Николка Коркунов наслушался возвернувшихся из далёкой Алданской тайги приискателей и решился бежать из дому. В свои неполные семнадцать лет он был невысок ростом, худ, черноволос и неутомим в драках. Жил с семьёй на Зее.
Его отец, заядлый старатель, где-то промышлял полное лето, а зиму гульбанил. Мать упорно противилась сборам сына, боясь, что тот пропадёт в неведомых краях по молодости лет. И всё же, Николка прибился к артельке старого отцовского приятеля — копача Мотовилова.
Вышла она поздно, на исходе лета. Ефим Мотовилов поначалу гнал Коркунова домой, но Николка тащился следом и слёзно молил приспособить его к приискательству. Ефим, на своём веку многое повидав, уважал настырных и неустрашимых людей. И стал Николка десятым членом артельки.
Догорало скоротечное лето. Лезли грибы под ноги, тайга благоухала, радовала щедростью. Впереди степенно вышагивали мужики и словно не замечали молодого карнаха, так прозывали неоперившихся старателей.
А Николку подмывало забежать вперёд. На закате обычно ставили две палатки, варили едову и тешились в разговорах мечтаньями. Ефим, бывший намного старше сотоварищей, напыщенно их поучал.
Колька доверчиво внимал каждому слову своих попутчиков, а те потешались над ним и плели всякие небылицы.
По краям обозримого мира вспыхивали зарницы, где-то ярился запоздалый гром, изредка окатывало прохладным дождём упаренных ходьбой копачей.
Уже на подходе к Верхне-Тимптонским приискам, Ефим хватил с устатку лишнюю кружку спирта и, страдая от старческой бессонницы, приплёлся к костерку Николки, сторожившего лошадей на привольной поляне.
Мотовилов был чем-то опечален, суетлив и говорлив не в меру. Он поначалу испугал придремнувшего Кольку своим неожиданным явлением и, не обращая внимания на парня, заговорил, изредка оглаживая кустистую бороду и щуря глаза.
Бывает такая блажь у людей, что надобен собеседник, хоть ночь, хоть буря или ещё какая напасть, но подай слушателя — и все дела. Мотовилов совсем некстати обнял за шею Коркунова и ткнулся в его лицо мокрой щекой.
— Коляш-ш… Ить муторно мне, Коляш… не прими в тягость, Коляш. Страшно мне…
— Да чево ты, сбесился, — оторопело обмер Коркунов.
— Коляш! Чую беду, чую. Хоть назад ворочайся. Зубы крошит тоской. Ты б сбёг от нас, а? Слишком поздно вышли, ждёт впереди нас горе горькое, поверь мне.
Архангел Гавриил вчерась приблазнился мне средь бела дня. Был он до пояса сверху голый, а ниже — мяса вовсе нету, костьми высверкивал. Ох, страшно!
— Ты вовсе пьяный, Ефим. Несёшь ахинею.
— Не-е-е. Хошь, поведаю болячку душевную и срам жутковейный. Хошь, откроюсь тебе и испугом отвращу от приискательства навек?
— Не отвратишь, батянина кровь во мне текёт. Он вживил в меня усладу к бродяжничеству и фартовству. Не отвратишь.
— Так слухай, — Ефим взял красный уголёк умозоленными до костяной твёрдости пальцами и раскурил цигарку. — Было это в шашнадцатом году, совсем ить давно, а до сих пор колом в горле крик стоит, ужасть непомерная колотит иной раз до обморочи. Так вот…
Возвернулся из Учурской тайги в Зею один фартовый парень — Спиридон Боярец. Промышлял он завсегда одиночкой. Энтот раз принёс более пуда и гульбанил так, что стон стоял. Трактирщики раскатывали перед ним штуки бархата по грязи, в глаза норовили влезть, предугадывая кажнее ево повеление.
Ванька Опарин, миллионщик, перед ним на пупе готов был вертеться, чтобы заграбастать богатые места, найденные невесть где. Спиридон, весь обвешанный золотыми часами, облитый бабьими духами из ведра, оделся чище министра царского, а туман у него в словах и мечтах сквозил соблазна нешутейного.
Опарина и прочих ловчил он не замечал, издевался над их алчностью и скупостью. В лето сколотил артель небывало огромную, за полсотню душ. Ну, а пошли, кому неохота золотья нагресть? Радостные все, загодя удачливые, заране жизни полные.
А пошли поздненько, как и счас мы, все не могли собраться пораньше. То горы, то мари, то тайга гущины дурной — всё нипочём. Харчишки едим без укороту, спиртик хлещем без меры, мерещится впереди сказочная жить с молочными реками и кисельными берегами.
Иль заблудился он, Боярец-то, иль леший обвёл его стороной, но блуканули добре. Холода в энтот год ударили в сентябре. Мы уже одной ягодой да грибками спасались, оборвалися и приумолкли.
Но всё же, идём за ним с верой и надеждой. Встретился нам тунгус, сговорил-насоветовал к месту на плотах доходить, дескать, река попутная и дён через пять упрёмся в искомый ручей.
Воспряли духом, паром сварганили и плывём неведомо куда. А река-то с диким норовом, ково опрокинет, ково об скалку шмякнет, а ково и притопит вовсе. Так через неделю остались в трёх десятках.
Тут и шуга сверху реки подоспела. Заморозила плоты посерёд реки. Кое-как выбрались на берег и отчаялись совсем.
Тайга страшенная, неведомая и нехоженая, злая на нас за непокой до смерти, даже троп в ней звериных не оказалось. Совсем в гиблое место забрались. Уж надумали назад подаваться, а Боярец сулит свой ручей за одним кривуном, за другим перекатом, за сопкой приметной.
Пошли… шли, шли — и совсем есть не стало. Сварили все ичиги в котле, дерём мох и жуём на ходу, обезумели. Словно на золоте том ждёт нас трактир с едовой и тёплыми полатями для отдыха. Когда опомнились, зима кругом опустилась лютая.
В балаганах из корья жгёт морозом, душеньку обдувает смертушкой. Кинулись в панике назад, да сотни верст вздыбились перед нами. Идём, падаем. Хто совсем обессилевал, поперва вершили балаганчик ему, дровец оставляли, дескать, отдохнёшь и догонишь.
А потом уж и не оборачивались. И вот осталось нас полтора десятка. Бредём, снега в пояс навалило, всё живое разбеглось и разлетелось, схоронилось от неприветной стужи. Ни мха, ни ягод не имеем, идём…
И вот Боярец предложил нам есть людей. Страшно поперва взбеленились, чуть не пришибли за эти слова и за то, что завёл на погибель. Тащимся. А к вечеру ослабли до предела.
Сымает Спиридон шапку, кладет в неё скрученные полоски бересты и гуторит: «Хто вынет бересту с крестом, тот молись и ложись на обчее дело».
Потуманилось у нас в мозгах от голодухи. Каждый считал, что ево обнесёт. Поначалу один, так шутейно, руку сунул в шапку, потянулся второй, потом все решились. Вдруг один молодой парень закричал и снопом в снег повалился.
Боярец разжал его руку и показал крест на бересте. Я вынул тоже с крестом. Совсем равнодушно принял это: сижу и смеюсь. Только вдруг мне суют котелок с варевом и мясом. А Боярец усмехается, успокаивает: «Тебя, дескать, оставляем до следующего разу».
— И ты ел?! — судорожно сжал руку старика Николка.
— Не помню, видать, ел. Только ишо через день подходит он ко мне с ножиком, как к борову в стайке, и говорит: «Молись и не поминай лихом, судьба тебе уготовлена быть дичиной». Откель у меня силы взялись, кинулся стремглав в темь, побежал со страху, как оглашенный, и упал на льду реки.
Сквозь сон доплыл храп оленей, подобрал меня купец якутский и вывез на Учур. Досель от энтого разу в беспамятстве страху живу, боюсь тайги, а вот неймётся, опять попёрся, не зная пути. Придём на Тимптон — ежель не сыщется проводника иль заметной тропы, ворочаться надо немедля.
— Неужто, такое могло быть?! — потрясённо прошептал Николка. Неожиданно Ефим прокашлялся и горестно запел:
Ох, ты, белая берёза,
Ветру нету, ты шумишь.
Разретивое сердечко,
Горя нет, а ты болишь…
Запеленованные туманом, утихли в дрёме леса. Тревожно пофыркивали лошади, от бивака еле внятно текли приглушённые голоса людей. Мотовилов прилёг на бок, подпёр подбородок рукой и незряче уставился в огонь.
Николка от песни немного оживился, потянулся, хрустнув всеми косточками, и непримиримо обронил:
— Нравится мне всё это, хоть пляши от радости. Давненько я замыслил отцовским путём идти, вот и довелось.
— Не скаль зубы, — сонно отозвался Ефим, — путя эти иной раз сволочными бывают. Что житуха вольготная, это верно, но и тяжкая. Измозолишь все ноженьки, порты не одни на коряжинах обтреплешь, да ещё и фарт не дастся.
Не каждый способен выворачиваться из бед страшных. Надо свыкнуться с бездомьем и холостяковать многие годы. Не помню ишо случая, чтобы кто из нашева брата долго в деньгах купался. Ежель повезёт, тут же и спустишь весь капитал таким ушлым кровососам, как Ванька Опарин.
Следует иметь лошадиное здоровье и сатанинскую веру, чтобы в нежилых местах мыкаться. Ить мной пропито и проиграно в карты собственноручно многие тыщи рублей. Без водки в нашем деле нельзя, холод и грязь не дозволяют.
Какая может быть радость старателю, окромя пьянства? Ить кругом всё мёртвое: и снега, и тайга, и сопки. В былые годы только одна отрада находилась приисковому человеку, водка да карты… карты да водка.
— Ну, ж, прям! — заёрзал Колька на хрустком лапнике. — Какая же она мёртвая, тайга-то? Птицы полно, зверя и рыбы. Только не ленись добывать.
— Э-э-э, паря, ты в неё зимой угоди. Она тебе враз башку своротит. Летом отрадно, а в холода зябко и пусто до помешательства. Отец-то твой, куда двинул в этот раз?
— Шут его разберёт. Он нам не докладывал. Посох — берёзовый кондуктор в руки, сидор за спину — и полетел! Только его и видали. Непуть он у нас.
— Хы-ы! А сам его доли желаешь? Вот и пойми человека, небось тоже приблазнилось в плисовых шароварах шикануть, золотыми часами обвешаться.
— Да не-е. Жрать вовсе нечего в доме. Какие тут, к лешему, шаровары. Откормиться бы да мамане помочь, у её пятеро, окромя меня, как галчата всё метут из-под рук, не напасёшься едовы.
Уехать бы куда учиться, да я совсем малограмотный, еле расписываюсь. А у батяни особо голова не болит об потомстве, на подножном корму живём. Наплодил и убёг.
— Супротив отца шибко не петушись, хороший он мужик, только не больно везучий. Да и телесами худосочный, а в приискательстве хребтина штука наиважнецкая. Ты перед ним вовсе карнах, поостынь малость и отойди от бросового дела.
— Мне было только на разживу немного денег, а потом видно будет, куда податься. На Алдане, баят, много золота. За ним и побёг.
— Только хватились мы идти к шапошному разбору. Бог даст, приволокёмся к месту, обживёмся за зиму. Не впервой вышагивать по камням и болотине. Коней стеряем, факт. За Тимптоном пойдёт голое бестравье, один олений мох, они скоро обессилеют.
Плохо, что никто дороги из нас не знает к энтим приискам, можем дуриком блуднуть добре. Ты подреми, Николка, я постерегу лошадей. Сон не идёт, хоть глаза рыбьим клеем слепляй. Не дай Бог, опять привидится архангел, со страху помру.
К Тимптону вышли к вечеру. У небольшого посёлочка Нагорный тревожно гудела огромная толпа народу. На другой стороне реки цепью стояли красноармейцы с винтовками и отомкнутыми штыками.
Их командир переплыл на пароме реку и спрыгнул на берег, оправляя складки гимнастёрки под ремнём. Артелька Мотовилова оказалась у самой воды. Командир взобрался на валун и выстрелил в воздух из маузера.
— Я Горячев! — сипло пророкотал он сорванным голосом. — Прибыл сюда для удержания неорганизованных масс, идущих на прииски. Товарищи! В Незаметном нет провианта, уже сейчас едят конину и даже скотские кишки.
Если вы не вернётесь по домам, то передохнете зимой от повального голода. Лимит продуктов строго ограничен, так что поворачивайте оглобли и дуйте обратным ходом!
— Кто ты такой?! — послышались голоса. — Ты нам не указ! Пропущай подобру, не то плохо будет!
