Тяжкие преступления, которыми запятнал себя Сталин и его соратники, достаточно известны. К ним вполне примёнимо обозначение созданное для гитлеровского национал-социализма: преступления против человечности.
Объяснять их личными свойствами И. В. Сталина, однако, так же неверно, как сваливать ответственность за преступления немецких национал-социалистов на личность Адольфа Гитлера. Преступный характер сталинской диктатуры — закономерное следствие развития марксизма-ленинизма и, прежде всего, марксистско-ленинской этики, этого плода противоречий, как внутри коммунистической теории, так и между этой теорией и практикой.
В резком противоречии с моральным релятивизмом марксистской теории, пафос первоначального коммунизма был пафосом самоотвержения и жертвенности. Он был /несом стремлением добиться поставленной цели чего бы это ни стоило. В благости этой цели не было никаких сомнений. Безусловно искренний пафос «Коммунистического манифеста» был пафосом освобождающего преображения ненавистной его творцам капиталистической действительности.
Самоотверженность зачинателей коммунистического движения и на Западе и в России была нравственно полноценной. Первые коммунисты и там и здесь не искали ничего для себя и готовы были пожертвовать всем ради торжества революции. Они были фанатиками и их мораль была прежде всего моралью фанатиков.
Моральный релятивизм, черным по белому записанный в марксистских книгах, никогда не воспринимался всерьез служителями коммунистической идеи. Их мораль исходила не из рационалистических, наукообразных положений исповедуемой ими теории, а из ее революционного пафоса, из ее верообразных утопических элементов.
Уже в «Коммунистическом манифесте», как только речь заходит о пролетариате и той правде, которую он несет миру, понятие правды абсолютизируется. Уже Маркс и Энгельс дают почувствовать, что во всей домарксовой истории человеческого рода истина была относительной, но лишь до тех пор, пока человечество не станет на дорогу коммунизма.
«Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» — вот, как мы знаем, первый догмат, установленный Лениным и положивший начало современной коммунистической псевдо-религии. Формальное утверждение этого догмата было бы невозможно, если бы он не был эмоционально уже утвержден в пафосе тогдашнего коммунизма, в морали коммунистической идеи. Маркс и Энгельс еще любили говорить об относительности истины. Ленин догматизировал абсолютность коммунистической правды, совершенно соответственно содержащемуся в ней революционному пафосу.
Моральный релятивизм марксистской теории, отказ от общечеловеческой морали и признание нравственности одной из форм общественного сознания, проявлением классовых интересов при определенных исторических условиях, с самого начала был ограниченным. Марксизм проповедовал относительность морали для всех классов, кроме революционного пролетариата. Мораль последнего с самого начала была принята за абсолютную, потому что царство коммунизма может быть построено только революционным пролетариатом и это царство в иерархии этических ценностей является ценностью абсолютной, подобно раю в мусульманской и христианской религиях. Даже ранние марксисты только в сознании исповедовали моральный релятивизм, бессознательно уже они были моральными абсолютистами.
Убежденный коммунист верил в истинность своей идеи с неменьшим пафосом, чем верил в Коран правоверный мусульманин эпохи расцвета ислама. Здесь находим мы то же разделение на верных и неверных, на пролетариев по происхождению и по духу и на буржуа по происхождению и по духу, то же стремление вести священную войну против неверных.
В этом фанатизме была только одна, свойственная, впрочем, и всякому фанатизму, нравственно достойная черта — преданность своей идее, готовность пожертвовать собой во имя идеи.
Хотя сами коммунисты и отрицали верообразность своей убежденности, но по существу своему коммунизм входил в души своих последователей как новая ортодоксальная религия, которая призвана заменить христианство. Главный источник силы тогдашнего революционного движения лежал в вере одушевлявшей его адептов. Но в этой фанатической вере таился и главный источник будущей аморальности. Ибо ради окончательной победы своей идеи коммунист был готов не только на жертву, но и на преступление. Он относился с совершенным пренебрежением к созданным в течение веков моральным принципам, к правам человека, к верности данному слову, к свободе совести, к ценности человеческой жизни… Сравнение с исламом здесь становится невыгодным для коммунизма. Последовательному коммунисту с самого начала незнакомо уважение к противнику; и он с самого начала не признавал даже минимума общечеловеческой морали. Отрицание общечеловеческих ценностей очень скоро приняло форму своего рода «принципа вседозволенности», принципиальной безжалостности. Для последовательного коммуниста начала революции совершить кражу, убийство, предательство было только вопросом целесообразности, не означало никакого нарушения нравственного закона, существование которого он, опираясь на материализм и релятивизм марксовой теории, решительно отрицал.
Склонность зачинателей большевизма к нравственной вседозволенности происходила, однако, не из своекорыстия, а опять-таки из фанатизма. Преступление, совершаемое в интересах революции просто не считалось ими за преступление, тем более, что они чувствовали за собой достаточно своих единомышленников, которые одобряли их поведение и готовы были содействовать ему. Коммунистическая мораль того времени не прощала только одного: измены Делу Революции. Убежденный коммунист тех дней привык подчинять свою совесть предмету своего служения и потому все больше и больше терял чувство нравственной ответственности.
Этика раннего коммунизма может быть поэтому обозначена, как этика «революционной целесообразности», причем понятие «революционной целесообразности», то есть полезности в достижении целей революции» по мере внутреннего становления большевизма стало все определеннее расшифровываться как укрепление диктатуры пролетариата. Именно это определение, а не подсказанное марксистской доктриной определение коммунистической этики как одного из видов коллективного утилитаризма отражает ее существо, ибо оно сразу выводит нас на главную дорогу ее дальнейшего развития.
Экономические ценности в первоначальном марксизме претендовали на центральное положение, так как политика по марксистской доктрине лишь оформляет тенденции развития производительных сил.
Но практика очень скоро показала большевикам, что для успеха их дела отнюдь не следует считаться с наличным состоянием производительных сил. Достаточно вспомнить о революции в России, одной из наиболее отсталых в экономическом отношении европейских стран. Главное различие между ленинизмом-сталинизмом и классическим марксизмом состоит как раз в примате политики над экономикой. «Без низвержения устарелого политического режима дальнейшее развитие производительных сил, экономических основ общества, невозможно. Поэтому вопрос власти, политической власти есть основной вопрос всякой революции». «Политика есть концентрированное выражение экономики». «Политика не может не иметь преимущества перед экономикой». (Ленин).
Но политика есть прежде всего стремление к организованной власти над людьми. Соответственно этому уже ленинский большевизм преисполнен волей к власти, и этика его стала этикой абсолютного властвования. Повторяем, даже в условных терминах коммунистической фразеологии, определение «этика революционной целесообразности» для марксизма в действии, то есть для большевизма, существеннее чем прежнее определение марксистской этики как «коллективного утилитаризма». Ибо то, что приближает торжество нужно для блага рабочего социализма, а не то, что класса, а тем паче для его сегодняшних потребностей соответствует ленинскому пониманию нравственности.
Такое положение есть результат той смены верховной ценности, которая характеризует развитие большевизма от раннего его этапа к современному сталинскому. Воодушевлявшая первоначально коммунистов идея коммуны, грядущего бесклассового общества, послужила как бы трамплином для этой подмены, ибо именно пафос раннего большевизма, его стремление создать коммунистическое общество чего бы это ни стоило, открыл двери для той этики вседозволенности, которая одна только вполне соответствует сталинской воле к тотальному властвованию и активной несвободе.
