было это в 1939-м году. Вел его известный ученый — Юрий Матвеевич Соколов. Была у него помощница — Эрна Васильевна Гофман. И предложили студентам нашего курса отправиться на завод "Красный богатырь" и искать там сказителей среди неграмот­ных стариков и старух. На заводе делали галоши, и расположен он был неподалеку от нашего института, тоже в Сокольниках. Сначала мне показалось это очень ответственным делом, и я стала бегать на "Красный богатырь" часто и даже ходила по домам. Правда, то, что они произносили, — было так убого, так далеко от творчества, что записать я пока ничего не могла. Но не теряла надежды, что найду золотые россыпи.

А в это время наша кафедра фольклора устроила для филологического факультета встречу с Марфой Семеновной Крюковой. Что было даже важным событием. Ее ввели в нашу аудиторию, где плотно сбилось множество студентов, которые во все глаза смотрели на ее платочек, завязанный под шеей углами, и, мне кажется, сарафан. Стала читать бесконечную былину, вероятно, эту самую. Тоска и скука — вот главные воспоминания. Впечатление нестерпимой фальши было у меня таким сильным, что с того дня я и ногой не ступила на завод "Красный богатырь", хотя там были очень симпатичные и хорошо относящиеся ко мне женщины. Конечно, все это в те годы был процесс скорее подсознательный, эмоциональный... А Марфа Крюкова выступала у нас тогда долго, да, я запомнила ее с институтских лет.

Возвратимся снова к былине. Итак, Белое море взволновалося и могучие плечи сшевелилися, а Иосиф-свет призамыслился... Чувствуете, как Сталин рвет привычные, традиционные былинные формы? Несоединимые части слов и глагольных форм, которые кажутся малограмотными, чего никогда не было в настоящем народном творчестве. Высшей формы пародии достигает это песнопение в нелепом соединении застывших фольклорных штампов с застывшими штампами истории КПСС: "...что собрать надо крепку партию, крепку партию большевистскую..." Усеченно народные прилагательные в этом ряду особенно принижены и даже жалки.

... А Иосиф-свет движется по страницам былины и бьется за народ, не жалея сил. А когда однажды ночью крепко спал Иосиф-свет, то подкрались к нему лиходеи царя да связали ему руки белые... Они провели его через строй солдат, но не дрогнул тут Иосиф-свет! Черны кудри его не стряхнулися, очи ясные его не помутилися, он смотрел вперед с улыбкой. Они задумали Иосифа-свет погубить. В темницу темную, в тундру холодную... "Они хотели Иосифа-свет огнем сожгать, они хотели Иосифа-свет водой залить", хотели злым зверям его отдать... Но планы всех лиходеев царя рухнули. Ничего они не добились, потому что где Иосиф-свет пройдет — там ведь ключ пробьет, ключ пробьет, трава растет, трава растет, цветы цветут...

Я пытаюсь, как догадался, вероятно, читатель, совершить собственный спрессо­ванный пробег по былине, не отрываясь от ее текста... Значит, потом снова ясна-зорюшка занимала с я и сходились опять Ленин-свет и его верный Сталин-друг. Они создали уже крепку партию и прогнали царя-изменника, вместе сделали заседаньице и освободили трудовой народ. Но звери накинулись и стали бить-обижать трудовой народ. Тут Сталин-свет стал рубить врагов, силу белую. Он рубил и бил не день и не два. Те остались жить, кто успел сбежать. Очистил он землю и освободил народ... Умер малозагруженный Ленин... и начал мудрый вождь украшать страну, перестроил все ново-заново. Колхозы крепкие, сады фруктовые, песни веселые, а города устроил дивные... И убранство в домах все пречудное, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Краше всех Москва, а в Москве краше всего — стена кремлевская. И с той башни в платье-то военном всё, в руках с трубочкой подзорною, со улыбочкой веселою глядит-правит страной заботливо превеликий вождь, предобрый отец славный, мудрый Сталин-свет. А про Сталина-свет дела славные, про его доброту превеликую ни прочесть будет, ни описать всего. Но слава Сталину будет вечная!

В этом последнем уверены анонимные составители сборника. А Сталину приятно думать, что народ запечатлел его доброту превеликую, его кудри черные, его руки белые, его трубочку подзорную... Да, варварское разрушение привычных, фольклор­ных, народных образов русской былины, брошенной под сапоги Сталину! Единствен­ная правдивая фраза про Сталина в этом сочинении — ни в сказке сказать, ни пером описать. Что правда, то правда. И я снова хочу повторить свои слова: на каком интеллектуальном уровне должен находиться человек, чтобы стать русским богаты­рем, чтобы дойти до этого в представлении о своей личности. Чтобы допустить... И купаться в этом море пошлой и грубой фальсификации, псевдонародной стилизации распада и гибели жанра и форм.

