Взнузданный конь цедил кровяную воду из утонувшего в озере заката. От его губ разбегалась алая рябь по жуткой бездонности отражённого неба, шевеля перевёрнутые краснокорые деревья и безлистые кусты, а с ними и чёрного всадника в папахе, с карабином поперёк седла.
Михей Быков обомлело глядел в эту приманчивую глыбь и нервно накручивал на корявый палец прядку гривы.
Оттуда, через хлюп воды и фырканье коня, вдруг обморочно наплыли смертные крики, хруст и звон шашек в страшенной рубке, и уж совсем настоящей кровью почудилась эта полыхающая огнём вода, и даже шибануло в ноздри её приторной, горячей сыростью.
Михей вздрогнул, алчуще огляделся кругом и повёл стволом карабина. Наспех перекрестился. Губы, было зашептали молитву и вдруг переломились в злом усмехе: «Всё, паря, не отмолишь…»
Густая с проседью борода опадала ему на грудь, под лохматыми бровями стыли в горючей тоске глаза. Всадник жёстко дёрнул рукой поводья и выехал на берег. Помешкал, норовя обернуться и ещё раз почуять сатанинское наваждение, но совладал с собой и выругался бодрясь.
Не дожидаясь темноты, шагом тронулся по едва приметной колёсной дороге, позаросла она, обветшала за войны. Земля, напревшая за день весенним теплом, обдавала дурмяным нарождением жизни, стлался над ней, паровал лёгкий морок, набрякший благовониями, как в китайских кумирнях.
На задымленное сумерками небо сыпанули искры звёзд. Молотили в бурьянах перепела, выстукивая забытое и сладкое: фить пирю…
Спать пора… ещё казачонком он ездил по этой дороге на дальние покосы с отцом, погоняя хворостиной рогастых быков, потом уж чубатым парнем скакивал на охоту с дедовской шомполкой, доставшейся тому трофеем под городом Плевеном в турецкую кампанию, но никогда так тягостны не были колыбельные голоса перепелов и покой вечерней отёчины.
Ввязался Михей в драку за жизнь старого уклада. Подзуживали старики явившегося с германской войны вахмистра с двумя Георгиевскими крестами и медалью идти супротив краснюков, отстоять вольницу Забайкальского казачества и вернуть на престол царя.
Выслужился он у Гришки Семёнова до сотника, но радости не хватил. Турнули их в монгольские степи, заперли границу и отрезали семью Быкова в станице на Аргуни. Помыкался Михей на чужбине, прошиковал добро, осевшее в перемётных сумах за время боёв, и крепко задумался.
Белоказаки ещё трясли кулаками, храбрились и вновь табунились в надежде возвернуть родные края, а Быков присмирел и стих.
Понял он, что не взять горлом и чужестранной помощью вставшую на дыбы Россию, ибо в последней рубке увидел не голодранскую — краснопузую, а спаянную железной дисциплиной регулярную армию.
Вояка он был ушлый, тошно было признавать, что сильнее она частей атамана Семёнова, да пришлось убедиться в этом, когда еле ушёл с горсткой оставшихся в живых казаков в безлюдные горы Тибета.
Оттуда и решился в одиночку двинуть через кордон. Посвящать в свои замыслы никого не рискнул, за отступничество был один конец — пуля. Ранним утром уехал на охоту и сгинул.
Вторую неделю он гнал ночами постаревшего строевого коня, которого уберёг в войне с германцами, страшась переломать ему ноги в промоинах и сурчиных норах.
Чудом оторвался от полувзвода конных у неведомого села, где надеялся подхарчиться, полетел, отстреливаясь на скаку, и, зацепив кого-то, услышал заячий вскрик павшего на землю всадника.
Так кричат только перед смертушкой. Топот сзади утих, для острастки пальнул ещё наугад, и пули шмелями прозудели мимо, не отыскав во тьме его согнутой к гриве спины.
Вымуштрованный за многие годы конь покорно ложился в хрусткие бурьяны и прозрачные кусты на днёвки, а Михей ползком собирал ему жухлую прошлогоднюю траву, пучками рвал на солнечных припёках молодые стрелки пырея, а рука не выпускала карабина с досланным в ствол патроном.
Таился Михей людского глаза на родной земле, плешивым бирюком выглядывал из укромных мест, каялся и страшился расплаты за содеянное. И было в чём каяться…
После взятия Читы, Семёнов приказал сотне Быкова расстрелять попавших в плен красноармейцев и партизан. Скрепя сердце, ещё не доводилось ему, помимо боя, людей решать, Михей выбрал для этого дела взвод служак-кадровцев.
Может, всё и не припомнилось бы ему, да после подошёл, как на грех, знакомый станичник, невесть как оказавшийся в этом трескучем от пальбы городе, и зло усмехнулся, сворачивая цигарку. Поздоровался, держась за стремя, покачал головой, нехотя обронил:
— Эх… Михей, Михей. Зазря столько людей извёл, — тяжко вздохнул, — гляди, не споткнись на Гришке-то, ить супротив миру пошли вы, не сдюжите, не постреляете всех…
— Уйди! — ещё не остывший от боя сотник замахнулся плетью на черноусого Макарку. — Молод учить ишо, сопли подотри. Счас сведу в контрразведку за агитацию, там живо вправят мозги да в эту кучу угодишь.
— На месте у меня мозги, — жиганул его зрачками ненавидящих глаз станичник, — опомянешь меня, не раз опомянешь, благодетель, — и повернулся уходить.
— Моих-то давно видел, — спохватился Михей, — как они там поживают? Макар?
— Видать, уж не дождутся тебя, — буркнул тот, не оглядываясь.
Вспоминал частенько Михей про эту встречу, и морозцем остужало нутро. Наверняка поведал Макарка станичникам о расстреле, и теперь уж не сносить Быкову головы. Такие дела не прощаются.
Выехал на хребтину бугра, натянул поводья. В туманной мгле перемигивались редкие огоньки станицы, взбрёхивали собаки. Где-то чуть внятно пиликала гармонь, тлела серебром, невесть откуда изымая свет, излучина реки.
Воронок прядал ушами, нетерпеливо перебирая копытами, видать, тоже учуял места, где выгуливался на разнотравье жеребёнком и дудонил взахлёб молоко едва памятной матери кобылицы.
Михей снял со спины карабин, достал из перемётной сумы и положил в карман монгольского полушубка холодный наган, тронул поводья.
Конь с места рванулся рысью, но его угомонил свирепый рывок узды. Смиренно пошёл шагом. Быков напряжённо вглядывался в темь, потея от страха. У поскотины спешился.
Привязал Воронка к яблоне-дичке и не ко времени вспомнил, что завсегда рвала с неё яблоки ещё зелёными станичная ребятня, сам не раз набивал пазуху мелкими и кислющими плодами, от них судорожно сводило рот оскоминой.
Уходил от вехи детства и коня, пригнувшись, как в пешем строю в атаках на германской. Чуть не выстрелил с перепугу, когда порскнула от омёта соломы парочка, девка сдавленно хихикала, вторил ей ещё квёлый басок парня: «Ходют тут, угомону нет!»
Михей дослушал удаляющийся топот, устало вытер со лба пот. Горькая мысль прошила голову: «Доигрался, в душеньку мать! Крадусь к своей избе, как цыган к табуну лошадей. Довыслуживался!»
Торопливо пошёл, огибая станицу, и перехватила дух зависть, что жизнь устроилась тут без него. А ему уже не придётся покойно идти по улице, не смыть с себя кровяного тавра, не схорониться от людской молвы и расплаты.
Михей вздрогнул от неожиданности. Тоненько, до испуга близко, завёл старинную казачью песню девичий голос. Ему подтянули: чисто и хорошо ладили вслед, вышибая из глаз жалостливую слезу.
Он угнул шею от горечи, словно бык под непосильным ярмом, уронил руки, а карабин злобно принюхивался черной ноздрёй, выискивая жертву.
Сотник обессилено лёг навзничь и долго слушал, оглаживая пальцами жёсткую бороду. Нахлынула издавняя молодость, игрища, песни и смех девок, вспомнилось, как отбил из их длиннополого табуна тихую и робеющую Настютку, дочь справного казака Ильи Трунова, увлёк её далеко в степь.
Такие же звёзды мигали в бездонном небе, кружил голову пьяный настой трав. Бесновато кинул на землю ойкнувшую в испуге Настюху и трясучей рукой защемил ей рот. Она вяло отпихивалась, тоскующе стонала сквозь сведенные судорогой пальцы, а потом ослабла и зашлась слезьми.
Михейка трусовато улещал её клятвами, терзался страхом перед шебутным Ильёй, и вот же врезались в память её слова: «Ты бы хучь сперва поцеловал». Он это воспринял не укором, а смирением перед силой и опять рванул за едва оправленный подол, не владея собой.
«Люб ты мне, Михейка, а так бы не далась я тебе», — обречённо шепнула ему в ухо и крепким, уже бабьим отчаянным порывом обняла его за шею.
Вечерами стали забиваться подальше от станицы. И догулевались. Толстеть спереди взялась Настютка, призналась с испугу матери.
Илья был крут на расправу. Приловил дочернего ухажера, отпорол для острастки плёткой и привёл к отцу. Не отвертелся Михей от свадьбы, а вскорости объявился первенец Егорка, лупоглазый и крепкий парнишка, срам и гордость Трунова.
Песню девок перебил хриплый голос служивого, видать, по старой привычке забредшего на игрище:
Пошли казаченки в поход полуночный,
И за ними Марусенька, заплаканы очи…
Не плачь, не плачь, Марусенька-а-а,
Мы возьмём тебя с собою,
Мы возьмём тебя с собою,
Назовём сестро-о-о-ю.
Мы сестрою не родною, Казачьей женою-ю-у.
Певца сбили, загомонили многие голоса, а Михей шёпотом досказал знакомую окопную песню:
Как во городе во Львове
Мы букеты сняли,
Мы букеты поснимали,
Перемышель-город взяли,
Перемышель-город взяли,
А Ковню продали.
Мы за то Ковню продали,
Что фронт поровняли.
Покель фронт ровняли,
Пол-России сдали,
А бедную Румынию без боя отдали…
Сырая земля остудила спину. Девки куда-то подались, пересмеиваясь и не ведая горя, дренькнула балалайка, ребячий голос лихо отчубучил скоромную частушку. Жизнь течёт…
Неистребима при всякой власти извечная коловерть любви. «Пошто же не вразумил Господь меня… Пошто старых дураков послухался, — гукнуло всхлипом в горле Михея, и затрусилась борода от беззвучных рыданий. Унял редкую слабость, — эх-х-х-ма-а-а…»
Подхватился и побежал трусцой, выглядывая с задов свой дом. Осторожно подкрался к окну, приник ухом к закрытому ставню. В избе ни звука. Он постоял, прислушался и сдвоенно стукнул так, как вызывал когда-то длинноногую Настю из её горенки.
Даже через окно было слышно, как испуганно ойкнула она, заметалась впотьмах и кинулась к двери, опрокинув ведро. Под крыльцом залился лаем старый кобелишко Рыжий и осёкся, признав властный голос хозяина:
— Рыжий, молкни! Рыжий, подь ко мне.
Он подлетел стремглав на зов, лизнул мокрым языком руку и замёл хвостом по земле, жалобно прискуливая о захудалой жизни своей.
Настя выскочила в одной исподней рубахе, её радостный вскрик затушила грубая пятерня мужа, жёстко и больно, как в тот давний вечер в безмолвной степи.
— Тихо, Настютка… Чужих в доме нету? Иль ково приняла…
— Хто ж будет-та, — всхлипнула она и приникла головой к отвороту полушубка, обдавшего забытой горечью кислого мужского пота и табака.
Михей отстранил её, огляделся и шагнул в избу. Жена, суетливо чиркая серниками, запалила лампу, опять охнула и запричитала:
— Все уж глазоньки проглядела. Уж и оплакала, обкричала покойником тебя. Иде ж тебя леший носил, Михеюшка? — вытерла занавеской глаза, кинулась собирать на стол. Металась перед глазами Быкова неузнаваемо костистая, исхудавшая до девичьей хрупкости.
Выхватила из печи рогачом чугунок, налила через его край в глиняную миску перетомившихся щей, развернула тряпицу с краюхой хлеба.
— Выпить-то есть в доме? — сурово проговорил он зачужавшим голосом и повёл глазами. Всё стояло на своих местах, словно не отклубились страшные, смутные годы в боях и седле. Шкафчики для посуды — ладил их сам.
Сундук с приданым Насти, чистые половички из тряпья. Всё, как есть, об чём изныла душенька до отчаянья.
— А как же, ить ждала, — громыхнула крышкой сундука жена, вынула засургученную бутылку, — «Смирновская», ещё отец припасал к твоей встрече с позиций, да не дожил. На вот…
Михей взял со стола лампу и поднял вверх. Шагнул к печи. Разметались во сне трое детей-погодков. Егор уж не помещался во всю длину, подогнул мосластые коленки. Прижалась к нему и сладко причмокивала губами выдувшая до неузнаваемости Олька, младшенькая.
Белобрысый Пронька сучил ногами, кого-то настигая, вдруг оторвал голову от лежанки, непонимающе и мутно глянул на свет лампы и опять смежил веки.
— Выросли-то как, — со вздохом обронил Быков, — вроде и не мои. Провоевался в пух и детей не понянчил толком, — защемила боль до зубного скрипа об ушедших в никуда лучших годах жизни, откачнулся от парного духа ребятни и вернулся к столу.
В красном углу неугасимо тлела лампадка перед сумеречными иконами. Лики святых всё так же взирали бесстрастно на мир, не радуясь и не печалясь возвращению скитальца, загодя благословляя тонкими перстами всё лихое и доброе, во что ввергнет людей суетная жизнь.
Михей жадно хлебал щи, утирал усы полотенцем и молчал. Настя сидела напротив, подперев голову кулачком изредка смахивала украдкой набегавшие слёзы. Он опорожнил бутылку, подхватил жену за плечо и толкнул в горницу…
Раскуривая в постели цигарку, опять запоздало припомнил её давнишние слова: «Ты бы хучь сперва поцеловал», — глухо кашлянул недобрым смешком и проговорил:
— Ну, выкладывай, суженая, как ждала мужа. Как на постое содержала комиссарика в очках, миловалась с ним. Описывай…
— Спятил, што ль? — отозвалась она разомлевшим в первой дрёме голосом. — Они ить не спрашивали, где ночевать. В станице цельная армия квартировала. А энтот комиссар дюжеть обходительный был, сахарком частенько деток баловал.
Михей тычком вдарил по мутно белеющему лицу жены и захлебнулся шёпотом:
— Брешешь, курва! Мне ить Аким Копылов всё донёс. Как провожать комиссара выбегала, — и ещё раз ударил покрепче, распаляясь.
Настя тихо застонала, сплюнула на пол через него кровь из разбитого рта. Прошепелявила сквозь укорный плач:
— И-и-и-х! Дурак ты, дурак. Вот и дождалась мужней ласки. Аким-то сам ко мне ломился в дом пьянющий, вот и оговорил за неутеху. А знатье, что так обернётся — пустила бы…
— Замолчь, сука! — озверел Михей и склещил руки на её тонком горле. — Удавлю, погань!
— Дави-и, должно, свыкся давить, — занемело ворохнулась и зарыдала в голос, забилась головой о стенку.
— Пореви, бабье дело, — отходил Михей, — пореви, пореви, — коснулся её щеки чёрствыми пальцами, — ты чёй-то прямо в старуху иссохлась. Была куда справней.
— Уйди, зверюка!
— Вот што… некогда мокроту пущать. Собирайся! Ребятишек одевай, что получше из одёжки в узлы повяжи. Уходим счас…
— Отвяжись, никуда я из дому не тронусь, — всхлипнула она и хотела встать.
Михей отбросил её на спину, сунул под нос наган.
— А этова не хошь нюхнуть? Я тебе не тронусь! Постреляю вас всех и один подамся. Терять уж нечего… побью…
Она онемела от страха и невнятно промолвила:
— Ты постреляешь, не сумлеваюсь. Зло вымещать не на ком боле, долакействовался атаманам… дети стали виновны, видать, уж доля моя такая незрячая, итить за поводырём. Пусти на пол, счас соберуся, — опять скуксилась в плаче.
— Вот так-то… Скотинешка какая осталась на дворе?
— Коровёнка чудом в бескормицу уцелела, слава Богу, в котлы вояк не попала.
— Не телилась?
— Яловая… Бугая обчественного давненько извели на мясо, не помню, какие ослобонители России. Откудова же быть ей стельной, ветер не надует.
— Взналыгай её, ежель вплавь реку одолеет, с собой увезём. Живо укладывайся, к утру надо сплыть лодкой на китайщину.
— Кто нас ждёт там, Михей? Повинись, сходи в стансовет, могёт статься, простят. Там счас заправляет Макарка Слепцов, душевный парень, не забижает народ. Всё чёй-то выспрашивал про тебя, велел сообчить, коль объявишься.
— Макарка?! — удивлённо промолвил Михей и вспомнил разговор с ним в Чите. Про себя уж подумал: «А ведь, прав оказался, сосунок, помянул я его слова, не раз помянул».
— Сходи…
— Незачем туда соваться. В расход пустит меня твой разлюбезный Макар, как на духу, пустит, — и зло прикрикнул: — Собирайся! Побуди ребятишек, пущай гвалт не создают. Буду ждать в лодке у нижнего края станицы.
Корову не забудь привесть. Если раздумаешь плыть иль ишо чё сотворишь, тогда гляди… От меня не схоронишься, под землёй сыщу. Ну! Хватит кочевряжиться.
…Михей в какой-то сонной одури прокрался к реке, выбрал лодку подобрей, свернул ломом тяжёлый замок. Вставил в уключины прихваченные из дому вёсла, тихо сплыл к условленному месту. В голове навязчиво бились отголоски песни о казаченьках и Марусеньке, которую услыхал за станицей.
Привёл Воронка к плоскодонке. Ждал долго, подрагивая от ознобистого волнения, сжимая назябшими пальцами карабин.
Наконец, вынырнули из вязкой тьмы фигуры детей и кинулись к нему. Егор уже вымахал поболе Михея и ткнулся губами в бороду. Как ошаленная взвизгнула Олька: «Батя-няа!»
— Тише ты, — хохотнул Михей и подкинул её на руках, — живей в лодку! Узлы не помочите, воду не всю вычерпал.
— А куда мы плыть станем? — спросил было Егор, но отец резко осадил:
— Куда надо! — снял с коня седло, покидал узлы на нос лодки и усадил притихшую семью. — Ну! С Богом! Егор, коня и корову привяжи крепче, гляди за ними, чтоб не утопли.
— Ладно, — смятенно отозвался сын, не ведая, как отнестись к внезапному бегству.
Пока раздумывал, течение подхватило лодку. Утробно взмыкнула корова на плаву, пискнул котёнок за пазухой Ольги, взлаял на берегу оставленный Рыжий и плюхнулся за хозяевами. Михей неладно выругался:
— Ноев ковчег, в душеньку мать… И кобель в китайщину бегёт. Ево там махом освежуют.
— Отец, при детях-то, — устыдила из темноты Настя и всхлипнула, судорожно прижимая к груди обёрнутую холстиной икону.
Плыли невесть куда. Воронок стремился обогнать тихоходную лодку, разворачивал корму, сталкивался с округлым боком коровы. И вдруг тягуче заржал, бросив в оторопь сидящего за веслами Михея.
Он достал коня плёткой и опять погрёб, ругаясь шёпотком. Корова вскорости утомилась, тяжело засопела, а потом забилась, пытаясь повернуть назад.
— Егор, за весла! — коротко приказал отец.
Тонко дзинькнула из ножен шашка и с хрустом развалила череп меж рогов ополоумевшей скотины. Вторым ударом Михей отсёк верёвку, грубо отпихнул сына со скамьи.
— Зорька, Зорька, — тихо позвала дочь, — мам, а где Зорька? — Увлечённая котёнком, она так и не поняла, что сотворил отец.
— Поплыла домой, — запричитала Настя, — батяня её одну отпустил.
— Тихо! — рявкнул он. — А то счас и вас следом за ней пущу.
Егор тоскливо подумал, что не таким стал отец, каким он его помнил с малолетства, и крепко схватил рвущийся повод. Усталым стоном всхрапнул Воронок. Берег чужбины наплыл внезапно.
Завели переклик петухи. Им отозвались далёкие распевы кочетов с насестов покинутой беглецами станицы. Жалобно и одиноко проскулил оставшийся, уносимый течением Рыжий.
— Вот мы и дома, — проговорил невесело Михей. Причалил и первым делом вывел из реки коня. Воронок понуро стоял, раскорячив дрожащие ноги, как народившийся жеребёнок.
— Кабы не остыл. — Сорвал платок с головы жены и стал растирать бока лошади. — Ни-и-и-чё-о. Не пропадём, были бы руки да голова целы, приживёмся… проживём. Выгружайтесь! Лодку отпихните, чтоб и следу не было. Вот мы и дома! — опять успокоил себя.
Лазоревым огнём разлился взгрузневший тучами восток. Михей шёл впереди, сжав в руке повод навьюченного узлами Воронка. Следом торопливо семенили ногами дети и почерневшая лицом Настя. Егор увидел при свете её распухшие губы и синяк под глазом, удивлённо спросил:
— Ма-а, кто это тебя вдарил?
— Ничё, ничё, сынок… Упала впотьмах с крыльца, — и тихо всхлипнула, украдкой глянув в спину мужа.
Егор всё понял и набычился. С отчуждением смотрел на вразвалку идущего впереди отца, ему стало до слёз жалко мать. Вдруг дошло, что не увидит теперь своих дружков в станице, не порыбачит в светлой Аргуни.
Защемило ещё пуще внутри, и он сбился с шага, приотстал. Река была недалеко, но вплавь уже не одолеть холодные воды внешнего разлива. Мать оглянулась, дожидаясь, со вздохом погладила его встрёпанные вихры.
— Терпи, сынок, терпи. Может, всё и наладится, с отцом-то справней будем жить и сытнее. Не оглядывайся, ещё приметит он, худо будет, одичал в войнах. Пошли Егорша, пошли, милой…
Хватила вдосталь лиха на чужбине семья Михея Быкова. Куда они только не совались, где не пытались ужиться, всюду настигала горькая нужда. Внаём батрачили у китайских и маньчжурских купцов.
Настютка угроблялась стиркой, чтобы прокормиться, и всё равно бедовали впроголодь. Не единожды она жалковала, что побоялись остаться дома. Только Михей не унывал. Надолго куда-то уезжал. Даже ей он не открывал своих замыслов. Посмеивался в бороду над её страхами.
Минувшей осенью прижучил в монгольских степях конный разъезд от его сотни купеческий караван. Двадцать верблюдов, гружённых объемистыми тюками. Командовал разведкой он сам и, дождавшись, когда купцы спешились на ночлег, вырвал шашку из ножен.
Вихрем налетели семеро казаков на орущих в страхе караванщиков, порубили их начисто. Приметил впотьмах сотник, когда гнался за одним бородатым и толстым купцом, что бросил тот под копыта Воронка мешочек и тут же осел, хватаясь руками за разваленый надвое тюрбан на голове.
Ворочаясь к биваку, Михей спрыгнул на песок и долго вглядывался, пока не отыскал здоровенный кошель, набитый золотыми монетами. Воровато зыркнул на казаков, потрошащих вьюки и карманы убитых, сунул кошель под нательную рубаху.
После уж подсчитал в укромном месте добытый капитал. Триста сорок золотых монет. Были русские десятки и пятёрки, были и совсем невиданные деньги с арабской вязью и ликами неведомых владык.
Кроме того, досталось ещё при дележке две пачки новеньких английских стофунтовок, ажурный золотой перстень с рубином и кривая дамасская сабля, за которую, по слухам, можно было в Персии выменять табун жеребцов.
Саблю у него через день выкрал кто-то из своих же. Трудно было утаить остальные сокровища, но Михей всё ж умудрился сохранить добычу. Даже теперь, видя, как изматывается на подёнщине жена, он не тратил ни единой монетки, грызя чёрствые лепешки и синея от худобы лицом.
И дождался своего часа. Купил у маньчжурского скотопромышленника пустующий дом у тихой речушки, землю под пашню и обзавёлся скотом. Хутор раньше принадлежал беглому из России казаку, ограбленному и зарезанному вместе с женой и детьми хунхузами.
Скотопромышленник Упрятин, довольный удачной сделкой, справил нужные бумаги и оберегал Быковых от придирок властей. Пришла нечаянная сытость к измыкавшейся в лишениях семье.
Работали не покладая рук от зари до зари, распахивали целину, расширяли подворье, на ночь плотно закрывали ставни с накладными запорами и заряжали оружие.
Поздняя осень. Холодные ветра меж деревьев кружат, наметают сугробы мёрзлого листа. Иней нехотя тает в квёлом тепле утреннего солнца. Только ещё по-летнему беспечально сквозит меж прозрачных кустов осветлевшая и сонная река.
Егор, смахнув рукавом с лица пот, опёрся грудью о навозные вилы. Отдыхает. Коровы смачно пережёвывают жвачку, охлёстывают грязные свои бока хвостами, всё не могут забыть давно сгинувших надоедливых паутов.
Пахнет прелой соломой, свежим сеном от притулившихся к заплоту омётов, чулюкают воробьи, хохлятся перьями на свежем ветерке; он приятно прохватывает через одежду волглую от пота спину, холодит крепко сцепленные пальцы тёмных рук на отполированном держаке вил.
От скотного двора широко разбежались крепко рубленные хозяйственные постройки. Выбита скотиной дорожка к новым тёсовым воротам. Круто застит небо большой, с широкими окнами пятистенок, видимо, прежний владелец собирался жить вечно, обстроился куда как добротно.
Мать Егора копается у крыльца, чистит песком двухведёрный чугун, готовится к забою кабанов. Скоро закипит, забулькает холодец из палёных ног и голов, нагрянет хмельной праздник осеннего благополучия.
Вокруг хутора пустота и осенняя обволочь. В сырой мгле измороси ныряет и ныряет на плёсе белогривый крохаль, одиноко жвыкнет, скособочит острую головку, что-то ожидая в небе, и опять беззвучно уйдёт за мальком.
Тоска-а, Егор жмурится, нехотя ковыряет слежалый и вмятый копытами навоз, стоит в глазах маленькая и бойкая Марфушка из соседнего хутора, дочь казака Якимова. С утра прискакивала верхом занять соли у матери.
Лихо спрянула с низкой, монгольской кобылицы, оправила смятую юбку. Егор встретил Марфу, привязал лошадь к верее ворот и помог донести в избу гостинец — дикого подсвинка, завёрнутого в тёмную от проступившей крови мешковину.
Марфушка смахнула из-за спины японский карабин, по-хозяйски разрядила его и оставила у крыльца. Егор дурашливо подкинул оружие в руке, прицелился в девку.
— Хороша арисака! Подари?
— Не дуракуй, Егорша. Боюсь я страсть как ружьёв, поставь, Христа ради, на место.
— И стрелять могёшь?
Марфа разулыбалась.
— Сымай калошу, ишь вырядился. Кидай! Ежель не смажу — фунт конфет с тебя.
— Смажешь, — сдёрнул глянцевую обувку и запустил её в небо. Марфа без суеты воткнула жёлтый патрон в арисаку и ударила навскидку. Сбитая пулей калоша завертелась мёртвой уткой к земле.
Подмигнула Марфа хитро, мол, знай наших, Якимовых, и сунула карабин остолбеневшему Егору. Скрылась в избе. Он дёрнул машинально затвор — крутанулась под ноги пахнувшая дымком гильза, щёлкнула по ступеням.
Провздел палец в дырку загубленной напрочь обувки и закинул её подальше под амбар, чтобы не увидел отец. Зашёл вслед за гостьей в дом. Она уже сидела за самоваром, прихлёбывала с блюдечка, говорила с матерью о делах. Обернулась к Егору и засмеялась.
— Ты над кем ржёшь? — отозвался бородатый Михей из красного угла с чашкой китайского фарфора в черных корявых пальцах.
— Да вона, ваш Егорка свою калошу просквозил влёт, выхвалялся передо мной. Иль ты ево, дядя Михей, так бить навострил?
Отец нахмурился и оставил чай.
— Не оговаривай, Марфутка, не бреши зазря. Молод он ишо, берданкой балуется… А что ты пальнула, сразу признал. Отец-то твой, помню, там в станице на Аргуни, пока все горшки пьяный не продырявит — в избу не заманишь. Кровь-то ево в тебе бунтует, девка…
Эх, Аргунь, Аргунь— родимая сторонушка, песнями перепетая, бедами взмученная, дедами нашими питая. Живут теперича там краснюки да посмеиваются.
Вот и хозяйства мы свои крепко поставили, хутора с твоим отцом прикупили, а нету радости от достатка. Изболелась душа. Нету тут вольного духа, хучь бы одним глазком глянуть на родную станицу.
— А Кочетковы-то, всей семьёй подались назад, — приглушённо отозвалась Марфа, — бросили и хутор, и землю, с детьми тронулись… Может, примут.
— Их при-и-мут… А нас с твоим батькой мигом в распыл изведут. Есаул Якимов и сотник Быков у них на особом счету. Потешились наши востренькие шашечки. Одно слово — семёновцы. Боюсь, и тут нас достанут. Сплю с винтовочкой, разлюбезной девицей. Да-а…
Егор удивлённо выставился на отца, впервые слыша от него такую долгую исповедь, да ещё перед девкой. Видать, накипело до невозможности и вылилось разом.
Михей достал штоф вонючего ханшина — китайской водки, налил глиняную кружку до краёв и хватил залпом, ловя рукой подсунутую услужливой матерью ржаную краюху. Немощно скривился, продыхнул с закрытыми глазами:
— И водка тут, хучь тараканов трави… Гос-с-поди! Вот тебе и Расея… отрыгнула нас, как блевотину, и размазала по чужим краям.
— А меня отец за китайского купца высватывает. В шелках, грит, Марфа, будешь купаться, на рикше в Харбине на базар ездить, а то и в автомобилях. Ещё раз привяжется — убегу. Буду лучше красных рожать, но не жёлтых. Ей-Богу, убегу!
Михей Быков вприщур окинул гостью пытливым взглядом и недобро скривился в улыбке. А улыбаться он вовсе не умел, оскалил жёлтые в щербинах зубы, и показалось Егору, отец сейчас зарычит по-собачьи.
Смуглоликий, с проседью в кучерявых волосах, с приплюснутым широким носом и выпирающими скулами, он походил на монгола или бурята — явно когда-то подмешалась ненароком азиатская кровь в быковской родове.
Да и кличка у отца в покинутой станице была чисто забайкальская — Гуран. Даже по имени не все его звали, Гуран и Гуран… Дикий козёл.
— Попрекаешь, значит, отца за есаульство? — опять осклабился, допытывая Марфу. — Да что ты брешешь, баба-а… Не поймёшь своей куриной мозгой в головёнке… Не поймёшь… И судить взялась… А ить и впрямь, на твоём бы месте ни дня тут…
Пропади всё пропадом, как на костре горишь, — тяжело глянул на тихую и забитую жену, словно укоряя её за неладное житьё, поднял глаза, и Егор увидел в них такую бешеную жестокость, что стало не по себе, — ты чево вылупился на отца!
За обувку выпорю, не погляжу, что осьмнадцатый пошёл. Ишь! Богатей! Раскидался! Где хошь теперь, там и бери галоши, — поднялся от стола, налил кружку мутного зелья и взахлёб выпил. Тонкая струйка ханшина сбежала по густой бороде, расплылась пятном на подоле исподней рубахи.
Отёр усы ладонью и занюхал хлебцем, часто промаргивая слезливыми глазами с запойно-жёлтыми белками. — Вот што, Марфутка, я надумал! Нравишься ты мне. Женю-ка я на тебе этова балбеса с жёлтыми лампасами и при одной калоше.
Вижу по тебе — сделаешь из нево казака! Мне б такую дочь! Ты поглянь на женишка. А! Чисто принц из сказки, что белёсый, так в Труновых пошёл, а кучерявина в волосах моя, — он долго и пристально пялился на сына, будто впервые увидел его, не по годам взматеревшего, переросшего отца на голову, с крупными желваками выпирающих через рубаху мускулов.
Нос курносоват, губы, как у девки, приманчивые, глаза Настюткины — большие и отуманены неведомо какими думами. Лоб, как у бугая, и кулаки на пудовые гири смахивают, — в Труновых, зараза, удался, — вырвалось опять у Михея, — но казак, хоть куда. А? Марфутка!
Девка озорно прожгла глазами Егора, и у того пыхнули ярким румянцем ещё не знавшие бритвы щёки. Он потупился, покачал головой.
— Погодю-у, — отмахнулась Марфа маленькой ладошкой, — как стрелять выучится, тогда пойду за него, а так, хунхуз умыкнёт.
Отец крякнул, вышел в сени. Вернулся с карабином и мешочком патронов, протянул Егору.
— На вот, чтобы три дня тебя дома не видел. Учись пользоваться. Девка срамотить будет Быковых! Наловчилась язвить. Уже стреляную дичину в подарок везёт, разве не позор! Вернёшься и мимо моего картуза мазанёшь — прибью!
Егор взял смазанный карабин, протёр тряпкой и зарядил.
— Кидай, батя, картуз!
Михей пьяно усмехнулся. Поймал за горлышко штоф и шагнул к дверям. На крыльце допил остатки водки, подмигнул Марфутке, неожиданно легко и резво пустил вертлявую бутылку над крышей амбара. Стеганул выстрел, тонко дзинькнуло стекло и запрыгали осколки по тёмной дранке. Всполошенно заорал петух.
— Молодец, Егор! Не посрамил фамилии нашенской. Забирай карабин — дарю в обзаведенье. У меня ишо есть. Ну, что? Съела, Якимиха? Собирай приданое, сватов зашлю. Казачья, разбойничья пора выйдет, — и неожиданно полез целоваться к сыну. Такого за ним не примечалось уж совсем.
Егор заседлал коня и проводил Марфу до её хутора. Ехали молча, переглядывались, а как показался дом Якимовых, выдернул он гостью из седла, скрутил ручищами, неумело и жадно впился в крепко пахнувшие молочным теплом губы.
— Отпусти, медведь, хребтину сломаешь, — взмолилась она, а руки сами беспамятно гладят по его твёрдой спине и шее, до обморочности хорошо чуять себя покорной, — вечерком прискачи, Егорша. На заимку надо отцу харчей свезти, боюсь одна, — ловко махнула из его рук в своё седло и намётом скрылась за бугром.
Он разобрал поводья, привстал в стременах и, гикая, поскакал назад, весело скалясь и оглядываясь. У дома придержал лошадь, чтобы не получить взбучку от отца за напрасный измор, поехал, мерно покачиваясь в седле, обивая плёткой остистые верхушки перестойной травы.
Егор опомнился от мыслей, остервенело загрёб вилами навоз и без отдыху проработал до обеда. Мокрая овечья парка прилипла к спине, щипал глаза едучий пот. Он смахнул его тыльной стороной ладони и обернулся на оклик матери:
— Егор! Ить надорвёшься так, вот ошалелый… Пошли обедать.
— Счас, чуток покидаю, чтоб потом не затеваться.
— Опосля управишься, не убивайся так. В меня ты удался, на работу жадный до зверства. Передохни…
Он, всё же, дочистил навоз и пошёл к дому. Сладко ныло внутри от предвкушения встречи с Марфушкой, ещё чуялся привкус её губ и ленивая томность виделась в её глазах. Окатился по пояс холодной водой, переоделся в сухое и сел за стол.
— Лоб бы хучь перекрестил, — угрюмо выговорил отец, — совсем отбился от веры. Церкви нету, повздумали, что и Бога нету! — накалялся он всё более до крика, пока не поперхнулся щами.
Олька завозилась на скамье от Пронькиного щипка и получила от строгого родителя по лбу деревянной ложкой.
Испуганно притихла, вяло хлебая из общей чашки. Пронька хихикнул, и тут же ложка щёлкнула ему по лбу. Михей сорвал зло и отмякал в благодушии. Выросший кот, привезённый Олькой из былого дома, мурлыкал под столом, тёрся об ноги, выпрашивая еду.
Звался он Кузьма и был ленив до непотребства. Хоть ноги об него вытирай, с места не тронется, ежели спит, а спал Кузьма постоянно. Пронька поддал кота ногой под живот и укорно, как это делал отец, выпроводил его:
— Иди мышей в амбар ловить, бездельник. Только бы жрать готовое, ишь ряху-то наел, как тигра…
Кузьма обиженно сел у порога и стал усердно умываться лапой.
— Ково чёрт ишо принесёт, гостей котяра замывает, — заговорил снова Михей, — а что, мать, могёт быть, и впрямь оженим старшова. Лишние руки в хозяйстве не пропадут без дела. Марфутка, она колготная, работящая…
— Это ихнее дело, — отозвалась жена, — коль она ему глянется, давай и поженим. Да вроде рано… Пущай бы погулял, наживётся семьёй, успеется. Дюжеть она шустрая, кабы не злая… не пойму.
— Не ихнее и не твоё, — опять посуровел Михей, — как я велю, так и будет. Взбрыкивать и порядки свои чинить не позволю!
Речка, у которой прижились Быковы, звалась по-чудному— Дзинь-цзы-хэ — Золотая река. Золота в ней отродясь не водилось, видимо, прозвали её так за кроткий нрав и обширные пастбищные луга в пойме.
Михей переименовал её по-своему, кликал то Божьей, то Убожьей, в зависимости от настроения, памятуя полноводье Аргуни.
Скотопромышленник, на чьих землях он обзавёлся хутором, был полукровка. Ещё в прошлом веке сбежал в эти места его отец, забайкальский казак. Угнал он через границу добрый табун лошадей и скота у бурятского князька.
Обженился на дочери маньчжурского богатея, с его помощью поставил хозяйство и скупил земли. Нарожала ему узкоглазая и смирная жена кучу детей, один из них и продолжил дело. Казачья родова надёжно сидела в сыне приблудного забайкальца и маньчжурки.
С охотой принимал он в свои владенья беглый люд из России и загружал работой. В неспокойное время появись какая банда — есть кому отбиваться, все посельщики в неоплатном долгу. Хунхузы не раз пытались заграбастать табуны, но вскорости отступились.
Гонцы от хозяина мигом собирали по хуторам и заимкам полусотню истомившихся по винтовочке и лихой шашечке казаков, которые легко настигали банду. Редко кто спасался от звероватых и безжалостных преследователей.
Сам хозяин, Елисей Упрятин, скуластый и остроглазый, но здоровенный и толстый, лютый бабник и картёжник, который не умел проигрывать, щедро награждал за верную службу особо отличившихся. На выбор отдавал лошадей и коров, оружие и ящики патронов.
Этим снискал такую преданность посельщиков, что они уже сами приглядывались ко всякому пешему и конному, случаем попавшего в долину Дзинь-цзы-хэ, самовольно чинили суд и расправу над невинными.
А то и потаясь сговаривались, делали вылазки в дальние места, пригоняли и резали краденый скот, набивали сундуки добром.
Недобрая слава пошла гулять о Золотой реке, сторонились её и боялись даже матёрые хунхузы. Упрятин только посмеивался — лучшей защиты стадам не сыскать.
Частенько призывал в свои хоромы наиболее доверенных людей, угощал выпивкой и одаривал на ночку красивыми девками, а потом ненароком жаловался на какого-либо конкурента или неугодного человека.
Те исчезали бесследно. В негласной армии были свои командиры и железный устав молчания. Ослушников и болтунов убивали нанятые Упрятиным хунхузы, как это сталось с бывшим хозяином быковского хутора, а это ещё больше страшило и сплачивало вокруг Елисея казаков.
Егор выехал со двора ещё засветло. Под седлом шёл жеребец-трёхлеток, отвоёванный отцом где-то в воровском набеге. Прихватил парень с собой подаренный карабин и запасные обоймы. Марфутка — Марфуткой, а лишиться головы в этих бесноватых краях плёвое дело.
Когда подворье скрылось за бугром, пустил занудившегося в стойле коня намётом, и вскорости открылся хутор Якимова. Здоровенный дом походил на маленькую крепость, окружённую трёхаршинным забором из островерхого кругляка, ставни и двери снаружи обиты цинковым железом.
На фронтоне чердака пропилены узкие бойницы. Поговаривали, что у хозяина имелся ручной пулемёт, запас патронов на добрую армию.
На крашеных воротах из дубовых плах прибиты две дощечки, на одной коряво намалёвано: «Заходь с миром, уходь с Богом», на второй, приколоченной вертикально, — красные пауки иероглифов.
Егор громыхнул прикладом в тяжёлую калитку: звякнул цепью и захлебнулся рёвом здоровенный волкодав, в ярости обгрызая снизу доски ворот.
— Байкал, нельзя! Пшёл на место, — доплыл голос Марфы.
Она с трудом утянула кобеля и привязала накоротко у будки. Сняла накладной запор. Скрипнули кованые петли, и Марфуша появилась в светлом проёме перед замершим в потрясении гостем.
— Я тебя ещё издали выглядела, жених, — обожгла его чёрными ведьмиными глазищами, — заходи…
— Байкал не порвёт? Вот откормили, боле телка выдул.
— Ежель заобидишь, — натравлю.
— Ага, тебя заобидишь, — а сам всё глядел на точёную фигуру и её милое личико, на змеюкой свившуюся на затылке толстую косу.
Кожа на лице выпечена за лето до смуглости, а губы-то — ядрёны до неприличия, так и пышут жаром, так и зовут… в движеньях рук, в каждом шаге и слове — опьяняющая женская сила.
Егора осыпало мурашками по спине и качнуло.
— Чё выставился? Нравлюсь? — щедро улыбнулась и сощурилась.
— Да вроде… Из чего тебя батя строгал, сам-то, как бык…
— Из такого же бревна, как и тебя. Заходи!
Байкал рыл лапами убитую землю, храпел перехваченным горлом. «Не дай Бог сорвётся, — в страхе подумал Егор, — в момент проглотит, как курчонка». Но виду не показал и выговорил псу:
— Хорош, дурак, на жратву заработал уже… хватит разоряться.
Якимиха, толстая, с отёчными ногами старуха, приветливо поздоровалась, усадила за стол, смахнув рукавом крошки с цветастой китайской скатерти. Разевали по ней поганые лягушечьи рты языкатые драконы.
«Неужто Марфа к старости такая будет?» — ужаснулся в мыслях Егор, разглядывая тяжело дышащую грузную бабку. Она нескончаемо вела низким баском:
— Казакам своим хлебушка свежего напекла, спиртику им банчок припасла, а мяска сами добудут. Бог пода-а-аст… Добытные они, стра-а-асть, — переваливалась утицей, поскрипывали от тяжести широкие половицы, — мать-то, Настютка, жива-а-ая?
— Живая… Марфа, братаны с отцом что ли? — невпопад спросил он, пытаясь отвязаться от прилипчивой Якимихи. Завсегда всё выспросит ненароком, а потом обсуждает с другими такую-рассякую Настютку, люди уж не раз говорили матери.
— С ни-и-им, с ни-и-им… и Яшка-а, и Спирька-а, — опередила Марфутку мать, — призадержались чевой-то, дрова к зиме готовят. Отец-то небось опять пьёт и матерь дубасит, Егор? Как она с им терпит… один шкилет остался…
Егор промолчал и огляделся. Бывал он здесь не раз, дружковал с братьями Марфы. Они были куда старше, Яшку давно было пора женить, да всё не подворачивалось доброй невесты для калеки. Успел он парнем повоевать и потерять в боях с красными руку до локтя. Спирьке было тоже за двадцать.
На стенках — тусклые фотокарточки, в углу две большие иконы в серебряных окладах. На пол-избы русская печь с лежанкой — хоть жеребца укладывай. Над окованным медными полосами сундуком — сохатиные рога с висящим на ремне американским винчестером.
Хозяйка прихватывала его под мышку, когда шла доить коров, и, по рассказам отца, владела оружием не хуже казаков. Окна стерегут тяжёлые решётки из катаного железа.
Харитон Якимов строил этот дом сам, только стены и ограду возвели наёмные плотники. Сбежал он от Семенова ещё пораньше Быкова. А потом, случайно встретил Михея в Хайларе и сговорил его купить хутор у Упрятина.
Марфа угостила Егора свежей бараниной. Похвалилась, что сама режет и обделывает скотину, налила в кружку разведённого спирта.
— Пить с нами будешь, мать?
— Глотошек можно за приветную дорожку, — оживилась старая и мимоходом хватила налитое, — немочь вовсе одолела, поем теперь. Не рассиживайтесь долго, ночь прихватит в путях. Ехать не ближний свет. Давай, девка, живей!
— Не понукай, сама знаю, — огрызнулась Марфа, поднялась и выпила. — Поехали, не даст посидеть, ведьма…
Видно, дочь с матерью не ладили крепко, и только гость помешал выговориться старухе, налившейся злобой до одышки.
Кони легко шли рядом, помахивая хвостами. За спиной Егора привязан к луке седла мешок с харчами, а сам он удивлённо щурится на редкой красоты закат.
Алой кибиткой горело где-то над монгольскими степями располовиненное бритвой горизонта солнце, совсем не слепящее и не греющее глаза.
Молодая кобылка под девушкой пританцовывала, рвала поводья из рук, норовя сорваться на галоп. Дымчато уходили в сумерки дальние увалы, ощетинившиеся кабаньими холками леса, сизели туманами пади.
По обочине дороги — выбитая заморозками трава, источающая горьковатый могильный тлен. Марфа о чём-то горюнилась, хмуро озиралась вокруг. За плечами неразлучный карабин, и бутылочная граната топырит пазуху кацавейки.
— Ты чево такая смурная? — не стерпел Егор.
— Погоди, счас всё обскажу… только к Белой речке доедем.
— Ну, раз так, поскакали быстрей, не терпится узнать, — он огрел плёткой её кобылу и отпустил поводья.
Остановили разгорячённых коней у неширокой реки, выползающей из-за глинистого обрыва. Привязали их за куст. Марфушка напилась из ладошки студёной воды, откинулась на сухую траву и позвала Егора.
Он присел рядом, тронул её дрогнувшую руку. Утренняя смелость куда-то задевалась, неловкая робость стеснила разум.
— Ну, сказывай свою беду, — нагнулся и поцеловал в сжатые, замертвевшие губы, — ох и пахучая ты, Марфуш… — сипловатым от волнения голосом выдавил он.
— Погоди! Не лезь… Счас я сама разденусь — и делай со мной, что вздумается… что хошь, то и делай. Но-о… при одном уговоре. Слышишь?
— При каком уговоре? — отозвался он еле внятно.
— Стреляешь ты ловко… Вот и пореши мне китайского женишка. А? Егорша… С батей он уже сговорился, мать давно подарками перекупил… чую, быть скорой свадьбе. Ездит он один, вот и подкарауль послезавтра.
Зарой где-нибудь поукромней, — приникла к нему и сама жадно поцеловала, — противен он мне… старый, жирный и вонючий, как пёс смрадный. По-доброму его уже не отвратишь, он Упрятина в сваты зовёт. Пореши…
Егор разом остыл. Улетучилась желанная нежность. Покусывая горьковатую былку, задумался.
— Не могу я, Марфа, ить он человек. И с добром к тебе, хоть и старый. Надо как-то по-другому сделать. Ты уж извиняй. Негоже убивать просто за то, что не нравится человек. Может, отца сговорю свататься к тебе раньше купца. А?
— Опоганиться боишься? Тюфяк ты с мякиной, не казак… Да уж ладно, сговорю другова. За такую плату редкий устоит…
— Марфуша… Зачем ты так? — хмуро проговорил Егор, судорожно сжав её руку. — Не в плате же дело. Да и срамно за такие дела собою платить, — зарозовел румянцем.
— Перевяжи мешок на моё седло! Ворочайся к маменьке своей. Я сама его прикончу, не дрогнет рука, — уронила она сквозь зубы твёрдым голосом.
— Марфа, не дури… Зарился он, а я отобью. Люба ты мне…
— Отвяжись, — она натужно засмеялась. — Может статься, я тебя на вшивость проверяла, каков ты есть. Шут меня знает, — опять скривилась в нехорошей усмешке и поднялась на ноги. — Перевяжи! И считай, что на меня затмение нашло, когда звала провожать на заимку.
— Нет, я всё же, тебя провожу.
— Как знаешь, — она томно потянулась и стала раздеваться. Егор, затаив дыхание, неотрывно глядел, лёжа в траве, как падает с неё одежда. Белые крепкие ноги, голубиные груди с тёмными сосками ударили в озноб. И, вроде как, пожалел, что отказался от смертоубийства, шевельнулась надежда на замирение.
— Ты что, сдурела? Вода ледяная! — громким шёпотом выдохнул он и тут понял, что делает она это ему назло, будь теперь хоть зима — всё равно не остановится.
Марфа кинулась в яму, взвизгнула от холода. Мерцала сквозь толщу воды белорыбицей, плавала намеренно долго, будто позабыв о нём, потом неспешно одевалась, не стыдясь и унижая его своей наготой, пила из банчка спирт, потом закинула отвязанный мешок поперёд себя и поскакала.
Егор было рванул следом, затем остервенело сплюнул и крикнул вдогон:
— Дура ты несусветная! Обрехала ни за что ни про что. Ну и чёрт с тобой, катись…
Подался домой. Быть рядом с ней сейчас нельзя: в нём всё кипело от ярости и рвались наружу запоздалые, не нужные никому слова. И только одно утешало, что отказался от её задумки.
Ехал шагом в лохмах подступавшей от земли тьмы, а в глазах ещё стояла сказочной русалкой шальная Марфа, витали в ушах её слова, чуялись её опьяняющие губы и вовсе не загоревшее тело. Впервые терзало молодого парня великое искушение.
Жар испепеляли щёки от засилья дум, зубы вскрипывали, и вырывался из нутра болезненный стон. Но, как бы он ни обзывал и ни корил её, червь сомнения точил душу. А может быть, и взаправду учинила она ему проверку. Вряд ли! А кто знает…
Кто разберёт этих девок, что у них на уме. Егор тешил себя надеждой, что она перебесится, представляя, как станет уговаривать отца сватать за себя Марфу, как они раньше китайца умыкнут в свой дом ершистую красавицу, а там видно будет. Марфа, Марфа…
Ночь безмолствовала. Убрались птицы в сытые края от наступающей неприютной зимы. Спину овевало северным холодком, колючие звёзды индевели в небе. Жеребец всхрапывал, выбирая дорогу чуткими ногами.
Ох, как невесело было на душе у Егора. Неотвязно толкалась мысль о Марфе, как она доедет, что делает теперь в такой тьме. Но это беспокойство сменялось уверенной гордостью за свою твёрдость в слове.
Нет — и всё! Он не позволит собой помыкать. Не пойдёт бычком на верёвочке. Чё захотела… уговоры смертные… а коль в жёны возьми? Совсем верхом влезет! Не-е…
Кукиш тебе, девка! Разве так можно… Убить, а потом жить? Она же и попрекнёт этим когда-нибудь. Отшатнусь, забуду, но опять она встала в глазах — окаянная, охотная до смерти.
Михея занесло на крышу амбара заменить отбитую ветром дранку. Он как-то неловко осклизнулся на утреннем инее и грохнулся со всего маху наземь. Подвернулась дровяная чурка под спину, об неё и зашиб поясницу до синевы.
Лежал в горнице злой, покряхтывал от тягучей боли. От бездействия изводил жену придирками, требовал ханшин и матерно ругался, не таясь от детей. Она покорно сносила издёвку, поила его настоем изюбриных пантов и купленным за большие деньги женьшенем.
От покойной сытости помаленьку толстел, опивался спиртом до беспамятства зверел и понужал Настю чем попадя. Егор было заступился, но отец сорвал шашку со стены и, забыв о болячке, кинулся на него нешутейно.
В щепки изрубил стол и филёнчатые двери. Когда наутро очухался с похмелья и стал кликать мать, веля нести выпивки, вошёл с берданой наперевес Егор. Насупившись, встал посреди комнаты.
— Божись, что мать боле не заобидишь, а то пристрелю, как собаку! Божись!
Михей вытаращил глаза, хватанул разинутым ртом пустой воздух, налился яростью и опять лапанул на стене шашку.
— Да ты-ы-ы! Да я тебя…
Но, услыхав щелчок передёрнутого затвора и увидав как безмозглый зрачок ствола сразу выискал его грудь, присмирел.
— Ну, я жду, батя?! Мать, иди сюда!
Она тихо явилась, утирая слёзы и обмирая от страха. Михей саданул кулаком в стену, злобно выругался.
— Настютка! Ну и выродила же ты мне ублюдка, на отца родного поднял руку. Так и быть, не трону боле… а ты, сынок, гляди… не подвернись в худую минуту. Смахну головёнку и нового рожу…
— Не успеешь, — Егор повернулся, вышел из дома и ускакал от греха на охоту.
После этого случая отец, как переродился, стал обходительным и тихим. Позвал через неделю Егора к себе, хмуро приказал:
— Садись! Есть разговор. С ружьём баловаться ты мастак, гляну я на тебя в деле. А дело, вот какое… Погонишь за меня в Харбин упрятинский скот для продажи, заодно прихвати и нашу излишнюю живность. Продашь летошних бычков и тёлку. Только с выгодой!
Не продешеви, до копейки всё проверю. Закупишь фунта два пороху, свинчишку к бердане, мешок соли и керосин. В помощь Проньку возьми, пущай тоже к делу приспосабливается…
В отгоне держись ближе к соседу Якимову, а то живо требуху выпустят. Наган при себе имей, деньги зашей в подкладку шапки, она у тебя никудышняя — никто не позарится. Домой ворочайся только гуртом с казаками. Ясно тебе?
Егор сидел в издальке от кровати, всё ж побаивался куражливого отца. Но, услыхав о поездке в Харбин, радостно вскинулся. Охота была глянуть на обросший небылицами «русский» город.
— Всё сделаю, как надо.
— Погляжу, погляжу, — уголком рта заулыбался отец, — коль от хунхузов придётся отбиваться — приберегитесь, не суйте лбы под пули, особо Проньку охраняй. В подземные войска успеется.
— Когда ехать? — уже зажёгся нетерпением Егор, ёрзая на стуле.
— Завтра на заре. Скот погонишь к Якимовым, а оттуда совместно — к Упрятину. Мать харчей вам наготовила. Подводу не запрягай, морока с ней в случае погони. Всё! Собирайся, — исподлобья поглядел на сына:
«Закряжел не по годам, ростом под притолоку. В старые времена гвардейцем бы быть… Только раненько почуял себя хозяином в доме!»
Наплыла пугающая злоба за свою минутную покорность перед стволом берданы. Унизить себя Михей Быков никому не дозволял, даже сыну, родной крови. Нарочно весело позвал:
— Мать? А мать!
— Чево тебе, Михеюшка, — вывернулась она из кухни с потным лбом от жара печи.
— Обмыть бы не грех поездку сынов.
— Может, хватит, Михей, спился ить до риз…
— Настю-ю-ютка-а-а, — раздельно прошептал он, — защита обрела, гляди… Не брыкайся.
— Да счас, счас. Будь она проклята, эта водка, — побледнела мать лицом и сунулась в подпол.
Егор тяжело вздохнул и ушёл готовиться к отъезду. Он понял, что отец затаился до времени и примирения с ним не будет.
Небо захламило тучами, сквозанул по двору северный ветерок, взлохматил космы сена на омёте и, ничего там не найдя, расхлебенил в задах калитку, вырвался через неё на волю, погнал гребешки волн по тёмной реке.
Зашумели встревоженные кусты и деревья по берегам, сыпанула в лицо пшённая крупа первого снега. Потом ухнуло вниз, как из распоротой перины — сплошной мглой закружился лебяжий пух зимы, неслышно укрывая землю мёртвой белизны саваном.
К утру, когда Егор и Пронька собрались выезжать, румяное солнце оплавило всё теплом, закапало с крыш, снег взмок и стал таять на глазах. Михей позвал старшого к себе в горницу, вынул из-под подушки гранату и, сожалеючи оглядев её, протянул.
— Возьми, может, сгодится. Пользоваться ею тебя учил. Егор покрутил в руках страшную игрушку, сунул в карман полушубка. Надел шапку, уже в дверях обернулся:
— Не обижай мать, прошу тебя…
— Мал ишо поучать, сопли под носом не высохли, — насупился больной, — поторапливайся назад, работы невпроворот.
— Ладно.
— С карабином по городу не удумай шастать, в кутузку угодишь и отберут. Схорони в подводе Якимова, — короткопалой рукой закрутил цигарку, — проваливай, Божий заступник…
Худенькая и длинная Ольга жалась к матери, провожая за ворота братьев. Звонко прокричала вслед:
— Егорка! Про гостинцы не забудь.
Он оглянулся с улыбкой.
— Помогай дома, коза, — тёплая любовь к сестре разлилась в груди — неприласканная девка растёт, только и знает работу.
Пронька, возбуждённо сверкая глазами, ловко вертелся в седле, гуртуя скотину и залихватски щёлкая бичом. Вырвались на волю, три бычка и телушка взбрыкивали, ошалело носились впереди.
Харитон Якимов был уже наготове. В подводу запряжена пара сытых лошадей; сыновья, с трёхлинейками за плечами, разминали коней верхом. Марфа вышла из ворот, сзади её стервенел в лае и гремел цепью неугомонный Байкал.
Одета в короткую шубейку и оборчатую юбку, на голове богатая шаль с золотистыми кистями. Отчуждённо взглянула на Егора и вяло улыбнулась. Он нахмурился, беспечно помахивая плёткой, не замечая её, проехал мимо. Засосала сердце неведомая боль и тоска горючая.
— Ты что же не здоровкаешься, Егор Михеич, — не стерпела она, — или забыл?
Он не отозвался. Братаны Марфы были в добром подпитии, у Якова из кармана выглядывала бутылка, заткнутая тряпичной пробкой. При виде Егора, Яков весело ощерился, хлопая по боку пустым рукавом. Попрекнул:
— Долго зорюешь, сосед, чуток не уехали одни.
— Здорово ночевали, станичники, — весело отозвался Егор.
— Слава Богу, спиртику хлебнешь?
— Давай, коль не жалко.
Яков вытянул руками пробку, подал бутылку.
Егор глотнул прямо из горлышка и задохнулся. Брызнули слёзы.
— Гольём подсунул! Не… неразведённый, — еле продыхнул, хучь бы упредили. Ху-у… как огнём внутри взялось. Так и сгореть можно.
— Привыкай, — довольно заржал Спирька, — эдак лучше продирает, зачем воду хлебать да с коня слазить по нужде, на вот, шаньгой загрызи. Да не всю лопай, оставь на закусь.
Харитон Якимов безучастно восседал глыбой на передке, подстелив под себя огромную шубу поверх сена. Степенно перекрестился, хлюпнул губами:
— Но-о… Но, пошли. С Богом!
Четверо погонщиков стронули дюжину перемешавшегося скота. Два бычка сцепились брухаться, роя копытами грязь и взвинчивая хвосты. Пронька подскочил к ним, огрел по мордам кнутом. Бычки взмыкнули и разбежались.
Егор, расслабленный спиртом, оглянулся. Марфа всё так же одиноко стояла у ворот. Что-то вычерчивала носком ичига на оставшейся плешине снега. Руки глубоко засунуты в карманы шубейки, ярким цветком полыхала на солнце махровая шаль.
И опять догнала и охватила гарцующего казака уже закоренелая боль-тоска… «Должно быть, нашла коса на камень, — подумалось ему, — я не могу уступать, она тоже такого калибру. С норовом и командирством. Эх, Марфуша…»
К обеду приметили засёдланную лошадь, обрывающую метёлки травы у зарослей кустарника. Якимов остановил подводу, долго водил биноклем вокруг и велел сыновьям разведать, в чём дело.
Спирька с Егором наперегонки поскакали, с трудом изловили резвую кобылицу под дорогим седлом и ковровой попоной. Рысью вернулись назад. Якимов молча глядел на неё, обгрызая прокуренный ус. На ковре густо ссохлись подтёки крови.
— Яков! Марфа куда ездила позавчерась?
— На охоту…
— Отведи кобылицу подале в кусты и пристрели. Ну, вражье семя! Ну, девка! — И вдруг захохотал: — Вся в меня, стерва! Отжениховался купчик… До русских баб лакомец. Ухайдакала… Не вздумай кому болтнуть, Егор.
— Не скажу, — хмуро отозвался Быков.
Человек тридцать конных гнали через степь напрямки стада орущих овец, табуны отборных лошадей и отъевшихся за лето бычков. По ночам выставляли караулы, за старшего атаманил Якимов. Он сразу ввёл военную дисциплину, не велел пьянствовать и шкодить во встреченных посёлках.
Сам Упрятин укатил на лёгких дрожках вперёд под охраной десяти казаков. Всё пока шло миром, но чем ближе пододвигался город, тем жёстче и осторожней становился Якимов. Коней своих на биваках не выпрягал, только ослаблял упряжь и подвешивал торбы с ячменём им на головы.
Сыновья по очереди дежурили у накрытого непомерным тулупом пулемёта, до рези в глазах вглядывались в осеннюю темь. Егор их подменял, щупал и оглаживал загадочный «Льюис», холодным зверем дремлющий до поры до времени.
Подмывало стрельнуть из неизвестного оружия, отогнать в своё дежурство бандитов и заслужить похвалу казаков. Яков обучал его управляться с пулемётом, потчевал для сугрева и храбрости утаённым от отца спиртом. Есаул приметил пьянство Якова на посту и при всех отхлестал за это кнутом.
Однорукий взбеленился, полез на отца, а с тем и многими руками не совладать. Пришлось казакам крепко связать Якова. В дозоры больше отец его не назначал и грозился прибить за непокорность. Как ни сторожили скот, но лихие воры одной ночью бесшумно отбили от косяка десяток лошадей.
Есаул долго изучал следы, наконец, определил, что конных было всего трое, послал вдогонку за ними двоих опытных и сметливых посельщиков. Через сутки те догнали отряд, привели лошадей вдвое больше.
Вскоре добрались до постоялого двора на окраине Харбина. Разбили скот по загонам и загуляли. Упрятин пил со всеми вместе, прихваливал и обдирал догола помощников в карты, а потом, натешившись их горем, возвращал выигрыш и посылал за водкой.
Егор с Пронькой по молодости лет, а Спирька от язвы не участвовали в кутежах, охраняя ночами загоны. Упрятин сам проверял их службу, обещался хорошо заплатить. И заплатил авансом, не обманул.
Торги ещё не начались. Егор с нетерпением посматривал на дальние улицы, хотелось поглядеть город, побродить в лавках и магазинах, побывать в знаменитом цирке, где, по рассказам творят неимоверные чудеса фокусники, глотают огонь и казачьи шашки, поднимают многопудовые тяжести силачи.
В день открытия ярмарки хлынул народ. С помощью Якимова Егор с выгодой продал свой скот и зашил деньги в облезлую шапку.
Яков не раз бывал в Харбине, знал город, как свои пять пальцев единственной руки, и взялся знакомить с ним Егора и Спирьку.
С его слов они узнали, что Харбин сравнительно молод, заложен в 1898 году на берегу реки Сунгари в связи с постройкой Россией Китайской Восточной железной дороги (КВЖД).
Трое казаков начали свой осмотр с вокзала, побывали у огромного здания Железнодорожного Собрания, побродили по примыкающему к нему большому парку и улицам — линиям Корпусного городка, где русские железнодорожники имели свои дома и приусадебные участки.
Средняя часть Харбина именовалась Новым городом, а к нему примыкали районы: Пристань, Нахаловка, Славянский городок, Фу-дзя-дзя — китайский городок и на окраине — Саманный городок.
У входа на пустынный пляж кособочилась табличка с грозной надписью: «Солдатам и собакам вход воспрещён!»
На идущей от вокзала Китайской улице расположены гостиницы. Яков тащил своих спутников всё дальше, по улицам Артиллерийской, Новоторговой, Мостовой. На Большом проспекте раскинулся чудной красоты бревенчатый собор.
Побывали аргунцы в большом магазине с вывеской: «И. Я. Чурин и K°» — известного по всему приамурью торговца. Обедали горячими закусками в китайском ресторане «Цан», а потом снова пошли по многоязычному и шумному «Маленькому Парижу», как Харбин с гордостью называли сами жители.
Зелёный базар, русское кладбище и неподалёку китайский храм Ци-ла-сы, закрытый конвент ордена «Урсулинок» для барышень, где преподавали польские монашенки, лицей Святого Николая для мальчиков… реальные и коммерческие училища… гимназии… русское коммерческое собрание… украинский клуб… грузинский клуб… политехнический институт…
Совсем недавно в этом городе жизнь протекала чинно и благородно. Устраивались костюмированные балы и симфонические концерты, имелись свои, высокого уровня оперетта, драмтеатр и балетная труппа, сюда приезжали со всего мира на гастроли выдающиеся пианисты и скрипачи…
Но грянула в России революция. В ней обе враждующие стороны отстаивали свои идеалы… Время вершило Историю и не знало милости. Оно превратила этот тихий уголок на берегу реки Сунгари, где даже китайцы старались говорить на русском языке, в огромное чистилище судеб.
Осколок Русской Империи…
По ночам вспыхивали перестрелки, разномастный люд переполнял шумные улицы и кабаки, щекоча нервы страстями.
Цокали о камни мостовых деревянные сандалии загнанных работой рикш-китайцев с болтающимися косичками на головах, размалёванные китаянки срамных домов цеплялись к мужчинам на каждом углу, семеня за клиентами исковерканными в младенчестве ножками в колодках.
С ними успешно конкурировала белая пыль, бывшие жёны и дочери бывших офицеров и дворян, перемолотых жерновами революции. Лоточники продавали сладости вместе с презервативами и открытками буддийских пагод.
Шёл азартный обмен драгоценностей на чумизовые лепёшки, женщин на лошадей, шуршали под ногами циновки притонов и в быстрых пальцах — кипы ассигнаций, крутилась рулетка, проигрывались в карты состояния — воры становились князьями, а князья — ворами.
Смерч гражданской войны опал над этим городом, принеся ошмётья монархистов и анархистов, эсеров, черносотенцев, дезертиров из былых армий Колчака, Унгерна, Калмыкова, Каппеля, Семёнова и прочих освободителей многострадальной России, освободившейся от них самих.
Их превосходительства: генералы, чиновники высшего ранга, обворованные или прокутившие награбленное, — алчно рвали помпушки из рук уличных девок в грязных ночлежках, матерно ругаясь и визжа.
Опиумокурильни и бордели… Кокаин нарасхват… Тибетские рецепты от сифилиса… Антиквары принимают зубные протезы из благородных металлов, нанятый врач срывает коронки за ширмочкой у прилавка…
Священники зарабатывают на хлеб могильщиками и сами же отпевают православных. Снуют вербовщики неведомых армий, открываются конторы, за вывесками которых формируется и отлаживается контрреволюция.
Разведки всего мира оптом скупают, перепродают, учат и засылают невесть куда эмигрантов, там их перевербовывают и отправляют с новыми инструкциями назад, в этот неописуемый город-бедлам, где жизнь ничего не стоит…
Страшный суд!
На всё это моросил нахальный осенний дождь.
Упрятинскую скотину забрал японец-перекупщик, отправил табуны в сторону моря, за которым отчуждённо жила неведомая миру Страна восходящего солнца.
Скотопромышленник, довольный барышами, укатил домой с верными телохранителями, а Якимов остался с десятком своих людей потрошить спекулянтов, чтобы разжиться припасами соли, керосина и прочей нужной в хозяйстве мелочью.
Кутил казак на постоялом дворе, стрелял по борзым тараканам на стенах из тяжёлого кольта и слюнявил усатым ртом губы смешливых живых кукол, сидящих у него на обеих коленях. Пронька налопался экзотических лакомств и мучился животом, поминутно бегал за угол со страдальческим лицом.
Егор со Спирькой и Яковом всё шатались по городу, пили ханшин и отбивались от липучих, как мухи, девок.
Вечером нарвались на двух русских кокоток с бесстыдными вырезами на грудях и томными от опия взглядами, Яков не стерпел, уволок смущённого брата за ними в низенькую дверь какой-то халупы, велев Егору подождать на улице.
К нему сразу же привязался вымученный усталостью рикша, кланяясь и невнятно щебеча:
— Капитана, моя конь… Но-но! Капитана, мало-мало деньга ю? Кабак смотри, голый папа… Папа ходи так-так, — рикша вскидывал костлявые голени в коротких штанах из синей дабы,[1] и уморно плясал, растеряв сандалии.
Егор сплюнул, надоело под дождём ждать увлекшихся братанов, сел в тесную повозку.
— Вези, хрен с тобой, погляжу на твоего папу. Видать, жрать шибко хочешь, так и быть, подкормлю. — И подумал: «Есть лишний наварец от Упрятина».
Рикша радостно закивал головой. Егор увидел, как он напрягся мокрой спиной под дерюжным мешком. Китаец резво погнал, вдоль тёмных домов и кишащих людьми тротуаров.
Неслись пролётки, в одной из них, обнявшись стояли пьяные офицеры, горланили во всю мочь «Боже царя храни», пугая китайцев в соломенных шляпах и простой одежде из далембы.[2]
Важно шли японские самураи с длинными мечами, шныряли какие-то типы в чесучёвых рубахах и американских ботинках жёлтой кожи. Надменно шествовали толпой буддийские монахи-ламы с чётками в руках, барахтались у стенок нищие в грязных отрепьях, выскуливая милостыню.
Плыли нескончаемые зонтики разных цветов. Вонь человеческих испражнений и жареного лука шибала в ноздри вместе с ароматом французских духов.
В дверях отелей пластались лакеи во фраках и белых перчатках, от пинков вышибал катились под ноги лошадей пьяные, орущие проклятия на всех языках света, горели в небе фейерверки и в витринах лавок китайские фонари из аляпистой бумаги.
Плясали вездесущие чумазые цыгане, и гадалки предрекали судьбу.
Чадящие вонючим дымом лимузины с поднятыми от дождя верхами, остервенело сипя клаксонами, продирались сквозь этот ад, из них выпархивали у дверей богатых домов и гостиниц изящные кавалеры, поддерживая локотки нафуфыренных дамочек в умопомрачительных шляпках и платьях…
Егор, разинув от удивления рот, крутил головой, пялил глаза на все стороны. У большого трёхэтажного особняка рикша, наконец, остановился, китайца шатнуло, но он устоял и опять по-лошадиному закивал головой, согнувшись пополам, выставив дрожащую руку с растопыренными худыми пальцами.
Быков впихнул в неё смятую бумажку и добавил мелких китайских монет-чохов с дырками посередине.
— Пасиба, капитана, — радостно вскинулся рикша и опять забрунжал мухой, мешая русские и ещё чёрт знает какие слова, — русский кабак шипко хоросо-о водка ши пуши. Шипко хо! Манту ши пу ши, сайнара, сайнара… Ариготэ, капитана шипко хо! — крутанул свою повозку. Рысью кинулся к какому-то пьяному господину в котелке.
Тот с трудом угнездился на сиденье, огрел китайца по хребту бамбуковой тростью: «Но-о-о! Вороныя-а!»
К Егору подкатилась размалёванная гримом дамочка в облезлом кошачьем манто.
— Папироской не угостите, душка?
— Отвяжись, я не курю.
— О-о-о! Похвально, весьма похвально. Так, может быть, угостите шампанским чистокровную польскую графиню, — она требовательно топнула ножкой в расползшемся башмаке, — я хочу шампанского! Немедленно! Много!
В свете фонаря глубокие морщины на её белом лице показались Егору трещинами, наспех замазанными извёсткой.
— Такой красивый пан пожалеет несчастную Сюзи, — выперла губы трубочкой и потянулась на цыпочках к его щеке.
Егор, отпихнув назойливую графиню, опрометью бросился к двери кабака. Его полоснул изощрённый мат обиженной дамы.
В подъезде столкнулся нос к носу с огромным благообразным старцем-швейцаром в генеральском мундире, при множестве диковинных орденов. Старик величественно погладил белую бороду, прогудел хриплым басом:
— Соизволите откушать, сударь? Милости просим, ещё остались свободные места в уголочке, я устрою вас великолепно, — подхватил за плечи, втолкнул. Егор попытался вырваться, но швейцар уже сдирал с него полушубок, смиренно наставляя: — Бомбу свою оставь пока тута, я приберегу.
Наганчик тоже оставь. Чтобы греха не вышло по пьяному делу, милейший, — дал ошалевшему парню расчёску и толкнул в живот открытой ладонью, на чай соблаговолите заслуженному енералу. — За стеклянной дверью наяривал оркестр.
Получив чаевые, швейцар рявкнул: Благодарю-с! — распахнул двери и крепко взял под локоть робкого посетителя. — Вона за тем столиком… извольте гулять. Ежель откроется пальба или банда нагрянет — ложитесь на пол. Оне покорных не бьют.
Егор, как очумелый, прошёл через гомонящий зал, сел на указанное место. Огляделся, не зная, куда девать руки, пряча грязные сапоги под свисающую до пола скатерть.
Ярко горели электрические лампочки в старых свечных канделябрах, порхали официанты в красных косоворотках и синих шароварах, заправленных в хромовые сапожки.
Разношёрстная публика уминала яства и пила вина. В углу медведем восседал бородатый детина лет пятидесяти, окружённый истерично хохотавшими разномастными барышнями. Коммерсанты, офицеры при погонах и аксельбантах, какие-то плутоватые и плешивые хлыщи…
За соседним столом, уронив голову в тарелку с объедками, спал мертвецки пьяный военный с черепом и костями на рукаве френча, на него испуганно пялился икающий офицерик с тонкими усиками и страшным шрамом через всю щеку.
На эстраде дискантом верещал куплеты вёрткий малый, потешно крутил задом в полосатых штанах, придерживая рукой соломенную шляпу с чёрной лентой. Ему вяло отхлопали, оркестр на минуту смолк. Всхлипнула скрипка, важно раскланялся толстый конферансье и объявил:
— Х-господа-а рас-сияне! Выступает известный кордебалет мадам Куприяновой-Шейлинг. Музыка-а…
К Егору подскочил официант с блестящими от бриолина волосами, по-собачьи заглянул в глаза.
— Что соизволите заказать, господин казак?
— А откель ты признал, что я казак?
— Панталоны, извиняюсь, на вас с желтыми лампасами.
— Хитё-ё-ёр… Ну, не знаю, что. Пожрать что-нибудь и выпить малость винца. Только не дорого, лишнего не тащи!
— Слушаюсь! — он откланялся и исчез.
Грянула музыка. На помост гуськом вывалили девки в ажурных чулках, с лебяжьими пелеринками на грудях и на бёдрах. Они согласно задрыгали ногами, чувственно улыбаясь и крутя телами.
У Егора перехватило дух и ссохлось во рту. Только сейчас дошло, каким «голым папой» заманивал рикша, не выговаривая «б». Офицерик перестал икать, осклабился в страшной улыбке, глядя на танцующих.