«Цель оправдывает средства» — гениальная формулировка Макиавелли нигде не употреблялась большевиками (для основоположников большевизма она была связана с абсолютизмом и фидеизмом), но именно она является уже при Ленине неписаной нормой их поведения. Наличие своего рода «принципа вседозволенности» пронизывает собой всю ленинскую и сталинскую практику, для которой теоретические формулировки служат, как мы уже знаем, либо полезной фикцией, либо своеобразным шифром. «Принцип вседозволенности» зашифрован ленинскими фразами об «издержках революции», оправдываемых «революционной целесообразностью», то есть полезностью для достижения цели.
Принцип вседозволенности во имя революционной целесообразности очень скоро придал коммунистической морали еще один ее существенный признак — категорический характер и максимализм ее требований, который ясно чувствуется уже у Маркса и составляет затем основу ленинской позиции на втором съезде РСДРП, то есть у колыбели большевизма. Он выразился тогда в требовании, чтобы каждый член партии активно участвовал в работе на революцию, безоговорочно выполняя указания руководства партии. Этот максимализм, моральное содержание которого постепенно стало принимать все более и более фиктивный характер, играет и теперь огромную роль, выражаясь в требовании стопроцентной преданности делу Ленина-Сталина, в культе перегруженности, в перевыполнении всякого рода плановых заданий, в необычайных, требующих сверхчеловеческих сил «достижениях» и, наконец, в той беспощадности (отнюдь не фиктивной), с которой сталинская власть относится как к своим врагам, так и своим служителям.
Полный отказ от каких бы то ни было этических норм по отношению к противнику и к «чужим» совершенно естественно привел к отказу от этических норм и по отношению к «своим». Требования руководства к членам партии приняли постепенно императивный характер. Личная совесть партийца должна была замолчать, когда заговорило полным голосом партийное руководство.
Принцип вседозволенности для рядового члена партии оказался на практике приказом безоговорочно выполнять требования руководства. В порядке выполнения этих требований (такое положение вещей вошло в полную силу уже только после революции) члену партии дозволяется любое нарушение как нравственных, так и правовых норм, но дозволяется оно лишь в порядке выполнения требований руководства. Уклонение от этих требований, это как раз единственное, что ему не дозволено. Указания партийного руководства становятся на место нравственных норм и личной совести, рассматриваемых как «пережитки капитализма в сознании».
Руководство партии берет на себя установление должного и недолжного, революционно целесообразного и «играющего на руку классовому врагу». Беспрекословное выполнение его решений — вот единственное реальное требование коммунистической партийной морали.
Специфически мессианский характер коммунистической идеи, требовавший безоговорочного принесения прошлого и настоящего в жертву будущему, первоначально лежал в одушевлении грядущим блаженным «царством свободы», но с развитием большевизма постепенно застыл в форме слепого исполнения «указаний товарища Сталина», который один во всей вселенной, обладает ныне способностью безошибочного определения должного и недолжного.
Сказанное дает нам уже основание сделать вывод: уже мораль коммунистической идеи представляла собой с формальной стороны подобие теономной морали, которая требует подчинения Божьей воле, даже если эта воля требует от человека невозможного. Христианское утверждение «невозможное для человека возможно для Бога» находит соответствующее выражение у коммунистов — «нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики».
Коммунизм, как мы уже знаем, по своей природе верообразен, отсюда и мораль его с самого начала обнаруживает своеобразные черты лицемерного сходства с религиозной моралью. Но мы уже знаем также, что не следует проводить эту параллель слишком далеко, потому что в коммунизме отсутствует основной мотив всякой религии — вера в иной мир и чувство ответственности перед этим миром. И все же, повторяем, этика большевизма, особенно в раннем периоде его становления, имеет точку соприкосновения с религиозной этикой, точнее с этикой того типа религиозного фанатизма, который прикрывает как раз сомнение в вере, если не прямо неверие.
Грань между первоначальной этикой коммунистической идеи и этикой позднейшего сталинизма здесь проходит совершенно ясно: в коммунистическую идею можно было верить; в современную догматику верить уже совершенно невозможно. Мораль современного большевизма есть не что иное, как лицемерная имитация фанатизма. Она подобна теономной морали, но подобие это лицемерно и не может пойти дальше формы.
Как с точки зрения раннего, так и с точки зрения позднего большевизма нравственно достойно то, что «революционно целесообразно». Но если суждение о том, что целесообразно и что нецелесообразно у фанатика коммунистической идеи осуществлялось личной совестью, то для современного большевика «революционная целесообразность» устанавливается в Политбюро ЦК ВКП(б) и в форме «указаний партии, правительства и. лично товарища Сталина» «спускаются» к нему для беспрекословного проведения в жизнь, независимо от того, что говорит ему совесть. Личный совестный акт, еще живой для служителей коммунистической идеи, упраздняется для члена сталинской партии. Искренний энтузиазм строителей нового мира подменяется казенной имитацией восторженного согласия с полученными указаниями.
Стремление к построению нового мира и к созданию нового человека, свободного от «пережитков капитализма в сознании», уже у Маркса соединено со стремлением уничтожить капиталистический мир и переделать человечество, не останавливаясь перед полным искоренением классово чуждых элементов. Можно смело сказать, что большевизм с самого начала был больше устремлен к уничтожению старого мира, чем воодушевлен пафосом построения новой культуры, контуры которой были большевикам того времени крайне неясны.
Призыв к революции, хотя бы во имя строительства нового мира, есть уже призыв к разрушению, ибо в момент революционного взрыва страсть к разрушению безусловно сильнее, чем вОля к созиданию. Обозначение коммунизма, как «евангелия нененависти» — больше, чем литературное преувеличение. Ибо, что такое призыв к революции, как не объявление войны всей «буржуазной» культуре? Причем объявление войны тотальной, когда «классово чуждые» пролетариату элементы должны быть лишены всех их социальных, политических, экономических, культурных функций, вполне обезоружены и полностью искоренены. Коммунистическая теория в этом пункте является лишь зашифрованным выражением большевистской практики; если выбросить из нее превращенные в фикции понятия пролетариата, буржуазии, классовой борьбы, революционности, построения социализма и т. п., пафос ненависти обнаруживается совершенно ясно как основная нравственная сила большевизма, присутствие которой сказывается уже в «Коммунистическом манифесте». От «экспроприации экспроприаторов» Маркса до «грабь награбленное» Ленина только один, вполне естественный и вовсе не широкий шаг. Следующий шаг от фанатического энтузиазма ленинской ненависти к холодному и систематическому сталинскому террору есть только логическое следствие. Как бы далеко ни ушла практика Сталина от теории Маркса, разница не так велика, как это может порой казаться.
Как Раскольников по своей совести присвоил себе право на убийство старухи-ростовщицы, так и большевики присвоили себе право на ликвидацию буржуазии, а затем и кулака «как класса», или, в расшифрованной форме, право на уничтожение всего небольшевистского. Право на преступление — основополагающий принцип большевистской нравственности, к которому нам, в силу его огромного практического значения, еще предстоит вернуться.
Борьба между пролетариатом и буржуазией, согласно марксистской теории носит тотальный характер. Это борьба — не на жизнь, а на смерть. Эта борьба может кончиться только уничтожением одного из противников. Если марксизм и не отрицал великих заслуг капиталистической культуры, то в процессе борьбы между пролетариатом и буржуазией, то по ленинской догме вся правда находится на стороне пролетариата. Первоначально из этого положения возникает двойная мораль, одна по отношению к «своим» (пролетариат), другая по отношению к «чужим», безжалостная только к буржуазии и ко всем общественным группам, которые противостоят революционному пролетариату. Культ этой двойной морали особенно характерен для раннего коммунизма, но держался в большевистской практике по крайней мере до середины тридцатых годов и исчез только с окончательным установлением сталинизма.