Лицо Горячева исказилось квёлой усмешкой, жёстко блеснули глаза.
— Я командир окружного отдела ГПУ, пугать меня не надо, я выполняю приказ. На случай самовольства у меня наготове пулемёты. Вам же добра желаю!
— Ах ты, сволочь, пулемётами нас пужать удумал! — загорланил какой-то дюжий старик. Контра! Измена! Бей ево, ребятки, он подосланный.
Люди колыхнулись к валуну, но тут над их головами прозудели пули, заквохтал с другого берега пулемёт. Народ разом отхлынул.
— Дурачьё! — опять рявкнул Горячев. — Если обманом пробьётесь, я вас возверну под конвоем. Сказано, жрать нечего, набежали тыщи людей, а дорог для снабжения нету. Спекулянтская сволочь набивает торока государственным золотом.
Немедля разойдитесь — и чтобы утречком ни одного не было. Когда назреет нужда и будет пропитание, милости просим подсоблять в добыче валюты. Всё! Разговор окончен! — Он соскочил с валуна и ступил на паром. Захлюпали шесты, вода отделила чекиста от притихшей в растерянности толпы.
Мужики долго митинговали, сорвали глотки до хрипа, но ничего не поделаешь, пришлось ставить палатки и ночевать. Ефим Мотовилов утром предложил обойти заставу кружным путём, мол, дотащимся до прииска, оттуда присоединились человек тридцать.
Как только перевалили через склон сопки, двинулись к далеким гольцам Станового хребта. Переночевали на старом прииске, и там выяснилось, что никто из приставших к артельке людей не знает дороги к Незаметному. Решили положиться на везение и попутную реку.
Сначала шли вдоль её берега, потом оторвались от воды и вступили в тайгу. Вскоре ударили крепкие заморозки. Исхудавшие от бескормицы и тяжёлого пути через болота, стали дохнуть одна за другой лошади.
Да и люди уже притомились, не слышно стало у костра весёлых разговоров по вечерам, переливов гармони, которую упорно волок один разудалый парень в расползшихся яловых сапогах. Последнюю лошадь догадались прирезать, мясо переварили в котелках и разобрали по сидорам.
Тайга становилась всё более мрачной: только звериные тропы вились в гущине непролазных стлаников. Семеро артельщиков Мотовилова держались кучно, полагаясь на опыт своего старшинки. На ночёвках приискатели питались уже одной заварухой — болтушкой из муки и сухарей.
Как на грех, никто не взял с собой ружья. Один раз выперли откуда-то дикие олени, люди только проводили их голодными взглядами.
Однажды налетел ледяной злобы буран. Зима вступила в свои права. Старатели жались к кострам, в палатке без печки спать ознобисто. Ночью то на одном, то на другом загоралась одежда от искр, её тушили и опять тянули руки к огню.
По утру вставали и плелись неведомо куда по глубокому снегу, а его подваливало всё больше и больше. Передовые быстро уставали, натаптывая тропу, их молча обходили и шли дальше. Начались раздоры на биваках.
Один здоровый, кривой на правый глаз мужик, с исклёванным оспой лицом, по прозвищу Шилом Бритый, сплотил вокруг себя людей и потребовал немедленно судить Мотовилова, увлёкшего их всех на погибель. Ефим здорово струхнул, но старшинку отстояли его верные артельщики.
Колька совсем изнемог в дороге, он с трудом переставлял натёртые до кровяных мозолей ноги в мокрых ичигах. На одной из ночёвок их у него украли, а когда Коркунов обнаружил пропажу, то увидел, что прихвостни Шилом Бритого таскают из котелков ломти сыромятины, закусывая их мхом.
Ефим отдал парню свои запасные олочи и тайно осведомил членов артельки, что надо уходить от рябого, ибо хорошо знал, до чего можно додуматься, когда все ичиги будут съедены. Но уйти не успели, созрел и разгорелся бунт.
Шилом Бритый с подручными тихонько подкрался ночью к спящим и удавил кушаком Ефима. Промозглым рассветом, вращая красным от дыма глазом, рябой верзила истерично орал и проклинал старика.
У него клёкотно сипела в горле простуда, его шатало, да и остальные еле передвигались. Трое вовсе не пошли от костров, не смогли подняться.
Новый атаман повёл людей совсем в другую сторону. Шли за ним недружно, садились в снег, обливаясь холодным потом, некоторые блажили в бабьем рыде, прощаясь с белым светом и проклиная судьбу.
С каждым днём цепочка людей таяла, и настало такое время, когда всё для них потеряло смысл. Отупляющее безразличие парализовало лица. Мужиков кружило. Кидало в снег. На нём было мягко, тепло. Сами слипались глаза.
Рябой вывел к берегу какой-то замёрзшей речки всего пятнадцать человек, худющих до черноты, в прогоревшей до тел одежде, с обмороженными руками и ногами. Кое-как доходяги натаскали дров и сделали общий балаган из лапника.
Колька, в непосильной усталости, хлебал из котелка пустой кипяток, жевал мох и уже ничего не страшился. Какая-то неведомая сила ещё поддерживала его.
Рябой неожиданно поднялся от костра и, вприщур оглядывая всех, проговорил:
— Один выход, братки, жребий тянуть надо. А так, все тут утром не встанем.
Колька судорожно сглотнул комок мха и прошептал: «Нет, нет… только не это…» Но шапка с бумажками уже ползла по кругу, многие ещё не понимали, что к чему, машинально совали руку, раскатывали трубочку и жадно разглядывали листок.
Крестик выпал белобрысому парню. Колька оставшуюся бумажку брать не стал. Тогда рябой обратился к вытащившему крестик:
— Ты, белёсый, проиграл жизнь свою.
— Как так? — недоумённо прохрипел тот и посилился встать. Он только сейчас стал понимать, в чём заключается смысл этой жуткой игры. — Я, я не согласный, у меня невеста на Иртыше… я должен вернуться, — он натужно засмеялся, ища сочувствия.
— А тебя никто не спрашивает, — вытер глаз рябой и неожиданно для всех хлестко ударил парня обухом топора в лоб.
Дикий, замораживающий душу крик, захлебнувшийся в хрипе, вскинул всех на ноги. Вытирая топорик о снег, рябой опять хохотнул.
— Готов… Энто поперва страшно, а потом забудется, — он схватил за руки парня и поволок его за выворотень. Достал нож.
Вдруг качнулся один пожилой мужик городского обличья, порылся у себя за пазухой обмороженной рукой и вынул маленький браунинг. Шагнул следом за рябым, выпустил в согнутую спину всю обойму, обернулся, ощеряя чёрные зубы, и прохрипел:
— П-адаль! Немедля собрать всю волю в кулак, мы обязательно выйдем. Варить хвою стланика… мы выйдем! — он пошатнулся и упал с плачем на колени рядом с Колькой. — К-какой подонок!
Ведь, я сначала не понял, для чего эти бумажки, думал, канаемся, кому дежурить ночью у костра. А эта сволочь хотел кормить нас женихом с Иртыша, мразь! — Он выгнулся дугой и зарыдал в истерике, обгрызая губы.
Медленно кружили меж чёрных от мха-бородача елей снежинки. Из-за выворотня уродливо торчал огромный сапог рябого. В гнетущей тишине еле слышно доплыл до сидящих людей храп бегущих оленей и визг полозьев нарт по застругам.
Ещё сжимая браунинг иссохшими пальцами, стрелявший тяжело поднял голову и приказал:
— Быстро на лёд реки! Тунгусы едут, а вы мне не верили. Быстрей, могут проскочить… Скорее же!
Словно смерч смёл всех от костра, дюжина осипших ртов пыталась что-то кричать, слёзы текли по горячим лицам, а навстречу страдальцам хромал огромный бородатый человек в меховой дохе, с надломленным носом. Обернулся к застывшим нартам, подобно грому, рявкнул:
— Лушка! Степан! Ясно дело, таборимся… ах вы, болезные мои приискатели, у смертушки побывали, — Парфёнов выпряг одного оленя и подвёл к Степану, — коли, быстрей. Горе-то какое… К продуктам не допущать, передохнут разом…
Целую неделю Игнатий отшвыривал от котла обезумевших от голода людей, поил их мясным отваром, потихоньку давал мучную болтушку и малыми порциями мясо. Один, всё же, ночью наелся досыта, а утром испустил дух в страшных мучениях.
Ландура и Лушка уверенно врачевали больных, отрезали отмороженные пальцы, смазывали раны медвежьим салом. Отогревали горемычных скитальцев в жарко натопленной палатке. Степан хмуро бродил по поляне, не доводилось ещё ему видеть столько людей, чуть не пропавших по собственной глупости.
Как можно идти в тайге, не зная пути? Это было ему непонятно. Дети пугливо шарахались от страшных незнакомцев, но усердно помогали родителям. Когда был съеден третий олень, приискатели начали оживать.
Только застреливший рябого всё ещё метался в бреду. Его раздели, и оказалось, что гангрена багрово расползлась выше колен. И всем стало ясно, что человек обречён.
Кольке Коркунову повезло — лишь облезла на щеках кожа. Неодолимым здоровьем наделила его природа. На мясном харче он скоро набрался сил.
Когда пришёл в себя, то признал в спасителе легендарного на всю Зею приискателя Сохача. Сказал тому об этом. Игнатий удивлённо вскинулся и облапил земляка.
— А ты чей будешь?
— Ивана Коркунова, старшой сын.
— Ванькин сын! От так встреча! Да ить, мы с твоим папашей пропасть земли перевернули на Золотой горе. Уж он теперь от магарыча не отвертится, так ему и отпиши. Пущай ожидает в гости. Завтра поведу вас на прииск, совсем в другую сторону вы пёрли. Ели бы нас не встретили, хана… Ох, долюшка-доля. Неприветная.
Бешено сверкая глазами и пронзая корявым пальцем воздух, вёрткий и чёрный, как жук, секретарь ячейки ВКП (б) Максим Якушев горячо выступал на первой окружной партийной конференции в Незаметном.
— Всего год назад никто не был убеждён в реальности существования золотой промышленности тут, — он ткнул пальцем под ноги и громко топнул, — но она крепнет и даже принимает мировое значение! Хищники капитала тянут к нам свои паучьи лапы.
В мае этого года американцы вышли с предложением о концессии Алдана, но Якутское правительство резко отвергло его, как неприемлемое. И на том спасибо! Из Москвы сулятся прислать английского инженера на предмет изучения россыпей для другой концессии. Чёрта с два у них пролезет этот номер!
Хватит и того, что концессионеры из Бодайбо разгоняют горняков и сидят на золоте, как собаки на сене, сам не гам и другому не дам.
Якушев прервался, глотнул из мятой кружки холодной воды и опять вонзил палец в пространство, так он привык митинговать, будучи комиссаром партизанского отряда.
— Мы создадим свой, большевистский прииск. Но прежде, мы обязаны перевоспитать отсталую массу, идущую к нам из всех концов страны. Эта стихийная масса должна обрести революционный дух и опыт строительства мирового социализма.
Мы объявляем беспощадную войну неграмотности, гнилым пережиткам старого, дореволюционного быта, пьянству и разврату.
Чтобы увести людей из этого болота, нужно развернуть культурный фронт, нужно строить клубы, библиотеки, избы-читальни, а не отделываться общими фразами. Посмотрите, какое скверное жильё у наших рабочих: грязь, теснота, сырость. С этим надо кончать раз и навсегда!
Немедля надо мобилизовать грамотных комсомольцев и партийцев в окопы ликбеза. Только за один день праздников в Незаметном продано пять бочек спирта, пропиты тысячи рублей, ещё больше спущено в карты.
Многие люди, пришедшие к нам, имеют правильное пролетарское чутьё. Они должны видеть, что партия и соввласть, стоящие во главе их рядов, ведут их к светлому будущему.
Они должны быть уверены, что вооружённый идеями Ленина пролетариат победит. А между тем, враги обворовывают пролетарское государство, льют золотой поток на мельницу классового врага!
Мы обязаны помнить, что каждый наш сверхплановый золотник, отданный в надёжные руки пролетарского государства, — сокрушительный удар по противникам строящегося социализма, каждый лишний фунт — это станок, трактор, нужная машина или вагон хлеба голодающим районам.
Мы же скованы оппортунистической медлительностью и неповоротливостью, неумением организовывать массы.
Нужны большевистские темпы добычи металла, а каждый чинуша, сующий палку бюрократизма в колесо истории, должен считаться саботажником, врагом революции и наказываться, вплоть до высшей меры социальной защиты!