Шрам на его щеке багрово вспух, перекосив лицо уродливой гримасой. Но в глазах горела такая похоть и бешеное вожделение, что сбежала на подбородок струйка слюны из изувеченного края рта. Егору стало противно. Жидкие хлопки дробно заметались по залу.
Какой-то лысый и тощий старик в вицмундире посылал воздушные поцелуи танцовщицам, яростно бубнил себе под нос и плакал:
— Пропала Росси-и-ия! Гос-споди-и… Такие кутежи закатывали в «Яре», Господи-и. Можно ли сравнить!
Его вкрадчиво утешал сосед с учёной бородкой и в пенсне на шнурочке:
— Иван Силыч… Не гневайтесь, Иван Силыч, на нас смотрят. Это неприлично, Иван Силыч!
— Пшёл вон, интеллигентская харя! — пуще озлился старик. — Ах, Господи-и… Да, как же так! Проглядели-и…
— Иван Силыч, шансонетки преприятнейшие, особенно третья с краю. Ножка, бюст — Венера! Одолжите тысячу иен? Непременно номерок сниму, ну не прелесть ли, Иван Силыч?
— Хрен тебе, а не иены… Блинов хочу с астраханской икрой, осетринки свежей, — вскричал тонким фальцетом божий одуванчик и гвозданул иссохшим кулачком по столу. Зазвенела битая посуда.
Спящий офицер очнулся, мутно повёл взглядом и упёр его в раздухарившегося старичка. Отёр рукавом со щеки длинную полоску китайской лапши.
— Ма-а-алчать! Падаль! Застрелю! — лапнул рукой пустую кобуру, сонно махнул рукой и опять ткнулся носом в тарелку, сладко причмокивая губами.
Офицерик со шрамом услужливо взвился, что-то пошептал на ухо лысому, тот одним махом утёр слёзы и мигом убрался вместе с дружком.
Егор выпил, нанизал на вилку и с трудом разжевал куски недожаренного мяса. Официант услужливо склонился к его уху, взахлеб зашептал:
— По сходной цене имеется кокаин, средства от беременности и премилейшие японки в номерах. Плата вперёд.
— Не-е! Мне надо итить… — испугался Егор.
— Весьма жаль, товар ходовой, у японок кончается контракт-с.
В это время от сдвинутых столов поднялся сутулый бородач и, разметав смешливых поклонниц, попёр на сцену.
— Кыш отсель, мокрощёлки! — прогнал мяукающий кордебалет. — Кыш! Игнаха плясать желает…
Девки в чулках смылись, музыканты радостно ощерились, видимо, привычные к причудам гостя. Он неторопливо порылся за пазухой, кинул тугой узелок на звякнувшие от тяжести клавиши рояля. Конферансье подобострастно вылупил глаза, фамильярно потрепал бородача по крутому плечу и объявил:
— «Кама-аринская-а»! Танцует известный золотоприискатель Игнатий Парфёнов! Прошу извинить, господа, в нашем ресторане дозволяется свобода нравов за умеренную плату. Желающим блеснуть своими талантами прошу обращаться ко мне. Музыка-а-а! «Камаринская-а»…
Игнатий повёл бычьей шеей и взмахнул грабастыми руками. Закрыл от избытка чувств глаза, пошёл легко выделывать кренделя, взмыкивая и ухая. Одет он был в непомерного объёма плисовые шаровары в несчётных складках, шёлковую алую рубаху, подпоясан многоцветным кушаком с кистями до колен.
«Русский богатырь, слава!» — взвыла какая-то экзальтированная дамочка, срывая вуаль и подёргивая в такт музыке плечиками. Покуролесив на помосте, танцор оступился и загремел вниз — разметав столы. Испуганно завизжали женщины. Золотоприискатель выкарабкался и мирно заверил:
— Плачу за все убытки, туды вас растуды, не вертухайтесь, — шатко двинулся через зал, видимо, запамятовав, где сидел раньше, уверенно плюхнулся на свободный стул рядом с Егором.
— Здорово живёшь.
— Слава Богу, — отозвался Быков.
— Наливай! В горле от пляса пересохло.
Егор наполнил тонкие фужеры и, подняв голову, встретил трезвый, пронзительный взгляд незнакомца. Глаза жутковато светились шальным безрассудством и силой.
По лицу Игнатия пшеном рассыпаны редкие оспины, нос горбатый и тяжёлый, верхней части уха наполовину нет, то ли отморозил, то ли оторвано в драках, зубы спереди продёрганы через один. Бородач выпил, навалился грудью на стол.
— Ты откель приблудился, русская твоя харя-а? Ндравишься ты мне. Хошь со мной гулять, надоели одни девки. Так откель ты?
— Скот хозяйский пригнали на продажу.
— А-а-а. Вставай! Пойдем со мной, паря.
— Куда?
— На кудыкину гору, лыко драть да тебя стегать. Вставай, говорю, — он схватил Егора за руку и поволок через зал в свой угол, — бабы! Глянь-кось! Вот ишо одного жеребца споймал, а то я с вами на тяжести лет один не управлюсь. Ране управлялся… Принимайте молодца!
«Ну и занесло ж меня, — обречённо подумал пленник, теряясь, из чьих протянутых рук наперво пить и есть. — От попал, так попал! Чёрт поднёс ко мне того рикшу… споят, деньги заберут — и, тогда конец, домой не являйся».
Игнатий разрёб девок, облапил его за плечи.
— Как накрещён, аспадин россиянин?
— Егором…
— Отец-мать есть?
— Вёрст двести отсюда, на хуторе живём.
— Какая немилость к маньчжурам загнала?
— Отец — белоказак.
— Ясно дело… Гляжу на тебя, кость ядрёная, узнаю себя в молодости, ясно дело. Давай выпьем?
— Я не могу. До постоялого двора не попаду.
— Хы-ы… На кой чёрт он те сдался, постоялый двор? Тута сночуем, вона сколько у нас добра пышшыт за столом. Не пропадём от холоду. Пей!
Егор нехотя выпил. С непривычки захмелел. Девки тёрлись с обоих боков кошками и мурлыкали, масля глаза. Игнатий тянулся шеей и бубнил, рассказывал о своих похождениях в каких-то далёких местах.
На эстраде ревел дурниной оркестр, качал пьяную хмарь, табачный дым и полумрак. Соседка завоевала другое ухо: «Милый мальчик, любезный рыцарь, вы говорите по-французски?»
— Больно мне надо… я русский! По-русски хоть что набрешу.
Игнатий басил:
— Бьём шурф, а его вода топит! Еле успеваем черпать, ить золото дурное топит! У-х-х-х! Нечистая сила, ясно дело… Смрадно тут, айда в новые апартаменты. Держись паря. Работы хватит.
Поднялись крикливым табуном по скрипучей лестнице в двухкомнатный номер. Прямо на полу разложен богатый персидский ковёр с наставленными бутылками и горами свежих закусок. Игнатий запер двери на ключ и щеколду. Егор прикинул, что настала пора смываться от доброхотливой компании, стал отпирать дверь.
— Игнатий! Одежда у меня там, у генерала на дверях, кабы не спёрли случаем. Дай схожу. Народ тут разный шалается, а кожух совсем новый…
— Пойдём. Одного не пущу, смоешься. А энтот дедок такой же генерал, как я микадо японский. Купил на барахолке справу у какой-то вдовы. Он из уголовных каторжан, наводку даёт налётчикам… Бабы! Не сбегать и не упиваться до смерти. Пошли.
Под утро кто-то постучал в номер. Первым опомнился Парфёнов, глухо проворчал, шаря вокруг себя бутылку:
— Ково чёрт несёт?
— Открывай, свои, — отозвался язвительно-грубый голос, — не то двери снесём. Открывай подобру.
— Я те счас взломаю, нечистая сила, я те взломаю! Вот счас оденусь и взломаю тебе хлебальник, — а сам быстро выдернул с дивана полуживого и ещё пьяного Егора, тихо шепнул: — Сматываемся, банда ломится. — Потом зло и громко гаркнул: — сча—а-ас открою, кушак подпояшу и берегись!
Они разом сиганули со второго этажа и побежали по вихлявому проулку. Сзади послышался топот многих ног, негромкий приказ:
— Ротмистр! Не стрелять, не узнаем, где прячет золото. Егор летел стремглав, хлебая ртом сырой воздух, взлязгивая зубами от страха. Толком ещё не пришел в себя, и этот бег казался кошмарным сном. Тяжёлый Игнатий отставал, яростно хрипел и крыл матом.
Их настигали. Егор толкнул за угол Парфёнова, в беспамятстве сорвал чеку гранаты и метнул её под ноги кучно сбившихся преследователей. Раздался пронзительный крик, обваривший Быкова ужасом за содеянное.
Всполох огня выхватил перекошенное лицо офицерика со шрамом на щеке и дупло распахнутого смертью рта. Сдерживая дрожь, Егор выхлестал барабан нагана в темь и догнал Игнатия.
— Ловко ты их, — просипел тот на бегу, — хана бы нам была… Обнищавшее офицерьё, страх Божий, как живодёрничают, — сбился на шаг и крепко обнял напарника, — не трусись. Со мной не такое бывало. Обвыкнешься…
Они перехватили извозчика и поехали на постоялый двор. Всю дорогу золотоискатель уговаривал Егора плюнуть на вонючую Манчжурию и податься с ним в Россию.
— Я, паря, сотворю из тебя миллионщика, там ить золотья наворочено в земле — прорва! Места ведаю фартовые, да одному уж неспособно, седня тому пример. Иди в компаньоны, не пожалеешь. Игнаха лиха не сотворит, ясно дело…
Заронил он в молодую душу негасимую искру. Раздувалась она губящим пожаром и туманило голову неведомым стремлением в сказочно богатые края. Напоследок, перед отъездом Егора домой, уговорились они встретиться по весне в Харбине, а уж потом двинуть в Россию на промысел золота.
Игнатий показал китайскую фанзу на окраине Саманного городка, где будет поджидать компаньона, и пообещал запастись провиантом в дорогу и лошадьми.
После стычки с бандой, Парфёнов затаился. Выстригся наголо, сбрил бороду, терзаясь искушением появиться в городе.
Прознал через своих дружков, что негаданно свалил бомбой молодой казак троих офицеров, среди которых был отъявленный головорез, тридцатилетний полковник Аркадий Долинский. Оставшиеся в живых налётчики искали Парфёнова по всем кабакам и ночлежкам Харбина.
А он смекнул, что убегать сейчас куда опасней, чем затаиться, именно на дорогах его сейчас пасут бандиты. Убийство главаря они не простят.
Хозяин фанзы на окраине Саманного городка Ван Цзи объяснил соседям, что приносит еду, монгольскому ламе-паломнику, вернувшемуся из легендарной Лхасы, центра буддизма, и заболевшему в дороге.
Игнатий дурел от безделья. Наконец, не выдержала затворничества широкая натура. Попёрся в город в монашеском одеянии, размахивая чётками, как пращой.
В одном из магазинов переоделся в щегольской костюм, плащ, купил на барахолке трость с серебряным набалдашником, новенький цилиндр в ломбарде и подкатил на пролётке к дверям русского ресторана.
Решил испытать «маскарад» на проницательном генерале-каторжанине. Швейцар, ослеплённый пикантным видом гостя и щедрыми чаевыми, не узнал Парфёнова. Отлегло от сердца. Но ещё долго Игнатий носил за поясом холодящий живот пистолет.
Особо не шиковал, сдерживал разгульный зуд, готовился к весеннему походу. В кабаке его в тот же вечер и охмурила состоятельная дама, имеющая свой магазин и лаковый автомобиль «Форд».
Прижился в роли альфонса в её богатом доме, наловчился бриться каждый день, брызгаться едучим одеколоном и распивать по утрам противный до икоты кофе.
Хозяйка, дебелая и разнаряженная немка, вдова залётного коммерсанта, методично и нудно приучала диковатого мужика к западной культуре, но брать его с собой на званые вечера в светское общество не решалась.
Парфёнов пропадал у знакомого японца, свободно владеющего русским языком, дивился многим книгам и свиткам древних рукописей в его доме, рассказам о путешествиях по диковинным странам и переломам судьбы.
Через него купил отдельный дом, окружённый высоким глинобитным дувалом, стаскивал туда оружие, сводил лошадей.
Японец был ещё крепкий и мудрый старик. Многие годы он прожил в Индии, России и даже Америку исколесил вдоль и поперёк, заимел в тихом районе Харбина огромную виллу, обставленную в японском стиле, окружённую крепостной стеной из красного кирпича.
Внутри усадьбы традиционный садик с ручными журавлями — он так искусно сделан, что Игнатий, повидавший виды в своих скитаньях по тайге, изумлённо разглядывал каменные мостики, рукотворные водопады, прудики, казавшиеся сотворёнными самой природой.
Под широким навесом — усыпанная мелким песком площадка для занятий борьбой. Игнатий не раз присутствовал на тренировках, которые вёл японец с несколькими молодыми парнями.
К весне приискатель, захворав несдержимой тоской, удрал от своей сожительницы. Лихорадочно паковал вьюки и с нетерпением ждал условного дня, сомневаясь, явится ли его спаситель.
Всё больше наливалось солнце теплом, а душа — непокоем. Игнатий тщательно оборачивал новые кайла лентами толстой материи с ворсом, нужной на промывке для улавливания золота. По десять раз перекладывал снаряжение во вьюках и опять шёл к приветному японцу скоротать время.
Они играли в го — японские шашки, беседовали о России, пили подогретую рисовую водку и крепкий чай, завариваемый слугой по особому индийскому рецепту.
Старика интересовало абсолютно все: реки, золотые прииски, фамилии золотопромышленников, названия горных хребтов и духов кочевых эвенков, какой где растёт лес.
Всё это он быстро записывал кисточкой на полосках рисовой бумаги и говорил Игнатию, что пишет книгу. Незадолго до срока Парфенов залёг в спячку.
Когда Егор покидал постоялый двор, то почувствовал радостное облегчение. Город подавил его шумом, суетой, непонятными обычаями. Хотелось поскорее вырваться на волю и опять жить покойно на хуторе без ночной пальбы и страха.
Харитон Якимов с очугуневшим от запоя лицом, злой и хмурый, неистово стегал кнутом неповинных лошадей. Большая часть денег, вырученная от продажи скота, была с помощью сынов пропита.
В повозке звякали канистры с керосином, теснились узлы с купленными на барахолке обновами, поросятами вытянулись мешки с солью.
Пьяненькие Яков и Спирька играли на них в замусоленные карты под щелбаны. Верховые лошади трусили, привязанные к задку телеги.
На второй ночёвке подкрались к костру какие-то люди, и спасла хуторян только звериная осторожность бывшего есаула. Спал он особняком под телегой, завернувшись в свой монгольский тулуп.
Когда услышал всхрапы лошадей, вытащил из-за себя тяжелый «Льюис». Увидев ползущие к огню тени, хладнокровно подпустил их поближе и длинной очередью пригвоздил к земле. Казаки спросонья похватались за оружие и, откатившись подальше от света, дробно забухали из винтовок вслед конскому топоту.
До рассвета лежали, тихо матерясь, дрожа от холода. Только один Якимов мощно храпел под тулупом в обнимку с пулемётом. Утром осмотрели четверых хунхузов с остекленевшими глазами, у каждого из них был кривой нож, а в издальке разметали руки двое караульных.
Около них сиротился недопитый банчок спирта. Зарезанных казаков завернули в брезент, уложили поверх соли, и пьяный Яков спал с ними рядом.
Ехали домой хмуро и молча, каждый думал о своём. Изодранные северным ветром тучи волоклись по небу, парующие спины лошадей нахлестывал опостылевший дождь. Клятая чужбинушка стращала могильной безысходностью.
Мерещились на горизонте конные преследователи, руки хватались за влажные винтовки, и только одно утешение — жгущий нутро ханшин отгонял липкий страх, баюкал усталым сном. Егор нахохлился в седле, промокнув и прозябнув до костей.
Всё ещё слепил всполох ночного взрыва, а в ушах назойливо дребезжал последний крик убитого им человека. Сознание мутилось от непреодолимого раскаяния, ничто не радовало, эта боль всё саднила и саднила, отягощая сердце.
И когда Якимов зазвал в свой дом обсушиться, совсем по-другому, отчуждённо воспринял весёлую и расторопную Марфу. Она кинулась его раздевать, пригласила к столу, где исходила парком большая миска горячих пельменей.
Егор потушил холодным взглядом её улыбку, вспомнив залитую кровью попону осёдланной кобылы. Не чувствуя вкуса, жевал пельмени, молчал, пить совсем отказался. Впервые подумал, что бражничество надо бросать, кроме зла и больной головы оно ничего не подносит.
Пронька заторопил уезжать, да и сам Егор уже томился в этом доме. Марфа подошла к нему за воротами, в это время подтягивал он подпруги седла. Поглядывая на отъехавшего Проньку, заговорила, рдея щеками:
— Соскучилась я по тебе, Егорша, а ты, как чужой стал. Что стряслось?
И тут заметил он, какие у ней чёрствые, холодные глаза при тёплых речах, они, словно жили отдельно от разгорячённого лица, меркли кошачьим прищуром зрачки, то узились и становились колючими, то распахивались гибельной чернотой в опушье ресничной травы, пугали красным отражением заката.
— Да ничего не стряслось. Плата у тебя больно низкая, не по мне. Торгуйся с другими.
— Егорша, ты об чём?
— О том же, — он разобрал поводья и легко прянул в седло, — лошадь купца Яков пристрелил. Так что не бойся, не прознают, кто китайца в ихний рай спровадил.
Она закуталась в платок, усмехнулась и побледнела.
— Всё же, ты дурак! Ради тебя пошла на такое. А ты… ты-ы…
— Не верю! Так любовь не обретают. Покедова. Не об чём толковать нам с тобой. Прощевай!
— Гляди-ка! Осерчал-то как, — вдруг раскатилась Марфа нехорошим смешком, обкусывая губы, — ну и катись отсель! Такие бабы, как я, на дороге не валяются. Каяться ишо станешь.
— Валяйся, где вздумается и с кем пожелаешь, каяться не стану. Потушила ты во мне всё светлое на Белой реке. Телешом изгалялась передо мной, думала, на коленках подползу. Таким макаром люб не станешь, — и тронулся догонять брата.
— Что ты в этом деле разумеешь, сопляк! — крикнула ему вдогон слезливым голосом. — Пропади ты пропадом!
Егор гнал жеребца галопом до самых ворот. Пронька едва поспевал за ним. Ольке, вылетевшей птицей на крыльцо, Егор подал мешок с гостинцами, за солью и керосином надо было ехать к Якимовым подводой.
Зима текла в обыденных хлопотах. Назойливо одолевали мысли о сговоре с Игнатием Парфёновым. Егор ни с кем не делился задумками, ждал наступления тепла. Ездил верхом на охоту, убирал скотину и только на рождество попал в дом к Якимовым.
Как бы он ни храбрился, всё же, Марфа запала ему крепко в душу, тосковал по её смеху и не бабьей лихости. Не мог уняться.
Праздники справляли семьи Быковых и Якимовых всегда сообща. Наезжали в гости знакомые казаки, и за длинными столами не смолкали долгие разговоры об урожае, хозяйских заботах, воспоминания о покинутых станичниках.
Запевали старинные казачьи песни, на них старая Якимиха и мать Егора были великие мастерицы. Праздник обычно кончался попойками и кулачками.
Был в станице такой обычай, сходились стенка на стенку, поначалу мальцы, потом вступали постарше, а в конце — белобородые старики засучали рукава и бились до крови.
У Якимовых тоже дрались, только кулаками, квасили друг дружке носы, бабы кидались разнимать и за компанию умывались красными соплями. Потом опять все сидели, обнявшись, горюнились и пели, и пили в страшной, тягучей и неприкаянной кручине.
В этот раз Марфа, как бы, не замечала Егора. Изрядившись в привезённые осенью обновки, она плясала до упаду под Спирькину гармонь, без удержу хохотала и пила с казаками наравне.
Ловил хмурый Егорка её жгучий взгляд, пробиравший до нутра, но марку держал, не отзывался на увёртки.
Когда все уморились и слегли, он вышел во двор. Опасаясь лютого Байкала, обогнул его стороной, долго сидел у поленницы дров на холодной чурке, сладко вдыхая остуженный морозом воздух.
Откуда-то со звёздного неба сыпался мелкий иней — стылая звёздная пыль, сопели в стойлах коровы, всхрапывали лошади, пялилась вниз белой мордой луна, что-то разглядывая на снулой земле.
Шмотья видений мельтешили в его голове: угарный кутёж в Харбине, голоногие танцовщицы, весь обросший волосьём Игнатий с горящими угольями глаз, бегущий рикша, хрясткий взрыв бомбы. Прошлое уже стало забываться, притуплялась тягость, и рассасывалась боль.
Заслоняли всё это пухловатые губы Марфы, желанные и недоступные с прошлой осени.
Он боялся глянуть ей в глаза за столом, чтоб не растаять и не пойти на попятную, боялся и хотел коснуться, потаясь от всех, её точёного стана в кружевном платье с горжеткой из горностаев какой-то салонной модницы, вышибленной в Манчжурию из взбеленившейся России.
Собираясь туда на промысел золота, он всё чаще напрягался новой и жадной тоской, сжимался от предчувствия томной радости встречи с той стороной, в которой появился на свет, исконно жил, не думая и не гадая её лишиться.
Разгульная сила Игнатия покорила его своей щедростью и независимостью. Он представлял себя также удало щедрым в кругу поклонниц. Или катящим на лимузине с нежными дамочками, говорящими на французском языке.
Эх, разжиться бы золотом и вольно бы жить, никому не подчиняясь, в усладу и беззаботно…
Морозец поджимал. Егор зашёл в комнаты, провонявшие перегаром сивухи. Со всех сторон наплывал храп. Он пробрался тихонько к спаленке Марфы, затаился. Сердце колоколом бухало в груди, рука несмело толкнула скрипнувшую дверь.
Лунный свет наискось лежал на полу и деревянной кровати с бугрившимся одеялом. Егор притворил за собой дверь, болезненно кривясь губами от её скрипа, и вздрогнул от насмешливого шёпота:
— Куда ж ты денешься, милок… ить знала, что придёшь. Про страшную плату забыл… чё стал, пользуйся моментом, покуда пьяненькая и все поснули. Так и быть, уж приголублю гордеца…
Егор скрежетнул зубами и, пригнув голову, вышёл. В нём всё кипело от злости, он с грохотом опрокинул подвернувшийся стул, улёгся, не раздеваясь, на жёсткую скамью. Марфа явилась белой тенью в ночной рубахе, присела у изголовья, опахнула сладким женским духом.
— Егорша, — тихо и приветно шепнула на ухо, — да что же ты такой обидчивый. Ить пошутила я, вставай…
— Иди ты…
Дзинь-цзы-хэ взломала лёд, и Егор решился поведать отцу о своей задумке. Михей выслушал, неожиданно сбил сына с ног ударом чугунного кулака под дых.
Бил остервенело ногами за непокорство, за свои прошлые грехи там, куда старшой намеревался идти, за наведённую в грудь бердану и своё унижение.
Взвалил обмякшего и подоплывшего кровью сына на загорбок, отнёс в амбар и бросил на пол. На двери повесили тяжёлый замок. Своим приказал не кормить его и не откликаться, если позовёт, а сам ускакал к Якимову.
Затворник пришёл в себя ночью. Хотелось нестерпимо пить, колотило всего от холода. Он постучал в двери амбара, но никто не отозвался. Треснувшим голосом проговорил вслух: «Ну, батя, этова я тебе век не забуду!» Сусеки с зерном затхло отдавали мышами.
Сквозь узкое оконце пробивался тусклый свет ущербной луны. Всё тело наполнилось тупой болью, во рту было солоно от сгустков крови. Рассудок замутила отчаянная жажда мести. Егор в ярости заметался, ощупью отыскивая среди хомутов и прочего добра какое-нибудь железо.
Нашел тяжёлый шкворень от бычьей арбы. Подовздел им плахи потолка, они шевельнулись, застонали выдираемые гвозди, посыпавшийся сверху сор запорошил глаза. Открылась щель под крышу.
Страшный пробрался Егор в дом со шкворнем в руке. Мать всполошилась, запалила лампу. Увидев его окровавленное лицо с безумными глазами, запричитала. Грохнулась на колени перед иконой.
— Где отец?
— К Якимову подался, видать, запил там. А я собралась тебе молочка снести, вон черепушка у порога и хлеб. Кожух укрыться.
— Жалко, что уехал… Отмучилась бы ты. Всё, мать! Ухожу я от вас, а то убью его.
— Да смирись ты, Егор. Остынь! Ведь отец он тебе родной, нельзя так озлобляться.
— Сказал, всё! Собери харчей на дорожку, — он торопливо оделся, прихватил карабин с патронами и вышел седлать коня.
Набил в перемётные сумы овса, взял тёплую одежду, медный котелок, соль, спички, словно собирался на недалёкую охоту, а не на край света. Мать вынесла сумку с хлебом и салом.
Егор вскочил на коня, с запоздалой жалостью обернулся:
— Вернусь с золотом, куплю в Харбине дом и заберу тебя. Хватит с ним горе мыкать. Передай, если пальцем тронет тебя — голову снесу!
— Опомнись, Егорушка! Куда я пойду от детей и хозяйства. Не ездий, отец догонит и хуже чё сотворит.
— Теперь уж он меня не обманет, пущай пооберегается. С этого дня чужой он мне и постылый, — секанул плёткой круп жеребца, вылетел галопом на дорогу.
Хутор Якимова объехал стороной. Спит там Марфа и не ведает, в какие края понесло женишка в такую лунную весеннюю ночь.
Вспомнилось Егору, как прокрался к ней в спаленку, и самодовольно подумал:
«А ведь, устоял! Не поддался бабьей силе. Ну, погоди оскаляться, девка. Поглядим чё будет, когда с промысла вернусь. Разоденусь в Харбине, тройку лошадей закуплю, пролётку на рессорах. Да ещё, красавицу выберу почище тебя, вот потом бесись. Живо спесь собью».
Дорога нескончаемой лентой стелилась под копыта. Луна кривилась улыбкой Марфы. Было страшновато одному ехать по тем местам, где совсем недавно возвращались с торгов целым войском, при пулемёте.
Егор осторожно вглядывался в полумрак, придорожные кусты зловеще наплывали и заставляли сжиматься от робости сердце. Рука занемела на карабине, в любое мгновенье палец готов был нажать на спуск. Позабылась и Марфа.
Егор был напряжён до предела, впервые он сам охранял свою жизнь. Но понемногу всадник успокоился, никто его не преследовал и не собирался нападать. Он повеселел, умылся у случайного ручейка, чтобы не заснуть в седле, и ехал до самой зари.
Документов у Егора вовсе не было. Боясь, что его могут арестовать, на днёвку укрылся в небольшой лесок.
Добирался, в основном, ночью, а в эти весенние месяцы не особенно она длинна. В случае задержания решил представиться заблукавшим на охоте, не всё рассказывать, как есть.
Томление от неведомого путешествия в Россию за сказочным золотом обуяло его уже не на шутку. Распалённое воображение рисовало картины перестрелок и погонь.
Иной раз даже подумывал, а не вернуться ли назад, зачем искушать судьбу, можно помириться с отцом и жить припеваючи на всём готовом.
Только мысль эта была слабой и тут же гасла, молодая бесшабашность гнала парня вперёд, что бы там ни ждало, а свернуть назад не дозволяли ни характер, ни судьба.
Вперёд! Егор воодушевлялся, с ликующим возбуждением стегал плёткой коня. Только вперёд.
Тёплый южный ветер волнами бил в лицо и раздувал на востоке тлеющую зарю. Чмокала грязь под копытами, догорали звёзды в иссиня-чёрном небе. Пьянил сырой запах талой земли. Поскрипывало кожей новое седло под всадником.
В сизой мгле проступили очертания спящего Харбина с дрожью редких огней. Забился над головой первый жаворонок, подглядев с высоты зарождение нового дня. В ложбинах стелился белесый туман, его теребил и рвал в клочья скорый на расправу буранок, шелестевший прошлогодней травой.
Егор, уморившись за трое суток, машинально жевал пресную пышку и вглядывался в окружающую полутьму. Не доезжая до города, спешился, схоронил в укромном месте карабин.
Заветную фанзу нашёл не сразу. Долго кружил по прокислым от нечистот улочкам трущоб Саманного городка, уже переполненным суетливыми людьми. С сомненьем постучал в приметные двери, не веря, что отыщет приискателя. Наружу высунулась заспанная голова китайца Ван Цзи и вопросила:
— Ни лайла?
— Да, я пришёл, — ответил Егор на его вопрос.
— Ни супачи? Твоя ни супачи ходи? — потом всё же проснулся и повторил вопрос на ломанном русском. — Твоя куда ходи?
— Игнатий Парфёнов нужен. Помнишь меня, Ван Цзи?
— Хо! Шипко хо, — он скрылся за дверьми и тут же выскочил одетый. Поманил за собой рукой, молчком побежал впереди лошади. Вскоре нырнул в какой-то двор и вернулся с незнакомым человеком в японском шёлковом халате.
Егор испугался, думая, что китаец завёл не туда, куда надо, и уже тронул поводья, когда знакомый голос радостно прогудел:
— Ясно дело, а ну слазь, казак — ясно дело, наконец-то заявился.
— Фу-у ты, чёрт. Не признал я тебя бритого, Игнатий. Если б не позвал — убёг. Да ведь, ты совсем молодой без бороды.
— Куда молодиться…
Они обнялись. Ван Цзи завёл коня в стойло, расседлал, щедро насыпал в кормушку пшеницы. Игнатий долго выспрашивал гостя о доме, как добрался, и напоследок раскрыл свои планы.
— Выедем после обеда. Лошадей и вьючные сёдла я закупил, припас уложил. Добыл через одного япошку бумаги, что едем по горному делу в пограничное село, а там, как Бог даст. Думал уж, что сбрехал ты мне, если б завтра не явился, то двинул бы один.
— Уговор дороже денег, — солидно отозвался Егор и дрёмно смежил глаза.
— Да ты никак спишь? — загомонил Парфёнов и повёл его к тёплому кану-лежанке. — Отдохни до обеда — и в путь. Время дорого, надо к большой воде поспеть на реку Тимптон, догнать там холод.
— Где это, далеко?
— Далеко, брат… Аж в Якутской губернии. Доберёмся, не впервой. Спи-спи…
Егор заполз на соломенную циновку и провалился в сон. Игнатий в который раз проверил снаряжение, в ближайшей лавке подкупил свежего провианта и разбудил парня.
— Вставай! Подкрепись на дорожку и айда.
Быков долго, непонимающе пялился спросонья на приискателя, потом всё вспомнил и мигом вскочил, нашаривая сапоги.
— Карабин я там ухоронил за городом, надо б заехать.
— Шут с ним, пущай ржавеет. Я тебе славное ружьишко припас. Крутиться вокруг Харбина нет времени. А кто это тебя так отделал, вся морда в струпьях?
— Батяня благословил в дорожку, — нехотя отозвался Егор.
— Не пущал, видать?
— Он у нас бешеный, только сказал ему о своей задумке, и сразу мне память отшибло. Совсем ушёл я из дому, боле не вернусь, надоело батрачить в хозяйстве и отцовы попрёки слушать. Надо развеяться и о своей жизни подумать.
— Кх-х-хэ-м-м… Сразу остерегу. В нашем деле придётся жилы рвать. Мотри, не расквасься, разом отправлю назад. Не развеваться в гулянках едем — работать. Люто работать!
— Вынесу… Не отступлюсь.
— Тогда пойдём. Лошади завьючены, пора трогаться.
Парфёнов ехал впереди на гнедом жеребце, сзади поспевал Егор, ведя в поводу трёх монгольских низкорослых лошадок с объёмистыми вьюками. На одной из них был привязан длинный ящик, опечатанный свинцовыми пломбами, с вязью иероглифов на боках. По всей видимости, там было оружие.
К границе добрались без помех, остановились у китайского лавочника, радостно кланявшегося Игнатию. Не впервой он встречал Парфёнова и имел от него доход. Игнатий распаковал ящик с оружием.
Егору досталась малокалиберная винтовка системы «Маузер», сам Игнатий зарядил новенький американский винчестер, за пояс ткнул наган. Пустой ящик забрал китаец.
Этой же ночью перевезли через реку на осалке, китайской лодке с парусом, тяжёлые вьюки и перегнали вплавь лошадей. Заторопились подале от кордона через тёмный и притихший лес. Вскоре пересекли железную дорогу. Ехали по узкой тропе, над шумящей где-то во мгле речушкой.
Вьюки чиркались за стволы деревьев, испуганно всхрапывали лошади, кого-то чуя в лесу, тропка вилась бесконечно, пересекая шумливые ручьи и прядая через колдобины. Сквозь кроны деревьев помигивали звёздушки, но к утру их заволокло тучами и зашумел частый дождь.
По-весеннему тёплый, душистый, он окропил землю и вскоре перестал. Когда хмарный рассвет проявил тайгу, они были уже далеко в сопках. Парфёнов не давал роздыха лошадям, спешил к заветной цели.
Изредка присматривался к старым затёсам на стволах деревьев и, наконец, свернул с тропы в чащобу. Затрещали под копытами сучья. Всадники медленно поднимались склоном заросшей березняком сопки.
Где-то в стороне гулко бормотали на весеннем току тетерева-черныши, тяжело перелетая, хлопали крыльями. На южном склоне, под густым покровом вылезшего по ручью из распадка сосняка открылась низенькая фанза — зимовье с бумажным оконцем.
— Ну, вот и приехали, — спрыгнул с седла Игнатий и разнуздал своего коня, нагрёб лошадям в торбы овса из вьюка, — хорошо их подкормим, отдохнём и опять надобно гнать. — Он отворил дверцы фанзы, взял с печки мятый котелок и ушёл к ручью за водой.
Лошади торопливо хрумкали овёс. Егор развьючил их для отдыха, осмотрел, не сбиты ли ноги, и зашёл в прокопчённое до черноты жильё. В углу сложена печурка из дикого камня, по полу от неё идет дымоход под нары-каны из плитняка, укрытые старой травой и ветхим тряпьём.
Беремя сухих дров подёрнуто плесенью. Он настрогал лучины и растопил печку. Огонь вяло обволок смолистые поленья, потрескивая и шипя. На полу грудой серел не стаявший с зимы лёд.
Вернулся Игнатий с водой, сдвинул плоский камень и провалил котелок в жар. Глаза Парфёнова возбуждённо блестели, пропала настороженность и былая угрюмость, движения были резкими и точными.
— Ты осознаешь, что мы в России, нечистая сила! Компаньон? Дома ты! Экий простор тут, а как пахнет лес, а как тетерева стрекочут? Ты только погляди кругом. Воля-а-а-а.
— Так зачем же ты в Харбин ворочаешься?
— Гм-м… Да покутить любо мне там, дурь свою проявить. Тут счас прижали с этим делом, живо в укорот попадаешь. А всё же, тянет сюда невозможно. Счас душенька от радости поёт, жить охота! А как к золотью подберёмся, это уж совсем безумством станется.
Поглядишь. Ево ить надо передурить, золотьё-то, не всякий раз оно даётся в руки. В этом и услада вся. Сыскать неведомую россыпушку под землёй, объегорить её скрытность и достать на свет божий. О-о-х, бра-а-ат!
Не приведи Бог тебе заразиться моей болезнью — пропала головушка почём зря. А дурней и лучше этой болячки не сыщешь, такую усладу открывает, прямо страсть какая-то.
Погоди чуток, скоро прознаешь. Есть у меня в запасе ключик и шурфик при нём. Как пески из него на лотке промоешь — и аж страх забирает.
Дюже богатое золото, так и лезет в руки. А это не к добру, боюсь я его ворошить. По приискательскому обычаю вообще грех говорить о золоте вслух, удачи не будет. Оно услышит трепотню и уйдёт в землю. Только я в эти сказки не верю, никуда оно не девается.
Ключик энтот на чёрный день таю, когда сила убавится, да и мало интересу за неделю обогатиться до грыжи в пупе и отправиться назад пьянствовать. Так от запоя сгинешь. Весь смак в том, чтобы новый ручьишко сыскать, добиться к пескам в неведомом месте.
Веришь, когда берёшь первую пробу в новых шурфиках, аж руки трясутся и слёзы по бороде бегут. Ежель нет фарту, думаю: «Ну, ладно, поглядим чья возьмёт».
Другой ключик испытываю, да так уж навострился, как сквозь землю чую, где оно растеклось. Без промаху бью шурфы, хоть малость, но завсегда есть знаки в лотке. А по знакам выйти на россыпь — плёвое дело.
— Нас охрана с границы не настигнет?
— Не должно… У них счас реденькие заставы, в землянках перебиваются. Попробуй уследить за такой ширью. А коли настигнут — не вздумай стрелять это тебе не харбинские офицеры живо продырявят.
Служат там зачастую зверовщики, лихие ребята. Оружие я припас только для пропитания охотой, иль банда какая перевстренет. Прежде чем ево употреблять — крепко думай, в кого палишь на этой земле. Ясное дело…
— Да-а… Не могу забыть ту гранату, душа изболелась.
— Забудь. Ты, нечистая сила, энтим разом умудрился многие душеньки от смерти спасти, не только наши.
— Как, спасти?
— Прибрал ты ихнева атамана Аркашку Долинского. Он зверствовал на крови и заслуженную кару принял. Судьбой ему так дано помереть за разбой. А с ним двое головорезов прибрались, добаловался с огнём. Если б не ты — хана-а… Кишки вон.
У Егора отлегло от сердца, раз бандиты матёрые, стало быть, сами искали беду, но всё-таки, осталась какая-то жалостливая печаль за себя, даже перед Игнатием было совестно за побитых, ведь руку-то поднял на святая святых — на человека, не сгубиться бы и не привыкнуть бы к этому страшному ремеслу.
Вскипела вода. Парфёнов настрогал ножом плиточного китайского чая, круто заправил котелок горстью заварки и выставил остужать его на порог. Сам прилёг на подсохшую травку у стенки фанзы, блаженно потянулся.
Солнышко по-летнему припекало, вытягивая из земли густые ростки разнотравья и отпаривая смолистую духоту бархатно-зелёных сосен.
Торопливо сновал красноголовый дятел на сухостоине, выстукивал, гвоздил остреньким клювом с яростным азартом и деловой озабоченностью, укоризненно косил на развалившихся без дела незваных пришельцев.
Вдалеке гахнул одинокий выстрел, и Парфенов обеспокоено подскочил, вслушиваясь в еле внятный шум просыпающегося от зимы леса.
— Видать, охотник… Да кто знает, давай проглотнём чайку — и спешить надо. Не место тут для днёвки. Напорется какой человек на нас — делу конец. Айда, брат. Нечистая сила, передохнуть не дают с пальбой своей.
Наспех поели японских консервов, обжигаясь запили густым чаем и снарядились в дорогу. Когда уже собрали в связку лошадей, подкатилась к ногам черногривая собака, деловито принялась лизать пустые банки и подбирать крошки на земле.
Приветливо шевелила скрученным хвостом. Егор кинул ей лепёшку сушёного мяса. Лайка жадно разгрызла её и проглотила.
— Дрянь дельце, ясно дело, — насупился Игнатий, — видать, отбилась от хозяина, а нас по следам отыскала. Ещё сунется охотник искать, поехали!
Тронулись, выбирая прогалы между деревьями. Егор обернулся и увидел сидящую у фанзы собаку с поднятыми торчком ушами. Тихонько свистнул. Она сорвалась с места, резво настигла караван, голодно поглядывая вверх.
Он достал из тороков ещё мяса, кинул. После третьего куска черная, с белой грудкой лайка побежала впереди, рыская по сторонам, что-то узнавая по запахам и радуясь.
— А ить прибилась, Егор! — обернулся Парфенов. — Фартит нам с тобой. В тайге без собаки нельзя быть. Много шляется лихого народу, сонных могут перебить. Она не дозволит, — бросил собаке ржаной сухарь.
Незнакомка ловко поймала угощенье на лету и весело гавкнула, — замолчь, дура! Будешь теперь зваться Веркой, ежель не сбегёшь, — ласково загудел старатель, — Верка, а Верка? Нечистая сила тебя забери…
Собака повела ушами, принимая крещенье и любопытно слушая человеческий голос, томно зевнула и затрусила рядом с благодетелями. К вечеру тропа раздвоилась: стала поуже и змеистей, глубоко ныряла в тайгу, обегая завалы бурелома.
Лошади шли неторопливым шагом, то и дело сбивали вьюки о деревья и проваливались ногами в бочажины. На исходе дня Верка пропала и вдруг расколола тишину азартным, заливистым лаем. Игнатий зло плюнул, потом в сердцах махнул рукой и снял со спины винчестер.
— Зверя держит… От границы далеко ушли, можно побаловать свежиной. Вяжи лошадей! — бегом кинулся на неблизкий голос. Егор еле догнал распалённого азартом охотника. В заросшей кустами низинке слышался хряск, сопенье, то и дело взвивался тонкий, стервенеющий лай.
Нежданно на полянку вырвался, кружась и клацая зубами, молодой кабан. Он норовил подовздеть надоевшую собаку клыками, щетинил холку и был страшен в своей ярости. Но только не для Верки.
Она умело вертелась, забегая наперёд, не давая хода и принуждая тяжёлого зверя поворачиваться за собой, играла с ним уверенно и расчётливо. Игнатий ударил навскидку.
Кабан по-щенячьи взвизгнул, сунулся рылом в прошлогодние листья. Верка исступленно грызла добычу, вырывая клочья шерсти, задыхаясь хрипом.
— Славную собачку Бог послал, — разлыбился Игнатий и вытащил из чехла нож, — веди сюда лошадей, счас будем пировать до утра, — дёрнул бритким лезвием по горлу стихающего зверя.
Верка, вся перемазанная грязью, тихо поскуливала и ещё дрожала вздыбленным загривком, хлебала тёмную кровь.
Когда Егор вернулся, кабан был уже освежёван и выпотрошен. Парень удивился такой невероятной сноровке Парфёнова.
— Ловко ты его раздел! Я бы часа два возился.
— Эвенки научили. Поглядел бы ты, как они с оленями управляются. Не успеешь глазом моргнуть, а уже мясо варится. Ничего хитрого нет, обучишься. Мы не раз встретимся с эвенками, по-иному их зовут тунгусами, не обижаются на это, хоть в переводе «тони ус — тунгус», означает ничего не умеющий.
Несправедливо, они всё умеют, и правдивей людей я не встречал. Дети природы, как они ещё не погинули от лишений, мороза, голода — диву даюсь. Нульгими — кочуют, ставят табор, охотятся и живут дарами тайги. Добрый народ.
Натянули брезентовый полог, заготовили на ночь дрова, забулькал на костре большой котелок, расточая ароматы дичины. Верка, объевшись потрохов, спала в издальке, чутко шевеля ушами. Обросшие смешанным лесом сопки отцветали в разливе заката.
Дымок от костра уплывал над прохладной землёй вниз по распадку, сизым гарусным шарфом перевязывал чёрные ели.
Устало перекликались кедровки, свистели в березняках рябчики, ворчал в кустах ручеёк. Егор лежал на разостланном в балагане лапнике, подперев голову рукой, неотрывно глядел в жаркие уголья.
Рядом сидел золотоискатель, так просто и неожиданно повернувший его судьбу в неизвестное русло. Вряд ли бы какая цыганка нагадала Егору перед той поездкой в Харбин, что предстоит ему дальняя дорога, а может быть, и казённый дом в лихой стороне.
Егор смеркся в думах, вспомнил мать, неприкаянную жизнь на китайщине, покинутую станицу у берега Аргуни. Привиделись дружки, они сейчас были где-то рядом, на этой земле. И Егор ощутил, что прокрался в их дом вором, таясь и оглядываясь.
Зальются в этот вечер песнями девки, дурашливо окружат их ребята, пойдут в плясках до первых кочетов, а то и до зари, булгача собак да теша бессонных стариков, вороша их память. Егор каялся, что поддался воле отца и позволил увезти себя на чужбину.
Но опять вспомнилась мать, и он понял, что не смог бы её покинуть. Игнатий мостился спать. Улёгся, но потом опять встал и долго пил остывший чай из котелка.
Отблески огня высвечивали его мощные руки, вздыбленный горбинкой крупный нос, по-детски безмятежные глаза. Движения сутулых плеч были медлительные, разморенные сытостью и отдыхом. После долгого молчания Парфёнов снова заговорил с радостным удивлением:
— Хорошо-о… нечистая силушка… пахуча и привольна землица в весеннем расцвете. Доведётся тебе, брат, поглядеть на такие красы, што и хвалёный рай им несподобен. Иной раз прусь через тайгу, как медведь ломлюся. Уставший, избитый, голодный, а вдруг, как встану дубиной!
Солнышко высветило живую картину перед глазами. Вот и пялюсь, пронимает аж до слёз и силушку ворочает немедля. Как же можно пропасть, ежель так сладко жить?
Особо тут неописуемы облака, как они играют на закатах и рассветах, так бы и полетел к ним поближе, пощупал руками, ить не верится, что может природа такое учинить.
Ах, Господи-и… Хотелось бы мне после смерти лежать на самой высокой горе в этих краях над простором Якутии и быть частью его… В пьянках забудусь, погрязну, дурниной нахвалюсь, потом как озарение грянет: «Что же я делаю, леший тебя прибери! Где я? С кем? За каким чёртом пою незнакомых людей…»
И-и… бегом в тайгу! От своего супостата плююсь, каюсь последними словами, видать, слабосильный к вину. Коли заусило — не могу остановиться или от скуки выламываюсь.
— Игнатий? А как ты приискателем сделался, дом-то где твой? Какая ни есть родня? — заинтересовался Егор.
— Зейский я, паря… Дед мой был пересенец из Воронежской губернии. Ясно дело, вся родня на золоте помешана. Кто уже помер, кто болезнев нахватал в этом неласковом деле и чахнет, а меня вот никакая пропастина не берёт.
Отец мой вырос и дружковал по молодости с Ванькой Опариным. Ванька энтот приноровился в лавчонке торговать всяческой мелкотой, шинкарил втихаря и за золото самоличный ханшин отпускал. Намешает в него травки разной, на табачке листовом настоит, да за коньяк и сбудет втридорога.
А когда приискатели гуляют с деньгами, им хучь помои подавай — лишь бы с ног сшибало. Вот за короткий срок он и сделался Иваном Александровичем. Скупил старые прииска, новые понаоткрывал и сделался миллионщиком.
Пустил по Зее свои пароходы «Алёша», «Экспресс», а по Амуру шастал агромадный трёхпалубник «Иван Опарин». Довелось мне не раз на нём плавать. Ясно дело, батя мой выше горного смотрителя не поднялся, не выбился.
Шибко завидовал своему дружку, изнывал в мечтах обогатиться, да так и помер в суете от надрыва. Бросил хозяйские работы, они хоть семью кормили, ушёл в неведомую тайгу вольным старателем-копачом, тогда их хищниками звали, норовил враз пуды золотья огресть, да так и сгинул где-то.
Нас у матери было шестеро, пришлось идти тропой непутёвого родителя и самому сделаться непутёвым.
Он, пока ещё был живой, меня успел к делу приспособить, таинство укрытия в земле этого богатства открыл, в каких породах оно содержится и как раскладывается по долине в россыпь. А потом уж доходил я до многого своим умом. Любопытная это наука. Колдовая.
— И Опарин не помог бедующей семье друга своего?
— Не-е… Скупой он был, добра не помнил. Жил своим домом в Зее и в ус не дул. Прибывало в его казну несчётно золота… А он, какую доску на дороге подымет иль скобу старую — всё в дом тащит. Сгодится, мол. С виду не скажешь, что особый человек: невысокий, борода русая, но вот, скупой до смеху.
Только один раз и помню, как Опарин раскошелился, это когда сына женил. Бочками с водкой уставил свой двор, и пили ковшами, кто сколько мог. Некие до смерти упились, жадность погубила. Вся Зея пластом лежала.
Отца нашли мы на берегу реки, полтулова в воде, как не утоп, одному Богу ведомо, но, всё равно, вскоре прибрался. Думаю, что для потехи и выхваленья затеял Опарин такое угощенье. Гости у него были высокие из Благовещенска, шик перед ними вывернул.
А так, снегу не выпросишь зимой. Даже когда ворочались хищники из далёких мест, он их угощал не без прибытка. Спьяну они всё выкладывали о неведомых краях, где были, есть ли там золото, похваляться русский мужик больно здоров, особо в подпитии.
В следующем году Опарин снаряжает по тем местам разведку и этих добреньких копачей уже гонят оттуда плетьми. Там уж горная милиция и чиновники суд вершат, прииск разворачивают. Обидно, ясно дело, до рёву!
Ить лазили по чащобинам, пропадали с голоду, мытарились. Судиться с ним без толку. Все прокуроры на корню закуплены.
Начнёт кто свои права хлопотать на открытие золота. Иван Опарин враз опередит. У него уже и документы все выправлены, а то и откупил у ходатая заявку за гроши иль так припугнёт, что ничему не рад будешь.
А если на новом ручье соберётся народишко и зачнёт вольно добывать — тут как тут войска с нагайками да с винтовками. Нече делать… Убираемся в тайгу подалее, опять ищем для него богатые ключи. При Опарине я и начал блуканья свои. Да так эта недоля засосала — спасу нет!
К большим артелькам прибиваться не хочу, как водится — там завсегда разброд и нет единства. В одиночку куда сподручней, хоть и опасней во сто крат. Болезнь какая пристигнёт или хунхуза негаданно стрельнет. Всё-ё…
Но уж, зато не надо балабонить зазря с дружками несговорчивыми и убеждать в правоте своей. Собрался и пошёл. Вольному — воля.
До такой жизни совсем недавно додумался, а то робил на Тимптонских приисках, в Верхне-Амурской золотопромышленной компании, на Бодайбо черти носили, и угодил я там, в самый раз, под Ленский расстрел двенадцатого года, чуть не сгинул, пулька ребро просекла.
А после залетал ещё в такие переделки, что едва живым оттуда вернулся и опять закабалился к золотопромышленникам. Много дурного труда на них ухлопал, много здоровьишка подорвано, а сколь людей они свели зазря в могилу — вспомнить страшно…
Однако, ещё в конце прошлого веку попал на Имановские прииска на Амурских землях. Там, по упущению горного надзора, случился обвал в шахтах и девяносто душ разом привалило. Мне эта смена, как раз, не выпала, повезло, остался свет Игнатий…
А к чему такая судьба выпала мне — сам не пойму. Набью мошну, возгордюсь и разом денежки прогуляю. Вот и вся утеха… Не дано мне опаринского скопидомства, да и слава Богу! На хозяйские работы и в шахту боле меня кнутом не загонишь, признаю токма вольное старательство. Эх-м-а-а-а…
Разве всё обскажешь. Так жисть покувыркала, что не переслухать тебе всего за лето. Да, поди, и интересу мало к моим бедам. Базланю от нечего делать…
— Я люблю слушать, Игнатий. Ты мне побольше рассказывай, раз в золотишничество тянешь. Должен я знать всё. Интересно послухать. Я сразу представляю себя там. Ну, а помногу брали когда-нибудь? Чтобы памятно было?
— А как же, верно дело… Брали… Фунтили славно в Витимской тайге. Всё потом на распыл ушло, так и должно быть, только золотьё на том прииске было шальное. Фартило всем, кто не ленился. Крупное золото, подъёмное, то есть, видимое на глаз.
Дождик окропит пески — тараканы-самородочки так и заблестят, так и побегут в разные стороны. Прямо руками за день набирали фунтами. Самое крупное пряталось в каменные щётки по щелям. Оттель его пропасть наскребали железным крюком.
Чистоган. Хозяин прииска не спал. Навёз в приисковые лавки товару, какого хошь: коньяки, осётры целиком, колбасы вычурные, рыба да мясо — ешь не хочу. Только чтоб золото не уносили. Картёжная игра кипела ночи напролёт, золото отмеряли без весу столовыми ложками, пили беспробудно.
А вот, выбраться в жилые места с этаким богатством нельзя. Кругом поставлены на дорогах и реках потайные заставы с обыском. Да и редко кто стремился выносить, всё было на прииске своё: девки, кабаки, магазины, обмен золота на деньги.
Ушлый был хозяин, оборотистый. Хапнул он в те времена столько добра, что век не истратить ни ему, ни его потомству. Мы тоже без надсаду жили на таком содержании, единый раз без надсаду.
Да недолго. Выработался прииск, и опять ноги в руки, айда по тайге шмыгать с сидором за спиной и голодным брюхом горе мыкать.
Если любопытствуешь, я тебе особые страсти могу поведать — спать после них отрекёшься. Иной раз такая охолонь забирала, что в рай легче сходить за яблоками.
Но всё равно интересу к копачеству не стерял. Насквозь лихая жизнь! Расторопная и подлинная для настоящего мужика. Коль не сбегёшь раньше срока и позолоть сымешь, то уж никто тебя никогда более не сломит, не согнёт.
Не стремление к богатству и наживе гнали меня средь лишений и опасности, не мечтал я возводить палат каменных, сундуки добром набивать и жён в неге тряпочной утешать, а звала меня опять тайга в свои объятия, кормила и поила, на ухо шептала разные чудеса, глазам их открывала, и был я счастлив, как беспечное дитя, был я волен и свободен, как орёл, а потому, не глумлюсь над судьбой своей.
Хорошо прожил! Трудно и сладко. Что нас ждёт впереди — заведомо не гадаю, в этом она и судьба. Спать давай. Нам ещё далеко тащиться бездорожьем. Спи, ясно дело, утро вечера мудреней…
— Игнатий, можешь на меня положиться, — раздумчиво проговорил Егор, — работы и лишений я не боюся, так же, как и ты, хочу быть свободным и вольным, охотиться и бродить по новым местам, это — по мне. К чему палаты каменные, сундуки и жёны. Это — тюрьма и цепи, тоска смертная. Копил Опарин свои миллионы, доски и скобы собирал, а хлопнула революция — и где все его стремленья? Где смысл его богатства? В чём?
— Мой знакомый японец в Харбине, — откликнулся Парфёнов, — хоть идолопоклонник, но старик жуть любопытный. Как-то он мне изрёк восточную мудрость: «Человек должен жить по велению души». Это — так просто, что даже не чуешь всей правды в словах. Он помешан на своих белых журавлях, может часами глядеть, как льётся вода, на простой цветок или слушать шелест листьев. Пытался я понять его, но так и не сумел. Но, в то же время, он может быть жестоким, как тигр, когда дело доходит до борьбы с учениками. Он их швыряет на землю слепыми щенками, трещат кости, в крови песок на площадке. Чёрт разберёт нас, людей. Что нам сладко и что горько. Каким идолам молиться, в какого Бога веровать. Не разобрать вовек. Вот я решил откачнуться от всего, надеяться только на себя. Да оказался в дураках, если б тебя не принесло в ресторан, грызли б меня счас китайские черви. Одному против миру не выстоять… Ясно дело…
Егор очнулся и сунулся к потухшему костру. Дрожа от холода, откопал под нагоревшей золой угли, развёл огонёк. Сверху положил тонких палочек и отёр рубахой вздутый на лицо пепел.
Дрова нехотя занялись, щекотнули ноздри сладким дымком, и пыхнувшие язычки пламени сразу заворожили теплом, принесли радость в остывшее тело.
Стреноженные лошади паслись невдалеке, объедая ветки ерника с проклюнувшимися почками и молодую травку на бугорках. Солнце лениво продиралось через густолесье на сопке, щедро рассыпая искры по частой росе.
Верка, зажмурив от удовольствия глаза, глодала кость, зажатую в аккуратные передние лапки с белыми чулочками. Согревшийся Егор набрал чайник воды и подвесил его над пламенем, притулил поближе к жару котелок с застывшим кабаньим мясом.
Игнатий безмятежно храпел в пологе, пошевеливая пальцами босых ног, их припекал костёр. Высохшие за ночь кожаные сапоги висели на колышках длинными раструбами вниз.
Зима ещё пряталась на северных склонах, в затишных местах плешинами белел не стаявший снег, весь испятнанный хвоей, корой деревьев и палыми ветками.
В осиннике ворковали горлинки, по наклонной лесине, торчмя напушив хвост, пронёсся бурундук и яростно заверещал, приметив лежащую собаку. Лайка подняла голову, укоризненно поглядела на баламута. Бурундук замер столбиком, потом опустился и нахально пробежал через поляну.
Верка скосила на него глаза, нехотя тявкнула. От её голоса вздрогнул Игнат, разом поднялся, поймав зевок широкой ладонью. Взглянул на Егор и разулыбался.
— Здорово, приискатель! Как спалось в России, чё снилось?
— Как дома… Без снов обошлось, спал, как убитый.
— То-то же… Воздух тут, супротив степного, как медовый. А вскорости тайга оденется в летнее платье — век бы не помирать. Славные места. Немного счас перекусим и кинемся весну догонять. За Яблоновым хребтом и пристигнем, голубушку, ишо в снегах да льдах поблукаем вдоволь.
Там откроется тебе, брат, дикая и нехоженая земля Якутии. Нечистая сила её забери, страсть какая интересная земля. Реки её прозрачны, как слеза, и рыбны, тайга полна зверем и птицей, недра неведомы, таят они нетронутые богатства.
Край золота и снегов. Ясно дело, присох я тут намертво, и ты примёрзнешь. Это — Якутия, брат. Это — мой дом, куда ворочаюсь перелётной птахой. Увидишь…
На исходе недели упёрлись в широкую реку. Лёд со дна ещё не сорвало, но поверх него стремительно неслась вода, вскипая бурунами на вмёрзших валунах. С другого берега впадала река чуть меньше по ширине, но полноводнее и злее, лёд на ней стоял в заторе дыбом.
— Вот, брат, и Тында-река, а то бесится Гилюй, — крикнул Парфенов и, не останавливаясь, погнал коня поперёк течения. Вода рассосала затопленную поверхность льда колючими иглами, лошади испуганно всхрапывали, осторожно щупали копытами хрустскую опору.
В иных местах струя лизала коням брюхо, вспенивалась и журчала, сталкивая вниз. Верка сама переплыла реку. И теперь носилась по косе, звонко взлаивая, отряхивая с шубы россыпи брызг.
— Лешак тебя забери! — ласково ворковал Игнатий. — Вот непутёвая пустолайка, накличет беды на нашу голову, — и, чтоб унять её, кинул лепешку мяса на мокрую гальку. Верка в восторге взвыла. — Тьфу! — опять заворчал Парфёнов. — Баба и есть баба. Чуть лаской тронь и забирай с потрохами. Ясно дело, не кобель.
Егор посмеивался, любил он охоту и собак, эта приветливая бездомка так и вынуждала потрепать ей лохматый загривок и почесать за ушами. От берега, впереди каравана — густые заросли низкорослой лиственницы и берёзовая непролазь.
Вокруг раскинулись горбы лохматых от леса сопок. День выдался по-летнему жаркий. По болотным кочкам каплями крови набрызгана прошлогодняя клюква, марево испарений дрожит кисеёй, а под мхом ещё хрустит ледок, дробится подковами.
Ехали до самого вечера по широкой тропе, Игнатий стал осторожным, часто привставал на стременах и вглядывался, крутил головой, не выпуская из рук винчестера. С клюквенных кочек сорвался огромный глухарь и, раскачиваясь, умостился на вершину лиственницы.
Тревожно цокал, взмахами крыльев удерживал равновесие. Верка со всех ног пустилась к дереву, но Егор опередил. Впервые выстрелил из прикладистой винтовки. Птица, ломая ветки, завертелась к земле. От выстрела Парфенов дрогнул спиной и обернулся — в глазах испуг.
— Ты что, сдурел? Тут недалече бывший прииск Могот золотопромышленника Сорокина. Верным делом там народишко обитает, не дай Бог, власть какая. Не время счас нам с людьми встречаться, ясно дело, не время.
— Я же не знал, — смущённо оправдывался стрелок.
— Так знай наперёд. Без моей воли никакой стрельбы. К тому ж, с этой стороны Яблонового хребта больше всего хунхуз лютует, он по выстрелу нас скоро отыщет. Весной — не так страшно, а вот осенью… Тут — на каждой тропе бандитские заставки… Да ладно уж, езжай подбери, ловко ты ево ссадил, а ить, сажен полста будет. Ясно дело, не меньше.
Верка галопом тащила глухаря к людям. Он ещё хлопал крыльями, роняя угольные перья на мох.
— Ты погляди на неё, — изумился Парфенов, — видать, грамотная, стерва. Нам с такой собакой не пропасть с голода. Фа-а-арт, явный фарт, как тебя встретил, ясно дело… Чую, гребанём с тобой удачу этим летом. Всё идёт путём. Но-о-о… Ясно дело.
Затаборились под вечер у широкого и прозрачного ручья. Оголодавшие лошади разбрелись вдоль него, выщипывая старую траву и едва проклюнувшиеся ростки молодой. Чем севернее путники забирались, тем становилось прохладнее.
В пустом и огромном небе колесом ходили орланы, клекотали, дурачились и играли меж собой в парном застое воздуха. У ручья бесновались кулики, налетая на собаку, пронзительно кричали и дразнили её.
Верка невозмутимо полакала воды, принялась ловить блох в своей мохнатой шубе, изредка огрызаясь, если кулики совсем наглели и садились перед носом.
…Игнатий степенно пьёт густой чай, его щёки опять обрастают непроглядной щетиной, глаза устремлены на собаку.
— Ну, не дурень же я, а? Егор?
— Почему?
— Сколько хаживал по этой тайге, а не догадался вот такую такую близкую тварь прихватить. Сторожился всё, хоронился… Ведь, с Веркой сплошная радость, сердце отмякнет, как с бабой доброй. И поговорить есть с кем.
А то идёшь, как шальной, ночей добром не спишь, всё чудятся страхи кругом. Дурень! Истинный Бог. Потому и дёрганым стал, что покоя нет в лесу: там шуршит, там трещит, а палец всё время на курке стынет. Верно дело: пуганая ворона — куста боится. Стреляный я и битый, лихой судьбой омытый.
— Случалось под пулями быть? — удивлённо вскинулся Егор.
— Окромя — «хищники», нас ещё кликали горбачами. Бывал за это золото в таких переделках, до сих пор вспомнить страшно… И стреляли меня и били не раз, и медведь чуток хребтину не сломал, благо нож под руку вовремя сунулся, а вот, не могу остепениться.
Зимой ишо терплю, но, как только сосульки носы повесили — меня колотить зачинает, в башке помутнение и суета. Как припомню родные шурфики, лоточек, кайлушечку, так уж сон не приходит. Всё-о… Ясно дело, покручусь, помечусь да и пошёл горе мыкать, видать, судьба такая неприкаянная, цыганская.
Вот подумай с другого конца. Был бы я, Игнатий Парфёнов, к примеру, в тихой деревеньке при бабе и хозяйстве. Как подумаю об этом — страх пробирает похлеще таёжного. Ить, как бы меня ни крутила лихоманка, как бы ни морозила и ни гнула — столько довелось дивного увидеть за жизнь.
С какими только людьми не перехлестнулся судьбой, с бедой и смертью миловался, а вот, не пропал… Может быть, в этом и есть смысл, в таком вот противлении нужде, болезням и страхам? Ведь я так закалился бродягой — как хороший топор!
Истинный Бог, хоть лёд, хоть камень, хоть чащоба — всё прорублю, достигну своей задумки, ясно дело…
На снегу спал без костра, в реках тонул промеж льдин плывущих, чёрным, как горелый пенёк, выходил, а никакая хворь не берёт. А другой, глядишь, разнежился у бабы под тёплым боком, и понесли милова на погост от случайной болячки.
Так думаю, что человек должен себя нарочно утруждать, блюсти в поджарости и непокое. Тогда не заплесневеешь, не закиснешь в пьянстве и не окочуришься. Ты вон глянь на неё, эту приблудную сучонку.
Думаю, она смекнула: лучше пристать к неведомым людям с ружьями, зверьё погонять и свежую кровицу лакать, чем в деревне на привязи хрипеть, беречь хозяйское добро до осенней охоты, изнывать в тоске на объедках.
Шельма-а… Башка у ей круто варит. Привязался я к ней за эти дни, прямо, как дитя своё жалко, не дай Бог что случится — в огонь кинусь за ней. Ты глянь, чё творит…
Верке надоели липучие кулики, она повалилась в мох и раскинула лапы. Видя это, птахи ещё поругались немного и угомонились, улетели по своим неотложным делам. Собака лишь тихонько поглядывала им вслед.
— Прикинулась дохлой, вот прокуда! — засипел смехом Игнатий и встал. — Дровишек айда соберём — и ночевать пора. Господи-и, да когда же я покой обрету, как вспомню, куда нам ишо добираться, волосьё на непутёвой голове дыбки встаёт, а ведь, прусь… И тебя сговорил, лихом меня помянешь к зиме, если живыми будем.
— Не помяну лихом, Игнатий, мне чай тоже обрыдло сидеть в этой Манчжурии. А тут — всё внове не нагляжусь. В охоте ещё бы воля была, без мяса не остались бы.
— Будет, брат, скоро будет такая воля, хоть из пушек пали круглый день. Ни единой души на сотни вёрст. А эвенки там — редкие. Приветливый народишко, последние штаны сымет для гостя, бабу свою отдаст, только дай подивиться на глупых люча,[3] послухать новости.
Вот уж их-то судьба не милует. Истинно калёный народ, справедливый. Дурили их раньше купцы безбожно, изводили спиртом. Счас вроде говорят, что новая власть берёт их под опеку. Надо думать, что крепнет и приживается эта власть…
Дойдут скоро у ей руки до этих мест. Погляжу, погляжу, да как только она хватится прииски открывать, добывать золото, и останусь тута. Хватит кутить, годы не те. Да и ничего там хорошего нет на чужбине, окромя страха за свой живот.
Коли примут и не будут поминать прошлое — артельку сколочу, золото любой власти нужно, ясно дело. Грех ево уносить с родной земли, шлюх за нево покупать… Да счас оно, вроде ничейное, никто им не занимается всерьёз.
И натуру свою не могу отвернуть. Пока его со мной нет, золотья, вот, как счас, праведно кумекаю, только почую в котомке или на шее кожаный мешочек-тулун, ево тяжесть — вертятся в глазах те девки в кабаке, дёргают ногами, как рукой зовут из этих снегов к себе под бок. Надо хучь раз жениться. Может, остепенюсь.
— Ты что, и не заводил семью? — поразился Егор.
— Да, брат, лихоманка меня побери, всё ить некогда. Зимой гуляю, а летом ноги бью, так жисть и пролетела боком, не углядел.
Натащили к биваку сухостоя и приготовили ночлег. Верка куда-то подалась в сопки, вскоре залилась там, призывая к себе. Егор дёрнулся было к ружью, но Игнат осадил:
— По рябчикам она голосит, не ходи без толку. По зверю у ней злей и грубей работа. Они счас её надурят и разлетятся. Займись лучше жратвой, а я сёдла погляжу, кабы что не сломало в дороге.
Действительно, голос собаки вскоре затих, и она вернулась уже впотьмах, мокрая от росы, с вываленным набок розовым языком.
— Натешилась, дурёха, — заворковал Игнатий, отрезал и кинул ей шмат кабаньего мяса, — лопай вот готовое, не бей ноги. От, непуть! Рябчика она захотела, царевна-а, мать твою сучку. А? Жри свинину, покель дают… Аль ты мусульманской крови, Верка? Аллах не дозволяет. Хаваешь… Знать, нашей веры. Прости меня, Господи, чё плету олух…
Егор устраивал в пологе постель и лыбился, подслушивая его разговор. Между тем, Парфенов не отлипал от лайки, сидел, по-монгольски скрестив под себя ноги, размахивал кружкой с чаем и пытал безответную собаку:
— Верка? А может быть, ты шпиёнка? К нам спецом приставленная. А? Чё морду воротишь, раскусил я тебя… Стыдишься правды-то, хто иё любит… не только ты. Вот доведём тебя к золотью, ты всё пронюхаешь, где надобно мокротой своей застолбишь, и потом к прокурору самому грозному: так, мол, и так, шибко богатую россыпь пристерегла.
Медаль мне на шею за это и рябчиков от пуза, жареных, конечно, да штоб непременно в сметане были. Ить так, Верка? Ага-а, сучье отродье, сбегаешь в кусты. Муторно слухать… я тебя ишо выведу на чистую воду, сучье семя, как удружу пустые ручьи, вот и веди туда свово прокурора.
Он тя зараз на шапку употребит за обман. — Раздобревший и не в меру говорливый, Игнат опять поворотился к Егору, — кипит у меня всё в башке— ночью бы пёрся дальше, да лошадей запалим. Потому и болтаю без удержу, что сижу сейчас под звёздами нашенскими у себя дома, в родимой тайге…
Без фарту не будем, можешь не страшиться, а вот, такого тёплого вечера вдруг да и не осталось на всю жизнь, — он плеснул струйку чая на огонь, — это чтоб духи местные на нас не злились, так эвенки их ублажают.
Потому и не мрут в лишениях, что добром одаряют Богов и людей встречных, почитают себя сильным племенем за эту равность с самими духами, — он пил чай и хрустел ссохшейся за дорогу лепешкой.
— Ух! До чего хорош чаёк в тайге, счас кровушка вскипит, голубушка, побежит по жилочкам, согреет.
Сварилось мясо, ели его с сухарями, запивая горячие куски наваром — шурпой, черпая прямо кружками из котелка.
— Вовремя подвернулся кабанчик, — сытно икнул Парфёнов и отвалился в полог, — с таким харчем можно хоть на край света переть. Муки у нас два мешка, у Мартыныча мешка три припасено.
Если поэкономней быть, хватит до осени. А коли не хватит, на одном мясе можно жить, верно дело. А то и эвенков сговорим на Учур аргишить — кочевать, там у якутских купцов можно за золото припас взять. Не пропадём, казак… Ясно дело.
— Я и не боюсь, а ты всё стращаешь.
— Бояться надо-о… Как же. Зверь не всякий посягнет, а вот, человек — куда страшней. Бойся человека! Вот, до чего дожились. Нету ево коварней и беспощадней в тайге. После одного случая зарёкся я с компаньонами водиться.
— А меня зачем тогда потянул?
— С тобой — ясно дело, не подведёшь, по глазам видать, да и в деле уже испытал, когда в окно сигали от офицерья. А так бы не стал сговаривать, один ушёл. Так во-от… Было это на Бодайбо, меня шуты носили долго по тем краям.
До работы на прииске не часто опускался, всё бродили с напарником Ефимом вольными горбачами, фарту шальнова искали.
Золотишко там бедное становилось, повытрясали богатые россыпи купцы и компании, глотки друг дружке они грызли за жирные участки и снимать норовили только сметану, зачастую губя наполовину россыпь.
Нам повезло. В одной старой отработке покопался я, головой покумекал и стал бить шурф не в ручье, а в наносном берегу.
Ефим на меня гневается, отговаривает, торопит дальше бежать. Но ежель я чё задумал, свернуть легче шею мне, чем отпихнуть. Добился, всё же, до песков, снял первую пробу и глазам не верю.
В самую золотую кочку угодил шурфом. Ефим ополоумел, трусится весь, ночами устье с ружьём сторожит, спать боится. Моем, радуемся, делим по тулунам добычу. К зиме с полпуда нагребли. Тут я и стал примечать, что Ефимка от меня глаза воротит, вроде, как стесняется взглянуть.
Конешно ж, был я наслышан о людских злодействах на золоте, ума оно многих лишает, отмахнулся от сомнений, да чуть за это и не сгинул…
Хорошо, что за лето пулевые патроны подмокли в дождях. Стрельнул мне в спину, когда начали в жилые места выходить, пуля в телогрейке увязла, только синяк огромный на лопатке растёкся.
Упал я с испугу, А Ефим в котомку лезет, зубами лязгает. Тут я ево и поймал за кушак! От заорал он с испугу… Сагиры[4] мои грязные целует, просит помиловать, золото сулит отсыпать из своего пая, а я ево на радостях, что живой, понужаю кулаками, учу разуму. Да разве таких научить?
Измордовал ево, золото всё отнял и пошёл на прииск. Исскулился он в дороге. Отмяк я, отдал его тулунок. Но впредь решил промышлять в одиночку. Чтобы не застигли врасплох, всегда старался делать землянку в кедрачах, или стланиках кедровых.
Птица кедровка, хоть и невелика, но зорка и сварлива чище старухи, всё подмечает в тайге. Только ихний стрёкот заслышу, ясно дело, кто-то прётся.
Приловчился по их голосам узнавать, на кого она ругается: на медведя одним криком блажит, а на человека другим голосом брешет, меж собой болтают особыми песнями. Ушлая птаха…
Так и промышлял зверем. Ну, как вырвался в город, вот и пошёл куражиться. И вот, чужого богатства сроду не брал, не зарился. И тебе, брат, не советую. Радость от дармовщинки — малая, а конец — один. Свихнувшийся на воровстве человек, считай, уже покойник.
Как бы он не тешился, как бы ни скрывал свою чёрную жадность, зло червем могильным высушит душу и подставит беде. Как того Ефима. Ить он не смирился… В казарме на прииске обобрал двух пьяных рабочих, перстни с них поснимал, часы и попался.
В полицию тогда за такие дела не особо таскали. Взяли его прилюдно за руки-ноги, раскачали и со всего маху три раза на пол задницей прилепили… Казнь эта — страшная, почки напрочь отбивает. Загнулся Ефим через пару недель, со всеми богатствами распрощался.
Ох! Чай-то остыл. Забрехался Игнаха-Сохач. Эту кликуху мне дали приискатели — Сохатый, за неутомимость звериную в тайге. Я даже, по дурости, наколку сделал на груди, глянь-кось, — он снял через голову рубаху и подвинулся к костру.
В красном свете увидел Егор горбоносого лося с большущими рогами. Он стоял на скале и ревел, разинув губатый рот. Из-за гор вставало солнце.
— Здорово наколото, как живой.
— То-то же… каторжанец старался, я чуть не сдох от боли, но пытку вынес. Приметный теперь, пачпорта не нужно. Сохач — весь документ.
Про мою блажь и хунхузы наслышаны, сказывали в прошлом году, что пойманных спиртоносов бандиты заставляют грудь оголить: кто-то пустил легенду про мой фарт, им донёс.
Вот и нарвись на них, ясно дело, прикокнут. Когда же эта погань выведется из тайги и можно будет спокойно ходить по ней куда вздумается?! Сейчас, вроде бы, потише стало, а вот, с семнадцатого по двадцатый год, тут что ни творилось.
Сколь в этих сопочках таится костей людских — не сосчитать. Особливо достаётся китайцам-косачам и корейцам-лебедям от ихнева же брата по крови, хунхуза. Бродят через границу эти банды во множестве, чинят свой суд и расправу.
Поджидают на тропах возвращающихся с золотом старателей и выбивают безжалостно. Приискатели идут, в основном, без оружия, особо косачи, так их прозвали за косички на головах. Идут они гуськом, друг от друга аршин на пятьдесят. Их с заднего начинают колотить, так всех и приберут.