Совершенно так же, как в духе расовой теории нравственно хорошим признается все, что идет на благо «избранной расы», и «низшие расы» должны послужить только объектом для ее господства, вследствие чего по отношению к ним не обязательно соблюдение каких бы то ни было нравственных норм, так же коммунизм стал рассматривать своих противников как людей неполноценных. Если ты «классово чуждый элемент», ты исключен из состава «прогрессивного человечества». И в случае победы коммунизма ты не должен ожидать пощады. Сталинизм может тебя использовать для своих целей. Но как только надобность в тебе миновала, с тобой будет покончено, раз ты «чуждый», а следовательно враждебный элемент.
Всякая двойная мораль в конечном счете всегда сводится к одному основному положению: «если украдут мою корову, — это плохо, но если я украду чужую корову, — это хорошо». Всякая двойная мораль, если это не мораль примитива, лишена основного признака нравственного закона, его универсальности. Недаром коммунистическая мораль уже в теории есть «классовая мораль» и только в перспективе отдаленного будущего, после ликвидации классовых различий, приобретает общечеловеческий характер. Классики коммунизма принципиально отрицают общечеловеческую мораль, утверждая, что нормы морали обусловлены исторически и каждому общественному классу свойственны особые морально-этические воззрения.
Это утверждение больше, чем традиционный этический релятивизм, учение об относительности нравственных ценностей. Традиционный этический релятивизм обязывает к терпимости, коммунистическая же мораль с самого начала исполнена принципиальной нетерпимости. Пролетариат есть для нее единственный класс, способный быть носителем истины. Поэтому пролетарская мораль, есть высшая форма морали. Пролетариат (расшифруем: руководство партии) имеет право и даже обязан в ходе своей борьбы переступать через все препятствия и быть безжалостным к противникам; он имеет право преступать любые законы. Марксизм-ленинизм учит, что противоречия могут быть устранены только на пути борьбы. «Чтобы не ошибиться в политике, нужно проводить непримиримую классовую пролетарскую политику» учит в «Кратком курсе», тов. Сталин.
Двойная мораль, однако, жива и действенна только до тех пор, пока она согрета искренней любовью к «своим». Ранние коммунисты поначалу действительно сочувствовали рабочим и возлагали на них большие надежды. Это сочувствие сменилось равнодушием и даже презрением, как только обнаружилось, что «рабочий класс сам по себе не может пойти дальше тред-юнионизма» (Ленин). Диктатура пролетариата не была и не могла быть осуществлена. Она оказалась фикцией уже в самый момент революции и была подменена диктатурой большевиков над всем населением России, в том числе и над пролетариатом. Пролетарии, особенно после революции, становились большевикам все более и более чужими. Забота о них, проявляемая советской властью в первое десятилетие после революции, там где она не была пустой демагогией, носила характер воспоминания о когда-то живом увлечении.
То же случилось и с партией. В конце концов для большевистской морали вообще не осталось «своих», и она перестала быть двойной моралью. Одновременно она потеряла последние искры сострадания. Она стала вполне непримиримой и вполне безжалостной.
Ранние марксисты, в том числе и Плеханов, и Ленин, считали последовательный детерминизм, разрушивший «вздорную побасенку о свободе воли», великой заслугой марксизма. Как и Ленину, ранним большевикам казалось, что в теории человеческих отношений, где до Маркса господствовала случайность, хаос и «так называемая свобода воли», только детерминизм способен навести порядок. Вслед за Марксом и Энгельсом они были убеждены в том, что до вступления в коммунистическое общество человек остается несвободным и только в финале мировой истории предсказывали «скачок из царства необходимости в царство свободы».
Но динамизм и бескомпромиссность, которые Ленин вложил в большевизм, несовместимы с полным отрицанием свободы воли. И в полемике с Михайловским, именно там, где он именует свободу воли «вздорной побасенкой», Ленин решительно настаивает на нравственной оценке человеческих поступков. Для него «идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая вздорную побасенку о свободе воли, нимало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий». К сожалению, Ленин не уточняет, как именно он мыслит себе возможность совести и, очевидно, все-таки нравственной оценки поступка, отвергая при этом «побасенку о свободе воли». Но будучи сам ярко выраженной волевой натурой, Ленин не только в практической деятельности, но и во всем, что им написано, обличал и порицал своих противников и хвалил своих единомышленников, как если бы, совершенно независимо от классовой принадлежности и исторических условий, они могли изменить свое поведение и несут за него ответственность.
Сталинский диамат находит тут, вполне в духе Ленина, выход в учении об обратном воздействии надстройки на базис, которое в сочетании с учением о мобилизующей и преобразующей роли идей возлагает нравственную ответственность на кого угодно и за что угодно. Индетерминизму в то же время бросается упрек в том, что он делает ответственность непонятной и невозможной, так как свободный человек становится игрушкой случая и собственных прихотей.
В результате в марксистской философско-партийной литературе уже до революции и особенно в первые годы после революции встречаются такие выражения как «моральная ответственность» и «революционная совесть». С установлением сталинского абсолютизма эта терминология начинает оттесняться на задний план и переосмысливается как «ответственность перед партией». Это весьма характерное изменение терминологии: оно показывает, что ответственность перед партией, как инструментом сталинского руководства упразднила ответственность перед ценностью революции. Иначе говоря, здесь не остается больше места для личной совести, даже в том смысле, в каком ранний большевизм сохранял это понятие. Теперь речь может идти только о партийной совести, точнее о совести исполнителя, а не свободного человека. Остатки совести заменяются страхом. И роль обвиняющей и наказующей совести переходит в функцию карательных органов.
Но мораль страха не может быть моралью в подлинном смысле слова. Поэтому, строго говоря, в сталинскую эпоху вообще нельзя говорить о моральной ответственности в подлинном смысле слова. Служебный аморализм коммунистической идеи, вседозволенность во имя конечной цели, сменяется аморализмом принципиальным, лишенным и пафоса самоотвержения по отношению к себе, и сострадания по отношению к другим, и личной совести как критерия должного и недолжного.
Первоначально верообразие убеждений, свойственное носителям коммунистической идеи, было подлинным верообразием. Сочетание фанатической верности с абсолютной беспринципностью, готовностью к жертве и к преступлению, при полном отсутствии своекорыстных мотивов и полном презрении к общепринятым понятиям о добре и зле, создавали, казалось, некий «новый антропологический тип», как его пытался обозначить Бердяев. Тип этот был действительно марксистским. (К нему, очевидно, принадлежал и сам Маркс.) Он отражал в себе основное противоречие научного социализма и очень скоро погиб (и должен был погибнуть), как только это противоречие оказалось лицом к лицу с жизненной практикой. Этика фанатика-бунтаря уступила место этике активного властепоклонника, единственными добродетелями которого являются преданность и бдительность, то есть активная покорность власти.
Верховные ценности сталинизма — активная несвобода и возведенное в абсолют принудительное властвование.
Этика сталинизма носит соответственно гетерономный характер. Если КПСС делает какое-либо добро, то совершается оно не во имя добра, а если творит зло, то творит его не во имя зла. И то и другое совершалось во имя «революционной целесообразности», а в соответствующей сталинскому времени расшифровке этого понятия, во имя укрепления и расширения активной несвободы и абсолютного властвования.
Совестная оценка поступков чужда сталинизму. Она подменяется оценкой их целесообразности. То, что служит целям сталинизма одобряется не потому, что почитается за добро, а потому, что само одобрение рассматривается как стимул для дальнейших аналогичных поступков, то есть потому, что одобрение это тоже целесообразно. Все не вполне сталинское уничтожается тоже не потому, что воспринимается как зло, но потому, что сталинизм не может терпеть рядом с собой ничего иного, и даже то, что выступает по отношению к нему как нейтральное или даже дружественное, в конечном счете, оказывается ему враждебно.