Что и говорить — потешили Сталина. Естественно, что Марфа Крюкова была в те годы важной персоной в государстве и ее неслучайно торжественно привели к нам в институт на встречу со студентами. В сборнике есть еще одно ее сочинение "Каменн& Москва вся проплакала". Про смерть Ленина: "Очи ясные призакрытые, уста сахарные призамолкнули..." Все на том же уровне, хотя тут есть правдивые факты, в отличие от былины о Сталине, потому что Ленин ведь и на самом деле умер.

Как Марфа Семеновна Крюкова, вышедшая из семьи Крюковых — потомствен­ных и широко известных сказителей — дошла до этих былин, нам не узнать. Ведь со слов ее родителей были записаны Беломорские былины, собранные в Архангельской губернии в 1901 году. В Литературной энциклопедии есть о ней специальная статья. Там сказано, что она — русская народная сказительница, мастер-исполнительница традиционных былин и автор сказаний на темы советской действительности. Они назывались новины и были посвящены вождям революции и социалистическому строительству. И еще там сказано, что народная сказительница с 1939 года стала членом Союза Писателей. Умела ли она читать и владела ли грамотой — неизвестно, но для Союза Писателей это никогда не являлось препятствием. Умерла она в 1954 году, только на год пережив своего любимого героя — добра молодца свет-Иосифа.

И говоря о Марфе Крюковой, не могу не задуматься об этом ее пути, от чистых семейных былинных родников до этого сталинского оцепенения. Овладев в семье Крюковых былинным распевом, былинной формой, она для Сталина привела все к распаду и гибели, к бреду сталинизма. Это, может быть, самая страшная его победа над народом. Понимала ли она, что делала? Кто подсказал? Кто подкупил? Или догадалась сама.

Но сборник "Народное творчество" распланирован, как я уже повторяла выше, точно. В строгом соответствии с жанрами народного творчества. И народной песней и былиной этой довольствоваться нельзя. Что еще есть в жанрах народного творче­ства? Разве можно обойтись без нашей сказки? Вот она — рядом с былиной. Русская сказка под названием "Самое дорогое". В примечаниях: записано в марте 19 37 года со слов колхозника с. Семеново, Пудожского района, Карельской АССР, Федора Андреевича Конашкова. Да, пронизан сборник этой датой — 1937 год, проткнут им. Записан со слов — формула везде одна.

"Самое дорогое", как уже может догадаться читатель, сформулировано, как поло­жено, в конце сказки: "Самое лучшее и самое дорогое у нас на земле есть слово товарища Сталина". Но чтобы доказать это бесспорное положение, придумывается сказка, полная нелепых чудес.

Все началось "в Карелии, у самого Онежского моря". Не у синего моря, а у Онежского моря. И собрались сказочные колхозники в сказочном правлении и повели, как положено, спор. Что на белом свете "самое лучшее"? — так перевернут традиционный сказочный вопрос. Одни говорят — коровы, другие говорят — рыбы, третьи говорят — рожь и жито. Не было в наших сказках такого глупого спора. Ответа колхозники в своем сказочном правлении не находят и решают разрешить этот актуальный для нас спор таким проверенно сказочным путем: отправить Федора, да Марьюшку, да Алексея "по всей земле русской ходить и узнавать, что есть на белом свете самое лучшее и дорогое". И вот от самого Онежского моря двинулись они по русской земле, но не знают, естественно, "куда им путь держать". И вообще не знают, куда и зачем идут: ведь чтобы выяснить, что лучше — корова, рыба или жито, как заявлено сначала, не надо уходить далеко от родной деревни. Можно узнать на месте И гут ввинчивается еще один традиционный сказочный сюжет. Оказывается, у Марьюшки есть один секрет: ей когда-то бабушка завещала клубочек, наш знамени- то-народный клубочек. Чтобы бросила его на дорогу, и он поведет ее куда надо вести.

Обычно в наших сказках этот клубочек завещают для того, чтобы найти путь-дорогу в тяжкие минуты жизни, вывести героя из леса, из пожара, из болота, спасти от ведьм, колдунов и злых мачех. Что с ним, бедным клубочком, происходит в этом сочинении, действительно, невозможно передать.

Если бы он был верен русской народной сказке, он бы утащил своих героев прочь от товарища Сталина. Это было бы уместно. Не тут-то было! "Безо всякой трудности идут Федор, Марья да Алексей за клубочком, и подкатился клубочек к самой каменной Москве". А потом клубочек до метро довел, в метро нырнул, и они за ним. Не буду повторять этот пародийный путь бедного сказочного клубочка, скажу только, что довел он их до дома белого, до двери высокой, у которой встретил их товарищ Сталин. Провел к себе в комнату, стал обо всем расспрашивать, а они обо всем рассказывать. И Сталин с ними говорил долго, объяснил все и проводил до самой стены. Тут и поняли они, что самое дорогое — "слова товарища Сталина".

Загрузка...