Около полусотни коммунистов сидят в этом зале, мы — боевое ядро, которое вдребезги разобьёт мечту капитала загрести рабоче-крестьянское золото. Боевую смену мы видим в комсомольцах, их сейчас чуть больше нас, около семидесяти человек, они — молоды и решительны.
Мы совместно не должны терять революционную перспективу, в смысле уяснения текущего момента, мы обязаны поддерживать деловую связь, ликвидировать общую и практическую отсталость актива и нежелание работать над собой.
Каждый из нас обязан зорко видеть очередные задачи партии и власти, бояться отрыва от общественной работы и широких слоёв трудящихся…
Игнатий Парфёнов застыл в первом ряду, на новой скамье новой конторы треста «Алданзолото». Да и всё было кругом новым.
Его, не державшего никогда в руках книжки и ставившего вместо фамилии крест, совсем недавно единогласно приняла в партию ячейка ВКП (б) прииска Незаметный, по рекомендации Бертина.
Вольдемар уговорил Игнатия стать вольным разведчиком, так как нужны были новые россыпи. И Парфёнов нашёл их. Теперь артели старателей работали уже на Гусиной речке.
Сейчас, слушая напористую речь партийца Якушева, Парфёнов понимал, что теперь он — не бросовый копач Игнаха Сохатый, а опора и надежда советской власти, большевик. Прииски росли, как грибы в летней тайге.
Налаживалось и снабжение продовольствием. Теперь уже не отмеряли за стакан соли стакан золота, а стоимость пуда муки упала в семь раз. Баснословные цены на провиант резко пошли вниз.
Пароходы доставили в Укулан десятки тысяч пудов груза. Старатели перенесли их на своих плечах к приискам за восемьдесят вёрст.
…Игнатий был ошарашен переменами, когда робко заявился к месту работы первой трудовой артели на Незаметном ключе. Он приехал на оленях просто поглядеть, как новая власть разворачивает его кровное дело.
Ревниво приглядываясь, обошёл все делянки. Нудно скрипели колодезные журавли, извлекая из глубоких ям бадьи с породой и золотым песком, гремели и скрежетали бутары. Артельские мамки пекли хлеб по очереди в срубленной из брёвен и обложенной изнутри камнем печах.
Хлебушко пах обвораживающе. Игнатий примечал всё: земляческую обособленность бодайбинцев и амурцев, их самоуверенное желание выделиться фартовыми причудами. Он хмыкал радостно в бороду и чикилял хромой ногой дальше, забавляя душеньку открывшейся глазам картиной.
Старатели орудовали обстоятельно, со знанием дела. Игнатий радостно ощерился, вот, наконец-то, дожил до заветного дня.
Парфёнов очнулся от воспоминаний и опять жадно вслушался в заковыристую речь Якушева.
Долой шатания и колебания! Мы поведём решительную борьбу супротив чуждых классу и отсталых уклонов, дадим бой всему, что противоречит организации добычи золота и труддисциплины.
Расхитители народного добра тащат ценный продукт, горный надзор из рук вон плохо следит за съёмкой золота на бутарах, некие ухари наловчились делать тайники на дне бутар, путём выбивания сучков в досках во время промывки.
Десятки пудов уходят через ювелирные мастерские, какой-то умник разрешил их открыть официально, и это не пресекается. Мы вынуждены скупать у старателей всего двадцать процентов металла, а остальное возвращать из-за отсутствия денег на приисках.
Восемьдесят процентов расходуются кому, как вздумается. Наторена контрабандная тропа к границе, и золото идёт в Манчжурию, вместо того, чтобы лечь слитками в сундуки пролетарского государства. Преступная и неоправданная медлительность!
В самый пик голода, большими трудами от Лены, с пристани Саныяхтах, была доставлена по зимнику за триста вёрст мука-крупчатка. И что же? Подлый враг сумел, под носом ГПУ, уже на складе, залить её керосином.
Рабочие едят вонючий хлеб и плюются на нашу тутошнюю власть, на меня и на тебя, товарищ Горячев. Ты ловишь бандитов не там, где надо, придираешься к встречному-поперечному, а враг смеётся над тобой и пакостит.
— Не твоя печаль меня учить! — грубо оборвал его Горячев. — Особо не мути народ, а то, гляди… Дотрепешься языком.
— Горячев! Тебе не давали слова, — постучал председатель по медному чайнику.
— Я сам себе дал! — хмуро огрызнулся чекист и пустил желваки по скулам. — По три часа в сутки сплю и виноватый кругом. Я в ваши дела не лезу, не лезьте и вы в мои.
— У нас общее дело, — после небольшой заминки, вновь заговорил Якушев: — Товарищи! У меня вопрос к инженеру Пушнарёву, возглавившему наши горные разведки.
Почему ключ Американский был так разведан, что, когда заложили две пробные шахты и вспомогательные шурфы, обещанного золотоносного пласта не оказалось?
Трест понёс убытки: более двухсот тысяч рублей. На группе Ороченских приисков контуры фактической отработки оказалось совершенно вне проектного плана. Старатели сами нащупали струю, а ведь, хотели совсем бросить работы.
Вы же старый и опытный геолог, как так выходит, что разведка крутится возле мест добычи и нету перспективы разработок?
Пётр Афанасьевич, раз вы посланы из самой Москвы, значит, вас считают дельным и нужным специалистом. Объясните? Специально для такого вопроса мы пригласили вас на конференцию.
Пушнарёва охватило смятение. Всё, о чём его спрашивали, натворил главный инженер треста Сенечкин, и Пушнарёв растерялся.
— Гм-м… Дьявольщина получилась, нет кадров, нет в нужном количестве буровых станков «Эмпайр» и «Кийстон», дабы проводить разведку должным образом. Вода заливает, а помп не хватает. Люди разбегаются на добычу золота и не желают, за малую плату, бить шурфы на разведках.
Я, в свои преклонные годы, мотаюсь по приискам в седле и не поспеваю за всем следить. — Пётр Афанасьевич первый раз в жизни лгал, выкручивался. Его прошибло мерзким липким потом. До нутра продирали десятки пар глаз, смотревших тревожно и выжидательно на него.
На одних лицах он видел снисходительные улыбки, на других — понятливое сочувствие к старости, иные каменели открытой злобой. Пётр Афанасьевич смутился и сел.
Тогда встал Сенечкин. Говорил он веско, убедительно, держался этаким строгим и солидным человеком, отметающим малейшие критические выпады в адрес Пушнарёва.
А Пётр Афанасьевич, от такой поддержки, ещё больше сник, противная усталость морила его болезненной немочью. Он вдруг почувствовал, что многие к нему относятся, как к врагу.
А Якушев не унимался, обвиняя теперь представителей горного надзора в нерасторопности. Когда некоторые из них стали оправдываться и возмущаться, он заговорил ещё напористее:
— Самокритика нам нужна, как воздух! Я слышу тут опасливые голоса, как бы самокритика не достала их шкуры. Это — вредная политика! Некоторые обюрократившиеся начальники докатились, по отношению к возмущённым старателям, до зарифмованных угроз: «Я тебе покажу кузькину мать, как заявление писать!»
Это запугивание приводит к тому, что рабочие боятся изобличать недостатки в быту и на производстве. Думают: «А вдруг сделаю не так, как нужно?» Этим подрывается доверие к тресту, а самое страшное — к нашей партии.
Этим мы вырабатываем вредные взгляды в отсталой среде и препятствуем рождению сознательности, этим мы толкаем рабочих в объятия «зеленого змия» и в разные притоны хитрушек, дискредитируем советскую власть.
Такие зажимщики критики должны считаться антипартийными элементами со всеми вытекающими отсель мерками.
А ведь, мы должны исполнять роль собирателей масс, воспитателей в духе революционной борьбы и создавать, в дикой тайге, новые силы для пролетарского авангарда золотой промышленности, для победы Мирового Октября. Да здравствует стальное единство ленинских рядов!
Поведём беспощадную борьбу с ликвидаторами и оппортунистами! Разгромим затаившуюся в наших рядах белогвардейскую сволочь! Возьмём жёсткий курс на изжитие неэтичных поступков! Дадим родной стране сотни пудов золота, назло врагам!
…Пушнарёв был невольно захвачен общим энтузиазмом выступающих, каких-то особых людей, неведомых его пониманию, целеустремлённых до ярости.
Удивляться Пушнарёв начал от самой Москвы, когда сел в транссибирский поезд. С невольным стариковским любопытством он глядел через простреленное стекло купе на железнодорожные станции, оживающие города и сёла.
Всюду кипела работа, на платформах кучились штабели леса, обдавая сладким смольём тайги, ехали куда-то повозки, пыхтели маневровые паровозы-«кукушки», мелькали возбуждённые лица, слышались песни, у Байкала, как и в прежние времена, торговали омулем с душком.
Везде что-то строилось, высились ажурные леса у зданий, из труб деревень валил дым, и казалось, доплывает из русских печей запах румяных калачей до промёрзшего вагона.
Обременённый профессорскими привычками, беззаветно преданный геологии, он был кастовым интеллигентом и, когда вырывался из далёких экспедиций, как истинный москвич любил роскошь Москвы, изобилие яств её ресторанов.
Но чрезмерная кичливость была чужда ему, как любому, увлечённому своим делом человеку. Пётр Афанасьевич сталкивался с простыми людьми по долгу службы, и ему казалось, что он знал их.
Обновление России, происходящее без его участия, было пронзительно интересно и неожиданно. В дороге он часто хмыкал в бородку, удивлённый тем или иным непривычным явлением.
А жизнь била ключом, он это видел, начиная сомневаться в реализации той программы, которую разработали в Москве старые «спецы» — противники советской власти. Но, согласившись с ними сотрудничать, Пушнарёв, будучи человеком слова, стал действовать в соответствии с полученной инструкцией.
Он не был трусом, но и не являлся смельчаком. Коварство и поднаторелость в интригах чиновников из горного ведомства отучили Петра Афанасьевича, превратившегося в мягкотелого исполнителя чужой воли, рисковать и удивляться.
По прибытии в Незаметный, Пётр Афанасьевич неторопливо взялся за привычное дело. Главный инженер Сенечкин, уже уведомлённый о Пушнарёве, с нетерпением стал расспрашивать геолога о Москве, изголодавшись по новостям.
Сенечкин, холёный, плечистый мужчина лет сорока пяти, много лет проработал на енисейских частных промыслах. На его мясистом лице неприязненно отсвечивали стальные глаза. Был он высокомерен и речист не в меру.
Приезд Пушнарёва воспринял, как проявление недоверия к себе московских руководителей «центра». Пётр Афанасьевич видел насквозь этого человека, который, с чудовищным вожделением, жаждал власти, мечтал перебраться из глухой провинции в Москву.
Сейчас, приглашённый на партийную конференцию, Пушнарёв вслушивался в дерзновенные речи большевиков, в их необузданную веру в свою правоту и в свои планы. Энергия так и рвалась из каждого слова, каждого замысла.
Всё было на удивление просто и непринуждённо, без заумных фраз и скрытой обманчивости. Они ломили напрямик, отметая мусор сомнений. Пётр Афанасьевич невольно подумал: «Это здесь-то в тайге… а в других менее глухих районах России, что творят такие одержимые кадры?
Трудно представить. Вот против кого мне, на старости лет, надлежит бороться, строить козни — подменять эффективную разведку золота канцелярской рутиной».
Пушнарёв негромко вздохнул. А рядом… Кряхтели, курили и сжимали тяжёлые ладони в кулаки сильные духом люди, полуграмотные, полуголодные, но оделённые лютым желанием достичь своей цели.
Роль, которую предстояло сыграть Пушнарёву среди этих простоватых мужиков, была непростительно бесстыдна. Как поступить в нетипичной ситуации? Пушнарёв с ужасом представил, как его арестуют в случае провала «центра».
Пётр Афанасьевич боязливо оглянулся по сторонам и наткнулся взглядом на угрюмое лицо Горячева, казалось, смотревшего именно на него.
Геолог так задумался, что, когда все разом встали, замешкался и вдруг услышал: — Что, дед, «Интернационал» петь не желаешь? А ну, встань!
Пушнарёв торопливо вскочил. Шатнулись стены от грома сотни глоток. Не зная слов, он мычал срывающимся дискантом и до боли жалел себя…
Парфёнов тоже впервые гудел низким басом эту непривычную песню, тоже не зная слов. Но он воспринимал её, как свою, родную, душевную, словно её про него сложили, про его искорежённую приискательством судьбу.
И он был готов идти в этот последний и решительный бой, дабы не вернулось старое: вшивые казармы и голод, смерти и банды, горе и лишения.