Показная, внешняя сторона этики сталинизма исходит уже не из марксистской теории, а из сталинской псевдорелигии. Верховный жрец и божество этой псевдорелигии — Сталин, и различие между должным и недолжньгм, между «революционной целесообразностью» и «социал-предательством», между «генеральной линией партии» и «изменой» (Родине, делу Ленина-Сталина и т. д.) принадлежит исключительно ему.
Официальный нравственный облик большевика сталинской формации проникнут тем же фикционализмом, что и вся духовная жизнь сталинизма.
«Коммунистическая мораль» — такая же фикция, как и «морально-политическое единство советского народа» или «социалистический гуманизм». Рисуемый пропагандой нравственный облик «твердокаменного большевика» и «выученника Сталина» так же фиктивен, как фиктивны его добродетели — преданность, бдительность и активность. Ведь и сами эти добродетели суть добродетели вынужденные и готовы при изменившейся обстановке диалектически перейти в собственные противоположности — в зазнайство, самоуспокоенность, халатность и т. п.
Действительная мораль подлинного соратника Сталина сложнее. Преданность осуществлению эзотерического замысла сталинизма является его единственной подлинной нравственной характеристикой, основой его духовного характера. Это тоже выну ж денная преданность заведомо злому делу, которое если и может не осознаваться как злое в рассудочной сфере сознания, то в совестном акте не может не обнаруживать своей злой природы. Подлинный сталинец не заблудившийся идеалист эпохи революции, но и не приспособленец, преданный генеральной линии партии, а вовсе не большевизму. Подлинный сталинец, однако, и не служитель чистого зла, свободным волевым актом избравший зло предметом своего служения. Он чистейший властепоклонник. Его приверженность ко злу есть лишь следствие нежелания различать ценности добра и зла, правды и лжи, действительного и мнимого. А поскольку такое неразличение для существа, одаренного совестью, уже есть зло, то и этика сталинизма из релятивистической этики первоначального марксизма неизбежно должна была превратиться и превратилась в совершенно ясно выраженную этику зла, весьма плохо прикрытую лицемерным и поверхностным фикционализмом.
Если этику современной кипиталистической культуры можно охарактеризовать как этику добра, искаженную чрезмерной приверженностью к ценностям свободы и материального блага, то этика сталинизма есть этика зла, искаженная лишь чрезмерной приверженностью к ценности принудительной власти и учреждаемой ею активной несвододы. Поставленный перед добром и злом человек капиталистической культуры при прочих равных условиях всегда склонен сочувствовать добру, — сталинец — злу, ибо зло ближе ему духовно, созвучнее ему, симпатичнее ему (в первоначальном греческом смысле слова), ибо зло не противоречит его жизненному идеалу, смыслу и цели его существования, тогда как добро ему противоречит.
Появление и развитие сталинизма есть поэтому, как нам думается, одна из величайших побед зла над добром во всей мировой истории.
Новый антропологический тип твердокаменного большевика, сочетающего фанатическую верность с абсолютной беспринципностью, по мере обнаружения природы большевизма как стремления уже не к всечеловеческому блаженству, а к тотальному насильническому властвованию, приобрел свое самое характерное свойство абсолютной безжалостности и с необходимостью раскололся надвое. При Сталине образовалось уже две категории большевиков: власть и подвластные. Носители власти, а вместе с нею и собственно носители сталинизма, это члены Политбюро, отчасти члены ЦК ВКП(б), отдельные вожди братских компартий. Субъективно, нравственный облик этих людей — тайна, вероятно, и для них самих. Объективно — они приверженцы зла. Добро, красота и истина для них лишь помехи в осуществлении того замысла, служителями которого они являются. Мораль, укорененная в добре, для них тоже помеха, своего рода «пережиток капитализма», который они стремятся искоренить, ибо он, как и другие пережитки этого рода, перманентно грозит им «реставрацией капитализма».
Властвование силой очевидного добра, красоты или истины, свободное нравственное властвование им враждебно. Оно используется порой, когда это оказывается целесообразным, но в конечном счете оно всегда «играет на руку капитализму», ибо оно не только не устраняет, но прямо-таки утверждает основу всех человеческих свобод — свободу совести.
Верховной ценностью сталинизма является абсолютизированное насильническое властвование, ведущее к активной несвободе, а следовательно исключающее самую возможность доброй нравственности. Если этика раннего большевизма, при всей бессовестности ее основных норм все же была этикой ложного понятия добра, а фанатики коммунистической идеи были аморальны лишь постольку, поскольку они сами этого хотели, то абсолютная аморальность носителей сталинизма уже не результат свободно принятого решения, а принудительное следствие избранного ими пути. Именно здесь, в сфере нравственности, переход от раннего большевизма к сталинизму поистине скачок из царства свободы в царство необходимости.
Если ранние большевики оказывались в конфликте со своей (нормальной, человеческой, доброй) совестью, то в душах современных носителей сталинизма живет некоторое подобие злой совести, голос которой зовет их не к добру, а ко злу и упрекает не за злые, а за добрые поступки. Всякая правда в их руках с необходимостью оборачивается поэтому ложью, всякое доброе начинание неизбежно приносит злые плоды, все прекрасное окрашивается без благодатной пошлостью, а все, утверждаемое ими как сущее, оказывается иллюзией. Насильническое властвование не может не стать враждебным добру, ибо добро непременно содержит в себе свободу. Оно становится поэтому властвованием во зле и, будучи по природе своей ценностью служебной, начинает служить злу.
Аморальность приобретает в сталинизме автоматический, принудительный характер. Она больше не результат заблуждения, но необходимое следствие приверженности ко злу, которая автоматически охватила большевизм, как только принудительное властвование стало верховным предметом его деятельности.
Коммунизм начал с того, что стал псевдонимом царства всеобщего блаженства. Теперь он становится псевдонимом царства абсолютного рабствования. Предстоит ли ему в конце концов стать синонимом чистого зла? На этот вопрос здесь, понятно, не может быть ответа.
Другая часть членов ВКП(б), то есть огромное большинство, никакой властью не обладают. Они — средство для охраны власти Сталина. Они признают эту власть, как непреоборимую реальность и служат ей, как раб своему деспоту. Они властепоклонники только постольку, поскольку они фактопоклонники. Они антиподы первоначальных фанатиков коммунизма, воплощенная противоположность бунтарей и революционеров. Они не подвергают явление сталинщины нравственной оценке не потому, что нравственная точка зрения им чужда, а потому, что они не смеют этого делать. Они тоже принудительно аморальны, но источник их аморальности не приверженность ко злу, не искушение, а страх. Страх заставляет их всеми силами имитировать всяческий энтузиазм и всяческую твердокаменность, всяческую бдительность, активность и преданность, уже не коммунизму, конечно, а указаниям товарища Сталина. Не столько убеждения, сколько поведение членов партии определяется этими указаниями, вопреки их личной совести.
Требования, которые аппарат сталинской власти предъявляет как к партийцам, так и к беспартийным, максимальны. Сталинизм всегда требует непосильного и невозможного и привлекает своих вольных и невольных рабов к безжалостной ответственности. Но эта ответственность не имеет ничего общего с моральной ответственностью, это ответственность «уголовная» в специфически сталинском понимании этого слова, это ответственность страха, причем не элементарного страха перед внешней опасностью, — среди партийных и беспартийных служителей сталинизма немало людей, обладающих личной храбростью, — но специфического, часто бессознательного страха перед абсолютной беспощадностью Сталина. Ибо эта явная беспощадность психологически связывается с предполагаемым равным ей могуществом и заставляет ожидать грядущего наказания, как чего-то неотвратимого, как казни уже осужденного преступника.