Всякого люда и средь нашего брата хватает, тут недалече идёт колёсная дорога с Верхне-Тимптонских приисков в посёлок Ларинск. Так этот Ларинск — сплошь разбойный, не вздумай туда сунуться ночевать, — Игнатий примолк, задумался о чём-то своём.
Ночь обдавала сидящих людей еле ощутимым морозцем, он прихватывал заливчики у ручья, и с хрустом рушился тонкий ледок от спада воды.
— Верка! Подь сюда, — опять заговорил старатель, — ты пошто линять рано зачала. А? Через пару дён дрожака хватишь на перевале. Ну и глазищи у тебя шпиёнские, до хребта прожигают… Ластишься, ясно дело. Где бы мне жену такую ласковую сыскать и в работе вёрткую, как ты, Верка?
Егору сразу вспомнилась Марфа.
Она снилась ему всю ночь — манила в отворённые ворота Якимовых.
Сопки бугрились всё круче, а распадки уходили вниз всё провальней. Чаще попадались снеговые кулиги. Сбочь тропы вечнозелёный кедровый стланик разгибал намёрзшие спины от зимнего гнета заносов, пушил к солнцу хвою.
Лошадям совсем не стало подножного корма, и они перешли на овёс, завьюченный Игнатием, который в тонкостях знал всё, что ждёт путников в этой дороге. По узкому нартовому пути они шли первыми, в иных местах его пересекал нетронутый с зимы снег.
Игнатий спешил, останавливал караван лишь на короткий роздых. Компаньоны подкармливали лошадей, сами наспех подкреплялись сушёным мясом и сухарями, неизменно запивая походную трапезу крепким до черноты чаем.
Егор втянулся, привык к тяготам путешествия. Сбежал с парня лишний жирок, появилась лёгкость в теле и выносливая сила. К ночёвью уже не примечал за собой такой устали, как было ранее.
Парфёнову всё больше нравился проворный и работящий напарник, за всё время не приметил он в нём никакой душевной гнилости.
Наставлял мимоходом, как ладить вьючные седла, чтобы не сбить спины лошадям, учил приметам, по которым можно предвидеть погоду, и, сам того не замечая, увлекал парня всё дальше и глубже в ту бродяжью усладу, которой сам был пропечен-перекручен.
Выстывала у Егора память о Марфушке, жестоком отце и покинутой Манчжурии. Замирая сердцем, он вглядывался с вершин сопок в бескрайние волны застывшей земли, над нею плыли низкие облака и ныряло в прогалах ласковое солнышко.
Зацвёл багульник, перелетали и кружились птахи в многоголосом пересвисте. Как молодой зверь, Егор трепетно ловил брожение весенних запахов: хвои, прели листьев, сырости снега и первой зелени.
На южных склонах проклюнулись подснежники, пушистые, фиолетовые, радующие глаз; пробудились от спячки евражки-каменушки, провожавшие путников отчаянным свистом.
На зорьках токовали глухари по закраинам леса, будоража охотничью страсть. Игнатий отпускал Егора на ток, и тот, счастливый, приносил к костру больших краснобровых птиц с лопушистыми веерами хвостов.
Верка зажирела от потрохов, лениво бежала впереди каравана и делала вид, что усердно ищет звериный след. Игнатий сразу раскусил её плутовство и долго назидал на биваке, какая она брехучая и плохая собака, с таких-то лет занимается обманом… Беда. Она, словно осознавая вину, прижимала виновато уши и отводила глаза, ещё более распаляя приискателя.
Нартовка полезла на перевал. Лес измельчал и кончился, потом стланик отодвинулся вниз и, с одного из увалов, грозно открылись далёкие заснеженные горы с чёрными башнями зубьев на хребтах. Парфёнов остановил коня, поманил пальцем к себе Егора.
— Вон он, гляди… Радость моя и горе. Становой хребет. Тянется он, брат, от Монголии до Чукотского носа на тыщи вёрст. Мимо этих гольцов скоро будем кочевать.
Жуткая и первородная там красота, раз поглядишь — не забыть до могилы. А эти сопки — только отроги. Глянь, гольцы, как на солнце блещут, чисто брильянты агромадные. Сви-и-демся, недолго уже…
Егор оглядывал бескрайний размах несчётных сопок. В голубом дыму прозрачного воздуха тонут долины рек, распадки ключей залиты морем изумрудного стланика, тугой ветер колышет его в тенях редких облаков, шевелит конские гривы, заносит набок хвосты, и становится тревожно на душе от такого великого пространства.
Двинуться нет сил, всё бы глядел и глядел на исполинскую картину гор и тайги.
По хребтине водораздела ехалось легко. Мелкий стланик и полярная карликовая берёзка сменялись плешинами горельников, кое-где изо мха выпирали плиты серых камней и торчали угрюмые дворцы злых духов — останцы.[5]
В низине напоролись на аршинный снег, долго пересекали её, оставляя сзади вихлявую тропу. Лошади быстро выбились из сил, в иных местах проваливались по самое брюхо, толстый наст раздирал ноги до крови.
Ночевали в затишке останца: припозднились и не успели спуститься в распадок. Ночью кончились дрова, и до утра не сомкнули глаз от холода. Тут, на верху Яблонового хребта, ещё прижимал зимний морозец и весна чувствовалась слабо.
Только засерел восток, благо ночи стали короткими с приближением тепла, завьючили лошадей и поспешили дальше. Верка с лаем гоняла большие табуны белых куропаток. Она, поранив о наст лапы, к обеду понуро плелась за связкой лошадей, жалобно поскуливая.
Парфёнов гнал караван без остановки. Уже затемно стали спускаться к блеснувшей в закате большой реке. Он оживился, завертелся в седле и обронил первые слова за день:
— Приехали, Егор… По уговору, меня тут один человек должон поджидать. Дальше по реке плотами двинем, паромами их тут зовут.
— А лошадей куда?
— Оставим в долине на лето старому приискателю Соснину, Мартынычу. По осени, живы будут — уедем на них, а нет, так пешочком уйдём. Ведь, сюда две дороги ведут, Ларинский и Опаринский тракты. Я по ним побоялся аргишить, нартовка надёжней. Меньше глаз дурных за ней приглядывают.
— А далеко нам ещё добираться к ручьям твоим?
— По Тимптону нам с тобой ишо плыть долго, дюжеть он петляет, но течение быстрое. Если на лошадях туда двигать — к лету не добраться, и кормить их нечем, и дорог вовсе нету. У Мартыныча сенцо заготовлено, скоро трава пойдёт. За сохранность коней плачу всегда золотом.
— Мне всё одно, плыть так плыть, разницы нет и забот меньше.
— Не скажи, брат, не скажи… Дурней Тимптонских порогов и перекатов во всей Якутии трудно сыскать. Страху такого хватишь…
— Ладно, Игнатий… Не пугай раньше времени. Мне уже люб твой край золота и снегов, поглядим, чё дальше будет.
Первой учуяла жильё Верка. Она настороженно взбрехнула, потом кинулась вниз по склону. Лошади тоже задёргали ушами, а потом уж и на людей нанесло живым дымом. Впотьмах мелькнул тусклый огонёк, зашлись лаем собаки.
— Всё-о… Мартыныч всполошился, теперь ждёт угощенья. Ох, и падок к выпивке, до воровства падок. Куда ни схорони — всё одно сыщет, собачий нюх имеет на спирт.
Под горой чёрным камнем проступала большая изба с плоской крышей. В светлом проёме двери уверенно стоял человек с винтовкой в руках.
— Хто еди-и-ит-та, — пропел он хрипловатым голосом, — отзовися, не то стрельну!
— Свои, Мартыныч…
— Сохач, ты, што ль?! Дьявол тебя носит по ночам, хунхузу на радость. А я тебе паром сготовил, ставь магарыч. Так не отдам.
— Будет магарыч, не трещи языком. Принимай лошадей. Вьюки в баньку стащи, собаки за ночь припас весь сожрут. Насилу добрался. Всю задницу об это седло умозолил, приехали, — он слез с коня и враскорячку пошёл к хозяину, — здорово, Соснин!
— Здорово, живой… Я уж грешным делом думал, что пропал ты совсем. Заходь в дом, я счас всё, как надо, приберу, там чаёк заварен, пышки-шанежки свежие. Я счас управлюсь…
Егор разглядел поближе говорившего. Крепкий, кривоногий мужичок, примерно одних лет с Игнатием. Волосы, как у попа, до плеч, глаза узкие, в руке длинная туземная трубка, говорит взахлёб, но без акцента.
Явно не якут и не тунгус, потому что огонёк трубки подсвечивал вислый нос на плоском лице. Человек неведомых рас, неведомого званья и назначения в этих продуваемых ледяных горах.
Когда вьюки были уложены в низенькую баньку, а с лошадей до осени сняты даже уздечки и задано им вволю отдающего прелью слежалого сена, совсем смерклось. Зашли в избу, пригибаясь в низких дверях.
В ноздри шибанул тяжёлый дух зимнего застоялого жилья. Жарко топилось подобие русской печи из дикого камня, на колченогом столе горела лампа с закопчённым стеклом, а рядом с ней быстро работала иголкой морщинистая женщина с растрёпанными по плечам патлами седых волос.
Наконец Егор понял, что воняло тут выделываемыми кожами. Хозяйка подняла голову, без всякого удивления поздоровалась. Наверное, знала Парфёнова давненько, и его приезд считался обычным делом, как наступление весны.
Старуха бросила рукоделье, взялась собирать на стол. Игнатий сходил за продуктами и спиртом. За едой они долго говорили о прошедшей зиме, былых временах, вспоминали и поминали приискателей, ушедших по этой тропе за фартом и сгинувших навеки неведомо где.
Мартыныч, от выпитого огрузнел, без конца сосал потухшую трубку, торопливо частил языком, глотая слова. Его баба неотрывно работала, махала хомутовой иглой, сшивая заготовки камусных унтов. За всё время она так и не промолвила ни слова, а может быть, была немая, Егор не знал.
Улеглись спать на полу, подстелив толстым слоем оленьи шкуры и укрывшись вытертой медвежьей полостью. В печи потрескивали дрова, а понизу тянуло от двери чистым сквознячком.
Пищали мыши, взбрёхивали собаки за бревенчатой стенкой, и гудел в трубе домовой, сосланный жить в неприветный Якутский край за какие-то грехи.
С утра вязали второй плот на широком ключе Якут. Мартыныч зимой волоком на конях натащил к берегу сухостойных лесин, затесал их с обоих концов, чтобы паром не упирался, а сигал через валуньё в реке.
За хороший паром для сплава приискатели давали крепкую цену. Поперёк основных семиаршинных брёвен в обхват толщиной вязался накат из кругляка потоньше, а сверху укладывались сухие лёгкие чурки.
На них сплавщики сидят при спокойном течении реки, пошевеливая рулевым веслом, а, в случае крушенья на порогах, чурка, привязанная к поясу верёвкой, оказывается вместе с человеком в стремнине, являясь спасательным средством.
Для надёжности, плот скреплён железными скобами, на носу сложена кольцами длинная чалка из ременных вожжей для привязи парома в ночевьях. Мартыныч был, до ужаса, говорлив от зимнего молчания или от какого-то скрытного беспокойства.
Его пошатывало от спирта, он всё силился что-то втолковать, но Игнатий, увлечённый делом, только отмахивался. В обед к зимовью Соснина не пошли, на солнечном пригревке в затишке от штабеля брёвен развели костёр, подвесили над огнём котелки.
Мартыныч запалил свою трубку и долго умащивался на лесине поближе к Парфёнову. Игнатий усмехнулся, развязал котомку, вынул банчок спирта.
— На, уж глотни, не терпится тебе магарыч испробовать.
— Давай, Сохатый, я ведь, не ребятёнок, чтобы выпрашивать и конючить сладость, а вот, ничё с собой поделать не могу. Опосля прошлого лета вовсе стал попивать. Едва не сгинул на реке Эрге. Мы ить осенью с тобой не свиделись, ты и не ведаешь, что сотворилось в тайге.
— Да после того, как нас с тобой тут в девятнадцатом годе хунзузы в расход водили, ничем не удивишь.
— Дай глотну, Сохач, не могу… Тут, Игнатка, пострашней того расстрелу дела вершились.
— Да ну-у?! Ясно дело… Это, как же я в них не угодил, завсегда в самых пеклах кручусь. А тут не подфартило, сказывай?
— Чё сказывать… Если б тут искони не жил, не привечал всех заезжих тунгусов и якутов, счас бы тут старой дружбе смерть отвели. А было так… Я тебе, Сохач, вроде попу, исповедуюсь, можа камень с души слезет.
Так вот, в прошлом годе весной, когда я тебя проводил нартами вниз по этой реке, вызывает меня заведующий факторией прииска Скобельцинский товарищ Васильев, так, мол, и так, управлением снабжения пятой армии решено отправить экспедицию для разведки золота на Толмоте, притоке реки Алдана.
В позапрошлом годе вернулась оттуда малая артелька, добыла паромным способом фунтов двадцать. Начальником этой экспедиции шёл инженер Емышев, за охрану отвечал краском Чикин. Емышев разделил всю экспедицию на три части, навербовал народ.
Каждой партии выделил поровну нарт, снаряжения и продуктов. Меня определили в третью партию проводником. Кто-то прознал, что на Алдан мы с тобой ходили ишо в экспедиции инженера Иванова, при старом режиме. Отказаться не дозволили.
В нашей партии было много наёмных китайцев и корейцев. Первую партию повёл Марьясов, ты ево знаешь, пошёл он туда всем табором, с женой и малыми детьми, у нево их пятеро настругано. Успели они дойти к самому Толмоту. Вторую партию вёл краском Чикин, а проводниками были зейские приискатели.
Их первых и пристигли на ручье Коряк недалече от реки Чульман. Только бедолаги устроились на ночевье — и откуда ни возьмись — банда. Врасплох застигли и выбили всех наших поголовно.
В конце апреля догнали нашу партию на реке Эрге, как раз с берега к ней спускались, и вдруг со всех сторон посыпались люди с ружьями, стрельба зачалась, паника.
Наших поперва убили человек пять, остальных разоружили и согнали к реке. Даже ножи позабирали, отделили китайцев и угнали куда-то. Потом меня угадали якуты из банды, стали упрашивать своего атамана, и он меня отправил к китайцам. А всех остальных кончили.
Легло более полусотни неповинных людей, а это — только в нашей партии. Главарь заставил меня рубить большое зимовье, а китайцы помогали. Их позже отпустили домой, а я выбрал момент и сбежал…
Счас дошёл слух, что и первую партию банда нашла. Оставили жить только Марьясова с семьёй, тоже выручили проводники — эвенки и якуты. Вот такие дела. Где эта лихая банда счас околачивается — неведомо.
В ней и русские, и якуты, и орочены, и китайцы. Я, как прибёг на Муравьевский прииск, так до сих пор не могу успокоиться. Спать в бараках боялся поперва, сколь же можна нас истреблять кому не лень?
Всю жизнь только и делов, что дрожишь за шкуру свою. Не ходи, Сохач, грохнут. В самое пекло лезешь. Не ходи, надо переждать.
— А, как же советская власть, неужто у ей словить некому эту банду? — хмыкнул Игнатий.
— Власть пока далеко, не может объять Якутские земли. Тут Постников, начальник Ларинского управления наезжал по всем приискам Тимптонским, агитировал золото добывать новой власти, продуктов завезли в факторию, винтовку каждому выдали и пятьдесят патронов к ней. А чё толку?
Напужанный народ до смерти. Днём работают, а ночью в тайге хоронятся. Будет ли дело — не знаю. Многие на Владимирский прииск подались да по Опаринскому тракту — на Зею. Там крепко власть стоит.
Ихний начальник ГПУ Балахин в героях ходит. Сколь он хунхузов приструнил, банд под корень извёл — молятся люди на ево дела. Позволяет спокойно работать и жить по-людски. Он и сюда в двадцать первом годе приходил. Ты никак Жучка знал по Зее, Игнат?
— Кто ево не знал, ясно дело — помню, — оторвался от своих дум Парфенов и протянул банчок Соснину, — уголовный каторжанец твой Жучок.
Видать, ты мне хошь рассказать ево историю про Тырканду? И ишо боле припугнуть? Дак я никому не сказывал, тебе даже прошлой весной не открылся. Был я в то время в Тырканде и все зверства Жучка своими глазами видал.
— Но?! — удивился, даже привстал с бревна Мартыныч. — Погодь, погодь… А как же ты живой тут сидишь?
— Хм… Твой легендарный Балахин и отпустил, даже тулун золота не стал отымать. Вон там, — Парфёнов махнул рукой на север, — в Верхнеалданской резиденции бывшего Сибирского товарищества я последний раз и видел каторжанца Жучкова, по кличке Жучок.
А попал в перехлёст с им, как всегда, негаданно. После партизанства и ослобождения меня из «эшелона смерти» вернулся на Зею и двинул на Золотую гору бить шахты.
— Ты что, Игнатий, воевал даже, — изумился Егор, — а чё ни разу об этом не сказывал?
— Не сбивай, о партизанстве моём — особая история. Так вот… На Золотой горе в ту пору хунхузы вовсе житья никому не давали. Пока безвластие творилось, они и пользовались моментом. Развелось ихних банд, как грибов осенью в тайге.
От их разору одна артелька собралась идти на неведомую Тырканду, и меня совратили. Припёрлись в Алданскую тайгу, а там уже китайцев и корейцев пропасть зашло, моют золото вовсю и никаких правительств не признают.
Тырканду открыл ишо в семнадцатом году якут Александров, в пай к нему вошёл его соплеменник Петров. Кроме них промышляло уже там китайское акционерное общество купца Че-Уна.
В общем, создали они нелегально своё государство на нашей земле, даже налогом обложили своих рабочих. Нас, русских, тронуть боялись.
У них была даже своя винная монополия, гонит заводик ханшин, на него скупают у якутов и эвенков продукты задёшево, пушнину в лабазы складывают. Обнаглели, ёшкина вошь! Опиумокурильни, харчевни китайские.
Но мы-то, без ружьев туда зашли, особо рыпаться не было резону. Все богатые места по реке Тырканде эта орда уже выхлестала, мы до самой зимы только на еду добывали. Продуктишки свои все извели, ясно дело, втридорога покупаем у Че-Уна.
В общем, пролетели наглухо в тот сезон. Тут и является ангел-спаситель, Жучок. Я знал, что он пробился на Зее в горную милицию при новой власти, а раньше бандой верховодил. На Тырканду заявился в ноябре.
Вокруг помощников куча вьётся, все при оружии, некоторых я знавал по Зее. Жучок послужил в горной милиции, ясно дело, наскучило ему и опять решил старым промыслом заняться. Потом уже узнали, что он творил по пути в Тырканду.
Сколько разорил стойбищ тунгусских, сколько пограбил и положил встречных и поперечных. Как пришёл к нам, то первым делом объявил, что он красный командир, ловит хунхузов и нужно народ весь описать поимённо.
Арестовал всех без разбору восточников, запер в большой барак. Привлечь хотел нас к разбою, но мы отреклись и продолжали с парома мыть золото.
Он вызывал старателей по одному, стращал и бил, пока не отнимал все богатства. Чтобы скрыть следы, расстрелял у корейского парома на устье Малой Тырканды более девяноста душ, спустил их под лёд.
В это время я и попался ему на глаза, припомнил он отца моего и как с братом моим в карты дулся — не тронул. Я как проведал про его дела — оторопь взяла… Ну, думаю, в Зее объявлюсь, соберу нужных людей из былых партизан и под землёй тебя сыщем.
Только там, в Зее, пораньше хватились, дошли слухи до них. Снарядили за Жучком командира Зейского гарнизона Идалевича. Отряд этот послали в Тырканду, а мы, тем временем, вышли оттуда домой. Нас Жучок вскоре догнал по следам и с собой повёл, не знаю для какой надобности. Нажился он крепко.
Семьдесят пять оленьих нарт везли связки мехов и около девяти пудов золота. Собирался он с таким богатством прямиком с Тимптона по Ларинскому тракту в Китай ушмыгнуть. На реке Сутам, — по-орченски это значит вечно голодный, или я проголодался, — встретили мы негаданно отряд Идалевича.
Ружья друг на друга навели, только стрельбы не случилось. Жучок миром отсыпал Идалевичу полпуда золота, отдал четыре нарты в придачу, и разъехались. Зейский вояка двинулся дограблять остатки приискателей в Тырканде, а мы тронулись дальше.
Жучок был шибко доволен таким оборотом дела. Так вот… И попадаем мы таким макаром на прииск Викторовский. Соснин-то знает, а ты скоро увидишь. На прииске Жучок вольно расположился для отдыха, тут и нагрянул с полусотней бойцов чекист Балахин.
Бандитов враз повязали, глазом моргнуть не успели. Жучка и двоих ево рьяных помощников увели за отвалы и шлёпнули тут же, а нас даже не тронули, только допросил всех сам Балахин.
Часть отряда ГПУ он услал в Тырканду ловить Идалевича, а сам с золотом и пушниной вернулся в Зею… Эй, Мартыныч? Спишь, што ль?
— Гм… — Соснин мотанул головой и открыл глаза… Заслухался тебя. Ну и удачливый же ты чёрт, Сохач! Пошто ранее не сказал о Балахине.
Ну и тяжёлый же ты на душу горбач, хрен разговоришь, — скосил глаза на отвлекшегося чаем молодого парня и равнодушно спросил: — Ты вот мне скажи, Игнатий… На Иджике есть снежные бараны, иль брешут люди?
— Бараны есть, да как их счесть, — вдруг складно и резво отозвался Парфёнов, оживился, покачал головой, — Егор, поди дровец сухих собери для костра, чёй-то я озяб совсем.
Когда Егор появился с дровами, то увидел, как Соснин что-то быстро толковал Игнатию, а тот молча кивал головой и напряжённо смотрел в огонь. Только бросил Егор сушины у костра, приискатели разом смолкли, а потом завели старинную бродяжью песню.
Сразу шумно и весело стало у реки. Верка отгреблась подальше от загулявших мужиков, зная из жизненного опыта, что люди, как волки, сначала воют, а потом дерутся, только шерсть клочьями летит. Осторожно выглянула из-за куста, но драки так и не дождалась.
Осоловевший от чая и благости весеннего солнышка Мартыныч всё гомонил и подпрыгивал на бревне токующим тетеревом:
— Прошлым летом наезжал ко мне Балахин с отрядом конных. Шибко интересовался блудным народом, особо приискателями с китайской стороны из бывших белоармейцев. Оттуда засылают банды, чтоб разбой чинить, отымать золото и мешать добывать ево новой власти.
Эти банды извели экспедицию пятой армии и до поры затаились в здешних местах. Глядите, мужики, кабы вам не напороться на них, пощады не будет.
Ведь, к ним приставлены горные инженеры, сами они ведут разведку на золото, составляют карты и добывают его тайным способом. Золото уходит контрабандой в Харбин для нужд белой контрреволюции. Хитро у них всё поставлено.
— Ладно, не стращай, — улыбнулся Парфенов, — чему быть — того не миновать, коль совсем прижмут, брошу старательство, а пока, можно побаловать.
— Судачил Балахин, — перебил его Соснин, — что крепко советская власть берётся за эти края. Вскорости накрепко прикроют границу, а добычу золота организует государство. Всё же, страшно за тебя, не нарвись осенью на хунхузов, опять во множестве они шарятся под Яблоновым хребтом.
— Не так легко взять Сохатого, — ощерился Парфенов, — поглядим, кто способней в тайге.
— Моё дело упредить. Ежель чужие в доме будут, вон на том бугру камень торчмя выставлю, близко к зимовью не суйся. Тайком лошадей перелови и отчаливай подобру. Продуктишки под камнем найдёшь, там и золотишко оставишь мне за труды, сколь не жалко будет.
— Ладно, условились. Давай грузиться. Накаркаешь беды, может быть, они следом идут, не успеем отплыть, как нагрянут.
— Грузись, — ответил померкший Соснин, — три мешка муки я тебе зимой припас, соль, сахар — всё, как положено. Забирай. Когда станете плыть мимо Колбочей и Дорожного, будьте опасливей, из винта срежут прямо на воде иль увяжутся догонять.
Лучше проплыть там на утренней зорьке. Егор, пошли со мной, счас лошадь запрягём в сани и притащим ваш бутор.[6] Под мхом сплошь лёд, сани пойдут легко.
— Пойдём…
Пока доставили вьюки и остальные припасы, Парфёнов закончил ладить второй плот. Всё имущество он разделил на две кучи поровну. Мешки с мукой облил водой, чтобы корочкой схватилось тесто под тканью и больше не пропускало влагу.
— Зачем ты всё делишь? — полюбопытствовал Егор.
— Вдруг один паром перевернётся на камнях, тогда с голоду помирать? Ясно дело, будем плыть друг от друга саженей на триста. Если где остались ледовые заторы иль прижим встретим, ты по моему сигналу чаль к берегу, пока не миную худое место. А потом я тебя снизу буду ловить, коль угодишь в беду. Не доводилось сплавляться? Егор? На горе бугор…
— Нет, хоть и вырос на Аргуни. Свыкнусь, не бойсь, буду за твоим путём следить.
— Ну, ладно, поглядим. Поглядим, какой ты храбрый.
Вьюки обернули в плотный просаленный брезент и накрепко привязали их к спущенным на воду плотам.
Глухо шумел вбегающий в речку ключ, над водой проносились табуны перелётных уток от перевала Яблонового хребта, садились и ныряли в тихих плёсах, добывая со дна корм и оживляя гомоном пустынные тундровые края.
Встревоженный рассказами Мартыныча, Игнатий не рискнул оставаться на вторую ночёвку у него, распрощался с хозяином заброшенного прииска и взял в руки выструганный добела длинный шест.
Компаньоны осторожно вывели плоты по широкому Якуту к реке. Парфёнов оглянулся и крикнул радостно:
— Ну, Егорка, с Богом! Верку на свой плот умости, привяжи для надёжности, чтоб не спрыгнула, — он стал на качнувшийся паром и отпихнулся от берега. Течение подхватило, стремительно поволокло вниз старательский ковчег.
Егор пустил отплывшего подалее и тронулся следом. Верка тревожно заскулила, оглядываясь на остановившегося Соснина и бегущих вдоль берега с громким брёхом собак.
Плот покачивало, в пазах меж брёвен вскипала пена, проносились обзеленённые тиной камни, тугой южный ветер дул в спину и рябил воду на тихих местах.
Шест пока был не нужен, сплавщик легко направлял скрипящий паром по струе лопатой длинного весла из цельной листвянки, привязанного на корме верёвками.
Кривуны реки петляли по долине, небольшие перекаты сменялись тихими и обширными плёсами, плот по ним шёл медленно, плохо слушаясь руля в стоялой воде.
Ночевать затаборились в устье Сухой протоки. На обрывистом яру похилилась дряхлая фанзочка безвестного хозяина. Плоты дремали, уткнувшись в травянистый берег тёмной и глубокой заводи. По ней сновали несчётные утки, крякали и гомонили до глубокой ночи в залитых полой водой ерниках.
Где-то недалеко трещал, бился глухариный ток. Глухари разбудили путников на заре. Егор не стерпел, отпросился у Игнатия сбегать на токовище.
Верку оставил привязанной к дереву, она рвалась следом, видя, что он уходит с ружьём, взлаивала и скребла землю передними лапами. Парфёнов взялся разводить костёр и готовить завтрак.
Егор обошёл лесное озеро, густо обросшее берёзами, выбрался на край гари. Со всех сторон наплывал галдёж тока, бродили меж кустов и тяжело перелетали с места на место серенькие капалухи, выбирали кавалеров.
Главный запевщик сидел на вершине сухостойной лиственницы, распушив веером хвост, крутился сказочным петушком в обливе розовой зари: «Тэк, тэк, тэк, тэк-тэк-тэк, тэк, тэк, тэк», — ритмическая плясовая музыка менялась на скрипучий припев, и опять лилась безостановочная дробь.
Охотник подобрался ближе, сел на валежину и, позабыв обо всём на свете, застыл, слушая таинственную песню. Два петуха дрались невдалеке, третий кидался на них, яростно шипел и хлопал большими крыльями с пятнами белых перьев по угольной черноте.
Дерущиеся разнялись, дружно накинулись с двух боков на него, да так, что только пух вскружился и полетел, а потом опять сцепились меж собой. Забияка обиженно поквокал и сманил от увлёкшихся женихов в густые кусты карликовой берёзки гарем капалух.
Драчуны хватились, бегом кинулись отбивать изменниц. Издали доплыл зов Парфёнова. Егор поднял заросевшую винтовку, выцелил ближайшего красавца. В токовика стрелять не смог — из-за его исступления в песне.
После выстрела ток взмолк, а когда охотник подходил с добычей к озеру, глухари робко пощёлкивали, но через некоторое время снова звонкая мелодия полилась над тайгой, над шумящей рекой, над отмякшей в тепле первых лучей солнца болотистой гарью.
Верка потрепала добычу, спокойно улеглась, фыркая, отирая лапой прилипший к носу пух. Завтракали сушёным мясом, отваренным в котелке с горстью муки. Глухаря порешили оставить на обед. С юга тянуло через перевал тучи, вскоре они запрудили небо и скрыли солнце.
Игнатий отвязал чалку, перекрестился, оттолкнулся от берега концом шеста и сел. Залопотала вода под ногами, о чём-то рассказывая и торопя куда-то мимо вымытых корней в обрывах берегов, широких, галечных кос и взыгравшей на ветру тайги.
На гранитных валунах вразброс таяли двухаршинной толщины льдины, выкинутые ледоходом и заторными разливами. По холодным, мерцающим плоскостям скакали кулики и трясогузки, пронзительно вереща непонятно о чем вслед проплывающим людям.
С юга догнал мелкий дождик. Старые прииски миновали благополучно, только над одной из построек вился дымок, да видели человека на лошади у закрайки далёкого леса.
К полудню морось выдохлась, тучи разметало за чистые сопки, и благодатная теплынь полилась на мокрых и продрогших скитальцев. Высадились на богатом наносным плавником острове посерёд реки и зажгли большой костёр. Подсушились, сварили и умяли целого глухаря с голодухи.
В это время открылась грозная панорама Станового хребта. Заснеженные гольцы ослепительно горели на солнце, пряча тени в морщинах ущелий.
Над прораном реки всё летели и летели табуны кочевой птицы, перекликались бессчётные станицы гусей и казары, серебряными бабьими платками шли косяки лебедей.
Не страшась людей, кормились на плёсе тяжёлые кряквы, с шелестом проносились над водой белоспинные и белокрылые гоголи, ныряли у переката крохали, чернети, грелись на камнях утки-касатки и широконоски, каменушки, орала взбалмошная квохта, и свистело на все голоса племя юрких чирков.
Игнатий блаженно внимал разливу жизни, наполняющей холодные горы и леса, следил, как бултыхались утки в реке, и вдруг сам взревел, захваченный общим счастьем весны.
Э-эх! Забубе-е-ен-ная га-аловушка-а-а,
До чево-о ж ты меня-я давяла-а-а…
В отчем кра-е не слыха-а-ать мне соловушка-а-а,
В сме-е-ертные края-я завела-а.
До мама-а-аньки отсе-е-ль не доска-а-ачешься-я.
Катаржа-а-анская доля гнетё-ё-ёт.
Слезуньки-и горькие катю-ются-я-а,
А могилку-у бура-ан замет-ё-ёт.
— добавил он тихо со вздохом и полустоном, — вот и судьба приискателя… Чисто про меня сложена. На этой реке много разного люда потонуло.
Это тут она смирная и приветливая, а как вберёт поболе ключей и речушек, как зажмёт иё Становик в каменные объятия, бешеной ведьмой взовьётся до небес, заревёт и застонет духами тунгусскими, запляшут по скалам шаманы ихние невиданные, стращая и направляя путь людской в смертные коловерти, страх!
Сколь раз зарекался боле не сплавляться тут, а вот, опять прусь. Тьфу! Ты особо слов моих не бойсь, кому суждено гореть, тот не потонет. А вот, Бога помянешь вскорости, как только плот зачнёт скакать с трёхаршинных порогов.
Вначале ужас одолеет до немоты, охолонешь прям, а потом придёт радость неописуемая… Видно, эта рисковая сладость и неволит меня, тянет опять на смертные испытания. Пройдё-ё-ом… Не впервой.
— Да я не боюсь, плаваю хорошо, выберусь.
— Ежель перекинет — сигай в сторону, угодишь под плот — хана! Заломает и меж валунов разотрёт. К поплаву привязывайся, он меня не раз выручал. Бог даст, пройдём. Но, после этова, ты станешь совсем другим человеком, ясно дело.
Всё ребячество омоет с тебя река испытаний, останешься с этова дня взрослым казаком… От дыхания смертушки окрепнешь духом, вера в себя воспрянет страшенная, хоть горы вороти — вера! Во, как… Опосля Тимптону, никакой чёрт не страшен будет, ясно дело, не страшен…
Если, конешно, не сломаешься и от этова бессилья не утопнешь. Дерись за живот свой, только борьба — истинно верная наука. Помню, впервой сплавлялись мы человек двадцать на большом карбасе по Олёкме-реке.
Ниже устья реки Нюкжа вёрст шестьдесят идут перкаты сплошняком. Мы в них, по незнанию, и впёрлись. Только щепочки от лодки полетели. Далее попрыгали на волнах, да нас троих выкинуло на косу чудом. Всех остальных сглотнула река.
Остались без огня, без едовы, без ружей, и даже ножа не оставила нам Олёкма, поглядывая, чё станем делать дальше. Хорошо лето было в разгаре, но для ягоды и грибов ишо не пришло время. А гнус! Кипит прямо над головой, в уши и глаза лезет, продыхнуть нельзя.
Не знаем, как быть, ворочаться сотни верст или прямить через нехоженую тайгу на Витим-реку.
Потом, всё ж, решили Олёкму не бросать, наловчились в заливчиках камнями рыбу отбивать и ловить, в ручьях палками хариусов кололи, мох жевали да водицу сырую пили от пуза, а сами всё идём вверх, где совсем недавно проплывали радостные и весёлые с надеждой отыскать золотые места, не тронутые никем.
Идём, силы покидают нас, кругом признаков нет людских. Гнус поедом ест, морды почернели, как головешки, и распухли до неузнаваемости, одежонка поползла, ободралась на кустах. Но двигаемся…
Где скоком, где ползком, как звери какие. Тунгусы, когда нас увидели — испугались до смерти, за чертей приняли… Ты вот, што… ружьё всё время держи накрест за спиной, патронташ с поясу не сымай. Гляди не утопи, без охоты не прокормимся. Ну, Верка, поехали. Ясно дело, с тобой мы не пропадём.
Тимптон… Своенравная и крутая река. Быстрится среди осыпей и гранитных валунов с добрый пятистенок. От берегов всё выше упираются в небо развалы гор. Гневно стонут кипящие перекаты, бешеная струя полноводной реки играет плотами, как щепочками.
Лопаются у Егора на ладонях кровяные мозоли от набрякшего сыростью шеста. Над головой — бирюзина неба, по бокам — круговерть угрюмых скал, поросших лиственничным лесом и стлаником.
Непуганые медведи подбирают на берегах вымытые корешки и задохнувшуюся в обмёрзших зимних ямах рыбу.
Верка стервенеет от лая, рвётся на привязи, а лохматые хозяева тайги беспечно копаются в трёх саженях от несущегося вниз плота, пялятся маленькими глазками, потешно садятся на зады, свесив на пузо когтистые лапы.
Бродят вокруг ночёвок, рявкают, желая вспугнуть пришельцев, и лезут в воду, чуя на плотах наживу. Одного, самого отъявленного наглеца, сразил из винчестера Игнатий, запаслись на лето лечебным салом и желчью. Ещё не взявшуюся линять шкуру забрали для подстилки на биваках.
Объедались утятиной и олениной. Для разнообразия, Егор переводил заряды на глухарей. Доплыв до начала многовёрстного каскада порогов, Игнатий остановился для суточного отдыха.
Крепко привязав плоты к тихой заводи, золотоискатели пошли вдоль скалистого прижима вниз выбрать основную струю для сплава.
Из-под ног сыпались камни, прибойный ветер сёк лицо и пробирал сырым ознобом. Река бесновалась внизу, прыгая с высоких уступов, а дальше, насколько хватал глаз, кипела меж камней и бурлила, поднимая туман водяного буса.[7]
Показалось Егору, что ни одно живое существо не сможет преодолеть этого места. Он вглядывался в даль, примечая проходы, и, как ни храбрился, страх, всё же, одолевал, терзая душу.
В таком аду не поможет никакой поплавок, стенки ущелья отполированы водой за тысячелетия, негде даже зацепиться, на берег не вылезешь.
Откуда-то принесло выворотень толстой лиственницы, она забилась, заплясала на валунах, потом хрястнула и разваливалась на куски.
Игнатий молча смотрел на вакханалию, чинимую природой. Раздумчиво потрогал отрастающую бороду, повернулся и заспешил назад. Обходя на осыпи Егора, спокойно обронил:
— Айда, пока мы тут пялимся, медведи продукты решат. В этом году их вылезло на первый подкорм к реке, как никогда, много. Пошли, нечево себе лишний страх нагонять. Теперь отступаться поздно. Обойти по скалам это место с грузом нельзя, будем пытать судьбу. Ясно дело.
Отдыхали у костра рядом с чистым ручейком. Варилось мясо, потрескивали в огне дрова, громовой гул метался в ущелье, не найдя выхода, опадал вниз, забивая пробками глухоты уши.
Верка неугомонно облаивала рябчика на буреломном склоне, звала к себе. Игнатий вздохнул и заговорил. Егор подвинулся ближе.
— Лет восемь назад сгинули в этих порогах трое приискателей, три родных брата. Я их хорошо знал по Зее, считай, за девками вместе ухлёстывали, дрались и пили водочку совместно не раз. Они призадержались у Мартыныча, гульбанили напоследок. Уплыл я без них.
Прошёл эту страсть, остановился подсушиться и набраться сил. К вечеру прибило в заводь брёвнышки ихних паромов. А потом и самих пособрал, поплавки на отстойной яме указали утопленников. Завтра увидишь, где я их схоронил.
Видать, спьяну сунулись, а тут тверёзому дай Бог разума и силушки. За старшинку у них был Анисим Фомин — старший брат. Среднего величали, как тебя — Егоркой. Младшего — Иван. С тех пор зовут это место Фомин перекат.
Компанейские были мужики, добрячие. Ниже устья реки Чульман есть в Тимптоне три большущих валуна. Хоть и стоят они в самой струе, могут погубить, дал я им в память Фоминых имена трёх братьев. Да што это я тебя пугаю, не дело так. Ложись спать.
Егор долго лежал с открытыми глазами, слушая буйную гулянку в жилище злых колдунов. Тесные ворота в Нижний мир караулят угрюмые великаны из камня, ощетинив под небеса пики дремучих елей.
Мерещится в перехлёстах звуков петушиный крик, лай собак, заунывный стон голодных волчьих стай и страшный плач людской. Потом опять всё глохнет в орудийном рёве воды.
Егор проснулся. Рассветало… Он лежал и смотрел на тонкие веточки кустов, набрякшие сыростью от речного тумана. Сизыми каплями расплавленного свинца вызревала на них тяжелая роса. Гольцы уже оплавило алым разливом солнца, а в сырой теснине клубился промозглый мрак.
Из серости блеклого неба проступила весёлая голубизна. Игнатий, без раздумий, ступил на плот. Пришёл час… Он неторопливо обвязался верёвкой, ладонью плеснул на лицо и вытерся рукавом. Напоследок обронил:
— Считай до ста и отваливай следом. От берега уйдёшь, Верку отвяжи… могёт быть, выплывет, коль опрокинешься, — неожиданно широко улыбнулся, — Егор! Ить не клюёт нас жареный петух в зад! Может, вернёмся к Соснину? А? Егор, на горе бугор…
— Трогай… Ясно дело, — подмигнул Парфёнову, — вперёд!
Игнатий хотел перекреститься, но река крутанула плот, вынудив его схватиться за шест обеими руками, и приискатель разом сгинул за ступенчатым провалом, Егор шептал:
— Один. Два… семнадцать… пятьдесят шесть… девяносто восемь, девяносто девять… сто!
Резко оттолкнулся, устойчивей разлапил ноги и скинул верёвку с шеи Верки. Плот бесновато набирал разгон… Стены ущелья галопом понеслись назад, плот взбрыкивал и плясал, как необъезженный жеребец.
И когда он торчмя сиганул в пучину с трёхаршинного уступа, Егор чудом удержался, поймав рукой увязку вьюков. Оковала ледянящая жуть, сквозь неё прожглась мысль: «Правь! Правь! Сгинешь!» — и он заорал во всю мочь:
— Пра-а-авь! Пра-а-авь! Вот та-а-ак… Хрен возьмёшь! Пройду! Пробьюсь. Пра-а-авь…
Мокрая собака лёжа раскорячила лапы и истошно выла от страха. Егор бессознательно слышал этот вой, ловил взглядом небо и стены ущелья, бешеные буруны окатывали его с ног до головы, били с размаху и гнули, но он сосредоточился на летящих навстречу лобатых валунах.
Неимоверными усилиями отталкивался, направляя плот меж их зубов… А этой гребёнке не было конца и края. И опять тонул в грохоте воды отчаянный крик:
— Пра-а-авь!
Несколько раз плот налетал боком на камни, его мигом кренило и опять срывало. Усталость от чрезмерного напряжения свинцом наливала руки. Рёв нового порога неотвратимо близился, и невозможно было разобрать, где валуны, а где струя, — всё скрыто пляшущим туманом поднятой в воздух пены.
Ноги сами искали упор, руки окостенели на шесте, и вот уже покатило плот с крутой горы в глотку захлебнувшегося рычаньем ущелья. Казалось, что минула вечность в этой неравной борьбе, и неожиданно всё разом стихло.
С Егора ручьями текло, зубы стучали, а из горла с хрипом выплескивалось звериное подвывание. Он стоял, отупело глядя вперёд, на гладь ровной и тихой реки. Ущипнул себя за щёку — живой!
И вдруг! Его захлестнуло неведомое наслаждение от преодолённого ужаса, он упивался радостью испытанного риска. По щекам Егора бежали слёзы, его тряс сумасшедший смех, непомерное честолюбие взыграло и шевельнуло помертвевшие губы: — Теперь, мне сам чёрт не страшен…
Только потом уж увидел на берегу радостно махающего руками Игнатия, а когда причалил, Парфёнов уже сидел телешом у разгорающегося костра. Одежда сохла на старых жердях, прибитых к деревьям.
Рядом топорщился перекладинами грубо вытесанный топором, почерневший от времени крест над заросшим травой холмиком. Приискатель отхлёбывал из банчка, вздрагивая от холода.
Они долго сидели, как глухонемые, хлебали жгучую влагу, поминали зарытых в мёрзлый берег людей. Наконец, Парфёнов уронил:
— Вот и прошёл ты крещение нашенское. А я сюда боле не поплыву. Хватит. Чуток не утоп этим разом.
— А я — поплыву, — уверенно сказал Егор.
Игнатий скосил на него прищуренный глаз и обнял за плечи.
— Про-о-о-опал ты, брат. А как до золотья доберёмся, совсем свихнешься. Это ить такая заразная штука — испытать себя. На што годишься. А ведь и я наверняка поплыву. Чё без толку зарекаться. Я уж тебе гутарил, что в Харбине есть один удалой японец.
Живы будем, сведу тебя с ним. То, что мы счас испытали, он зовёт — Величием Духа Человека. Когда я впервой слухал тово маленького и худого старика, многое не понимал, а потом вник и уж не могу без разговора с ним. Без его школы.
Может быть, потому и хожу в Манчжурию, что снимает он своим ученьем все тяготы и печали. Величие духа… Кацумато учит, что мы, смертные, заблудшие в мелких похотях и страстях, способны на невозможные дела.
Он заставил меня поверить, что можно сладко спать, зарывшись в снег, обходиться в еде кореньями и почками деревьев, когда пристигнет нужда, бороть в себе страх. Страх делает нас безвольными, жалкими и смертными.
Если страх одолеешь, станешь в своём сознании бессмертен и… велик! Будешь понимать себя, узнавать свою силу в полной мере, с несусветной яростью идти избранным путём и добиваться задумки…
Коли со мной случится беда, найди Кацумато-сан и передай привет от меня, китаец Ван Цзи, что тебя ко мне привёл, отведёт и к нему.
— Говоришь о величии духа, а сам не веришь. Возвернёмся, и поклонишься сам японцу, — отозвался Егор.
— Кто знает… Дух духом, а тайга-то, вот она. Анисим Фомин с братанами рядом. У тайги — тоже великий дух. Разве не видишь? Всё отлажено, как в человеке. Ты оглянись кругом, ить ничего лишнего нету, в простоте такая краса — глаза не отлепишь!
И галька, и валуны, и эти дурные пороги, и скалы крутые, и вот эта дремучая листвень — всё на месте. Всё стоит на местах так крепко, что не попрекнёшь… Верка? Ты что это присмирела, девка?
Собака лежала у костра и не могла согреться, её колотило мелкой дрожью. От мокрой шерсти стлался парок с едким душком псины.
— Да-а… Голубушка, связалась ты с нами и, видать, сама не рада. Страху натерпелась вдоволь. Верка? Ни-и-и-ч-ё-о, пообвыкнешь. Собачья доля, обчая…
— А почему ты её Веркой назвал? — полюбопытствовал Егор.
— В память о девке — любушке своей, Вере Михайловне. Я отлучился на промысел из Зеи, а ей блудный ловкач кусок бросил, как ты этой сучке, она и побежала следом. Враз позабыла хозяина.
Верка, могёт быть, из-за охоты прибилась, ружья наши приметила, ей простительно. А моя-то, от чево? Поди теперь разбери. Верка? Будя трястись, на, погрызи чуток мяска.
Ух, ты, моя хорошая… Ясно дело, верней собак нету, — Игнатий запустил пальцы в её загривок, обмяк в улыбке, — может, совсем она бездомная, долго ль человеку пропасть в тайге, плёвое дело… Эх, Верка, Верка.
— Игнатий, ты вот говорил при Соснине, что в вас хунхузы стреляли, что партизанил в тутошних краях. Расскажи?
— А чё брехать-то, было дело, ясно дело. Многие лиходеи бродяжили по тайге, искали нашево брата приискателя. Да и счас ишо не перевелись. Слыхал? Мартыныч-то упреждал? Харбинские тута промышляют, верным делом былое офицерьё, лихоманка их задери.
Вроде единоплеменники мы с ними, а попадись — живота лишат по-злодейски, — взгляд Игнатия затёрся где-то высоко на рекой в навеси скал другого берега, — легко, сказать, стреляли хунхузы. Их, брат, до революции находило к нам тыщами…
Перед семнадцатым годом я прибыл на Тимптонские прииски. От Сергиевской Золотой горы убёг, там бандиты так взлютовали — жизни не стало. Много народу полегло от их рук. Грабили они прииски, били и стреляли всех подряд. Пытали людей, вызнавали, где золото и деньги.
Ясно дело, наживу свою приискатели всегда держали при себе в кожаных мешочках-тулунках, частенько на шее подвешивали. Если схоронить не успел, всё изымут.
В банды шли китайцы, корейцы, русские, маньчжуры, и кого чёрт туда не сводил, не было от них спасения и защиты — только быстрые ноги да слепое везение.
Тропы в жилые места от приисков все были под их глазом: ни пешему, ни конному не проскочить. Гибли и страдали рабочие люди. Так вот бедовали. Промышленникам до приискателей дела не было, грызлись они меж собой за куски пожирней, да с нас последнюю шкуру норовили спустить.
По Тимптону раньше было много люда и приисков. Первым в изначале века открылся Дорожный, в девятьсот втором годе нашёл россыпь горный смотритель Скобельцинский, от Верхне-Амурской компании, и прииск на том месте назвали его именем.
Он и счас там живёт, Иннокентий Тихоныч партизанил за революцию в отряде Щетинкина. Порфирий Ларин тоже на Лебедином, говорят, сторожит от растаскивания прииск. По ево фамилии и назван тот посёлок у станции Большой Невер — Ларинск, это под городом Рухлово.
Кажись, в девятьсот шестом открылся Лебединый прииск, ещё до него — Муравьёвский и много разных иных: Колбочи, Опаринский, Владимироский, Миллионный, Французский. Народу-у страсть прихлынуло!
Добывали мы золото хозяевам пудами, а мытарились в общих казармах впроголодь, продукты доставляла компания никудышные: гнилое мясо, в похлёбке крупинка за крупинкой бегает с дубинкой. Обитали на сплошных нарах, семейные по углам занавесками отгорожены, а холостые вповалку.
В середине барака большая печь из бочки топится день и ночь, народу битком и страшная грязнота. Д-ы-ым коромыслом!
Артельские мамки — жёны иных рабочих, готовят скопом на энтой бочке еду, детишки орут, портянки и онучи воняют — продыху нет, висят они над котелками с кашей и прочей жратвой.
Клопов и вшей — хоть горстями собирай. У бараков весной образуется столько хлама, что голову сломать можно.
Из шахты мы вылазили поздно ночью, а спускались ещё затемно. Так что, при зимнем дне, света белого не видали месяцами. За невыход штрафовали, а то и гнали в шею с приисков.
А куда в морозы денешься, приходилось терпеть. А работа-а, не приведи Бог… мокрая и холодная, а когда и придавит в забое. От такого житья подался я в партизанский отряд Старика в Тимптонской тайге. Разное было…
В девятнадцатом году был в повстанческом отряде на прииске Владимировский. Пошли мы гурьбой к Зее, освобождать от хозяев прииски. В начале зимы меня дома схватили японцы.
Квартировали у нас, видать, ктой-то шепнул им, что я партизанил. Зимой с японцами хорошо воевать, понаденут на себя сорок одёжек, кочанами капустными ходят, повернуться толком не могут.
На руках перчатки, головы бабьими платками замотаны. Врасплох меня пристигли. Я только объявился — ихний офицер заходит. Показывает кулак с оттопыренным большим пальцем. Я сдуру головой кивнул, думал по-нашенски — хорошо.
А он как взревет: «Большевик!» Надо было отпираться от того пальца, а на мизинец кивать головой. Мизинец у них почитался за меньшевика. Вдруг этот офицер увидел, что по столу таракан бежит, разлыбился: «Тарака-а-ан хорос-с-со. Клоп шибко худо — клоп большевик!»
Загребли меня из дому. Я ишо плоховато ходил. Недели две перед этим был в разведке, и поймали нас хунхузы. Двоим моим дружкам отсекли головы шашками, а мне пятки отбили палками, да ржут-насмехаются: «Твоя ходи нету, твоя отдыхай».
Кое-как тогда выбрался к своим. Ну, а из дому под штыками японскими дочикилял с большой толпой арестованных в кутузку. Оттуда в октябре нас повезли в город Свободный, а там засадили в «эшелон смерти». На Красной речке под Хабаровском шли в то время повальные расстрелы.
Много людей извели белогвардейцы и японцы. Там били нас кому не лень: и Семёновское войско приложило руку, и прочая тварь. Доходной я стал совсем, ноги болят распухшие, в груди ломота открылась.
Тут ненароком встретил в вагоне бодайбинского дружка — приискателя Вольдемара Бертина, с которым вместе горе мыкали по Витимской тайге. Он мне и шепнул, что ево знакомый якут Иванов пообещал за наше спасение четыре фунта золота отдать есаулу. Всё, как есть, сбылось.
Нас пятерых вывели из «эшелона смерти», всыпали, для науки, по сто плетей и перевели в тюрьму. Есаул Якимов золото забрал, а дальше в освобождении помощи не оказал. Держали нас при морозах в каменном доме без окон, давали на прокорм четвертушку хлеба и водицу.
Как только выбрался из тюрьмы, отлежался дома и двинул опять вольным старателем на Тимптонские прииски. Поклониться не забыл за спасение Бертину и якуту Иванову. Четыре фунта золота не пожалел отдать за нас! Век ему буду обязан жизнью своей.
— Игнатий — всполошился Егор. — Ты сказал, что Якимов тебя освободил, не Харитоном его звать?
— Шут его знает, он не объявлялся и не ручкался со мной. Только раз и видел его, когда штаны снимал под плети. Здоровенный такой бугаина с бородавкой у ноздри.
— Он! В Манчжурии рядом живём. И бородавка на месте. Домину на то золото отгрохал, что пушкой не пробьёшь.
— Да ну-у? Вот бы свидеться с гадом… Нас-то он спас, а сколь порешил невинных. Бог даст встретимся… Так во-оот… Притопал я на прииск Лебединый. Как раз с Мартынычем в одной казарме поселился.
Тут и налетела банда хунхузов. У меня ишо пятки не зажили от прежней порки. Постреляли народу страсть. Главарь банды меня с Мартынычем сам пытал. А потом угадал, ить тот раз они меня палками угощали. Говорит:
— Тинза шибко ю? Дескать, золота много есть?
— Ми юла, — нету, — отвечаю.
— Твоя ну хо — плохой люди. Тинза ю!
— Моя шибко хо! — отвечаю ему. — Моя много тинза копай. Мартыныч шибко хо, много помогай. Тебе шибко много золота добудем…
— Ваша пропади нету, — смилостивился бандит, — ходи тинза копай, мне таскай, наша стреляй не будет. Наша пампушки, манту будет давай, пельмени давай, капусту давай, зелёный горох давай. Но если тинза ми юла, твоя контрами — убью!
Еле ноги унесли от стращателя, а тут иная банда объявилась и нас с Мартынычем к стенке мордами. Вокруг головы пули свистят, лиходеи золота требуют. Женщин насильничают, магазины грабят, казармы вверх дном трясут.
Кое-как вырвались, потом месяц в тайге хоронились. Тут откель ни возьмись сыскался отряд белых. Схлестнулись они с бандитами и порешили их начисто. Выучка сказалась.
Вернулись беляки на Лебединый и давай грабить почище хунхузов. Потом солдаты сделали у себя революцию, офицеров постреляли и ушли в Ларинск, а оттуда по домам.
Мне в это время так надоело бегать от бандитов, что уже воевал в отряде Журбина. Он погиб на Опаринском прииске, хороший был командир. Большевик. Вскоре очистили тайгу от белых и серых, я стал опять промышлять золотишком. Другова навыка боле нету.
Новая власть пока не возродила прииски к жизни, так и обитаюсь по тайге вольным старателем. Нечё гонять лодыря, пока ноги ходят.
Об одном только думку держу, чтобы напрочь освободилась тайга от банд и грабежей. Утомился до смерти страшиться кажнева шороха. Как думаешь, в будущности станет порядок на земле этой иль всё будут лихие люди колотить народ, отбирать добро?
— Не знаю, Игнатий, — засомневался Егор, — я ведь, сам толком нездешний. Уволок нас батя за кордон. Смутно представляю, что за жизнь была в России, окромя своей станицы, и что будет. Только в этой Манчжурии мне как-то не по себе, тошно жить среди чужих. Домой бы на Аргунь вернуться, да кто меня там ждёт.
— Ты ишо вьюноша, для суда людского грехов не завёл. Ежель нас перехватит банда — молчи. Я буду сам с ими гуторить, коли вынудят стрелят — бей главарей, а хунхузьё, как стадо, вояки никудышные, — хотел ещё что-то сказать, но перемолчался и долго оглядывал Егора со стороны, словно впервые увидал, — в станице-то родня осталась, Егор?
— Остались, дядья, тётки… друзей немало. Можно объявиться, Игнат? Я за отца не ответчик.
— Погодь до осени. Там видно будет. Вот сыщем фартовый ключик, потом оженим тебя на раскрасивой казачке. Чем худо?
— Что вы меня все женить надумали. Дома отец сбирается… Тут ты… Сам говоришь, что собака куда умней жены, на хозяина не брешет.
Одёжка высохла. Солнце жарит, можно голышом до вечера сидеть. Егор смотрел на реку и дивился, — неужто я сам прошёл этот перекат?
В этот день дальше не тронулись. Сушили подмокшие вьюки и припасы. Парфёнов разобрал взятую с собой небольшую сеть из конского волоса, позвал Егора на рыбалку.
— Свеженькой рыбки захотелось, обрыдла уже дичина, счас мы иё, голубу, прихватим перед исходом переката.
От одного конца сети идёт длинный шнур, поверх её балберки из бересты, снизу — окатыши свинцовых грузил. К другому концу сети Игнатий привязал сухую палку в руку толщиной. Перешёл вбродок на большой валун, там вырывалась из теснины струя реки и проносилась мимо глубоченной ямы.
Он замахнулся, кинул палку поперёк течения. Тонкая сеть расправилась паутинкой в воздухе и булькнула. Балбёрки заплясали в гребешках волн. Рыбак сноровисто отпускал с локтя петли шнура и, когда он кончился, сеть развернуло течением на плёс.
В том месте сразу же вскипела вода от рыбьих хвостов, шнур задёргался, а Парфёнов, сматывая его на руку, радостно крикнул Егору:
— Есть! попалась рыбёха! счас мы и выберем.
Балбёрки дёргались от рывков добычи, Егор не стерпел, тоже побрел к валуну. В сети запутались ленки, крупные хариусы и небольшой таймешонок. Повыкидав на берег рыбу, Игнатий снова расправил сеть, закинул её.
— Собери рыбёху и иди ставь котелок, — бормотнул молодому напарнику, — я счас заявлюсь. Ух, и попируем же!
Мокрый шнур опять задёргался в его руках. Егор собрал рыбу, ушёл к костру. Наскоро почистил чешую на плоском камне у воды, выпотрошил и промыл тёмных хариусов, хищно оскаленных леночков, толстошкурого таймешонка.
Котелок с доброе ведро скоро закипел. Егор пустил остро пахнущих сыростью рыбин в воду, она затопилась и покрылась белёсой пенкой. Ещё вздрагивали лопушистые хвосты, а со дна уже пошли гулять мелкие пузырьки, вынося кверху жирок навара.
Егор добавил соли, горсть сушёной картошки и сдобрил варево щёпотью перца. Когда Парфенов вернулся и развесил на жердях обвянуть сеть уха во всю бурлила, выплёскивая на жар костра душистую пенку, шевелила сбившуюся в тесноте рыбу.
Игнатий подошёл, снял котелок, с нетерпением зачерпнул деревянной ложкой набрякшую ароматом еду, обжигаясь, хлебнул и защурил от блаженства глаза.
— Бери ложку, Егор, а то один вылакаю. Сладость непомерная!
Ели щербу с сухарями, на чистой тряпице исходила парком белоглазая рыба, растопырив плавники. Игнатий в забытьи смаковал её, высасывая и разбирая по косточкам головы. Пиршество закончилось дегтярной густоты чаем и беспробудным сном в пологе.
Егор ночью просыпался, подкладывал дров в костёр и опять закрывал глаза, проваливаясь в исцеляющую дрёму. Руки и тело отдавали томной болью, свежий воздух, настоянный на запахах тайги и реки, хмельно остужал голову, вливая силы.
Наутро ещё сварили щербицы, наелись до отвала, передохнули за чаем и быстро собрались. Парфёнов оттолкнувшись от берега, распахнул широко руки, загорланил песню, поводя вокруг шалыми глазами:
Из-з-за о-острова-а на стре-е-же-ень,
На прото-о-о-ор р-речной волны-ы-ы,
Вы-ыплыва-а-ают р-расписны-ыя,
Сте-еньки-и Ра-а-азина челны-ы…
Егор весело подхватил со своего плота. От избытка чувств взлаяла и завыла Верка, вслед за непутёвыми хозяевами. Усталая от порогов, перебаламученная вода мерно покатила их вниз.
Поросшие густыми ельниками устья неведомых речек, распадки по ним уходили в безлюдье и дикие места, туда валом шла на нерест рыба, в брачных песнях продолжали свой род глухари, вставали на шаткие ножки явившиеся на свет шоколадного меха тугуты-оленята у осторожных сокжоев, свои владения блюли медведи, прорастали сквозь старый тлен диковинные травы, чтобы расцвести в короткое лето, дать семя и увянуть навеки.
Временами подступали к реке чистые леса гладкоствольных сосен на пологих склонах, огромные тополя и чизении, смешанные с берёзой и еловой гущью, заполняя широкие острова. Ни следа человека, ни даже намёка, что он есть на этой земле.
Суровая в своей неброской и величественной красоте природа остерегала могучей силой.
Глухомань, жившая своими законами многие века, недоступная, привыкшая к сменам тепла, холода, гроз и метелей, открывалась в позолоте солнца, хотелось остановиться и пройти за кривуны, перелезть через хребты, окинуть любопытным взором никем не виданную ширь спящей земли.
А птицы всё беспрестанно летели на Север, их необоримо тянуло туда, к родным местам.
Полдничали уже далеко от мудрёных порогов на обширном, заросшем ерником и поднебесными елями острове. Все перекаты, что они теперь проходили, казались Егору игрушечными и смирными.
Игнатий подточил пилу, пока варилось мясо, они свалили ель в обхват толщиной. Отпилили от комля чурку, из неё приискатель выколол две широкие плахи.
— Дале река тише пойдёт, нечё без дела сидеть на плёсах. Стану мастерить лотки для промывки. — Он забрал плахи к себе на паром и теперь от переката до переката, на спокойной воде, впереди Егора слышалось тюканье топора, эхом откликавшееся от прибрежного леса.
К вечеру заготовки лотков были вытесаны. Увлечённый работой, Игнатий продолжал выстругивать их у костра охотничьим ножом, делал всё тоньше и легче, наружную часть отшлифовал, а внутри пустил шершавинку из волокон дерева.
Чтобы они не намокали в воде, обжёг на огне до черноты и обмазал по горячему медвежьим салом. Сало впиталось в поры дерева, застыло там — воде уже не пробраться.
Утром поднялись поздно, солнце вовсю наяривало в чистом небе. Егор продрал глаза, умылся в реке и застыл от удивления. За одну ночь всё стало зелёным. Бахромистая хвоя лиственниц вылупилась разом из почек, облила сопки нежным весенним цветом.
Вода спадала, оставляя на берегу кайму принесённого мусора — щепок, старой хвои и веток. Буянил у переката таймень, не насытившись на рассвете, пускал буруны у тихого плёса. Река паровала в тепле, мягко журчала и струилась по камням.
Переполненная звуками и шелестом тайга пушилась и расцветала, вымётывая зелёную траву и обряжая берёзки нежными листочками.
Суетливо перелетали птахи, пиликали и свистели на все голоса, погруженные в заботы подступающего лета. Парфёнов аппетитно грыз сухарь, отрешённо глядел на перекат, сыто приговаривал:
— Эко выворачивает… эко, лешак, выкаблучивается, тайменюка-то, нечистая сила! Вот зверина, так зверина. Река вся ходуном идёт. Ну, погоди ты у меня… Спробую твою дурь угомонить, — он порылся во вьюке и достал моток шёлковой верёвки.
На одном конце её привязал длинный проволочный поводок с обшитой шкурой бурундука винной пробкой. Трёхпалый кованый якорёк взблеснул на солнце.
Игнатий обошёл стороной перекат, снял штаны и забрёл в ледяную воду. Забросил на стрежень снасть, долго спускал петли шнура, пока он не кончился. Когда начал подматывать, торопливо поплыл через глубокое плесо бурундук.
Он плыл к обрывистому подмытому берегу, где кружились над ямой шапки взбитой пены. Серп рыбьего хвоста ударил внезапно и утопил в воронке снасть. Игнатий мгновенье повременил, а затем резко дёрнул шнур. Лошадиный рывок взнузданного тайменя слился с радостным воплем рыбака:
— Попался, голубь! Егор, иди помогай, он меня счас утянет к чертям водяным! Скорей!
Рыба ходила в глуби бешеными кругами, резала тонким шнуром руку. Игнатий перекинул его через плечо и, как бурлак, согнувшись до земли, пошёл от реки. Егор тоже вцепился в звонкую тетиву, стал торопливо выбирать режущую воду снасть.
Таймень с мели хотел ещё рвануться в глубину, но тетива выправила прыжок, и он вылетел на мокрую гальку, пугая размерами, хлопая зубастым ртом, извиваясь грузным телом. Егор кинулся на него верхом, сунул пальцы под жабры.
Таймень взбрыкивал, разгребая хвостом большущие камни, зло пялился на людей маленькими глазками, ощеряя губатый ротище. Игнатий палкой выковырнул у него изо рта тройник, смотал трясущимися руками шёлковую бечевку и весело заговорил:
— Будешь знать, как не давать людям спать, ясно дело, расшумелся, распрыгался. Ить добром говорилось — угомоню! А ты гордился, не верил. Вот так-то… отгулялся, брат, на вольных харчах отжировал, пора и честь знать.
Счас мы тебя подсолим, подвялим малость, а потом закоптим над костром. Слаще твоего балыка, брат, нету во всём свете ничего-о. Ты уж извиняй нас, любим пожрать, когда есть что. Егор, тащи этого бугая к паромам. Надо было бы ево запрячь, живо умчит до Якутска.
Егор поднял тяжёлую рыбину и понёс на спине, чуя стихающий трепет её тела. Парфёнов довольный шёл рядом.
— Вот это рыбалка так рыбалка! Да в нём мяса больше чем в хорошем баране, — задышливо проговорил Егор, выбираясь на крутяк берега, — научи меня пользоваться снастью, Игнат?
— Обучу, брат, обучу… Я тебя всему обучу, до чего сам дошёл и добрые люди надоумили. Грешно будет помереть и унесть всю науку с собой.
Обучу, как рыбу ловить и зверя скрадывать. Обучу, как золото искать, как определить по разбегу сопок и ключей основную струю россыпи, увидать иё под многими аршинами земли.
Даже растущие деревья, кусты и скалы на это указывают, только надо всё это видеть, знать твёрдо и поставить шурф на самом фартовом месте. Чую в тебе старательскую закваску, поэтому и обучу. Когда-нибудь помянёшь меня добрым словом.
Сметка в тебе имеется, после моей школы дале развивай башку, думай, примечай, не скупись поработать до горячего пота. Эка радость, ежель почуешь себя грознее самой природы и станешь увёртливым от смерти. Ясно дело, своим умом долго ко всему идти, надо быть любопытным до страсти.
Река всё шире разливалась от бесчисленных ручьёв, малых и больших речек, впадающих в неё со всех сторон. Потекла она ровнее и вольно, закрывая камни на дне зеленоватой толщей воды.
Парфёнов стал нетерпелив, всё вглядывался куда-то вниз по течению, на тихих плёсах работал шестом, толкая тяжёлый плот, ускоряя его бег.
Наконец-то увидел желаемое. В устье большого ключа стоял разлапистый эвенский чум. Вразброд паслись олени, взвякивали жестяными боталами. Около маток бегали сизо-коричневые тугутки.
Пришельцев загодя встретили голосистые собаки, Верка не удержалась от соблазна и прыгнула в воду с плота, соскучившись по своему лохматому племени.
Мокрая, заискивающе вертела перед ними хвостом, падая на спину и махая покорными лапками. Рослые рыжие лайки, напыжившись, степенно походили вокруг незнакомки и смирились с её негаданным вторжением. Верка взлаивала, прыгала и кружилась, вызывая собак на игру.
Плоты ткнулись разлохмаченными о камни торцами в галечный берег. Из чума вылез низкорослый эвенк, не спеша пошёл к гостям, покуривая самодельную трубку. Одет он был в меховые штаны, камусную парку, расшитую цветным бисером, и лёгкие унты, отороченные поверху горностаевыми хвостами.
Следом за ним сыпанула из жилища куча чумазых голопузых ребятишек, у костра суетилась женщина с заплетёнными косами. За строем лиственниц гас закат.
— Здорово, Степан, — соскочил на берег Парфёнов.
— Здорово, Игнаска… третий день тебя ждём. Олешка резать ната, спирт кушай нат-та, говорить толго-толго нат-та, — смуглое лицо эвенка млело неподдельной радостью и гостеприимством, — баба мне зимой сына родил. Шибко на Игнаска похозый. Однахо, крепкий парень будет.
Игнатий неопределённо хохотнул, глянул на удивлённого Егора.
— Неужто, Степан?! Вот это радость! — выжидательно глянул на чум.
— Шибко парень будет крепкий. Охотник будет. Мясо из рук рвёт. Пасиба тебе, хоросый парень.
— Не вгоняй в краску, Степан, перед дружком. Он ить нечё не ведает о нашем родстве, подумает невесть что, Егоркой его звать, принимай гостей.
— Здорово, Игорка… — добродушно улыбнулся эвенк, — у-у-у сопсем большой парень. Ванька такой расти. Баба моя тебя шибко полюбит. Бабе люча, что кость собаке, не отберёшь…
Баба, полнотелая игривая девка с весёлым и кокетливым взглядом, оказалась старшей дочерью Степана. Она вылетела из чума к Игнатию, мешая русские и эвенкийские слова, защебетала кедровкой и поволокла его за собой в жилище.
Вскоре он медведем вылез оттуда на свет, держа в руках пухлощёкого младенца, завернутого в заячье одеяло. У него были слегка раскосые глаза, вполне осмысленно изучающие взрослых.
— Егор?! Ты глянь, чё я на старости лет, горемычный, натворил! Лихую кровь пустил по земле, — дурковато улыбнулся Игнатий и поднял сына высоко над головой, — расти, ясно дело! Добрячего мальца мне удружила Лушка.
Она обеспокоенно вилась вокруг, как оленуха вокруг тугута, ясная материнская радость светилась в быстрых глазах Лушки. Она тянула руки к дитю, боясь, что Игнатий уронит его на землю. Степан попыхивал трубочкой, посмеивался, он снял с жердей маут-аркан и пошёл ловить оленя.
Трубку оставил сыну, трёхлетнему серьёзному карапузу, тот сунул её в рот и привычно затянулся. Свистнула в воздухе ременная петля, белоногий орон забился, испуганно выворачивая белки глаз. Степан достал нож, наставил узкое лезвие в его затылок и резко ударил кулаком по берёзовому черенку.
Животное рухнуло в траву без звука, истомно вытянув заднюю ногу. Эвенк смотал маут, не спеша повесил его на место, вернулся к туше, и замелькали руки опытного охотника.
Олень будто сам вылазил из шкуры, не успел Егор выпить кружку чая, как уже расчленённые ножом части орона были развешаны над дымом костра.
Самые лакомые куски Степан отложил для гостей. Его молчаливая жена притащила из чума большой котёл, повесила его на треножнике над пламенем и залила водой из речки.
Когда вода закипела, бросила мясо, экономно отмерила пару ложек соли из кожаной сумки и тут же сняла котёл с огня. Егор подошёл к Парфёнову, шепнул на ухо:
— Мясо ещё не уварилось. Куда они спешат, пронесёт от него.
— Уварилось, брат, уварилось. Такое мясо спасает от цинги. Соки из него не уходят. А коль пронесёт, у них есть первейшее средство — настой из листьев рододендрона. Но, если понадобится, много не пей, придётся потом палкой выковыривать.
Го-го-го-го, — заржал Игнатий и ушёл к плотам. Вернулся с банчком спирта и свёртком в руках. По-купечески щедро одарил детишек леденцами, хозяйка молча приняла набор разных ножей, Степану протянул мешочек патронов и пачки табака.
Луше досталась цыганская шаль с кистями. Пировали на разостланных шкурах около костра.
Эвенки расспрашивали Игнатия о новостях, живо работали челюстями, обжигаясь, лопали с азартом свежину, взблёскивая остриями чёрных глазёнок, с любопытством разглядывали смешных длинноносых люча с медвежьей шерстью на щеках.
Егору мясо показалось пресным, он сказал об этом Игнатию и услышал, что эвенки подсолили мясо для гостей, а сами привыкли исстари не употреблять соль вовсе.
Звёздное небо мерцало меж веток спящих лиственниц, собаки ворчали и грызлись за кости, беспутная Верка уже взяла команду над покорными кобелями, щёлкала зубами, отнимала лакомство.
Егор позёвывал от сытости, с улыбкой поглядывал, как льнула Лушка к Игнатию, теребила за рукав, прислоняла голову к его плечу, мешая разговору. Мать её сидела нахохлясь, неодобрительно поглядывая на своё чадо, покуривала трубку. Игнатий заговорил о деле.
— Сколько оленей дашь под вьюки, Стёпка?
— Однахо, дюжину олешек дам.
— Мало, ещё пару прибавь. Мне надо больше оленей, — торговался Игнатий, — для двоих много харча везти.
— Два по десять дам. Хватит?
— Уговорились.
— Лушка вас проводит, потом вернётся назад. Сам хотел с тобой кочевать, Лушка не хочет меня брать. Зачем поп ей дурной имя дал? Настоящее имя девки — Нэльки, весна — значит.
Живое имя… мох растёт, солнце светит. Лушка — плохо. Зови девку Нэльки. Большая радость от весны всем. Нэльки! Зачем отца аргишить не хочешь брать, — и лукаво засмеялся.
Детишки скоро угомонились, поснули кругом на шкурах. Мать отнесла их в чум и сама осталась там, туда же подался пьяненький Степан. Напоследок он сказал, что Егор — бояттинан, значит — хороший человек. Егор умостился на шкурах у огня и сквозь дремоту поймал обречённый вздох Игната:
— Ну чё мне с тобой делать, прямо беда… ясно дело, пойдём, Нэльки-Лушка, пойдём поглядим на реку, не убегла ли ишо вся.
Она отозвалась журчливым хохотком.
Егор приоткрыл глаза и увидел их спины, гаснущие в ночи. Внутри сосанула застарелая болячка, припомнилась который раз улыбчивая Марфутка, он натянул на себя шкуру и поплыл в видениях сна.
…Марфа раздевалась в какой-то избе при людях и шла к нему, бесстыдно потряхивая грудью, ему было совестно перед народом, он не знал, куда подевать глаза. А она уже мостилась у него под боком на нарах, толкалась и шевелилась, отдавая почему-то запахом псины.
Егор изнывал мыслями: «Господи, срамно-то как, ить люди кругом», — но не стерпел и тоже обнял её, напрягся и проснулся… Рядом лежала примостившаяся Верка, сладко позёвывая и взмахивая хвостом. Егор озлился:
— Тьфу! Ты, зараза, двигай отсель, — отпихнул собаку рукой и перевернулся на другой бок.
Сон пропал. От реки доплывали тихие голоса, басок Игнатия курчавился смехом. Где-то во тьме бродили олени, взвякивали колокольчики, шумела река на дальнем перекате.
Егор отыскивал в небе главенствующие звёзды, складывал их в причудливые узоры, голову туманили неясные вопросы к самому себе: «Зачем ты явился в этот мир? Как жить намерен? Что толкает тебя в горнило испытаний от спокойной и размеренной доли? Кто я есть?»
Никто не отвечал и не собирался это растолковывать. Нужно самому доходить своим умом. Только в одном он был уверен накрепко, что без этих светлых и трудных краёв, где почуял себя вольным и гордым, ему уже не быть.