Из-за невероятного стечения обстоятельств попала Тоня Гусевская из посёлка Качуг в туманный от мороза Якутск. Её дед по отцу был поляком-политкаторжанином, бабушка — тунгуска, а саму Тоню в метриках записали русской по материнской кержацкой родове.
Три разные национальности сшиблись, и явилось на свет удивительное создание, до обморочи непонятное и совершенное в красоте.
Славянская закваска пересилила смуглость таёжного народа. Толстая коса у Тони отросла золотисто-пепельной, лишь чуть раскосые глаза на молочно-белом лице напоминали о её бабке-охотнице.
От величавых полек, шляхтских кровей, унаследовала она осиную талию. Уже с тринадцати лет Гусевская нагоняла своим видом хмельной туман в головы мужиков и парней.
От ухажёров отбоя не было, и так надоели они девке, что та наловчилась по-кержацки просто дубасить тех, кто приставал нешутейным образом, благо силушкой Бог не обидел.
Качуг расположился на бойком месте на обоих берегах просторной и величавой реки Лены, может, и влияла её могучесть на диковатую Тоньку. Однажды девка повергла в грязь троих пьяных приискателей, хотевших, по разгульности своей, утащить её в лодку и увезти.
В общем, характер у Антошки, так её стали звать с той поры, даже дома, был неуправляемым. Любила до самозабвения лошадей, загоняла в скачках их до мыла на боках, ловила с братанами рыбу, на спор переплывала Лену, косила сено почище мужика, терпеть не могла девок.
И первой записалась в неведомый никому комсомол.
Уполномоченный, прибывший из Иркутска для организации ячейки в Качуге, собрал молодёжь и произнёс зажигательную речь, погрозив кулаком какой-то Контре (девке, должно быть).
Тонька презирала бабьи проказы — пожалела мосластого и худющего паренька и подумала: «Видать, спокинула его та самая Контра-изменчица, дак от горя не может угомониться».
Когда Антошка смело подошла к столу, крытому кумачом, и решительно потребовала записать в этот самый комсомол, приезжий неожиданно обмяк от её вида и вовсе забыл слова. Лупал глазами и что-то мямлил, как паралитик.
— Царица небесная! И этот такой же, как все, — невпопад вырвалось у Тоньки, и она ещё раз повторила свою фамилию.
Ребята загоготали, ревниво оглядывая свою наипервейшую красавицу и бунтарку. Комсомолист быстро оправился от смущения, поблагодарил товарища Гусевскую за проявленную инициативу «в вопросе союзной и общественной работы и отрыв от старого мира».
За Антошкой потянулись к столу записываться все её тайные воздыхатели, ещё не ведая, какая им будет трёпка дома на почве религиозных разногласий с отцами и дедами.
Но дело было сделано, и уполномоченный пошёл провожать вновь избранного секретаря ячейки Антонину, да более близкому их знакомству помешали её полное политическое и культурное невежество.
Когда он, весь подрагивая от волнения, стал ей читать стихи про любовь, говорить возвышенно и умно, представляя, какой эффект это произведёт на деревенскую девушку, а потом осмелился её обнять, то Антошка по дурной привычке саданула кулачком промеж глаз кавалера и помела юбкой к своим воротам.
Обернулась — и в испуге прошептала: «Дак он, сердешный, лежит пластом и ногой не дрыгнет!»
Кинулась к нему бегом. Упала на коленки и давай сердце слушать, а этот вражина — хвать за шею, да и поцеловал накрепко в губы.
— Ребятам своим в Иркутске расскажу, со смеху помрут, ну и девка! Красного бойца с ног смахнула, — встал, смеясь и отряхивая пыль.
Тонька, возмущённая обманом, дёрнула рукой, но поцелуй отнял всю волюшку и силу, аж вскружилась голова. Умрачение накатило, воедино сплелись и стыд, и радость какая-то неведомая. Она вдруг ощутила материнскую заботливость к этому едва знакомому парню. Уже примиряюще и гордо заявила:
— Одурачил, басурман, надо было ещё тебя стебануть за такое, да жалко, ить убить сдуру могла.
— Я крепкий. Дмитрии все крепкие. Колчак бил не добил, а от девки смерть не приму. Дай я тебя ещё поцелую, прям не могу, как охота!
— Но-но, не больно-то, — посуровела Антонина, — и откуда ты взялся такой баский, наш бы местный век не решился. Топай на фатеру, я тебе не маруха какая-нибудь, а секретарь теперича. Никак нельзя мне баловством заниматься, чё люди скажут.
— Тю-ю, дурёха, это — жизнь, супротив её не попрёшь при любом звании, поцелуи вне классовой борьбы стоят. Ты глянь! Ктой-то из ворот твоих выглянул…
Тоня обернулась, и в тот же миг малахольный парень впился в её губы, да так и пристыл к ним. Когда она опамятовалась, отпихнула и сама не своя поплыла над землёй, то ощутила, как что-то сладко подрагивает внутри.
— Уйди от греха, — сонно выдохнула она и опрометью кинулась к тёмным воротам.
Только дома хватилась, что позабыла спросить об энтой самой Контре-изменчице, и нешутейная ревность полыхнула в груди. Дня два никуда не выходила, кобель изошёлся ночами до хрипа, отгоняя от ворот позднего гостя.
А когда Митрий уехал, чуть не заголосила по нём. Так и не могла затушить огня, зажжённого им, так и не сумела забыть непутёвого, неугомонного и худосочного парня в старенькой красноармейской шинельке и кожаной кепке. А через полгода пришло ей письмо из Якутска.
Писал ей Митрий, что гоняет банды по Якутии в составе летучего отряда, шлёт пламенный комсомольский привет и желает немедленно на ней жениться, потому, как любит её крепко. «Ишь ты-ы…» — недоверчиво прошептала Тоня.
Митрий также сообщал, что сейчас командует взводом, что теряет друзей, гибнут они в боях… Как только вернётся из похода, то женится на Тоне и заживут они семьёй. «Ишь ты-ы!» — уже громко проговорила она и вдруг ощутила, как огнём вспыхнули щёки. И дунула из дому бегом к реке.
Работа в ячейке шла полным ходом, принимали всё новых ребят. Девки потянулись за ухажёрами следом в комсомол, жутко ревнуя к сероглазой разлучнице, надевшей мужские штаны и модную кожанку с ремнями. Антошка посуровела ещё больше от непосильной ноши работы.
Два раза в Гусевскую уже стреляли и не единожды грозились спровадить её в могилу. Непокорная Антошка до охрипа громила на собраниях врагов новой власти и, разгорячённая, становилась потрясающе красивой в своей бабьей необузданности.
Отец, мать, братаны сделали робкую попытку угомонить взбесившуюся девку, но были вынуждены покориться, выслушав лекцию о задачах комсомола в свете решений Третьего Всероссийского съезда РКСМ.
Получив письмо, она долго не раздумывала, сдала бумаги своему заместителю и решительно собрала вещи. К тому времени, возчики по льду Лены пробили уже в Якутск зимник, и Тоня пристроилась в один обоз, отдав все наличные деньги, какие были в запасе.
Ехали долго, ночевали гуртом в станках-избушках, мужики косились на неё и норовили подладиться, но натыкались на такой яростный взгляд, что у них враз пропадала всякая охота к ухаживаниям. На место прибыла без харчей и без гроша в кармане.
Ошалело толклась по городу, не ведая, где и как сыскать Митрия, ведь даже фамилии его не знала. Кто-то посоветовал сходить в ГПУ, раз суженый воюет, там укажут, в каких местах корёжит ненавистную контру.
Тоня долго толклась в приёмной, пока не достигла самого главного командира. Выслушав её сбивчивый рассказ, седой человек с алой розеткой под орденом Красного Знамени на гимнастёрке раздумчиво поглядел в окно и велел помощнику принести кипятку.
Тоня обрадовалась, наконец узнав фамилию Митрия — Самохин. Сидела, повторяла её про себя и думала о том, что и она скоро станет Самохиной. Строгий командир встал и подошел к окну. Потом медленно и глухо проговорил:
— Мужайтесь, товарищ Тоня…
Она вдруг сжалась от нехорошего предчувствия и отставила стакан с недопитым чаем.
— Чё? Где он?
— Мужайтесь, мне выпала доля поведать вам о его героической гибели. Враги страшно надругались над ним. Дмитрий Самохин был настоящим бойцом революции.
— Ладно вам брехать, — отмахнулась она и вдруг поняла, что слышит правду, дикую и несуразную правду. Мити больше нет. Сурово подобралась, сдерживая слёзы. — Говорите всё, не жалейте меня, товарищ, я хочу знать.
— Они прошлым летом остановились на ночёвку в телеграфной конторе тракта Якутск — Аян. Банда есаула Бочкарёва окружила их и держала несколько дней в осаде. У них кончились патроны, и бандиты захватили раненых красных бойцов.
Зверски пытали, а затем распяли гвоздями на стенах, а кишки из вспоротых животов развесили по проводам. Я не стал сглаживать суть, чтобы вы помнили Дмитрия и знали, какие ещё нам предстоят тяжёлые бои, чтобы вытравить белогвардейскую нечисть. Бандиты — беспощадны… Будем и мы беспощадны к извергам!
— Он похоронен там? — выдохнула Тоня.
— Да.
— Мне не верится! Не верю… — она вздрогнула, — даже представить не могу, что они способны на такие зверства. Дайте мне винтовку и зачислите в отряд. Я хочу отомстить за него.
— Работу мы вам дадим, но пока нет необходимости воевать женщине. У нас сил достаточно.
— Что же мне делать? Я комсомолка и должна приносить пользу. Я думала, что с Митей на пару мы горы своротим.
— Можете остаться в городе, жильё подыщем. А можете отправиться на очень трудный и нужный участок…
— Куда?
— В Алданской тайге организовали прииск Незаметный. Туда мобилизованы более тридцати комсомольцев для налаживания работы. Я порекомендую вас, и поезжайте. Там сейчас — главный фронт, стране нужно золото, чем больше, тем лучше.
— И поеду! Домой уж возврату нету.
— Вот и уговорились. Жить пока будете в моей семье. Возьмите адрес и идите отдыхать.
Тоня нерешительно встала, машинально выбрела на улицу. Чёрная ненависть к погубителям Мити опаляла жаждой деятельности. Под ногами хрустел снег, проносились заиндевелые лошади с санями.
Какой-то бородатый, купеческого вида мужик, пьяно пошатываясь, загородил Тоне дорогу:
— О чём печалитесь, барышня? Я вас приглашаю в ресторацию скуку развеять.
— А что это такое — ресторация, — машинально переспросила она и, опомнившись, сквозь зубы добавила, — пшёл прочь, гад, не то вдарю.
— Ха-ха-ха, — засмеялся высоченный незнакомец, грубо лапнув её за плечо, — не ломайся, — и тут заметил, как у неё медленно по-кошачьи расширяются зрачки. — Ты что, бешеная?! — недоумённо смолк и отступил в сторону.
— Говорила же, — устало обронила Тоня и понуро двинулась искать нужный дом.
Шла и отчаянно ревела, презирая себя за это, но ничего не могла поделать. На ходу вытирала слёзы концом платка, представляя Митю распятым на бревенчатой стене. И даже руки и ноги её пронзила боль, словно в них вбили гвозди.
Только в сумерках короткого северного дня отыскала она квартиру командира. Его дома ещё не было. Видимо, привыкшая к таким гостям хозяйка проводила иззябшую девушку в тёплую комнатку. Потом они пили чай и разговаривали. Тоня немного успокоилась и вскоре уснула…
Через несколько дней, с молодыми парнями и девушками, посланцами Якутского комсомола, Тоня выехала обозом мимо заснеженных аласов и наслегов к неведомому прииску. Она ещё больше замкнулась, ушла в себя и невольно посматривала на весёлые лица попутчиков.
Тоня проклинала свою броскую внешность, доставляющую ей столько хлопот, завидовала одной страшненькой девчонке, с которой никто не заигрывал. Ей хотелось заняться чем-то таким, чтобы не оставалось времени на глупые разговоры.
На прииске она быстро освоилась. Женщин там ещё было мало, старатели не давали Тоне проходу, да только понапрасну. Ушла Гусевская с головой в работу окружного комсомола.
Потихоньку оттаивала на жарких собраниях, выпускала стенные газеты, спорила до одурения, училась сама и учила других. Ей, как грамотной, поручили преподавать в школе ликбеза.
Только глубокой ночью Тоня возвращалась домой и валилась головой на подушку, набитую сухой травой, чтобы на заре взметнуться и опять кипеть в сумасшедшем дне.
Работник окружкома Ваня Поленов, такой же худенький и весёлый, как покойный Митя, взялся серьёзно ухаживать за Гусевской, когда пришло лето, носил охапками цветы из тайги.