Как сталинская система террора, слежки и доносительства проникает собой всю советскую жизнь, так и душу каждого советского гражданина пропитывает страх перед уклонением от генеральной линии партии и перед кажущейся ему неизбежной за это карой. Партиец и беспартийный осуждены равно дрожать перед пережитками капитализма в своей собственной душе, равно бояться своих собственных мыслей и, что еще хуже, своей собственной совести, ибо они не могут не чувствовать, что всякое сомнение в благости сталинских указаний, даже если оно было бессознательным, каждый совестный зов, даже если он не привел ни к какому поступку, равнозначен вылазке классового врага и подлежит суровому наказанию. Этот гнетущий страх образует в душе советского человека своего рода суррогат «большевистской» совести, некий постоянна настороженный инстинкт.
Эта подделка совести есть нечто большее, чем простой страх, но нечто гораздо меньшее все же, чем совесть. Все желания и мысли, противоречащие указаниям товарища Сталина, делаются тайной душевной тенденцией, а все тайное в душе естественно переживается, как вина. Образуется своего рода совесть страха, совесть беспрекословного исполнителя, или, лучше, совесть духовного раба. Это не ответственность перед кем-нибудь, не перед партией или товарищем Сталиным, но перед безличным, анонимным аппаратом власти, перед сталинизмом как таковым.
Дело психологов подвергнуть более подробному анализу эту своеобразную смесь страха и совести. Наименование «большевистская совесть» может лишь условно отразить сущность этой смеси.
Моральная ответственность в системе сталинизма становится одним из видов уголовной ответственности. Человек в этой системе не грешник, а преступник, в новом, сталинском смысле этого слова.
Сталинизм в его целом, в лице немногочисленных его руководителей, символизуемых в имени Сталина и партии, присваивает себе, как мы уже знаем, право на преступление. Все, что совершается во исполнение указаний партии, правительства и лично товарища Сталина, похвально, ибо в этих указаниях выражается воля сталинизма. Все, что отклоняется от этих указаний есть ересь, грех, «преступление». Добро и зло, должное и недолжное как этические понятия — здесь совершенно не при чем. На страже интересов «мирового пролетариата», «дела Ленина-Сталина», «советского государства» стоит не коммунистическая мораль, а служба государственной безопасности СССР. «Мора ль но-политически единый советский народ» в системе сталинизма Становится собранием преступников, ибо именно потому, что сталинское руководство «никогда не ошибается» и совершаемые им ежечасно преступления — лишь реализация присвоенного им себе права, все, что делается вопреки или просто помимо его желаний, становится преступлением.
Понятия «преступника» и «преступности» играют поэтому в советской жизни роль несравненно большую, чем в любой иной культуре. Понятия же «моральный» и «аморальный» становятся все более и более фиктивными. Они означают лишь мнимое душевное состояние человека, в зависимости от внешней целесообразности признаваемого за «советского человека» (высокоморального) или за «врага народа» (носителя проституированной буржуазной морали).
Очерк о большевистской этике будет поэтому неполным, если не ввести в него главу о преступности в СССР. Обратимся к этой главе.
Стремление к тотальному властвованию над человеком заставляет сталинскую власть рассматривать всякое проявление непокорности как ересь, грех, преступление. Поскольку же непокорность эта неистребима, каждый гражданин становится в глазах власти преступником, уличить которого при надлежащем подходе к делу возможно и необходимо.
Применение тех или иных санкций есть поэтому только вопрос целесообразности. Репрессии в СССР планируются и применяются исключительно в целях укрепления власти. Они вовсе не наказания за совершенные преступления, а метод терроризации населения. Террор же — не только гарантия прочности советского строя, но и первоусловие возможности существования мира мифов и фикций, этого существеннейшего элемента в системе сталинского властвования.
Сама техника осуждения намеченной жертвы целиком определяется именно этими положениями. Вопрос о соответствии наказания совершенному преступлению чрезвычайно мало интересует советскую юстицию, ибо применение того или иного вида репрессии диктуется соображениями целесообразности, а не справедливости.
Не говоря о репрессировании лиц, действительно уличенных в действительных преступлениях, для борьбы сталинской власти с подвластным ей населением характерно то, что репрессии в СССР планируются не только из политических, но и из хозяйственных соображений. Применяемый при этом метод заключается в том, что сначала намечается жертва, или категория жертв, а затем уже «пришивается» преступление и фабрикуются «доказательства».
Степень реальности того или иного преступления может быть весьма различна. В случае обвинений политических она обычно совершенно ничтожна, в преступлениях же бытового характера, таких как хищение социалистической собственности, нарушение трудовой дисциплины, совершение незаконных сделок и т. п., — относительно велика, ибо в правонарушениях такого рода можно при желании уличить любого советского гражданина. Когда реальные улики в совершении преступления налицо, суд и органы государственной безопасности охотно ими пользуются, представляя обвиняемому даже некоторые, очень несовершенные судебные гарантии. Если их нет, то делу придается политическая окраска и оно решается в органах, которые уже совершенно бесконтрольно фабрикуют обвинительный материал. Доказательства вины в этом случае «полное признание» обвиняемого, вынужденное у него приемами, хорошо известными в СССР, так называемые «агентурные сведения», «убеждение» судей и их «большевистская совесть». В этих случаях Судьи подсудимого, как правило, не видят и решают дело на основании следственных материалов; никаких гарантий для подсудимого не существует; защита отсутствует.
В России образовалась пословица: «был бы человек — статья найдется». Работа службы государственной безопасности проводится в плановом порядке, с предварительной разверсткой подлежащих репрессированию лиц по календарным срокам и с последующим уточнением в сторону повышения.
Население делится, по прекрасной народной формулировке на тех, кто сидел, кто сидит и кто будет сидеть.
Если не особенно важно, какое совершил человек преступление в действительности, то, разумеется, не важно также, соответствует ли наказание преступлению. Оно должно соответствовать статье уголовного кодекса, а статья приписывается более или менее случайно, в зависимости от фантазии следователя, характера имеющегося материала и, главное, от характера проводимой чистки. Поэтому о массе лиц, отбывающих то или иное наказание, можно сказать, что никакого преступления они не совершили и, во всяком случае, что они нисколько не преступнее своих не репрессированных сограждан.
Как бы то ни было, но часть населения, которая официально признается преступниками, огромна. Если общее количество осужденных в некоммунистических странах выражается в дроби процента, то в СССР количество отбывающих наказание составляет до 10 % населения, а если к этому прибавить уже отбывших, то окажется, что общее число преступного элемента превысит 50 % населения страны.
Честный, высокоморальный советский гражданин, всецело преданный партии и правительству и всегда с одинаковым Энтузиазмом принимающийся за выполнение любых руководящих указаний — фикция, очень полезная и нужная сталинизму, но отнюдь не отражающая действительности. Сталинизм в своей практике знает только преступников, уже уличенных или еще не уличенных.
Этика сталинизма определенная нами как своеобразный вид этики зла, искаженной лишь волей к тотальному насильническому властвованию, видит в человеке своего рода «грешника наоборот». Проблема «соблазна добром», стоящая перед такой этикой еще ждет своего исследователя.
В своем нравственном делении сталинизм идет по пути лицемерия и зла, а на этих путях природная склонность человека к правде и добру становится источником величайших соблазнов и искушений. Наиболее сильными, — ив своей практике советская власть весьма считается с этим, — оказываются соблазны добра самому себе, своим близким, своему народу, искушения искреннего общения и понимания подлинной природы вещей.