Ветер притащил из-за гор мохнатую шкуру тучи. Встряхнул её с громом и светом молний и умчался куда-то. Дождь накатился валом белёсой мглы, сразу поглощая всё вокруг, захлёстывая людей и навьюченных оленей.
Путники спешно снимали поклажу, укрывали брезентовым пологом. Олени схоронились под навес елей, вздрагивая от медвежьей ярости грома и голубых всполохов страшного огня. Игнатий наскоро придавил брезент палками и тоже сунулся под ель к Егору и Луше.
С его одежды журчала вода, но в глазах горела привычная шалинка буйного восторга.
— От, ввалил он нам так ввалил! Ёшкина мама! Кабы муку не сквасить. Ясно дело, старый дурак, ить видал, что натягивает тучка, думал, обнесёт стороной, — Лушка неморгающе и любовно глядела на него и тихо улыбалась. По её щекам медленно ползли капли дождя.
Крупные и сильные струи хлестали по молодой листве на берёзах, топотали по земле, осекая поросль травы. Озорно хихикнув, Нэльки прижалась мокрым зверёнышем к Игнатию, обняла руками за крепкую шею.
— Согрей меня, амикан. Лушка совсем мокрый, как рыба…
— Тю-ю, дуреха, нашла время… не терзай вон завидками парня. Отвяжись. Чую, доиграемся мы опять с тобой до приплоду. Гос-с-споди-и-и, прости грехи мои тяжкияа… З-забубённая г-головушка-а, до чево ж ты меня-а довела-а.
Егор, отвернувшись, дёргался от смеха.
Опустошённые тучи убрались насовсем за сопки, поморосили мелкие капли и стихли. Верка деловито отряхнулась, побежала куда-то по залитой водой звериной тропе.
Птицы разом взялись переругиваться с далёким и уже нестрашным громом, деревья, как живые, встряхивались от воды, качали освежёнными ветками.
Потревоженный муравейник закипел работой, а помолодевший приискатель удало обнимал свою мокрую княжну. Пронзительно и насмешливо заорала кедровка над их головами, атаман очнулся от своих дум и погрозил сварливой птахе кулаком.
— У-у-у, курва, расхлебанила глотку. Не пожалею на тебя для Веркиной услады патрона.
Кедровка ему не поверила, взобралась повыше на дерево и пуще заголосила, объявляя окрестной тайге о приходе людей. Солнце кочевало к ночёвью, и двигаться дальше не было смысла.
Затаборились, просушили одежду, подмокшие вьюки, Верка прихватила и нагнала под выстрел раззяву-глухаря, стремительно вывернулась из кустов, высоко вспрыгивая, ища глазами упавшую птицу, и радостно свесила набок язык, придавив её передними лапками.
Где-то ещё погромыхивало, а земля уже отогрелась от холодной влаги, туманила испарениями заходящее солнце. Игнатий барином сидел в пологе, вытянутыми губами дуя на обжигающий чай, поглядывал на Лушку, теребящую в издальке глухаря, и оправдывался тихим голосом перед Егором:
— Бедовая тунгуска, прямо страсть бедовая… и тут, брат, от бабья спасу нет. Нигде от них не схоронишься, изымут на свет божий. Хват девка… Гх-м… Ты уж прощевай старого дурака.
— А мне, что за дело, видать, у ней величие духа посильней твоего, — рассмеялся Егор.
— Эт точно сказанул… Охмурила меня на преклоне годов. Да ишо сына вон привела, не знаю, — радоваться иль в прорубь головой сунуться. А ить надо радоваться, как-никак, родная кровушка сыскалась. Теперь это — самый близкий мой человек.
— Как он там без матери будет, кормить же надо?
— Ежель в меня удался, на оленьем молоке не помрёт, оно шибко пользительное. Да уж вскорости доберёмся, отправлю деваху восвояси. С ней я и про золото забуду напрочь. Кстати, золото по-эвенкийски зовётся — могун. Грозное что-то в звуках этого слова и тревожное. Могун! Как колдун, слышится мне.
Луша проворно готовила ужин. Зардевшимся от пламени лицом изредка поворачивалась к фартовщикам и одаривала их кроткой улыбкой.
Егор отворачивался с видимым равнодушием, губы расплывались в ответной улыбке. Перед сном Игнатий спровадил его поглядеть оленей, не разбрелись ли… Когда Егор вернулся, они уже мирно спали в пологе.
Он покрутился возле костра, попил остывшего чая и, не рискнув спать на сырой земле, потеснил молодых. Лушка-Нэльки ворохнулась во сне и крепко прижалась к его спине. У парня тоскующе зашлось в груди, занемело, припомнилась Марфушка.
Она и позвала его в сказочные страны сновидений. Плясали там девки в ажурных чулках, гонялся за ним офицерик со шрамом во всю щёку и огромным маузером, а ноги ватно слабли и подступал ужас…
Полную неделю они кочевали в сторону закатов. Дни становились необъёмно большие, на ночь едва притемняло, и опять вылазило молодое, умытой росой солнце, оглядывая порядок в тайге.
Связки оленей то продирались через непролазную чащобу стлаников, то петляли по безымянным долинам ручьёв, вброд переходили речушки и взбирались на крутые сопки.
Егора всё больше ворожил этот необузданный простор безлюдной земли. Часами он мог глядеть с увалов на безграничную кипень лесов, хаос вздыбленного Станового хребта на горизонте, волнистую сглаженность сопок.
Где-то далеко горела тайга, когда ветер поворачивал в их сторону, наносило костровым дымком.
Игнатий уже не раз, останавливаясь на днёвку, проверял с лотком ручьи, бил небольшие езенки — пробные шурфики и, наткнувшись на мерзлоту, безнадёжно махал рукой. Куда вился караван оленей — было ведомо только ему.
Неожиданно похолодало и выпал снег по колено. Два дня квасили его ногами, потом в день потеплело и растаяло. Появились комары. Здоровенные слепни — пауты одолевали оленей.
Верку допекали они до истерического лая. Ландышным разливом отцвела брусника. Одним утром Егор привычно собрал оленей, начал их вьючить, но Игнатий позвал сонным голосом из полога:
— Не суетись, брат, пусть кормятся и отдыхают. Пришли мы на место, хотел я дальше по реке двинуть, да передумал. Если руки чешутся, иди наруби жердей для лабаза. А то медведи весь наш провиант сожрут.
Егор с радостью кинулся в тайгу, выбирая прогонистые лесины. К обеду натаскал целый воз жердей, набрал чайник воды и присел у костра. Игнатий вылез из полога, неторопливо обулся и уставился на огонь, выбирая из бороды сосновую хвою.
— Вот ить, ёшкина вошь, так привык к Лушке, что отправлять жалко, — он покачал распатланной головой и невесело улыбнулся
— Пускай остаётся.
— Не-е за столь вёрст переться ради бабы? Завтра — за дело, хватит прохлаждаться.
— В Харбин-то ходишь за чем? Тоже за этим.
— То — другое дело. Там роздых, широта натуры прёт, ясно дело. А эта же, вроде, как жена стала, да и малец без неё тоскует. Ить жалко ево; пущай едет с Богом. Лесу ты наворотил, нам и на землянку хватит.
Чай допивай, зачинаем иё копать вон он том сухом бугорке. Маленький ключик рядом с водой для чая, и скрыта будет от дурного глаза кустами.
— Неужели ещё может кто сюда забрести в такую даль?
— Х-хэх! А, как же… Для вольного старателя преграды нет, где хошь встретишь нашева брата. Сюда, конечно, не каждый сунется без вьючного тягла, но, что не бывает. Остерегаться надо… Верку бы не стерять, она дюже ушлая, не позволит врасплох сонными взять. Эй, Нэльки, вставай! Кормить мужиков пора. Эко разоспалась, ухайдакалась в путях-дорогах.
Из полога влезла заспанная Лушка, надела торбаза на ноги и скривила плаксиво губы.
— Тебе нато помогай могун искать. Отец ходи не ната.
— Тю-ю, девка, сдурела? — рассердился Игнатий. — Да мы счас, как начнём махать по разным сторонам, до осени не словишь… И ребёнок у тебя там. Завтра отправляйся. Как охота будет, летом прискачешь налегке. От морока, чё делать… хучь женись!
Лабаз рубили в глуби леса, саженях в двух от земли, на четырёх стоящих вразброд лиственницах. Первым делом Игнатий сладил лестницу, а уж потом взялся высекать зарубки на высоте и крепить в них жерди от дерева к дереву верёвками.
Крепкий настил обвязали жердяными стенами, а сверху соорудили крышу из корья и лапника. Кору с деревьев спустили до мезги, чтобы медведь не смог зацепиться когтями.
Проникнуть внутрь можно было только с помощью лестницы через квадратный лаз в центре пола. К вечеру стаскали и подняли харчи в новый терем. Игнатий насадил лопаты и кайла на берёзовые черенки, очертил по мху контуры будущей землянки. Вдвоём принялись копать яму.
— Видишь, угадали в талое место, мерзлота если пойдёт, пробьём кайлушками, а далее будет рыхлый наносник, — успокаивал Егора.
Лушка уже затемно позвала увлёкшихся строителей к ужину. Она не в меру суетилась у костра, стараясь угодить, видно, не хотела так скоро уезжать и ждала от Парфёнова снисхождения.
Лицо её было грустным и задумчивым. Игнат только вздыхал тяжко, отводил глаза и горько усмехался. Маялся, бедный, в потаённых думах.
На рассвете провожали её к отцу. Нэльки с длинным посохом в руке взобралась на ездового оленя, за спиной дряхлая берданочка с латаным прикладом. Игнатий подошёл, погладил Лушкину голову, обвязанную старенькой косынкой на затылке. Робко промолвил:
— Не убивайся шибко, ежели ишо прибегёшь, ожидай в землянке. Мы скоро вернёмся. Уходим вверх по реке.
Она вымученно улыбнулась и горячо зашептала.
— Приеду, Игнаска. Ванька привезу, буду с тобой аргиш делать. Варить мясо буду, могун тебе найду.
— Гх-м… Луне через две, не раньше. Ну, прощевай. Отцу, матери поклон от меня.
Лушка махнула рукой и ударила пятками учага в бока. Связки оленей с пустыми вьючными сёдлами-потками заспешили следом. Она ещё раз оглянулась за речкой и скрылась в густом подлеске. Игнатий и Егор продолжали копать землянку.
Стены обшили толстыми жердями, покрыли верх накатом кругляка потолще и засыпали землёй плотно её утоптав, чтобы не просачивалась вода. Парфёнов выбрал в реке плоских камней, замешал ил с песком и сложил в углу маленький камелёк.
Дым от него должен уходить через узкую нору, выложенную камнем, в стенке за жердями. Устье дымохода сладили над крышей из речных голышей. Егор заканчивал рубить нары, когда Игнатий затопил хитрую печку. Дым волной пополз в землянку, выгнал строителей наружу.
— Ничё-о, ничё-о, — мирно приговаривал перевымазанный в грязь печник, — счас подсохнет малость и загудит, ясно дело, ночь будем почивать в тёплых хоромах, вдоль реки старой травы нарви для нар, подушки из вьюков набьём.
Подвернётся какой сокжой или сохатый, поверх шкуру застелем, станем жировать инператорами.
Камелёк подсушил землянку и больше не дымил. Жарко горели в нём смолистые дрова, высвечивая через щели сидящих на нарах людей. В проёме двери висел кусок брезента, шевелившийся от тепла. Верка всунула в землянку нос, чихнула и убралась.
— Нечево тут делать, на улице не мороз. Охраняй хозяев, — забурчал Игнатий, — хучь выспимся седня от души. Это, брат, тебе не у костра, где одна сторона мёрзнет, а другая горит. Какое-никакое, а жильё.
Зимовать даже можно, ежель дверь связать. Завтра примёмся за работу, довольно лодырничать. Эту речушку я в прошлый сезон отыскал. Выходил к Тимптону уже с промысла, да не стерпел шурфик пробить. Есть в ней золото, только надо нащупать, из какого ключа вверху выносится россыпь.
— А твой ручей далеко, тот, что шибко Богатый?
— Неделю пешком грестись. Тута не возьмём, к осени сбегаем к нему. Там и шурфы не надо мучить, греби прямо из воды. Без добычи не вернёмся.
По этой речушке тоже постель-скала лежит неглубоко, не более двух сажен. Шибко маяться не придётся. С этова места по долине зачнём забирать вверх. Шурфики будем бить напротив впадающих ключей. Авось сыщется хорошая россыпушка.
— Речку-то как называют?
— Нюнняки, по-тунгусски это гусь. Значит — Гусиная река, в её верховьях есть на горе большое озеро, мне Степан говорил, что там, при перелётах, прорва гусей скапливается на кормёжке. Нюнняки… Мягонькое словцо, как гусиный пух.
Разницы нет от названий, было б золотьё. Муку приберегём, запас сухарей не извели. Дичина какая повернётся — не пропускай, навялим мяса. В реке хариуса полно, не пропадём с голодухи.
Потом лепёшки обучу тебя стряпать, хлеб печь, ягода вскорости поспеет, грибы расплодятся, их тут пропасть сколько, можно Китай прокормить, ежель все собрать и определить в дело.
Зря столько добра гниёт. Сокжои на них к осени отъедаются, как кабаны жирнющие. Патроны зазря не переводи, назад ведь пешочком топать, сгодятся они для добычи пропитания в путях. Не жалкуешь, что подался в бродяги?
— Не-а! Нравится мне тут. Охота, рыбалка… места, не тронутые человеком совсем. И золота за это не надо. На следующий год обязательно за тобой увяжусь.
— Не спеши загадывать… По осени могёшь сто раз передумать. Как буран прихватит иль голодуха, проклянёшь все охоты на белом свете. А может, и обойдётся, не всякий раз застигает беда.
Подбрось дровец в камелёк, — и спать… Заряженные ружья в головах покоятся, ножички в ножнах, ухо на взводе. беспокойная житуха, неприветливая. А ить, сладкая, зараза!
Егор набил печку, морщась от вырвавшегося дыма, заполз на нары. Игнатий уже посапывал, изредка взбрёхивала для острастки Верка, отпугивая ночные шорохи. Едва слышно ворковал колыбельную перекат реки…
Первый медведь учуял поживу и подошёл к белоногому лабазу, огромным гнездом неведомой птицы чернеющему высоко над землёй. Попрыгал, покарябал гладкие и липучие от смолы лиственницы, обозлёно хрюкнул и пошёл стороной от дыма из пугающей берлоги страшных пришельцев.
Верка учуяла зверя, мигом догнала и повисла у него на штанах. Медведь взревел от боли, яростно ломая кусты, попытался поймать вёрткую тварь, злую до остервенения и так больно грызущую зад.
Но, опахнуло зверя людским духом, он осатанело кинулся в тайгу, не обращая внимания на собаку.
Навьюченные котомками-сидорами из грубого брезента, лопатами и кайлами, путаной звериной тропой старатели подались вверх по реке. Вертя хвостом, впереди них носилась кустами чёрная собака, зубами щёлкая на лету надоедливых паутов.
Игнатий блудил глазами по открывающейся долине, заворачивал к устьям маленьких ручейков, оглядывался, прикидывал что-то и опять выходил на тропу.
К обеду немилосердно припекло солнце, выгоняя на лицо пот. Егор шёл сзади, поправляя на плече ремень винтовки, обмахивая рукавом мокроту со лба.
Парфёнов вдруг заспешил через болотистую низинку и, не останавливаясь, запрыгал по камням переката Нюнняки. Чуть выше по течению впадал широкий и гулкий ручей, бурунил по осклизлой гальке.
К устью подступил густой сосняк, по берегам ручья курчавился сплошной частокол кустового ерника. Парфенов снял со спины и прислонил к дереву винчестер, сбросил тяжёлую котомку, озабоченно вздохнул.
— Будем пробовать. Ключ вершиной гольцы подпирает, долина широкая, вон на том берегу выступает коренная скала, состоит она из золотосодержащей породы, так учёные люди мудрёно выражаются.
Под скалой — уловистое место для осадки золота и от реки, и от этова ключа. Завари-ка, брат, чаёк. Перекусим, а я пока покумекаю, где закладывать шурф, чтоб его водой не затопило.
Егор, отмахиваясь от комаров, собрал меж сосен сухих дровишек, запалил костёр на камнях и повесил чайник. Игнатий медведем трещал в ернике, бродил по долине. И поспел к заваренному чаю.
— Должно быть, «тинза ю». Чую нутром ево близость. Наперво копнём в этом ручье, второй шурф пробьём у той скалы за рекой. Издревле к ней прибой воды был, там и осесть должен — могун, ясно дело, — он торопливо глотал обжигающий чай, хрумкал сухарями и сушёным мясом.
Напоследок посмаковал пахучий ломтик копчёного тайменя и поднялся.
— Зачнём прямо тут. Этот сосняк вырос на давних наносах, будем пробиваться через них, — очертил лопатой на мху квадрат подальше от ручья и подозвал Егора: — Копай здеся, а я, чтоб тебе не помешать, пойду рыться под скалу. Так сподручней будет сразу в двух местах пытать судьбу.
Лопата с хрустом прошла через травянистый дёрн, оголяя проросшую корешками землю. Егор работал без остановки. Вскоре пошла смёрзшаяся галька, пришлось взяться за кайло.
Скрежещет лопата, выгребая скупо отбитое крошево, тюкает дятлом и звенит кайлушка, пауты безнаказанно грызут мокрую от пота спину начинающего — горбача, кобылки, хищника, копача, как не называют только подземных искателей счастья.
Игнатий зарылся под скалой уже до пояса, видно, попал на таликовое место. К вечеру Егор пробился кое-как до плеч, с непривычки измотался в тесноте шурфа.
С трудом обкайливал и выкидывал наверх тяжёлые валуны. Стиснув зубы, неистово долбил и долбил мерзлоту, не желая опростоволоситься перед старым приискателем.
На ночь разложили в шурфе костёр из толстых чурок — пожог должен отогреть забой. Парфёнов сокрушался по поводу своей зряшной работы: его шурф упёрся в большой гранитный валун, и пришлось рядом заложить новый.
Пожевав без аппетита, Егор провалился в сон. Не слышал, как Игнатий вставал и подкладывал дрова. Очнулся при свете солнца. Всё тело ныло от устали и боли, просило отдыха. Над устьем шурфа вился лёгкий дымок.
Игнатия уже не было видно — под скалой только мелькала лопата. Егор поднялся, хлебанул остывшего чайку и спрыгнул в яму. Сгрёб остаток углей, выкинул. От горячих стенок исходил едкий угар. Дно шурфа оттаяло на аршин, а потом опять зазвенела мерзлота.
Кончилась она внезапно податливым мелким галечником, пересыпанным красным песком. Егор сразу воспрянул духом и к обеду зарылся так, что стало неспособно выкидывать породу наверх. Пришёл на помощь Игнатий, спустив на верёвке к нему свой пустой сидор.
— Насыпай!
Дело пошло веселей. Егор крутился внизу, руками нагребал в сидор отбитую породу, шевелил кайлом слежавшийся галечник, поддевал его лопатой. К вечеру гальки стало меньше, рыхлый зелёный песок брался на полный штык.
Игнатий наверху радостно забалагурил, высыпая его отдельно в кучку у ручья. Затемно лопата уперлась в скалу. Шурфовщик зачистил дно, выбрался по верёвке наверх. Поколачивал озноб от холода и усталости. Парфёнов дружески похлопал по спине.
— Работать жадный, толк из тебя выйдет. Не терпится испробовать пески, но оставим до утра, счас не углядишь и смоешь шлих, — он загадочно подмигнул Егору и достал спирт. — По нашенскому закону первый зачин надо обмыть. — Слегка плеснул в шурф, — это духам местным на разговенье, — лихо опрокинул над раскрытым ртом банчок, — на, хлебни. Усталость, как рукой снимет.
В небе порошили снежинки звёзд. Большой костёр потрескивал и смаривал теплом гомонящих в пологе людей. Игнат рассказывал о своих похождениях, Егор с интересом слушал, изредка переспрашивал и сладко потягивался.
Подбодрённый его вниманием, бывалый скиталец всё больше увлекался, сам не замечая того, шибко прибрехивал, но так захватывающе говорил, что Егор зримо представлял, как Игнатий напоролся на тот сказочно-щедрый ручей, в прозрачных струях которого янтарной пшеницей светилось несметное богатство. Жадно торопил рассказчика.
— Дальше, дальше что? Когда хунхузы у фанзы засаду сделали?
Игнатий хлебнул чайку и прилёг.
— Когда при тебе, брат, тулун золота — становишься чутким зверем. Крадёшься неслышно напрямик, избегая дорог и людского жилья. Вот и я крался к той фанзочке, где мы с тобой Верку подобрали.
Умаялся в дороге, обносился, так мечталось раздуть камелёк и отоспаться. Да не суждено было… Тую фанзочку кругом в издальке обошёл, вроде тихо, нету никого.
Сунулся на лунную полянку, глядь, а над трубой марево дрожит от жарких углей в печке. Я прыжками назад! А тут они и вылетают из дверей, да с ружьями все, и ну палить вслед.
Видать, кто-то упредил, что я иду, намеренно караулили меня. Так во-от… заметался я меж сосен, ясно дело, заскачешь… огонь плотный, пульки рядом свистят, а я, как заяц на сенокосе прядаю на все стороны. Чудом не попали.
Когда в чащобу заскочил, одна зараза все же догнала, поцеловала в руку. А сзади топот… За дерево стал, жду… Ножик готовлю, пощады от их всё одно не будет, так хоть помереть собрался не задарма.
Не добегли чуток, поругались и несолоно хлебавши позавернулись. Я так и сел наземь. Рану кое-как тряпкой перетянул. И дай Бог ноги! Хунхузьё, брат, свирепый народец, лучше не попадаться.
Парфёнов обстоятельно завтракал, поглядывая на зелёную кучу песка у ручья. Рядом дожидался своего часа лоток.
Разгорался погожий денёк, обносило терпким смольём из соснового леса, над рекой таяли сугробы тумана. Егор нетерпеливо заглядывал в шурф, ковырялся в отвале породы, пропуская меж пальцев холодок земли. Игнатий подошёл, набрал полный лоток песка и утопил его в ручье.
— Стой и гляди, как надо брать пробу, — обернулся к Егору, опосля будешь сам промывать.
Он плавно качал лоток, смывая грязь и выбирая крупную гальку пальцами, глинистые комочки разминал руками. Отбегала вниз по течению густая муть.
На дне лотка оставалось совсем мало разноцветной отмытой породы. Игнатий работал уже осторожней и напоследок лихо крутанул, растрясая по ворсистому дереву мелкие зёрна шлиха.
— Пусто, ясно дело, даже знаков нету, — сокрушался промывальщик, — ясно дело, нет по этому ключу фарту.
— Как пусто?!
— А ты, чё ж думал, в каждом ручье золото водится, только копни и нагребай сидор? Не-е… брат, тут терпение требуется, величие духа.
— Дух духом, а работы дурной жалко.
— Ежели с первой неудачи киснуть зачнёшь, что ж дале будет? Ты это брось, парень. Теперь пойдём в мой шурф, ишо немного покопаемся, и должны пески выказаться.
Пробились к скале во втором шурфу. Игнатий промыл первую пробу и показал Егору в уголке лотка мелкие, как пшено, жёлтые соринки.
— Ну, вот, а ты в панику ударился. Есть золотишко, только маловато. Надо забирать подале вверх. Это мы куснули только хвост россыпи. Чем выше по реке, тем больше будет ево в пробах. Бери лоток, промывай, я буду глядеть.
Егор неуклюже крутил тяжёлый лоток в холодной воде. С первого взгляда — нехитрое дело, а выходило оно неладно. Смыл весь шлих в реку, не осталось на дне ни одного золотого значка.
Игнатий хитро прищурился, взялся обучать, показывая каждое движение, и к вечеру, закаменев от усталости спиной, парень, всё же, одолел верткую посудину. Заблестели реденькие искры золота и у него.
— Каждое утро хватай лоток и занимайся с им до упаду, — наставлял Парфенов, — нужно добиться, чтобы играючи всё получалось, вот так, — он набрал песку, крутанул в воде, качнул, тряхнул, слил муть и показал ошарашенному Егору готовую пробу.
— Вот это да-а… Ну-ка, ещё покажи.
— Гляди, вот так ево… раз, два, три и… готово!
— Фокусник…
— Ге-е… Эти, брат, фокусы своим горбом обретены, — он похлопал себя за плечом рукой, — потому и кличут нас горбачами, — довольный подался через реку к ночевью.
Егор набрал лоток, стараясь подражать движениям Игнатия резко его крутанул, дернул, растряс и… смысл всё подчистую.
— Тьфу! Пропастина. Ну, ничё-о… наловчусь. Ишо как наловчусь, ясно дело, — бережно промыл лоток, который зауважал с этого дня не менее, чем ружьё, собрал инструмент и пошёл на дымный столб разгорающегося костра.
Забирались по реке всё выше и выше, обследовали многие ключи. Золота стало в пробах больше, но было оно чешуйчатое, мелкое, не годилось для добычи. Шурфы били порознь. Егор уже втянулся, научился шерудить лотком не хуже Парфёнова.
Остервенело кайлил слежалую тысячелетьями гальку. Черенок лопаты обрезал накоротко, что позволяло стволы шурфов сузить до предела и быстрее учителя добираться к пескам. Чтобы не отрывать его от работы для подъёма породы с глубины, придумал нехитрое сооружение.
Недалеко от устья своего шурфа возвёл бревенчатые козлы, вкруговую через их вершину пропустил верёвку в шурф, привязал к ней сидор. Накидывал в него породы и тянул веревку. Груз тяжело выползал к свету, заходил на помост из жердей и опрокидывался.
Потом шурфовщик тянул за другой конец бечевы, опуская пустую тару назад. Парфёнов, когда увидел такое новшество, одобрительно крякнул и сделал у своего шурфа такую же тревогу. Работать стало легче.
Выше одного большого ручья в шурфах пропали даже знаки. Егор расстроился и плюнув на всё, ушёл развеяться на охоту. Без толку пролазил полдня, ничего не убил и припозднился, выспавшись в тенёчке под стлаником. Когда увидел весёлого Игнатия у костра, не сдержавшись спросил:
— Чему радуешься? Шурфы глухарями оказались, пустые. Удачи тут не будет, надо на твой ключ подаваться.
— Погодь, парниша, погодь, — он хитро улыбнулся и показал рукой на бревно у огня, — сядь, остынь чуток. То, что выше по течению реки нет даже знаков, о чём говорит?
— Шут его знает, — пожал плечами Егор.
— А говорит о том, что притащило всё золото в речушку из этова вот ручья с широкой долиной. По нему и надо идти, ясно дело. Скоро нащупаем россыпь, ясно дело, нащупаем. Могёт быть, и завтра.
Всё будет зависеть от глубины нанесённой породы. Я на сопку лазил и проглядывал ключ. Верстах в четырёх он раздваивается, вот там и заложим шурфики.
— Продукты на исходе, — засомневался Егор, да и разуверился в удаче. — Верка вон отощала, пойдём в землянку. Потом вернёмся и добьём шурфы.
— Не-е! Завтра. Если окажутся шурфы опять глухарями, двинем на мой ключик. Ежель сюда ворочаться, если не найдём золота.
— Ладно, согласный. Жрать охота, работёнка-то не из лёгких.
— Жрать, это мы счас сообразим. Я сегодня смолистого щепья припас целый ворох, будем зараз рыбалить. Чем думаешь, зря я из самой аж Манчжурии проволочную сетку волок, острожку прихватил. Люблю погонять харюзков. Днём-то некогда, надо работать, а вечерком можно побаловать.
Парфёнов насадил маленькую и острую острожку на тонкий черенок. Нагрёб в сетку с деревянной рукоятью кучу больших углей из костра, сверху положил смольё.
— Пошли, сымай штаны. Сумку прихватили для рыбы.
Он зашёл в воду чуть выше переката и медленно двинулся по тихой заводи, подсвечивая впереди себя горящим смольём. Отмытое дно было, как на ладони.
Егор с интересом топтался рядом и вдруг увидел стайку больших хариусов, вяло помахивающих хвостами и совсем не боящихся огня. Они стояли в затишке, сонные и безучастные ко всему. Игнатий выцелил одного и резким тычком проткнул его острогой.
— В сумку его, голубчика, — азартно прошептал, освобождая зубья острожки.
Остальные хариусы немного отплыли, словно дожидаясь своей очереди. Через час рыбаки вернулись на бивак. Игнатий провздел выпотрошенной рыбе тонкие палочки через рты и воткнул их над жаром костра.
Хариусы зарумянились, дразня аппетитным запахом, крючками сгибались обгоревшие хвосты. Присаливая, наслаждались горячей едой, запивали крепким чаем.
— Ну, как рыбалка? — сытно зажмурился Парфенов.
— Как в лавку сходили, — довольно засмеялся Егор, — завтра сам попробую. Интересная штука. Только ноги мёрзнут от ледяной водицы.
— А ты говоришь, жрать охота. Грешно в тайге этой порой голодным быть. У меня в шапке крючки есть, волоса конского надрал из хвостов, скрутим лески, и хоть чувал можно нахлестать такого добра за день.
Ешь — не хочу. А Верка пущай в лесах пропитание берёт. На то она и собака. Эвенки своих лаек сроду не кормят. Ихние псы так наловчились мышковать, что иной раз от мяса нос воротят. Хариус — первейшая рыба, нежная и без костей.
Засолить бы иё, но мало соли взяли. Как вернёмся в землянку, я тебя малосольным харюзком угощу. Ведро можно зараз вдвоем слупить. Не кручинься, брат. Ежели лучить рыбку вздумаешь, дак не холоди ноги босой. Вон мои сагиры на сапоги надевай, они воды не пропустят.
Следующим днём ушли по притоку Гусиной реки к далёким горам. Шурфы заложили на слиянии ручьёв. Егор уже привычно разбирал наносный валунник и совсем не потел за работой, как это было в первые дни.
Тело обвыклось в напряжении, крошки камня уже не били в глаза. Брезентовые сидор совсем износился в работе, излохматился до рванья.
Опять молодой старатель ухитрился поперёд Игнатия взять пески и насыпать их в свой лоток. Сунул его в чистую воду ручья, плавно вращая и сливая муть. Взблеснули алые искры граната, чёрными крошками мерцали крупинки железной руды — магнетита.
Золота не было. В сердцах сплюнул и пошёл к напарнику на второй ключ. Парфёнов ещё ковырялся в мелком речнике, упорно углублял забой. Егор взялся помогать: вытаскивал за узловатую верёвку сидор с пустой породой, ссыпал её в кучу, мечтая скорее вернуться в землянку и отоспаться в тепле.
На четырёхаршинной глубине открылись красновато-серые пески, вперемешку с галечником и глинистой примазкой над постелью — коренной, рыхлой и трухлявой от разложения скалой.
Игнатий вылез из сырой ямы, сморенный усталостью, но не стал даже пить чай, взялся сразу за лоток. Первую пробу набрал из песков, вытащенных с самого дна. Егор нехотя подошёл к Парфенову, заглянул через плечо.
Промывальщик ловко и споро баюкал лоток в тихом плеске воды. Крутанул, смыл остатки мути и растряс шлих. Поражённый Егор не поверил своим глазам.
По шероховатому дну как будто кто рассыпал добрую щепоть золотистого табака: чешуйки, крупные зёрна, а в самом углу тлел с ноготь мизинца самородочек, краплёный чёрными точками.
— Игнатий! Ведь, это же золото?! — выдохнул он.
— А, как же, ясно дело, золото… Оно и есть, брат. И шибко богатое, не хуже, чем на моём запасном ручье. На глаз около золотника тут, без учёта самородка.
В самую россыпь угодили, — довольно ухмыльнулся Парфёнов, — говорил тебе, что чую я ево, проклятое. Сквозь землю чую! — радостно засуетился, ссыпал пробу в чистую холстинку. — Теперь, брат, пойдёт дело, только шевелись. — Егор схватил свой лоток и стал мыть. Осторожно, медленно довёл шлих и заорал на всю округу:
— Золото! Золото! Ты только глянь! У меня ещё больше. Неужели глаза не брешут?
— Чево им брехать. Завтра проходнушечку-американку сварганим — и пойдёт дело. Нет, запамятовал. Не станем проходнушкой заниматься, отправимся за харчами.
Потом поблизости земляночку выроем и, Бог даст, намоем золотишка… помнишь, говорил, когда Верка прибилась? Что не минуть нам фарта. Вот он и объявился…
Возбуждённые старатели перемыли лотками весь поднятый из шурфа песок, уже затемно Парфенов остановился, взвесил на руке добытое золото.
— Около четверти фунта потянет, лиха беда начало.
Ночью долго не мог угомониться. Опять ели жаренных на углях хариусов Верка хрумкала головы, — с голодухи приноровилась есть рыбу, а поначалу воротила нос.
Игнатий опять ушёл в воспоминания.
— Вот на таком же ключике, открытом мною, случилась в давние годы истинная беда, — он тяжко вздохнул и сел к костра, ссутулив плечи, загорюнившись, — по доброте своей в Зее хвалился дружкам удачей, и толпы копачей-хищников хлынули весной на мой ручей.
А следом Верхне-Амурская золотопромышленная компания послала горную разведку с заданием застолбить в свою пользу новую россыпь.
Угодила к нам эта разведка в самый разгар промывки и давай столбить ручей! Прогонять нас. Взбунтовались старатели, немедля повязали чиновников и вернули им россыпь — выпоротой.
— Как это, выпоротой, — поинтересовался Егор.
— По неписаным законам копачей, все захваченные на месте служащие золотопромышленной компании, имеющие намерение застолбить уже открытые хищниками богатые площади, получали по триста ударов палками, но зато, возвращались к своим хозяевам с добытыми сведениями о существовании золота.
Жалко мне досель тех пятерых услужливых бедолаг, но, что я мог один поделать супротив стихии старательской. Ить, промышленники из рук рвут прибыток, нагло обворовывают, дурят бумагами простых людей.
Конешным делом, малость переборщили дружки-ребятки, едва не отдали Богу душу после порки, отлежались малость и привели большой отряд стражников. Копачи было сунулись к ним, а стражники залпом из винтовок по людям… шестеро полегло насмерть, человек десять поранило…
Вот так-то, брат… Чую свою вину в этом… А компания всё же отбила россыпь, потом захватила весь район, а мы побрели дальше в тайгу: горе мыкать, шурфики бить, спасаться от предпринимателей и арендаторов дармового труда — истинных хищников и воров.
С той поры боюсь я указывать людям добытные места. Завсегда смерть рядышком с золотом бродит, в могилку за руку сводит… Эх-ха-ха-а… Вот нашли мы хорошую россыпь, — Игнатий прилёг в балагане и прикрыл ладонью глаза, — другой бы на моём месте дом купил, хозяйство завёл, а у меня этого в мыслях сроду не было…
Отпляшу зимой «камаринскую», погульбаню с девками, порадуюсь их щедростью, а потом опять сунусь через Фомин перекат. Оставь силой на год в Харбине — от скуки загнусь. Так думаю, что русский человек не может обходиться без лихости.
Всё ему надо испытать, везде лезет без спросу: в драку ли, в места неведомые, войну ли воевать — нету страху, и всё тут! Шибко неугомонный, любопытный и широкий душой народище. Без простору не могёт жить.
А в этом-то сила ево и слава. Поболе бы ему сплочённости против гавканья и кусанья мелкого хунхузья, помене пьянки и мору от неё, ясно дело, куда бы лучше жили. А так, всю дорогу с похмела, дети от спирту убогие родятся, это я на приисках давно примечал.
Так ить можно, со своей широтой души, вовсе на нет пропасть. Кто же будет работать и жить на этой земле? Негоже-е…
— Я уж думал совсем не пить, — откликнулся Егор, — ничего нету в этом хорошего. Голова болит, вялый, дохлый. Нет, я пить не стану. Без этого жить сладко…
Столбы лабаза были густо посечены медвежьими когтями, слезами накипела липкая смола. Не раз фыркали от досады пришлые звери, пытаясь достать припасы, вытоптали и взрыли под деревьями мох до земли. Наведался мишка и в землянку, легко выломав дверь из жердей.
— Вот хунхузьё! — выругался Игнатий. — Ить нарвётся на пулю, разбойная душа. Ты поглянь, от дури зубами нары погрыз. Ну, погоди, ясно дело!
Сшили новые сидоры из вьюков, нагрузились харчем и подались назад. На третий день копали землянку невдалеке от последних шурфов. Сделали её чуть просторней, дымоход от камелька завершили обрезком пустотелой двухаршинной лиственницы.
Тяга сразу стала отменной, дыму вовсе не было внутри жилья. Потом взялись ладить проходнушку. Ручей выше шурфа перекрыли плотинкой из брёвен и камней.
Из получившегося озерка по жёлобу неслась быстрая струя и падала, с разбегу, в проходнушку на плетёнки из ерника. Под ними уложили куски ворсистого полотна.
Связанная из тёсаных плах американка стояла под крутым наклоном. Для пробы вынули из стенки шурфа три сидора золотоносного песка, высыпали под струю воды. Она быстро скатила по коврикам из лозы мелкие камешки и лёгкий песок, тяжёлое золото просаживалось вниз и копилось у поперечных планок на полотне.
Над шурфом установили ворот для подъёма песков, деревянные рукоятки ворота насквозь врезали ласточкиными хвостами через толстое бревно, сплели две большие корзины. Заготовили штабель крепёжного леса.
Ствол шурфа обвязали срубом и заложили первую рассечку — горизонтальный ход от забоя ствола. Кайлили впересменку и таскали наверх тяжёлый песок.
Горка его вырастала у проходнушки, подхватывали лопатами и бросали песок в светлую струю журчащей воды; густая муть плыла вниз по ручью, забивая ямки вязким илом.
Вечером делали первую съёмку золота. Промывали лотками тёмный шлих с ковриков в искрах многих жёлтых крупинок. Бережно сушили их на тряпице.
— Ого-го! — взвесил Игнатий на руке добычу. — Три четверти фунта, а то и фунт! Хороший зачин, — ссыпал подсохшее и отдутое от мусора золото в кожаный тулунок.
Потекли однообразные дни. Егор свыкся с тяжёлой работой, добывал в забое пески, выкатывал студёные валуны, крепил за собой рассечку брёвнами. Из-за небольшой мощности золотоносного пласта горная выработка была низкой.
Стоять в ней приходилось на коленях, передвигаться к стволу шурфа — на четвереньках, волоча за собой на постромках деревянное корыто — потаск, нагруженный песками. Приучился работать впотьмах.
Жутко было ощущать себя заживо погребённым, кругом мрак, холодная сырость и капель воды. Когда Игнатий подменял, Егор вылетал из шурфа, как нечаянно оживший мертвец из могилы, неуёмно восторгаясь земной красотой.
Кожаный тулунок Игнатия медленно тяжелел, наливаясь добытым богатством. Егор нетерпеливо взвешивал его на руке, ковырялся внутри, разглядывал причудливые золотины.
После этого, забывалась усталость и начинающий старатель тешил себя мечтами, как заявится к Марфушке франтом на автомобиле или, в крайнем разе, на борзой тройке своих лошадей.
Изредка Парфёнов устраивал выходные, приискатели шили наколенники, сагиры из шкуры сохатого, убитого Егором на охоте, латали одежду, отсыпались и на следующий день опять лезли в мокрый забой.
Поначалу воду откачивали помпой, искусно сделанной Игнатием из ствола лиственницы. Внутри него ходил деревянный поршень с мудрёным клапаном, нехитрый механизм приводился в действие рычагом, вроде колодезного журавля.
Из-за жарких дней мерзлота стала быстро оттаивать, вода теперь проворно сочилась в шахту и поднялась до колен. Насос уже не справлялся, а однажды прососал лазейку целый ручей, хлынул внутрь, подмывая стойки. Игнатий едва успел ретироваться из затопляемого шурфа.
Созревшее лето осыпало пойму цветами, поспела морошка на болотных кочках и сладкая ягода жимолость. Верка, от скуки, лазила по тайге невесть в каких далях, иной раз пропадала по нескольку дней.
Ворочалась сытая, научилась, всё же, добывать пропитание. Люди в охотку ловили хариусов, во множестве населявших ручьи, ели их солёными, жареными, варёными, печёными и вялили впрок.
Егор навострился таскать рыбу на удочку, обмотав крючок шерстью собаки. Иногда попадались крупные ленки, но чаще сильные рыбины обрывали леску из конского волоса.
Старатели заложили ещё два шурфа подале от воды, перетащили вверх к ним проходнушку. К осени истрепались, устали, обросли дурным волосьём, но два тугих мешочка важили фунтов по десять каждый. Хранились они под старым выворотнем невдалеке от землянки.
Вскоре ударили первые заморозки. Опытный старатель сразу прекратил работы. Утащили в тайгу разобранную проходнушку, порушили плотинку, устья шурфов заложили крепёжным лесом, а сверху навалили валуньё.
Только опытный глаз мог теперь заметить укрытые дёрном отвалы эфелей — промытых песков. Вернулись к первой землянке и пустому лабазу. Сколько раз за лето Егор приходил сюда за харчами, нагружал тяжёлый сидор и топал обливаясь потом, вихлявой тропинкой вверх по реке.
Всё кругом стало привычным, тайга уже не страшила его даже ночами. Он многому научился за это лето. Рыбалка и охота, тяжёлый изнуряющий труд взрастили из юнца настоящего мужчину.
Сквозь обветшалые одежды выпирали налитые силой мускулы, курчавая русая бородёнка и усы делали Егора совсем взрослым. В движениях, характере и даже разговоре ощущались повадки матёрого Сохача, сам того не замечая, Егор подражал бывалому приискателю во многом.
Парфёнов решил отдохнуть пару дней, а потом уж выбираться с Гусиной речки. Идти обратно он надумал кружным путём, об чём и поведал Егору в самый последний момент.
— Пойдём, брат, на речку Джеконду. Это совсем недалеко отсель. Там рядом живёт якут Маркин, там же обещался Степан нас поджидать. К Джеконде дня три ходу. Закупим связку оленей, а ишо якутских лошадей под сёдлами.
Ноги бить до Тимотонских приисков — не велика радость. Надо спешить, — засобирался Игнатий, — коли застигнут холода, не выдюжим, одёжка не позволит. Там меховые парки закупим, торбаза. У Маркина всё всегда имеется.
— Так и не сходили на твой ручей, — посетовал Егор.
— Следующим разом сходим, это вовсе не далеко отсель. Место про запас надо всегда держать. Чё, мало тебе десяти фунтов?
— Хватит, хватит! Для первого раза, куда как много. С избытком. Не знаю толком, чё с ним делать стану.
— Я научу. Часть обменяешь на деньги, часть, до поры, зароешь в укромном месте, а немного в тулунке при себе держи. А потом утечёт оно — глазом не успеешь моргнуть.
То, что тебе досталось, иной артельке за сезон не взять. Это и есть фарт. Удачливый ты будешь в жизни, если на тропах не убьют, не сопьёшься или не пропадешь в тайге. Дюже удачливый…
Утром третьего дня выступили. Парфёнов вёл по одному ему ведомым приметам через сопки и долины.
Егор был не уверен, что отыскал бы самостоятельно золотой ручей в этой нехоженой тайге, доведясь вернуться. Свой путь отмечал затёсками на деревьях, чтобы не блудить, если занесёт нелёгкая опять в эти места.
Осталось идти совсем немного, по словам Игнатия, когда он оступился на крутой осыпи и полетел к речушке на острые камни.
Егор кинулся следом за приискателем и тоже загремел, судорожно цепляясь за кусты. Игнатий лежал у воды несуразной куклой и стонал.
— Всё, брат, отбегался. Ясно дело со мной. Ногу поломал. Погляди-ка, чё там стряслось с ей… Хрястнула, как сушина.
Егор снял с него драные ичиги, задрал штанину. Из ноги торчала кость. Рука подвернулась, и на глазах пухло плечо в суставе.
— Сломал правую ногу, плечо вывихнуто.
— Ой, брат, беда-а… Чуял я её, потому и сговорил тебя идти со мной. Выправляй плечо и накладывай лубки на ногу. Да бегом на Джеконду! Пущай Степан за мной на оленях едет.
— Я не знаю, как вправлять, — пробрал Егора жалостливый озноб.
— Вправляй живо! Я терпеливый, снесу.
Левая рука под долгий стон Игнатия хрустнула и стала на место. Как мог, вправил Егор липкую от крови кость, обмотал рану тряпицей и привязал к ноге две скрепляющие палки.
Игнатий потел от боли, вращал глазами и поучал, что надо делать при переломах. Егор перетащил своего учителя на сухое место под берег, натянул кусок полога, долго крушил сухостой, стаскивая дрова для костра. Парфёнов окликнул стонущим хрипом.
— Если Степана на Джеконде нету, дуй к Маркину и попроси, чтобы сам приехал за мой. Не бросай меня, Егор, Богом молю!
— Да ты что, спятил?! Как же я тебя брошу?
— Степан не должен подвести. Иди к слиянию этой речки с Джекондой, затески для памяти руби. Тут вёрст пять, не боле осталось. Дом Маркина ещё столько же вниз по реке. Коли меня потеряешь — стреляй, я отвечу из винчестера. Да Верку мне привяжи. Ох-х! Верка-а-а… наделал я делов. Однако, пропадать буду.
— Не помирай ране срока, — прикрикнул на него Егор. — Тулун с золотом свой тебе оставлю, чтобы не таскать тяжесть зазря.
— Оставь в камнях, никуда не денется. Схорони, тут у реки всякий народец бродит, наткнутся на меня — и всё, мой тулун совместно запрячь. Ох, Гос-споди-и! Болит-то как. И кровь не унимается. Скорей иди!
Егор бегом кинулся вдоль речушки, скользя на камнях и рискуя свернуть себе шею. Изредка делал затёски в приметных местах, чтобы не потерять Игнатия в путаном чертоломье сопок, лесов, рек и бессчётных ручьёв. К берегу Джеконды вылетел, хрипя и падая от усталости.
С полверсты ниже по течению реки мирно вился дымок из островерхого чума, паслись олени. Силы сразу покинули Егора: он тяжело брёл туда по звериной стежке, хватал из луж пригоршнями воду, охлаждая запаленное горло, путаясь в голубичнике.
Первой его увидела диковатая жена Степана. Крикнула что-то по-своему. Откинув шкуры, вылезла из чума Нэльки.
Она долго глядела на петляющего человека, не узнавая в грязном, изодранном и бородатом незнакомце с сумасшедшими глазами и разинутым ртом румяного и красивого напарника своего «Игнаски».
Он что-то хрипел на ходу, махал руками, как шаман, указывал назад. Предусмотрительная мать Лушки уже сняла с вешал бердану и дернула затвор.
— Игнаха-а… Игнаха-а-а там. Там!
Наконец они почуяли недоброе. Лушка подскочила к идущему, всмотрелась в его распухшее от комарья лицо и удивлённо спросила: — Игорка?
— Игорка, Игорка, — подтвердил он. — Игнаха ногу поломал, — чувствуя, что его не понимают. Егор поднял с земли палку, показал себе на ногу и переломил деревяшку.
От хруста обе женщины вздрогнули. Лушка уронила руки.
— Сколько аргишить к Игнаска?
— Верст пять… близко… вон у той сопки лежит. Рядом.
— Рятом… А-а-а! Рятом-рятом! — она бросилась с маутом за оленями.
Двух рогачей запрягли в нарты. На всякий случай Нэльки взяла ещё ездового учага. Довольная, взгромоздилась на него и радостно улыбнулась Егору.
— Ходи к Игнаска… Ногу ломал — хоро-о-осо-о! Будет чум с бабой зить. Кочевать будет. Собсем хоросо-о… Горот бегать не нато.
— Чего уж хорошего, — хмыкнул Егор, — он ить чуток не убился, а ты запела — хоро-о-осо-о.
— Как плохо? Баба есть, лечить мало-мало будет. Шаман прыгай шибко, духи Игнаска помогай… олешку резать будем, мясо много кушай. Всю зима кушай сладкий мяса. Как плохо? Шибко хоросо-о.
— Отец твой где?
— Маркин ходи, порох свинец покупай, чум приходи, вечером.
Пустые нарты бились о кусты. Егор шёл следом тяжело, едва поспевая за говорливой всадницей. Она умостилась почти на лопатках учага в красивой деревянной сиделке с лукой из рогов оленя, обшитой камусом — шкурой с ног сохатого.
На ногах у Нэльки расшитые бисером торбаза, чёрные волосы заплетены в косы. В правой руке — длинная палка, Нэльки изредка тычет ею в мох, удерживая равновесие. Парфёнов говорил, что шкура перекатывается по крупу оленя и новичку очень трудно усидеть на нём.
Личико Нэльки миловидное, несмотря на смуглость и скуластость, глаза весёлые и простодушно добрые. В зубах деревянная трубка из корня берёзы. Щекочет нос Егору запах крепкого табака.
Сам он ещё курить не пробовал, да и не было к этому тяги. Табачное зловонье в доме Якимовых, где курили сразу трое казаков, было до тошноты противно.
Впереди колыхался дымок костра. Игнатий безвольно лежал на спине, откинув перевязанную верёвкой ногу, и жалостливо смотрел на подошедших спасителей. Верка поскуливая сидела в стороне на привязи. Луша спрыгнула с оленя.
— Игнаска-а… Совсем сдох? Да? Луска увидал и лезишь, — кокетливо улыбнулась она.
— Я те пошуткую, девка, — хрипнул Парфёнов и утёр рукавом обильный пот со лба, — не время счас шутковать. Вези к матери, пущай ногу правит и как следует крепит в лубки. От беда-а… чё же делать теперя? Куда гожусь такой, ясно дело!
— Лушка вон говорит, — взялся успокаивать Егор, — что всю зиму оленятиной тебя станет кормить. Залечит к весне.
— Они сами впроголодь. Лишний едок в семье. Ну, брат, вот и влип. Ясно дело, зимовать надо тута.
— Не убивайся Садись-ка на нарту, счас мы тебя потихоньку везти будем, — поднял Егор отяжелевшего и сникшего приискателя, уложил на нарты. — Лушка, гони рысаков!
Нарты запрыгали по камням, болотным кочкам и лесинам. Сквозь зубы лежащего рвались матюки с молитвами-заклинаниями:
— Го-с-споди-и, за что же такое… боле сроду в тайгу энту ногой не ступлю. Будь оно проклято, всё золото. Ах! Ух-х! Лушка, ясно дело, потише! Моченьки нету терпеть. Егор, в сидорке моём для такого случая спирт остался, дай скорей хлебнуть, сдохну от боли.
Ох ты, собака… Как мозжит, чую, кости скребутся. Ить надо же так угодить. Птичка, ёшкина вошь, летать надумал! Ой, братцы, не могу! Остановите чуток дух перевести. Это же казнь смертная так тащить по кочкам. Изверги! Верхом на оленя посадите!
— Не сдюжит тебя олень, — отговаривал Егор, цепенея от криков, — на, хлебни ещё спирта.
К чуму добрались уже в сумерках. Мать Лушки захлопотала над больным, вправляя кость, накладывая тонкие дранки. Пьяненький Игнатий молол языком всякую чушь, орал от боли и ругался. Из его криков узнал Егор, что мать Нэльки зовется — Ландура.
В переводе на русский это означает — Ужасная Собака. Кто дал такое имя женщине и за какие грехи, он так и не разобрал. Ландура не обижалась, а наоборот довольно приосанилась.
Когда она всё закончила, Парфёнов быстро успокоился, тяжело вздыхая, попросил вдруг вынести из чума Ваньку. Малец, крепкий и шустрый, запустил ручонки в его бороду и вырвал изрядный клок.
— Ах ты, лешак! — вскрикнул от неожиданности Парфёнов. — Отца родного за бороду трепать! — а сам лыбился и тянул к нему свои узловатые лапищи.
Ванька уверенно расселся у него на груди, мусоля кусок пресной пышки, посверкивал быстрыми глазёнками, выискивая мать, махал ей руками. Лушка цвела…
Достала из котла мясо, свежие пышки лежали горкой. Младшая сестра и два братишки Нэльки озабоченно бродили вокруг чума, помогая старшим: то приберут на положенное место оленьи уздечки, то поднесут дровишек, то отгонят от жилья оленей, то смотают маут поровней.
Проявлялась в них хозяйская хватка кочевников, закалившихся в борьбе с дикой и суровой природой. Бренчали на мари колокольчики, монотонно и убаюкивающе клокотал перекат Джеконды. Егор засыпал.
В тусклом свете зыбкого рассвета к тунгусскому стойбищу осторожно вышли пятеро вооружённых людей. Верховодил ими крепкий усатый молодец. Виновато забрехали собаки, проспавшие ранних гостей.
Разбуженный их лаем, вскинулся от костра Егор. Хотел сунуться в чум и упредить Игнатия, но пришлые уже стояли рядом. Чего греха таить, струхнул Егор изрядно от их молчаливой уверенности и спокойствия. Коренастый вожак вскинул твёрдые глаза на парня и промолвил:
— Кто таков? Из чьих мест?
— Вольный старатель, — неожиданно для себя гордо ответил Егор, разглядывая круглолицего незнакомца с вертикальной морщиной через лоб, меж насупленных бровей.
— Один, что ли, тут? — не унимался свалившийся на голову человек, снисходительно улыбаясь от слов парня.
— Со товарищем на пару. Ногу обломал в курумнике. В чуме отлёживается.
— Рожин, поглядим, кто там, — крепыш открыл завешенный шкурой вход и скрылся в чуме.
К этому времени совсем развиднелось, знобкий утренник щедро посеребрил инеем обмершие травы. Вдруг из чума саданул вопль Парфёнова:
— Неужто ты, Вольдемар! Ясно дело! А ну, волоки меня со шкурой к свету.
Егор недоумённо выставился на выползших из тьмы жилья мужиков. Игнатий радостно повернулся к Егору:
— Ты поглянь, кого встрел! Это же спаситель мой, Бертин. Как тебя понесло в эти края, Вольдемар?
— Долгая история, — Бертин взбодрил костёр, подложил дровец, — а тебя-то, как угораздило ногу поломать?
— Промышляли с напарником… с осыпи кувыркнулся… Беда…
Люди рассаживались у огня, доставали из сидоров припасы и подвешивали над пылом свои котелки. Лушка ставила варить мясо, хлопотала вокруг мужиков, позванивая медяшками на вышитой бисером одежде и покуривая на ходу ганчу, маленькую оловянную трубочку с длинным деревянным чубуком.
Парфёнов с Бертиным расслабились в тихой беседе встретившихся нечаянно друзей, Егор подсел рядом, снедаемый любопытством, уж больно неожиданно явился человек, о котором с такой теплотой поминал Игнатий. Вольдемар попивал чаёк и неспешно рассказывал:
— Когда мы расстались после освобождения из тюрьмы, я воевал в партизанском отряде Иванова, а в апреле двадцатого года направился в экспедицию на правый берег Амура, где прокладывал телеграфную линию для связи Приморья с Советской Россией.
Один знакомый сообщил мне, что моя жена ушла пешком из Охотска в Якутск с двумя маленькими детьми. Да ты её, поди, помнишь, Игнатий? Жил ведь у нас одно время.
— Как не помнить, — вскинулся Парфёнов, — рисковая и добрая баба.
— Так вот… она неделю как родила и вдруг получила ложное известие о том, что меня расстреляли. Чуть не пропала от горя. А потом ей сон приблазнился. С мукой было плохо, а ей во сне старуха подаёт фунтов пять крупчатки. Она уверилась, проснувшись, что мука — это я ворочаюсь живой.
Жить как-то надо было. Японцы забрали всё золото и пушнину, вот она и снарядилась. Салазки из нарт сделала и весной за триста пятьдесят вёрст вдарилась с мальцами на руках. Так и тащилась по раскисшим снегам через бездорожную тайгу.
Старик-ламут ей маленько помог, путь указал. Как дошла в Якутск, весточку мне прислала, верила сну своему. Я отписал письмо, а после окончания работ в экспедиции стал пробираться к семье в Якутск. Ехал на оленьих нартах с эвенками.
Они мне рассказали в дороге, что в одном из притоков реки Алдан пришлые старатели мыли золото. Ещё раньше мне толковал об этом же один дружок на Амуре. Всё это запомнилось, ведь, я же старый горняк, хотелось найти россыпи.
В Якутск заявился в японской шинельке, в японской шапке и в коровьих торбазах. Худой и измученный донельзя. Жена-матушка сшила мне новое бельё, гимнастёрку, брюки. В губвоенкомате сразу получил назначение заведовать артскладом и оружейными мастерскими.
Набивал патроны пулями, исправлял пулемёты и винтовки, делал железные печурки. Кругом банды лютовали, хватало работы. Да тут ещё, опосля «эшелона смерти», шум в голове открылся страшенный, такие боли — света белого не видел.
Матушка меня компрессами отхаживала и порошками. Отлежусь да опять бегу на работу. В прошлом году встретил в Якутске Марьясова, он и рассказал мне, что золото по Тимптону пробовали мыть эвенки ещё в 1912 году.
Вести об этом дошли к Опарину. Золотопромышленник незадолго до германской войны отправил сюда экспедицию.
— Знаю, я был в этой экспедиции и Марьясова, как облупленного, знаю, — прервал рассказчика Игнатий, — дальше что?
— Ну, раз знаешь, — оживился Бертин, — то должен помнить, что нашла наша экспедиция признаки золотоносности и прекратила работы из-за начавшейся войны.
— Не совсем так, — загадочно ухмыльнулся Парфёнов, — кто нашёл признаки, а я нашёл россыпь да Опарину кукиш с маслом поднёс. Потом я сюда приходил ишо со Стёпкой Флусовым от Зеи. Ковшовым паромом мыли по Томмоту, тяжёлая работа, занудливая.
— А про экспедицию пятой армии слыхал? — сощурился Бертин.
— Как же… Марьясов довёл одну из партий, и самого чуток не кокнули…
— Так-так… Да я вижу, что ты осведомлён не хуже меня об этих краях. Эта банда Алексеева, по сведениям эвенка Гаврилы Лукина, по кличке Ганька Матакан, кружится где-то рядом.
— И Ганьку знаю, у Матакана нюх на тайгу звериный, как он дорогу находит и по каким приметам — диву давались все. Ну, а как же ты сюда угодил, Вольдемар, в вольный поиск ударился?
— После всех сведений о золоте Томмота, я решил, что им надо заняться серьёзно. Сейчас у нас страна бедная. Обратился к руководящим работникам «Якутсовнархоза» и предложил отрядить поисковую экспедицию в этот район.
Выступил с таким предложением на первой якутской партконференции и написал в газету статью. Потом организовал трудовую артель.
Отпустил нам продуктов и снаряжения на одиннадцать тысяч рублей под будущее золото Наркомторгпром. Условия такие — мы должны делать заявки о найденных россыпях в его пользу, а артели будет предоставлен лучший участок под разработку.
Собралось нас в артель и пошло сюда девятнадцать человек. Были старые копачи и уволенные в запас красноармейцы дивизиона ГПУ. От Наркомторгпрома приставили в артель, для контроля за расходом отпущенных средств, вон того человека.
Бертин кивнул головой на сидящего в издальке мужика.
— Из Якутска выбрались санным путём в марте. Поскольку тут ещё бродили шайки бандитов, нас хорошо вооружили винтовками, гранатами и револьверами. До Джеконды ехали на лошадях, а тут, с помощью Григория Маркина, заарендовали у эвенков семьдесят оленьих нарт.
Пробивались по снегам с ночными караулами и разведкой. На речке Орто-Сала нас пристигла распутица, олени вязли в раскисшем снегу. Глубоченный снег был в этом году, небывалый. Даже зверьё всё откочевало из этих мест от бескормицы.
— Орто-Сала?! — оживился Парфенов. — Был я на этой речушке. Там чуть грех на душу не взял, едва не придушил горного инженера Иванова в одной экспедиции. Это ишо вовсе в давние времена стряслось. Зверь был истовый. Дальше сказывай, чую, холодеет сердце в груди от предчувствия. Дальше?
— Дальше так дальше… Поставили мы избу, амбарушко срубили и баньку, ледник в мерзлоте для продуктов выбили. Однажды увидели аргиш эвенков с вьючными оленями в верховьях реки. Мы особого внимания на них не обратили, и они не повернули.
Как только полая вода спала, начали вести промывку с ковшового парома. Тут к нам и нагрянул Матакан и упредил, что рядом таится банда, пострелявшая в прошлом году экспедицию Емышева.
Мы укрепили жильё двойными стенами с засыпкой галечником, прорубили бойницы и вырыли потайной выход под полом в сторону реки.
Паромные работы давали всего три-четыре золотника в день, это было нам не с руки, харч не оправдаешь. Сколотил я небольшой разведочный отряд, и пошли мы вверх по реке, ведя лотками опробование кос. Чем выше мы забирались, тем богаче становились пробы.
Вёрст через шестнадцать миновали один правый приток Орто-Салы, совсем незаметный ручей. Выше него в реке золота оказалось мало, что заставило наш отряд повернуть в Незаметный ключ. Он сразу открыл высокое содержание крупного золота.
Прошли с версту и встретили табор. Эвенки, во главе с молодым якутом, бывшим бодайбинским горняком, вели промывку песков на маленькой американке.
Вначале приняли они нас враждебно, ничего не хотели говорить, но когда я представился и поведал о цели экспедиции, разрешили снять пробы со своей американки.
Золото было богатейшее! С версту выше этого места мы заложили первую линию шурфов, и они показали ещё большее содержание промышленного золота.
Артель перебралась туда и добывает сейчас металл ямным способом. Вот я и направляюсь сейчас сообщить об этом открытии правительству Якутской республики…
— Это надо же! — покачал сокрушённо головой Игнатий. — Я знаю этот ключ и именно в нём намеревался взять пробу на лоток, а инженер Иванов начал на меня дурниной орать за самовольство, пришлось его малость придушить для острастки.
А пробу так и не взял, помешал, вражина! А ить, я чуял, что должно быть золото там. Потом недалече от него сыскал свой ручей, теперь его уже не утаишь… И, слава Богу! Много намыли, Вольдемар?
— С собой взял для показа шесть фунтов. Будем организовывать большой прииск. Поправляйся и вступай в трудовую артель.
— Видать, придётся, хватит бегать волком. Гришка-то Маркин живой, знать? Заедешь к нему, от Сохача, поклон. Хотел я у нево лошадок прикупить, да, видать, судьба зимовать тута. Счас сюда, ясно дело, народишшу-у хлынет! Страсть Божья! Молва пойдёт махом по Рассее о твоей находке. Наконец-то взялась новая власть за золото.
Лушка давно уже сварила мясо и поднесла Игнатию в деревянной долбушке куски жирной оленины. Парфёнов обсасывал кости, охал от боли в ноге: как-то закручинился он от рассказа Бертина.
После чая артельщики разобрали оружие и тронулись к якуту Григорию Маркину, где надеялись разжиться лошадьми.
Бертин напоследок уединился с Парфёновым, в чём-то горячо убеждал Сохача, тот мотал головой и не желал соглашаться. Бертин дружески потрепал больного по плечу и распрощался. Егор в ихний разговор не лез, сошлись и разошлись — да и ладно.
Воочию увидел представителей советской власти и убедился, что ничего страшного в этих людях нету, обыкновенный работящий народ. Игнатий глядел вслед уходящим с нескрываемой тоской. Лушка возилась с его кровящей ногой, потуже завязывала ремнями дощечки лубков.
К вечеру возвратился на оленях Степан, привёз от Маркина всё необходимое. В чуме его ждала новая забота-печаль — «Игнаска-Хоро-о-осо» — с шибко худой ногой. Эвенк воспринял привалившее Нэльки счастье совершенно спокойно и беспечно.
Через два дня к табору эвенков явился верхом на лохматой и низкорослой якутской лошадке Григорий Маркин, узнавший от Бертина о несчастье, приключившемся со старым знакомым Сохачом.
— Капсе, догор! — крикнул лежащему у костра приискателю и соскочил с лошади, царственно бросил повод шустрой Лушке.
— Айхал, Гришка! — усмехнулся в бороду Игнатий. — Славься, друг…
Маркин, на случай осенней мороси, был одет, поверх меховой справы, в просторную камлейку из ровдуги — оленьей замши, с орнаментом. На ногах — короткие олочи из неё же, к поясу привешены изукрашенный кисет и узкий якутский нож в деревянных ножнах. На голове — малахай из волка.
— Капсе, удаганка, — обратился Маркин к жене Степана и весело засмеялся, — разводи священный огонь, шаманить будем.
— Т-ы-ы-ы-й! — хмуро огрызнулась женщина. — Ты шибко дурной урянхай. Совсем ты абаасы — злой дух.
Егор впервые услыхал её голос, хриплый, надтреснутый и какой-то страшный. Игнатий на его вопрос, что такое удаганка, негромко ответил косясь на Лушку:
— Шаманка это по-ихнему. Как наша баба-яга. Ишо увидишь иё моленья, ясно дело, свихнуться впервой можно. Она, к тому ж, эмирячка. Начнёт бесноваться, пена на губах, беда…
Эмирячка — это не познанная никем болезнь такая — северная истерия. Одна завоет — все разом бабы обезумеют. От чего это? От холодов ли долгих, от пространств больших иль забитости — не ведаю. Одни ихние духи знают. А урянхай — древнее название якутов.
Маркин, наконец, отвязался от бабы и подошёл. Гость долго беседовал с Парфёновым наедине, потом торопливо взгромоздился на лошадь и погнал её: «Са! Са! Са!»
После этого визита, Игнатий успокоился, стал веселее, балагуря с Лушкой да Ванькой. Через две недели откочевали опять на реку Тимптон.
Игнатия везли на нартах, кости уже начали срастаться, видно, помогало целебное каменное масло, которое заставляла пить Ландура.
Подступающая зима сваляла травьё в старушечьи космы, вызолотила листья березняков, жёлтым огнём запалила лиственницы. Вода в реке проглядывалась хрусталём до самого дна. Зябкий ветерок всё чаще сорил крупой ещё робкого снега.
Томилась на взгорках переспелая ягода, прокисали старые грибы, источая по ясному лесу сладковатый дух, только полчища молодых маслят завоёвывали цветастую землю, их побивало заморозками, но, народившиеся за тёплый день, они опять рассыпались густыми кучками.
Стонущим клином нагрянули первые журавли, стронутые холодами из тундры, покружились в просторном безоблачном небе и сели за реку на болото. Их многоголосый переплач томил душу отчаянной печалью.
Как в необозримом храме, горестно отпевали они помершее безо времени лето, курлыкали и причитали, навевая скорбь.
В продымленном чуме, на шкурах, сатанел от бездвижья Игнаха-Сохач, уродливо выставив сжатую ремнями и деревом ногу. Егор, для разнообразия, ходил на охоту и ловил в Тимптоне жирующих тайменей на искусственного мыша.
Один попавшийся зверило чуток не утянул его в яму, пришлось черкнуть ножом по натянутой тетиве бечёвки и лишиться добычливой снасти. Егор накоптил в дыму костра добрый куль жирных ломтей рыбы: отъедался и отдыхал.
Верка пропадала с собаками в тайге, крепко верховодила кобелями и трепала их за непослушание. Стая всё больше сплачивалась и свирепела, загоняла сохатых на скалистые отстои, к чуму. Одного горбача убили прямо в таборе.
Лушка и удаганка Ландура врачевали обезножевшего мужика диковинными средствами, заставляли пить разные настои из кореньев, от воняющего овечьим пометом каменного масла приискатель плевался, и не ко времени тянуло его на молодое баловство с Нэльки.
Он уже выползал сам к костру. Зачастую привечал Егора в разговорах. Строил планы на будущее.
— Кажись, вскорости остепенят кобылок, — мечтательно рассуждал у вечернего костра.
— Каких кобылок? — не понял Егор.
— Да всё таких, как мы с тобой. Приискателей. Ежель государство новое принялось за эти края, не отступится, вот поглядишь. И некуда больше вольному старателю податься, токма на Аляску. Так земля там вовсе чужая, ясно дело, не попрёшь ноги бить. Беда-а…
А может быть, и тут сгодимся, Егор? Отыщем им золотые ручьи, вот, мол, откупаемся за свои неразумные грехи. Берите готовое, да волюшку не отымайте…
— Не знаю, Игнатий… по матери скучаю, страсть как… Забьет её отец без моего надзору напрочь. Хочу податься домой, да, может, сговорю их перебраться на эту сторону границы.
— Пропадёшь без меня в дороге, — уверенно заключил Парфёнов — ить тебе боле семисот вёрст пеши топать! Пеши — это, брат, не на пароме сигать мимо скал, куда тяжелей. Думай, брат, зимовать. Стёпке золотишка дадим, пущай поболе закупит харчишек. Охотиться будешь.
— Нет, Игнатий, пойду, всё же. Не отговаривай. Завтра тронусь. А весной я тебя на старом месте, куда мы приплыли, буду искать.
— Гляди, ясно дело, сгинешь! Зима тут неугадливая, может и счас так налететь, не пролезешь пеши по снегам. Не упорствуй, дело гутарю. И лошадей нету у Маркина. Бертин забрал.
— Нет, уйду. До снега выберусь. А то и по льду реки…
— Настырный ты, казак, ясно дело, я сам такой дуролом. Если бы не поломал копыто — убёг бы без раздумий. Принеси мой винчестер и нож… Вот так, — он умостился и стал чертить на прикладе кончиком ножа карту Тимптона, — глади не промахнись, дуриком не сверни в его притоки: Чульман, Горбылях, Иенгру.
Они падают с левого боку, ежель идти по течению. Иди правым берегом, чтоб их не переходить. Ночевья устраивай в распадках подале от реки. Костёр пали сушняком, без дыму. На ночь тулун с золотом хорони укромней подальше — поближе возьмёшь.
Ежели пристигнут лихие люди, прикинься охотником. Почуют золото — убьют! Самое поганое место за Становым хребтом и у Зеи, конечно, на китайщине тожа не мёд. Доберёшься ли живьём, Бог знает. Молодым завсегда везёт.
Для страховки, возьмёшь мой наган, он в ближнем бою надёжней, а мне оружья хватит Стёпкиного, да и твоя винтовочка дюже прицельная. Ежель что — отвоююсь.
В Харбине остерегайся кутить, там пройдохи известные, облапошат моментом. Лучше зимуй дома и ворочайся, буду ждать. Можа в артель подадимся, а можа, и сами ишо поблудим напоследок.
— Спасибо, Игнатий, непременно вернусь… Обязательно. Ты уж не гневись, что ухожу, пригляд за тобой есть. Матушку жалко.
— А чё мне гневиться? Я наоборот радуюсь за тебя, ежель рискуешь на такое дело, знать, толк от моей науки будет, золото обожает смелых людей. Рисковых и сильных. А измором ево не отыщешь вовек.
Стёпка тебе на харчишки даст оленя, пуда два продуктишек увезёшь. Мучицы возьми, вяленой рыбки, мяска. А нужда прижмёт — олешка подрежешь, денёк поотъедаешься, остальное в заплечье — и пошёл махать!
Может статься, и выберешься… Ох, если бы не хворь проклятущая. Жалко тебя лишиться, привык за лето, ты мне, вроде сына, присох к душе. Хват парень, ежель не сгубишься — выйдет из тебя стоящий приискатель, помяни моё слово.
Ясно дело, выйдет. По весне кабы не разминулись, ежель что, иди прямо по затёскам на место. Ты ить там протесал от берега реки до самой землянки. Найдёшь?
— Найду… Только уж постарайся встретить. Блукану ненароком, тут всё похожее кругом.
— И вот ишо что, — Игнатий помедлил, пытливо уставился прямо в глаза Егора и решился, — зайди обязательно к Мартынычу. Там лошадь свою заберёшь. Обскажи про меня. Передай, что буду этой зимой на ярманке около Учурской часовни. Запомни и передай такое…
В девяноста верстах от станции Могоча есть якутская резиденция Тунгырь. Через неё идут три канала связи с бандами Артемьева на Амгу и далее.
У генерала Ракитина и в банде Говорова есть, под видом офицеров, горные инженера и геологи, в задачу которых входит отпочковаться от войска, создать базы в тайге для нелегальной добычи золота, разведки россыпей и отправки металла контрабандой в Харбин и Нанкин. Понятно говорю? — усмехнулся Парфенов.
— Игнатий, иль ты шуткуешь, или впрямь всё это? Ты что, красный?
— Я — русский… И тебе тово ж пожелаю. Довериться вынужден по неподвижности своей. Вот что, Егор… Ты слышишь, как журавли, обмирая, плачут, улетая на чужбину? Ты погляди кругом, радостней нету земли, чем эта.
Я хочу, чтобы она была свободной для простого человека от банд и страху. Вся Якутия, от Охотска до Вилюя и Амги, от Станового хребта до Русского устья забита отребьем пепеляевских и прочих банд. Стоит вопрос о свержении советской власти в Якутии и отторжении края под крыло Японии.
Разве можно это всё отдать, Егор? Нельзя, брат. Никак нельзя. Поэтому я партизаню досель. Меня и поймают, да не тронут… кто не знает заполошного Сохача от Иркутска до Камчатки. Вот ишо что, ежель не отыщешь Мартыныча, проберись тайком в Зею и встреться где-нибудь с Балахиным. Та-а-ак…
Через китайца моего выйди на старика японца и делай всё, чтоб его заинтересовать. Если предложат сотрудничать и чего рассказать про эти края — на первых порах, говори правду. Брехню сразу почует.
Что будет советовать — делай, — Игнатий усмехнулся и покачал головой, — но помни, что ты — русский, и зла нам не принеси. Дальнейшие указания будут из Зеи, а может, и ишо откель. Вот так, брат…
— А поверит твой Балахин мне? Ведь у меня семья за кордоном и отец — сотник белый.
— Отцы грешат, сыны отмаливают, — неопределённо хмыкнул Игнатий, — поверит. Передашь привет от меня — и поверит. Я тебя, Егорка, дурному делу не обучу. Нашенский ты, это я ишо в кабаке приметил, а что отец сотник — это лихо!
Прикроет от подозрений. Я верю в тебя, Егор. Не стану говорить, что всё, о чём ты услыхал, не надо никому знать. Взялся я за это дело не по своей воле, многих бандитов уже зарыли, и нету к ним жалости.
Сам решил. Ежель тебе это не по душе, можешь отречься и забыть об нашем разговоре. Думаю, что совесть подскажет тебе праведный путь.
— Надо подумать, Игнатий, — растерялся Егор, — всё так неожиданно, голова кругом пошла. Смогу ли я быть тем, кем ты загадал?
— Научишься, будь только самим собой. А когда покой настанет и можно будет без боязни ходить по тайге, я сам всё брошу и пойду в забой на любой прииск. Так надо, Егор. Всё лето я к тебе приглядывался и решился открыться, хоть за это крепко влетит от Балахина.
Не забудь, скажи, пущай пришлют связника к Учурской часовне. К этому времени у меня будут материалы на многие банды по Амге, Лене и Верхоянску. Ежель даст Бог здоровья. Всё. Согласный? Это и есть величие духа — служить народу своему.