Влюбился он в Тоню без памяти. Сын конторского служащего из Новониколаевска, Ваня учился когда-то в гимназии, был на подпольной работе при Колчаке. Он много читал и хорошо ориентировался в политических вопросах. Но в житейских делах терялся, никак не мог обратить на себя внимание Тони.
Она относилась к нему, как к любому другому товарищу по работе. Правда, позволяла Ване сопровождать её на вечеринки, там угрюмо сидела, потом резко вставала и шла спать или читать толстенную книжку Карла Маркса «Капитал».
Нахлынула весна. Из-за невнимания к себе со стороны Тони, Поленов обиделся и начал ухаживать за новенькой машинисткой и совсем стал не интересен Гусевской. Фартовых и нефартовых приискателей она нагляделась вдоволь ещё в родном Качуге.
Особо наглые уже и здесь успели угоститься её крепким кулаком, другие откачнулись от её ледяного взгляда, иные боялись как работника окружкома.
Временами Тоня подумывала, уж не вернуться ли лучше домой, выйти за первого встречного замуж, нарожать кучу детей, да и усмириться в бабьей доле. Она боялась самой себя, только бы не скорбеть в старушечьем одиночестве.
Одно спасение — заполошная работа. Принимали в комсомол новых людей, организовывали на приисках ячейки, бурно отмечали революционные праздники, устраивали демонстрации и митинги. Тоне пошел уже девятнадцатый год, надо было думать о будущем, куда приклонить свою голову.
Выйти замуж — дело не хитрое, но ей чудился рядом кто-то непомерно сильный и добрый, который сможет усмирить её саму, пожалеть и приласкать. Неужто вечно её будет преследовать худенький парень в шинельке, распятый, как Христос, за свою правоту?
Природный ум и сметка хорошо помогали Тоне в учёбе. Она накинулась со всей присущей ей страстностью на книги. Читала ночи напролёт при свечах и лучинах, при керосиновой лампе. Жадно впитывала всё новое.
Потом, с красными от недосыпания глазами, моталась на работе, а вечером опять бежала в свой девчачий барак и хватала книжку, как приискатель самородок. В своём окружении прослыла за бездушную и холодную особу.
От книг ли, или ещё от чего, в ней скоро исчезло ощущение скованности. Когда случалось выступать на собраниях, резала прямо и смело, громила фактами нерадивых. И вскоре Гусевская возглавила отдел пропаганды.
Неожиданно для себя, Тоня стала ответработником. Хлопот разом прибавилось, но поведение её не изменилось.
Когда Тоню приметил главный инженер треста Сенечкин и вздумал приударить за ней, она поступила с ним, как с нахальным старателем: влепила чиновному донжуану тяжёлую оплеуху прямо в его кабинете. И, кипя от гнева, проговорила:
— Ты-ы! Сукин сын, тебе партия доверила власть, но не давала права огуливать девок на выбор. Завтра же соберём бюро окружкома и поставим вопрос о твоём несоответствии.
— Что вы, товарищ Гусевская, — засуетился ошарашенный инженер, — я же пошутил. Извините ради Бога… не надо огласки, у меня жена, дети. Посудите сами…
— Я тебе не судья, ты сам себя суди, Сенечкин. А эти буржуйские замашки брось. Ежель ещё к какой бабе при своей пугающей должности прилабунишься, пеняй на себя. Выгоним к чёрту!
Когда она ушла, инженер долго сидел в одиночестве, жуя мундштук папиросы и масля глаза в думах:
«Вот женщина! Обладать такой при моём положении — великая сила, не то, что моя варёная кукла с вечными истериками. Ну что ж! Не такие крепости брали, начнём приступ с разведки. Ах, ну и баба! Огонь!»
К добру ли, к худу ли, но Егор Быков пришёл по своей воле к шумливому прииску. Пропасть людей мошкарой кипела по долинам ручья и реки, стучали топоры, горели костры, и тайга медленно отступала к сопкам.
Её оттесняли рубленые дома, конторы, золотоскупки, магазины, частные лавки, харчевни, общие бараки…
С краю неба хмурились грозовые тучи. Не страшась их сердитого рокота слепящее солнце обжаривало всё вокруг. Духота стояла неимоверная, как и всегда бывает перед летним дождём. Егор вытер рукавом взмокший лоб, устало присел на горячий от солнца валун.
Десятки бабочек самой причудливой окраски порхали в разжиженном от зноя воздухе, кучками сидели в мокрых бочажинах. Русло ключа Незаметный было чудовищно разворочено, и Быкова охватила тревожная радость новизны.
Не искал Егор манны небесной в этих краях, лишь горячо желал остаться, жить своим трудом, позабыть напрочь о чужбине. Неведомо где бродяжничал Игнатий Парфёнов, и Быков надеялся отыскать его, дабы снова обрести мудрого советчика в быстрине жизни.
Измученный неопределённостью своего существования, непокоем и странствиями, он жаждал утешения и крепкой духовной опоры. Только бы не отвергли его эти люди и дозволили быть с ними рядом.
Егор жадно припал губами к светлому ручейку, струящемуся из-под валуна, и поднялся на ноги. Попутчики уже сгинули, только Артур Калмас ещё маячил впереди. Егор догнал инженера у крайнего барака. Калмас весело улыбнулся ему и обнадёживающе подмигнул:
— Ну что, парень, пойдём определяться на постой да на работу.
— Примут ли? — нахмурился Егор.
— Я поручусь за тебя, — уверенно заключил Калмас, — по всем статьям ты наш товарищ, гнильё бы я давно почуял. Покажешь себя на работе. Пошли!
Косматая туча низко навалилась отвисшим брюхом, закрыла всё небо, и сразу потемнело. Свежий ветер рванул пыль, хрястнул над головой гром, и пошёл чесать ливень. Взбесившиеся молнии ослепляли, коряво пластались, иссекая насмерть что-то им ненавистное на земле, грешное перед небом.
Дьявольский треск и грохот лупцевал по ушам, вгоняя в суеверный страх. Егор и Калмас шмыгнули в первый попавшийся барак, до нитки мокрые, но почему-то обрадованные неласковой встречей на новом месте.
Гром ярился недолго. Зашелестел тихоструйный дождь. Отпарно заклубился улочкой туман, глуша бульканье и шум скоротечных ручьёв.
В бараке гоняла лодыря загодя схоронившаяся от ливня артель. Лебёдушкой плавала у длинного стола из плах рыхлая и дородная мамка лет пятидесяти, разливала из общего котла пахучие щи с мясом по разномастным чашкам и котелкам.
Невзрачный с виду старик восседал во главе стола, почёсывал пятернёй худую, обросшую седым волосьём грудь и изучающе присматривался к двум заскочившим незнакомцам.
Старатели, обляпанные грязью, усталые и немногословные, торопливо работали ложками, подставляя ломти хлеба к бородам. У Егора уркнул живот.
Быков отвернулся, ковыряя ногтём мох в пазу меж брёвен. Дождь всё не унимался, в открытую дверь наносило свежим духом сырой травы, где-то за сопками ещё постанывал гром. Наконец, дедок смилостивился.
— Дунька! Пущай приблудные садятся, иль мы бедные? — повернулся он к мамке, видно было, что доводится она старшинке женой.
Баба ничего не ответила, только усмешливо поджала губы из-за явной причуды старика, положила напротив свободных мест две щедрые краюхи хлеба и налила щей.
— Проходите, господари, дождик нескоро угомонится, а жить надо. Обедайте с нами.
Калмас и Егор отказываться не стали, сели за стол, после крепкого чая мужики разлеглись на нарах, задымили едкой махрой и потёк обыденный разговор.
У старшинки оказалось прозвище — Моисей, видать посягал когда-то на роль пророка и выделялся религиозностью, если судить по тому, как дедок истово перекрестился после обеда на икону в тёмном углу барака.
Калмас тоже закурил, угостил новых знакомых хорошим трубочным табачком и спросил у «пророка», удачно ли робят артельщики на деляне. Моисей лукаво разлыбился, сморщил иссохшее личико и картаво зажурчал:
— Куда как слабо… хальнину всю до нас изъяли, теперича пески не шибко радуют. Дуроломим, а прибытку едва выпадает на харчи. Думку держим обчеством — приударить в новые места, где ишо муха не сидела, — все старатели одобрительно закивали головами и наперебой тяжело завздыхали, — вона наломаешься за день, рук не чуешь, а хальнина не даётся.
Выбрали тут за два года весь смак. Так-то. Колупаемся без толку. То ли на шахты податься, там на хозяйских работах от тресту хучь твёрдый заработок идёт, — косматый и худой, старик походил на сказочного лешего с рукамикореньями.
— Да-а. Золото с кондачка не взять, — поддержал разговор Калмас, — надо переходить на машинную добычу. Скоро привезут сюда драги, они дочиста промоют всё подряд.
— Экий ты дурень, мил человек! — недоверчиво покачал головой Моисей. — Как же ты их сюда припрёшь, драги-то? Ить в них тыщи пудов железа, а тут и харчей не успевают досыта возить. Не-е!
Драги я знаю по Бодайбо, ишо на Миллеровской драге робил, сюда они не скоро явятся. Будя куражиться над нами, агитировать попусту. Занятно глянуть, как ты их будешь тащить через хляби Господни, где и коню не пролезть миром.
— Притя-янем, дед, — не унимался инженер, — не далее, как через год будет тут работать первая драга. Давай поспорим?
— Не-а! Всё одно проспоришь. Заупрямился ты, чужак, ляпаешь языком зря, иль ум потерял. Я ить не карнах какой, почитай, всю жисть на приисках ошиваюсь. Не одуришь. Во, ловкач! Драга — дело не шутейное, я их сам строил и видал, сколь колготы с эдакой махиной.
— Правильно, не шутейное, а раз доводилось строить, то ты для нас незаменимый кадр. К примеру, если твоей артельке по договору посулить хороший заработок, взялся бы ты рубить понтон и собрать драгу?
— Ты чё, взаправду, што ль? — совсем поразился дед.
— А зачем мне зря болтать, дело говорю. Для этого сюда и послан из самой Москвы.
— Хм. Чё не взяться, особливо зимой, работка привычная. Отстругивай рубли топориком от бревна, мило дело. Мыть пески на морозах таких несподручно, с водой худо будет. Взялись бы, коль заплатишь густо.
— Хорошо, буду иметь в виду твою артель.
— Видали пустомелю, — опять засмеялся Моисей, обращаясь к своим дружкам, — драгу надумал пускать, а тут гвоздя не сыщешь днём с огнём, кайлушку в запас не добудешь.
— Особо не гневись, дед, — насупился инженер, — лучше приглядывай хороший строевой лес на распил для понтона, как землю морозцем схватит, привезём из Укулана лесопилку с паровым приводом, локомобиль-электростанцию для освещения, тогда посмотрим, кто пустомеля.
— Занятно баешь, ну так, поглядим! Пошли, ребятки, дождик выдохся и сказок наслухались вдосталь, надо теперь без роздыху вкалывать. Не то драга придёт и всё загребёт, хе-хе…
Было видно, что никто всерьёз не поверил инженеру. Мужики снисходительно залыбились, облачились в рабочую одежду и обувку, и пошлёпали по грязи к недалёкой деляне, подёрнутой водой.
Егор с Калмасом тронулись в другую сторону к конторе треста. Над ней полоскалось сырое полотнище алого флага.
В конторе пахло стружкой и свежей краской, суетливо бегали люди с бумажками в руках, несколько приискателей сидело на корточках вдоль стены в ожидании решения своих нужд.
Калмас уверенно отыскать кабинет главного инженера треста, без стука скрылся за дверью, попросив Егора побыть в коридоре. Находился Артур там недолго, вышел чем-то озабоченный и хмуро обронил:
— Как попал на это место старорежимный махровый бюрократ? Ну, ничего, идём к секретарю окружкома партии Якушеву. С него и надо было начинать.
Егор пошёл следом за инженером. Якушева встретили в коридоре соседнего здания, он что-то горячо доказывал глыбастому мужику в просторной сатиновой рубахе, стоящему спиной к вошедшим. У Егора ёкнуло сердце, и, в подтверждение радостной догадки, узнал он знакомый бас.
— Ясно дело, Максим Палыч, разведки дальних ключей нам позарез нужны, только этот Пушнарёв правит воз не в ту степь.
— Игнатий?! — не стерпел Егор и кинулся обнимать Парфёнова. Тот ошалело выставился из него и весело прогудел:
— Игорка, лешачья морда, ты как тут оказался? — обернулся к Якушеву: — Во, Максим, это мой компаньон по Гусиной речке, теперь мы с ним зачнём вольный поиск.