Об образующемся нравственном характере советского человека в результате постоянного давления власти и непрерывной борьбы с ним, мы еще будем говорить. Основа этого характера, стихийное неприятие сталинизма и его морали, ведет к тому, что уклонение от служения сталинизму и нарушение устанавливаемых им правовых норм не почитается советским человеком за преступление. Вседозволенность тайной морали сталинщины входит в нравственный характер советского человека, если можно так выразиться, «с другого конца». Нравственно дозволенным здесь почитается любое нарушение любых предписанных властью норм. (Не приходится говорить, что это же является основой и общей нравственной распущенности советских людей.)
Преступая те или иные нормы, советский человек не чувствует за собой никакой нравственной вины. Удерживает его от этого только внешняя обстановка — страх наказания или личная выгода. Советский человек так же аморален в отношении к сталинской власти, как эта власть аморальна в отношении к нему. Независимо от того, как субъективно переживается это отношение тем или иным носителем власти или подвластным, объективно оно означает отношение неизбывной вражды, стихийной преступности на одной стороне и систематического преследования этой преступности на другой. В условиях сталинщины все население СССР состоит из преступников, борьба с которыми является важнейшей задачей сталинского государства.
Коммунистическая теория понимает государство как аппарат насилия и полагает, что насилием исчерпывается его сущность. Коммунизм как идеальное состояние общества — не знает государства. Государство тогда уснет, по выражению Энгельса, и найдет свое место в музее древностей рядом с бронзовым топором. Тогда не будет ни тюрем, ни судов, ни полиции, ни преступников. Но теперь СССР только еще идет к коммунизму; в нем построено бесклассовое общество и социализм. Но это не безгосударственное состояние; наоборот, государство не только существует, но его функции насилия обострены до крайности. Социалистическому государству нужно право и карательные органы; в нем преступность отнюдь не умерла и потому для органов государственной безопасности и юстиции еще много работы. Классовая борьба обостряется.
Это положение — не что иное, как типичная теореобразная зашифровка действительного отношения власти к совершаемым по отношению к ней актам непокорности. На двусмысленном языке сталинского фикционализма здесь говорится о том, что весь «морально-политически единый советский народ» есть народ-преступник, властвовать над которым можно только при помощи мощного аппарата принуждения (государства).
Как в отражении фикций и шифров большевистской теории, так и на самом деле, природа права в СССР иная, чем в системе капиталистической культуры, и природа преступности также иная.
На условном языке марксизма-ленинизма право в условиях диктатуры пролетариата есть классовое право, которое и не скрывает своей классовой сущности. Оно призвано служить интересам трудящихся. Советское право есть система норм, установленных советским государством, и направленных на охрану завоеваний социалистической революции, на защиту, закрепление и развитие социалистических отношений и построение коммунистического общества.
Статья 6 УК РСФСР гласит: «Общественно опасным признается всякое действие или бездействие, направленное против Советского строя или нарушающее провопорядок, установленный Рабоче-Крестьянской властью на переходный к коммунистическому строю период времени».
Уберем фикции из этой статьи: «Преступлением в условиях сталинского владычества признается всякое действие или бездействие, направленное против сталинизма или идущее вразрез с желаниями партийного руководства, как в настоящее время, так и на ближайшее будущее».
Фиктивно одна из важнейших задач советского права — борьба с пережитками капитализма в сознании и быту советских людей. Фиктивно советской властью созданы все предпосылки для исчезновения преступности. В советской стране нет эксплуатации человека человеком, нет безработицы и неуверенности в завтрашнем дне. Исчезли такие деморализующие факторы, как развращающее влияние роскоши на одном полюсе и нищета и беспросветность существования на другом. Советское право не есть измышление кучки эксплуататоров. Оно есть возведенная в закон воля советского народа, состоящего из дружественных классов рабочих и крестьян, а также трудовой интеллигенции. Важнейшим политическим фактом существования советского народа является его морально-политическое единство. Советское право опирается на факт этого единства. В социалистическом обществе, впервые в истории человечества требования права совпадают как с общенародными, так и с правительственными воззрениями. Нормы права, установленные государством, подкрепляются моральными нормами, носителем которых является общественное мнение. Оно — могучая опора советского права. Бурный рост благосостояния трудящихся, идущий на смену капиталистической нищете, в высшей степени содействует образованию социалистического общественного мнения и морально-политического единства советского народа.
На языке сталинских фикций, капиталистическая волчья мораль, хотя и потеряла под собой с упразднением частной собственности всякую почву, к сожалению, продолжает еще господствовать в сознании отдельных советских людей. Ее заповеди — «держи, что имеешь, хватай, что можешь» и «государству отдать поменьше, себе урвать побольше» — должны были исчезнуть вместе с капитализмом, но не совсем исчезли.
Мы изложили здесь связанные со сталинским пониманием права фикции с достаточной полнотой и пользуясь советской фразеологией. Специфический характер советского права становится ясен из Этих определений, которые в свете предыдущего изложения могут быть расшифрованы примерно следующим образом:
«Пережитки капитализма в сознании» (соблазны доброты) охватывают решительно все проявления собственного мышления и личной совести человека. Борьба с ними, создание нового, вполне покорного сталинизму подобия сознания и обеспечение абсолютной покорности в поведении человека — важнейшая задача карательной системы. Цель сталинской политики добиться такого состояния, при котором люди безропотно (на языке сталинского фикционализма «добровольно») отказались бы от всяких попыток противодействия сталинщине. Советский правопорядок в своей основе есть правообразное оформление таких отношений между властью и населением, которые обеспечивают абсолютную покорность населения власти.
Катастрофический «рост преступности» или, иными словами, превращение всего населения подвластных Сталину территорий в настоящих, прошлых или будущих преступников, — его естественное следствие.
Как это может быть? И чем объясняется исключительная энергия карательных органов в стране «бурно растущего социалистического самосознания», то есть в стране, где население не только всегда покорствует власти, но и имитирует свой энтузиазм по этому поводу?
Если попытаться дать объективный ответ на вопрос, «каковы же действительные размеры преступности в СССР?», то ответ этот может быть только один: в отношении к советским законам 100 % населения СССР является не потенциальными только, но действительными преступниками.
Две причины определяют это колоссальное развитие преступности: первая — тайная ненависть и отвращение огромного большинства населения к советской власти и к нормам социалистического общежития и вторая — невозможность физического существования без нарушения этих норм.
Возьмем хотя бы социалистическое соревнование. Оно и первоначально-то было свободным движением масс только в официальном его толковании, в послевоенный же период стало обязательным и формально. Это «соревнование» делает условия труда невыносимыми. Невозможность открытого протеста заставляет каждого рабочего искать спасения на преступном пути. Так возникают явные преступления, как лодырничество, рвачество, летунство. Но чаще преступные действия замаскированы: допущенный брак проводится, например, при попустительстве бракера и мастера под видом продукции третьего сорта, недоделанная работа оформляется как законченная в основном. Крестьянин в колхозе ненавидит свою работу и нередко понимает, что чем он будет добросовестнее трудиться, тем хуже будет его жизнь. Совершенно неизбежно всякого рода очковтирательство, с помощью которого достигаются высокие показатели соревнующихся бригад. Население всячески уклоняется от выполнения обязанностей, связанных с основным требованием социалистического трудового законодательства «от каждого по способностям» и достигает в искусстве Этого уклонения величайшей виртуозности, основанной на заимствованном от самой же власти фикционализме.
Фиктивное выполнение планов («фальсификация отчетности»), сокрытие недочетов и провалов («лакировка действительности»), раздувание малейшего успеха в сверхчеловеческое достижение, — Эти и подобные приемы широко используются советским народом, до министра включительно, в целях извернуться и «взять себе побольше и получше, а государству дать поменьше и похуже». Созданный для порабощения населения мир фикций используется им в борьбе с этим порабощением. Основанные на фикциях и враждебные народу советские законы нарушаются или обходятся именно при помощи тех же фикций. Государство отвечает на это детализацией законодательства, усилением контролирующего аппарата, все новыми и новыми способами внедрения в массы социалистической сознательности, причем в этих способах советскому праву принадлежит почетная роль. Война между государством и его гражданами — нормальное состояние в СССР. «Социалистическая этика» и «социалистическая законность» — оружие государства в этой войне.