— Согласный! — махнул Егор рукой и улыбнулся вслед за Игнатием, чуя к себе доброе отеческое участие.
С болота текли и текли остудные сердцу голоса журавлей. Доплывал перезвяк оленьих ботал. Лушка нетерпеливо похаживала в издальке от говорящих друзей, сгорая от любопытства.
Боялась, как бы не ускакал на одной ноге Игнатий в невесть какие места. Набегавший от костра дымок щипал глаза присмиревшему от близкой разлуки Егору…
Степан подвёл Егору завьюченного оленя. Эвенк непрестанно дымил медной ганчой, проваливая ямками морщинистые щёки, шевеля редкими усами и порослью бороды на скулах. На голове Степана — бабий пробор, падают длинные волосы на две стороны, касаясь плеч.
В узких щелях век прячутся внимательные и приветливые глаза, в которых сквозит явная озабоченность об уходящем парне. Быков свистнул за собой Верку оглянулся напоследок, поправляя ремень винчестера.
Вся семья эвенка толпилась у чума в молчании. Егор помахал им рукой и в каком-то радостном возбуждении зашагал вдоль реки. Вьючный олень покорно ступал сзади на длинном поводу. Собаки проводили их до кривуна и дальше не пошли.
Сели на звериной тропе, позёвывая, оглядываясь назад. Верка покружилась около них и догнала путника. Семенила лапками впереди, часто замирая и вслушиваясь, — нюхала набегающий ветер. Егор настигал её и говорил: «Пшла! Тропу загородила!»
Собака вздрагивала, виновато оглядывалась и убегала. Потом опять забывалась, поймав запах дичи, вскидывала голову, норовя разобраться, откуда его нанесло. Мимоходом, лисой прядала в торфяные кочки берега, яростно вращая хвостом и придавливая очередную жертву передними лапками.
Мышь, пискнув, исчезала у неё в пасти. Даже насытившись, Верка не переставала мышковать. Добычу зарывала носом рядом с тропой в палые листья и мох, надеясь вернуться к своим запасам.
Она уже перелиняла к зиме, густая шерсть лоснилась сизью вороньего крыла, плутовская морда сияла сытым довольством.
Сопки курились в голубой дымке, шалый ветерок горстями бросал золотые монеты листьев в тёмную воду реки, курчавил на плёсах мелкие гребешки волн, обдавал лицо прохладой. По озёрам и бочажинам кормились стабунившиеся утки.
Не ведая страха перед человеком, отплывали нехотя от берега. Их стерегли на сушинах терпеливые орланы и ястребы, сипло перекатывался в стылом воздухе тревожный клёкот.
На склонах сопок жировали по ягодникам медведи, по утрам гулко стонали в брачных песнях сохатые, схлёстывались в драках рогами, выворачивая кусты могучими копытами.
Земля ещё клокотала запахами и звуками, но уже тревожное предчувствие лютых холодов остужало кровь зверья и соки леса, поднимало на крыло тысячные станицы перелётных птиц. Ждали своего часа берлоги, и подросших за лето медвежат охватывала неведомая тоска.
Косами идти было неловко, ноги вихлялись на крупной гальке и валунах, олень спотыкался и дёргал из рук повод. Когда Егор выбирался на торную звериную тропу вдоль берега, то шёл бойчее.
Он пробирался краем воды у прижимов с нависшими скалами, а иногда их неприступную твердь приходилось огибать по залесенной непролази склонов.
Ночевья делал в распадках впадающих в реку ключей, смётывал наскоро из стланика или елового лапника балаган, разжигал костёр. Оленя привязывал на длинную верёвку, боясь, что он отобьётся и уйдёт назад к родному табору.
Разбитые в ходьбе ноги благостно саднили на отдыхе, Егор окунался в прерывистый сон, изредка вскакивал и подкладывал дров в потухающий костёр. Вытаскиваемый на ночь из сидора тулун с золотом приятно тяготил руку, самодовольные мысли кружили голову.
Представлял, как поразится Марфушка, обзавидуются её братаны и отец. Перво-наперво решил накупить обновок сестре Ольке, матери и брату. Мечтал вернуться вместе с ними в родную станицу на Аргунь.
Хотелось достать к следующему походу хороший цейсовский бинокль и дробовик «Зауэр». Тяжёлые пули винчестера разрывали дичь.
На шестой день пути поволокло с севера холодные, низкие тучи. Зарядами налетал вьюжный буранок, облепляя лицо, одежду и всё кругом липким снегом. Ноги скользили, лилась мокрота за шиворот и холодила спину.
Измёрзший за день Егор забрёл в глухой еловый распадок, нашёл затишливое место под обрывом и наспех сварганил балаган. Сырые дрова чадно разгорелись, забивая дымом глаза и раздирая кашлем грудь. К ночи болезненный озноб охватил всё тело, и Егор понял, что остудился на холодном ветру.
Помощи ждать неоткуда, только одна надежда на самого себя, на молодые силы, способные превозмочь подступающую болезнь. Шевельнулось в голове раскаяние: «Может быть, вернуться к Игнатию? Ежель хворь не отвяжется — пропаду…»
Всю ночь Егор жарил спину, пододвигаясь к огню, и пил непрерывно кипяток с брусникой, обливаясь потом. К рассвету полегчало. Высушился и задремал в балагане. Морила опустошающая слабость, ломило кости и тискало голову.
Когда очнулся, солнце уже слизывало мелкий снег и следы отвязавшегося оленя. Егор поискал его, дойдя до реки, и безнадёжно отступился. Ушёл, вражина. Пришлось самому вьючиться объёмистым сидором — тяжесть враз пригнула плечи к земле.
Невесёлое дело, но Егор не думал сдаваться. Квасил мокрыми олочами сырой снег, выискивая тропу в верховьях реки. Часто отдыхал, доканывала болезненная немочь, дрожали от напряжения ноги.
В небе кишмя кишели перелётные табуны птиц, поспешили они убраться к сроку от катящейся безудержно зимы. Следом летели сумеречные тучи, прятали сопки мучной занавесью снежных зарядов.
Только дней через двадцать подобрался к Фоминым порогам. Вода грозно ревела, вылетая из тёмной теснины ущелья, кипела и пузырилась. Холодила погибельной яростью квёлого перед необузданной силой природы — человеком.
Егор зачарованно глядел на пороги. Ущелье дышало смрадным застоем дьявольского жилья. Беспутная Верка помахивала крученым хвостом, скучающе позёвывала и не видела, как суеверно поёжился её хозяин и свернул в круто забирающий вверх распадок.
Егор заночевал у костра под вымоиной водопадного ручья. За ночь путник оглох от шума и прозяб до костей от сырости. С рассветом полез на скалы в обход порогов. Верка царапалась следом, тихо повизгивала, с жалобной мольбой заглядывала в глаза человека, боясь, что он покинет её в таком страшном месте.
Приходилось подсаживать собаку на голые уступы. Наконец Егор взобрался на самый гребень и пошёл, минуя обрывистые теснины. Руки, посёкшиеся о камни, дрожали от страшного напряжения. Плечи немели, и сердце колотилось у самого горла.
В одном месте чуть не сорвался вниз — уцепился за корявый ствол лиственницы. Винчестер загремел с оборванным ремнем по уступам в недосягаемую глубь. Егор ощупал себя и, убедившись в том, что цел, боле решил не рисковать. Надумал обойти скалы через заснеженный перевал у самого гольца.
Шум реки потихоньку сникал, Егор карабкался по террасам, спускался в какие-то распадки и незаметно пересёк водораздел. Когда хватился — было уже поздно. Закружился, заплутал в незнакомых местах, и только один верный путь указывали перелетные ватаги гусей — путь на юг.
Он брёл уже туда который день, между диких скал и лесов, измождённый усталостью, оборванный и голодный. Запас провианта давно кончился, вся живность схоронилась в кутерьме бурана, валил и валил снег, заметая вихлявые следы.
Во время ночёвки уже не мог восстановить силы, нужно было крутиться с боку на бок у костра, обогреваясь со всех сторон, подкладывая дрова, а с рассветом, когда наступала пора идти, путника смаривал сон.
В хребтах Станового уже лютовал зимний морозный ветер, закрывая ручьи и верховья рек льдом до весны. Егор шёл наугад по неведомому распадку, уходящему в далёкую, затянутую мглой тайгу. Что за лес? Куда он забрёл? Это уже не волновало его.
Только стучало в голове: «Надо идти… Пропадешь… Надо спешить». Вскоре Егор упёрся в маленькую речушку. Он побрел вдоль неё, надеясь, что она выведет к Тимптону. Опять стал кашлять, сник, ни во что не веря. Садился у комлей деревьев, отдыхал.
Потом с трудом делал ещё сотню шагов и опять садился. Закуржавленные лиственницы дремали в сонном оцепенении, через вершины проступали пологие хребты неизвестных ему гор. В беспамятстве он брёл и брёл, почернев от голода, всё чаще поглядывая на Верку, но съесть её не решался.
Собака тоже сдала, безнадежно искала в заваленной снегом тайге дичь, потом плелась сзади, опустив виновато голову и хватая пастью снег. Только один раз удалось подстрелить из нагана молодого и глупого глухаря, подпустившего близко охотника.
Егор наскоро промыл в речке и сварил в котелке даже внутренности птицы. Мяса хватило на два дня. Пробовал на мелководье добывать рыбу, но хариусы уходили в глубину, пугаясь его тени. Догадался к ночи сделать факел из бересты и деревянной острогой набил рыбы.
Ноги закоченели в ледяной воде, долго оттирал их снегом у огня до нестерпимой ломоты. Рыбы ел много, но она не восполняла силы. Пробовал подкрасться к сохатому.
Верка немного призадержала его на косе, но зверя обнесло дурным запахом продымленного у костров человека, лось сиганул через собаку в ельник.
Скоро льдом сковало затишливые ямы ниже перекатов, где он попутно наловчился добывать рыбу.
Егору стали докучать пугающие видения: прыгали в глазах выворотни лохматыми медведями, выбегала из лесу навстречу развеселая и нарядная Марфутка, издевалась смехом над его немочью и вдруг оборачивалась офицером со шрамом во всю щеку и распахнутым в страшном крике зубастым ртом.
Верка издали поглядывала, сторонилась хозяина, видимо, чуяла, что он от голода впал в полубезумное помрачение.
…Эту ночь Егор вовсе не спал. Перебрал угасающим разумом все способы выжить на белом свете, но ничего толкового не мог сообразить. Шатаясь, поднялся на рассвете, долго глядел на тяжёлый тулун золота, и гримаса то ли улыбки, то ли ненависти исказила его спёкшееся, обмороженное лицо.
Опять поплыли кошмары, и когда увидел в укромном распадке рубленый дом, а рядом — топящуюся баньку, посчитал за новую блажь.
Верка ещё доверяла своим глазам, обогнала человека, прыжками кинулась к избе, взвизгивая и падая. Егор недоумённо тронулся следом.
Дремучий старик, костистый и бородатый, встретил приблудного гостя. Седые волосы перевязаны вокруг лба ремешком, лицо искорявлено морщинами, пронизывают насквозь блеклые глаза над кустистыми бровями. В руке топор.
Он молча пялился с порога, почёсывая пятернёй грудь под холстинной рубахой, выпущенной до колен.
На ногах поблёскивают торбаза из сохачьего камуса. Хозяин переложил топор в левую руку и истово перекрестился двумя перстами. «Раскольник, — сообразил Егор, — отбился подальше в тайгу, скит построил», — выдавил робко:
— Спаси, дедушка, от голодной смерти… пропадаю.
— В мыльню ходитя людия, — прогудел старец низким голосом, — очиститя брень ото скверны. Жарко топлена мыльня… Мирскую нечисть Бог простит… — он вынес чистую рубаху, зольный щёлок в котелке и спровадил в баню.
Егор открыл низкую дверь из плах, залез внутрь. Обваривало лицо сухим жаром и сразу потянуло с мороза в сон. Из тусклого оконца падал через звериный пузырь свет на широкую лавку предбанника. Огляделся… Всё рублено крепко, надолго и давно.
Стены скатаны из толстенных лиственниц, да и скит не походил на охотничье зимовье. Настоящий дом под дранкой, о четырёх окнах со стеклом. В бане — удивительная чистота, пол выскоблен добела, на оленьих рогах рушнички.
Пахнет какой-то лечебной травой и отпаром берёзового веника. Егор снял с себя провонявшую дымом и потом одежду, запалил огарок сальной свечи, шагнул в глухую парную. Мигом перехватило дух и сыпанули по телу ознобистые пупырышки.
Печь из дикого камня с вмурованным двухведёрным котлом источала адский жар. Плеснул ковшик на каменку, сладостно ухнул, задохнувшись паром. Мылся, сдирая с себя катыши грязи, постанывал от удовольствия, отмывал щёлоком спутанные волосы.
Напоследок обдался холодной водой, выполз в предбанник, теряя сознание от лёгкости в сморенном теле. Оглядел себя и удивился старческой худобе, мослы выперли через отмякшую кожу, истончились ноги и руки.
Надел чистую рубаху, на босу ногу расползшиеся олочи и сунул на всякий случай тулун с золотом в снег у входа. Одежду развесил сохнуть по стенкам. Морозный воздух щипанул лицо. Егор опрометью кинулся в избу.
В тёмных сенях отыскал двери и дёрнул за ручку. Внутри оказалась одна большая комната. Половину её занимала огромная русская печь из дикого плитняка, вдоль стенок раскинулись просторные лавки для спанья. Угол занят божницей из непривычных икон в медных окладах и литых осьмилапых крестов.
Под ними сидели старик и маленькая бабка в древнего покроя сарафане и кокошнике. На столе высилась толстая открытая книга в кожаном переплёте с серебряными замочками.
— Пишшую же, отрок, отведай быти, — загудел старик, подзывая к столу Егора, — отрок, явишиеся срамом залияшты, маетностями убиенный…
В глиняной миске исходила душистым паром отварная в мундире картоха. На блюдечке из китайского фарфора белела крупная соль. Самопеченые хлебы были нарезаны тонкими ломтями.
Егор не стал ждать повторного приглашения, жадно набросился на еду, дивясь тому, что староверы не брезгуют мирским человеком, сажают за стол и посуду свою дают. Это как-то не вязалось с их верой, порядками и обычаями. Старик не унимался:
— Малака-а-айник… греха-а-ами обремя блудному-у делу русская людия. Писания свято не привечая, тяготу бремя неся-а. Ветха-а и безбо-о-ожна Ру-усь в зловре-е-едии и маловер-и-и. Помышле-е-ения суетны и неразумны борзо скача-а в глумлении пустошного жития-а. Пьянство и таба-а-ак вонючий потребляя, па-а-агуба тля и житию-ю поруха-а. — Глаза Егора слипались, слова старца доходили откуда-то издалека.
Гость почувствовал сквозь сон, как его взгромоздили на горячую печь, да ещё чем-то укрыли сверху. Проснулся поздно, и зашлось радостью сердце, что остался живой. Хозяева скита тихо судачили о нём, дедок сыпал малопонятными духовными стихами, бабка отзывалась обычными словами.
Егор послушал их, улыбнулся и опять уснул. Кормился и отдыхал у раскольников пять дней. Дед упорно призывал его в свою веру, дивился, что свергли царя.
Эта весть ещё не дошла сюда. Как понял Егор из разговора, соль и охотничий припас доставляет знакомый старцу эвенк, особо не интересующийся переменами в мире.
Как-то окрепший Егор вышел из дому. Приметил он невдалеке от скита укромный вход в пещерку, — Верка привела к потайной дверце, видимо, чуя что-то съедобное за ней. Егор залез внутрь и увидел в нише толстую сальную свечу. Разбирало любопытство, что прячут раскольники в этой пещерке.
Запалил свечу и медленно пошёл по извилистому ходу. Вскоре упёрся ещё в одну дверцу поболе прежней, отворил её и вступил словно в жилую избу.
Было там на удивление сухо и тепло. Стены пещеры ровно забраны толстой лиственничной дранкой, вдоль одной из них тянулись широкие полки с уложенными на них бесчисленными книгами и какими-то стопками дощечек.
Егор подошёл ближе. Тут же рядом лежали берестяные грамотки в таком множестве, что казались они поленницами дров. Егор взял одну дощечку, с большим трудом стал разбирать слова древнего письма:
«Богу Световиду славу рцем, он ведь Бог Приви и Яви, а потом поем песни, так как он есть, свет через коий мы видим мир и существует Явь… Отречемся от злых деяний наших и течем к добру, ибо это великая тайна Сварог — Перун есть и Световид. Слава Перуну огнекуду, который стреляет на врагов и верико ведет по стезе, он есть честь и суд воинам, так как златорун, милостив и праведен есть…»
Егор так увлёкся чтением, что явившийся за спиной старик напугал до смерти. Раскольник грубо вырвал у него из рук дощечку, положил на место и подтолкнул Егора к выходу.
Забрал из первого отдела пещерки подвешенный олений окорок, который приманил сюда собаку. Парню стало стыдно за самовольство: смиренно он пошёл впереди к недалёкой избе, но старик потянул за рукав его к бане.
Долго они сидели молча в полумраке, потом старец вдруг заговорил обычными, доходчивыми словами:
— Ты изведал могутный секрет многобожия, глаголиц древних начертания. Великохитростны бесы, они коль проведают о сем кладе — повелят сжечь словеса предков далёких наших. Это книжье — исконное верование россов.
Это была чудной красы религия, кою испоганили и убили. Это была солнечная и живая сила Бога во всём: в древе и солнце, воде и ветре, мы жили в природе и ведали себя в ней частью её, мы не считали себя сотворёнными Богом, а его прямыми потомками — Даждьбога внуцами…
Светлая религия некогда могутного народа, стояща на честности и радости, была жестоко убита. Только волхвы хранили её из веку в век, дед деда моего и его прадед, да бабы-йоги собирали крупицами эту книжницу из скитов разных, дабы сохранить истину духа нашева.
Я — последний хранитель тайной книжницы, путь она веками ещё ждёт часа разумного пришествия людей, нежель на усладу врагов наших попадёт в костёр. Нельзя тебе глаголать на миру о письменах этих… нельзя было тебе ходить туда, дабы смог ты жить покойно и страха не ведать. Ибо наиде смерть.
На седьмой день Егор собрался уходить. Облачился в свою стираную и подлатанную одежонку, сунул за пояс наган и достал ухороненное золото. Дед увязался его провожать. С утра выдалась ясная погода, солнце играло на искрящейся пернове.
Дальние гольцы горели ярким светом. Тайга притихла в обмёте куржака. Шли медленно по глубокому снегу глухим распадком, поднимались мимо нависших скал в верховьях ручья. В обед попили чаёк и неожиданно натянуло тучи, разом завьюжило и посыпал снег.
Обходя скальный навес, Егор услышал сзади голос: «Иди-и, сын мой, до той вечной красы в ирий, и там предстанешь в радости и веселье тебя зрящих дедов и бабок твоих, ибо тайну в себе несёшь непосильну живому…»
Хлестанул металлический щелчок, и Егор обернулся. Старец мостил к плечу невесть откуда взявшуюся бердану, негаданно осёкшуюся с первого раза. Думал ли в эти мгновения Егор о Боге, заповедях его и кущах небесных, вряд ли кто мог сказать.
Он только с замиранием сердца видел спокойный прищур глаза над гранёным стволом. Ужас сковал ноги, пробилась мысль о нагане, но понял, что достать его уже не успеет.
Грохнул выстрел, и пуля ударила в грудь… Егор качнулся в облаке порохового дыма и подивился, не чуя боли. Только прошептал: «Вот и всё… обхитрил, вражина… заряженная бердана была ухоронена сбочь тропы».
Ноги почему-то держали крепко, руки лапнули место удара и не отыскали дыры в камлейке. Дым рассеялся, и открылся старец, завалившийся на спину, с дико вытаращенным глазом и разинутым ртом. Из второго глаза торчал ружейный затвор.
На щеку из-под него струйкой лилась тёмная кровь. Егора кинуло в нервный колотун. Машинально подумал в страхе: «Ить чудом не пристрелил меня, в спешке не довернул до упора затвор… вышибло его, и от этого обессилела пуля». Боязливо подошёл к старцу. Снег пушил на его лицо и ещё таял.
— Что же ты, дед? Призывал к вере в Бога, а сам разбой чинишь? Ведь, убить мог ни за что. Но… — Встали перед глазами полки с книгами и дощечками древнего письма, и понял, зачем его стрелял последний их хранитель. Не верил в сохранность тайны, не хотел её выдать миру и пошёл на грех смертоубийства.
Егор стащил огрузневшее тело старика с тропы в узкую и глубокую расщелину, завалил камнями, прикидал снегом. Медленно пошёл вверх по склону. Руки ещё тряслись, возбуждённо метались в голове неспокойные мысли.
Тайна, обретённая в тесной пещерке, тревожной болью поселилась в нём. Внизу приглушённо ревела тайга, снег унялся, только холодный ветер гнал позёмку, заметая следы.
Егор на подъёме шибко притомился. Но оставаться в голых скалах было нельзя, шёл, утопая по колено в снегу, взбирался всё выше и выше и, наконец, достиг продуваемой насквозь седловины перевала.
Верка отворачивала морду от секущего ветра, плелась сзади, натыкаясь на ноги Егора. Он оглянулся на дымчатый распадок, где остывал под камнями неведомый старик, и стал спускаться в едва приметную долину.
Брёл без остановки, надеясь выбраться к началу леса, чтобы развести костёр и согреть прозябшее насквозь тело.
Однако, к вечеру так изнемог, что солёный пот заливал глаза. Садился для роздыха прямо в снег. Кое-как добрался до ручья, покрытого плотной наледью, и двинулся вниз. Стали попадаться стланики, корявые лиственницы.
Ноги ещё дрожали, снег стал менее глубоким по эту сторону хребта. Уже в кромешной темноте пристроился в густом ельнике под выворотнем.
Пожёг снизу поверженные бурей сухие стволы деревьев, они вспыхнули огромным костром, растопляя кругом снег, треща и разбрызгивая искры. Жаром пыхало под корневище, где дремал на лапнике истомлённый путник.
Всю ночь виделся ему сощуренный глаз деда над прицелом старинной берданки. К утру потеплело. Вывернулось весёлое солнце. Егор шёл по льду, опасливо тыкая вперёд себя заострённым колом, боясь угодить в промоину.
Ручей упёрся в какую-то речку, по ней ещё сплошь курились полыньи, была она петлявой и тихой. К вечеру перешагнул лыжный след и заспешил подальше от него, боясь новой встречи с людьми.
Мартыныч остался где-то за Яблоневым хребтом, в Зею заходить к Балахину Егор тоже не решился, не стал исполнять наказ Игнатия Парфёнова, уж больно истомился в дороге, и все чужие заботы отодвинулись куда-то и казались никчёмными.
Ничего его не радовало, хотелось скорее добраться домой, увидеть родные лица матери, Ольки и Проньки. Даже на отца и Марфу приутихла обида.
Чем ближе становилась Манчжурия, тем остуднее сжимало сердце непокоем. Не завернул на пути ни в одну деревню, далеко обходил заимки, пасть Верке обвязывал бечёвкой, чтобы ненароком не взлаяла, и вёл её на поводке.
Железную дорогу пересёк ночью. Уже на китайской стороне украл лошадь у богатой фанзы. Егор поскакал намётом и чуть не загнал коня насмерть. Верка еле поспевала сзади.
Умотавшись от страхов и голода до отупляющего безразличия, пристроился к какому-то купеческому обозу и ехал следом за ним по дороге, никого не таясь.
Купца задобрил узелком золота, предназначенного убившему себя деду. Торговец не гнал Егора и всё уговаривал его погостить в городе Сахалян.
Егор, наученный горьким опытом, схитрил. Отказываться не стал, чтобы заранее купец не удумал ничего дурного, а когда настала пора, то круто свернул в степь и ускакал молчком. На свой хутор приехал ночью.
Лошадь завёл в стойло, задал ей корм и расседлал, а потом уже взошёл на крыльцо. Сердце радостно заколотилось, он громко шарахнул в двери кулаком.
За нею отозвалась мать.
— Ма-а… Отвори, это я, Егор!
Она вскрикнула и громыхнула засовом, кинулась сыну на грудь. Пришёптывала сбивчивые слова, тянула за рукав в избу, утирала слёзы.
— Плохова не замысли. Всё же отец он тебе, вот и помиритесь, вот и ладно будет.
С печки прыгнула Олька, взметнулся с полатей Пронька, и кашлянул, выходя из горницы, Михей. Мать запалила сразу две лампы, засуетилась, не зная, за что хвататься. Отец молча свёртывал цигарку, взглядывал на блудного сына, покряхтывал. Зычно обронил:
— Коня не ухайдакал?
— Ухайдакал, батя. Взамен другого привёл.
— Гм-м… Хороший был конь, поглядим, на чё сменял. Ну, рассказывай, где был, за какими песнями носило по белу свету… Коня жалко, верным делом, дурнину привёл супротив того.
— Да не убивайся ты за коня! Я тебе хоть табун могу купить… Заживём теперя, — Егора разрывало желание открыться, но он сдерживал себя, с улыбкой глядя на отца.
— На какие шиши купишь?
— На свои, — он все же развязал сидор и кинул на стол кожаный тулун. Отец нехотя лапнул его и удивленно вскинул брови:
— Дроби для смеху накупил?
— Золото, батя, золото… Сам намыл.
— Откель? Брешешь, видать, — вскинулся Михей и торопливо завозился со шнурком на горловине.
— Из Расеи, откель ещё ж. Был на промысле аж в самой Якутии, на край света занесло.
— Из Расеи?! — Михей поднял глаза и непонимающе уставился на сына. — Как же ты не побоялся туда итить?
— А чё мне бояться, я с красными не воевал. Меня пускать в расход не за что, — сам подхватил тулун и скоро развязал тугой ремешок. Сыпанул в чистую чашку гору тяжёлого песка.
Все ошеломлённо глядели на тускло мерцающее в свете лампы богатство. Мать испуганно всхлипнула.
— Вот это да-а-а, — встревожено шепнул Пронька, — вот это брательник наворотил!
Мать опять всхлипнула:
— Ить убить тебя могли за нево, будь оно неладно такое богатство. Высох-то как, шкилет и шкилет… Егор, побожись перед крестом, что на этом золоте и твоих руках нет ничьей крови? Не впал ли ты в соблазн… побожись, успокой душу…
Егор истово перекрестился и обнял её за плечи.
— Ей-Богу, сам накопал и ничьей крови не пустил. А что худой, ниче-ё-о… Были бы кости, мясо нарастёт.
Михей ковырнул пальцем сыпучую кучку.
— Не подозревал, что так обернётся. Забудем старое. Счас можем развернуть хозяйство, земель прикупим, скота поболее… Вот учудил, Егор, не погнушался в Расею сбегать…
Мать! Тащи спирт из подполу. Обмоем сыновью удачу и наше примирение, — он осторожно поднял чашку обеими руками и унёс её в горницу. Вышел оттуда довольный, раздобревший и статный:
— От нос Якимовым утрём! От забегают, когда узнают… То-то, знай Быковых. Не вороти нос прежде времени. Ишо попрыгаете… — и погрозил через стенку кулаком в сторону их хутора.
Егор с голодухи объелся домашними харчами, выпил спирту и засоловел. Прихвастывал в рассказах о скитаниях, больше чем следует выставляя себя. Потом вспомнил, что ждёт его за дверьми голодная Верка, затащил её в избу и облапил за шею. Кормил с рук, приговаривая:
— Собаке этой цены нету. Сколь она добра нам принесла, злая на медведей страсть так и отгоняла от меня их, так и отгоняла… Верка? Где ж наш Игнатий теперь? Ёшкина вошь, — вспомнив приискателя и его наказ зайти к Мартынычу иль к Балахину, Егор со стыдом осознал, что крепко подвёл понадеявшегося на него человека. И решил послать в Зею письмо. А там Балахин разберётся.
Олька хотела погладить собаку, но Верка тихо рыкнула и вздыбила шерсть на загривке.
— Ух, ты! — испугалась девушка. — Кусачая, видать, — оторопело отошла в сторону, — ещё хватанёт за руку.
— Ого-го-го-го-о-о… — заржал пугающе Михей, — наша псина. Казачьей породы. Глядеть гляди, а руки не распускай. Оттяпаем враз. Го-го-го…
Долго не могли уснуть, пили чай, говорили. Вспоминали дом и Аргунь-реку. От этих воспоминаний всё больше наливался мрачностью отец и, отставив чай, хлебал стаканами спирт, прижигая боль и память о родной стороне.
Поминал Якимовых, какую-то ссору с Харитоном. А потом вдруг обнял Егора и громогласно объявил:
— Шабаш! Завтра Марфутку сватать едем! Пущай только откажет, стерва… Из городу назло приволокём барышню красы писаной. Женить тебя буду, чтоб опять от хозяйства не убёг. Женю!
— Ага-а… пущай токо откажет, — вторил захмелевший Егор и радостно скалился, подмигивал сникшей от такого известия матери. — А? Мать! Иль ты не рада? Сноху в помощь добудем. Хватит тебе одной рвать жилы на хозяйстве, отдыхать пора.
— Помощница-то… дюжеть шебутная. Горе с ей хватим. Погодил бы чуток, пригляделся к ей. Может, она за это время с кем снюхалась…
— Нас-стя-а! Опять языком мелешь! — злобно повернулся к ней Михей. — Цыть мне! Пока ишо я в доме хозяин. Не дозволю бабе помыкать собой! — грохнул кулаком по столу.
— Бог с вами. Сватать так сватать, — жених наш больно доходной, хучь бы подкормился с недельку.
Михей пытал себя песней: раззявил рот, помахивал в такт растопыренными пальцами, и страшная тень ходила от него по стене.
Егор хотел подпеть, но сон навалился и опрокинул парня на лавку. А отец мучил себя военной кручинушкой: «Покель фронт ровня-яли-и, пол-Расеи сдали… а бедную Румынию без бою отда-а-а-ли-и…»
Михей не забыл о своем решении. Утром, едва продрав глаза, приказал Егору с матерью собираться, одеваться в выходные наряды. Запряг пару лошадей в новый тарантас.
Проньке с Олькой велено было оставаться дома. Сестра от такого наказа отца вдарилась реветь: уж больно ей хотелось поглядеть, как будут высватывать за брата Марфутку.
Приискатель кучерил сам, охлёстывая без надобности резвых коней. У него кружилась голова от предстоящей встречи с Марфой и ещё не унявшейся слабости.
Мать сидела грустная и задумчивая. Куталась в платок и вздыхала. Верка и тут не отставала от Егора, бежала следом, озираясь вокруг и принюхиваясь.
Издали забухал свирепым лаем Байкал, упреждая своих хозяев. Егор лихо осадил на полном скаку лошадей у ворот и громыхнул черенком кнутовища по тёмным доскам. Отворил ворота сам Якимов, обутый на босу ногу в драные пимы.
Унял кобеля и провёл гостей во двор. Распряг лошадей, жалуясь на ломоту в костях. Видно, не догадывался, зачем пожаловали Быковы. Потом все скопом вошли в дом. Яков со Спирькой завтракали, на стол подавала Марфа.
Хворая Якимиха лежала на печи. Михей размашисто перекрестился на иконы, отёр рукавом мокроту с усов и сразу начал разговор о деле, застигнув врасплох хозяев. Мать Егора и встревать не стала.
— Харитон! Полчанин ты мой разлюбезный. Ты слышишь?
— Чево тебе?
— А ить мы не шутейно сватать Марфутку заявились.
— Но? Ну, сватай, коль усватаешь. Моё какое дело, баба с возу — кобыле легче.
— Чёй-то он там гутарит, — грузно сползла с печи Якимиха. — Разве так дело обставляют! Совсем Божий обряд свергли. Ить вначале покуражиться следует, пошутковать… А то сразу — на тебе!
Егор маялся у порога, стыд горячил щёки. Перехватил мельком насмешливый и снисходительный взгляд Марфы и совсем потерялся. Её братья, ободрённые предстоящей гульбой, радостно зашебуршились, кинулись в горницу одеваться в казачью справу. Якимов в раздумье чесал пятернёй лохматую голову.
— Могёт, рано ишо? Девка в хозяйстве мне большая подмога. Старуха вон не встаёт в болезнях. Не-е-е… погожу. За купца такую девку отдам чтобы безбедно жила.
— Егор наш богаче любого купца, — не утерпел и похвалился Михей, — фунтов десять золотья приволок из Расеи, — гляди, как бы не промахнулся ты, Харитон. Живо девку отыщу в другом хуторе, а может, и у самого Упрятина дочь умыкнём. Девок у него полон дом на выданье. Гляди…
— Брехать ты здоров, станичник! Десять фунтов… откель ему взять столько золота?
— А ты вот поглянь, — Михей достал из-за пазухи узелок с прихваченной малостью песка, — глянь поначалу, а уж потом в брехуны определяй, — лицо его налилось самодовольством: — Да и теперь хучь што закуплю, хучь две бабы ему!
Вся якимовская семья окружила стол и выставилась на развязанный узелок. Харитон недоверчиво потрогал указательным пальцем золото и остервенело гаркнул на Якова и Спирьку:
— Глядите! Как надо жить, дармоеды! Вам бы только ханшин жрать да пожирней ево закусывать. Вот, поучитеся у молодова… Поучитеся! Хрен с тобой, Михей. Забирай Марфутку, могёт, и сживутся. Бабка, будя хворать и придуряться. Свадьбу!
— А меня спросили? — заартачилась было невеста. — Я пока погожу. Успею замуж, — сузила свои хитрющие глаза.
— Цыть, курва! — прошипел угрожающе Якимов. — Живо одевайся к столу, не то завтра отдам встречному китайцу. Будешь палочками рис ихний клевать и рожать в полгода раз.
Марфа на удивление не проронила больше ни слова, покорно ушла в свою горенку и вскоре явилась кроткой голубкой, облачённая в свои лучшие наряды. Во дворе смертно орали под топором куры. Якимиха резво порхала по избе, будто сроду не болела.
Застилала скатертью стол, вынимала из потайных от своих казаков мест спирт. Когда молодых усадили в угол, она и вовсе заполошилась. Метала на стол выпивку, холодец и прочую закуску, на бегу глотала из поднесенного стакана и опять суетилась, потчуя сватов.
Видно было, что она до смерти рада спихнуть с рук строптивую девку. К вечеру все перепились. Спирька с Яковом подрались в кровь. У Егора и Марфутки горели губы от принужденных поцелуев. А казаки в помутнении орали непрестанно: «Горько-о».
Только мать Егора неприкаянно сидела, совсем не пила и жалостливо смотрела на осчастливленного сына. Ночевать Михей задумал у себя на хуторе. Опасался за оставленное хозяйство. Тяжело встал от стола и промолвил, дождавшись тишины:
— Думаю так, Харитон… Церкви тута нету, в Харбине потом обвенчаем по православному. А счас мы сами себе попы. С этого дня считаем их мужем и женой. Марфа! Одевайсь, приданое своё собери и поехали домой. Егор, айда! Будя гульбанить.
Якимов было взъерепенился, поняв окончательно, что дело принимает нешутейный оборот, дочь пропита напрочь, но Марфа уже потрошила свой сундук, вязала узлы, а братья выносили их и грузили на чужой тарантас, падая спьяну и матерясь на чём свет стоит.
У будки взвякивала весело цепь. Байкал, вовсе позабыв злую службу, игрался с вертлявой сучкой, припадая на передние лапы и жалобно поскуливая, когда она убегала на недосягаемое расстояние.
Верка, поджав хвост к брюху, шельмой носилась вокруг, взвизгивая и больно покусывая безответного ухажёра. Пьяный тесть гыркнул смехом и облапил Егора.
— Коль Марфу забираешь, собаку мне оставь… баш на баш… сучку на сучку меняю. Хо-хо-хо, — затрясся мелким смехом, — будем совместно приплод разводить, го-го-го. Ополоумел Байкал от ней, ты глянь, так и вьётся кругом. А она выпендривается… Да-а… Марфуша, объегорили меня Быковы… Умыкнули тебя…
Дочь зло и угрюмо покосилась на пьяного отца, подхватила нежданного мужа под руку и уверенно повела за ворота. Там распрощались с хозяевами и уселись на повозку.
Егор упивался тем, что не куражилась более строптивая Марфа, только змеилась по губам её какая-то невесёлая усмешка. И ещё приметил Егор, что мать сторонилась невестки.
Домой возвращались с песнями, разнаряженная Марфа умела ладила свой обволакивающий голос, помогая казакам; не таясь свекрови, а может, и нарочно обнимала за шею Егора и лезла целоваться. Разудало взвизгивала, тормошила его и вертелась. Мать не стерпела, осадила её неуместный пыл.
— Будет тебе миловаться, срамно глядеть.
— Не понукай меня, ай завидки берут? — залилась Марфа смехом. — Мой он теперь, чё хочу, то и ворочу.
— Марфа! Мать обижать не дозволю, — отстранился и помрачнел Егор, — она и так согнулась от обид. Миром живите. Вот мой указ.
— Ух, ты-ы… ещё не жили с тобой, не венчаны, а уж взялся указывать! Мне домой недолго спрыгнуть.
— Сиди! — обернулся Михей. — Отпрыгалась, девка… я те так прыгну, и костей потом не соберёшь. Дело Егор гутарит, миром живите. Но-о! Но-о, пошли-и…
Она сразу притихла, пригорюнилась: нервно крутила пальцами кисти платка, загнанно оглядывалась назад, словно ожидала, что прискачет следом отец с братьями и увезут назад.
В дом вошла настороженно, холодно отстранив кинувшуюся к ней Ольку, осмотрелась кругом при свете лампы и устало, по-бабьи уронив руки на подол, присела на лавку.
Спать молодых положили в горнице на родительской кровати с никелированными набалдашниками по спинкам. Марфа и там ещё озиралась, не веря в своё замужество, поглядывала на суетившегося Егора и всё усмехалась.
Потом, при свете лампы, стала раздеваться. Егор в смущении пригасил фитиль и несмело обнял тёплую, податливую невесту. Она, дурачась, больно укусила его за ухо и улеглась.
От её неистово-жадных ласк ещё не окрепший Егор впал в дурманящее забытьё. Скупо припомнились недавние тяготы в заваленной снегами и промерзшей тайге. Веки клеились сном.
Марфа тормошила его и что-то шептала на ухо, но слова вязли в завалах буреломья. Откуда-то издали призывно тёк лай Верки по стоячему зверю. Над ручьём клонился с лотком Игнатий.
Зима лихо катилась к рождеству, Марфа, быстро освоившись в невестках, помогала в домашних делах разбитой долголетней усталостью свекрови. Егор остыл от первой радости женитьбы и занимался привычной работой.
Но, вдруг, стал подмечать за собой, что постоянно тоскует по Якутии. Страшные испытания забывались, вспоминались лишь пьянящие моменты охот, рыбалок, добычи золота. Хотелось услыхать благодушный говорок Игнатия Парфёнова, увидать диковатую Лушку, ощутить в руках тяжесть лотка.
Он бессонно ворочался ночами в жарко натопленной горнице, изнывал от холодноватой назойливости любвеобильной жены, всё чаще уходил к Верке и подолгу сидел с ней на ступеньках крыльца. Разговаривал с собакой, делясь с ней своими думами.
Верка ответной преданностью к хозяину изводила Марфу, которая ревновала её к мужу. Часто наезжали Якимовы. И Егору уже приелись надоедливые разговоры, пьянки и пустые стенания о покинутой родине. На рождество гуляли в доме Быковых.
Харитона Якимова умудрились избить пьяные сыновья, поначалу оглушили чем-то могучего казака по голове, а потом уж всласть попинали ногами. Особо усердствовал Яков, норовя угодить сапогом скорчившемуся отцу в низ живота.
Братьев кое-как утихомирили Егор с Михеем, а Харитона уложили на подводу. Егор поехал верхом провожать гостей, боясь, как бы сынки совсем не прибили есаула, или тот, опомнившись не передушил их, словно слепых котят.
Когда Егор вернулся, то застал плачущую мать у крыльца. Пронька с Олькой пугливо выглянули из бани и опять скрылись, растопляя там печь для какой-то надобности. Егор, думая, что отец вновь бил мать, вырвался из её рук и, зная его дурь, тихо прокрался в дом.
И вдруг услыхал до боли знакомый сладострастный хохоток своей жены. Ещё ничего не осознав толком, Егор запалил лампу и распахнул филёнчатые двери в горницу. Отец обернулся на яркий свет обезображенным в ярости лицом и заскрежетал зубами:
— На-а-астя-а… Сгинь, паскуда!
— Пусть глядит, — журкнула из-под него Марфа, — от тебя, батя, не убудет. От меня тоже, а от неё и подавно.
Егор оцепенел на мгновение, потом швырнул в них лампу и вылетел на крыльцо.
— Ма-а-ать! Ты знала-а?!
— Давно уж, — всхлипнула она, — он ить с ей живет с прошлого лета. На косовице ещё зачалось у их… меня спровадил за харчами, а она с охоты завернула. Долго ль этому делу стрястись, если пьёт чище казака… он и воспользовался.
Я их в шалаше пристигла. Смертным боем бил, велел молчать, ишо одна батрачка ему спонадобилась в дом, потому и женил тебя. Для потехи женил.
— Эх ты… Разве нельзя было всё упредить… будьте вы все прокляты в этой погани и рабстве своём!
Из дома выскочил взбешённый Михей. Он него воняло керосином. Он замахнулся на Егора, да тот опередил, со всей мочи хлестнул кулаком по орущему рту. Отец ударился головой о притолоку и мешком сполз на порог.
— Сынок! Нельзя ж так! Отца грех бить, — запричитала мать и кинулась к мужу.
Егор вернулся в избу, прошёл в горницу и чиркнул серником. Завернувшись в одеяло, испуганно смотрела на него Марфа.
— Вставай, — глухо прошептал он.
— Прости… так вышло… снасильничал меня.
— Вставай! Ну!
— Я ж голая совсем…
— Накинь чё-нибудь и дуй в свой хутор бегом. Если ещё раз тебя увижу тут — убью. Застыдилась, сука, голая она…
Марфа опрометью кинулась из избы, прихватив одёжку. Егор знал тайники отца. Нашел своё золото, сунул за пазуху и вышел следом за Марфой.
Михей ворочался на крыльце, сплёвывал кровь и невнятно бормотал проклятья. Сын перешагнул через него, едва сдерживаясь, чтобы не ударить отца ногой. Оседлал лошадь.
— Мать, последний раз прошу, поедем за мной.
— Нет, Егорка… перед Богом я ево жена до смерти. Нет, Егор.
— Да что же это за Бог такой! — в сердцах выкрикнул Егор. — Да почему же он горе-то несёт… Прощай, мать! Ежели отец тронет, так и скажи: «Егор приедет и отплатит». Скажи-и… не бойся ты его. Я добра хотел — не вышло.
Тихо выправил через ворота и вскоре приметил в свете заспанной луны бредущую по дороге женскую фигурку. Хлестнул коня и полетел во весь опор прямо на неё, но в последний миг свернул и бешено крикнул через плечо:
— Помни моё слово, Марфа-а-а!
Оглянулся. Она чёрной птицей сидела в испуге на корточках. Не тронула жалость его омертвевшее сердце. Около якимовского хутора догнала всадника Верка.
Радостно взлаяла, крутясь впереди коня, видимо, решив свои собачьим умом, что хозяин без неё надумал податься на охоту. Верке отозвался низким рёвом Байкал, гремя постылой цепью. Он долго ещё не мог угомониться, и нёсся вслед убегающей подруге надсадный и жалостный зов.
Егор весь кипел, немыслимая боль полосовала сердце. Саднили разбитые в кровь костяшки пальцев на правой руке, горькой обидой мутилось сознание. Накатанная дорога взблёскивала под луной.
Ехал сам не зная куда и зачем. Чувствовал себя неприкаянным, брошенным на произвол судьбы. Гулкий полумрак окружал его пугающей безысходностью.
В Харбине нашёл знакомую фанзу. Приветливый китаец, ни о чём не спрашивая, повёл его в дом, купленный Игнатием Парфёновым. Отсыпав Ван Цзи золота, Егор велел закупить для лошади фураж, побольше разных харчей и керосину для лампы.
Расторопный помощник мигом всё исполнил, да ещё оказался таким поваром, что пальчики оближешь. Накатал и нарезал из муки-крупчатки длинной китайской лапши, развесил её по верёвкам сушить, как бельё.
Наготовил много пельменей с перчёным мясом, с капустой. Ван Цзи был простодушен в разговоре и весел. Русский язык знал слабовато, но запаса слов китайцу хватало для общения с Егором.
О себе Ван Цзи ничего не рассказывал, исполнял любое желание Егора и поражал умением всё делать. Возраст китайца было трудно определить, но за полста лет ему уже явно перевалило.
Быков часто отрешённо лежал на тёплом кане, под ним проходили дымовые трубы от печи и хорошо грели снизу просторную лежанку, укрытую соломенными циновками.
Ван Цзи тихо напевал какую-то грустную китайскую мелодию, хозяйствовал по дому, и эта его услужливость была противна Егору. Он осознавал себя чужим в этом городе, на этой маньчжурской земле, томился мечтой возвернуться поскорей в Россию.
Верка по-хозяйски обживала новый приют. Крадучись, охотилась за мышами, вылизывала свою густую шубу, беззаботно скалилась на хозяина. Для Егора она вдруг стала такой дорогой и близкой, что припомнились слова Игнатия: «Не дай Бог чё с ей случится — в огонь кинусь».
Верно, намаялся в долгом одиночестве старый приискатель, коль тоже увидел в собаке утеху для души. Егор баловал Верку мясом, лепёшками, которые стряпал китаец. Поддразнивал, вызывая на игру.
Верка прощала хозяину легкомыслие, вертелась под ногами, жмурила чистые глаза и ненароком прикусывала не больно руку. Нарочно порыкивала, дыбила шерсть и лаяла на весь дом, восторженно запрокинув сухую голову.
— Ах, ты-ы, дуре-е-еха, — ворковал довольный Егор, — ну погоди. Скоро поохотничаем. Лишь бы тебя тут корейцы не слопали. Шибко любители вашего мяса, с лучком как пережарят — чудеса! Догавкаешься, дура… ясно дело, слопают тебя, Верка? А ить нам плыть опять с тобой через Фомин перекат. Нутром чую — плыть. Скорей бы.
Одним утром разбудил его китаец и поволок в какуюто представительную контору, выполняя просьбу Егора. За три золотника в тот же день толстый чиновник выписал билет — паспорт, не спрашивая даже, откуда и зачем прибыл Егор в этот осколок Русской Империи.
Ван Цзи свёл старателя с надёжным перекупщиком золота. И к вечеру Егор стал обладателем перемётной сумы денег, ходящих в этих краях. Половину оставшегося золота зарыл в конюшне до лихих времён.
Наган Игнатия держал всё время при себе, не забывалась ещё ночная гоньба офицеров. Как появились деньги, тут и обуяло любопытство поглазеть на людей. В большом магазине Чурина расторопный приказчик сразу почуял надёжного покупателя и не отлип, пока не одел того с ног до головы: в костюм, рубашку, блестящие лаком сапоги, добротную суконную чуйку, барсучью шапку.
Сунул в руку, подарок от фирмы, модную трость и посоветовал сходить в парикмахерскую. Когда выбритый, подстриженный и надушенный Егор сел в пролётку извозчика — вряд ли бы кто из знакомых признал в молодом щёголе казака-хуторянина.
Он покатался по городу, а потом велел свезти его в русский кабак.
Каторжанина-генерала уже не было, вместо него принимал гостей красномордый толстяк с рыжими бакенбардами и заплывшими глазками. Егор уже без робости уселся за стол, велел быстрее сменить скатерть и нести ужин.
Музыканты и конферансье были прежними, добавился лишь хор из забайкальских казаков. Так же взбрыкивали девки, чем-то до омерзения смахивающие на Марфутку, лилось в глотки и на скатерти вино, стоял трескучий гам пьяного разгула.
Егор внимательно оглядывал сидящих и отметил, что ничего не переменилось здесь. За нарочитой весёлостью публики проглядывалась всё та же лютая безысходность заблудших в бездомье людей с опустошёнными душами, растерянными и уставшими.
В зал ресторана ворвался человек в полувоенном френче, с распатланной головой. Он выстрелил в потолок из револьвера. Взвизгнула какая-то женщина, думая, что это налётчик. Человек с испитым лицом и мешками под глазами ещё раз выстрелил и поднял руку, прося тишины. Его пьяно качнуло.
— Господа-а! Я принёс вам великую весть, — он значительно помолчал, актерски выдерживая паузу, коробя лицо страшной гримасой, — я принёс вам избавление… Умер большевистский вожак. Ленин! Ле-е-ни-ин! Только что получено экстренное сообщение. Виват! Ура, господа! История отныне обернётся вспять. Ура!
Егор, конечно, знал о Ленине — главе Советской России, знал немного, но не мог представить, что сообщение о его смерти так может взбудоражить кабак. Всё утонуло в крике, рёве, стоне.
Посетили обнимались в поцелуях, опрокидывая стулья и стреляя пробками шампанского. Оркестр спохватился и грянул туш.
— За тысячелетнюю Россию! За монархию, за возвращение домой! — лились тосты.
Егор вдруг с удивлением подметил, что далеко не все предались буйству. Многие сидели с печальными улыбками на лицах и осуждающе качали головами.
Быков отчётливо осознал, что напрасно радуются эти люди, напрасно кичатся и бахвалятся. Он уже видел силу и мощь той земли, видел в окружении Бертина людей новой России.
А вокруг гремело: «Человек! Дюжину шампанского! За встречу на Неве! Чёрт подер-р-ри-и! Почему смолк оркестр? Гимн! Гимн! Гимн! Большевики расползутся! Лапотная Русь выела интеллигенцию и сдохнет у сохи! Слава Богу, дошли наши молитвы!»
Молодой старатель, оглядывался кругом, прислушивался. И тоже поднял бокал, отсалютовал своим думам: «Спасибо тебе, Игнатий, что указал дорогу в те края… За Тимптон спасибо, его страшный норов и такую же красоту. И наказ я твой выполнил».
Балахину в Зею он послал анонимное письмо. Там было всего несколько слов: «Сохатый сломал ногу. Ждёт зимой на Учурской ярмарке. Напарник».
Его вдруг так потянуло туда, где остался кочевать с эвенками Парфёнов, так противно стало глядеть на пьяные рожи, что он закрутил головой в поисках официанта.
И понял, что все его недавние мечты о славе, роскоши и богатстве не стоят одного лета, проведённого им в тайге. Он расплатился, встал и вышел — успокоенный, уверенный в правильности своих мыслей.
Лучи солнца прошивали окно и жёлтым огнём тлели на выбеленной стене. Егор сладко потянулся, и, как по велению волшебной силы, явился услужливый Ван Цзи с готовым завтраком. Видно, привык баловать Парфёнова, так и его сотоварища ублажал различными мудрёными кушаньями.
Они плотно поели, и Егора опять стало томить безделье. Китаец подобострастно уговаривал его идти к его родственникам в гости на праздник Синь-Нянь — Нового года. Праздник начинается в эту ночь молитвами.
По его словам, наступит четырнадцатый год от правления Юань Ши Кая или шесть тысяч девятнадцатый год старого счисления.
Егор понял, что Синь-Нянь — буддийский праздник начала жизни продлится он две недели и ни одно китайское торжество так не почитается и не обставляется так пышно, как Синь-Нянь.
Перед статуэтками и изображениями Будды будут сжигаться бумажки, на которых записаны скопившиеся за год прегрешения того или иного человека. Запалят ароматные свечи, дома уже украшаются флажками, фонарями. Мужчинам принято молиться отдельно от женщин.
До сегодняшнего дня все обязательно должны расплатиться с долгами, нарушение этого закона — большой грех. После молитв остальные дни люди проведут в развлечениях и играх. Гостеприимство в дни Синь-Нянь — священный закон, каждый, кто зайдёт в дом, — желанный гость.
Его обязаны принять и накормить. Егор с интересом выслушал Ван Цзи, но идти в гости отказался.
Быков вспомнил про интересного японца. И попросил проводить его к парфёновскому знакомцу после праздника Синь-Нянь.
В тот же день Егор забрёл в охотничий магазин и дорвался до оружия, купил штучные двустволки «Зауэр», «Геко», малокалиберную винтовку «Диана», патронов «Ланг» и «Монте-Кристо» на полный вьюк.
Наконец Ван Цзи сжёг все свои грехи, намолился с роднёй. И повел Егора к японцу. Шли окраиной города по кривым улочкам, встречные китайцы несли всякую всячину в плетёных корзинах.
Впереди, обособленно от всех строений, возник большой дом с черепичной ажурной крышей, выстроенный в восточном стиле и окружённый высокой стеной.
Когда Егор с китайцем приблизились к ней, стали слышны резкие и чёткие команды. Ван Цзи постучал по особенному в маленькую дверь, и их сразу впустили. Усадьба занимала огромную площадь. Около дома раскинулся причудливый сад, его прорезал замёрзший ручей с искусственными скалами.
Посреди обширной площадки сидело с десяток молодых парней, которые заколачивали рёбрами ладоней в землю бамбуковые палочки. Под навесом важно стоял щупленький старик, пронзительным голосом он что-то кричал по-японски.
Руки сидящих стремительно мелькали, и палочки нехотя исчезали. Потом началось тренировка. Люди бегали по двору, на костяшках сжатых кулаков, отжимались, разбивались на пары и кидались друг на друга с дикими воплями, норовя врезать ступнями по лицу противника.
Китаец провёл Егора стороной от кружащихся в безумном танце парней, усадил на низенькую скамейку, не решаясь прервать занятия. Наконец, старик в широком белом кимоно яростно гаркнул. Ответный вой многих глоток был неистов и един.
После этого парни, быстро переодевшись под навесом, по одному ушли в маленькую калитку в кирпичной стене. Ван Цзи тоже незаметно исчез, но вскоре объявился и поманил Егора за собой. Они разулись у двери и прошли в большую комнату.
За низким столиком, на котором стояла ажурная тушница, сидел щуплый японец. Он быстро взмахивал кистью, ловко рисуя иероглифы на свитке рисовой бумаги.
Егор огляделся, вслушиваясь в журчливое лопотанье Ван Цзи, и, когда Кацумато поднял глаза, поклонился ему, потом проговорил дрогнувшим голосом:
— Вам велел передать привет Игнатий.
Японец улыбнулся, извинился, что не встретил гостя, и на хорошем русском языке пригласил Егора сесть. Хозяин спросил, где сейчас Парфёнов и как они провели лето в холодных краях. Кацумато говорил с Быковым учтиво, не сгоняя с лица приклеенную улыбку.
Нелегко было с первого взгляда определить, сколько лет человеку. Иссиня-седые волосы выедены над крупным лбом широкими залысинами.
Выпирают скулы в редкой поросли седой бородки, иссохшие губы приоткрывают ещё не истёртые временем большие зубы с блеснувшей золотой коронкой. Непомерные ушные раковины слегка оттопырены, мочки касаются морщинистой шеи. Одет он уже был в чёрное кимоно.
Китаец исчез, оставив собеседников наедине в просторной комнате с низеньким столиком из красноватого дерева. Вместо ножек у него были костистые лапы драконов, так отделанные и выкрашенные, что они казались живыми в чешуйчатой броне.
На полу лежали сплетённые из жёлтой соломы циновки, небольшая гравюра, изображающая японку, висела на дощатой стенке, покрытой лаком, в углу стояла глиняная ваза, причудливо облитая цветной глазурью.
Пахло чем-то удивительно хорошим, вроде церковного ладана — запах его был знаком Егору ещё по станичной церкви. Лёгкая раздвижная дверь была полуоткрыта, и гость увидел в соседней комнате ещё одну чёрную вазу с несколькими живыми цветами.
Откуда они взялись среди зимы и зачем они нужны — он не посмел спросить. Егор сидел в непривычной позе, опираясь на маленькую подушечку-валик, изукрашенную такими же вышитыми страшными драконами, как на скатерти в доме Якимовых…
Старик держал пиалу с чаем двумя руками, пил медленно и с достоинством, будто священнодействовал. Егор уже почуял с начала встречи, что Кацумато знает о нём всё: с самого рождения и до того мига, как он опустился за этот низкий резной столик.
Хозяин сдержанно выспрашивал о семье, здоровье матери, об эвенке Степане и даже Лушке. Егор спокойно отвечал, прихлёбывая чай, и томился любопытством, что будет дальше. Японец загадочным образом примагничивал к себе.
Через пергамент широких окон лился мягкий приглушённый свет, придавая комнате, её хозяину некий оттенок таинственности. Но больше всего поражало изысканное знание русского языка этим иноземцем-идолопоклонником.
Не замечалось даже малейшего намёка на акцент, только едва внятная интонация непривычной вежливости — выдавала в нём азиата.
Тихо появлялся слуга, ставил различные кушанья на тусклых оловянных блюдах перед гостем. Не поднимая глаз на сидящих и не разгибаясь, он задом пятился к двери и исчезал. Егора такое почтение угнетало, не привык он, чтобы ему кланялись.
Лицо японца было всё так же бесстрастно. Хозяин всё подливал гостю сакэ из горячего оловянного кувшина. Рисовая водка мягко разваливала сознание и обволакивала дремотой. Егор оправился от первого смущения, уже сам задавал вопросы, живо интересуясь укладом дома, гравюрой, назначением цветов.
— Я тебя ждал, Егор, — вдруг заговорил изменившимся голосом Кацумато, выпрямив спину и приосанившись, — и очень доволен, что ты сам пришёл сюда. У меня на родине бытует древнее изречение: «Воспитание — сильнее происхождения».
В прошлом году Игнатий мне поведал о тебе, как ты его спас от верной гибели, и я подумал, что ты подходишь к моему учению тядо — искусству жить.
Ты — молод, рождён атлетом, уже успел пролить кровь людей и закалиться в скитаниях по лесам. Отныне ты будешь являться ко мне на заре и уползать без сил в дом Игнатия затемно…
Хоть ты чужестранец и мне запрещено открывать таким, как ты, секреты, я пойду наперекор правилам и воспитаю в тебе дьявольской силы душу — шень, сверхчеловека, железную волю, неведомую стойкость перед любыми испытаниями, удивительную нежность перед красотой и совершенством природы.
Ты станешь духовным властелином самого себя. Я давно искал такую человеческую фактуру, как гений-художник ищет подходящую глину и рецепт, чтобы вылепить шедевр керамики, неповторимый в веках. Рецепт я выработал свой.
В нём слились древние начала буддийских верований: индусов, китайцев, японцев и других народов, среди которых долго жил твой недостойный учитель, впитывая мудрость, начертанную в древних рукописях. И вот, на семьдесят девятом году жизни, и на меня снизошло сатори — озарение!
Я создам совершенного человека! Духи син и ками породили великий народ — японцев. Наши древние предки ямато были неземными существами, спустившимися с неба из звёздной страны Тагама-та-хара. В меня вселился дух сэнсэя — учителя истины.
Я предвижу рождение новой религии. Буддизм изжил себя смиренностью и непротивлением злу. Новый человек не должен покоряться судьбе, хотя обязан быть сдержанным и спокойным. Жизнь людей неотрывна от вселенной.
Я поведу тебя к духовной свободе через физическое совершенство и гармонию шести начал: земли, воды, огня, воздуха, эфира и сознания, — японец на минуту смолк, отпил сакэ из фарфоровой чашечки и жгуче, уже без улыбки, посмотрел в глаза Егора.
Уголки рта Кацумато был подковой опущены вниз, обволакивала исходящая от него колдовская сила, парализовавшая вмиг отрезвевшего и оробевшего парня. Кацумато продолжал:
— Я сделаю из тебя ниюнь — сгусток нечеловеческой энергии, но ты обязан быть, по отношению ко мне, учтив и послушен, как бамбук сгибаемый тайфуном.
Нельзя со мной спорить и грубить мне, чтобы не сбить божественного настроя. Тебе следует терпеть жестокие удары в борьбе, которой я тебя обучу, и потом ты покажешь своё искусство моим гостям из Японии.
Они глубоко заблуждались, когда назвали меня старой обезьяной и закрыли калитку в то дело, чему я посвятил всю свою жизнь. Я им докажу их глупость.
С этого дня я твой Тэнно-император и любое моё слово — закон. А, через некоторое время, ты ни в чём не посмеешь мне отказать, даже если я тебе прикажу умереть. Искусству харакири — вспарыванию своего живота я тебя обучу, но оно тебе не понадобится.
Тем и отличаются мои принципы от устоявших обычаев страны Ниппон: надо жить при любых обстоятельствах, надо бороться и выстоять.
А если понадобится осмысленная смерть, нужная в данный момент, ты сможешь это сделать без меча и крови, только сосредоточением остановив своё сердце… кстати, через задуманное время, ты сможешь возобновить его работу и жить дальше, если враги не догадаются уничтожить твоё тело… — японец спохватился, что-то размашисто написал иероглифами на свитке бумаги и улыбнулся своим мыслям.
Егору стало неуютно… Необратимая власть этого старика подавляла волю к сопротивлению. Словно кто взял за руку и перевёл по узкому мосту через пропасть, а сзади всё рухнуло. И не возвратишься… в прежнюю жизнь.
Он уже пожалел, что пришёл к этому сумасшедшему японцу, но так, видимо, было угодно судьбе. В обещаниях Кацумато приманивала загадочная и фантастическая уверенность в безграничных возможностях человека. Это и привлекало широкую натуру Егора, хотелось испытать себя, познать и научиться новому.
И сравнить с тем, чему его тайно обучал в станице дед Буян с раннего детства. Это была особо секретная боевая казачья наука «Спас». Егор решился, хотя отступить ему никто бы не позволил, это он понимал.
— Ладно… я согласный, — проговорил и через силу улыбнулся, — а чем занимались эти люди, когда я пришёл сюда? — прикинулся дурачком.
Кацумато что-то гортанно крикнул слуге и вышел во двор. На деревянном столбике стояла бутылка, залитая наполовину водой. Хозяин дома сосредоточился и молниеносно ребром ладони рассек её пополам. Вода даже не выплеснулась из оставшегося на столбике стакана.
Горлышко отлетело в сторону, и его тут же подобрал слуга. Егор опешил от такого фокуса, иначе он не мог назвать то, что произошло на его глазах.
Кацумато показал ещё несколько приёмов: расколол толстую пачку черепицы ударом лба, а когда словно сухарь разломился ствол клёна от тычка ногой, то Быков испустил возглас удивления.
Не верилось, что этот тщедушный старик обладает такой дикой силой. Слуга принёс Егору просторное кимоно. Кацумато предложил гостю побороться.
Егор хранил в тайне свою казачью науку и не применял её, попросту пытаясь схватить вертлявого японца и каждый раз в доли секунды оказывался поверженным на песок. Разгорячённый азартом Егор сам попросил старика научить его этой борьбе.
Кацумато довольно закивал головой и весело растянул рот в улыбке и до ошеломления показался Быкову в этот миг молодым.
Егор осваивал с увлечением древнекитайскую, японскую и ещё невесть какую борьбу. На костяшках его пальцев выросли наплывы мозолей, тело налилось стремительной взрывной силой.
Реакция развилась такая, что, когда Кацумато пускал мимо ученика стрелу из монгольского лука, тот её ловил на лету почти за самый наконечник.
Быков свободно уже ломал ударами двухдюймовые доски и калёные кирпичи. Подолгу беседовал с учителем за чаем и сакэ. Норму её сэнсэй всё уменьшал и, наконец, совсем исключил водку из меню. Старик рассказывал о йогах и удивлял своими невероятными способностями.
Он мог на некоторое время остановить биение своего сердца, проткнуть запястье насквозь ножом, и при этом… не выступало ни капельки крови. А через сутки рану затягивало молодой кожей. Он учил пользоваться малым в достижении великого.
И ни разу Егор не поборол его, хотя свободно мог это сделать. Японец выскальзывал ужом из объятий, делал молниеносный бросок, и Быков кулём летел на твёрдое татами. Егор вскакивал и просил рассказать, как проводится такой приём.
Кацумато терпеливо показывал, для шлифовки и отработки движений выставлял против него совершенно бессловесного парня, по виду — китайца. Вскоре старик выпустил бороться против русского всех своих учеников.
Посмеивался, презрев обычную скрытность, когда Егор одержал победу в этих поединках и радостно поклонился учителю, поблагодарил сэнсэя, согласно ритуалу.
Егор ощущал, что Кацумато оказывает на него незримое влияние, силится переродить и переделать душу его. А вот этого Егор не допускал, он просто впитывал новые школы борьбы, в дополнение к казачьей боевой науке и пока не находил ей равной по силе и духу.
Новые тренировки давали ещё большую уверенность в своих силах и мыслях, и он иногда пугался их необузданности. Вновь обретённое величие духа, изведанное им на перекате бурного Тимптона, вытеснило все страхи и сомнения.
Теперь Егор являл собой некое совершенное единство сознания и тела. А сэнсэй всё ужесточал испытания, заставлял биться с тремя, пятью тренированными людьми одновременно и терпеть безмолвно боль от страшных ударов.
Потом разбирал ошибки и призывал к ещё большей стремительности и учил уходить от них.
Полезным было то, что Егор понял — истинная свобода в духовной независимости, в бесстрашии жить, в созерцании тянущегося к свету ростка травинки и капли дождя на ней, которая зеркально вобрала в себя человека и готова погубить его, обрушившись на землю.
Истинная свобода — в знаниях, в мудрости книг, в портрете японки на стене… в трепетном огне свечи… в блеске солнца и мертвенности луны… В борьбе… В прекрасном… В глубине чувств… А богатство? богатство — тлен… Перед могильным червем — все равны…
Егор возвращался в дом Игнатия совершенно разбитым от тренировок, поглощал лёгкий овощной ужин, блестя глазами от возбуждения, рассказывал Верке и Ван Цзи о своих успехах. Труднее всего он обрёл умение сдерживаться, не открывать своих чувств, как учил японец. Бунтовала иная кровь.
Он был связан клятвой перед дедом Буяном, а так бы показал им всем такое… В свободное время готовился к походу: запасал провиант, фураж, кайла, лопаты, оружие. Егор купил хороший бинокль, двух лошадей под вьюки, снасти для рыбалки.
Быков пришёл в дом Кацумато ещё затемно и условным сигналом вызвал к потайной калитке слугу. Учитель сидел за своим столиком, неторопливо растирая тушь, что-то писал на рисовой шероховатой бумаге.
— Сицурэй симасита, — учтиво склонился Егор, — я сегодня уезжаю и пришёл поблагодарить вас за всё, чему вы научили меня. Спасибо, учитель…
Японец молча кивнул и мельком указал кистью на место за столом. Потом аккуратно собрал письменные принадлежности, свернул рукопись и уложил всё это в ларец из тонких кедровых дощечек. Тут же явился слуга с завтраком.
В углу комнаты, перед статуэткой Будды с большой шишкой на лбу, курился тонкий дымок благовоний, расточая аромат сандалового дерева, камфоры и ещё чегото неведомого. Егор не нарушал больше молчания, привыкнув в таких случаях бродить внутри самого себя, как учил сэнсэй Кацумато.
Уроки японца не сломали его, не сделали рабским исполнителем чужой воли и почитателем чужих мыслей, они только разбили незримые преграды и открыли тайники души.
Молодой старатель обучился другими глазами созерцать красоту обыкновенного камня и цветка, тонко выполненной гравюры.
Сокрытые в нём струны понимания прекрасного вдруг зазвенели до слёзного потрясения. Но, с чисто русской практичностью, Егор ничего не принимал на веру, всё с сомнением щупая руками и пробуя на зуб.
Сейчас он степенно ел овощи, сдобренные соевым соусом, любовался снова через открытую дверь икебаной, цветами в старинной керамической вазе.
Одухотворённое женское лицо смотрело с гравюры на беседующих мужчин: Егор временами вздрагивал, когда ловил этот живой взгляд прекрасной японки, и ему чудилось, что она даже улыбалась ему и слегка прикрывала смущённые глаза, согласно своим обычаям, смиряя чувства.
Быков теперь понимал вещи. Их скрытую в простоте красоту, жизненную необходимость и духовную близость к человеку. Видимо, правы Парфёнов и Кацумато, утверждая, что в каждом дереве и камне есть нечто совершенное. Каменный сад во дворе доставлял Егору особое наслаждение.
Глыбы скал, мох на них, водопады, деревья и пруд настолько были естественны, что казалось, сама природа создала их многие века назад. Они жгуче напоминали далёкую Якутию, где природная красота земли живёт и дышит на огромных пространствах.
Кацумато был молчалив и задумчив. На прощание чтото хотел сказать Быкову, но потом заколебался и только попросил передать Игнатию, чтобы прислал о себе весточку. Тяжёлая калитка хлопнула за спиной парня, звякнул засов. И Егор, облегчённо вздохнув, заспешил в дом Игнатия.
Ван Цзи помог загрузиться и проводил до окраины города. Рассвет только разгорался, а Егор уже был далеко. Кацумато снабдил его надёжными бумагами, подписанными наместником-дубанем, в них говорилось о том, что Егор Быков едет торговать в приграничные районы, а если кто и придерётся, то, для откупа, старатель приберёг узелок с золотом.
Благополучно достиг посёлка, где жил знакомый Парфёнову лавочник, и остановился на днёвку. Ночью Егора перевезли на лодке, и он двинулся подальше в сопки. С трудом нашёл желанную тропу, по которой они ехали с Игнатием.
Гнал лошадей, тревожно вслушиваясь в темноту, боясь нечаянной встречи с людьми. Верка бежала где-то впереди, поскуливая завязанной пастью. Быков всё припоминал место, где они свернули к фанзе, но так и не нашёл его.
Повернул на северо-запад, путаясь в незнакомых лесах. Остановился только к вечеру, стреножил лошадей, зажёг костер в густолесном распадке и задремал в пологе, сжимая в руках «Зауэр» с жаканами в стволах.
Верка носилась по тайге, изредка взлаивала на рябчиков. Лайка вернулась мокрая и устроилась рядом с хозяином, вылизывая шерсть. Высоко в звёздном небе переговаривались гуси. Промеж сонных кустов и деревьев соболем прядал и ластился тёплый ветерок.
Он носил вешние запахи, раздувал угли костра. Сучьи потрескивали в огне дальними выстрелами, опадали золой, уплывали дымом через живые, набрякшие соком ветви.
Егор неотступно думал о Кацумато. Не с доброй целью японец нарушил запрет и обучил его невиданной борьбе, врачеванию ран целебными травами, изготовлению из них же смертельных ядов.
К каким испытаниям готовил? Почему даже не намекнул ничего при расставании? Или же, это очередное испытание временем? Кто знает…
Но всё же, Егор был благодарен ему, как бывает благодарен истомлённый жаждой человек, получив от кого-то прохладную воду. Жажда познания нового так захватила, что давно позабылась похотливая Марфутка, беды и мелочные обиды.
Вдохнул Кацумато в него силу, как в сказочного богатыря, и отпустил в неведомый, полный опасностей край. Быков пристально глядел на угли костра, они меркли в синеватых огоньках, вытлевал белесый пепел, на фоне черных поленьев рассыпались горящие причудливые строения.
Он поймал себя на том, что созерцает теперь и осмысливает каждую веточку и сучок, отыскивая в природных изломах, коре, наплывах смолы всё новые проявления потайной и величавой красоты.
Каждая былка, отпотевшая росой, оживляла в памяти или чудную нежность японки на гравюре, или изысканно подобранные хризантемы в керамической вазе.
Искусством икебаны Кацумато мог заниматься долгие часы, познавая через цветы сущность жизни. Благодаря долгим беседам, Егор познакомился с древними учениями Конфуция и других мудрецов, стихами японских поэтов, живших столетия назад.
Эти стихи поражали простотой слова и весомостью мысли. Всё новое падало в сознание Егора, как камень на гладь пруда, а потом мысли, словно волны, накатывали чередой.
Его тело, налитое каменной твёрдостью от изматывающих тренировок, мгновенно подчинялось велению разума и могло защитить себя без оружия против любой толпы.
Егор ещё не понял, к добру или к худу занесло его к японцу. До этого было всё проще и яснее, а теперь вот он не мог уснуть, глядя на простые угли. Он глубоко вздохнул, расслабился и увёл себя в сон, как учил сэнсэй Кацумато.
К устью Гилюя Егор вышел неожиданно для самого себя. Думал, что давно уже потерял направление, но угадал знакомые по прошлой весной сопки и обрадовался удаче.
По тому же перекату вброд преодолел Тынду. Заспешил по нартовой тропе подальше от берега и неожиданно услыхал впереди себя людской гомон.
Сворачивать и убегать было поздно. За кустами отдыхали у костра человек двадцать, рядом топтались привязанные лошади, вразброс лежали сидоры-рогульки с тяжёлой поклажей.
Егор не остановился, как ни в чём не бывало поехал прямо по нартовке, замирая в душе от тоскливого предчувствия. Бородатый приискатель с трехлинейкой в руках поднялся навстречу с земли.
— Эй, паря, ты у реки наших не перевстрел? Пятеро приотстали на лошадях, — проговорил он, загораживая дорогу.
— Нет, никого не видал, — попридержал Егор коня.
— От чертоломы, гдей-то запропастились… а ты, видать, тоже подался на Алдан-реку за золотьём? Народу туда прёт страсть Божья! За удачей, значит, подался…
— Как повезет, загадывать рано, — Егор перебирал поводья, не зная, ехать ему или спешиться.
Приискатель шагнул ближе, кинул винтовку за плечо, поправил ремень. Приветливо разулыбался в бороду.
— Табачком не угостишь? Мы свой подмочили при переправе.
— Не балуюсь зельем…
— Как же ты от комарья станешь оберегаться? Ить первое дело — табачок от напасти энтой.
— Снесу, не впервой, — отмяк Егор, наслаждаясь русским говором и лицами сидящих людей.
— Ну-у? А по тебе не видать, что не впервой, шибко молод для вольнова старательства. Слазь, испей чаёк с нами.
— Не могу, надо спешить. Вода в Тимптоне изойдёт, не пройду пороги.
— Хм-м… Да ты, видать, бывал в тех местах.
— Бывал, а как же… дружок-компаньон там ждёт, Сохатый.
— Сохатый?! — переспросил настороженно приискатель. — Как ево звать, коль не брешешь?
— Игнатий…
— Точно он! Вот Сохач! И тут успел повперёд меня. Робята, — обернулся к сидящим, — коли Сохатый уже там — споймаем фарт! А вы уж сумлеваться стали, назад оглядываться. Слезай, паря! Чайку испей. Игнатке при встрече скажешь, что, мол, Стеньку Лагутина встрел, мы с ним ишо на Бодайбо в одной камере вшей кормили.
Егор спешился, привязал лошадей, не разнуздывая их и не ослабляя подпруги, присел к огню. Ему тут же подали кружку, обжигающую руки и духмяно шибанувшую напревшей заваркой кирпичного чая.