Ты глянь, как с неба выпал! А я уж думал, что не свидимся боле. Ну, здоров! — он облапил своими железными граблями Егора так, что у того хрустнули кости.
Якушев привёл всю компанию к себе. Егору он понравился сразу. Молодцеватый, чернявый мужик с усталыми глазами. На столе аккуратными стопками сложены бумаги, газеты. На стене висят конторские счёты. Он освободил стол и принялся разливать гостям чай по гранёным стаканам.
Артур Калмас заговорил первым:
— Я вам прибыл по решению Совнаркома для скорейшего внедрения механизации на приисках. В Укулане уже работает мой помощник механик Недзвецкий, делает опись частей драг, доставленных водным путём с Олёкмы.
— Знаю, — утвердительно кивнул Якушев, — мы ждали, товарищ Калмас. Рад, что в Москве проявляют заботу о нашем глухом крае. Какая помощь требуется от нас? Подумайте хорошенько и изложите свои соображения в письменно виде, для обсуждения на бюро.
— Хорошо, завтра вы получите эти бумаги. Мне не понравился главный инженер треста Сенечкин. Этот лежачий камень не чует дыхания времени. Он стал меня уверять, что драги — пустое дело, дескать, надо положиться на испытанную старательскую добычу.
— Мы его расшевелим, к сожалению, у нас пока нет специалистов его уровня. Сенечкин имеет большой опыт в золотодобыче, — нахмурился секретарь.
Я хочу поставить вас в известность, что он яростно отстаивает позицию инженера Пушнарёва, руководящего разведками и являющегося полномочным представителем Москвы.
Они, без ведома окружкома партии и Якутского правительства, отправили в столицу бумагу с проектом добычи золота на год. Их план явно нереален, он втрое превышает количество металла, которое мы можем добыть и скупить в следующем сезоне 1926 года.
Москва план немедля утвердила, так что, придётся засучить рукава и сделать невозможное. Самое страшное заключается в том, что план добычи не обоснован разведанными запасами россыпей. Все расчёты спецов зиждутся на голой науке и домыслах.
— Вот, вот! — прогудел Парфёнов. — Толкаемся вокруг старых разработок. Пушнарёв понавыдумывал столько инструкций, что люди занимаются только писаниной.
— Пушнарёв, несмотря на солидный возраст, сутками не вылазит из седла, — вступился за геолога Якушев, — завышенный план — это инициатива Сенечкина, тот, ещё до приезда Пушнарёва порывался его взвинтить.
Ну что ж, раз они считают возможным добыть за год четыреста пятьдесят пудов, поверим и мы. Время покажет, кто прав. Для этого нужны механизмы, шахты, драги, гидравлики, следует немедленно решить все проблемы, связанные с водоснабжением промывок для всех артелей.
Можете положиться на поддержку окружкома в этом вопросе, товарищ Калмас, делайте всё, на что способны. Делайте даже невозможное! Директор треста — против спущенного плана, я тоже. Бертин, как узнал в Якутске о нём, со всей прямотой обозвал этот шаг авантюрой.
Но отступать нельзя, партия требует от нас золота, и мы его дадим! Игнатий, сколоти артельки вольных разведчиков и щупайте, пытайте ключи вокруг Незаметного и далее. Пока наука раскачивается, вы должны опередить её.
— Максим Павлович, — Калмас достал из портфеля засургученный пакет и вручил его Якушеву, — я уполномочен вам сообщить, что правление союзного треста «Алданзолото» сюда направляет ревизионную комиссию для проверки реальности плана добычи золота по протесту от вас.
Вижу, что план действительно завышен и надо глубоко разобраться в возможности его реализации. Но… Тем не менее, коллегия ВСНХ, под председательством самого Дзержинского и с участием академика Обручева, рассмотрела этот план, наметила ряд мероприятий для оказания помощи и утвердила его. Вам не надо объяснять причин.
Там всё понимают и верят, что руководство треста, партийные и комсомольские органы на местах сплотятся воедино с массами рабочих, с целью реализации плана. По настоянию коллегии Якутское пароходство в сложнейших условиях доставило части двух драг на мелкосидящих судах в Укулан.
К нам отгружены десятки локомобилей-электростанций, паровых лебёдок, насосов, частей для гидравлик и отпущены миллионные средства. Со всех концов страны мобилизованы специалисты. Этим вопросом лично занимаются Феликс Дзержинский и Серго Орджоникидзе.
Не позже, как через год, первая драга обязана дать промышленное золото. Немедленно развернём шахты, обеспечим надёжной работой тысячи старателей на разведанных площадях и любой ценой выполним план. Правительство СССР верит в нас.
— Мы всё понимаем и готовимся к этому рывку, — раздумчиво ответил Якушев, — прииск Золотой уже развёрнут на государственную добычу, построена кулибина, получено несколько буров «Эмпайр». Ну что ж, товарищи, за дело! Мы обязаны выполнить решение коллегии ВСНХ.
— Тут ещё один маленький вопрос, — поднялся Артур от стола, — я желаю поручиться за этого молодого человека, — он кивнул на Быкова. — у него нет документов.
— Я тоже ручаюсь, — поддержал Игнатий, — знаю Егорку давно, наш парень. Мы с ним ишо не один ключик золотой сыщем. Слово даю, это — наш человек.
— Гм-м… Вы же знаете, что, без документов мы уже людей не берём и отсылаем в жилуху в течение двадцати четырёх часов. Нужна особая проверка, чтобы на месте дать документы.
— Есть проверка, вот она, — Парфёнов достал из кармана серебряные часы и щёлкнул крышкой, — читай, Палыч, что там нацарапано.
Якушев пододвинулся к окну и вслух прочитал:
— «Товарищу Быкову Егору Михеевичу за выполнение особого задания ОГПУ», — недоумённо посмотрел на сидящего парня. — Что за особое задание?
— Это нам, Палыч, знать не надо, — вступился Парфёнов. — За него пущай Горячев разузнает в Зее у тамошнего начальника Балахина и справит документы. Говорю наш, знать, наш.
Проверил на своей шкуре, он меня от смерти спас. Разреши, товарищ Быков, от имени всех присутствующих и по поручению Балахина поздравить тебя с высоким доверием и вручить часы.
— Спасибо, — еле вымолвил Егор. Всё было, как во сне, настолько нереально, что он смутился.
Горько колыхнулась в памяти Марико, это её презент он получил, её награду за сожжённое ею гнездо агентуры.
— Спасибо, т-товарищи, — выдавил непривычное слово, — все силы отдам, чтобы не подвести вас, и буду работать не покладая рук.
Егор понимал, что ему невероятно повезло: теперь все сомнения и страхи отметены, прошлого не существует. Часы тикали в его сжатом кулаке, ведя отсчёт новой жизни.
Игнатий довольно похмыкивал в бороду, от Якушева потащил Егора к себе домой. Приискатель срубил небольшую избёнку на окраине посёлка и теперь задорно прихрамывал впереди Быкова, размахивая руками и вещая тому о своей устоявшейся жизни.
— Лукерья моя, ясно дело, в избе проживать не могёт, шляется со своими невесть в каких тайгах, зимой обещается прикатить. Родила второго мальца, теперь я богатый.
Игнатий жил не один. Около окошка чеботарил какой-то худоликий парень, встретивший вошедших робкой улыбкой.
— Вот, Егор, принимай в друзья Кольку Коркунова. Прошлой зимой в тайге его нашёл чудом, отходил. Видать, желудок попортил, всё никак не оклемается. Наловчился сапожному рукомеслу, ничё-о, выходится.
Егор подал руку и приветливо обнял паренька.
— Откуда будешь?
— Зейские мы оба, — ответил за Кольку Парфёнов, — с отцом ево крепко дружковали, хаты наши через улицу стоят. Беда с земляком вышла. Они ить чё удумали? Зима пристигла, так один уголовный хмырь решился людей изводить на прокорм.
Мы вовремя подоспели, отпоили живых мясным отваром, вывели на прииск. Беда-а… Ладно поминать горе, давайте вечерять и чаи гонять. Завтра с тобой, Егор, двинем на одну речку, в прошлом годе там якут нащупал россыпь.
Артельку я уже приспособил бить разведочные шурфы. Ежель откроется верное золото, надо добывать спешно. Слыхал, как дело обстоит? Позарез нужно выполнить энтот большущий план, чтобы в нас веру правительство не стеряло.
Позарез надо дать! Вот и дожил я до светлых времён, как лет на двадцать помолодел, прям из нутра рвётся желание действо творить, бегать по тайге и выворачивать её наизнанку для обчей нужды. Худо вот, ногу попортил.
— Игнатий, а где часы-то эти добыл? — спросил Егор.
— Дак приезжал намедни ваш друг, велел тебе эту награду отдать, коли объявишься. Он уже знал о гибели Кацумато, письмо на твоё имя забрал у Мартыныча от твоей зазнобы-японки и ещё раз убедился, что крышка вышла осиному гнезду. А где она, девка-то?
— Утопла, Игнатий, — вздохнул Егор, — Фомин порог принял её. Ночью гнала по незнакомой реке, только плот и нашёл.
— Жалко, — погрустнел Игнатий, — верно, была добрая баба, коль на такие ужасти решилась.
— Жалко — не то слово, Игнат… — помрачнел Егор. — Часовенку поставил рядком с тремя братьями. Как она сумела Мартыныча обдурить и сговорила плот дать, вот диво. Как с Кацумато справилась? У него там всё было ухоронено под семью замками, однако, сделала она дело.
— Бабы, они, брат, гораздо умнее нас и настырней. Хоть мы это не желаем признавать и глумимся над ими. Если любит, ради свово милого сквозь гору пройдёт, ни огонь её не страшит, ни вода кипучая. Это ить надо, по тем порогам не всякий мужик решится плыть, а она пошла. Вот отчаюга!
— Я жениться на ней собирался, а оно — вон, как обернулась. Что поделаешь, перед смертью человек бессилен, — закручинился Егор.
— Дома-то, как дела, с отцом, матерью видался?
— Мать померла, батяня с моей суженой уже в открытую живёт. Братана бы с сестрой отбить в станицу, пропадут они с ним. Отец — зверь зверем, неймётся ему. Эх, Марико, Марико…
— Не убивайся шибко, с такой непомерной женщиной судьба свела, и благодари за это. Что ж поделаешь теперь. Ничего. Надо жить и не терять голову.
Ведьмы все женщины исстари, от слова древнего — ведать. Ей, хоть кол на голове теши, а от задуманного не отвратишь. Если уж баба решилась любить — тут всё-о.
На Укуланскую резиденцию, через многочисленные пороги и частые мели, мелкосидящие пароходы «Повстанец», «Звездоносец» и «Верхоленец», с непомерными трудностями, доставили части разобранных драг с далёкой Олёкмы.
Огромные груды металла высились на берегу в страшном беспорядке. Не было к ним ни описи, ни документов, всё увезли прежние хозяева. Никто не знал, как собирать эти машины.
Хромоватый невысокий человек кружил возле ржавого железа полный световой день, составляя реестр и мучаясь в догадках, для какой надобности необходима та или иная деталь.
Это и был помощник Калмаса — Александр Александрович Недзвецкий, белорусский крестьянин, с пятнадцати лет увлёкшийся техникой.
Работал он в давние годы помощником машиниста на пароходе, ходившем по Двине, потом служил на флоте трюмным машинистом, в десятом году за особые способности был направлен в военно-морскую школу Кронштадта. Там отсидел восемь месяцев за революционную деятельность в плавучей тюрьме.
В семнадцатом году вступил в партию большевиков и стал в гражданскую войну комиссаром линкора «Республика». Был ранен в ногу. И с Волховстроя его экстренно направили, в качестве главного механика, на Алдан.
У Недзвецкого голова шла кругом от обилия привозимого оборудования для приисков.
Кроме частей драг, валялись в грязи токарные и сверлильные станки, комплекты буров «Эмпайр» и «Кийстон», локомобили «Ланц» и локомобильные котлы, насосы «Дуплекс» и «Вейзе-Монке», котлы «Копериль» и центробеги, динамо-машины и паровые лебёдки, а пароходики всё везли и везли, до самого ледостава, тысячи нужных и ненужных деталей, вплоть до огромных германских сейфов.
В этом хаосе ему предстояло навести порядок и оживить мёртвое железо.
Первым делом, Недзвецкий создал в Укулане партийную ячейку. Возглавил он её сам. Люди, воодушевлённые его одержимостью в работе, стали дружно ему помогать: несколько бригад рубили просеку под дорогу на прииск, другие строили мосты и гати, собирали металлические конструкции. Только одна драга весила около девяти тысяч пудов, а некоторые её части — свыше четырёхсот пудов.