Но преступность не только средство самозащиты против государства, против его непрерывного наступления на жизненные интересы граждан. Преступность есть также единственное средство обеспечить себе возможность существования. Если бы колхозники не воровали у государства, они умирали бы с голоду. Воруют все, кто может. Крадут хлеб, бензин, утильсырье. Органы снабжения — это, одновременно, и органы расхищения государственного имущества.
В СССР существует два бытовых понятия, вокруг которых вращается вся жизнь: «липа» и «блат». Оба термина взяты из воровского жаргона. «Липа» значит документ, фальшивый или неправильно выданный. Первоначально на тюремном языке так назывались фальшивые документы, которые когда-то гравировались на липовых досках. Без «липы» миллионам советских людей податься некуда.
Вернулся человек из ссылки и паспорта получить не может. Он ухитряется получить «липовое» удостоверение, вместо утерянного якобы паспорта, дающее ему право временного проживания а уж с этой «липой» ловчится как-нибудь получить в другом месте настоящий паспорт. Выгонят человека со службы с порочащей отметкой в трудовой книжке, и он книжку «теряет», а взамен получает «липу», то есть справку о том, что он работал как ударник и проявил не только высокую техническую подготовку, но и большую общественную активность. И вот, глядишь, с этой справкой человек уже пристроился где-нибудь на стройке и начал новую жизнь. Человеку хочется удрать из своего колхоза.
Он поступает без всяких документов в другой колхоз рабочим и, проработав месяц-другой, получает «липовую» справку, в которой написано, что колхоз не возражает против временного перехода такого-то в город на производство. «Липовость» справки заключается в том, что колхоз не имеет права давать ее чужому человеку. Но о том, что он чужой, в справке, конечно, не говорится, и человек уходит в город и освобождается от ненавистного колхоза. Студенту третьего курса, скомпрометировавшему себя перед партийным начальством приходится бежать не только из высшего учебного заведения, где он учился, но даже из города, в котором он жил. Документы остались в вузе… Он поступает куда-нибудь на завод и одновременно на какие-нибудь курсы без отрыва от производства. Там получает «липу», на основании которой с потерей одного или двух учебных лет оказывается снова студентом — другого вуза, в другом городе. При всех хлопотах, например, о пенсии, о пособии на инвалидность, требуется огромное количество документов. Государство очень скупо, когда приходится на деле проявить заботу о человеке и неимоверно придирчиво, требуя полной коллекции документов, которой обладают только немногие счастливцы. И тут спасает, хотя далеко не всегда, та же «липа».
Еще более всеобъемлющее значение, чем «липа», имеет, конечно, «блат». Формально применение блата связано с более или менее явным нарушением советской законности, и при случае блат карается, порой очень даже жестоко. В Советском Союзе нет человека, который не пользовался бы, хотя изредка, блатом. В квартире советского обывателя выбито окно. Но получить стекло невозможно; гражданин начинает искать блат. Попасть на курорт, приобрести костюм, пообедать повкуснее, в конечном счете, можно только по блату. По блату можно получить нужные справки и материалы, устроится на работу по склонности, достать кожи на подметки и т. д. Это в частной жизни. Но и в жизни деловой, государственной без блата — ни шагу. Материалы, запасные части, вагоны для погрузки, горючее и тысячи других вещей можно получить вовремя только по блату. Сколько-нибудь дельный директор советского предприятия, помимо других качеств, должен иметь блат, должен находить блат. Без блата ни одно предприятие не выходило бы из прорывов; без блата ни один план не был бы выполнен: без блата советская власть не могла бы существовать.
Блат — отнюдь не взятка. Блат — это незаконная услуга, оказываемая по расположению душевному и в надежде получить услугу в свою очередь. Блат — это круговая порука деловых людей. К блату прибегают министры. Блат — необходимый корректив плановости, спасающий социалистическое хозяйство от паралича.
Пользование блатом — преступление, в котором повинно все население СССР. И не только потенциально, но ежедневно и совершенно действительно.
Это в области быта. Но не иначе обстоит дело и с преступлениями политическими. Разве не каждую минуту своей жизни вольно и невольно, сознательно и бессознательно советский гражданин «искривляет генеральную линию партии», «извращает смысл» получаемых директив, «идет на поводу» у антисоветских элементов, «впадает» в те или иные вредные «антипартийные теории и теорийки», «скатывается» в «бал ото оппортунизма» или «обывательской самоуспокоенности», и в результате нарушает некое число пунктов статьи 58 УК РСФСР?
Понятно поэтому, что с точки зрения власти все население страны преступно. Часть этих преступников не уличена, но преступники — все. Если преступник уличен, то несомненно, что часть своих преступлений и притом, возможно, наиболее тяжких, ему удалось скрыть. Поэтому, в конце концов, неважно уличен преступник или нет. Важно применение ассортимента кар в определенной пропорции, остальное — второстепенно. Принцип Екатерины II «лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного», глубоко враждебен духу социалистического правосознания. Сталинские юристы могли бы выставить тезис: «лучше осудить десять невинных, чем оправдать одного виновного», если бы с их точки зрения вообще существовала опасность осудить невиновного. Но бояться этого им не приходится, потому что невиновного быть не может.
Не говоря о преступлениях в общечеловеческом смысле слова, о кражах, убийствах, изнасилованиях, поджогах, которых в СССР не меньше, чем в любой другой стране мира, всю огромную массу специфически советских преступлений можно разделить на две больших категории: I) преступления, порождаемые бытовыми условиями, назовем их условно «бытовыми» и 2) преступления, порождаемые политическим строем, назовем их условно же «политическими».
Наиболее распространенными «бытовыми» преступлениями в СССР, уже с тридцатых годов, являются: покушение на священную социалистическую собственность, нарушение законов о трудовой дисциплине и небрежное отношение к общественному долгу. Категории преступников многочисленны и классификация их весьма подробна. Это рвачи — люди, стремящиеся получить больше за свою работу, чем следует по мнению партии и правительства, лодыри, работающие плохо или вообще не желающие работать, летуны, переходящие с одного предприятия на другое в поисках лучших условий труда, прогульщики, бракоделы, халтурщики и т. д.
Советская общественная мораль и советское право борются с этими преступниками. «Своими нормами они дисциплинируют людей и воспитывают их в духе социалистического создания». Особенно трудна эта задача, по собственному неоднократному признанию коммунистов, в колхозах. Там ей противостоит «индивидуалистическая психика крестьянства, которую нужно перевоспитать на социалистический лад». Активную роль в этом деле играет колхозное законодательство.
Основную массу «бытовых» преступлений составляют те из них, которые направлены против социалистической трудовой Дисциплины и социалистической собственности, то есть против внедрения социализма в быт, против того порабощения народа, псевдонимом которого этот социализм является.
Они являются по большей части неосознанной стихийной формой борьбы населения с властью. В тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях преступники Этой категории составляют, если в стране не производится как раз крупная политическая чистка, добрую половину всех репрессированных. Сидят они за преступления, преследуемые самыми разнообразными статьями уголовных кодексов Советских Социалистических Республик и тем не менее по необходимости совершаемые в той или иной форме ежедневно и ежечасно каждым советским гражданином.