Народец, кроме Стеньки, был в тайге впервой, это сразу бросалось в глаза: один в городской одежде, другие в крестьянской справе, а кто и в шинелях разных армий и народов, воевавших по Сибири…
Разномастные котомки были тяжело нагружены провиантом и всем необходимым для добычи золота, о котором многие знали только понаслышке. Степан убрал винтовку, подсел рядом.
— Чё творится в Ларинске. Ужасть народу прёт! Мужики побросали жён, конторы, работу и достаток, подались за открытым золотом. Из Рухлово вон милиционер утёк в эти края. Бегут артисты, бухгалтеры, извозчики, даже воры от тёплых городов в надежде сорвать банк в картишки.
Ты же знаешь, видать, что в прошлом годе нащупал у реки Алдана шибко богатые ручьи какой-то человек от новой власти. Говорят, он золото видит прямо через землю, сам агромадного росту и башка — не обхватишь! — Степан вытаращил глаза и замкнул свои ручищи в огромное кольцо. — Во!
— Брешут люди, — рассмеялся Егор, — Бертин его фамилия. В прошлом году я его видел. Обыкновенный человек. Круглолицый, пышные усы, борода. Среднего роста.
— Так уж и видал? — недоверчиво скосился Степан. — Пущай обыкновенный, но весть по миру разнеслась необыкновенная, мол, на Алдане мох дерут и золото берут. Вот и попёрли, кому не лень ноги бить.
За лошадь в Ларинске платят больше, чем за паровоз можно денег дать. Не зная тайги, почти голяком и с краюхой хлеба ломятся на север за сотни вёрст. Ох, придёт зимушка-а-а… чё будет — страх представить. Забелеет эта тропа людскими костями. Вот, поглядишь — забелеет. Ты-то снарядился дельно, сразу видать наученье Сохача.
А вот эти куда собрались, — обвёл он рукой молчаливых спутников, — с горкой сухарей в дорогу приноровились идти. Думают на энтом Алдане увидать скатерть-самобранку. Хэх! Пожалел я их, сбил в артельку, продуктишек поболе запасли. Вместе не пропадём. А ты откель путь ведёшь? С каких мест?
— С Аргуни… из станицы, — помедлив мгновение, уверенно ответил Егор.
— А-а-а… казак, значит. То и гляжу, вьюки как влитые на конях. Тебе лекше, не надо горб сидором бить. — Он обернулся к молодому парню с усиками: — Петро! Достань бутылочку из сидорка, справим по глотку встречу, — разлил по кружкам спирт, — ну, давай! За сотоварища Сохача, пусть ему удача выкажется, а мы к ей прибредём. Как звать-то тебя?
— Егором… я пить не стану, дорога не из лёгких.
— Сдурел? Как же это не пить
— Здоровья нету, — отшутился Егор.
— Всё одно — дурак. В тайге захвораешь без спирту. В краях нежилых и холодных только он и спасает от чахотки… Давай приваливай к нам, гуртом и пойдём далее.
— Мне надо скорее к полой воде успеть, а вы — пешие.
— Как знаешь, только приберегай голову. За лошадей счас не пощадят. Мы и то на ночь караул выставляем. И удаль не поможет, пришьют ночью сонного, а то из кустов стрельнут. Глаз продрать не успеешь, как улетит душа к праотцам.
— Собака не дозволит подкараулить, она далеко ночью людей слышит. А там, как Бог подаст. Пошёл я. Удачи вам!
— Покедова. Сохачу не забудь привет от меня положить. Может быть, свидимся на Алдане.
После этой встречи Егор уже не таился, пёр напропалую, обгоняя пеший люд с сидорами на плечах. Добравшись до Ларинского тракта, он совсем осмелел и поехал по этой дороге. Она была заброшена, кое-где размыта и негодна уже для колёсного проезда.
Мостики посносило водой и сорвало наледями. Но верхом по ней было продвигаться гораздо быстрее, нежели по оленьей нартовке эвенков. Он приветствовал отдыхающий, идущий, едущий на конях народ.
Только побаивался, кабы не стрельнули в спину, уж больно завистливые взгляды провожали сытую связку лошадей с объёмистыми вьюками.
Затаборился подале от дороги и всю ночь спал неспокойно. По тайге гремели выстрелы, доплывало ржание лошадей, слышался людской переклик и стук топоров.
Армада ловцов фарта неуклонно двигалась вслед за перелётными косяками птиц. К утру долину ручья трусцой перебежали китайцы. Шли они бездорожьем, боязливо оглядываясь на костёр и лающую Верку. Подпрыгивали на их спинах бабьи косички под соломенными шляпами.
Егор не мог свыкнуться с таким обилием людей. Словно в его дом забрались чужие и шарятся по углам, не считаясь с хозяином. Он завьючил лошадей и поехал быстрее, надеясь обогнать пеших до реки.
Многие плелись обратным путём, с безутешной тоской в глазах. Они недружелюбно косились на вьюки, пытались торговаться, но всадник не останавливался.
Уже на седловине перевала через Яблоновый, когда открылся в голубеющей дымке Становой хребет, из зарослей стланика вылезли трое хмурых мужиков. Они молча загородили дорогу. Егор натянул поводья, увидев в руках здоровенного детины, по виду татарина, кавалерийский карабин.
— Приехал, дружочек… Мы, значит, ножки бьём, а этот в седле барином двигает, — дурашливо заговорил верзила, потешая дружков, — видать, и спиртик есть в тороках, и харчишки припасены. Счас и подкрепимся.
Егор понял, что ускакать нельзя, срежут из винта, стрелять в них не поднималась рука, да и ружьё было, как на грех, приторочено сзади к луке седла. Спрыгнул на землю и безоружным пошёл к ним навстречу. Связку лошадей вёл в поводу. Робко вымолвил:
— Ребятки, может, разойдёмся миром? Не берите грех на душу.
— Фи-и-и! — Засмеялся бородатый с карабином. — Будешь нам компаньоном, провиантиком поделишься. А убивать не станем, так и быть. Молодой ишо, погуляй.
Приятели его нервно рассмеялись, обошли с двух сторон Егора. Он следил краем глаза за каждым их движением и проклинал Верку, которая увлеклась охотой! Первым ринулся здоровяк, отведя карабин в левой руке и норовясь ухватить его за шиворот.
Егор мгновенно бросил повод и коленом ударил мужика в пах. Кулак с левой стороны просвистел мимо Егорова лица, и второй нападающий захлебнулся хрипом, получив с налёту локтем под дых. Третий бросился на Егора сзади и перелетел через него с вывернутой рукой.
Быков едва сдерживал себя, чтобы не воспользоваться самыми беспощадными приёмами Кацумато. В этот миг он понял, каким страшным оружием наделил его японец.
Ведь не пожалей он этих дурней, открывающих, по своему незнанию, наиболее уязвимые точки тела, их души сейчас бы уже парили над Яблоновым хребтом в страшном недоумении.
Егор забрал карабин, вскочил в седло и, отъехав, обернулся. Все трое ползали и мыкали телятами. Здоровяк поднялся на карачки и крикнул вдогонку:
— Ну! Погоди, гадёныш. Прижучим мы тебя на энтом Алдане.
— Молите Бога, что не до смерти отделал вас, — дрогнувшим голосом отозвался всадник, — ещё раз сунетесь — пришибу.
— Отдай карабин — взмолился другой бандит. — С голоду пропадем. Отдай.
— Топайте в Ларинск, назад, — вы тут из него покладёте невинных людей.
Из-за Станового хребта кралась ночь. Вечерняя синь заливала необозримые пространства. Верка напоролась на незадачливых любителей чужого провианта и запоздало взлаяла. Вскоре догнала караван.
— Шляешься, дура! А меня чуть было не ухлопали.
Она виновато помахала хвостом и унеслась. Егор ехал в темноте, едва различая собаку впереди. В полночь он вскипятил чайку, прикорнул с часок у маленького костерка. Подкормил лошадей овсом из брезентовых торб и опять тронулся в путь.
К Мартынычу спускался на зорьке. Оглядел с уклона сопки долину реки и безрадостно отметил дымы от многих костров. Подумал с волнением: «И сюда уже дошли, не дай Бог лес для паромов уволокли!» Солнце ослепительно полыхнуло на исходе, предрекая погожий денек.
Мартыныч признал его сразу и встретил, как желанного гостя. Пожалковал, что ихних лошадей увели зимой какие-то люди. Постучались прикладами в избу, но он стал стрелять из винтовки через двери, и они отступились.
— Че, паря, тут делалось! Пёхом пёрли, на саночках себе фураж везли. Лошадей на мясо переводили и всё шли и шли на энтот Томмот. Страсть божья! А где ж Игнатия потерял?
— К нему добираюсь. Остался зимовать он у эвенков, ногу поломал осенью. Наказывал к тебе зайти, но я так заблукал в Становом, что еле живой выкарабкался.
— Плоток-паромчик для нево у меня припасён, как и сговаривались. Спустил я ево вниз по реке и в проточке ухоронил. Плоты ныне в цене, ежель заплатишь хорошо, так и быть, отдам.
Егор снял с шеи узелок на шнурке.
— Хватит? Тут золотников пять станется.
— Хватит-хватит, — оживился старик, развязывая на погляд тугую ткань, — за такую плату готов кажнюю весну рубить паромы. Не сумлевайся.
— Давай сразу веди к плоту, нечего мне тут ждать-высиживать. Вниз ещё кто поплыл?
— Три парома ушли, сам рубил. Народец безвестный, с Амура и с Витима приискатели. Я отговаривал, не пройти им такой реки. Идём, укажу место.
— Поехали…
Плот лежал на берегу в кустах, прикрытый сверху осокой и мхом. Стащили паром лошадью к воде, загрузили.
— Егорка, — раскурил трубку и присел на корточки Мартыныч, — с конями как мне определиться? Уведут ить в один день. Не устерегу от такой прорвы народу.
— Продай, пёхом выберемся.
— А деньги?
— Себе возьми за труды.
— Дай Бог здоровья тебе, сёдня и продам. Ну, их к лешему! Ежель на обратном пути зима пристигнет — ко мне прибивайся. Знакомые тунгусы кочуют недалече, вывезут нартами к Ларинску. Аль к Зее — куда вздумается. Сохач мне ничего не передавал на словах? Просьбу, могёт быть, какую?
— Передавал. В ваши хитрости я особо не лезу, но просил сказать, что в девяноста верстах от станции Могоча есть якутская резиденция Тунгырь. Там бывают связники остатков банд: Артемьева, генерала Ракитина, Говорова.
К ним направлены специальные поисковики золота из эмигрантов-инженеров, которые должны остаться в тайге и заниматься его тайной добычей, а потом переправой его за границу для нужд контрреволюции. Вот и всё.
— Как же ты так, а? — изменился в лице Мартыныч. — Полумёртвым ты должен был об этом сказать мне. Спасибо, что хоть письмо отослал Балахину об Игнатке, Парфёнов две крупные банды подставил под засады. Хромой хромой, а дело знает туго.
Слушай приказ и передай Сохачу. Мойте золото в прежних местах. Именно там бродит где-то крупная потайная артель во главе с удачливым горным инженером Гуреевым. От него уже перехватили двух офицеров с пудом золота на тропе к Манчжурии. Запомни. Балахин сам хотел с тобой повидаться.
— Ладно, запомню. Жив буду, повидаюсь и с тобой, и с ним. А пока надо отыскать Парфёнова. Бывай здоров!
Оттолкнувшись от берега, Егор, наконец-то, успокоился. Последний плот, по словам Мартыныча, ушёл трое суток назад, и Быков надеялся, что не догонит неизвестных сплавщиков. Ночевать остановился у Сухой протоки, больно уж чесались руки поохотиться на глухарином току.
Едва забрезжил рассвет, подался в лес. Глухари наяривали вовсю над заиндевелым болотом и плешинами схваченного заморозком снега. Охотник наслушался древних песен, отёр рукавом новенькое ружьё.
Подкрался сажен на двадцать к одному токовику. Дымный порох вырвался сизым облаком из ствола — подсечённый петух грузно шлёпнулся с ветки. Остальные глухари заметались в испуге, и один сдуру сел прямо над головой Егора, тревожно пощёлкивая клювом.
Уже вскинутое ружье медленно опустилось, охотнику стало жалко чёрного красавца. Быков дурашливо свистнул, глухарь квокнул и с грохотом сорвался с дерева. Вот тут и затмил дикий азарт разум Быкова.
Второй выстрел покатился эхом по тайге. Петух с лёту ударился о сухостойный горельник, выпугнув оттуда табун взлетевших капалух.
— Ладное ружьишко, — радостно похлопал Егор тёмные стволы. Сладкий дымок из тёплых гильз щекотнул ноздри.
Освободившаяся от верёвки Верка прилетела на ток и бесилась в лае, гоняя глухарей, негодуя на коварного хозяина за то, что тот не взял её с собой на охоту.
Убитые петухи оттягивали руки, цепляясь крыльями за кочки и лесины. Шибало от них в ноздри горьковатым пером и ещё чем-то таким, от чего радостно колотилось сердце, туманило взор и возбуждало.
Неистребима в человеке вековечная услада охоты, добывания для жизни своей зверья и птицы, злака и плодов. Увидев глухарей, Верка подскочила, выкатив от возбуждения шальные глаза.
— На, побалуй, побалуй, — оправдывался за свою измену Егор, — ты ить дурная, Верка. Всех бы разогнала до срока. А нам плыть скорей надо.
Она легко потрепала их, облизнулась и успокоенная потрусила к берегу реки. Егор отчалил с первыми лучами солнышка, прошившими насквозь безлистую и малорослую высокогорную тайгу.
Над рекой стлались в полёте разноязыкие утки, кучно налетали, соблазняя на выстрел. Егор приберегал заряды, хотя припасов набрал вдоволь. В одном из вьюков залиты воском банки пороха и пистоны, тяжёлые мешочки с дробью разных размеров и круглыми пулями.
В обед сплавщик сварил глухаря на косе, отдохнул малость. Стала почему-то резко прибывать вода. Он погнал шестом плот вдоль берега и вскоре увидел большой затор из огромных льдин на перекате. Чистая вода с рёвом продиралась в щели меж ними.
Егор поздновато смекнул, что близко подходить к затору опасно, неистово заработал шестом, правя к затопленным кустам. Крепко привязал плот к дереву и пошёл осмотреть препятствие. Затор тянулся на полверсты, а дальше бурлила свободная для сплава вода.
Вдруг льдины нехотя шевельнулись, громовый гул ударил в уши, и вся их армада разом стронулась, крошась, вставая на дыбы в бешеном кипении воды. Огромная волна понеслась вниз, расшвыривая по берегам тысячепудовые глыбы. Егор заворожено глядел на эту невообразимую силищу, с ужасом представив себя на плоту в таком водовороте.
Внезапно Быков спохватился и кинулся назад, но паром уже лежал на мокрой гальке далеко от воды, а она всё убывала и убывала. Ругнулся, попробовал его сдвинуть. Тяжёлая махина даже не шелохнулась.
Брёвна успели набрякнуть водой во время сплава, да и перестарался Мартыныч, сделал плот из особо толстых лиственниц.
Егор сгрузил вьюки, подумал хорошенько и взялся за топор. Натесал длинных жердей, по которым хотел скатить плот, вырубил для себя тяжёлую вагу.
Сто потов сошло, пока спустил паром на воду, поддевая его рычагом и разворачивая вокруг своей оси. Только к вечеру отплыл, умаявшись до сонливого отупения. Прокрался меж валунов и оставшихся льдин на перекате, выскочил на вольную стремнину.
И, наконец, тяжело присел на поплавок-чурку, выглядывая место для бивака. Уже в потёмках приметил широкий залив за поворотом косы, причалил и спешно взялся собирать дрова.
Спал, как убитый, а понежиться утром не дозволил местный хозяин. Его привлёк запах варёного глухаря, и, если бы не залаяла Верка, медведь уволок бы котелок с остатками ужина. Зверь так рявкнул на собаку, что спящий человек подскочил в балагане, нашаривая около себя ружьё.
Огромный лохматый медведь яростно крутился у воды, норовя подцепить когтями вёрткую лайку, да так увлёкся, что позабыл о котелке с едой, пятясь задом к Егору. Тот машинально вскинул «Зауэр», но в последний момент пожалел красавца зверя и выстрелил вверх.
Медведь от неожиданного грохота сиганул в воду и поплыл на другой берег, там вылез на сухое, для острастки недовольно рявкнул и лениво пошёл в тайгу. Верка истерично лаяла ему вслед.
Теплынь догоняла плот. Попутный ветер упруго толкал в спину, солнце играло радужными бликами в гребешках волн. С просторных кос тяжело срывались табуны гусей, остановившихся на днёвку.
Они гортанно перекликались, набирая высоту или планируя на пойменные болота к другим стаям, зовущим на кочки, обсыпанные рубинами ягоды клюквы.
Одна стая вылетела из-за леса с заполошными криками. Гуменники, увидев человека, взвились и как бы замерли на мгновение, потеряв скорость, вынуждая охотника вскинуть стволы вверх. После выстрела две птицы упали рядом с плотом.
Егор достал их шестом и залюбовался переливчатой игрой оперенья. И-и… Чуть не поплатился за это. Выперло сильной струёй на перекат. Чудом отвернул от застрявших в камнях больших льдин в узкий проран и вылетел со скоростью доброй тройки на затишливое плёсо.
Только пришёл в себя, как увидел на косе уже обсохший большой плот. Он был перевёрнут и разбит, один конец парома раскрылся концами брёвен, словно китайский веер. «Живы или потонули?» — ожгла мысль.
Причалил к берегу. Следов около плота не было. Знать, крушение стряслось выше и потом сюда вынесло паром. Брёвна его были связаны на скорую руку, и Быков представил, что было бы со сплавщиками, угоди они на своём пароме в Фомин перекат.
Егор заглянул на верхний настил и увидел что-то привязанное к брёвнам. Принёс топор, разрубил верёвки, вытащил два тюка, обтянутые непромокаемой пропитанной каучуком тканью. Швы были надёжно промазаны варом.
Разрезал ножом верёвку и начал выкладывать на песок содержимое: чуть промокшую зимнюю одежду, банки со спиртом, кожаные тулуны с винтовочными патронами, кайлы, лопаты, обёрнутые холстиной, мешочки с крупчаткой и сухарями.
Во втором вьюке хранились штука мануфактуры для американки-проходнушки, яловые сапоги, волосяная сеть, точно такая, которой рыбачил в первый сплав Игнатий, кисейный полог от комаров ещё три банчка спирта, два мотка прочной верёвки, полдюжины новых рубах и столько же шаровар из синей дабы, женские платки, мешочек с серьгами, бисером и бусами для эвенков, а на самом дне — покоились маузер в деревянной кобуре и изрядная коробка патронов.
Видно было по снаряжению, что люди знали приискательское дело, да только погубила их нетерпячка — посуетились с плотом и попали в беду. А может быть, старателей накрыла волна от сорванного затора, которая хлынула вниз на глазах Егора.
Он перетащил найденные тюки на свой плот, хорошо увязал всю поклажу верёвкой и отчалил. На тихой воде дурачился, стреляя из маузера, благо патронов к нему было немало. Приноровился к новому оружию быстро. Когда налетел табун уток, с первого выстрела выбил нарядного селезня для ужина.
— Вот это штукенция! — восхищённо вскрикнул ещё не веря, что попал пулей в стремительно летевшую птицу. — Верка! Зачем ружьё таскать, из маузера можно уложить и медведя, и рябчика.
Патроны зазря изводить перестал, перекинул через плечо ремешок от кобуры, часто вытаскивая красивое хищное оружие. Разобрался, что кобура служит прикладом. В таком положении маузер разил цель на недоступной для ружья дистанции, только следовало умело ставить прицел.
К вечеру затаборился у обширной ямы и попытал счастье в рыбалке. Сперва выходило плохо, сеть путалась при забросе, но потом приноровился и наловил ленков. Угомонился глубокой ночью, объевшись селезнем, запечённым в глиняной обмазке под углями костра, ухой и нагрузившись чаем.
Перед этим шикарным ужином не забыл провести тренировку, хоть от шеста за день ломило спину. Кацумато наставлял регулярно заниматься — сухие поленья в руку толщиной ломал ребром ладони, на ней уже от мизинца до запястья взбухала костяная мозоль.
Улёгшись, расслабился, как йог, и, мысленно отяжелев телом, провалился в цветной сон. Такой отдых быстро восстанавливал силы. Только вот индусы кое-что не учли. Приходилось вертеться возле костра, подкладывать дрова и взглядывать в полумрак, чтобы оберечь себя от опасностей.
Укутанная темью тайга полнилась звуками. Где-то трещал валежник под неведомым зверем, беззвучно выпархивали на свет костра летучие мыши. По прикидкам, до Фомина переката оставался ещё день пути. Егор сунул под руку маузер и вновь закрыл глаза.
К утру заколел от холода, вскочил и побежал вдоль берега, собирая дрова. Наскоро позавтракал и отвязал плот. На тихих плёсах работал шестом. Над рекой колыхался блудный туман, обволакивая Егора до пояса, гася всхлипы воды и шум перекатов. Егор плыл через молочную непроглядь, боясь наскочить на камни.
Облитый выглянувшим солнцем туман клубился розовыми волнами: проступали шеломами сказочных богатырей могучие гольцы, лохмошкурые от леса сопки походили на зверей, склонившихся к водопою.
Опахивали сырым холодом застрявшие в валунах высоченные льдины, сверкающие капелью, мерцающие зеленоватым нутром. Туман постепенно оседал и растворялся.
Верка, прядая ушами, всматривалась в приманчивый берег, перебирала нетерпеливо лапками, занудившись без движения. Не нравилось ей такое путешествие, хотелось побегать в согретом лесу.
Где-то на марях перекликались журавли, а в самом зените ртутно колыхался клин тяжёлых птиц, трубные плачи лебедей опадали вниз, разбивались о мшистые скалы. Эхо металось и перехлёестывалось с шумом реки. Солнце больно полыхнуло в глаза Егору широкой дорожкой по гребешкам волн.
К вечеру Быков затаборился на ночёвье у Фоминых порогов. На берегу увидел недавнюю золу чужого костра и рядом три охапки умятых телами веток стланика. Дикий рёв наплывал снизу. Как ни гнал страх Егор, всё же, щемило в груди, и, взбудораженный предстоящим испытанием, он долго не мог уснуть.
Расползалось учение японца о спокойствии — рядом выплёскивало могильный холод жуткое ущелье. Верка поскуливала. То ли помнила это место или почувствовала тревогу хозяина, даже не обращала внимания на свистящих в березнячке рябчиков. Тоскливо и обречёно вздыхала.
Ночь клокотала грозным предостережением одинокому смельчаку. Рокочущий гул, визг, стон беснующейся воды метался между угрюмых скал, а потом, словно накопив силы в расщелинах, вдруг взрывался страшенным обвальным грохотом, повергая Егора в страх.
Ему мерещились безобразные гады и бесы, прыгающие вокруг. Злые духи якутов — Абаасы крепко стерегли путь в страну золота и снегов.
Утром Егор взошёл на плот, обвязался верёвкой от поплавка и привязал Верку, норовившую удрать на берег. Неожиданно для себя опять стал считать вслух до ста, не решаясь расстаться с твердью. Он заметил, что воды супротив прошлой весны было меньше.
Губы обречёно дошептали: «Девяносто девять! Сто…» Оттолкнулся и, отвязывая Верку, с ужасом увидел, что сверху его догоняет большущая льдина, сорванная откуда-то с камней. Теперь малейшая задержка в порогах опасна тем, что глыба сметёт всё на своём пути.
Несколько раз толкнул шестом, чтобы хоть немного уйти от неё, ухватился за верёвки вьюков и опять полетел в тартарары, обо всём забыв. Следом доплыл громовый хряск льдины и скрежет её о стенки ущелья, но оглядываться не было времени.
Вода кипела в обнажившемся валунье. Плот ударялся о камни, жалобно скрипел, неимоверным напряжением человек направлял его в струю. Паром медленно переваливался через камни, нырял под буруны, вставал на дыбы и падал боком с порогов.
Егора прошила мысль, что не пройти на этот раз, слишком мало воды… Но сзади неумолимо гремела настигающая льдина, и он положился только на везенье. Дух реки перебарывал, хохотал и выл в диком предвкушении жертвы.
Уже два раза плот чуть не опрокинулся, а в одном месте паром зарылся носом под камни, и его подняло стоймя, потом крутануло в воздухе, и Егор понял, что несётся спиной вперёд. Он мгновенно повернулся и опять закричал отчаянным голосом:
— Пра-а-авь! Пра-а-а-авь…
Последние пороги преодолевал уже в полном очумении. Тут плот и не выдержал, лопнули вязки, и брёвна расползлись впереди веером, грозя на первом же валуне заклиниться. Сплавщик неимоверными усилиями развернул его вокруг своей оси и опять ухнул в клокочущую яму.
Отталкивался, крутился и чуял настигающую льдину. Осколки от неё уже неслись вровень и запрыгивали на брёвна, наконец, пролетела последняя каменная гряда. И уже, на тихом месте, злобно ткнулась зелёным лбом в зад парома обессилевшая и обколотая со всех сторон ледяная глыба…
Егор, ещё не веря в спасение, отёр лицо дрожащей рукой, и снова накатила шальная радость победы над смертью. Оттолкнулся от льдины расщеплённым концом шеста и погнал растерзанный плот в тихую заводь у берега.
Над обрывом всё так же чернел крест, а чуть ниже по течению подсыхали выползшие на берег брёвна разбитого вдребезги парома. «Те трое, что ночевали у начала порогов, — сумрачно догадался Егор, — неужто все перетонули?»
Поплавков на воде не отыскал. Угли костра были годовой давности. Ихние с Игнатием. «Неужто я только один прошёл пороги?! Да-а… крепкие замки на якутском золоте. Всё! Боле не пойду через этот перекат. Замётано!»
Вспомнилась такая же клятва Парфёнова, и сразу пришло облегчение. «А ить пойду! чё зря зарекаться».
Егор надел чистую рубаху, широкие шаровары и яловые сапоги из найденного тюка. Всё пришлось впору, словно на заказ было шито. Потом взялся ремонтировать плот. Перекрепил вылезшие скобы, стянул брёвна надёжными скрутками свежих верёвок и, довольный сделанной работой, вернулся к костру.
Незаметно развеселился до песняков.
Забубённая ты моя головушка,
До чего ж ты меня довела…
— затянул песню Парфёнова, вспомнил некстати Марфу, и больно кольнула мысль, что его не венчанная жена с лихим батяней могут спровадить мать на тот свет за здорово живёшь.
«Ну, погодите, вот вернусь отселя… я вам вертеп расстрою». Так и уснул у жаркого костра среди разворошенного снаряжения.
Сквозь сон слыхал, как Верка ночью лаяла на реку злобно и ожесточенно, но быстро угомонилась.
Егор поднялся засветло, подошел к обрыву и не поверил глазам: плота на привязи не было. На песке увидел чужие следы. Шест, только выструганный вечером, тоже пропал. Хорошо, хоть не успел погрузить подсохшие вьюки.
Они, по всей видимости, и спасли его от смерти. Воры подходили к ночевью сажен за двадцать, но приняли, наверное, длинные тюки за спящих людей. Напасть не решились. Да и собака отпугнула. Егор лихорадочно метался по берегу, хотя и сознавал, что рыскает понапрасну.
Охватила злоба на тех, кто воспользовался темью для чёрного дела. Потом успокоился: «Слава Богу, что живым остался».
Собрал брёвна разбитых плотов, сплавил их на мелкое место и стал вязать новый паром. Настил сделал из лиственниц, закрепил сверху тюки с поклажей и выбрал в лесу жердину для шеста.
В голове билась мысль: «Ну, погодите! Догоню я вас… убивать не стану, а бока крепко намну». Плыл ночью, наугад выбирая путь в перекатах, и чуть не поплатился за это.
Плот крепко засел на камнях посредине реки, и пришлось до рассвета изнывать от холода на воде. Едва развиднелось, сполз в ледяную воду голяком.
Упёрся снизу в бревна спиной и, раскачивая плот, кое-как сдвинул его с камней. Еле успел забраться на рванувший по течению паром. К берегу приставать не стал. Гнал и гнал шестом своё не очень надёжное судно. Надеялся пристигнуть врагов, но они, видно, оторвались далеко.
Пока стаскивал дрова для костра, готовился к отдыху после бессонной ночи и суматошного дня, Верка откуда-то пригнала сокжоя на косу. Олень стремглав летел к перекату, не видя человека со вскинутым маузером…
Свеженина немного утешила скитальца. Егор ел обжаренные на костерке куски мяса, а туша мокла в реке, привязанная к плоту. Так мясо сохраняется в холодной воде более двух недель, только сверху покрывается белой вымочью.
Верка раздулась в боках от обильной едовы и завертелась у костра, устраиваясь спать. На тёмном небе высыпали звёзды! Егор долго лежал в пологе без сна, думая о ворах. Решил встать пораньше, надеясь догнать уплывших на его пароме. На дорожку сварил котёл мяса, чтобы не останавливаться на обед.
Настороженно вслушивался в ночь, мало надеясь на собаку. Незаметно задремал и очнулся, как и задумал, при слабом отсвете на востоке. Наскоро перекусил холодным мясом и отвалился от берега. Шест похрустывал о гальку, журчала прохладная водичка у брёвен, медленно погасали звёзды.
Плыл без остановки весь день, но следов ночевий по берегам не заметил. Досадливо сплюнул перед вечером, решил отступиться от преследования. Проворчал, смиряясь: «Чёрт с вами, пользуйтесь моей добротой».
Уже никуда не торопясь, обстоятельно выбрал место под бивак, успел засветло поставить найденную сеть на яме и заготовить топлива на короткую, убывающую с каждым днём ночь. Глядел от костра на неописуемую мощь открывшегося перед глазами заката.
Облака чудно алели перьями райской птицы, розовым светом обливали тайгу, а с востока уже кралась фиолетовая полумгла, бесшумно окутывая в одеяло дрёмы весь мир.
Ничто не нарушало покоя обмершего предночья, только еле внятно шумела на далёком перекате река. Солнце ещё золотило снеговые шапки диких гольцов, одиноких и холодных.
К условленному месту встречи с Игнатием заявился в темноте. Около чума горел большой костёр, те же собаки встретили плот, словно Егор и не отлучался. На берег, прихрамывая, вышел вооружённый человек.
— Игнатий! — радостно крикнул сплавщик, наваливаясь на шест и притирая паром к берегу.
— А-а-а… прибыл. Давай скорее вылазь, беда у нас.
— Что такое? — Егор спрыгнул с чалкой в руках и привязал её за куст.
— Беда, брат! вчерась отлучились мы со Степаном за мясом убитого сохатого, а тут такое натворилось. Приплыли какие-то двое людей. Трёх оленей порешили, одёжку и шкуры позабирали, да хрен бы с ними, со шкурами этими… ить Лушку с собой, сволочи, увезли! Маутом связали — и на плот… мать её сунулась оборонять, как звезданули старухе шестом по голове. Не знаем, оклемается, нет ли… Беда-а…
— Игнат, а ведь я за этими гадами гнался… Они плот мой увели от Фомина переката. Жаль, не догнал.
— Ну?! А этот чейный паром?
— Этот, наверное, ихний. Его разметало на камнях, пришлось по новой вязать, благо верёвки нашлись.
— Да-а… Таких зверей в тайгу пущать нельзя. Надо отплатить за всё. Степан на оленях за ними подался, может быть, и догонит. Лушку жалко до смерти, да куда мне её отбивать… Хромой вовсе.
Олень меня не держит! Раскормили за зиму… До утра обождём. Ежели Степан не вернётся, поплывём налегке в два шеста. Я этим сволочам так не спущу. Назад как-нибудь дочикиляю.
— Поплывём, — загорелся Егор, — может быть, сейчас двинем? Река тут тихая, да и ночь светлая. Поплывём!
— Не-е… Внизу есть перекат боевой, перекинет впотьмах. Да и больную нельзя оставлять, детишек. Вдруг ещё кого леший принесёт.
Они разгрузили плот, стаскали провизию и снаряжение на упрятанный в тайге лабаз. Ландура охала и стонала в чуме, тихо ходили присмиревшие ребятишки, напуганные грабителями. Спать компаньоны легли у костра, наговорившись досыта.
Игнатий жадно слушал новости о подавшихся за золотом толпах народа, о Харбине, о неудавшейся женитьбе, о Кацумато. Про японца Егор рассказывал с нескрываемым восторгом, прихвастнул, что обучился борьбе и ловко отбился от трёх бандитов на Яблоновом хребте. Парфёнов его перебил:
— Ты шибко не выказывай тут всю науку, сочтут за шпиона японского. Тебе Кацумато ни о чём не просил?
— Нет. По карте я так и не разобрал, где мы с тобой ходили и били шурфики, где нашли золото. Показал ему какую-то неведомую речку.
— Во-во… Мужик-то он вроде добрый, тебя пока не принуждал и не трогал строгостью. Только завлёк в свои силки. А у меня выпытывал о лесе, реках, о других богатствах, кроме золота, в этой земле. Не к добру это всё.
Видать, он ушлый позарщик на чужие края и хлеба. И школу ту содержит не зазря. Ребятишки-то у него обучаются все военные, давно зубы точат, как бы отхватить кусок Расеи… Будь осторожен. Если японская разведка в клещи возьмёт — не вывернешься.
— Да ну, Игнатий… Напраслину возводишь. Куда ему, старичку.
— Этот старик из древнего самурайского рода. Жил во всех странах Азии, прорву языков знает. В русскояпонскую войну добирался аж до Петербурга под видом бурятского лекаря. Тёмное дело… Он как-то сам говорил, наших штабных генералов и их семьи лечил, а перед врачом многие открываются. Немало он там наслухался.
— А чего же ты велел ему привет передать?
— Знал, что привлечёт тебя в борьбу. Эта штука тебе ишо не раз в жизни сгодится. А вот теперь сунься, разговор поведёт тонко, почудится тебе, что ты ему жизнью обязан. И начнёт тебя вербовать.
Азият хитрющий, да не на того нарвался, — довольно рассмеялся Игнатий, — я тогда понял, куда он гнёт, думаю себе: «Шиш, брат, что хошь отдам за ласку, а Расее пакостить не стану».
Такое ему на карте нагородил, сам чёрт не разберёт совместно с ихним микадо. А лучше у Балахина спросить, ворочаться тебе к японцу аль нет. Ему видней. Этой осенью в Зею зайдёшь. Надо так.
— А ты, говорят тут банды извёл, — подобрался ближе Егор, — расскажи!
— Кто эт тебе сбрехал? — недовольно хмыкнул Игнатий. — Какой из меня изводильщик на хромой ноге.
— Соснин, Мартыныч говорил.
— Вот трепло… забудь об том… не вздумай болтнуть кому.
— Да я не маленький, молчком дольше живут.
— Во-во, благостно мыслишь. Так, две небольшие группы вояк Пепеляева, то ли ещё кого, жили в тайге. Начали обирать эвенков, старателей постреливать. Вот и нарвались на засаду… Дело праведное…
На зорьке старателя набили сидор продуктами и отплыли. Плот погнали шестами с двух сторон, а привязанная у чума Верка проводила их истошным лаем. Река медленно катила светлые воды вдоль опушенных первой зеленью берегов.
Егор изредка прикладывал к глазам новенький бинокль, высматривал впереди кривуны и заводи в надежде увидеть похитителей. Бинокль так приближал дальние скалы, что казалось, их можно потрогать рукой.
Игнатий упорно работал шестом, покрякивал и отдувался, отвыкнув от тяжёлого труда. Нахолодавшая за ночь река сорила с шестов капель на одежду, студила руки. К вечеру Егор углядел на дальней косе двоих людей верхами на оленях. Подстроил резкость бинокля и толкнул локтем Парфёнова:
— Едут!
— Кто?! Дай глянуть? — вырвал бинокль и всмотрелся. — Степан! А ить сзади гребётся, кажись. Лушка! Слава Богу… правим к берегу. Пока дойдут сюда, чаёк заварим, с утра голодуха грызёт кишки. А ить и впрямь они! Как же он её умудрился отбить, вот так ловко!
Егор быстро набрал сушняку, запалил костёр и повесил котелок с водой. Вывалил из сидора харчи, аппетитно захрустел сухарем, аж Игнатий сглотнул слюну.
Эвенки, увидев дым, остановились в нерешительности, собираясь завернуть в лес. Парфёнов зычно окликнул их, помахал нетерпеливо обеими руками. Лушка рысью тронула оленя, обогнала отца.
Игнатий радостно глядел на всадницу. Одет он был в новую рубаху и плисовые шаровары, найденные Егором в тюке под разбитым плотом. Отросшая за зиму бородища закрывала грудь. Когда копыта оленей защёлкали совсем близко, он ласково забасил:
— Ах ты, чёртова кукла! Сбегла от меня с приблудными мужиками. Счас вот ремнём отхожу за такое.
Но ей, видимо, было не до шуток. Расплакалась маленькой девочкой, прижалась к нему, ещё не веря в своё избавление.
Отец Лушки был хмур и раздражён. Молча сел в издальке от них, поглаживая ствол карабина ладонью. Потом нервно чиркал огнивом, чтобы раскурить трубку, даже не догадываясь взять горящую палочку из костра.
— Тестёк дорогой, а ну хвались, как ты изымал из вражьих рук мою принцезу ненаглядну?
— Налим хорошо будет кушай… много мяса, однахо, им подвалил.
— Неужто пострелял?
— Плохой люди — пули не жалко. Хотел добром Лушку забрать, один ей ножик к горлу сунул… не успел, однахо… шибко дурной карабин, два раза сам стрельнул… нету два лючи собсем, одна Лушка на плоту ревёт… Шибко дурной карабин! Зацем человека убивай? — он ударил карабин по ложу кулаком, искренне ругая его и виня за случившееся.
— Ладно, Степан, не убивайся. Они бы тебя не пожалели, будь сами при винтовках, — успокаивал эвенка Игнатий.
— Олешек жалко… зацем столько мяса? Как амикан жадный лючи был… У-уу-у-у… Собсем плохой люди!
Степан всё продолжал ругать карабин, впервые за долгую жизнь эвенк был вынужден стрелять в человека. Почитал он это величайшим грехом, мучился раскаяньем. Рассказал Игнатию и Егору, как он спрямил звериной тропой большую петлю реки и увидел дымок костра.
Лушка ещё лежала на плоту связанная, а два бородатых мужика готовили на ночь балаган из лапника и пекли на костре куски оленины. Как только увидели верхового тунгуса, побежали к плоту и хотели уплыть, но… «шибко дурной карабин» не дал.
Парфёнов хромал, но не отставал от всех, опирался на вырезанный костыль. Лушка повеселела, опять игриво заблестели чёрные глаза, и нет-нет да и взмётывалось лицо радостной улыбкой. Жалилась Игнатию, как её крепко связали, руки и ноги от ременного маута затекли.
— Да-а… девка, — сумрачно проговорил Парфёнов, — видать, дошлые мужики, не такое ещё сотворяли — похлеще… Жаль, что мы с Егоркой не успели доплыть, поглядеть бы на их морды.
Верным делом уголовщина… не всякий в тайге решится на разбой. А может, связники от банды какой, а? Степан! Завтра нужно немедля сыматься отсель.
Егор вот говорил мне, что прорва народу в эти края бредёт бездорожьем. Кабы ещё не поплыли ухари. По долине, где мы прошлый сезон старались, много ягеля для оленей. Давай кочевать туда.
— Однако, тавай… шибко злой карабин, люча башка дырка делай. Ната сопка ходи, худой люди собсем не гляди. Сокжой, сохатый стреляй. Мясо кушай… Шибко хорошо!
Вернулись они к чуму вечером следующего дня, у Игнатия опять разболелась нога, пришлось идти медленно. Трапезничали свежей сохатиной. Отварная грудинка сочно таяла во рту, похрустывали на зубах мелкие хрящики.
Сын таскал Парфёнова за бороду, хватался за кружку с кипятком крепкими ручонками и тянул к себе, думая, что там вода. Игнатий вызволял её и балагурил:
— Ванька! Ясно дело, обожгёшься горячим чаем. Вона, пойди, Верка кость грызёт. Ты её за ухи помутузь. Наши-то собаки тебя страшатся, как чумного. Всю шерсть с их хребтин повыдирал.
А Иван Игнатьевич рад стараться. Мигом обротал сучку за шею и поборол на спину. Верка, понимая игру, нарочно злилась, осторожно хватала его за одежду зубами, отпихивалась ногами. Да не тут-то было! Оседлал малец лайку крепко.
— Вот, обормотина, — посмеивался Игнатий, — весь в меня прокуда. Лезет, куда не просят. Ить цапнет же, зараза.
Ванька тем временем изловчился и больно кусанул Верку за лапу. Собака отчаянно взвизгнула, отбросила седока и подалась в темь, подальше от греха. Игнатий опять заржал.
— Ну, даёт! Собаку кусанул! Чё ж с им дале будет — страх подумать, — увидев, что сын тащит из котла добрую кость с мясом, опять хмыкнул: — Не-е-е, брат. Ясно дело, ты от голоду не помрёшь.
Егор любовался мальчишкой. Был он мордатый и шустрый, обещая стать здоровенным мужиком.
Лушка уже отмахнулась от печалей, весело щебетала, подсовывая Игнатию лучшие куски, металась к костра, успевая всё сделать: и упавшего Ваньку подхватить на ноги, и сестру с братом, сморенных едой, увести спать, и накормить мать. Ландура отлёживалась в чуме, у неё голова кружилась и болела.
Потянуло свежестью. Спустя полчаса всё зашелестело вокруг от мелких капель дождя, костёр зашипел парком, не покоряясь воде.
Табор свернули рано. Завьючили оленей самым необходимым. Весь груз им было не поднять, Степан обещался вернуться ещё раз и увезти оставшиеся на лабазе припасы. Женщины, наделённые материей, бусами и бисером, что нашёл Егор под разбитым плотом, не скрывали свой восторг.
Бережно упрятали подарки в отдельный вьюк и долго тараторили по-своему. Лушка всё же не утерпела, надела бусы на шею, урвала у прижимистой матери яркую косынку из китайского шёлка и стала похожа на цыганку.
Потом нарядилась в широченную мужскую рубаху и, довольная, взгромоздилась на оленя. Игнатий хохотнул.
— Как роза в лопухах! А похорошела-то, глянь-кось, Егор! Иё бы одеть в дорогие платья — фору даст кому хошь. Вот, кажись, я и обженился. На хрен мне теперь сдалась тая Манчжурия. Сын растёт, девка продыху не даёт старику… Всё, паря… Тут и останусь.
Правда, зимой чуток от скуки не загнулся, ничё-о… обвыкну. А вот как теперь с золотом поступать — не определюсь. Ума не приложу! Хучь пули лей из него. Ить мы всем гамузом за зиму половины не проели. Степан ездил в якутские деревни-наслеги, всякого добра припёр на шести нартах.
На старость буду копить, — усмехнулся Парфёнов, — может, Ваньке сгодится. Значит, не велят нам с тобой в новые прииски уходить. Ну, что ж. Поглядим, где эта банда хоронится. Никуда они не денутся.
Человек ещё без следу не умеет жить, даже летом. Отыщем…
Прошлогодние затёсы Егора на деревьях потускнели, оплыли смолой. Да они и не понадобились. Эвенк вёл караван, как по натянутому шнуру, зная все тропы и переходы в неохватной тайге. Ругал Игнатия за эти самые затёски.
— Зацем терево зря кровь пускай! Шибко плохо… Худые времена идут, однахо… Скоро лючи всем зверям топором метка делай. Зверь собсем помирай. Народ наш без мяса помирай. Ворон брюхо радуй — шибко хорошо кричи! Кр-р, крр, кр-р!
Худой лючи по следам топора наш табор быстро ходи, Лушка собсем уведи, наша пропади… Дурной карабин опять стреляй. Шибко худо…
— Да ладно тебе разоряться, Степан, — увещевал его Парфёнов, — затеси совсем редкие и в глухих местах, где нет тропы. Никто нас не отыщет. Скорей бы уж добраться, в шурфик нырнуть, — повернулся к Егору, счас нам куда легше будет промышлять, о жратве не надо заботиться.
Лушка накормит и напоит. Копай да копай удачу… а свой заветный ручей я выказал прошлой осенью Бертину. Ключик верстах в пяти от Незаметного, куда счас весь свет бегёт, и он уже разрабатывается. Мы вот малость помоем на старом ручье, а к осени ишо поищем россыпь.
Весь смак объегорить чертей подземных, вырвать из их поганых лап фарт. О! Это я понимаю! Отчекрыжить у них новую россыпушку — милое дело. Про Гусиную речку настало время сообщить властям.
Они шли вдвоём, приотстав от каравана. Игнатий опирался на посох — кондуктор, как он его называл, прихрамывая. Кость срослась неправильно, и нога стала короче. Лушка ещё на стояке у реки отмахнула ему бороду, оставила куцый клинышек на развод. Заключила во всеуслышание: «Шибко лохматый амикан-медведь».
По её разумению, всё живое должно к весне тёплую шерсть сбрасывать. Она тоже шла пешком рядом со связкой оленей, придерживая сына, сидящего богдыханом на вьюке. Верхом ещё аргишила неокрепшая Ландура.
Ребятишки резвились в тайге с собаками и малокалиберной винтовкой, оставленной Егором в прошлом году, взамен винчестера. Редкие их выстрелы даром не пропадали, в бивачный котёл то глухарь попадал, то петушок рябчик, самок эвенки не били по закону своего племени.
С раннего детства им привито, что рядом с гнездом глухарки-капалухи нельзя появляться, топать ногами, рубить деревья и разводить костёр.
Нарушение запрета почиталось за большой грех и каралось злыми духами. Эвенки никогда не убьют дичи больше, чем надо для пропитания. Игнатий вдруг остановил Егора и медленно заговорил:
— Ежель застанем людей у наших шурфов, особо не пужайся. Я зимой одному любопытному охотнику намекнул о Гусиной речке. По моим прикидкам, он связан с бандой, о которой ты принёс весть от Мартыныча.
Вначале остановимся в первой землянке и сходим с тобой на разведку. Ежель они клюнули на приманку, надо сообчить в Зею иль Якутск. А может, и сами управимся, Егор? Как ты на это глядишь? Окромя тово инженера, в банде ишо десяток человек разного сброду, остальные ходят связниками. Кто поубёг на новый прииск.
— Ты предлагаешь их перебить?
— А как же… Это, брат, война… не на живот, а на смерть. Иль мы их изведём, иль они нас будут бить из Харбина нашим же золотом. Тут жалости не должно быть. Заверяю тебя, как старый партизан. Инженера, конешно, можно словить. Но как ты ево доставишь к властям? Он к нам пришёл с бедой, пущай её сам хлебает. Так что, гляди… коль убоялся, скажи.
— А что нам бояться, — раздумчиво ответил Егор, — раз надо, так я готов. Если дело дойдёт до драки без оружия — я им покажу китайскую пасху… она, говорят, раз в две тыщи лет бывает.
— Я не сомневался в тебе, — благодушно просиял Игнатий, — нам выпало быть хозяевами этой страдальной земли. Надо её беречь, не щадя живота своего. Ясно дело, Отечество наше, — он развернул правую руку широким махом, показывая молодому напарнику открывающийся с вершины сопки вид.
Пики снежников Станового хребта белыми оленями паслись на краю горизонта. Под ними ползали туманные клочья дождевых туч, застилая отроги и сглаженные горбы сопок. Егор поднёс к глазам бинокль и залюбовался могучей панорамой тайги.
Долины бессчётных рек и ключей впитывали тепло солнца, курились в голубой дымке горбы сопок. безвестная, веками нехоженая глушь, доступная лишь редким кочевьям эвенков.
Бураны, горные реки, зимняя бескормица, лютые морозы, разливы наледей, злые духи и ещё невесть какие беды преследовали их. Голодные медведи драли оленей и их самих, настигали великие моры — болезни, а тут ещё открылось нашествие «дурных люча», которые «дерево зря кровь пускай».
Любое испытание судьбы эвенки воспринимали просто и ясно, как явление утра или дыхание ветра. Их следы таяли на звериных тропах, оставались на стоянках палки от чумов и кострища, а на деревьях истлевали покойники в долблёных колодах.
Рождались в жутких стужах дети, если выживали, шли следами предков. У них никогда не было дома — в обычном понимании. Крыша их дома — небо, стены его — тайга и горы. От такого просторного жилища и души у эвенков просторны, честны и по-детски наивны.
Многое о таёжных людях рассказал Егору Парфёнов в минувшее лето. Даже при защите своей дочери Степану невозможным казалось поднять оружие на человека. Теми выстрелами он ранил и себя, ранил глубоко и жестоко.
После этого, стал задумчив, какое-то скрытое разочарование в себе мутило его разум и не давало покоя. Всё чаще раздражался, бил посохом-нинками заупрямившегося перед бродом ездового учага.
Степану уже не успокоиться теперь до заката последнего солнца, и даже там, когда эвенк откочует к верхним людям, мудрые предки учинят безжалостное осуждение за «дурной карабин».
Человек в тайге — большая редкость и радость. Можно узнать свежие новости, покурить трубку у костра и напиться чаю, можно многое рассказать ему о своей удачной охоте, направить в дальнюю и неведомую встречному тайгу, где много ягеля для оленей, зверя и птицы, где можно сытно жить.
Кусты и деревья распушились густой зеленью, спала вода в реках и ручьях, только белые языки наледей напоминали о зиме студёным дыханием. Буйная жизнь пробуждалась в тайге. Собаки вспугивали разбившихся на пары линяющих куропаток. Их шейки уже стали светло-коричневыми.
Краснобровые петушки ржали непомерными голосами. Лёгкие Егора насыщались смолистым ароматом хвои, сочным запахом распустившихся березняков и оттаявшей земли.
Звериные тропы, обегавшие костоломы-курумники, завалы буреломья, мягко ложились под копыта оленей и ноги людей, прямились через ложбины и водоразделы, вились с них к безымянным ручьям.
В ямках стремительными молниями мелькали хариусы, в панике забивались под берег в промоины от упавшей тени человека. Неужто они знали о его прожорливости и хищности? Кто их надоумил бояться двуногих и не бояться оленей? Дивная загадка…
Верка совсем отяжелела. С провисшей спиной понуро брела сзади каравана, цепляясь за кочки набухшими сосками. Подступало время щениться. Собака тоскливо поскуливала, рыскала на биваках под выворотнями и коряжинами, пытаясь устроить логово, но утром приходилось опять бежать вслед за людьми.
На зорьке тёплые туманы беззвучно паслись по марям и долинам, опадали целебной росой на поднявшуюся траву. Тёмные, поднебесные ели сторожили их белые табуны, закрывая от ветра густым лапником в ризах мха-бородача.
Егор испытал такую благодать в этом кочевье, что совсем не морила усталость. По вечерам он затаённо вслушивался в рассказы бывалых Игнатия и Степана, игрался с настырным Ванькой, отродясь не умевшим плакать, как бы больно не ударялся.
Только сопел носом, слегка морщил лоб и продолжал заниматься своими делами. Он привязался к Егору: повадился забираться к нему на спину, чмокал губами, как это делает Ландура.
Быкову приходилось изображать учага, Ванька от важности пускал губами пузыри и цепко держался за уши своего взрослого приятеля.
Быков часто вспоминал Кацумато, его учение — видеть прекрасное в простом, а тут в этом прекрасном можно было захлебнуться. Не надо строить искусственных каменных садов: вокруг развалы могучих природных останцев, шумит и живёт тайга.
Егор не стремился к бездейственному созерцанию и умилению, он вступил в суровую школу испытаний, в которой учительствовала сама жить, можно охотиться и гнать плот по реке, ловить рыбу и бандитов, на что сговорил его Игнатий.
Егор теперь часто думал о словах японца — «Человек не должен быть покорным судьбе», переиначивая их на свой лад. Не смог Кацумато переродить его в жестокого сверхчеловека-убийцу.
Егор, благодаря своему природному уму, изначальной воинской школе деда Буяна, помощи Игнатия, отсеивал из учения японца всё жестокое и чужое.
Открылись в Быкове родники истинно русские: добра и любви к жизни, и своим национальным корням, к своей святой земле.
А над зелёными волнами сопок плыли и плыли в неведомый аргиш тёмнобрюхие облака.
Гуреев услышал далёкий выстрел в тайге и немедля остановил работы в шурфах. Дюжина верных людей собралась у его маленькой палатки, стоящей особняком от ихнего балагана. Горный инженер был сухощав и лыс, поблёскивал круглыми китайскими очками.
На поясе висел тяжёлый кольт, нож и четыре лимонки. Тонкие губы сурово сжаты. По наводке связника, бандиты нашли Гусиную речку, а Гуреев ждал прихода старателей, открывших на ней золото.
Хорошо вооружённые люди расселись вокруг своего командира на камнях.
— Сюда идут те, кто вырыл землянку. У них — много продуктов. Оленей мы забьём на мясо и сделаем в наледи ледник. До осени хватит.
Перед тем, как я лично постреляю красных сволочей, мы должны их захватить живьём и узнать о россыпи, чтобы не тратить время попусту в поисках. Засаду делаем у реки, берём их, когда начнут переходить её вброд, — он разделил своих подопечных на группы и повёл к предполагаемому месту встречи.
Они ждали до самого вечера, и вот показался караван. Впереди на учаге ехала женщина, сзади шёл тунгус с карабином. Больше никого не было. Когда олени перебрели через речку, вокруг них встали из кустов мрачные фигуры с винтовками наперевес.
Степан вздрогнул от неожиданности. К нему направился долговязый люча с пистолетом в руке, сорвал с плеча эвенка оружие и промолвил:
— Где остальные?
— Однако, Тимптон сиди… Паром жди. Потом приходи сюда. Лабаз продукты везём. Однако…
— Где они мыли золото, знаешь? Где шурфы?
— Однако, знаю, мало-мало ходи, — ответил Степан, как научил его Игнатий, чтобы бандиты не перестреляли их сразу, — однако, завтра покажу.
— Гм! — оживился Гуреев. — Братцы! — обернулся к своим. — Ведите оленей к землянке Потрошить вьюки. Одного олешка сразу на мясо.
Оголодавшие по спирту бандиты мигом расхватали банчки, лежащие в каждом вьюке сверху, и никакие угрозы Гуреева не смогли остановить одичавших людей. Один волосатый, мрачный мужик подвинул к себе карабин и угрожающе прохрипел:
— Не шуми, ваш бродь… дай отвести душу. Не жрали толком уж сколько дён, — поднял банчок над головой и взахлёб стал пить.
Степан сам заколол оленя и испуганно засуетился, выпрастывая тушу из шкуры. Ландура уже вешала котёл над костром. Вскоре все были пьяны, даже Гуреев.
Он пытался унять этот сброд, который ненавидел и презирал, но потом отступился, зная, за многие годы по работе на прииске, какая необузданная стихия — пьянка.
Инженер велел растопить печку в землянке для себя, прикидывая, как бы уволочь туда тунгуску. Пусть страшновата, но всё же, баба. Ах, женщины, женщины… Где вы? Гуреев ощупал кольт, нож, гранаты на своём поясе и поднялся, позвал за собой Степана с Ландурой.
Бандиты пришли сюда из Манчжурии, они озверели и надоели друг другу за долгие месяцы скитаний, за зимовку впроголодь в якутском улусе на реке Амге.
В сильном хмелю стали выяснять отношения, вспоминать старые обиды, и вот уже один валится в моховые кочки с простреленной головой, второй кидается с ножом и падает от пули Гуреева, выскочившего на шум из землянки.
Трое раненых скулят у костра, пытаясь перевязать себя и унять кровь. Оставшиеся семь человек возбуждены и наседают друг на друга, щёлкая затворами. Гуреев разъярённо влетает меж ними, угрожая и уговаривая, трезвея с каждой минутой.
И так не хватает людей для выполнения задания. Он стоял перед ними у костра, говоря об освобождении России от красных, а Игнатий видел из-за кустов на его поясе четыре рубчатые гранаты и примерялся, с чего начать захват банды, чтобы не положить своих людей.
Вдруг рядом хлестнул выстрел, Парфёнов вздрогнул и обернулся, Лушка сжимала в руках малокалиберку и нехорошо скалилась, видно припомнив себя скрученной на полу такими же грабителями.
Гуреев дико вскрикнул и, падая, успел нащупать гранаты на поясе… Он не имел права попадать в руки красным с теми бумагами, которые лежали в кармане его английского френча. И раздался взрыв, осколки посекли все вокруг, даже котел с остатками мяса.
Спаслись только Ландура со Степаном, споенные в землянке наповал. Когда Игнатий с Егором осторожно подошли к углям раскиданного костра, только один бандит напоследок слабо икнул и стих.
— Вот и всё, — обронил тихо Парфёнов, — когда же кончится эта кровь на нашенской земле. Гос-с-споди… Вот и всё… — сокрушённо махнул рукой и пошёл к землянке. — Ай да Лушка! Партизанка, ясно дело!
Утром зарыли в общей могиле побитых, собрали оружие и сложили его на лабаз. Останавливаться тут не хотелось, сразу же завьючили оленей и ушли вверх по реке.
Землянка встретила людей затхлой сыростью. На полу нестаявший сугроб снега, надутый через дверную щель. На нём грязные отпечатки медвежьих лап.
Хозяин проверил свои владения и своротил непонравившийся столик из сухих жердей. Печку не тронул, но отыскал под валежиной упрятанные лотки и погрыз их зубами. Игнатий негодовал.
— Экий дурень, ясно дело, видать, прельстился жировой пропиткой. Он с голодухи и не разобрал. Надо было лотки на дерево прибрать. Ума не хватило, ясно дело… Теперь придётся новые мастерить.
Эвенки ладили чум на сухом бугорке рядом с небольшим ручейком. Они установили каркас из жердей, обтянули его берестой и продымленными шкурами. Дети наломали ворох тонких веточек лиственницы с недозрелой хвоей для подстилки.
В чуме сразу запахло смолистым духом леса. Пустые веточки пружинили под расстеленными выделанными шкурами. Было мягко и тепло. Даже Ванька, швыркая мокрым носом, таскался с непосильной жердиной, не отвлекаясь при общей работе пустыми заботами.
Олени, позвякивая боталами, разбрелись по мари на кормёжку. В лесу желтел ковёр нежного ягеля, их первейший корм. На шеях оленей привязаны аршинные палки, мешающие уходить далеко от табора. Верка пропадала где-то в лесу, отыскивая надёжное логово.
Дня через три явилась похудевшая до неузнаваемости, шальная от радости материнства. Жадно поглотала еду и опять незаметно исчезла, не доверяя людскому глазу своё потомство.
В следующий раз эвенк надел на неё ошейник с маленьким оленьим колокольчиком и, дождавшись, когда она нырнула в кусты, медленно пошёл следом.
Собака, словно чуяла, что её преследуют, долго кружила в густом ельнике и всё же, привела к логову. Когда Егор и Парфёнов пришли от шурфов на обед, под выворотнем у землянки увидели шесть пушистых комочков, попискивающих и теребящих сосцы Верки.
Та прижала уши и предупредительно зарычала, даже своих хозяев не захотела признавать. Ещё рыкнула и замолотила хвостом, как бы извиняясь за свою грубость.
— Ах ты, холера! — улыбнулся Игнатий. — Разве можно зубы на нас скалить. Я вот тебя! — Он подошёл отнял от соска одного щенка с раззявленным ртом и показал Егору. — Иде ж она рыжего женишка отмахнула? Лапки толстые, крепкий будет кобелёк.
— В Харбине приблудилась лайка. Хотел кобеля с собой взять, а он вдруг пропал. Зверовая была собака. У твоего соседа маньчжура петуха умыкнула в первый же день и в дом принесла.
— Ге! Вона испортил Верку — и поминай как звали. Вот прокуда, взыскать не с кого.
Верка беспокойно стрясла щенков и встала, жалобно поскуливая и не отрывая глаз от рук Парфёнова. Вспрыгнула ему лапками на грудь, потянулась к поднятым ладоням, умоляя вернуть рыжего сынка.
Подошёл Степан. Поймал собаку за ошейник и сунул её в землянку. Она заревела там, царапая и грызя дверь. Эвенк подобрал щенков, опустил первого на ровный срез высокого пня. Щенок пополз, пикая и перебирая непослушными лапками.
Оборвался и упал на мох. Степан молча отложил его в сторону. Положил на пень второго. Им оказался тот самый рыжий и головастый кобелек. Он осторожно тронулся и только лапки почуяли край, напрягся спиной и, чуть не свалившись, судорожно отполз назад. Двинулся в другую сторону, но везде натыкался на пугающую пустоту.
— Ты глянь на него! — удивился Егор. — Слепой еще, а какой сметливый.
Степан снял осторожно рыжего и отложил в другую сторону, заменив его третьим щенком, который сразу же кувырнулся в мох. Ещё два щенка выдержали испытание и не упали. Их-то эвенк подверг новым урокам. Брал по очереди за шиворот, встряхивал.
Один завизжал и попал в кучу к упавшим с пня щенкам. Потом он долго осматривал пасти и лапы у оставшихся двух, поднимал их за кончики хвостов. Оба молчали, а рыжий даже еле внятно зарычал. Лицо Степана от этого засветилось радостью, и он довольно прищёлкнул языком.
Положил их под выворотень, а остальных собрал в шапку и понёс к ручью. Егор понял, что неудачники обречены, но возражать не посмел, хоть было и жалко их. Долгие века скитаний с собаками по тайге давали эвенкам право на мудрый и жестокий отбор.
Кормить пустолаек и ленивых псов нельзя, собаки сами должны кормить хозяина и терпеливо сносить все тяготы. Должны стать сообразительными уже в утробе матери, чтобы выжить в огромном и суровом мире.
Выпущенная из землянки сучка кинулась под выворотень, облизала своих детей, которые ещё слепыми выиграли первую схватку со смертью. Озадаченно порыскала вокруг глазами, тоскливо взглянула на стоящих людей и успокоилась.
Щенки взахлёб сосали молоко, уминая шерсть на брюхе Верки короткими лапками, не ведая ещё, какой откроется через пару недель удивительный мир, полный запахов, звуков, опасностей.
Одурманенная летним зноем долина.
Копачи соскребали со дна проходнушки матовые крупинки золота, доводили шлих в изработавшихся лотках. Тёмная яма ручья манила прохладной глубиной, хотелось окунуться и смыть пот. Прыткие хариусы всплёскивались у переката, собирая наносную живность.
Над чумом вился дымок, разомлелые олени спасались от комарья в дымокурных балаганах из поставленных большим костром молодых листвянок. Женщины занимались выделкой шкур, стряпнёй, шитьём зимней одежды.
Степан мастерил новые нарты, ходил изредка на охоту. По утреннему туману завалил на болоте сохача. Часть мяса опустили в ручей, часть нанизали на палки крупными кусками и подвесили над дымом костра.
Веркины щенки уже резво сновали под ногами, пробуя неокрепшие голоса. Рыжего кобелька Парфёнов почему-то окрестил Мамаем, видимо за наглость и свирепость. Сучонку — Грунькой, в память о ещё какой-то зазнобе.
Чем выше били шурфы по ручью, тем богаче становились пробы. Рассечками Игнатий шёл точно по струе, Егор пробовал на лоток боковые пески и удивлялся нюху старого приискателя. Степан один раз тоже опустился под землю, поползал малость в жиже и опрометью кинулся назад.
Не по себе было во тьме суеверному эвенку. Наверху помогал, высыпал поднятые воротом корзины, ковырялся в песках тёмными пальцами и, не увидев ничего примечательного, безнадёжно махал ладошкой.
— Следа собсем нету… как иво найдёшь, могун… зверь куда лучше. Собсем плохо! Много людей вся тайга перекопал, оленям мох нету. Шибко плохо.
— Нич-ё-о, Степан, — увещевал его Парфёнов, — сюда не разом доберутся, а если и придут — откочуешь в другие места, где не водится этого добра в земле. Тайга большая. Всем хватит места. Тебе ить собраться, как цыгану. Подпоясался — и айда!
К середине лета хромой приискатель затосковал. С неохотой поднимался по утрам и всё чаще всматривался в далёкие сопки. Работал с прохладцей, а то и вовсе в середине дня уходил с удочкой дурить прожорливых хариусов.
Золота компаньоны уже намыли изрядно, но шальное богатство не приносило радости старому бродяге. Одним погожим утром Игнатий долго пил чай, а потом приказал:
— Собирайся в дорогу.
— На прииск пойдём? — заинтересовался Быков.
— А куда глаза глядят. Табор пущай тут останется, одного-двух оленьков возьмём, и хорош. Надо искать другой ключ. Скушно тут мне. Страсть, как скушно. Кажний Божий день одна работа. Тьфу!
— На кой он нам, другой ключ. И тут золотья навалом. До осени набуровим до пуду.
— А на хрен мне сдался твой пуд? Чё я с ним буду делать? Ежели бы ногу можно было купить поновей, а так, хватит на прожитьё. Да и ты не жадничай, более прошлогоднего намыли.
Интересу мало у меня к этой россыпушке. Она чересчур легко далась, а мы и в бабах такое не любим. Я хочу добиться в трудах, попотеть в поисках, помороковать башкой.
Степан пытался отговорить Парфёнова, но тот был непреклонен. Даже Лушку не взял с собой. Велел ожидать эвенкам их возвращения. К обеду нагрузили вьюками трёх оленей и двинулись к реке, в которую впадал ручей.
По долине Гусиной шли безостановочно вверх, ночи коротали в пологе у костерков. Парфёнов сразу воспрянул духом и хромать-то стал меньше. Гнал связку оленей в неведомые места, хищно оглядывая с водоразделов крутые распадки и бегущие по ним ручьи.
Кайла и лопаты до поры не трогал, полагаясь только на свое чутьё да на знание камня, в котором, по его мнению, родится золото.
Старатели забрались в верховья неизвестной большой реки и свернули в её неширокий приток по правому берегу, берущему начало от тех же гор, откуда вытекал столь опостылевший Игнатию ключ.
На этой речушке пробили первые шурфы и, кроме знаков, ничего не нашли. Тронулись плутать далее. Парфёнов учил Егора определять на глаз гальку и породу, сопутствующую золоту. Особенно много говорил о природных ловушках, которые препятствуют сносу тяжёлого «рыжья».
И снова они пробирались через гребни водоразделов, открывали всё новые и новые ручьи, полные гомона торопливой воды и завалов разнородного камня. Егор усердно постигал старательскую науку поиска…
И когда он увидел неведомую речку, пережатую с двух сторон скалами, что-то ёкнуло у Быкова в груди, Егор робко предложил Игнатию:
— На гирле должно осесть было золото. Выше по течению ему не было преграды при сносе, а тут, верным делом, под валуньём гребень плотика, как в проходнушке уступ. И галька-то у воды вся, как на первом ручье. Такого же роду. Давай посадим шурфик?
— Славно, брат, славно, — ощерился Парфёнов, — башка варит, не зря я тебе талдычил. Глядишь — толк будет. Только надо прогнать дудки и езенки-закопушки на входе потока в долину. Вишь река делает колено и бьёт в энтот прижимистый берег.
Верным делом, осело там в стародавние времена крупишко в укромных ямах. Всё! Таборимся! И ежели не сыщем тута, пойдём назад обрезать ключи с энтой стороны хребта.
В этот же день заложили первый шурф. Сочилась вода, приходилось вычёрпывать со складным ведром, сшитым по заказу Игнатия Лушкой из сохачьей кожи. Егор самозабвенно бил шурф, не думая о еде и отдыхе.
Первый раз сработала интуиция открытия, она удваивала силы. Но его шурф вскоре упёрся в голую скалу, оказался без песков. Егор отступил вниз сажени на три и запоролся в сплошное валуньё. Тогда Игнатий очертил квадрат на гальке берега выше по течению реки.
Дня через три старатели подняли жёлто-красные пески с мелким галечником. Прослойка их над скалой была невелика, но когда Егор промыл в лотке первую пробу, то онемел от волнения. В уголке лотка притягательно мерцали золотые крупинки какого-то зеленоватого окраса.
Ядрёные, загадочные. Егор ликующе заорал Парфёнову, варящему обед на костре. Тот мигом прилетел на зов, набрал в свой лоток песков и быстро заработал в чистой воде. Игнатий зацепил сразу пару самородочков величиной с крупную фасолину — тараканов. Меж ними густо кровянели капли граната.
Парфёнов остался бить землянку на взгорке в сосняке, а Егор с Веркой отправились к далёкому табору. Болталось у него в тулуне на гайтане им самим открытое золото. Не пожелал он с ним расстаться, захотел похвастать перед эвенками.
На ночёвке разглядывал тускло отблескивающие в бликах костра драгоценные крупинки, весело балагурил с Веркой. Собака приветливо щурилась, скучающе позёвывала, утомлённая надоедливой трескотнёй хозяина и, для виду, согласно молотила пушистым хвостом.
На середине пути забрели в гущу берегового ельника, и вдруг собака зашлась остервенелым лаем. Егор схватился за оружие, по голосу определил, что схлестнулась Верка с крупным зверем. Дозарядил второй ствол ружья патроном с круглой пулей, не особо надеясь на маузер.
Осторожно пошёл на рёв суки. Ельник был страшно захламлен павшими от старости и ураганов деревьями. Под камнями где-то бился и журчал ручей.
Егор внезапно увидел у корневища поверженной ели здоровенного медведя, увлечённого наскоками собаки. Он резко бросался на неё, пытаясь подмять липучую и нахальную тварь, но Верка увёртывалась и, пока он недоумевал, накидывалась сзади.
Укушенный за гачи, медведь страшно рявкал и опять бросался в атаку. Отчаявшись изловить лайку, прижался спиной к выворотню, карауля её малейшую оплошность. Верка захмелела от борьбы, потеряла рассудок и чудом избегала ударов лап, которые сметали кусты и хилые берёзки.
Вдруг медведь фыркнул и встал на дыбы, всё же, учуял дымный запах человека и сразу же выцелил нарушителя своих владений, надеясь хоть на нём выместить свою злобу. Сиганул через поваленную лесину, уже не обращая внимания на вцепившуюся в зад собаку.
В два огромных прыжка он достиг лиственницы, за которую ступил хозяин этой лохматой и злой животины.
Раззявив пасть, зверь ломанулся навстречу полыхнувшему огню, и, уже сводя последние счёты с врагом, он облапил дерево и разорвал предсмертным махом когтистой лапы плечо остолбеневшего от внезапного нападения Егора. Удар был такой сильный, что охотник полетел кубарем в траву.
Егор скоро пришёл в себя. Он подозрительно поглядел на тушу зверя у комля лиственницы и определил, что медведь уже мёртв. Раны на плече были не особо страшные спасла плотная оленья дошка. Егор промыл царапины водой из ручья, перевязал плечо лоскутами исподней рубахи и стал разделывать зверя.
Первым делом Егор извлёк мешочек с желчью, повесил его на куст обвеяться. Потом расчленил по суставам тушу и стаскал мясо в ледяную воду ручья. Шкуру распял меж вершинок согнутых берёзок, птицы выклюют лишний жир.
Провозился дотемна, и пришлось разжечь костёр. Медвежью печёнку, капавшую на угли сукровицей, зажарил на палочках. Раны свои промазал желчью и присыпал золой, по старинному рецепту, слышанному от отца. Верка мясо есть не стала.
Утром Быкова разбудил недовольный крак двух чёрных воронов, явившихся на поживу. Когда Егор тронулся в дорогу, вороны дружно спланировали с вершин елей к брошенным потрохам. И сразу умиротворенно заквохтали, забубнили о чём-то своём.
К табору эвенков прибрёл вечером. Издали услыхал звон бубенцов и щенячий лай наседавшего на кого-то Мамая. Верка убежала вперёд, и скоро на берег выскочила Лушка, тревожно вглядываясь в лицо приближающегося парня. Егор успокаивающе бросил:
— Живой, живой твой Игнаска. Не бойсь. К себе вас кличет. Богатый ручей нашли. Будем там промышлять. — Она мигом повеселела и пошла рядом. Совсем буднично и без удивления потрогала рукой располосованную когтями душегрейку.
— Однако, амикан Игорку мало-мало трогай. Кушать злой амикан сладкий лючи хотел, дурной собсем.
Ночью она неслышно вошла в землянку к спящему Егору. Просто и легко понимала жизнь светлая душа Лушки. Ей нравился мужик Игнатий, совсем худо, что он не пришёл, так его Нэльки ждала и скучала без ласки.
Приглянулся за лето и молодой парень. Разве не вправе важенка полюбить молодого оленя? А утка другого селезня? Когда Егор спохватился, испуганно отстраняясь, обжёгся об упругое женское тело, льнущее к нему, гибкое, охваченное первобытной дрожью страсти, то накатило такое смятение, что не знал куда себя деть.
Отпрянул и прижался спиной в угол землянки, а Лушка ворковала горлицей и теребила его спутанные волосы, нюхала его щеки по своему тунгусскому обычаю, постанывала и похохатывала, прижимаясь все крепче.
— Т-ты-ы что, сдурела?! — наконец выдавил, отпихивая её впотьмах, и опрометью кинулся из землянки, больно ударившись головой о бревенчатый накат.
Вернулся назад уже на рассвете, сморенный бессонницей. В тусклом свете он увидел спящую на шкурах Нэльки. Услышав его шаги, она легко вспорхнула.
Неслышно ступая по застланному веточками полу босыми ногами, подошла к нему. Стала прикладывать к его раненому плечу листья каких-то трав и счастливо расцвела в тихой улыбке.
Второй раз испытывала Егора на излом судьба, пытала самым коварным средством — женщиной. Но, в отличие от Марфутки, тунгуска вызывала в нём только восхищение своей простотой.
Она совсем не стеснялась и не страшилась его, заботливо и уверенно врачевала, что-то нежно напевала, чудился Егору в её песне переплеск бегущего ручья, щебетанье лесных птах…
— Ну, хватит, хватит, Луша… иди в чум и более не подступайся ко мне. Ить я живой человек — и до греха недалеко, — сколько можно сурово выговорил он.
— Игорка, Игорка, — приникла она к его руке, не понимая, за что её так грубо прогоняет парень. Обиженно расплакалась: — Зацем не приходи? Луска собсем худой баба, да?
— Отвяжись! У вас с Игнатием сын, не хочу поперёк встревать. Иди, я посплю малость, в полдень тронемся.
Он провалился в какой-то тревожный сон. И чувствовал, как прикасаются к нему руки молодой тунгуски, шершавые от работы и сильные. А когда проснулся, опять увидел её рядом.
Степан воспринял их явление из землянки совершенно спокойно. Посасывал ганчу, пускал клубочки дыма и мудро щурил узкие глаза. Потом привычно рушил чум, укладывал на нарты пожитки, все торопливо помогали ему.
Вскоре большой караван двинулся вдоль берега. По пути хотели забрать мясо, но его там не оказалось — другой медведь похозяйничал. Сытые вороны все ещё сидели на елях и задышливо каркали, пускали диковинный клёкот над притихшей тайгой.