Наконец, после долгих сомнений и дебатов, к весне двадцать шестого года, вопрос, связанный с развёртыванием дражного флота, решился положительно. Сначала, по расширенной дороге, повезли лесопильную раму и оборудование для механической мастерской.
Артур Калмас, к тому времени назначенный управляющим треста, не дремал. Он вызвал из далёкого уральского городка плотника-самоучку Аверьяна Гребнева, когда-то рубившего понтоны для драг на Ленских приисках.
Быстро организовал работы по монтажу лесопилки и кузницы, а Аверьян начал, со своей вольной артелью, без всяких чертежей, ладить огромное сооружение. Другая артель копала рядом котлованы, оттаивая мерзлоту пожогами. Дело пошло.
Недзвецкий взялся за самое трудное: за транспортировку к месту сборки по зимнику деталей драг. В Укулан нагнали сотни упряжек лошадей, сделали тяжёлые волокуши из цельных брёвен и впрягли в них по восемь троек.
Мужики ещё корчевали пеньки, вырубали кайлами косогоры, а полозья саней, придавленные тяжёлым грузом, уже натужно визжали по снегу. На них высилась заиндевевшая черпаковая рама. Близилась весна, караван за караваном полз за восемьдесят вёрст, успевая проскочить до распутицы.
В середине июля благодушный и огромный, безграмотный напрочь Аверьян Гребнев спустил на воду понтон, доказав этим, что русский мужик ни в чём не уступает заграничным инженерам.
Десятки тысяч на месте откованных костылей были загнаны в брусчатые борта, надёжно просмоленные пазы не дали ни малейшей течи.
Началась сборка драги. Некому было склепать котёл, а срочно приглашённый спец загнул непомерную цену. Недзвецкий нашёл мастера среди приискателей. Не было зуборезных станков, тогда вручную сделали полуторааршинные шестерни, взамен негодных.
Постепенно драга обретала своё рабочее обличье, назло маловерующим. Старик Моисей, со своей артелькой, уже давно покаялся перед Артуром Калмасом и стал самым ярым его союзником.
Наконец, в августе двадцать шестого года, её стальные черпаки вгрызлись в породу на устье ключа Незаметный. Толпы приискателей растерянно бродили вокруг, не веря своим глазам. Пыхтела паровая машина, валил чёрный дым из трубы, драга широким охватом ненасытно поглощала в свою утробу кубические сажени золотоносных песков.
Топку котла механик переделал по своему разумению так, что пар твёрдо держался на отметке в двенадцать атмосфер, бодро шевеля ожившую махину.
Тем временем, Игнатий Парфёнов доказал, что ключ Лебединый богат золотом, и артель из двухсот пятидесяти человек, вместо десяти пудов, намыла более сотни. Строились одна за другой кулибины на новых месторождениях, пробивались шахты, широко велась буровая разведка.
А Недзвецкий уже готовил к монтажу вторую драгу, выбивал заказы на Путиловском заводе, метался без сил и отдыха, мечтая уже о крупной электростанции и драгах, работающих от неё. Все, словно посходили с ума.
И Пушнарёв, повидавший виды на дореволюционных промыслах, был поражён: творилось что-то невероятное. Эти люди, сплочённые большевиками, пытались выполнить тройной план, который Сенечкин принудил его подписать.
«Центр» всеми силами хотел помешать этой вдохновенной работе: слал глупые инструкции и ещё более глупые комиссии, которые писали кляузные бумаги, всё напрочь запрещали, но уже ничего не могли поделать.
Словно отлаженная машина, Алданские прииски наращивали темп, ссыпая пуды золота в казну государства. Безо всяких концессий. Своё золото.
Пётр Афанасьевич вернулся к себе с дальнего прииска. Усталый и голодный, он, на удивление, чувствовал себя молодым, полным сил. Расседлал лошадь, открыл двери и увидел за столом инженера Сенечкина.
Поздоровался, снял плащ и стал шумно умываться. Гость напряжённо молчал. Когда Пушнарёв уселся напротив, то Сенечкин неодобрительно усмехнулся.
— Что-то вы не в меру бодрый, глубокоуважаемый Пётр Афанасьевич. Плакать надо. Проявлять чрезмерное рвение «центр» не уполномачивал.
— Знаете что, батенька, — расплылся в улыбке старик, — катитесь вы, вместе со своим «центром» (далее пошли такие ядрёные и заковыристые приискательские матюки, что у Сенечкина глаза полезли на лоб). Я глубоко сожалею, что ввязался в эту неприятную историю.
— Позвольте?! — заорал Сенечкин. — Я немедленно доложу о ваших выходках.
— Не позволю батенька, не позволю! — Пушнарёв вскочил и яростно потряс сжатыми кулачками. — Всё! Это же — святые люди! Я слишком поздно прозрел, но всё равно я буду помогать большевикам, переделывающим мир.
Вы и ваши хозяева из «центра» архиавантюристы, а я был заворожен их красивыми словами. Пустыми словами! Ненавижу себя за это! Постараюсь отработать грехи и спокойно умереть, зная, что принёс пользу России.
— России? Какой России? Вы преувеличиваете, Пётр Афанасьевич, — побледнел Сенечкин, — уже то, что вы сделали в интересах организации, для ГПУ достаточный факт, чтобы поставить вас к стенке. Не обольщайтесь.
— Кто же пойдёт доносить, не вы ли? — спокойно спросил Пушнарёв. — Ведь, все гнусные дела вы творили сами. А уж если я заслужил расстрел, то извольте… Жизнь прожита честно, за исключением этих последних досадных месяцев. Спешите доносить, или я сам пойду к Горячеву и всё ему расскажу. Спешите же!
— Не дурите, — испугался гость, — не вздумайте сделать это…
— Не пугайте, молодой человек, я пуганый. Рекомендую вам немедленно убраться отсюда к чертям собачьим или ещё дальше. Спасайте шкуру, ваш пресловутый «центр» вот-вот лопнет, как мыльный пузырь. Я же намерен работать. Проваливайте, вы мне надоели.
— Вы что, прогоняете меня из треста, — хохотнул Сенечкин, — руки у вас коротки и нос не дорос.
— Пока советую, настоятельно советую. Даю вам неделю на сборы, и чтобы духу вашего здесь не было! Вот так, милейший юноша, не хотите ли поесть? — Пушнарев набрал в кружку воды и с аппетитом принялся жевать краюху хлеба.
— Гадкий старик, — покачал головой Сенечкин, — только не подумайте, что испугали меня. Дело в том, что из треста меня уже выкинул Якушев, без согласования с Москвой. Смелый чрезмерно.
— Даже так? Каким образом вы заслужили такое внимание?
— Обвинили в неумении работать, да ещё одна дурак-омсомолистка, не в меру красивая девка, заявила на бюро, что я закоренелый бабник, половой маньяк и прочее. А Якушева вы знаете, у него разговор короткий: «Вот Бог, а вот порог». Сняли единогласно.
— А может быть, они и правы? — многозначительно хмыкнул Пушнарёв. — Работать-то вы, в самом деле, не можете, да и по части слабого пола за вами грешки водились, даже хитрушками не брезговали, вот и допрыгались.
Ай-ай-ай! Ведь «центр» так верил в вас. Да-а. С такими людьми, как вы, великие дела не делают. Стыдно кому сказать, на бабе сгорел. Самое время от позора убраться.
— Послушай, старый ханжа! Если ты не перестанешь язвить, то…
— То-о-о… — передразнил его насмешливо геолог, — да вы — тюфяк, набитый гнилой соломой, вы ни на что не годны. Отправляйтесь, мне нужно спать. Завтра на заре опять в седло.
Геолог Зверев нашёл признаки рудного золота неподалёку. Невероятный и интереснейший факт. Если мы откопаем рудные жилы, то-то недоброжелатели Советов на Западе и вся ваша компания, я подчёркиваю, ва-ша, ох, как взвоют.
— Пётр Афанасьевич, — примиряюще заговорил Сенечкин, — а может, и вам отсюда уехать? Подобру. Займетёсь научной работой, вас же приглашали, если мне не изменяет память, читать курс минералогии в Горной академии. А? Давайте вместе двинем в Москву!
— Не отождествляйте меня с собой, — брезгливо скривился Пушнарёв, — нет, батенька, надо исправлять свои ошибки и признавать их, а наукой я успеваю и здесь заниматься, под рукой живой материал. И знаете, прекрасно продвигается рукопись. Прощайте! Нам не по пути.
Незваный гость, наконец, посчитал нужным удалиться. Пётр Афанасьевич долго сидел у стола, постукивая по нему снятым пенсне. Спать расхотелось.
Нахлынули воспоминания о былых экспедициях, когда был молодым и неугомонным инженером, возглавлял поиск руд по самым отдалённым и диким углам России.
Припомнил осень 1886 года — правление Российского общества «Золоторосс» поручило ему и инженеру Левицкому исследовать верховья рек Алдана и Амги.
За два последующих года они охватили с экспедициями громадную, не тронутую геологами территорию, но обнаружили только незначительные запасы золота, невыгодные к разработке.
Его поисковая партия прошла маршрутом совсем рядом с этим маленьким ручьём, по реке Селигдар, прошла всю площадь Центрально-Алданского района, но он не верил в золотоносность этих мест и дал отрицательное заключение.
И вот, открыт мощный золотой узел каким-то простым горняком Бертиным. Когда Пушнарёв впервые узнал об этом, он испытал немалую досаду из-за своей промашки, но теперь нисколько не жалел.
Знаки встречались и ему повсеместно, а россыпи таились до своего часа. Он подумал, что это даже хорошо, вспомнив паучью хватку былых компаний и владельцев промыслов.
Сегодняшний разговор с Сенечкиным назрел уже давно, Пушнарёв сейчас окончательно и бесповоротно осознал, насколько тщетны потуги всяких авантюристов возродить старое, остановить неумолимое течение времени. Неожиданно кто-то постучал в дверь.
Пушнарёв нехотя поднялся и впустил в комнату прихрамывающего Игнатия Парфёнова. Совместная работа на разведках россыпей не сделала их друзьями. Игнатий досконально знал дело и верил только своему природному чутью.
На работах помалкивал, в прения не вступал, прикидывался тёмным неучем. Сейчас Игнатий Парфёнов явился к Пушнарёву, побывав предварительно у Горячева, которому и высказал свои подозрения.
Чекист внимательно выслушал Парфёнова, что-то помечая на листке бумаги, а потом достал из сейфа тонкую папку. Игнатий с горем пополам выучился читать и писать, но, откровенно говоря, в этой докуке ещё не был силён. Шевеля губами, он медленно разбирал слова:
«Фомин Иван Антонович, 1899 года рождения, сын крупного инженера и бывшего акционера-владельца рудников на Урале. Арестовывался Усть-Каменогорскими органами ОГПУ, находился под следствием.
Работает на Алдане в качестве зам. зав. ГРО. До этого работал в правлении концессии „Лена-Гольдфильс“ в качестве техника по разведкам. Имеет монархические убеждения. Были намерения скрыться за границу.
Вёл переписку с отцом на предмет взятия в аренду приисков на Алтае. Вращается исключительно в среде антисоветского элемента. По неточным данным, вывез в Ленинград контрабандным путём 100 золотников золота, откуда пока не возвратился, и метонахождение его неизвестно.
Техник-калькулятор Матвеев Пётр Николаевич, происходит из семьи пароходовладельца, торговца, спекулянта в 1906 году в Благовещенске, там же имеет собственный дом, беспартийный, специального образования по занимаемой должности не имеет.
На работу устроен по рекомендации инженера Сенечкина, знавшего его отца по Благовещенску по работе в компаниях „Амурзолото“.
Инженер Сенечкин Альберт Исаевич, 1880 года рождения, закончил Московскую высшую горную академию, родственник нерчинских золотопромышленников, вращается исключительно в среде антисоветского элемента. Будучи в Москве, пытался пробраться в ряды ВКП (б), скрыв своё прошлое и родственные связи.
Находится в тайном знакомстве с рядом восточников, один из них Сон Зы Хын был задержан Алданским оперсектором ГПУ с тремя фунтами опия и шифрованным донесением на корейском языке. От связи с Сенечкиным отказался, хоть тот лично устраивал его на работу…»
— Разгонять их надо отсюда, пока беды не вышло, — невесело усмехнулся Игнатий, отдавая папку Горячеву.
— Балахин тебе опять привет передал. Спрашивает, не появилась ли у тебя охота погулять в Харбине?