Наказания за них распределяются советской юстицией мерою доброю и утрясенною, главным образом тоже на основании чисток, производимых не из чисто политических, а из хозяйственно-политических соображений. Статьи уголовного законодательства представляют в таких случаях лишь условное юридическое одеяние. Акты хищения социалистической собственности, нарушения трудового законодательства, фальсификации отчетности, превышения полномочий и т. п. неизбежно и неоднократно совершаются каждым гражданином. Не совершая их, он не в состоянии ни прокормить семью, ни выполнить доставшееся ему на долю ответственное задание партии и правительства, а ведь если эго задание не будет выполнено, он опять же подпадает под ст. 58, уже как обманувший доверие, саботажник или вредитель.
Источники этих преступлений суть всеобщая нищета и план. Колхозник, похитивший из общественного амбара пуд социалистического зерна, отправляется мыть колымское золото по существу за то, что отпущенного ему на трудодни хлеба не достало, чтобы прокормиться. Инженер, нарушивший трудовое законодательство и самовольно покинувший производство, получает принудительные работы потому, что отдел кадров предприятия не пожелал ради него фальсифицировать отчетность, а дирекция не пошла на превышение полномочий. Если бы они, однако, помогли ему оформить уход, вполне возможно, что кара за нарушение трудового законодательства постигла бы их представителей. Выполнение плана невозможно без блата, а следовательно без превышения полномочий и очковтирательства. В бухгалтерских отчетах не обойдешься без формулы «4П» (П1 — пол, для обоснования отчета; П2 — потолок, с него цифры берутся; П3 — палец, из которого высасываются недостающие данные; П4 — перо, орудие производства).
Преступления, о которых идет речь — интегральная часть советского быта. Как политические чистки сопутствуют каждому новому зигзагу генеральной линии партии, так репрессии за бытовые преступления систематически проводятся на всех отстающих участках и в узких местах социалистического строительства, причем наказания за бытовые, т. а неразрывно связанные со всей советской жизнью, преступления применяются очень целесообразно и преимущественно на отстающих участках. Их цель при помощи страха подтянуть отстающих до уровня передовых, добиться преодоления объективных трудностей путем максимального напряжения субъективных сил. Плохое положение дел, скажем, на советском транспорте рано или поздно непременно ведет к оживлению деятельности железнодорожных судов и осуждению большого числа лиц за преступления, которые до поры, до времени остаются безнаказанными в других, относительно более благополучных, отраслях народного хозяйства.
Так называемые «политические преступления» вСССР совершаются другой столь же многочисленной категорией советских преступников, обозначаемой в официальной терминологии как «социальноопасный элемент», а в просторечии как «контрики».
Эта категория преступников репрессируется по одному или нескольким/ пунктам 58 статьи УК РСФСР или соответствующим статьям республиканских УК, то есть по обвинению в действиях политического характера.
Нужно сказать, что сроки по 58 статье отбывают только те лица, которых считают потенциальными врагами советской власти. Приписываемые им преступления — антисоветская агитация, вредительство, саботаж, подготовка террористического акта, шпионаж, участие в подпольных контрреволюционных организациях, вооруженные выступления против советской власти — фикции. Более или менее осознанные антисоветские убеждения у осужденных «контриков» почти всегда, однако, имели место уже до ареста и, уловленные партией или органами, послужили основанием для репрессии.
Но люди виновные, или хотя бы только замешанные в действительных активных действиях против советской власти, если они уличены, на свободу уже никогда не выходят. Их либо расстреливают, либо содержат в полной изоляции.
Техника этих чисток, разработанная образованной после убийства Кирова специальной комиссией государственной безопасности при участии лично Сталина, в своих общих чертах известна. Она основана на постоянном и по-видимому очень неплохо продуманном наблюдении за политическими настроениями всех групп населения, осуществляемом кадром секретных агентов политической полиции и партийно-политическим аппаратом. Незадолго до чистки, в соответствии с результатом этих наблюдений и с учетом того, какая группа по мнению Кремля подлежит наиболее полному разгрому (дело Рыкова-Томского — партийные круги, дело Тухачевского — военные и т. д.) устанавливается примерное число людей, подлежащих репрессированию. На основе точных директив, содержащих все необходимые признаки социально-опасного элемента, местными органами государственной безопасности составляются затем именные списки предполагаемых врагов народа. Рассматривается их личное дело. Собирается или, если нужно, создается дополнительный материал. Это делается обычно еще до ареста, но если много работы, то и после. Арестованному пришивается определенное дело, в котором его затем вынуждают «чистосердечно признаться». Опытные полит-преступники на допросах отнюдь не защищаются, а только стремятся выяснить каково будет обвинение и признаются легко и свободно, предпочитая бесполезной борьбе сокращение длительности следствия и избавления от применения пыток.
Разница между тюрьмой и волей в СССР проходит не слишком резко. Людей свободных в либерально-капиталистическом понимании этого слова в СССР вообще нет, есть только большая или меньшая степень и, что гораздо важнее, различный характер порабощения.
Концлагерник — это раб в простом, элементарном смысле этого слова. Он подчиняется прямому, только условно замаскированному «перековкой», насилию. Свободный советский гражданин скован активной несвободой, обязательной для него псевдоверой в мифы и фикции. За свободу внешнюю он платит внутренним рабством.
Конечно, в концлагерях тоже есть и стахановщина, и соцсоревнование, и своеобразный слой лагерной знати, и сексоты, тогда как на воле многие весьма смело оперируют с фикциями.
Но принципиально соотношение все же таково: на одном полюсе советской жизни стоит член партии, ответработник, министр, облеченный огромной властью и располагающий огромными материальными возможностями, но духовно скованный, творчески уничтоженный обязательным псевдоисповеданием активно лицемерной официальной доктрины; на другом — какой-нибудь зэк, под конвоем марширующий на очередную командировку, но зато отдающий себе ясный отчет и в чудовищной сущности сталинизма и в своем отношении к нему.
Если внутренняя природа сталинизма — воля к тотальному властвованию проецируется сразу в двух планах, в плане реального властвования над материальным бытием человека и в плане активной несвободы, иллюзорного властвования над мнимым подобием коммунистического духовного мира, то в системе советских кбнцлагерей и ссылок осуществляется преимущественно первая проекция сталинизма: заключенный физически вполне раб, но духовно он более свободен, чем любой советский гражданин, находящийся только еще под угрозой попасть за колючую проволоку. Жизнь в СССР на воле означает относительно лучшие материальные условия и относительно большую внешнюю свободу, оплачиваемые, однако, «добровольным» (читай: «беспрекословным») отказом от свободы духа и от вытекающей из нее ответственности.
Каждый, кто стремится сохранить в условиях сталинщины духовную свободу, в силу связанной с ней ответственности подвергается «искушению добром». Противостоять Этому искушению — значит идти против собственной совести, нарушать свободу собственного духа. Поддаться Этому искушению — значит уже вполне независимо от описанных нами объективных условий, заставляющих людей преступать советские законы, сознательно противодействовать сталинизму. Нельзя не сказать, что население России, во всех своих религиозных, социальных и национальных группах, дало изумительно большое число людей, способных к такому противодействию.
Система репрессий и подход к каждому человеку, как к еще не уличенному или к уже уличенному преступнику, для сталинизма не случайность, а необходимейший вывод из его этического мироощущения и гарантия его прочности. Не будь карательных органов, не будь всевозможных стационарных и выездных судов, не будь заведомо невыполнимых указаний партии и правительства и порождающих преступления советских законов, не будь системы концлагерей и страха перед жуткими тяготами лагерной жизни, перед отрывом от семьи, от профессии, от всего, к чему вообще способно привязаться человеческое сердце, партийная пропаганда потеряла бы всякую силу. Стройный в своем роде мир мифов и фикций рухнул бы, а с ним вместе и социализм, и построившая его коммунистическая партия.