На первой же ночевке Лушка уверенно улеглась в пологе Егора, расстелила рядом с собой шкуру и выжидающе поглядела на парня. Егор подсел у костра к отдыхающей Ландуре, намереваясь тут же и спать. Вдруг она заквохтала глухаркой:
— Иди… — подтолкнула его в плечо, — тевка обижать большой грех! Духи матери ладно правят аргиш жизни. Лушка шибко сладкий тевка. Иди-иди… у-у-у сладкий… — она так смачно чмокала губами и закатывала глаза, что Егор не выдержал и сокрушённо улыбнулся. Ландура обиделась и отвернулась.
Лето на исходе… Самая отрадная и сытная пора в Якутии. Днями изводит жарынь, ночи темны и прохладны, воды полны жирующей рыбой, небо — звёздами, поляны — бессчётными цветами и травами.
На рассветах клубятся и тают росные туманы, и от зари до заката длится благостный день на радость всему живому: зверю ли чуткому, рыбе ли быстрой, птице ли в лесах и небе, человеку ли блудному в этом диком раю…
Промывка на новом месте растянулась на долгие дни, и тайгу незаметно опалила желтень крадущейся с севера осени. Выспели ягоды, захороводились разноплеменные грибы на усладу лакомым до них оленям.
Тяжёлый золотой песок разделили на три пая, один пай заработал Степан со своим семейством, за помощь и кормёжку.
Игнатий всё чаще поглядывал на юг и мечтал гульнуть напоследок в Харбине. Лушка яростно противилась этой задумке, сердилась от подобных разговоров до слёз и, наконец, пригрозила, что найдёт себе другого мужика на зимней ярмарке.
Парфёнов на это усмехался и подзуживал:
— А чё! Дело говоришь, шальная баба. На кой чёрт тебе нужон я, старый пень? Отхватишь молодого парнягу, да живи себе в усладу. С Богом, девка! Только Ваньку мне отдай насовсем.
Привязался я к нему, прямо страсть Божья. Вот вернусь из Харбина, подарков понаволоку. Захряс я тут, у бабьей юбки, как жеребец в конюшне, надоть ветров свежих хлебнуть. А так, что толку. За каким бесом я рою ево в этой ледяной земле? Не горюй, вернусь к весне.
Всё чаще натягивало северным холодком. Степан беспокойно готовился к кочевью на охотничьи места, баловал собак кормом и брал с собой в тайгу Мамая с Грунькой.
Кобель выдул за лето в рослую лайку, покрылся огненной шерстью, но был ещё бестолковым по сравнению с сучкой. Грунька, опрятная и шустрая, похожая на свою мать, не отставала от Верки во поисках дичи.
Азартно облаивала рябчиков и белок, ловила проворных бурундуков, частенько приходила в табор с раздувшимися от зайчатины боками. Мамай тешил себя битвами со старыми собаками эвенков. Оттачивал клыки на их шкурах, сам бывал погрызен до крови.
Тогда кобелёк приловчился избегать своры, настигал поодиночке обидчиков и так стервенел в драке, что Степан уже подумывал о том, чтобы его пристрелить, боясь остаться без рабочих собак в сезон.
Егор отговорил эвенка, пообещал забрать непутёвого пса в Манчжурию, а Верку оставить. Мамай как бы учуял, кто его спаситель, привязался к Быкову и шастал всюду за ним по пятам, выпрашивая пожрать.
Одним дождливым вечером Игнатий опять громыхнулся на мокрых камнях и зашиб хромую ногу. Она вспухла, стала скрипеть в колене. Парфёнов от отчаянья не находил себе места:
— Всё, брат, кажись, я усмирился. Копыто скрипит, как немазаная телега. Опухоль мозжит. Не пойду в этот год никуда, но в следующую зиму хоть на карачках уползу. Да и ты оставайся. Построим избу, глядишь, и приживёмся…
— За мать боюсь я, тебе ж сказывал, что учудила моя наречённая жёнушка с батяней. Разберусь дома и вернусь. Если Марфа не отступится, плохо ей будет.
— Да я не держу, только в Зею зайди и всё, как есть, обскажи. Про банду сгинувшую, про моё положение. Ить не в Харбин я так рвался, хотелось с Балахиным потолковать. Не знаю ить, как быть далее, чё мне делать. Вот беда.
Можа, он пришлёт человека опять на ярманку. Коли он тебе предложит ишо идти в то осиное гнездо, то подумай хорошенько и прикинь свои силы.
Кацумато — старик дюжеть мудрёный. Если тебя раскроет, то мигом отмахнет головёнку самурайским мечом. У нево есть родовой меч, шибко острый. Жалко мне тебя, гляди.
— Подумаю… В Зее побываю, ежели вовсе дойду. Она как-то в стороне, не по пути.
— На крайний случай заверни к Мартынычу. Моё золото и излишек своего сдай ему, пусть отправит Балахину. И передашь от меня схему ручьёв, где мы нашли россыпи с тобой. Пусть теперь новая власть занимается его добычей и охраной, а мы, живы будем, ишо ключик сыщем.
— Постараюсь всё сделать, как ты просишь.
— Ну, гляди, брат. Ясно дело, завидки меня берут. Покути в кабаке за меня, справь отходную по приискателю Сохачу…
На следующий день Егор собрался уходить. Завьючил на оленя продуктишек. Лушка одарила его новой меховой камлейкой и торбазами. В его кармане лежала подробная карта Тимптона и его притоков, нарисованная на замше эвенком и Парфёновым.
В последний момент Лушка поймала маутом ездового учага и увязалась провожать парня. Двинулись они через перевал в верховьях ручья. Лушка ехала впереди и часто оглядывалась на своего хмурого попутчика. Только за перевалом в распадке остановила она оленя.
Их окружал разлив буйных красок осенней тайги. Свежо обдаёт ветерок, унося жёлтые золотинки игл лиственниц. Солнце багрово тлело на закате, ало высвечивая стволы сосен. Егор облюбовал сухое место у истока маленького ручейка, разгрузил со своего оленя поклажу.
Лушка и не собиралась уезжать. Она привязала к шеям оленей тяжёлые палки-шапгаи, чтобы не убрели далеко, зачерпнула котелком воды и повесила его над огнём разгорающегося костра. Егор не стерпел.
— Луша, возвращайся на табор. Ночь в дороге прихватит.
— Не успею, однахо… одной ночевать худо, амикан туда-сюда ходи, боюсь одна, — явно лукавила эвенкийка.
— Игнатий станет беспокоиться, ещё подумает невесть что. Ох! Лушка! Хорошая ты баба, сердечная…
— Игорка, — она прикоснулась рукой к его плечу и посмотрела прямо в глаза, — зацем меня не хочешь любить?
— Совесть не дозволяет…
— Что такое совесть на языке лючи?
— Совесть? Гм-м… Ну, как тебе сказать… Если она есть у человека, совесть, то он не возьмёт чужого оленя, не убьёт безвинного и слабого, не украдёт из лабаза чужие продукты, не принесёт людям зла… совестливый — это добрый и светлый человек, вроде тебя, Луша, и твоего народа — эвенков, — он улыбнулся и вздохнул.
Жить с совестью трудно, много соблазнов тебя пытает и, в то же время, легко… знаешь, что никто не попрекнёт, а главное, не попрекнёшь сам себя, не загниёшь, не исчернишься нутром своим.
Сварился ужин. Нэльки разломила мягкую пышку на части. Мамай полез к огню, голодно облизываясь. Лушка мигом его огрела по морде палкой.
— Собсем дурной! Тайга корм ищи. Надо твоей шкуры шапка делай, — пододвинулась ближе к Егору и опять робко прикоснулась к нему, погладила плечо, — хорошо Луска лечил метка амикана?
— Хорошо, — обернулся Егор, глядя в её бесхитростные глаза, — спасибо тебе за всё.
— Худо, что не хочешь оставить свою кровь в тайге. Шибко худо! Мы будем ждать тебя весной на старом месте. Мясо мноко будем кушай, сопка аргиш ходи. Могун копай мноко-мноко.
Сморенный усталостью Егор улёгся в пологе. Лушка перемыла нехитрую посуду и опустилась рядом на хвойную подстилку. Он насмелился и обнял её, как сестру, благодарно и ласково.
— Моя плохо понимай, — не отступалась Нэльки, — ты ничего не воруешь, не убиваешь, а наоборот можешь дать человеку новую жизнь. Разве это плохо? Разве худо, когда молодой амикан прогоняет старого жениха от медведицы во время гона, сильные звери и красивые от него родятся весной в берлоге…
— Не-е… то другое дело. Мы же не звери. У людей — всё по-иному. Без совести были те люди, что украли тебя из чума. Без совести жить — горе… любить без совести — вовсе нельзя…
Но она не желала понимать условностей, придуманных белоликими лючи вокруг простой, как песня, любви. И она верила только природе, только своему чувству…
Ноги Егора отмахали по незнакомым местам немало вёрст, а Тимптон всё ещё таился в дальних увалах. Мамай распугивал дичь, бестолково взлаивал на орущих кедровок и молчаливо снующих по деревьям кукш, неустанно летал по тайге рыжим чёртом.
Олень покорно шёл следом за путником. На прощанье подарил Егор тяжёлый для пути «Зауэр» Лушке, полагаясь только на маузер. Пробирался через лес и увалы, ориентируясь на далёкие поднебесные гольцы Становика.
Дни заметно уменьшались, а ночи выстывали. Обнажились осинники и березняки. Озябшая голубизна неба пустынно сияла в безветрии, ожидая косяки птицы и следом буранные тучи.
Егор спешил. На охоту время не тратил, попутно ссадил с деревьев трёх молодых глухарей, глупо таращившихся на неведомо двуногого зверя и дурную лису, с лаем грызущую комли лиственниц.
Двух птиц успел подобрать, а третьего петуха утащил в лес довольный Мамай и слопал. Получил за это крепкую взбучку — виновато махал помелом хвоста, хитро щурил шельмоватые глаза. Мол, чего разоряться, птицы в тайге много, на всех хватит.
Тимптон встретил Егора глухим рокотом студёной воды. На тихих заводях уже отдыхали стронувшиеся в кочевьях табуны уток. Егор наловчился бить их из маузера даже влёт.
Кобель быстро понял, для какой надобности служит эта железяка, и, только хозяин вытаскивал пистолет из кобуры, радостно повизгивал и метался в ожидании выстрела. Нет-нет, да и утаскивал подранков. Вороватый пёс был Мамай, такой уж уродился.
Шли берегом реки, срезали кривуны кос, выбитыми звериными тропами пробирались в обход прижимов и густолесья. Ночами над рекой пластались знобкие туманы, от морозца всхрустывал ледок первых заберегов.
Из мелких ручьёв, хвостами вперёд, скатывались хариусы на зимовку в реку, там их караулили таймени, ленки и прожорливые налимы. Обволакивал путника горьковатый тлен палых листьев и стланикового смолья.
Хорошо было и легко идти в этом сладком чаду угасающей природы. Около биваков Егор рыбачил волосяной сетью, пёк над углями разжиревших за лето хариусов и пятнистых ленков, заваривал терпкие чаи из молодых побегов красной смородины-кислицы и сдабривал их разными ягодами.
В пути осторожничал, побаивался встречи с людьми и ночевать заворачивал подальше от реки.
Наволокло нудный предзимний дождь вперемешку со снегом. Егор шёл, озлобляясь и невольно осыпая с кустов на себя тучи брызг. Ноги скользили на валунах, камлейка парила на спине. Мамай трусцой бежал впереди, укорно озирался на хозяина за то, что завёл в такую пропастину.
Готовясь к ночевью, Егор опустил оленя пастись на длинной верёвке и утром нашёл только её обрывок. Медведь легко задавил оленя. Часть мяса съел, а остатки туши утащил в валежник и зарыл под мох.
Кобель, проспав ночной визит хозяина тайги, обтрескался до отрыжки готовым кушаньем, совсем не терзаясь угрызениями совести за свою вину.
А теперь, сонно плёлся позади навьюченного сидором Егора и никак не мог уразуметь, зачем нужно куда-то уходить, оставляя столько доброй еды.
Мамай даже намеревался вернуться назад, но из сидора попахивало оленинкой, и он надеялся, что хозяин поделится мяском.
Незнакомые запахи будоражили кобелю чуткий нос, любопытство заставляло исследовать приметные глазу камни и выворотни, а потом снисходительно поднимать лапу и оставлять на них свои метки. Мамаю нравилась его кличка и жизнь.
Ещё летом он чуть не поплатился ею, когда нарвался в тайге на медведицу с потомством и намерился поиграться с её неуклюжими, потешными детьми. Мамаша долго гналась за ревущим от страха кобельком…
После этого Мамай с особой опаской ловил запах лохматых зверей, старался их не беспокоить и обходить стороной. Уже по осени подлетел к раненному на охоте сохатому и чудом увернулся от убойного удара копытом.
Но, чем сильнее становились его красные лапы и шире грудь, тем больше он верил в себя и всесилие человека. Задирая старых псов, Мамай презирал их, так как твёрдо знал, что придёт час и он станет вожаком.
Уж никто не посмеет броситься к кости вперёд него на биваках, а все собаки и звери будут страшиться его острых зубов и грозного лая.
Он намеренно затевал драки и хватким умом, инстинктом крови усвоил жестокое правило победы — нападать первым, быть неистовым и беспощадным, смыкать клыки на горле противника и наслаждаться его жалобным визгом. О-оо-о… Люди-и-и…
Если б вы только знали, какие самолюбивые мысли переполняли его рыжую башку! Мамай гордо и пренебрежительно обогнал идущего хозяина, который плёлся, как больной копыткой олень. Мышь скользнула во мху, и пёс взвился в прыжке, ловко придавил её лапами и проглотил целиком.
Вспорхнул рябчик с закрайки болота, за ним сорвался целый выводок и расселся на берёзках. Мамай понял, что если за рябчиками бестолково гоняться, то они разлетятся в разные стороны. Сел, пару раз тявкнул издали и оглянулся на тропу.
Где же запропастился этот ленивый хозяин со своей вонючей железкой, от грома которой птицы камнем падают на землю. Егор подошёл, устало присел на кочку, сдирая с плеч лямки тяжёлого сидора.
Мамай ещё раз невольно взлаял, дивясь бестолковости человека. Ведь вон они, рябчики, крутят головками и смотрят вниз.
— Чего это ты брешешь попусту, — удивлённо заговорил Быков. Повел глазами и увидел невдалеке притихший выводок. — Ух, ты-ы-ы! Вспугнуть заранее боишься? Молодец! Толк из тебя будет. Что ж, придётся стрелять, чтобы не пропала у тебя охотка искать дичь, — он вынул оружие и прицелился.
Еле дождавшись выстрела, кобель молнией сиганул вперёд и на лету поймал трепыхающуюся птицу. Хотелось съесть пахучую тушку, но вспомнился пинок под зад за недавно утащенного глухаря.
И пёс решил задобрить хозяина. Приволок к его ногам серенького петушка, отвёл глаза, чтобы не соблазниться добычей.
— Молодец… Молодец, басурман, — рука Егора пощекотала кобеля за ушами и вынула из сидора кусок мяса, — на, за работу!
Мамай, почти не жуя, проглотил угощенье и радостно вывалил язык: «Ну, теперь поберегись, зверьё и птицы, надо только найти вас, чтобы получить еду. С таким хозяином жить можно».
Облизнулся, выщелкнул клыками надоедливую блоху на лохматом брюхе и помчался стремительно по тропе. Мол, службу знаем исправно. Нечего рассиживаться, пока несут лапы. Егор поднялся следом, огляделся кругом и вложил маузер в кобуру. Небо заволакивало снежными тучами.
К Фоминым порогам выбрался ещё по чернотропу. Заночевал, а утром полез на скалы кружным путём. К полудню добрался до места, где прошлый раз сорвался у него в пропасть винчестер, и остановился попить кипятку с брусникой.
Ягоды крупными гроздьями свисали вокруг. Далеко внизу выла и стонала река, с этой верхотуры она была ещё страшней и бурливей.
Егору не верилось, что он уже дважды проходил там на плоту. Быков перевёл взгляд выше по течению и вдруг заметил далеко на берегу, за началом порогов, дымок костра. Он выпростал из сидора бинокль, приник к окулярам, как на ладони приблизились стоящие люди с ружьями за плечами. Их было пятеро.
Без собак — значит не охотники. Егор мигом залил разгорающиеся дровишки, хлебнул степлившейся воды из котелка и спешно двинулся к гребню перевала. С хребта ещё раз оглядел через бинокль горизонт и вдруг угадал дальние горы, у подножья которых стояла раскольничья избёнка.
Подумал и решил не сворачивать уже к Тимптону, идти напрямик к заветному скиту. Он достал нарисованную эвенком карту. На обратной стороне замшевого лоскута вычертил кончиком ножа все долины ручьёв и речек, которые надо пересечь на пути, отметил трезубец останца, еле видимый в бинокль, из него и следовало выходить.
Ветер лохматил шерсть на собаке, посвистывал в камнях и охолаживал лицо. Без колебаний старатель двинулся с перевала вниз, придерживаясь руками за камни на осыпях и выбирая себе путь поровнее. Недалече уже маячила тёмная тайга.
Вскоре Егор залез в густые заросли двухсаженного стланика, выбился из сил, перелезая через пружинящие стволы, переплетённые над землёй в таком хаосе, что и дьявол не сможет воздвигнуть более непроходимую преграду.
Только к вечеру выбрался к весёлому ручейку, скачущему вниз по обомшелым камням. Но дальше Егор не пошёл, уморился в дебрях до сонливого отупения. Тут же выбрал место для ночлега, запалил костёр.
Пожевал полусырой оленины и уснул без памяти. К утру окоченел от холода, подбросил, не вставая с пригретой подстилки, дровишек в огнище. Мамай недовольно поглядел на мешающего спать хозяина.
А такой хороший сон оборвался, будто убили они жирного сохатого и наелись вдоволь парного мяса. Пёс сглотнул слюну и затих, лихорадочно вспоминая, где же лежит та гора пахучей и сладкой сохатины.
Глухо и тоскливо взвыла тайга и мгновенно утонула в белой коловерти бурана. Испуганно заскулил Мамай, впервые увидевший снег. Егор торопливо рубил стланик и наспех вершил балаган в затишке скалы. Обтянул каркас куском полога сверху и натаскал сухих дров.
Знал он по минувшей осени, что эта свистопляска скоро не кончится. Нужно переждать. Озябший и мокрый, схоронился в балаган, распалил костерок. Набил котелок свежим снегом. С хряском падали деревья, катились сорванные с осыпи камни, и чертячьим посвистом пугала метель.
Тёплый воздух слабо колыхался в шалаше, вытаивая из просвечивающейся кровли капли воды. Снег валил и валил, скрывая от глаз Егора кусты голубики с ягодами, колодины и ямы. Спал Быков урывками, правил костёр, задыхаясь от дыма.
И воспринял с безрадостной усталостью мутный рассвет. Буран не утихал. Следующей ночью вызвездило и ударил крепкий морозец. Егор распалил костёр побольше и успокоено уснул. Утром бодро вылез из балагана, осмотрелся.
Всё затаилось вокруг: ни голосов птиц, ни шума ручьёв. Он шагнул в зыбучую белую пернову и тяжело двинулся вниз по распадку, разгребая коленями тропу. В иных местах снег обволакивал до пояса, и вскоре путник взмок от ходьбы.
Измотался за несколько дней пути до угарного безразличия, но ориентир держал верный. Не дозволял себе расслабляться и плутать соблазнительными тропами сохатых и диких оленей. Шёл напрямик к далёкому трезубцу. К берегу знакомой речки выбрался уже на пределе сил. Она ещё не замёрзла.
Не разуваясь Егор перебрёл через ледяную струю и вскарабкался на обрыв. Спешно достал из сидора новые торбаза, сшитые Лушкой, и переобулся. Расквашенные и порванные в дороге олочи повесил на сук дерева.
Вдруг да кому пригодятся. По его расчётам, изба была недалеко. Ноги на ходу вскоре согрелись, и в сумерках он увидал крышу раскольничьего убежища.
Ни дымка, ни людских следов, пустынная и мёртвая белизна вокруг. Егор брёл через поляну, тяжело опираясь на палку и уже не чуя одеревеневших ног. Слипались глаза от непомерной усталости, хотелось только одного спать.
Дверь избы Быков открыл с трудом, столкнув ногой с порога сугроб, и протиснулся в сени. Прошёл в избу. Достал завернутые в бересту серники, чиркнул.
Глянули с икон и складней черноликие старцы. Скиталец выдернул из подвешенного пучка лучину и зажёг, воткнул её в паз меж брёвен. Огляделся пристальней.
Сизый иней драгоценными каменьями сверкал в бликах огня на потолке, да скрёбся в двери и поскуливал голодный Мамай. Егор взял пучок лучин и пошёл в баню, решив там согреться, выспаться до утра. С трудом отворил пристывшую дверь и хлебнул заквашенный вонью дух.
Запалил лучину, шагнул в парную и вздрогнул. На верхней полке сидела костлявая и худющая ведьма в отрепьях одежды. Она всхлипывала, что-то бормотала, пронзая безумными угольями глаз пришельца.
У входа стояла наполовину пустая бочка с брусникой, по стенам висели низки сушёных грибов и трав. На подоконнике стояла оплывшая сальная свеча. Егор поджег её толстый фитиль лучиной. К огню сверглась дрожащая от холода старуха и сунула в трепетное пламя скрюченные пальцы.
— Изги-и-инь, антихрист, чуть внятно прошепелявили её вваленные губы, а рука метнулась в кержацком крестном знамении, диавол, изгинь!
— Тихо, бабка, я сам еле живой, — ответил Егор зачужавшим голосом, — пойду за дровами.
— Многия муки грешная душа перетерпеша, — вдруг зашлась она в бесслёзном рыдании, — Елисей к мирским подался иль мощам святым в дальнии скиты молиться. Кинул меня, яко блудну овцу. Послала владычица миром простица в образе человека — она клещом вцепилась в рукав Егора и зачастила пуще прежнего, проклиная старика, бросившего её одну в страшной тайге.
Егор кое-как вырвался, принёс дров и растопил каменку. Набил снега в котёл и, когда вода согрелась, вывел старуху в предбанник, содрал с себя одежду и вымылся. Отошедшие в тепле ноги болезненно ныли. Пальцы на них распухли и покраснели.
Напоенная и накормленная старуха ещё немного побормотала и уснула на лавке. Сморенный теплом, Егор растянулся на горячей полке. Изредка взбрёхивал на возню мышей запущенный в предбанник Мамай.
Егору припомнился хмурый прищур раскольника над берданкой, громовой выстрел. Неужто кержак убивал всех, узнавших о ските и хранилище книг? Что за страшная тайна сокрыта в древних рукописях, спрятанных в пещере?
Быков заснул, и привиделось ему, будто причёсывается он дома перед зеркалом материнской костяной гребенкой, а вслед за её взмахами обесцвечиваются волосы в старческую седину, под глазами отвисают мешки отёков и печёным яблоком морщится лицо.
Егор даже проснулся от страха и подложил в каменку дровец: «Ох, плохой сон, жуткий. Побелеть-то в такие годы…»
Утром он подкрепился брусникой и хотел накормить старуху, но она дико вскрикнула спросонья и забилась в угол. Тогда Егор вышел из бани на свежий воздух. Сверкающая белизна больно резанула по глазам, снеговая кухта пригнула лапы деревьев, из недалеко ельника доплыл свист рябчиков, и он цапнул рукой рукоять маузера.
Обошёл дом и вдруг увидел под навесом дровяника подоткнутые за балки камусные широкие лыжи. Сердце радостно ёкнуло. Егор выдернул их и отёр рукавицей.
К тонким еловым дранкам рыбьим клеем намертво приварены полосы шкур с сохачьих ног. Их мелкий ворс позволяет легко скользить вперёд, а на подъёмах вздыбившиеся ворсинки не дают лыже ползти назад.
Егор надел их, и почти не проваливаясь, свободно пошёл по нетронутому снегу к ельнику. Увидев охотника, рябчики шумно взлетели и расселись на деревьях. Быков пристегнул маузер к прикладу-кобуре, но всё равно рука дрожала и мушка прыгала перед глазами. Сказывалась усталость.
Первые две пули прошли мимо, непуганые рябчики не улетели. Егор подошёл ближе к выводу, прислонился к стволу лиственницы и одну за другой сшиб четыре птицы. Назад катил по своему следу. Нашёл ведерный чугун, растопил русскую печь в доме.
Пока закипала вода, быстро ободрал с рябчиков перо и выпотрошил их. Головы, лапки и потроха отдал Мамаю, а в котёл бросил сразу все тушки. Решил вдоволь накормить старуху. Бабка отпихивалась, что-то шипела и не хотела есть.
Пришлось силой влить ей в рот кружку тёплого бульона. Она ничего не отвечала на вопросы Егора — молчала и безумно таращилась на него, то ли с ненавистью, то ли со звериным испугом.
На следующий день он забрёл к пещере, где были ухоронены диковинные письмена, но, к удивлению своему, не нашёл входа. В том месте были хаотично навалены камни, да такие большие, что Егор не смог их вывернуть.
Озадаченно побродил на лыжах вокруг и спросил неведомо кого: «Неужто старая завалила вход? Эти глыбы мужику не под силу ворочать!»
Пригляделся внимательнее и чуть выше по скале заметил торчащие в расщелинах обломки брёвен. Смутно проступила догадка, что они сверху были завалены накатанными с горы камнями.
Эту тяжесть до поры придерживал мудрёный сторожок, как в охотничьей ловушке. Достаточно было что-то старухе дернуть или надавить, чтобы громыхнул обвал и надёжно скрыл от людского глаза пещерку.
Эту хитрость, видимо давненько подготовил дед и наказал старухе, как ухоронить клад. Егор вернулся в дом. Залез на горячую печь, укрылся и проспал до вечера. Уже потемну перетащил блажащую старуху из бани в избу, натопил дом до сухого жара, надеясь, что бабка отогреется и поднимется на ноги.
Среди ночи проснулся от её легких шагов и притаился на лавке, вслушиваясь. Хозяйка скита бродила из угла в угол, шепча молитву. Егор не сдержался, зажёг лучину.
Схимница уже сидела за столом точно так, как он её увидел впервые. Перед нею лежала растворённая книга с серебряными застёжками и кожаным переплётом. Белые волосы старухи растрепались, заострился крючковатый нос над шамкающим ртом.
Старуха, так и не открыв своего имени и назначения в жизни, преставилась в третью ночь. Егор расправил на лавке её застылое тельце, чуя в этой смерти свою косвенную вину, и вдруг кто-то словно проговорил в сумеречной хате: «Ты будешь помнить, а душа моя непокойствием жить…»
Он испуганно вздрогнул и понял, что слова эти слетели с его губ. «Душа моя непокойствием жить…» Сладил кое-как гроб из припасённых дедом широких дранок. Земля ещё не промерзла глубоко, могилку вырыл на чистом бугорке в половину дня…
Вернулся в дом безраздельным хозяином, но радости не было. Отыскал поперечную пилу, взялся готовить дрова. От укора раскольничьих святых убрался в мыльню. Долгими вечерами обдумывал дальнейшее своё житьё, отдыхал и готовился в дорогу.
От скуки разговаривал с собакой, штопал одежонку, тоскливо поглядывал на задымленные непогодью горы. Счёт дням Егор давно потерял.
Наконец, как-то утром подпёр двери избёнки колом и встал на лыжи. За спиной сидор, к нему привязана сбоку кобура маузера, чтобы можно было дотянуться через плечо до рукоятки оружия. В руках лёгкий шест для преодоления взгорков. Отощавший Мамай наступал на задники лыж.
В седловину перевала Егор попал на восходе луны и зачарованно остановился, позабыв об усталости. Огромная красная луна выползала из дальних далей, зажигая мириады искорок на снегу.
Горы теснились в могучем покое, подпирая звездное небо. Егор нашёл Полярную звезду, которую показал ему когда-то Игнатий, и, повернувшись к ней спиной, заскользил осторожно вниз, обходя крутые распадки.
К утру неожиданно выбрался на санную дорогу. Она была крепко утрамбована. Догадался, что это Ларинский тракт, по нему идут на далёкий Алдан искатели удачи. По дороге спустился с перевала. То и дело встречались кострища, брошенные санки, скелеты околевших лошадей — мясо до костей было срезано и вырублено.
А сбочь дороги под белыми холмиками и связанными наспех крестами покоились приискатели, видимо, застигнутые и погубленные бураном. К ним уже пробили стёжки со всех сторон горностаи и мыши.
Егор круто свернул с лёгкого пути, увидев далеко внизу огонёк костра, и стал торить лыжню напрямик, держа восходящее солнце по левую руку. Решил он добраться до железнодорожной станции Невер, подхарчиться там и поездом двинуть поближе к Зее, чтобы выполнить наказ Парфёнова и встретиться с Балахиным. К полудню забился в укромное место поспать.
Выстрелы грянули, как с небес. Егор шлёпнулся рядом с балаганом, зашёлся в предсмертном хрипе Мамай. Когда Быков продрал залепленные снегом глаза, то у костра увидел четырёх бородатых и угрюмых мужиков.
Егор попытался встать, но левая рука не действовала. Из предплечья толчками била кровь и растекалась по камлейке. Один из стоящих передёрнул затвор трёхлинейки, вскинул её, но резкий голос осадил бандита:
— Антип! А-атставить! Не спеши, успеется.
Егор скосил глаза и увидел пятого человека в обтрёпанной офицерской шинели с погонами.
Тот порылся в сидоре пленника и вскоре извлёк кожаные тулуны с золотом. Радостно ощерился, взвешивая добычу в руках.
— Вот это удача! видать, знает хорошие ключи. Перевязать его!
Антип молча подошёл, содрал с раненого через голову камлейку и умело забинтовал его плечо чистой холстиной Потом вытащил нож, скоро ободрал собаку.
— Шапчонка тёплая выйдет, — промолвил Антип с усмехом. Отрезал заднюю ляжку Мамая, насадил её на отомкнутый гранёный штык. Сунул в пламя костра. — Люблю парную собачатинку, Господин подполковник. Не желаете отведать?
— Пшёл вон, скотина! — огрызнулся офицер и брезгливо скривил смуглое лицо. Разделил золото на пять кучек. — Савелий, отворачивайся!
Веснушчатый и худоликий мужик с бородой поворотился спиной к нему. Офицер ткнул пальцем в один пай.
— Кому?
— Мне!
— Кому? — Палец упёрся в другу кучку.
— Антипу-Тузу.
— Кому?
— Вам, вам. Ваше благородие. То бишь подполковнику Кондратьеву Исаю Илларионовичу.
— Кому?
— Гурьяшке Аркадьеву.
— Кому?
— Аверьяну Николаеву.
— Разбирай!
Они все торопливо склонились над разостланной холстиной, бережно ссыпая в кожаные свои тулуны золотишко. Потом расселись вокруг костра, благодушно посмеиваясь и свёртывая цигарки.
Уже не так злобно косились на присмиревшего Егора. Антип смачно жевал полусырое мясо, облизывая пальцы. Кондратьев недовольно косился на едока, неторопливо допрашивал раненого.
— Родом откуда?
— Из забайкальских казаков. С Аргуни, — мучась от боли и нахлынувшей слабости, ответил Егор.
— Куда идёшь?
— В Манчжурию.
— За какой надобностью?
— Отец там с семейством проживает.
— Почему там оказались?
— Отец белоказак. Воевал против новой власти в России.
— Гм… Чин отца?
— Сотник был в войске Семенова.
— Неужто? А фамилия?
— Быков Михей.
— Не припомню. Видимо, ещё в первый поход удрал, сволочь.
— Постой-постой, — встрял в допрос рыжий, — дык я помню ево, ваше благородие. Зря на Михея грешите… рубака… Истинный казак.
— Даже так? Откуда знаешь его? — спросил Кондратьев. — Только не вздумай врать!
— Дык, одно время был в ево сотне. Жалко, что меня он не взял в набег на караван арабских купцов. Лихо они поживились тогда. Отчаянный был сотничек. Я думал, его убили, нашу сотню красные вырубили всю, меня в плен взяли. Потом убёг. Вот и всё. Был такой Михей Быков, головой отвечаю…
— Это меняет дело, — миролюбиво заключил офицер, — сынов воителей за белую Русь убивать грешно, — он поглядел на Егора вприщур, — но ежели не откроешь нам место, где добыл золото, пощады не жди. Вот тебе карта и карандаш. Живей!
Егор долго разбирался на планшетке в сплетении якутских ручьёв и рек и, наконец, угадал знакомые места. Карандаш вильнул в сторону и уверенно поставил крест на незнакомой Егору речке.
— Вот тут. Третий ключ от устья реки по правому борту.
— Гм. Если соврал — расстреляю самолично. Рана у тебя пустячная, ключицу не задело. Пуля ушла навылет. Вместе пойдём весной туда, и укажешь ручей. Всё! Пора двигать, братцы-воины. Этого забираем с собой — блюсти и кормить его. Да брось ты жрать собачатину! — заорал на Антипа. — Оленина ведь в землянке есть.
— Дюжеть мясо ихнее пользительное, — ощерился Туз, — простуду сымает и чахотку излечивает. В грудях чё-то побаливает. Не гневись понапрасну, вашбродь.
Егор, постанывая от боли, шел на лыжах вслед за офицером. До смеху несерьёзная в тайге шашка подполковника чертила ножнами борозду по таявшему снегу. Сзади сопели четверо, покашливали и переговаривались вполголоса.
Кружной тропой, через непролазь стлаников, добрались к землянке, вырытой в еловом распадке. Торцы толстых брёвен выпирали из крутого склона, вытесанная из плах дверь ощерилась узкими провалами бойниц. Внутри было просторно и сухо. У задней стенки примостились нары, застланные шкурами.
Кондратьев устало снял шинель, запалил фитиль плошки и бросил мимоходом Антипу:
— Кандальчики приспособь нашему гостю, чтобы не сбежал ненароком, — расслабленно вытянулся на нарах и закурил.
Антип вынул из угла тюремные наручники с цепью между кольцами и хитрым винтовым замком и приказал пленнику снять торбаза. Егор разулся. Холодный браслет щёлкнул на лодыжках. Ключ от замка Антип повесил на свой гайтан.
Бандиты растопили камелёк, поставили вариться котёл оленины и уселись вокруг стола играть в самодельные карты. На кону лежало четыре щепотки золота. То один, то другой игрок радостно вскрикивал и сгребал куш в свой кошель.
Рыжий всё время проигрывал и мял дрожащими пальцами цигарку. Улеглись спать за полночь. Антип распялил шкуру Мамая на дверях, долго скреб её ножом, что-то мурлыкая себе под нос и хрумкая ржаным сухарём. А Егору было жалко до слез погибшую зазря собаку.
Каждое утро бандиты уходили на промысел и часто возвращались с охапками окровавленной одежды. Её сжигали на плоском камне, выдували золу и аккуратно собирали спрятанное в вате телогреек золото.
Из разговоров Егор понял, что у попавших на мушку «косачей» и «лебедей» зачастую добытый песок набит за подкладкой фуфаек и его трудно обнаружить на глаз. Игры в карты становились всё азартнее и нередко заканчивались потасовками.
Кондратьев усмирял буянов, неистово ругался, грозился перестрелять своих подопечных из маузера Егора, но потом сам сдавал карты и играл, обдирая их догола.
Рана у пленника заживала, он уже пробовал шевелить рукой в тоскливом одиночестве до изнеможения тренировал её, с нетерпением дожидаясь полного выздоровления. Однажды, шарясь под нарами, решил сделать подкоп в обход затиснутых землёй брёвен и сразу же принялся.
Он решил бежать, но дверь вечером крепко запиралась, а уйти в буран и оторваться от преследования можно было только ночью, предварительно избавившись от кандалов. Когда днём бандиты уходили, Егор выносил землю мешком и прятал под снег.
Зев норы перед них возвращением прикрывал плахой. Через две недели тайной работы ход упёрся в корни стланика. Оставалось чуть поднатужиться спиной — и можно было выбираться наружу.
Он подружился с Антипом, всячески стараясь ему угодить и в нужный момент намереваясь добраться до гайтана с ключом.
Каждый хранил своё золото в изголовье под шкурами, воровать друг у друга страшились. Кондратьев, не надеясь на дружков, свой тулун закопал под нарами. Егор нечаянно его нашёл, но трогать до поры не стал.
Зима подступала. Всё реже удача сопутствовала разбойникам, и всё голоднее становилось в их жилье. Тогда они приноровились постреливать домашних оленей тунгусского князька, скрывающегося от новой власти в тайге.
Однажды ночью Егор, спящий у двери, почуял запах дыма. Он тихо встал, глянул в бойницу. В отсветах подожженной передней стенки и двери землянки увидел людей с винтовками наперевес. Егор кинулся под нары.
Торопливо отвалил плаху своей норы и заполз туда, закрыв за собой вход. Глухо затукали выстрелы. Быков пробрался до конца норы и отвалил плечом глыбу смёрзшегося мха. Снег сыпанул за шиворот. Егор встал за кустами и глянул вниз по склону.
Подручные тунгусского князька добили выбежавших бандитов, покидали их трупы в огонь и уехали на оленях. Вздрагивая от озноба, Егор быстро спустился. Опаляя волосы в пламени, выволок за ногу отяжелевшего Антипа.
Ключ был на месте. Быков, вооружившись широкой лыжей, закидал снегом огонь. К утру уставший до полусмерти Егор собрал золото, нашёл винтовку с обугленными прикладами и встал на лыжи.
Истолчённый ногами снег пятнился кровью, поблёскивала в обгоревших ножнах шашка Кондратьева. Старатель был в полуобморочном состоянии. Болело растревоженное плечо, саднили покрытые волдырями руки…
Быков оглянулся от ручья, поправил свой сидор за плечами, заранее приготовленный для дороги и ухороненный в ельнике. Ещё долго его преследовал сладкий дух горелого мяса. Лыжня неспешно вилась к Ларинскому тракту.
Глаза Егора обшаривали окрестности в поисках людского жилья. Наступала морозная ночь, а спичек у Быкова не было. Он попробовал зарыться в снег, но не выдержал…
И опять шёл под луной, не ведая куда. В свете нарождающегося дня выбрел на санную дорогу. Бросил лыжи и, шатаясь, пошёл по ней, опираясь на приклад винтовки, как на костыль.
Очнулся на санях закутанный в долгополый овчинный тулуп. На передке сидел молодой парень, ровесник Егора. Он резво гнал лошадей, оглядываясь на сморенного попутчика, и, когда тот ворохнулся, задорно крикнул:
— Потерпи, браток! Скоро будет деревня. Отогрею тебя, откормлю. Ох, и страшен же ты, как чёрт. Я испугался до смерти, увидев тебя на дороге.
Егор лапнул тулуны с золотом в сидоре. Они были на месте, и сразу отлегло от сердца. Руки, красные и опухшие, горели огнём, видимо, незнакомец растирал их снегом.
Перед Ларинском уже оклемавшийся за дорогу Егор вынул тулуны с золотом и незаметно для возчика метнул их прямо за обнаженный комель приметного дерева.
Потом отлёживался в доме Алёшки Портнова, подобравшего его в тайге.
Через неделю Быков убежал от приветливой семьи Портновых. Забрал золото и сел в поезд. Расспросил попутчиков, как попасть в Зею. На одной станции угодил в кутузку. При обыске у него нашли золото.
На допросе попросил сообщить в Зею Балахину, что везёт тому привет от Сохача из Якутии.
Вскоре Балахин прибыл. Он долго беседовал с Егором прямо в камере, расспрашивал об Игнатии Парфёнове, Кацумато и скитаниях по тайге. На второй день принёс в камеру сидор Егора и вытащил из него тулун с золотом.
— Вот тебе пять фунтов, харчи на дорогу и всё необходимое. Возвращайся в Манчжурию. Постарайся в Харбине связаться с японцем и продолжить учебу у него в школе. Ясно, Быков?
— Куда уж ясней, — хмыкнул Егор. — Кацумато на мякине не проведёшь. Могу и не оправдать то, на что вы рассчитываете.
— А ты будь попроще, разгульнее. Как Игнатий. Не делай логичных поступков. Нам нужна картотека агентуры. Если сможешь её добыть — великое дело для своей родины сотворишь. Ты же русский и должен помнить об этом.
— Я помню… Не подумайте, что торгуюсь, но, ежели я приволоку эту картотеку, смогу ли я остаться в России и привезти сюда мать с братом и сестрой?
— Сможешь. Ты за отца не в ответе.
Егор разглядывал Балахина. Жёлтое от усталости лицо прорезано ранними морщинами, глаза проницательны и умны, жёстко сведены обветренные губы. Видно, изматывал и не щадил себя.
— Ладно, попробую, — пообещал Егор.
Глухой ночью пересёк границу. У толстопузого и боязливого лавочника, который переправлял его весной через реку, купил тёплую одежду и лошадь. К отцу заехать не решился. Вскоре был в доме Парфёнова на окраине Харбина. Неотвратимо подступал тысяча девятьсот двадцать пятый год.
Когда наутро Егор сел бриться, глянул на него из зеркала незнакомый, исхудавший до синевы человек с воспалёнными глазами.
Ван Цзи услужливо нагрел воды и приготовил бритвенный прибор. Егор соскрёб кудель мягкой бороды, оделся в свой франтоватый костюм, который стал ему велик.
Сразу же поехал в город на извозчике. Подстригся в парикмахерской, прогулялся по Китайской улице и ещё до обеда постучался в калитку усадьбы Кацумато. Слуга провёл его через знакомый двор и, низко кланяясь, впустил в филёнчатые двери.
Японец приветливо встретил своего ученика. Неведомо как, но сразу угадал о ранении в плечо. Велел тут же раздеться, долго ощупывал рубчики от пули и довольно заключил:
— Гимнастика, массаж и мазь древних китайцев. Недавно вычитал интересный рецепт. На тебе и испробуем. Завтра приходи с утра на борьбу, я ещё не всему тебя научил.
— Борец из меня сейчас никудышный, — отмахнулся невесело Егор, — отощал совсем.
— Это хорошо, лишний вес не нужен. Чем больше и толще человек, тем он уязвимей. Лёгкий же может отскочить, согнуться, откатиться. Тощего человека трудней убить.
В доме Кацумато всё было по-старому. Та же гравюра на стене, так же полуоткрыта дверь в соседнюю комнату и в ней стоит удивительной красоты ваза с различными цветами. Так же курятся благовония.
Егор уже знал, что японцы очень тщательно подбирают редкие ароматические вещества. Кацумато казался идолом, сошедшим в далёкой древности на землю из своей небесной страны, настолько он был изящен в каждом движении, словах и одежде.
В этом доме каждая вещь служила Кацумато в главном, была изысканна и совершенна, как совершенны в убийстве его отточенные приёмы.
Егор и явился сюда, чтобы разобраться во всём этом, познать себя через японца, а если будет возможно, выполнить задание Балахина, ибо он, на своём примере, знал, каких бед может натворить человек, прошедший школу старика.
Вдруг Кацумато поднялся, перехватил взгляд Егора, прикованный к гравюре на стене.
— Я тебе припас подарок… это портрет знаменитой танцовщицы, по-нашему — гейши. Я выписал её из Японии, — он хлопнул в ладоши.
В ослепительном кимоно, расшитом цветами лотоса, мгновенно явилась стройная и красивая девушка. Согнулась в почтительном поклоне, коснувшись тонкими пальцами соломенной циновки. На голове высокая прическа, заколотая причудливым гребнем в форме головы кобры.
— Что желаете, хозяин? — выговорила певучим голосом на чистейшем русском языке.
— Вот твой хозяин, — кивнул японец на гостя, — зовут Егором, будешь у него прислуживать в доме и делать всё то, чему тебя учили в школе гейш.
— Хорошо, Кацумато-сан, — пропела она опять, не смея поднять глаза на парня.
— Марико, принеси нам зелёный чай и собери свои вещи. Он тебя увезёт.
Она неслышно удалилась и вскоре вернулась с чайником. Легко опустилась на циновку рядом с гостем. Разлила напиток по маленьким чашечкам и открыто улыбнулась Егору. Девушка была поразительно хороша: из-за чуть косого разреза глаз и скуластости её лицо казалось удивительно притягательным.
Когда улыбалась, то обнажались ослепительно белые зубы, а на щеках обозначились ямочки. У Егора зашлось сердце от необоримой нежности. Кацумато вприщур смотрел на них. Мог ли знать Егор, что гравюра на стене была повешена специально для него.
Старик разработал свой метод приручения людей. А портрет Егора уже год висел в комнате Марико. Их мгновенная тяга друг к другу была давно спланирована японцем.
— Она умеет врачевать, будет тебе делать массаж. Живите с миром. Можешь звать её Марусей, считайте, что я вас обвенчал. Марико очень способная девушка, она за полгода изучила русский язык в совершенстве.
— А зачем он ей? — подивился Егор.
— Марико, станцуй нам, — попросил японец, не желая отвечать на вопрос.
Она согласно кивнула и запорхала без музыки по циновкам. Кацумато подливал Егору чая, весело скалил широкие зубы и прихлопывал в такт её движениям ладонями.
Откинувшийся на мягкий валик, Быков смотрел на девушку и думал: «Зачем я ему нужен, если он учил её полгода русскому языку? видать, что-то крепкое замышляет. Поглядим, что дальше будет».
Кацумато куда-то позвонил по телефону. Явившемуся парню в кожаной тужурке что-то жёстко приказал по-японски. Тот лихо щёлкнул каблуками. Хозяин дома повернулся к Егору.
— Это — мой шофёр. Машина мне зимой не нужна, будет до весны в твоём распоряжении. Катайся, где хочешь.
— Спасибо… даже не знаю, как вас благодарить, учитель.
— Право не стоит… нужно помогать друзьям, — довольно осклабился Кацумато, — езжайте с Марико, посмотрите город, а завтра явишься на тренировку. Я научу тебя новым приёмам борьбы, им владеют считанные люди в моей стране.
— Плечо ещё не зажило…
— Вот и хорошо, надо его развивать, так быстрее затянется рана.
— Спасибо! С удовольствием буду учиться, — встал на ноги Егор, — спасибо, Кацумато-сан, — поклонился и вышел.
Сзади семенила Марико, слуга тащил два её больших чемодана. «Вот влип, так влип, — опять думалось Быкову, — за каким чёртом она ко мне приставлена. Чтобы слушать, что я во сне бормотну? Верным делом шпионка. Ладно… двум смертям не бывать, а одной не миновать».
В шикарном «форде» сиденья были обтянуты васильковым бархатом. Егор впервые очутился в автомобиле. С любопытством оглядел непонятные рычаги и циферблат, сказал вслух:
— Обязательно научусь владеть этой штуковиной.
Покружились по улицам Харбина. Егор рассеянно смотрел в окно, видел много русских лиц. Стайкой табунились гимназисты.
Спешили куда-то курносые барышни славянских кровей, похожие на героинь произведений Тургенева и Чехова, их заставил прочесть Быкова докучливый Кацумато в прошлую зиму, много русских книг перечитал Егор и полюбил это занятие.
В одном дворе стряпуха раздувала совсем уж родной самовар с колченогой трубой. И Быкова вдруг охватила жуткая тоска. Даже в тайге он ни разу так не отчаивался.
В этом городе не было ни одной близкой души, несущей спасительное добро. Он повернулся к Марико, словно ища поддержки, утешения, и утонул в её бездонных раскосых глазах.
«Что за неземная красота, — подумалось ему — такие совершенные люди не могут жить долго в этом страшном мире. Господи… почему жизнь избрала именно меня, и я должен идти по этой нелёгкой тропе испытаний, без права на отдых и покой.
Ведь, мог же жить припеваючи на хуторе, иметь семью и детей. Нет же… куда меня несёт нелёгкая? И эта кроткая по-детски, прямо-таки ручная японка… зачем она появилась рядом?»
Но она настолько обвораживала, что захотелось потрогать рукой её тугие волосы, сказать что-то ласковое, как сеструхе Ольке. Егор опомнился от своих дум и приказал шоферу ехать в русский ресторан. Не удивился уже, что тот согласно кивнул головой, понимая его слова.
Быков велел ждать у подъезда, а сам взял за руку девушку и повёл к знакомым дверям. В зале никто не обратил внимания на явившуюся парочку, всё так же гремела музыка и было полно народу.
Притихшая японка вежливо улыбалась и ела сладости. Егор медленно тянул из бокала холодное шампанское. И вдруг понял, что им обоим тут неуютно.
— Оставьте свой чай, пейте вино, — впервые заговорил он с ней и открыто улыбнулся.
— Благодарю, хозяин, я никогда не пробовала спиртного.
— Брось ты… хозяин, какой я тебе хозяин. Просто Егор, — перешёл он на «ты», — отпразднуем знакомство. Мне почему-то кажется, что я знаю тебя давно. Будем проще.
Марико послушна отпила из налитого бокала и сморщилась.
— Оно противное и шипучее, как вода из гейзеров.
— Неволить не стану. Сколько тебе лет, Марико?
— Восемнадцать…
— А я думал, что гейши хлещут водку и вообще… смелые во всём и со всеми. Ты на вид совсем девчонка, как ты угодила к старику?
— Не надо об этом спрашивать, — вздрогнула ознобисто она и вдруг залпом выпила вино, — не надо, прошу вас… это сложно объяснить.
Лицо её разом раскраснелось от выпитого и стало ещё милее. Только проступила сквозь маску смирения какая-то мужественная сила. И одновременно растерянность. Егор заказал на ужин полный стол всякой всячины.
— Ещё вина хочешь?
— Хочу… оно мне начинает нравиться, — она с любопытством оглядела шумный зал.
— Марико, как ты понимаешь решение Кацумато подарить тебя? Ведь, ты не вещь какая-нибудь?
— Я ваша прислуга, — всё так же певуче и бесстрастно отозвалась она.
— У меня в доме Ван Цзи справляется со всеми делами. Ну, уж ладно. Раз так порешил учитель — живи, места в доме много.
Егор отвлекался от разговора и тоже стал смотреть на сцену. Он отметил, что, всё же, в ресторане произошли некоторые изменения. Вместо бойких парней-официантов столики обслуживали девушки в белых париках, одетые в дорогие платья.
На эстраде выступали разные дуэты, акробатки свивались змеями, загримированные танцоры исполняли индийские и негритянские танцы. Публика была, как на подбор, в красивых вечерних туалетах, и Егор понял, что ресторан, со временем, превратился в клуб для эмигрантской элиты.
К их столику подошёл высокий седой мужчина, одетый в поношенный, но аккуратно выглаженный костюм. Хрипловатым голосом спросил:
— Простите, к вам можно присоединиться, молодые люди? Больше нет свободных мест, — не дожидаясь ответа, он тяжело опустился на стул и с усмешкой оглядел зал, — остатки роскоши былой… пир во время чумы, — в это время на сцену выпорхнула дородная женщина в пышном наряде, с блестящей позолотой короной на голове, завела низким голосом арию из оперы.
Ей подпевали мужчины с приклеенными длинными бородами, одетые в боярские кафтаны. Незнакомец опять заговорил:
— Какая отвратительная фальшь… какое глумление над всем русским, — он остановил официантку: — Водки! И много!
Егор пристально рассматривал седого человека, было ясно, что изломала судьба его не на шутку: запойное одутловатое лицо, поблёкшие от какой-то неизъяснимой беды глаза, глубокие морщины. Но более всего привлекали внимание — руки, сильные и жилистые, истерзанные царапинами, с обломанными ногтями.
Руки жили как бы отдельно и самостоятельно, пальцы то безвольно покоились на скатерти и казались мёртвыми, то со взрывной энергией сжимались в кулаки до хруста в суставах…
Незнакомец жадно лапнул принесённый графин водки и, позвякивая его краем о бокал, налил до краёв.
А на сцене душераздирающе пиликала скрипка. Незнакомец выпил и отрешённо оглядел Егора и Марико, опять сокрушённо кивнул на сцену и обронил:
— Какая гнусная и низменная музыка одесских шалманов, Боже мой… простите меня за нахальное вторжение. У меня сегодня судный день… нет, уже судный час на исходе… — И вдруг резко повернулся всем телом к эстраде на жалобно скрипнувшем стуле.
Трое балалаечников в лаптях и в подпоясанных кушачками белых рубахах скоморошничали, плясали и дренькали на струнах залихватский мотив «Барыни». — Ещё раз простите, — незнакомец встал и решительно пошёл через зал к сцене. Он поднялся туда и резко вырвал у одного из танцоров балалайку из рук.
Публика загудела. Посыпались угрозы и насмешки. Напомаженный конферансье попытался выпроводить возмутителя спокойствия, но тот уже притащил стул и уселся, настраивая инструмент.
И вот сквозь шум застолья очень тихо, робко и нежно потекла музыка. Она набрала силу и хлынула. И заплескалась такой болью о России, что у Егора перехватило дыхание.
Балалайка источала такую обвальную грусть, такое непоправимое горе, такую любовь к российской природе, такое величие духа нации и… такое безумное раскаяние, что весь зал невольно отозвался единым стоном…
Музыкант сгорал на сцене. На его лицо было жутко смотреть, оно так неистово искажалось, то расплывалось в благостном покое, то опять превращалось в страшную маску… Да и балалайка ли была в его руках!!!
Звучал целый оркестр, мощная симфоническая… в мелодию вплетались истошные плачи вдов… ржание коней… орудийные гулы, шелест ковылей поля Куликова и яростный визг сечи, и смертный вздох воина… и былинная широта, тревога за землю эту… и первый крик дитя… и звон колоколов… и молитвы, молитвы, молитвы…
Музыка схлынула и прервалась на такой горестной ноте и такое было оцепенение в зале, что никто не заметил, как исчез балалаечник. А потом за занавесом грохнуло, и вышел растерянный конферансье и объявил срывающимся голосом: «Застрелился…»
От этого известия у Егора горестно зашлось сердце, и он обернулся к Марико. Она потрясённо проговорила:
— Какая божественная музыка у твоего народа… какая она великая и очищающая душу, какая она чистая. Я не могу больше здесь быть. Поехали…
— Поехали, — встал Егор.
Шофёр торопливо завёл мотор, и вскоре машина остановилась на тёмной улочке у ворот парфёновского дома. Китаец явился на стук мгновенно, словно караулил их приход. Принёс в комнату пельмени и удалился.
Егор чувствовал себя скованно в присутствии девушки, он помог Марико снять пальто и подул на её озябшие ладошки, словно выточенные из розовой кости. Девушка тихо рассмеялась от такого неуклюжего ухаживания и присела у низкого столика, подобрав под себя ноги.
На столике горела толстая свеча, в печке потрескивали дрова, и сухое тепло разом обволокло их. Есть уже не хотелось, Егор подсел к столику и нехотя отправил в рот круто наперчённый пельмень с капустой. Отложил вилку, Марико под его взглядом судорожно оправила рукой кимоно, натянуто улыбнулась.
— Не бойся ты меня, — заметил эту перемену Егор, — я не сделаю тебе плохого. Сейчас пойдёшь спать на кан, а я улягусь в другой комнате.
— Я не боюсь, ты добрый…
— Почему ты так решила? — усмехнулся Егор от такой похвалы.
— Я видела, как ты слушал музыку… видела слёзы на твоих глазах, плохие люди равнодушны и жестоки, ты не такой.
— Да… Эта балалайка и сейчас ещё поёт во мне, не верится, что из трёх струн можно извлечь такую мощь. Что за человек был с нами? Откуда у него такое умение? Даже не спросили, как его зовут.
— Разве ты не понял, — это гений и он должен был сегодня погибнуть, я увидела сразу печать смерти на его лице. Как жаль его, жаль, что унёс с собой такую музыку.
— Может быть, надо было ему помочь деньгами, но откуда я знал.
— На твоей родине есть поговорка: «Мы всегда сильны задним умом». Нет, Егор, ему уже ничем нельзя было помочь. Он потерял всё.
— Ну, ладно, — Егор тяжело вздохнул, ещё раз взглянул на Марико и ушёл в другую комнату. Улёгся на широкую кровать Парфёнова, накрыл голову подушкой, но всё равно слышал, как Марико легко ступает по циновкам, раздевается и задувает свечу.
Поворочался, скрипя пружинами, а в темноте ещё пуще зазвучала балалайка, она плакала и пела, неся те самые приступы очистительной боли, о которой говорила Марико. Егору вспомнились казачьи песни, родные степи и шум светлой Аргуни…
А потом накатило ощущение страшного одиночества и такой безысходности, что он не выдержал и резко сел на кровати. Тихо ступая босыми ногами по холодному полу, подошел к кану. Вздрогнул от прикосновения её рук.
— Марико-о. Маруся…
Рано утром Егор попросил её позвонить Кацумато. Японец ещё прошлой зимой установил телефон в доме Игнатия.
Взял из её рук трубку и сонным голосом промолвил:
— Извиняйте за беспокойство, домой хочу, матушку повидать. Можно ли ваш лимузин использовать?
В трубке помолчали и ответили:
— Конечно… я же сказал, что до весны он твой. Только возвращайся скорей.
— Спасибо, сэнсэй! — положил трубку. — Собирайся, Марико. Едем ко мне домой прямо сейчас. Представлю тебя женой, так что, держись, девка. Мать у меня привередливая. Айда! — Потянулся к ней, подхватил её на руки и закружил по комнате. Оба, он и она, счастливо смеялись.
Шофёр безропотно исполнил указание нового хозяина, только по пути заехал на какую-то улицу и притащил канистры с горючим. По его довольному виду Егор понял, что тот ещё разок созвонился с Кацумато и теперь едет с лёгким сердцем.
Машина резво покатила подмёрзшей за ночь дорогой. Свернувшись калачиком и укрывшись долгополым тулупом Игнатия Парфёнова, на заднем сиденье спала Марико. Егор сидел рядом с шофёром и расспрашивал о машине.
Японец, подбирая слова, с акцентом объяснил назначение рычагов, показывал и учил, как ею управляют. К полудню казак уже сам погнал норовистую железяку — только ветер посвистывал. Ничего хитрого не было в этом деле. Крути себе колесо да двигай рычажки и жми на педальку. От скорости Егор ошалел.
Мимо якимовского дома пролетел не останавливаясь, лишь покосился на громаду ворот и помрачнел. Голоса Байкала не было слышно за рёвом мотора. Егор притормозил вскоре у потемневшего от дождей заплота отцовского дома.
— Открой, — кивнул на ворота японцу.
С шумом и дымом ворвался на подворье неведомый зверь. Егор отодрал от рулевого колеса занемелые пальцы, вылез и увидел в проеме двери Марфу с винчестером наперевес. Она суровое жмурила глаза, скривив в недоброй усмешке рот.
— Не балуй, дура! — спокойно взглянул в её надменное лицо Егор и остановился перед вскинутым винчестером.
— Проваливай! Нет тут ничего твоего, всё — моё. Тронешься с места, — стрельну, поди, меня знаешь.
— Мне ничего не надо, подавись этим добром. Мать хочу повидать. Позови её.
— Не дозваться уж, милой… не поспел чуток. Велела долго жить мамашка твоя. Вона за поскотиной зарытая лежит с осени.
— Брешешь, стерва! — обварило Егора жаром. — Брешешь…
— А чё брехать, резону нету. Затужила и скопытнулась. Аминь!
— Отец где? — насупился он.
— Где ж ишо, пьянющий с утра спит. Пронька с Олькой на заимке со скотом управляются. Проваливай!
— Марфа, не дури, в родной дом не пущаешь. Совсем спятила!
Из машины вылезла Марико, сонно потянулась, огляделась вокруг и вдруг молнией прянула на крыльцо, и Марфутка, охнув от страшного удара, скатилась грузно по ступеням вниз, заголив срамоту. Хватанула ртом воздух, дико выпучив ореховые глаза.
Егор остолбенел. Прислонившись головкой к притолоке и умело разряжая тяжелый винчестер, виновато улыбалась японка. Марфа поднялась на карачки, опасливо глянула наверх.
— Где ты такую зверицу сыскал, все печёночки отбила. Ну, погодите! Счас братанов потравлю — живо угомонят.
— Простите, пожалуйста, меня. Я боюсь, когда стреляют, — заговорила Марико, помогла встать отяжелевшей Марфе, — не нужно ругаться.
Та скрежетнула зубами и замахнулась кулаком по мужичьи. Марико легонько чиркнула ребром ладошки по её шее, бывшая жена Егора опять кувыркнулась наземь.
— Марико! — вступился он. — Хватит! Пришибёшь ещё мачеху мою, — невесело покачал головой, и опять пришла мысль: зачем приставил Кацумато к нему эту бесстрашную защитницу, вымуштрованную борьбой. Ить кинулась на ствол!
Он взошёл в избу, оставив их наедине, и застал в горнице спящего отца. Михей долго мыкал, матерился, стонал, обдавая тошнотворным запахом перегара самогонки, пока сын не плеснул ему на волосатую грудь ковш холодный воды.
Михей вздрогнул и смятенно вскочил, дико озираясь спросонья в поисках оружия.
— Не бойся, это я, Егор. С миром приехал.
— Чё от меня надобно? — хмыкнул отец и почесал горстью закучерявленную седым волосом голову.
— Отец ты мне или нет? В гости явился, а ты, как врага привечаешь. Мать-то в гроб вогнал зазря с этой шлюхой совместно. Эх, батя-батя! Креста на тебе нету…
— Дозволь одеться, не кори…
— Я ить с женой приехал на машине, думал мать увезти. Не довелось, эх, батя…
— Не тужись, со временем все там будем, не терзай меня. Померла Настютка без моево насилья. Тихой смертью отошла. Я не виновен в ней. Остудилась, и Бог прибрал к себе. Она-то уж точно в рай угодит.
— Кулаками спровадил, я же знаю, сколь ты над ней измывался. Нечего на Бога валить.
— Жена она мне была! Не твоё щенячье дело попрекать, — возвысил голос Михей.
— Ладно уж… помянём, сходим на могилку. Ольку с Пронькой надо привезть. Счас отправлю шофера за ими.
— Ишь ты-ы! И шофёр у тебя в прислуге. Никак забогател?
— А как же, чай, быковской крови.
— Но-но… давай мать помянем. А Марфутка-то где? Пущай накроет стол для дорогих гостей.
— Да-а, моя суженая ей чуток мозги вправила. С винчестером дурковала в дверях.
— Ишь ты-ы… Баб никак стравил? Неужто есть бойчей Марфы? Век этому не поверю. Она тут уж и надо мной командирство держит.
— Ты тоже особо не балуй, — усмехнулся Егор, — живо отправит на тот свет. С дурнинкой японка.
— Японка?! — отец округлил глаза. — Так они ить смирнее коровы в обращенье. Ну-ка, взгляну на невестку.
Пока они говорили в избе, Марфа покорилась и, злобно посверкивая глазами, ввела за собой Марико в дом. Та в пояс поклонилась Михею, оторопело застывшему в дверях горницы и ещё не управившемуся со штанами. Через мотню желтели кальсоны. Загудел примирительно, с первого взгляда оценив выбор сына:
— Здравствуй, невестушка, садись к столу. Марфа! Готовь угощенья!
— Она меня уж угостила, что дых не переведу.
— Ничё-о, знать, выпросила, — он огладил всклокоченную бороду, перекрестился на красный угол и подавил ладонью зевок, — меня вон тожа Егорка единожды угостил добре, доселе помнится. Забудем старое и давайте гульнём, с опохмелья башка чугунная.
Егор вышел во двор, услал машину на заимку, она была в десяти верстах от хутора. Когда вернулся к столу, отец уже допивал стакан спирта, дико тараща глаза на потолок.
Марико настороженно озиралась, на её вежливо-улыбчивом лице ничего не прочтёшь, сплошное благолепие и покорность. Марфа гремела рогачами в печи, что-то ворчала себе под нос.
И Егор заметил, как она постарела за год, как сильно стала походить на Якимиху. Марфа оплыла. Ранним жиром обрюзгли когда-то тугие щёки, помутнели глаза и выжелтились белки от пьянства. Неряшливая одежда усугубляла её непривлекательность.
Уже ничего Егор к ней не испытывал, кроме жалостливого презрения и ненависти к погубительнице матери.
Вскоре зачихал под окнами мотор, вихрем ворвалась в избу Олька. Стремительно бросилась к брату на шею, неистово целуя его. Следом вошел Пронька, он мялся у дверей, солидно покашливал.
— Ну, здорово, брательник, — потянулся к нему Егор, отстраняя ополоумевшую сестру, — выдул-то как! Боле меня стал.
— Здравствуй, — Пронька неловко обнял гостя, приник к нему, обдав сладким запахом конского пота и навоза, — а мы вначале не поверили твоему япошке. Думали, что сбрехал. Боялись ехать, ещё умыкнёт невесть куда…
Отец сумрачно глядел на них и хлестал без закуски гольём спирт. Марфа, надвинув платок почти на самые глаза, деланно улыбалась и опасливо косилась на худосочную красавицу.
Пригласили шофера отобедать. Он после третьей рюмки заметно опьянел, забубнил что-то на своём языке, силясь совладать с очугуневшими веками. Марико не пила вовсе, тонкими пальчиками отламывала от краюхи небольшие кусочки, осторожно их жевала.
Марфа, видя, с какой нескрываемой нежностью японка смотрит на Егора, стервенела нутром.
Управившись с приготовлением закуски, она тяжело плюхнулась на скамью и, брезгливо скинув с плеча тяжелую руку пьяного Михея, выпила пару больших стаканов жгучего спирта, закипая от гнева и краснея лицом.
Подумала сорвать злобу на Проньке и Ольке, досель помыкала она ими, как хотела, но, осаженная ледяным взглядом Егора, утихла. Неожиданно потекли у ней слёзы. Марфа утиралась молча сальной занавеской и пьяно раскачивалась.
Олька присохла к брату. Статная, красивая деваха вымахала. Глазищи — огонь, лицо — румяное и чистое. Потом Олька утащила Марико в другую комнату хвалиться нарядами. Японка сходила в машину, принесла ей голубое кимоно в подарок, серебряное зеркальце и ещё что-то атласно-белое.
Сестра Егора счастливо зарделась и торопливо спрятала обновы в сундук. У Проньки пробивалась курчавая бородка, он рассудительно вставлял слова в общий разговор. Всё больше о хозяйстве.
Дивился похождениям брата в России. Егор заметил, как жадно загорались у парня глаза при рассказах о поисках золота. Наконец, Пронька не сдержался.
— Мне б с тобой двинуть туда, да на ково оставишь хозяйство. Отец хворает, сестру замуж надо определять. Никак нельзя. А так бы хотелось богачество обрести…
Утихомирились после первых кочетов. Марфа прикусила нижнюю губу, когда ненавистная гостья увела её бывшего суженого в тёмную горницу.
Михей уже храпел, откинувшись на лавке, ему вторил тонким посвистом сморенный шофёр. Олька сноровисто прибирала со стола, высокомерно поглядывая на постылую мачеху.
Егор долго лежал с открытыми глазами, обняв хрупкую Марико, доверчиво прижавшуюся к нему. Хмель его не взял, да и радость от встречи с родными была омрачена смертью матери.
Горестно помнился затравеневший бугорок могилки, куда они наведались всей семьёй, уже чуть покосившийся крест, грубо вырубленный топором.
Пустынно было вокруг последнего материнского пристанища, бесприютно, ни родни рядом, ни дедов и бабок померших. Чужая, холодная землица давила.
Он вздохнул и ворохнулся, и сразу вскинула голову Марико, ласково и томно потянулась упругим телом, по-детски причмокивая губами. «Что она хочет, знать бы? А девка-то чудо! Как гробанула Марфу — глазом не успела моргнуть. Ручонки — как былки, а сила в них неимоверная, ласку несут материнскую…»
— Спи-спи, Марико, теперь они нас не тронут, побоятся. Я сказал при всех, что состою у японцев на службе. Не посмеют тронуть.
— Я не боюсь. Мне хорошо с тобой, мой хозяин.
— Какой я к чертям хозяин! Бродяга таёжный. Кто тебя так научил драться?
— Кацумато-сан.
— Зачем?
— Так надо. Чтобы защищать тебя от женщин, — она тихо засмеялась, — ты сильный, но очень неуклюжий. Я научу тебя приёму «удар кобры». Он — неотразим.
— Старик показал?
— Он не знает его, и многие не знают.
— Как так?
— Я ведь только наполовину японка. Мать моя с Филиппинских островов. Отец увез её силой оттуда, убив её братьев и родителей. Мать обучила меня борьбе моего народа. Отец был жесток с ней и со мною, пришлось убежать из дому.
Потом в чайной города Нагасаки, где я танцевала, однажды случилась драка иностранцев. Они хотели надругаться надо мной. Пришлось воспользоваться «ударом кобры». Я сумела отбиться от них, но меня уже заметил человек Кацумато. Он привёз меня в Шанхай, а потом в Харбин.
— Хм-м… Интересно. Скажи прямо, Марико, Кацумато готовит шпионов против России?
— Может быть. Может быть, нет, — уклончиво отозвалась она, — он сам тебе скажет об этом со временем. Сутками он учил меня очень трудному русскому языку по особой системе, а зачем — не знаю.
— Ладно, разберёмся. Хорошо, что с тобой познакомил. Ты — удивительная женщина. Я почему-то доверяю тебе, Марико.
— Я тебе тоже… Егор! — она опять подняла голову. — Если Кацумато будет тебе что-то предлагать — не отказывайся. Иначе он убьёт тебя. Он знает много ударов по определённым участкам тела.
Удары выводят из строя важные органы: печень, почки. Безобидная тренировка, а через неделю ты умрёшь. Я сама видела, как он это делал не раз с теми, кто отказывался ему верно служить.
— Спасибо за предупреждение. Я догадывался об этом и буду делать, как ты просишь. Я хочу жить, Марико! Страшно хочу жить. Если б ты видела те края, где я был, мою Россию. Как она прекрасна, сурова и необъятна…
— Я слышала вашу балалайку, этого достаточно, чтобы полюбить твою страну. Только великий народ может иметь такую музыку. Ты скоро будешь там, я буду тосковать по тебе. А та девка, если ещё раз захочет зла тебе, её поразит «удар кобры».
— Не надо, Марико… пускай живёт, — он обнял её и опять поразился ртутной живости её движений.
Уже изошёлся криком в третий раз петух на насесте, а они всё не спали. Марико вдруг начала читать стихотворение:
— В пути и в пути,
и снова в пути и в пути…
Так мы, Господин,
расстались, когда мы в живых.
Меж нами лежат
несчётные тысячи ли.
И каждый из нас
у самого края небес.
Дорога твоя
опасна и далека.
Увидеться вновь,
кто знает, придётся ли нам?
Конь хунских степей
за северным ветром бежит.
И птицы Юэ
гнездятся на южных ветрах.
А вот от меня
всё далее ты, что ни день.
Одежда висит
свободней на мне, что ни день.
Плывут облака, всё белое небо закрыв.
И странник вдали
забыл, как вернуться домой.
Тоска по тебе
состарила сразу меня.
Вслед месяцам год
приходит внезапно к концу.
И хватит уже, не буду о том говорить…
Себя береги,
ешь вовремя в долгом пути!
Когда Марико смолкла, Егор погладил её, как маленького ребёнка, по голове и хрипловато спросил:
— Чьё это стихотворение?
— Очень древнее, китайское. Его герои разъединены, вроде нас с тобой. Конь северных степей — это ты. А птица Юэ — с крайнего юга моей родины.
— В пути и в пути. И снова в пути и в пути, — повторил он запомнившиеся первые строки, и тут же предстал перед глазами затянутый в ремни Балахин. Надо было выполнять его задание, узнавать фамилии тех агентов, которых засылал японец в Россию.
За окном светало. Марико неторопливо рассказывала о себе, о Японии, о своей мечте вернуться на Филиппины к родственникам, отыскать могилу деда.
Ей тоже несладко было жить у Кацумато, и Егор понял, что дорог он ей стал, как и она ему, за это короткое время.
Кацумато встретил Егора приветливо. Умело сделал ему массаж, втёр в плечо какую-то пахучую мазь. В этот же день они боролись, а Егор уже мог противостоять ловким и мгновенным приёмам японца.
Потревоженная рана болела, но Быков снова и снова кидался в атаку, запоминая действия старика. После этого, они обмылись холодной водой и Егор, уже в который раз, подивился молодому телу своего учителя, жилистому, с твёрдыми бугорками тренированных мышц под чистой эластичной кожей.
Потом они сидели за столиком в его кабинете. Слуга принёс чайник с зелёным чаем. Сэнсэй приступил к изложению программы занятий на зиму.
— Ты, хоть и русский, но пишешь плохо и ленишься читать те книги, которые я тебе даю на дом. Марико будет заниматься с тобой, она подготовлена на уровне хорошей учительницы гимназии. Кроме этого, ты станешь изучать основы военной топографии и геологии, тайнопись и психологию.
— Зачем мне это?
— Современный джентльмен должен быть образованным, — уклончиво ответил японец.
— Ладно, учиться завсегда любо. Сгодится в жизни.
— Очень хорошо, что мы понимаем друг друга, — закивал Кацумато, — тем более, что я делаю из тебя человека необыкновенного. Стремительность мысли должна опережать любое твоё действие. Эрудиция, иной раз, важнее крепких бицепсов. Помни это!
Егор тренировался до одури, а вечерами просиживал над учебниками. Марико терпеливо занималась с ним. С упоением читала вслух книги русских писателей — Достоевского, Толстого, Гоголя, Чехова, Горького.
Марико хотела добра их дому. В первый же вечер она вынула из чемодана и повесила над входом в комнату три улыбающиеся маски — Отафку-Мэ, по её словам, приносящие в дом счастье и благополучие. И взаправду Егор ловил себя на том, что, при виде масок над дверью, он сам улыбался и успокаивался.
А Кацумато постоянно внушал Егору, что тот должен быть в боевых схватках мягким в движениях, вкрадчивым и коварным, как тигр.
Быков знал уже много приёмов, несущих смерть. Но не применял их в полную силу, жалел выставляемых Кацумато соперников, судя по выправке — кадровых офицеров.
Один раз борьбу Егора с десятком японцев наблюдали двое суровых гостей Кацумато. Они довольно закивали, когда русский тайфуном обрушился на противника.
Пятерых пришлось приводить в сознание нашатырём, что совершенно не огорчило надменных незнакомцев, один из которых уже потом, когда пили подогретое сакэ, напыщенно зачитал указ императора о награждении Быкова Егора Михеевича за верную службу.
Егор опешил. Не догадался он, что это самый примитивный шантаж… Дома он долго ходил из угла в угол и неожиданно для самого себя брякнул: «Поглядим, чья возьмёт». Марико тревожно на него посмотрела и вряд ли поняла значение этих слов.
Сейф с картотекой Егор так и не нашёл, но обнаружил потайную железную дверь в бетонированный подвал, она была заперта на хитроумные замки. Её можно было только взорвать или открыть с помощью самого Кацумато. Быков искал возможность проникнуть туда, но ничего не выходило.
Разгоралась весна. Как-то японец предложил ученику остаться насовсем в России. Устроиться на Алданских приисках в Якутии и ждать. Кацумато сочинил для чекистов легенду, суть её сводилась к тому, что когда сотник Быков собрался эмигрировать в Манчжурию, то Егор сбежал с приискателем.
Доказать истину было легко, потому что он действительно два лета провёл в тайге, добывая там золото. Егор решил незамедлительно отправляться в путь, ибо понимал, что в одиночку невозможно овладеть картотекой. Это он и собирался при встрече сказать Балахину.
И всё же, идеи похищения документов начала складываться в его голове, но тут японец справился о здоровье сестры, брата и отца, словно намекая на то, что ежели ученик выкинет какой-либо фортель, им несдобровать.
Задумался Егор. Отчаянья не выказал, но вечером завернул в кабак: долго сидел в одиночестве за столом, утешаясь лёгким вином. Когда за ним прислала машину упреждённая кем-то Марико, он уже твёрдо знал, как надо поступить.
Следующей осенью вернётся, приведёт из Зеи пяток надёжных ребяток и вместе с ними захватит картотеку, перебив охрану особняка.
В дорогу Егор собирался тщательно, запасся тёплой одеждой и охотничьими припасами. А когда настал срок, Марико с шофёром отвезли его к границе. Лошади были уже на той стороне.
Их охранял в условленном месте неизвестный человек. Об этом побеспокоился Кацумато.
Егор отвёл Марико от ожидающей его лодки, притянул её к себе и поцеловал.
— До встречи…
— Не будет встречи, — Марико коснулась ладошкой его щеки, — ты уходишь от меня навсегда…
— Откель ты взяла? Я ещё вернусь…
— Вижу по тебе, — помедлила, вытирая слёзы, — только знай, я всё сделаю, чтобы тебе не мешали там жить спокойно. Как бы я хотела быть с тобой!
— Ну и поехали! Китайцев и корейцев в тех местах полно. Никто не удивится. Я тоже без тебя не могу, поехали.
— Нельзя… люди старика отыщут нас и убьют. Нас с тобой знает только сэнсэй, только у него хранятся наши личные дела… Я проникну в сейф к его картотеке и уничтожу её. Тогда мы будем свободны, и я дам знать тебе об этом.
— Ты что, собираешься убрать самого Кацумато? — опешил Егор.
— Не знаю, как получится… я хочу быть всегда с тобой, а старик мешает этому, у него — свои виды на нас. Он должен умереть! Он несёт людям зло…
— Марико, он осторожен и хитёр. Ты погибнешь!
— «Удар кобры» неотразим, — она задумалась и решительно промолвила: — Жди меня десять суток у Тимптона. Я догоню тебя.
— Делай, как знаешь. Я буду ждать.
— До свиданья, Егор, будь осторожен в пути. Помни, что тебя любит Марико.
— Помню, до встречи, — он помолчал с минуту, чуя, как стучит её сердечко, — вот что, Марико, — он близко заглянул в её темные глаза, погладил рукой её мокрую щеку, — ты говорила о картотеке… Я пытался найти её и не смог. Ты знаешь, где он прячет сейф?
— Знаю, в подвале.
— Мне нужна эта картотека. Если ты действительно правду говоришь о любви и хочешь мне помочь… Да! Я не вернусь больше в Харбин. Отцу я послал письмо, он должен сам скрыться и увести брата с сестрой от кары Кацумато. Мне нужна картотека. Если ты сумеешь достать ключи, я повременю с отъездом, давай вернёмся в город.
— Возвращаться не надо, — отозвалась она, — документы взять нельзя, их можно только уничтожить.
— Почему? — Сейф устроен таким образом, что он взорвется, если открывать его, не зная кода, который известен только старику. Сейф начинён секретами и ловушками.
— Ну, раз так, не суйся к нему, ты можешь погибнуть. Плюнь на всё, и поехали в Россию. Люба ты мне, хоть и не верил тебе до конца. Извиняй уж…
— Да-да… Я всё понимаю и не осуждаю, я для тебя чужеземка, враг…
— Нет, Марико, я так не считаю, особенно после этого разговора. Просто ещё не разобрался до конца во всём. Вот сейчас открылся тебе, а всё ещё немного боюсь. Вдруг ты играешь со мной, как кошка с мышью. И всё может обернуться плохо.
— Не пугайся. Мне самой противно жить в страхе, общаться со стариком. Я, прежде всего, — женщина. Я хочу быть матерью, иметь свой дом, иметь от тебя детей, любить тебя, Егор, всю жизнь.
Разве ты не видишь, как я люблю тебя? Поверь хоть в это. И, ради нашего счастья, я пойду на всё, на любые лишения и риск. А теперь, езжай… жди у Тимптона, я запасусь картой и найду тебя.
— Буду ждать, — нерешительно ответил он и опять поцеловал её, — будь осторожна, Марико, ну его к лешему, старика, загинешь.
— Всё будет хорошо, я всё обдумала. Делай так, как я тебе сказала.
— Я боюсь за тебя, я страшно боюсь за тебя, Марико…
Он шагнул в лодку. Мелкие волны шлёпали о дощатый борт. По реке вольно гулял весенний ветерок. И Марико растаяла во тьме.
На противоположном берегу провожающие Егора китайцы помогли донести вьюки до условленного места, там Быков забрал трёх лошадей у ожидающего его человека. И двинулся знакомой тропой на север, неотступно думая о Марико.
Неужто, она сделает, что задумала, и пойдёт за ним вслед в Россию? Не верилось… Неужто, она так его любит? Прошептал обречёно: «Господи! Да почему же всё так перекручено в моей судьбе!»
Когда Егор форсировал норовистую Тынду, в Харбине был тёплый день. Марико внесла заваренный чай и удалилась. На циновке в неудобной позе сидел русский человек лет пятидесяти, только что вернувшийся из-за кордона.
Он обстоятельно излагал добытые им разведданные, жадно хлебал водку и смачно поглядывал на хорошенькую японку. Кацумато этот взгляд заметил.
Хлопок в ладоши заставил вздрогнуть Марико. Она переоделась в свободное кимоно, поправила в волосах тяжёлую заколку в виде кобры и вошла в комнату. Кацумато указал рукой на собеседника и сухо проговорил:
— Вот твой хозяин. Зовут Фёдором. Будешь у него прислуживать в доме.
В золочёной клетке запел соловей. Чтобы птаха не разбирала, когда день, а когда ночь, услаждала пением слух постоянно, старик выжег соловью глаза… Серенькая птичка радостно вывела замысловатую трель, всё же, чуя приход весны.
Марико тоскливо взглянула на соловья и почувствовала себе такой же обречённой пленницей старика, учтиво поклонилась и вдруг молнией метнулась к сидящим. Удары острой заколкой были мгновенны и неотразимы.
Старик вскочил, русский от неожиданности вскрикнул, но вылившийся из лезвия заколки страшный яд уже делал своё дело. Кацумато сонно пошёл на Марико, оскалив зубы, пошатнулся и грохнулся поперёк столика, затих.
Соловей замолк, а потом опять защёлкал, распушив на шейке перышки. Марико осторожно вынула его из клетки и выпустила в окно. Отыскала в кармане халата поверженного сэнсэя ключи от подвала и сейфа. Она, всё же, подглядела, какие буквы и в каком порядке набирал Кацумато.
Торопливо открыла двери в подвал и спустилась к тяжелому стальному шкафу. Осторожно вставила ключи в скважины замков, ожидая взрыва… Наконец, толстая дверца бесшумно растворилась, на верхней полке лежали пачки долларов, фунтов, иен.
Марико сложила их в валяющийся на полке объёмистый портфель из крокодиловой кожи. Вынула ящички с картотекой и задумалась, не понимая, зачем они нужны Егору.
Если её схватят до границы, то списками агентов опять завладеет разведка. С трудом запихала все картонки с фотографиями в портфель…
Потом она спокойно вышла во двор, отослала прислугу с разными поручениями. Показала шоферу отвезти её к границе. Он пожелал сам увидеть Кацумато, но Марико жестко его оборвала и была непреклонна.
Она спешила, надеясь догнать Егора. Они заехали в дом Парфёнова, и Марико зарыла деньги в сухом углу конюшни. Телефон был заранее ею выведен из строя, и шофёр напрасно крутил ручку, пытаясь доложить Кацумато о поездке. Марико властно прикрикнула на него.
Она всю дорогу молчала, поглядывая вокруг, и к вечеру задремала. Когда машина остановилась к дома лавочника китайца, шофёр ушёл в лавку. Марико проснулась. Она засунула колючку-ампулу под обивку его сиденья.
Потом вручила лавочнику пачку денег и велела немедленно привести лошадь, собрать ей в дорогу всё необходимое.
Когда Марико ступила на незнакомый берег и взяла за повод коня, то она уже не сомневалась в том, что встретится с Егором. Она верила.
…В это время шофёр сел в автомобиль и почувствовал, как его что-то укололо в спину. Попытался встать, но не смог, умер мгновенно, напугав провожающего китайца.
А особняк Кацумато сгорел вместе с охранниками, одурманенными опиумом, которым их щедро снабдила Марико.
Мартыныч, выслушав рассказ Быкова о его харбинских приключениях и вероятном уничтожении японкой архива Кацумато, обещал всё передать Балахину. Егор, с его помощью, срубил плот у берега Тимптона.
Давно можно было уже отплыть, но Егор терпеливо выждал десять суток, однако Марико так и не появилась. На всякий случай, он предупредил Мартыныча, что ежели приедет Марико, пусть не вздумает давать ей плот, а, в крайнем случае, пристроит к какой-нибудь пешей артельке, следующей на Алдан.
Егор боялся, что она не отступится от своего слова. Но вода стала падать, надо было срочно сплавляться. Отплыл на тринадцатые сутки.
Плот шёл медленно, чиркал на перекатах по камням. Быков охотился в пути на глухарей, отмякая душой, и ждал встречи с Игнатием. Знакомые берега уходили назад, отдаляя прошлые страхи.
Пьянящая сила пробуждающейся тайги ласкала и тешила суровой красотой. Он жадно ел вытаявшую на склонах бруснику у биваков, пил чистую воду ледяных ручьев, шалел без спирта в покое отрешённости.
Дымок костра уплывал по ветру и щекотал ноздри, морилась в котелке пойманная рыба, на болотах блеяли бекасы, токовали глухари.
Припозднившиеся табуны уток манили за собой; буянили у перекатов таймени. Ширь неба голубым колпаком накрывала отогретую землю. На сутки задержался у Фоминых порогов. Укрепил верёвками плот. Скучал без собаки, часто вспоминал понапрасну сгинувшего Мамая и жалел его, как близкого человека.
В памяти стояла запруженная людьми дорога к Тимптону, неисчислимые толпы шли и ехали на далёкий прииск Незаметный. Уже чувствовалась организованность этой толпы, вдоль дороги были выстроены бараки-будки для ночевья, пикет милиции у Тынды просеивал народ и проверял документы.
Тайными тропами шли восточные рабочие, корейцы и китайцы, их пропускали через границу, консульство в Благовещенске давало им временные визы, но основная масса шла стихийно, без всяких документов. Руководили восточниками опытные старшинки, безраздельно подчиняя своих соплеменников.
Егор, замирая сердцем, отпихнулся шестом от берега и опять закружило, замотало в бешеных струях утлую твердь плота. Быков взмок от пора и ливня брызг, но всё же, целым выбился на тихую воду. Уже традиционно решил заночевать у старого кострища.
Смутная тревога овладела им, а ночью он испуганно вскинулся. Почудился в неумолчном рёве порогов далёкий и отчаянный женский голос. Он вскочил и вслушался. Опять доплыл тонкий крик то ли смертельно ушибленной птицы, то ли захлестнутого болью человека.
Утром нашел прибитый в заводь растерзанный плот с увязанным вьюком. Егор с нетерпением полоснул по верёвкам ножом, распорол ткань, и взору открылось знакомое белое кимоно с золотистыми лотосами.
Он смятенно бросился скалами вверх по течению реки, обдирая руки на камнях и вглядываясь в прижимистые берега. Крича до хрипа, звал, но шум воды и порывистый ветер заглушали его голос. Забрался в такие крепи, что назад пути уже не нашёл.
Близился вечер. Одна дорога оставалась — вода. Егор решительно прыгнул в тугой поток и, хватая ртом воздух, понёсся вниз, уже не веря, что останется жив.
Его, с разлёту, било о камни, вертело, но он, словно отвердел телом, позабыл о нём, испытывая душевные муки, поглотившие полностью его сознание.
Это из-за него погибла Марико, преданно бросившаяся следом за ним и, по незнанию реки, попавшая ночью в пороги.
В заводь Егора выкинуло полуживым. Когда он опомнился, подумал: Марико обязательно вынесло сюда, рядом, в эту яму… И Быков даже застонал, представив, как она лежит на холодном тинистом дне, а кругом шныряют башкатые налимы.
Наутро он шарил шестом с плота, потом закидывал сеть с грузами, напряжённо вглядывался в бездонную зелень глуби.
И только к вечеру, усталый, разбитый, машинально приготовил дрова, вздрагивая от каждого стороннего шороха и треска. Егору мерещилось, что вот выйдет она сейчас из леса, присядет у огня на корточки и протянет к огню свои назябшие ладошечки. Уже давно остыл ужин. Егор так и не стал есть.
Он не думал ни о чём, ни о завтрашнем дне, ни о страстях земных. Тупо сидел на сырой земле. И витал в его ушах её пленительный полудетский голосок, и виделась ему её робкая улыбка…
Когда Егор очнулся, то его оглушил ненавистный ропот воды. И отчаявшись до свирепости, вдруг остервенело вскочил. Долго бился с лесом, ломая ударами ног и рук безвинный сухостой, что-то орал бессвязно. И бессильно упал у потухающего костра…
Наутро нашёл в вещах Марико шкатулку с обмазанной воском крышкой. В ней сиротливо лежал вчетверо сложенный листок шероховатой рисовой бумаги. Он торопливо развернул его и впился глазами в ровно написанные карандашом строки:
«Если со мной что случится. Тому, кто найдёт это письмо, просьба передать его Быкову Егору Михеевичу, приискателю на прииск Незаметный у реки Алдан.
Егор, здравствуй!
Я немного заблудилась в тайге и не успела к твоему отплытию всего на несколько часов. Это побудило меня упросить Мартыныча за хорошую плату срубить мне небольшой плот, спешу и надеюсь тебя догнать.
Ему я тоже оставила письмо, если я не найду тебя, потеряюсь в этих страшных местах, ты, всё равно, попадёшь к нему и будешь знать, что наш старик сгорел в своём доме.
Шофёр умер от сердечного приступа, и теперь нам надобно со скорбью поминать их души. Уже некому побеспокоиться о нас с тобой, потому что наши адреса на бумажках старика в надёжных руках.
Я люблю тебя, Егор! Если не догоню, через тунгусов буду искать Игнатия Парфёнова, чтобы передать весточку и встретиться.
Я тебя очень хочу видеть и поэтому ничего не боюсь. И ещё, возможно, у нас с тобой будет великая радость, но я не хочу об этом писать, чтобы не спугнуть её. Гложет сердце плохое предчувствие, поэтому пишу это письмо, словно завещание…
Егор понуро сидел у костра. Не хотелось никуда плыть, никуда стремиться. Только сейчас он в полной мере осознал, как дорога ему была покоящаяся в ледяной воде хрупкая девушка. Она пожертвовала собой с чистой верой в любовь, решилась даже вступить в поединок с коварным и жестоким Кацумато.
Егор провёл пальцем по лезвию топора, поднялся, выбрал подходящую лиственницу, срубил её и вытесал из цельного ствола островерхий столб-часовенку, по русскому обычаю отмечающую место внезапной гибели человека.
Врезал в неё перекладину и выжег накалённым в костре ножом ряд каллиграфических букв, написанию которых его так терпеливо обучала Марико.
Вкопал столб рядом с крестом братьев Фоминых… Стонущим криком вплелись в шум воды и ветра прочитанные им самим же слова отчаянья:
«Я буду помнить тебя, Марико!»
Потом опять сидел у огня и дивился той невероятной силе, что таилась в этой удивительной женщине… Что за тайну она унесла с собой? Что за великую радость она собиралась поведать, неужто… Неужто!
Да нет… не может быть, чтобы она, забеременев, кинулась очертя голову за ним следом… но всё же, что она хотела рассказать при встрече?
Он неторопливо перебирал в памяти её привычки, пристрастия, жесты. Сами собой с потрескавшихся и обветренных губ потекли строки стихотворения, которое она ему читала в родительской горнице:
В пути и в пути,
и снова в пути и в пути…
Так мы, господин,
расстались, когда мы в живых.
Меж нами лежат
бессчётные тысячи ли,
И каждый из нас
у самого края небес…
Было так одиноко, так горько, так сложно оторваться от этого проклятого места и ступить на хлюпающий в волнах неугомонной реки паром… Даже солнце прикрылось траурным саваном облаков, даже ветер притих, и словно кто повторял эхом: «Марико… Марико… Марико…»
Медведь был голоден и худ. Он долго караулил, когда двуногое существо, сплывшее по реке перед самым заходом солнца, отдалится от страшного костра к прибрежным кустам и подойдёт на расстояние прыжка.
От огня доплывали соблазнительные запахи свежего мяса оленя. Затупившиеся к старости когти и клыки уже плохо выкапывали корни, не мог амикан проникнуть в норы бурундуков с запасами кедровых орехов. Ему уже не хватало сноровки, чтобы настигнуть сокжоя.
Глухо шумел перекат, скрывая злобное ворчание и треск сухих веточек под тяжёлыми лапами медведя. И как только человек пошёл на берег, зверь стремительно взвился на дыбы с устрашающим рёвом.
У Егора застыла в жилах кровь от неожиданности при виде летящего на него мохнатого привидения. Он даже не вспомнил о ружье, лежащем у костра. Доли секунды отведены были старателю его судьбой на раздумья.
Скорее инстинктивно, благодаря урокам деда Буяна и японца, он бросился навстречу с пронзительным криком и нанёс страшный, сокрушающий удар ногой.
Медведь грохнулся на гальку, осатанело взревел и уже по-собачьи, на четырёх лапах метнулся к ускользающей добыче.
Сердце Егора вдруг полоснула боль, он услышал остерегающий крик Марико и, внезапно зарычав, сам кинулся в атаку. Зверь на мгновение застыл и опять ткнулся в камни носом от жестокого пинка. Грабанул когтями воздух, где только что был человек.
А тот и не думал отступать, порхал вокруг, как птица, жаля медведя болезненными ударами и оглашая остервенелыми воплями.
Зверя впервые, за долгую жизнь, обуял панический страх. Он уже не нападал, норовя прорваться в кусты и убежать, но человек не дозволял ему это сделать, мстил за подлое нападение за гибель Марико.
Егор успел схватить у костра моток верёвки и опять заплясал в диком танце вокруг противника. Верёвка сомкнула медвежьи челюсти, стянула все четыре лапы, и зверь затих.
Он лежал теперь чёрной глыбой рядом с костром. Человек натаскал плавника, спокойно поужинал. И когда посмотрел на зверя, тот отвёл глаза.
Егор постепенно отходил от беспамятства схватки, удивляясь тому, что скрутил голыми руками таёжного великана. Величие духа человека — опять вспомнились слова Игнатия. Из глаз медведя катились слёзы. Сильным и непокорным страшнее всего принимать неволю, осознавать свою беспомощность…
Егор расслабил петлю намордника. Первобытный рёв поверг его в дрожь, лицо Быкова обдало шмотьями вонючей слюны. Он принёс кусок мяса с плота и подсунул медведю.
— На, поешь, бедолага. Эко тебя выкручивает. Не нравится в плену? Хоть наговорюсь с тобой за ночь. Эх! Марико, Марико…
Зверь притих от человеческого голоса и вяло кусанул мясо. Голос заставил позабыть об унижении, захрустели косточки на зубах, и, видимо, вспомнил хозяин тайги об удачных охотах на оленей, о брачных боях в начале лета, потому что тяжело по-человечески вздохнул.
А Егор ещё сунул к его носу соблазнительный шмат оленины. Насытившись, медведь повернулся с бока на живот и подмял под себя связанные лапы, задремал, подёргивая круглыми ушами. Пробудился, услышав голос:
— Хватит спать! Всю зиму продрых и опять мостишься? — Егор подсел к нему и погладил напрягшийся загривок. — Ох, псиной же несёт от тебя! Косолапый? Река под боком, а не банишься. Блохи ить сожрут живмя.
Вот что, брат. Скушно мне одному плыть, тоска обуяла. Завтра закачу я тебя на плот — и двинем совместно. Подкормлю в дороге мяском, а там и выпущу. Гуляй себе, да боле не лезь к людям. Смерть от этого примешь раньше времени, а ты — мужик хоть куда. Небось, медведица есть молодая…
Зверь молчал, только порыкивал от непотребного нахальства — прикосновений к себе. Злобы не видел в своём противнике, любопытно пялился на того маленькими глазками. На ночь Егор завязал ему пасть, чтобы не порвал зубами пути, и уснул у костра.
Медведь вслушивался в ночь. Мерно плескалась и шумела неиссякаемая река, где-то трещал валежник под острыми копытами сохатого, от огня наносило горьким дымом и пугающим запахом человека.
Они плыли вдвоём по широкой воде. Медведь жадно пил, расправившись с большими кусками мяса. Сытость примирила зверя с человеком, и хоть амикана подмывало хватануть обидчика за ногу — он сдерживал себя и покорно ждал.
А Егор безумолчно болтал… Следующим утром оставил зверя на косе — больно прожорлив и молчалив. Отплыв, дернул за верёвку. Завязанные петлями узлы соскочили с лап и пасти зверя, тот встал и, не оглядываясь, рванулся в тайгу. Сзади подхлестнул голос:
— Поке-е-едова-а! Амика-а-ан-сэнсэ-э-эй!
Впереди плота плясали гребешки волн. В их плеске слышался голос Марико. Чирки-уточки пролопочут в полёте, и вздрогнет путник — чудится смех Марико. Ветер обдаст нежной зеленью берегов — так пахли волосы Марико…
Затужился Егор: «Господи-и, не дай тронуться умом», — молил, глядя на хмурые скалы, что плутали вершинами меж занебесных царств, где витала душа Марико… И опять терзался…
Утренний туман на водой — в белом кимоно Марико…
На месте былых стоянок табора эвенков и Парфёнова не было. Тёмные жерди от чума разметало зимним бураном, пустой лабаз чернел в ельнике гнездом дьявольской птицы. Егор обошёл всё кругом, перетаскал вещи и провиант на лабаз и отпихнул шестом плот на стремнину.
Переночевал Егор на берегу у костра, а утром набил продуктами сидор, решил идти к старым землянкам, надеясь застать там Игнатия. В пути отыскивал оплывшие смолой затёсы, угадывал на мху прошлогодние следы каравана оленей и медленно двигался на запад.
Питался дичью, брусникой, пёк на камнях из муки пресные лепешки… и никак не мог обрести душевное равновесие. Марико, словно невидимо, шла за ним, являлась в снах. Он просыпался разбитым и угнетённым.
У Егора возникали мысли бросить всё и выйти к людям на далёкий прииск Незаметный. Многое бы Быков отдал сейчас, чтобы забыть прошлое — постылую Манчжурию, банду офицеров в Харбине, Кацумато, расшевелившего его душу…
Нет возврата на китайщину, он уже это твёрдо знал, — только, как его примут люди на новом месте, какой платой заплатить за грехи отца и своё вынужденное бегство из Росси, как наладить новую жизнь с пользой и радостью. Он вздыхал и надолго задумывался.
Только через десять дней блужданий по тайге он вышел в знакомые места. Обе землянки были пусты, шурфы обвалились. На последней стоянке Егор стал мыть золото без особой охоты. Провизия кончилась, теперь он перебивался случайной дичиной и рыбой.
Силы в тяжёлой работе быстро иссякали. Тогда старатель взял лопатку с короткой рукоятью, лоток Парфёнова и тронулся в обратный путь. У реки жил дня три, отъедался продуктами из лабаза. На карте, обнаруженной во вьюке Марико, нашёл пристань Укулан на реке Алдан и прикинул дорогу туда.
Проще всего было сплавиться до устья Тимптона, а потом пёхом уйти к пристани. В лабазе оставил подарок Лушке — белое кимоно Марико, записку Парфёнова и срубил новый плот. На вязку пошли все оставшиеся верёвки, для надёжности скрепил паромчик жгутами тальника и, наконец, отчалил от безлюдного берега.
Паром огруз в воде от тяжести и неустойчиво колебался на волнах. На второй день Егор угадал застрявший в камнях свой старый плот и перебрался на него. Плыл долго, а река всё не кончалась. Кружилась петлями в оковах лесистых берегов, раздавалась вширь от притоков и становилась всё спокойней.
Широкие косы были выстланы валуньём и галечником, с шумом вырывались из безымянных распадков ручьи и речки, ходила в прозрачной воде черноспинная рыба. На зорьках по марям кормились сокжои и сохатые, медведи вперевалку обходили границы своих владений, в небе парили ястребы и орланы.
Всё это Егор видел с медленно и бесшумно несомого водой парома. И казалось ему, что он один остался из людей на всем белом свете, затерялся в этих пространствах навеки…
Уже в который раз вытаскивал письмо и вслух начинал читать:
«Егор, здравствуй!..»
В устье большой реки, впадающей в Тимптон с правого борта, Егор увидел четыре тунгусских приземистых чума и пасущихся рядом оленей. Пристал к берегу и, отмахиваясь от наседающих собак, пошёл к дымам костров.
На полянку высыпали остроглазые ребятишки, женщины что-то тревожно прокричали в тайгу. Оттуда легко выбежал молодой парень с берданкой в руках и, остановился, поджидая. Егор подошёл к нему.
— Здравствуйте!
— Оксе… Капсе дагор, здравствуй, — уверенно обронил невысокий крепыш с простодушным скуластым лицом, — золото-могун ищи, тайга долго ходила, да, Иолог, да?
— Да, геолог…
Эвенк разулыбался и довольно цокнул языком, закинул ремень берданки за плечо.
— Собсем наш лючи, советский! Гостем будешь, — протянул Егору руку. — поп меня Васькой крестил, прорубь воду окунал. Васька Попов я, оленей пасу. Пошли к костру, однахо, чай будем мноко пить, говорить будем. Расскажи о паровоз-нарте, пароход я уже видал. Паровоз хочу видеть.
— А чё о нем рассказывать, — улыбнулся Егор, — воняет угаром да пыхтит, как медведь сердитый. Паром шибает, словно полынья на реке в морозы, да по рельсам катит так быстро, как утки летят…
— Э-э… Олень лучше, однахо! Туда-сюда ходи шибко быстро, олень брод найдёт — паровоз твой реке утонет, — рассмеялся Васька пренебрежительно, — куда поедешь на нём? Сколько железа даром пропадает! Лучше бы ножик делай, ружьё делай…
— Васька, — прервал разговорчивого эвенка гость, — ты же встречал табор Степана? У него дочь еще, Лушкой звать. А с ними русский кочует, Игнатий…
— Однахо, ярманка зимой видал. Не знаю, где тропу сейчас ведут. Однахо, где-то в тайге, где мох есть, зверь есть. Стёпка шибко хороший мужик.
— И русский с ними?
— Игнаска собсем эвенк, только борода шибко большой. Говорил, что пойдёт жить на прииск Незаметный. Любит землю копать. Там мыноко-мыноко люди ходи: лючи, якуты, китайцы, однахо, и эвенки есть. Вся тайга перекопал… Шибко много золота бери…
Егора окружили женщины и ребятишки, с интересом разглядывая огромного и большеносого лючи.
— А где же ваши мужики? — поинтересовался он.
— Поехали шаман зови. Жена моя помирай, родить не может. Собсем худо, — погрустнел Попов. Показал рукой на маленький шалашик из корья на закрайке поляны, — давай спирт мало-мало. Будем язык олений кушать, мясо мыноко кушай, цай пей, трубка кури табак, новости говори…
— Мало у меня с собой этого добра, но чуток выделю, — Егор вернулся к плоту, взял мешочек с бисером и стеклянными бусами. Вынул полбанчка спирта, много решил не давать, потому что лесные люди не знают меры в потреблении горькой воды и потом страшно мучаются с похмелья, это Егор помнил по Степану.
Вернулся к стойбищу. Собаки уже на него не лаяли, признали за своего и помахивали линялыми хвостами.
Разговор тянулся нескончаемой нитью. Егор вызнал, что по реке Алдан ходят маленькие пароходы с баржами. Попов рассказал о тропе, по ней можно будет выйти на прииск. Женщины хватили спиртику, закурили трубки, ровными кучками поделили меж собой драгоценный бисер для рукоделья.
Несмотря на тёплый вечер, все вырядились в расшитые кусочками цветного меха и бисером одежды, в лёгкие ровдужные унтайки. Встреча с человеком в тайге — большой праздник, роздых от обыденной колготы.
Васька рассказывал об охоте и хвастался без удержу. Женщины осуждающе мотали головами и смеялись над ним. Попов пригласил Егора спать в чум, но Быков отказался и улёгся на разостланных шкурах у костра.
Табор постепенно затихал. В свете огня мелькали летучие мыши. Бесшумно проплыла из леса лупоглазая сова и пропала за рекой во тьме. Тихо взвякивали колокольцы пасущихся на мари оленей. Егору не спалось. Он лежал под шкурой, смотрел на звезды до рези в глазах. Он любил небо. И боялся его…
Боялся звёзд, погружался в них и чувствовал их живыми, он испытывал смутный ужас от пространства до них, от их величественного бессмертия, он слышал их шепот, и вокруг него, на земле звучал таинственный разговор: воды, ветра, леса и скал.
Страх возникал от непостижимости всего этого таинства, первобытный страх маленького человека перед Природой. Но всё же, он любил небо…
Луна выползла, и вмиг замерцали скалы на другом берегу, вспыхнула река, легли от деревьев, длинные тени, изморозью засверкала роса.
Ночные птицы вдруг разом смолкли. Может быть, они слышали, как выползали из своих зловонных нор вурдалаки и кикиморы для исполнения чёрных дел и неистовствовали в подлунных плясках.
Над водой, свиваясь и распадаясь, проплывали старческие космы тумана. Сонно вскричал ребёнок в чуме, следом раздался убаюкивающий говор разбуженной матери, собаки встрепенулись и опять уронили головы на лапы.
Егор в дрёме видел плот, бившийся в зубьях порогов. Оставленный на косе медведь почему-то ревел голосом Игнатия Парфёнова, а что просил — не разобрать, кипели буруны, и в лёгком невесомом тумане над водой семенила стройная Марико.
Она, словно не заметила Егора, стоящего у реки, и унеслась беззвучно в промозглую темь, а следом, подпрыгивая, промчался старый японец с огромным блестящим мечом в руках. Быков вздрогнул и очнулся.
Костёр потухал. Он подложил дров, отхлебнул из котелка приторный тёплый чай. Успокоенный, поудобнее устроился на тёплой шкуре и затих…
Марико звала: «Игор, Игор, Игорко-о». Он рванулся к ней и, разлепив веки, дико уставился на склонившегося тунгуса.
— Игор! Мясо ходи кушай. Спишь, как амикан в берлоге. Улахан оюн едет к нам. Вставай, он камлать будет над моей бабой и принесёт сына! Эйнэ — шибко сильный шаман!
Егор услыхал людские голоса и увидел, как выбираются из леса несколько эвенков верхами на оленях. Впереди, на большом пестром учаге, восседал высокий и плотный старик с длинной седой косой.
На его одежде позвякивало множество колокольчиков. Загнанно хрипели олени разинутыми ртами.
Рассвет едва разгорался, но стойбище уже давно всполошилось. Бегали озабоченные женщины, испуганно жались к чумам ребятишки, только две ко всему безучастные старухи сидели у костра и покуривали трубки.
Эйнэ легко спрянул с оленя, тонкими голосами вскричали колокольцы. Егор поднялся и подошёл к приехавшим. Шаман, при виде русского, встрепенулся, пристально и недружелюбно оглядел незнакомца с ног до головы.
Тунгусы робко жались в кучку, шёпотом переговаривались с Васькой Поповым. Егор первым нарушил напряжённое молчание, поздоровался. Эвенки все благодушно ответили, закивали головами. А шаман неожиданно заговорил чистым и звонким голосом юноши:
— Куда тропу гонишь? Кто ты? От тебя исходит сила и мудрость много жившего человека… ты омрачён большим горем…
— Пробираюсь на прииск Незаметный, — ответил Егор и подивился, откуда шаман прознал про его тоску.
Эйнэ печально и гортанно вздохнул, скривился. Набил табаком трубку, присел рядом со старухами и уставился в огонь. Глаза его слезились, но шаман всё напряжённее смотрел на пламя.
Егор с любопытством разглядывал чудаковатого старца. Сколько ему лет — определить было трудно: на тёмном скуластом лице выпирал необычный для эвенков, хрящеватый, горбатый нос, глубокие морщины избороздили кожу.
Под одеждой угадывался мощный торс. Узловатые крепкие кисти с желваками мышц, оплетённые сухожильями и венами, покоились на коленях.
Поблёскивали, мерцали глаза, словно впитывая в себя огонь костра. Спереди, на меховом плаще, нашито семь пластинок в виде уток-гагар из голубоватого железа, не тронутого ржавчиной.
Низ плаща разрезан на тонкую бахрому, а сзади пришит роскошный конский хвост с вплетёнными кожаными ремешками. К нему прицеплено множество железных и медных побрякушек и большой тусклый колокольчик из бронзы.
Под рукой лежит бубен-тунгырь с колотушкой из берцовой кости медведя. Седую голову венчает богатая шапка-бергесе с коровьими рогами, сшитая из соболиных и росомашьих шкур.
Старик поднял отяжелевшие глаза от огня и медленно повернулся к Егору:
— Уходи, чужеземец! Тебе нельзя видеть камлания. Я буду говорить с духами. Ты мне мешаешь, уходи!
— Я хочу видеть, — Егор достал узелок с недавно добытым на старых местах золотом и небрежно кинул его на бубен, — возьми подарок, только не прогоняй. Любопытно поглядеть.
Шаман лапнул по тунгырю рукой, взвесил на ладони узелок, печально пропел:
— Могун — зло! Шибко плохо! Но так и быть, я дозволяю тебе видеть пляску самого могучего шамана Эйнэ! Ты будешь первым из чужих. Наши духи убьют тебя за это. Я даже буду шаманить по-русски, этому языку и даже письму я научился в якутском остроге, попав туда по воле попов и исправника.
Я мешал им крестить в проруби таёжных людей. Рожающей женщине и моему покровителю, великому духу Бордонкую, всё равно, на каком языке я камлаю, — он что-то отрывисто приказал эвенкам и опять уставился слезящимися глазами на пламя. Узелка с золотом уже не было на бубне.
Эвенки закололи пятнистого оленя, на котором приехал старик. Шкуру, голову и ноги подвесили на помосте из жердей — лакору-моду, потом принесли из маленького шалаша с окраины поляны стонущую роженицу.
Егор увидел её пепельно-серое лицо, воспалённые, кровоточащие губы. Молодая женщина чем-то неуловимо походила на Марико. Она уже ничего не видела и не осознавала, взблёскивала белками закатившихся от страданий глаз.
Один из приехавших нагрел бубен над огнём. Олений желудок, который он был обтянут, высох и натянулся до звона. Шаман простёр к бубну пальцы с грязными отросшими когтями.
Мужчины расселись вокруг костра, молча и трепетно поглядывая на колдуна. Эйнэ не спеша развязал косу, распустив по плечам космы седых волос, намазал щёки черной золой, шепча заклинания. И стал страшен, как сатана…
Камлать начал сидя. Легонько ударил в бубен колотушкой, тихо всхлипывая и рыдая. Рот безобразно исказился, открылись гнилые зубы, глазные яблоки вылезли из трахомных красных век. Потом он закричал чайкой, застонал филином…
Подражал Эйнэ настолько искусно, что Егор поначалу оглянулся и поискал над рекой белокрылых птиц. За песней глухаря последовало злобное рычание медведя, визг росомахи, трубные клики сохатых, журавлиное курлыканье и плач лебедей…
Заверещал раненый заяц, засвистели зверьки-каменушки, загудела лютая метель, обдав всех сидящих знобящим холодом…
Под постепенно усиливающийся рокот бубна шаман стал подпрыгивать, сидя на шкуре и истерично призывая поганых духов на беседу, что-то скороговоркой неразборчиво забормотал, выхаркивая на подбородок розовую вязкую слюну.
Лицо его страшно кривлялось, он всё выше привскакивал на подогнутых под собой ногах и всё неистовее молотил колотушкой в гулкий тунгырь, упрашивая родичей великого духа Бордонкуя отозваться, громко рассказывал о них, о том, как они живут и враждуют между собой, как женятся и рожают детей и умирают, подобно людям, от дряхлой старости.
Обсказывал их богатые пиршества, удачные охоты на зверей. Потом вдруг истошным голосом объявил, что пришёл Великий Дух и ждёт подарков.
Тунгусы кинули пачку табаку и новую сатиновую рубаху, расшитые бисером торбаза. Шаман одним махом разорвал рубаху в клочья и завопил: «Мало! Мало! Худой подарок!»
Тогда ему бросили связки пушнины. Егор, видя, что дарить уже нечего, вынул из-за пазухи шёлковую косоворотку, приготовленную для Василия. Эйнэ подхватил её на лету и успокоил: «Большой подарок, хорошо, хорошо!»
Вскочил и начал прыгать вокруг костра, вскидывая попеременно над головой то бубен, то колотушку и пугливо озираясь. Люди тоже стали крутить головами. А шаман уже со всей силы молотил себя по лицу и животу колотушкой. И затем выбил бешеную дробь на тунгыре.
Доведя себя до изнеможения, рухнул на землю без чувств. Тунгусы, как один, выхватили из ножен узкие ножи, скрестили их меж собой, как сабли, торопливо застучали, заскрежетали ими один об другой, потом стали бросать в огонь разную всячину — для ублажения духов.
Первым полетел в костёр пёстрый кусок оленьей шкуры, ярко вспыхнул, обдав сидящих чадным смрадом, и шаман опять взвился в воздух, вновь закружился в неистовой пляске, роняя временами на землю колотушку её мгновенно поднимали и подавали ему.
Эйнэ бесновался. Выхватил из огня ружейный шомпол, отбросил бубен и стал жечь себя раскалённым железом жутко и радостно вопя, сунул конец шомпола в рот, запахло жареным мясом.
Мужчины, взявшись за руки, раскачивались в такт песне Эйнэ и дружно подхватывали её. Васька Попов испуганно и беспрестанно кричал тонким заячьим голосом: «Оконко! Оконко!»
Шаман принялся себя ещё больше истязать: бил по животу и бокам горящей головней, повелел связать себя и, спелёнатый накрепко, всё ещё дёргался и хрипел. В таком оцепенении пробыл недолго, диким усилием порвал ремни, опять вскочил и возвестил, что душа его была в жилище Великого Духа.
Разнёсся его леденящий кровь вопль: «Хахай! Хахай!»
Эйнэ закричал, что когда он летел над огненным озером у восхода солнца, то видел, как глупыми куропатками носились в воздухе души умерших грешников, их соколами ловили злые духи и кидали с размаху в чёрную пропасть Нижнего мира, оттуда доплывали громы, мелькали синие молнии.
Он разговаривал с луной и солнцем, просил поимённо звёзды не насылать мор на тайгу.
Стал радостно вещать, что видит жилище Великого Духа в буреломных лесах из железа, там текут реки из молока, по ним льдинами плывут куски масла и жира, возвышаются острова из нежного мяса, вместо камней торчат хрящи и кости.
На медных берегах сидят малые шаманы, на серебряных — более могущественные, а на золотом берегу живёт Улахан оюн… Помолчал и вдруг неожиданно заключил, что Бордонкуй сдох там от обжорства, выпив все реки и съев острова, а его, Эйнэ, оставил взамен себя править миром.
Трезвон колокольчиков и стенания шамана вселили первобытный ужас даже в Егора, не говоря уже о тунгусах, упавших ниц, и рыдающих детьми. Камлание закончилось волчьим подвыванием.
Олени шарахнулись в страхе с поляны, всполошились ребятишки рёвом в чумах, женщины забились в истерике, как эмирячки, стали рвать на себе волосы и царапать лица…
Эйнэ пал на колени и начал предсказывать будущее. Он кидал вверх колотушку, и, ежели она падала наклеенной кожей вверх, то желание спрашивающего должно обязательно сбыться. Егор спросил о себе.
Шаман помолчал и нехотя начал говорить, что скоро путник увидит много зверей в обличье людском и много людей с сердцами зверей, что будет ему трудно разобраться в них. И ещё сказал, что Егор неожиданно встретит через двадцать зим очень близкого человека, но, вместо радости, его охватит скорбь.
— Так, значит, я двадцать лет ещё проживу, — улыбнулся Быков.
— Ты умрёшь в глубокой старости, — уверенно проговорил Эйнэ, — я мог бы сказать день и час твоей кончины, но тогда ты будешь мучиться в страхе, ожидая этот срок.
— Поглядим, жаль, что я не смогу через столько лет тебя найти и раскаяться перед тобой в своём неверии или обличить тебя в брехне.
— Почему? Я не собираюсь умирать и переживу тебя… тропы наши ещё не раз пересекутся, это я тоже знаю…
Егор шутливо кивнул и поднялся. Вскоре началось пиршество. От жертвенного оленя шаману отделили самые лакомые куски: глаза, язык, печень, мозги. По окончании трапезы старухи увели Эйнэ под руки в только что установленный чум.
В это время Егор вспомнил о роженице. Было заметно, что камлание не принесло ей облегчения. Печальный Васька унёс жену в шалашик из корья. Егор понял, что она обречена. Решение пришло исподволь.
Он сходил к плоту и достал спирт. Эвенки радостно набросились на угощение, а к вечеру все поснули. Егор вымыл руки оставшимся спиртом, крадучись, обошёл поляну стороной. Смеркалось.
Оглядываясь, Быков выбрался из кустов к балагану из корья. Наклонился и вполз на коленях вовнутрь. Лоб роженицы был горяч и мокр от пота, тело её безвольно поддавалось массажу, которому научила Егора Марико.
Он лёгким движением гладил упругий живот эвенкийки. Роженица стала выгибаться и стонать взблёскивая в полутьме белыми зубами. Рядом с нею лежал ворох заячьих и пыжиковых шкурок. Егор вытирал об них липкие и влажные руки.
И, наконец, он нащупал головку ребенка, помогая ему в первом аргише. Пуповину перевязал материнской прядью, уже не владея собой от смятения и страха…
Ребёнок пискнул, вздохом облегчения отозвалась мать и что-то клекотно прохрипела. Егор наспех обтёр шкурками Васькиного наследника и вздрогнул, почувствовав спиной взгляд человека.
Эйнэ стоял у балагана с ножом в руке.
— Уходи, чужеземец! Ты помог и теперь уходи… Пусть все думают, что помог Эйнэ. Мне уже двести двадцать зим миновало, но вижу в первый раз, что мужчина участвует в родах. Ты осквернил себя, уходи…
Егор настороженно покосился на шамана, приготовившись выбить нож. Положил к матери ребёнка и отчаянно проговорил:
— Все твои камланья — сплошной обман! Этим людям нужны врачи, а не шаманы.
— Человек должен во что-то верить, — неопределённо ответил Эйнэ, — человек должен чего-то бояться…
— Ты лжёшь! Человек — сам себе шаман! Она бы умерла, если б не я. Смешно было слушать, как твои духи обжираются и любят податливых жён. Это — придуманная блажь, мечта, сладкое забвение от тяжёлого труда, лишений и горя. Ты обещал мне долгую жизнь, а сам держишь в руке нож, чтобы прервать её, — Егор резко бросился к шаману и легонько ударил его ногой по запястью. Нож улетел в кусты.
— Я сразу в тебе увидел великую силу, — невозмутимо проговорил старик, потёр ушибленную руку и примиряюще заключил, — вы, лючи, несёте моему народу зло. Уходи!
Ещё триста лет назад мой отец, великий шаман, возвестил о приходе попов, их ещё не было, а он предсказал, где будут выстроены церкви. Они стоят именно там… духи наши сердятся. Уходи, или я убью тебя. Если мой народ потеряет веру в Духов, он изленится и умрёт.
Егор, не оглядываясь, пошёл к костру. Растолкал Ваську, велел ему разбудить старух и идти к балагану, чтобы помочь жене. А сам отплыл по реке навстречу судьбе, предсказанной Эйнэ. Только проговорил сокрушённо: «Вот брехло! Двести двадцать лет живёт! Как он их окрутил, злой колдун…»
Но Эйнэ был жесток и знал, как отвратить от русского тунгусов. Пока никого не было у шалаша, он набросил полу мехового плаща на лицо женщины и задушил её.
Позвякивая колокольчиками, понесся по стойбищу, истошно крича: «Убейте чужеземца! Он осквернил наш род и отправил женщину к предкам. Убейте его!»
Егор услышал выстрел, пуля вспорола вьюк рядом с ним. По берегу мчался Васька Попов и стрелял. Только темнота спасла Быкова.
…Наконец-то дурной ветер разорвал хламиды туч и обнажил девственную наготу весеннего неба.
А до этого времени нескончаемо хлестал обложной дождь. Река помутнела и грозно неслась сквозь обильные испарения вымокшей насквозь тайги. В устье Тимптона Егор разгрузил плот, сделал балаган на склоне сопки, откуда была видна взбаламученная гладь реки Алдан.
Решил передохнуть денёк и подождать: вдруг подвернётся попутный пароход. Харчей оставалось ещё много — всё не унести в сидоре. Через сутки опять зарядил холодный дождь.
Пароходик с деревянной баржей появился неожиданно, попыхивая чёрным дымом и с трудом преодолевая течение. Егор кинулся к реке и замахал руками. Его заметили не сразу.
Двое матросов отвязали с кормы низко сидящей баржи лодку, погребли к берегу. Быков сник, испугался встречи с людьми. Но деваться было некуда, и он решил: «Чёрт с ними, двум смертям не бывать, а одной не миновать, тем более, что Эйнэ нагадал долгую жизнь».
Когда лодка причалила, пароходик тоже поворотил ближе, капитан прокричал с мостика в рупор: «Скорее там пошевеливайтесь! Нас сносит!» Выпрыгнули гребцы, один из них, молодой парень в клеенчатом дождевике, подошёл к Егору.
— Кто такой?
— Мне в Незаметный надо… сплавился по Тимптону, робко промолвил Егор.
— Откуда сам?
— С Аргуни…
— Ладно, рассусоливать некогда. Где вещи?
— Вон два вьюка, — Егор метнулся в ерник и притащил к лодке свои припасы.
Увидав лоток, матрос разулыбался приветливо:
— Да ты, никак, бывалый приискатель. Лоток славный у тебя, впервой такой вижу, как игрушечка. Любо-дорого подержать в руках. Иные с тазиками помойными сюда гребутся.
— Ага, — только и сказал Егор, опускаясь на мокрую скамейку, — хотел уже пёхом добираться, не чаял такой помочи.
Второй гребец, с окладистой бородой, легко заработал веслом и, как бы между прочим, спросил:
— Ты чё же, паря, в одиночку, што ль, бродишь?
— В одиночку.
— Не боишься шарахаться? Тут ишо банды в тайге блудят от старого режиму. Артемьев дурит в тайге, да и много иного сброду. Пришлёпнут ни за грош.
— А чего бояться, не впервой.
— Ишь ты-ы-ы… Лешак тя дери. Такие отчаюги везде нужны. Не сгинешь понапрасну, ежель уверен в себе.
Они подгребли к барже и кинули на крюк чалку. На корме была широкая будка из досок, из неё торчала жестяная труба, из которой пластался синий дымок. Бородач передал Егору тюки и вылез последним из лодки.
— Погодь, парниша, леший тебя дери. Величать-то как тебя, приблудный, запамятовал спросить.
— Егором, по фамилии Быков.
— Фамилия у тебя настырная. Меня Алёхой кличут, леший тя дери. Тожеть вот добираюсь на прииски с Омских аж степей, ездил отсель семью проведать, санным путём попал в Якутск. Ох, хватил лиха при тамошних морозах!
— Давно уже стараешься в Незаметном?
— Да, почитай, спервоначалу. Страх рассказать, что было тогда, ежель интерес есть, обскажу.
— Послушаю с удовольствием.
Протиснувшись в низенькие дверцы будки. За маленьким столиком на нарах сидели ещё двое попутчиков. Один в полувоенном френче, аккуратно выбритый, второй — лохматый детина с оплывшим лицом.
Бритый представился инженером Артуром Калмасом, ехал он в Незаметный налаживать работу гидравлик — мощных промывочных приборов, работающих от напорной воды.
Детина назвался Костей Драным и сам не знал, куда и зачем направляется, — главное — толочься в гуще людской. Без всякого стеснения он вдруг спросил у новичка:
— А спирт у тебя е, малец?
— Нету, с эвенками остатки выпил.
Костя разом потерял к нему интерес и печально уставился в узкое оконцо на рябую от дождевых капель реку. Калмас начал расспрашивать Егора о том, как живут при советской власти казаки на Аргуни. Выручить могла только «легенда» Кацумато. Быков сокрушённо махнул рукой.
— Да я уже три года дома не был, приискательствовал в тайге. Провианту накуплю и опять ухожу. Не ведаю, как там живут.
Но Артур насторожился.
— Много намыл в прошлом сезоне?
— Фунтов десять…
Драный оглушительно расхохотался и облапил Егора за плечи.
— Ох, брехать ты здоров! Малец. Да я за всю жизнь столько золота в карты не выиграл. Ты токо послухай его. Леший омский, вот травило посадили, почище тебя. Ты нам ещё не всё рассказал про начало работ в Незаметном… побреши ещё.
Калмас отстранил Драного.
— Постой, не мешай. И где же вы так фартово старались, Егор?
— В тайге, — усмехнулся Быков, — в притоках Тимптона.
— Так-с, до песков глубоко?
— Всяко, от двух до трёх сажен, — Егор понял, что его экзаменуют, — но, в основном, брали на щетке в узком месте долины, где россыпь зажата скалами.
Инженер, видимо, удовлетворился ответом. Долго крутил лоток, в ворсинках древесины отыскал крупинку золота и повеселел.
— Скоро мы эти дедовские инструменты заменим мощной техникой. Смонтируем экскаваторы, закупим драги, грузовики «Бюссинги», и дело пойдёт куда бойчей. Размоем напором гидравлик вековую толщу мерзлоты и дадим стране сотни пудов золота.
Эти глухие края преобразятся, проведём сюда железную дорогу, электричество, и вырастут здесь светлые города социализма.
Вольдемар Бертин, своим открытием, заложил первый камень в фундамент валютного цеха республики. Нам нужно золото, много этого металла, чтобы восстановить промышленность, строить заводы и электростанции.
Егор жадно слушал инженера, прихлёбывал кирпичный чаёк из свой мятой в походах кружки, глядел через полуоткрытую дверь на незнакомые берега реки, на пыхтящий от натуги колёсный пароходик «Соболь», вестник прогресса в этих глухих краях.
На барже громоздились тяжёлые запчасти первой драги, перевозимой с Ленских приисков. Калмаса перебил Костя.
— Артур Карлович! Ты — вроде и человек солидный, а заодно с ними, — он кивнул головой на Егора и Алёху, — брехнёй занялся. Надоел ты своими сказками. Брешешь тёмным людям почем зря, а мы уши и поразвесили.
Вона Леший разинул пасть от восторга, думает, ему энта социализма туды живьём влетит с кулем золота и жратвой, — он зевнул и разморено откинулся на нары, — не дождуся этова Томмоту, глотку нечем смочить, а ты базланишь о райских временах. Пролетарьяту выпить негде! Эт што за жисть!
— Человек, думающий о своём брюхе и похотях, подобен скотине, — не сдержался инженер и презрительно оглядел верзилу, — надо учиться, работать, а не пьянствовать и паразитировать.
— Гы-ы… Я и так учёный, из дерьма кручённый. Душу мою не замай! Слышишь? А за скотину опосля с тебя спросится, — он сделал свирепое лицо и скрипнул для устрашения зубами, — меня на каторге все жандармы страшились, и ваши, политические, потрухивали. Гляди у меня, не балуй шибко… река глубокая.
— Ну, это ты брось, — не обратил даже внимания на угрозу Калмас, — уголовники нам были не помеха, а даже многие из них, под нашим влиянием, стали настоящими людьми и красными бойцами. Ты особо своими кулаками не храбрись, никто тебя не боится, — Артур отвернулся к окну и замолк.
Пароход причалил к пристани Укулан. Егор перенёс вьюки на берег и нерешительно остановился, не зная, куда податься и где прибиться на ночь.
— Что затужился, товарищ Быков, идём со мной, определимся на временный постой, — подошёл к нему Артур Калмас.
Егор вздрогнул от слова «товарищ», впервые назвали его так. Замялся, не зная, что ответить.
— Да я привычный, у костерка перебьюсь…
— Нет-нет, так дело не пойдёт. Вот в том бараке заезжка, есть печка и нары. Мне капитан показал. Там подождём подводу с Незаметного. А я сейчас сплаваю лодкой на ту сторону реки, нужно побывать в Томмотском совете.
Егор поблагодарил инженера и, взвалив вьюк на спину, пошёл к бараку. Алёха из Омска помог нести второй вьюк. У него самого была лишь тощая котомка да притороченный к ней свёрнутый мехом наружу полушубок.
Обширный барак оказался переполненным самым разным людом. Некоторые спали на нарах, шестеро приискателей дулись в карты и пили водку в сплошной завесе табачного дыма. Костя Драный уже угостился и, весело скалясь, артистически тасовал карты большими лапищами.
Егор нашёл свободный угол, сиротливо огляделся. Невесело было тут, грязно и тесно. От наглого смешка Драного плутала тоска в глазах Алёхи. За занавеской из тонкого ситца плакала навзрыд какая-то баба, и ей вторил задышливым криком младенец. Так неприютно показалось Егору в бараке, что он встал и вышел на вольный воздух.
По реке валом катилась вода. Маячила у другого берега лодка, на которой уплыл инженер. На краю посёлочка стояли чумы эвенков, бродили олени и собаки, паслись на скудном разнотравье лошади. В другом бараке пиликала гармонь, разудалый голос срывался в песне.
Егор впервые на этой земле ничего не опасался, чувствовал себя, как дома. Надо только работать не покладая рук, доказать свою нужность людям, он верил в Калмаса, в его железную убеждённость и был готов преодолеть любые тяготы, чтобы только вдыхать этот воздух, видеть тайгу и реки, слышать русскую речь. Вечером, вместе с инженером, Егор вернулся в барак.
Артур сразу разогнал пьяную компанию, спать устроился он рядом с Егором. Напоследок успокоил, что завтра ожидаются подводы на Незаметный.
Ночью Егор проснулся. Пригляделся. В неярком свете одинокой свечки увидел человека, обшаривающего спящего инженера. Тихим шёпотом предупредил:
— Эй, ты… а ну катись отсель!
— Замолчь, малец, — пьяно отозвался Костя, раскрыв бумажник Артура.
Егор, не задумываясь, взметнулся и ударил верзилу. Тот рявкнул от неожиданности и покатился по полу, сбивая лавки. Кто-то зажег лампу, вскочил инженер.
— Что такое?
— Он у вас рылся в карманах пальто: видно, денег на водку не хватило, — проговорил Егор и подошёл к лежащему. Вырвал у того из кулака бумажник.
Калмас тоже наклонился над вором, но Костя Драный поднялся не мог.
— Вот это удар! — удивился Калмас. — Такого буйвола завалить нешутейное дело. Наглецов так надо учить. Связать его, пусть завтра милиция разберётся.
Алёха и его молодой напарник, Иван, быстро исполнили приказание инженера. Драный очнулся.
— Хто-о меня вда-а-арил?! Кто посмел Костю вдарить! Убью суку! Растерзаю, как падаль! Хто-о! — Он сел, дёргая связанными руками и скрежеща зубами.
— Я тебя осадил, — поднялся Егор с нар, — лежи и не пикай, или ещё вломлю. Если есть желание, давай развяжу, пошли на берег.
— Ты? Малец! Ты посмел поднять руку на Костю Драного! Мне ноги лизали не такие ухари, развяжи, а ну? Развяжи… я счас тебя буду учить соску сосать…
— Не смей, — остановил Егора Калмас, — пусть милиционеры с ним речи говорят. Не опускайся до драки с подонком.
— Надо, Артур Карлович, он же не успокоится, надо…
— Я запрещаю!
Но кто-то из новых дружков Кости полоснул ножом по верёвкам, предвкушая потеху. Драный вскочил и кинулся на Егора. В полутьме никто ничего не заметил, только раздался звонкий щелчок.
Костя полетел головой в дрова, раскидав ноги в грязных хромочах. Егор приблизился к нему, пощупал пульс и пошёл досыпать.
— Жить будет. Свяжите только покрепче, кабы беды не наделал, — обронил растерянному Алёхе.
— Вот это парняга, леший тя задери! — загомонил омский. — видать, кулачник был видный. Не приведи Бог такому попасться. Бредите, робятки, кемарить, бредите по-доброму.
Ить он вас всех, при нужде, угомонит. Ишь, выставились! Того, кто вздумает Костю развязать, завтра в кутузку определим. Ить это же зверь! Как с таким вором золото промышлять! Живоглот проклятый. Нам такие на прииске не нужны.
Утром два милиционера увели Костю. На прощанье Драный пригрозил выпустить Егору кишки. Быков пристально поглядел в его нахальные глаза и спокойно ответил:
— Запомни! Я бью три раза… последний — насмерть. Ты мне уже до тошноты надоел. Не принуждай брать грех на душу.
Драный хмыкнул.
— Твоя взяла. Видный уркаган бы из тебя вышел под моей рукой. Пахан что надо… замнём прошлое. До встречи, от этих сопляков, — он кивнул на молоденьких милиционеров, — я слиняю быстренько. Я тебя в картишки ещё обучу шулерить вместе можно большие дела заправлять…
Три гружёные подводы продирались по несусветной грязи и колдобинам, цепляясь осями за высокие пеньки. Люди шли пешком, хлюпая раскисшей обувкой. Недавно проложенная дорога, истолчённая сотнями ног и тысячами копыт, вилась и вилась к далёкой золотой стране.
Егор шагал рядом с Калмасом и внимательно его слушал. Сзади топал Алёха, часто перегонял и переспрашивал инженера.
Омича поражал тяжёлая судьба Калмаса, его стойкость, не сломленная ни царской каторгой, ни лихолетьем гражданской войны. Инженер много говорил о будущем этого северного края.
— Мы сделаем Якутию индустриальной республикой. Вот те горные кряжи хранят бесчисленные сокровища, чтобы их добыть, надо учиться, учиться даже у буржуев, работать неистово, и дерзновенная воля человека покорит любые трудности.
Пусть мы сейчас стынем в хибарах и землянках, но придёт день, и в этих лесах возникнут промышленные центры, зажгутся огнями города и посёлки, там будут радио и театры, магазины и парки. Золото — мерило счастья в старом мире — превратится в обычный металл. Но сейчас оно нужно до зарезу.
Мы покупаем у капиталистов машины и прокатные станы, целые заводы и хлеб. За всё платим золотом. Сейчас его добывают копачи в примитивных ямах устаревшим и непроизводительным способом. Надо ломать старорежимные порядки.
С реки Олекмы сейчас сюда перевозят по Лене части от двух драг фирмы Браун, новозеландского типа. Пока я ещё не представляю, как нам удастся с Укулана перевезти эти тяжеленные части в Незаметный. Но мы перевезём их, в этом нет сомнения.
Алёха многое рассказал Егору во время пути, о начале золотодобычи в Незаметном. К нему добрались на второй день. Лысые сопки окружали заросшую лесом падь, а дальше, на востоке и юге, манили сахарной белизной гольцы в сиреневой дымке.
Егор зашагал быстрее, оглядывая вздыбленную людьми долину маленького ручья, он станет знаменитым, этот маленький ключик. Так утверждал новый шаман этих краёв — большевик Артур Калмас.
Весть об открытии золота в Алданской тайге, на этом ключе Незаметном, скоро разнесли по свету, и толпы людей кинулись барышевать в неведомый край. Слухи обрастали небылицами и доходили один приманчивей другого: «Там мох дерут и золото берут… там Бога молят и пуды моют».
В беспамятстве фарта, бросая работу, жён и родные места, сдвинулись приискатели с Амура и Бодайбо, Урала и Забайкалья, крестьяне и служащие, рабочие мастерских, машинисты паровозов, через границу — тысячи восточников, уголовные бандиты из тёплых малин, и карточные шулеры, и скрывающиеся под чужими документами белые офицеры, разорённые новой властью богатеи.
С ними в общей толпе пёрли, бок о бок, бывшие красноармейцы и партизаны, с мандатами в карманах и верой в беспредельность мировой революции. Шли из разных губерний и волостей обессилевшей от кровопролития России.
Досель живший в благочестии и молитвах якутского монастыря монах Епифан отбросил докуку церковного писания и прямо в монашеской справе ударился в греховодные дела.
Огромный и рукастый, с распатланной бородой и гривой седеющих волос, он вышагивал в колонне старателей на далёкий прииск, весело скалясь над шутками о своём смиренном прошлом, поправляя рогульки с грузом за могучими плечами.
С юга и севера, от Охотска и Лены, корячились по горам и буреломам, ползи через непроходимые болота добытные мужики в харчистые места. Шли, не ведая куда, без дорог и троп, мёрзли и мёрли от холода, многие возвращались с полпути, проклиная немыслимые лишения в дикой тайге.
К прииску добирались самые сильные, измытаренные в пути, с горящими от радости глазами, иные на карачках лезли в жутковейных лохмотьях, с распухшими и изъязвленными гнусом лицами.
Золото было открыто весной, а к исходу всё того же двадцать третьего года, стеклось на прииск около тысячи душ, к концу двадцать четвёртого работало четыре тысячи, а в двадцать пятом ожидался наплыв более десяти тысяч человек.
Вольдемар Бертин, доложивший Якутскому правительству об открытии его артелью промышленных россыпей золота, был назначен уполномоченным Наркомторгпрома на прииск Незаметный.
Бертин должен был организовать дальнейшую разведку нового золотоносного района, снабжать старателей продуктами питания, скупать золото и контролировать правильное ведение его добычи. Он открыл золотоскупку в бараке-конторе и взялся за новое для него дело.
А из тайги выходили к прииску всё новые и новые артели старателей, ладили ситцевые палатки, рубили бараки из неошкуренных брёвен, рыли на склонах сопок землянки. Стихия людская пожаром бушевала вокруг и создавала неимоверные трудности в управлении прииском.
Кипела самая настоящая золотая лихорадка. Чего уж там греха таить, зудилась душа у каждого мечтою разбогатеть, нагрести в сидор дармового золотья и прокормиться в голодные и смутные годы после завершения гражданской войны.
Превозмогая все лишения и беды, тащились пешие за многие сотни вёрст, благостно представляя в думах золотые горы, обрисованные людской молвой.
А после уж… беспечные годы сытости… справные тройки выездных лошадей… дома-хоромины… да и мало ли чего приблазнится человеку в ожидании счастья, дара небесного…
В помощниках у Бертина — состоятельный и прижимистый мужичок Кузьма Фёдорович. Он был в одном лице и бухгалтер, и золотоприёмщик, и охранник, работал не покладая рук, скупленное золото прятал в самом надёжном месте — у себя под подушкой.
Ни горного надзора, ни милиции на прииске ещё не было, добыча велась стихийно, без всякого присмотра. Никто не проверял документы у пришлых и не интересовался соцпроисхождением. Недавние классовые враги махали рядом кайлами и лопатами.
Золото лежало неглубоко, в иных местах, даже на поверхности, подо мхом. Артелька в пять-шесть человек намывала за день до четырёх-пяти фунтов, а попадались совсем бешеные по содержанию золота россыпи в верховьях ключа. Там артелька брала за световой день до двадцати фунтов. Полпуда.
Бертин нарезал делянки каждой артели, замотался с работой и от избытка народа. Подступала зима, грозила сморить голодом обезумевших людей. Помощи ждать неоткуда и долго, расстояние такое до этого забытого Богом угла, что даже до Якутска не доскачешь.
Надо было что-то решать самому, решать немедленно. Даже там, в «эшелоне смерти», Бертину не было так трудно, так безысходно. Дорог нет, завезти провиант для прииска невозможно. Спекулянты, предвкушавшие поживу, гнали со всех концов вьючных лошадей и оленей.
Соль выменивали на золотой песок стакан на стакан, головка чеснока — вес на вес, табак тоже. Расчёт шёл на «штуки» — золотники. Кайло стоит сорок золотников, лопата — столько же, пуд мяса двадцать пять золотников, цена на масло вовсе взвинчена баснословно.
Уплывало в частные руки золото, найденное и добытое неимоверным трудом. Рыжебородый карточный шулер Майборода за одну ночь снял банк более двух пудов золотого песка, сбежал с тридцатью фунтами, а остальные проиграл ещё более ушлому уголовнику.
Как на дрожжах пухли и открывались частные ювелирные мастерские, там отливались кольца, брошки, серьги и цепи, даже пуговицы на одежду наиболее фартовых заказчиков.
Из далёкой Зеи бывшая содержательница дома терпимости Добродушиха, по кличке Всемирная Тёща, притащила дюжину проституток, а их уже и так налетело, как мух на махан. Со своим дружком Добродушиха купила барак, и вечерами поднимался над строением на длинном шесте красный фонарь.
Её подопечные хитрушки весело принимали гостей в очередь, поили бражкой, настоянной на табачных листьях. Одурманенных и обчищенных старателей едва успевали разносить на одеялах по кустам.
Отрезвившись, не помня, где и были, мужики, со вздохом, лезли по ямным выработкам, остервенело кайлили породу, чтобы вечером опять спустить всё золото за здорово живёшь.
Спиртоносы срывали бешеные барыши… Хитрушки уже через месяц ходили обвешанные золотом с ног до головы, на каждый палец обоих рук напяливали по три кольца, носили серьги и мониста из самородочков.
Монах Епифан тоже ударился в коммерцию. На берегу реки наскоро срубил баню шесть на шесть аршин, топил её по черному. В субботние дни собирались перед дверью очередь — более двухсот человек. Залезали партиями по двадцать душ в тесное закопчённое нутро.
Кое-как обливались водой из деревянных долбушек, больше вымазываясь сажей, нежели отмываясь. За баню плата в ползолотника, за веник столько же, бутылка хлебного кваса ещё полвоина «штуки». Мытьё обходилось в шесть граммов золота.
Епифан взвешивал песок на самодельных весах и пользовался не гирьками, а свинцовыми пульками. Неведомо было, сколько они весили. Скопил монах полпуда золота, зарыл его где-то в укромно месте и, в суете дней, запамятовал, где его ухоронил.
Исполосовал ямами всю сопку, повыворотил коряги и сухостоины — сошёл с ума. Шлялся по прииску медведем-шатуном, каждого встречного жалобно умолял вернуть ему богатство, пока вовсе не пропал где-то в тайге.
На пути из Верхнетимптонских приисков до Незаметного пали более двух тысяч лошадей от бескормицы и непосильной гоньбы. Только на Катыминской мари вороньё и звери оголили сотни их скелетов. Костей старателей никто не считал. А цены на продукты становились всё более дикими…
Среди пришлых оказались знаменитые актёры императорских театров, другие образованные люди, говорящие на многих иностранных языках, бежали сюда из тюрем аферисты первой руки, и никто из них особо не стремился в забой, а искали случая поживиться на дармовщинку…
В каждой артельке, по старинному укладу, была мамка, жена кого-то из рабочих. Особо наряжаться и баловаться им было некогда, они занимались стряпнёй, шитвом и стиркой. Но, глядя на расторопных и охотных хитрушек, их лёгкую жизнь и заработок, некоторые мамки тоже бросились в шинкарство и блуд.
Бертин сумел убедить Якутское правительство — отправить продовольствие по реке Алдан. Она считалась несудоходной из-за частых порогов и неизвестного фарватера. Опытный капитан, многие годы плавающий по Лене и её притокам, на стареньком мелкосидящем пароходе «Соболь» пробился к Укулану с одиннадцатью тысячами пудов провианта.
А в это время назрел небывалый кризис с продовольствием не прииске. Спекулянты обнаглели до того, что весь дневной заработок старателей уплывал в их ненасытные торока.
Один возчик из Ларинска, который за семьсот вёрст пригнал связку лошадей, завьюченных маслом, не продавал его и ждал ещё большего повышения цен. Когда он увидел горы бочек с маслом, выгруженных с парохода, то ушёл в тайгу и повесился на ремне.
Людская стихия… Необузданная, яростная, живущая по законам беспутного фарта…
Как оглашенные, старатели кромсали железом холодную землю и пускались в дикий разгул, схлёстывались в пьяных драках, пухли от голода и цинги… Сказочно наживались на них разворотливые стяжатели, на их бедах, отчаянье, азарте…
Мужья становились сводниками, льстецы и приспособленцы оголтело рвались к наживе и власти, кружась в смерче страстей и фантастической удали.
Вольдемар Бертин, в бессонном надрыве, старался навести порядок на прииске. Сплачивал вокруг себя большевиков и старых партизан, наиболее сознательную массу.
Организовал доставку продовольствия из ближайших якутских наслегов. Якуты везли мясо, рыбу, мороженых зайцев и мороженое молоко, ягоду, фураж, гнали на убой скот.
Все старатели платили с дневной добычи «положение» — это двадцать процентов они были обязаны сдать государству бесплатно. Скупленное и собранное налогом золото уже не помещалось под подушкой Кузьмы, и был открыт банк.
Обычный, рубленный на скорую руку домик, раскатать который можно было голыми руками, но в нём хранилось более тридцати пудов золота. Фельдъегерской службы ещё не было, и Бертин не решался отправить транспорт с металлом без надёжной охраны.
Хаос и своеволие старателей взялась укрощать горная милиция, организованная тут же. Заместитель начальника милиции Доценко сам подговорил дюжину молодцов и подготовил коварный план ограбления банка.
Внизу по реке уже стояли завьюченные харчем олени, заговорщики ждали только вечера, чтобы грабануть банк и рвануть через границу в Манчжурию. Невероятно совпадение нарушило этот подлый расчёт. В этот же день из Якутска, наконец, пришёл дивизион ГПУ под командой Горячева.
Он увидел огромную толпу старателей, требующих отдать им под вольную разработку вновь открытый ключ Золотой, они буйствовали и пугали начальство прииска самосудом. Горячев мигом навёл порядок, убедил людей разойтись на работу и с ходу арестовал Доценко с дружками.
Разговор был коротким. Судили общим собранием, и за той сопкой, где дожидались олени пудов ворованного золота, хлестнул залп, охладив многие горячие головы.
Только на прииск Золотой сбежалось люду около сорока национальностей, включая итальянцев, американцев, французов и других редкостных пришельцев.
Добирались сюда приискатели с Аляски, с китобойного судна сбежала в Охотске команда гвинейских негров, они пришли на Незаметный через тайгу за сотни вёрст, в лютых для них холодах мыли золото, попутно обучая новых друзей английскому боксу.
Хватало работы с такой разношерстной публикой для ГПУ и для вновь открытого «Якзолтреста».
Вокруг Незаметного вольными разведчиками открывались новые и новые золотоносные ручьи. Вспыхивали невероятные легенды и слухи, люди бросали свои делянки с хорошим содержанием золота, вылупив глаза бежали с котомками по тайге и надежде обрести ещё большую удачу.
Корейская артель на одном из ключей намыла по пуду металла на душу: старатели ползали в ямах, не прекращая добычу, с пудовыми сидорами, не доверяя богатства ни укромным местам, ни сотоварищам.
Хунхузы стерегли пришлый народец за Яблоновым хребтом и на границе. Их люди уже бродили здесь спиртоносами, навязывались в проводники артелькам на пути домой и выводили их точно под дула винтовок.
Жарко горели меж брёвен тела «лебедей» и «косачей», обрушивался из сгоревшей одежды золотой песок.
Ещё раскаленным его сгребали с шипящими угольями бандиты и, радуясь удаче, отмывали лотками в светлых ручьях.
Только эти угли и доплывали к берегам далёкой китайщины, да наиболее везучие доходили в свои нищие провинции с тяжёлым и горьким богатством, чтобы на следующий год опять уйти и уже не вернуться.
Девяносто пять процентов восточников заходило из Шаньдунской провинции, остальные пять процентов из Хэнаньской и Хубэй. Гнала их нужда.
Шаньдун был политически и экономически самое отсталое место в Китае, там бытовали ещё феодальные отношения и не было промышленности. Бежали люди и от призыва в наёмные армии белокитайских генералов.
На приисках процветали среди восточников опиумокурение, азартные игры в «банчок», «курочку» и «26». Создавались братские группы «Ко-то-тый» и религиозная организация «Дэ-ли», таковой были семнадцатая артель на Орочене.
В разговорах китайцы гордо называли себя «дакоу-тей» (Великий Республиканский Китаец), а русских — «лао-моо-дзы» (Старые Волосы), те их в ответ кликали не очень ласкательно. «Ходя», «Ваня», «Фазан», но отношения были дружеские.
Даже былых копачей поражала страсть китайцев к земле. Работали они от зари до зари, не жаловались на плохое содержание золота, упорно и безотдыхно копошились муравьями на отведённых делянках.
Были они предельно скрытны, в разговоры старались не вступать, ели мало, пьянок среди них вовсе не замечалось. Поголовно безграмотный и тихий народ. Только и среди восточников находились отчаянные жулики и проходимцы.
Все они стремились любым способом утаить золото, не обменивать его на деньги, а унести на родину. Вели обособленную жизнь. В китайские религиозные праздники «Средней осени» и «Синь-Нянь» негласно открывались игры в «Сонную лотерею», или в «26».
Старшинка раздавал желающим двадцать шесть написанных слов на бумажках, одно из этих слов старшинка якобы загадывал. Отгадавший это слово получал в тридцать раз золота больше, чем поставил на кон.
Доверчивые, измытаренные тяжёлой работой старатели шли на риск, одурманенные опиумом. Как правило, проигрывались до нитки, попадали сами в рабство к старшинке, исполняя любую его волю.
Добытое таким путём золото старшинки отправляли глухими тропами в свою страну на плечах тех, кто его добыл и остался нищим.
Золотая тропа… Усеянная костьми, овеянная горем, обросшая несбывшимися надеждами, сокрытая мутной тайной коммерции. Многие из старшинок были кадровыми офицерами разведок, и вынесенное из красной России золото шло для борьбы с нею же.
По тайге ещё вольно бродили остатки белых банд, ещё копили бешеную злобу якутские богатеи-тойоны, препятствуя снабжению приисков харчем, ещё камлали шаманы, пугая забитых тунгусов карами злых духов, ещё лилась и лилась кровь…