— Не-е, старый уж для таких дел. А что, опять что-то супротив нас затевают?
— Они формируют кадровые части из бежавших белогвардейцев. Уже сколотили несколько полков.
— Вот сволочи, неймётся же им! Только всё это — дохлое дело.
— Дохлое, а провокацией пахнет. На КВЖД неспокойно, убивают наших людей, разворовывают эшелоны, банды бродят у границы и крепко шалят у нас. Этот, Егор Быков, работает нормально?
— А то, как же! Дай Бог каждому. Насчёт его не сумневайся, кадр надёжный, проверенный мной.
— Так, а он не мог бы выполнить поручение Балахина?
— Подождите малость, парень только отошёл от тех краёв, да и люди из школы Кацумато могут ево опознать в Харбине. Пущай немного отдохнёт.
— Ладно… Что-то мне не нравится мышиная возня спецов. Возможно, у них есть связи в Москве.
Игнатий выслушал Горячева и… со всей своей простодушностью решил начать с Пушнарёва, явившись к тому ночью, по собственной инициативе.
— Чем могу служить, — инженер угнездился на своей постели, указывая Парфёнову на единственный стул.
— Да так, заглянул на огонёк, — Парфёнов сел, расстегнул пиджак, — вот что, товарищ Пушнарёв, явился я к твоей милости, как старый приискатель. Не ндравятся мне твои затеи в деле разведок.
Мечешься на коне, словно Аника-воин, суетишься, а работы идут через пень колоду. Не верят тебе люди, не верю и я.
— Это, почему же? Извольте объяснить.
— Да потому, что твой подсчёт запасов всегда занижен, а, при отработке делян, золото кажется себя куда богачей. Потому, что ты зафитилил, в противоречие своим подсчётам, такой план на год, что исполняем мы ево чудом и с большой натугой.
Опять же, бумажную волокиту развёл на описании шурфов, люди занимаются ненужной писаниной, а работать некогда. Скажи мне прямо, это всё случайно иль с умыслом? За тем и пришёл. Стращать я тебя не собираюсь, говори, как на духу, — посуровел Игнатий.
— Это что, батенька, допрос? Или вы, по своему разумению, заявились, — запетушился геолог.
— По совести… Говори же, иль я счас сведу тебя в ГПУ и сдам, как явного врага нашенского. Доводов у меня к этому предостаточно собралось.
— Я действую, согласно науке. Как меня учили и как работал всю свою жизнь. А наука, да будет вам известно, требует аккуратности. Я не вижу, батенька, особых срывов в разведках.
Дело движется, хоть не галопом, как вам бы хотелось, но стабильно. Россыпи вовремя сдаём для отработки, а что золота оказывается больше, чем я предполагаю, этому надо, братец мой, только радоваться.
— Не бреши, старый! — зло оборвал его Парфёнов и встал. — Ты лучше расскажи мне, тёмному, что за письма из Москвы получаешь и потом их в костерке жгёшь, да всё оглядываешься. А вот любопытно… или влюбился в ково на уклоне годов? Не хошь тайну раскрыть?
— Обычные деловые письма из Союзного треста, — неуверенно ответил геолог.
— Так во-о-т. Я нечаянно перехватил одно из них. Надысь прибыл сюда один бойкий хлыщ, надрался спирту в китайской харчевне и бахвалился, что скоро концессия тут образуется.
А письмишко, по глупости, стерял, когда ево вытряхнули оттудова. Так-то… отдать ево тебе иль в ГПУ снести? Фамилия твоя на нём прописана.
— Отдайте немедленно! — Пушнарёв поспешно надел пенсне. — Это — неэтично! Читать чужие письма. Отдайте!
— Зато, практично, — Парфёнов отошёл к двери, вскрыл конверт и вынул листки бумаги, — читать иль как? Еле читаю, а тут мелко набисерено. Или поможешь мне?
— Не надо, — скис инженер, — влип я в мерзкую историю… Поверьте мне! Хочу честно работать и никаких писем больше не желаю получать. Поверьте!
— Выкладывай, — Игнатий схоронил листок в карман и сел рядом с геологом на койку, — выкладывай немедля, — он увидел, как у Пушнарёва мелко затряслись руки, — ну! Я жду. И подробно, без забывчивости.
— В Москве существует группа лиц, заинтересованных в концессии приисков…
— Ясно дело, кто им платит и чью волю исполняют?
— Группа Уркарта в Лондоне и парижская группа бывших владельцев золотых промыслов.
— Так-так, дальше!
— Я был внедрён сюда с целью дискредитации работы по добыче золота силами СССР, но поверьте, вскоре я понял, что выполняю глупейшую роль марионетки в чужих руках. Взвинчивание плана в три раза… В общем, меня принудил подписать этот документ один влиятельный человек треста.
— Кто?
— Я не доносчик. Это уж разбирайтесь сами.
— Ясное дело, Сенечкин.
— Хм, вы и это знаете, а простачком прикидываетесь.
— Так легче жить, паря. Гони дальше, мне страсть, как любопытно это всё слухать, прям, аж колотья пошли в хребтине. Ну?
— Не погоняйте меня — и так больно… ну что ж, видимо, пришла пора расплачиваться, — раздумчиво и грустно проговорил Пушнарёв и потянулся за кружкой воды.
— Ты не доносчик, старый ты паразит на теле рабоче-крестьянского государства. Вошь тифозная, — не сдержался Игнатий, — вот сволочи! Куда залезли. А? Натерпелись от этих воровских концессий при старых временах, и счас неймётся иностранцам обогатиться. Собирайся! Пошли!
— Куда?
— А как ты думаешь?
— К Горячеву?
— Конешно. Ты же сам человек не глупый и должен понимать, что эту язву надобно лечить немедля, пока зараза не расползлась.
— Страшно…
— Ничё-о… Было бы ишо страшней, коль всё открылось бы не по твоей воле. А раз ты сам хочешь помочь Советской власти, партия и народ учтут добровольное покаяние и помилуют, ясно дело, помилуют. Не трусись хоть, тошно глядеть. Айда!
— Дайте опомниться и взглянуть на то злополучное письмо. Что они ещё возжелали от меня. Дайте письмо.
— Ево не было вовсе. Ясное дело, сбрехал чуток.
— Как не было?!
— Да так, — Игнатий вынул из кармана и протянул свёрнутые листки накладных на получение продуктов, — ты уж извиняй, Пушнарёв, я малость тебя разыграл. Один раз видел, как ты опасливо сжёг в костре своё письмо, и размыслил, что это — неспроста.
— Но-о это же провокация и шантаж!
— Остынь, не духарись шибко-то. Твоя игра была куда страшней моей ребячьей шутки. Не прикидывайся. Пошли, браток, на суд Божий. Пошли. Знать, так судьбе угодно.
— Идёмте.
Игнатий осторожно поддерживал в темноте геолога под локоть и как ни в чём не бывало говорил о буровых и шурфовых разведках. Добравшись до здания ГПУ, Пушнарёв немного успокоился.
Горячев был на месте. Видимо, находилась ему и ночью работёнка. Когда часовой ввёл в кабинет двоих посетителей, Горячев грыз кусок сухой колбасы и недовольно проворчал:
— Не спится вам, мне бы ваши заботы. С чем заявились?
— Да вот, — хмуро кивнул на инженера Парфёнов, — после разговора с тобой решил посудачить вечерок со своим начальником. А он мне такое открыл, что волосья дыбом встали. Нескушный будет разговор, я тебя заверяю.
После первых слов Пушнарёва, Горячев жестом остановил инженера:
— Вы, Пушнарёв, не бойтесь, рассказывайте всё подробненько и с малейшими деталями. Раз явились с повинной. И молитесь Богу, что не привели вас сюда под конвоем, а ведь, совсем мало оставалось до такого дня.
Поначалу Пушнарёв говорил медленно, сбивчиво, но потом разговорился, и стенографистка едва успевала записывать его показания:
— Извольте, я процитирую на память некую резолюцию, принятую на одном из заседаний торгово-промышленного союза в Лондоне в двадцать втором году. Она устанавливает тактику борьбы конспиративного «центра».
«Связи, устанавливающиеся между иностранными и русскими промышленниками на почве взаимных прав и содействия к созданию в России нормальных экономических и правовых условий, создают предпосылки для разрешения вопроса о привлечении иностранного капитала в России».
«Центр» объединяет усилия представителей разных организаций, ведомств и учреждений, которые готовятся и содействуют скорому внедрению концессионного и частновладельческого капитала в СССР.
Таким путём «центр» надеется повлиять на экономическую и политическую линии Советского правительства для того, чтобы концессионный и частновладельческий капитал мог свободно захватить все области хозяйства страны.
Этой идеей заинтересовались бывшие владельцы приисков, заводов и компаний, находящихся за границей — это, так называемая, группа Уркарта. В его группу входит бывшая компания «Лензолото» и другие находящиеся в Лондоне.
Вторая, это парижская группа, её составили бывшие владельцы Кончаровских и Берёзовских приисков, а также, ряд мелких русских золотопромышленников.
Париже и Лондоне бывшие владельцы желают вновь взять в аренду свои промыслы. Есть особый консорциум, который берёт на себя ответственность за реализацию русской платины. Но ставит условия, чтобы «центр» изыскал на месте капиталы для постановок разведок на платину и для приобретения оборудования.
Именно область цветной металлургии должна подвергнуться особенно мощному напору иностранного капитала, как наиболее важная в развитии любой страны и особенно её промышленности и обороны.
Создались благоприятные условия для широкого концессирования всех отраслей и предприятий в этом направлении.
С целью личного руководства, по этому делу приезжал к нам господин Уркарт ещё в июне двадцать первого года. Он сделал ставку на «центр», и привожу его слова из выступления на общем собрании акционеров русскоазиатской корпорации:
«Большинство нашего личного состава и технического и административного управления находятся на предприятиях и ждут нашего возвращения. Последняя обстановка концессионных переговоров целиком оправдала расчёты английского капитала».
Задача «центра» — это подготовительная работа по возвращению промыслов их бывшим владельцам, это дальнейший захват своими людьми командных постов в советском аппарате и промышленности.
Что трудно осуществить, в случае нормального восстановления страны после разрухи, поэтому заговорщики постепенно способствуют развалу заводов, рудников и фабрик, чтобы Советы отчаялись и сдали их в концессию.
«Спецы» дискредитируют, любым путём, саму идею возрождения этих объектов силами страны. Первый этап работы «центра» нарекли концессионным. Для его полной реализации создаётся общественное мнение в пользу концессий.
Основную работу ведёт клуб горных деятелей, как мозговой центр. А «исполнительная линия» тянется, через определённые советские учреждения, во главе которых стоят многие заговорщики. Ещё раз повторяю, первый этап — это умышленный тормоз развития государственной промышленности.
Усилиями «центра» заглушается возможность её роста. Заговорщики препятствуют разведке источников сырья, полезных ископаемых, особенно золота и платины. Все работы ориентируются на саботаж.
Девиз «центра»: «Чем хуже — тем лучше». Дескать, чем больше будет преград и срывов, пустого расхода средств в строительстве социлизма, тем быстрее Советы начнут деградировать экономически и политически.
Люди «центра» видят в этом единственно верный путь для смены власти в настоящее время, хотят, чтобы массы разуверились в своих вождях и заколебались.
Заговорщики знают, что банки — пусты, золотой запас подорван и развивать промышленность одним энтузиазмом страна не в силах.
Подвластная «центру» комиссия для определения суммы затрат на восстановление всей цветной промышленности СССР назвала предельно малую цифру. Этих денег хватит только для подготовительных работ по восстановлению рудников.
Они надеются, что средства иссякнут, а тогда правительство, от бедности своей, будет обязано продолжить работы с привлечением концессионного капитала.
Особенно «центр» насторожен из-за открытия Алданских приисков. По мнению заговорщиков, здесь слишком успешно идут дела и проявляется возможность самостоятельной добычи золота.
Приняты срочные меры, чтобы погасить этот очаг. Я был обязан, в короткий срок, поставить разведочные работы так, чтобы подорвать хозяйственное положение созданного треста «Алданзолото», с последующей передачей приисков в концессию.
Слава Богу, что этого всего не случилось, — Пушнарёв замолк и виновато посмотрел на Игнатия Парфёнова, застывшего в глубоком раздумье.
Через несколько дней, Пушнарёва и Сенечкина увезли в Москву. Старого инженера простят, и он, до конца своих дней, станет успешно трудиться в золотопромышленности.
А Парфёнов и Егор Быков продолжали шастать по тайге и пытать новые ключи насчёт золотья. Егор отпустил бороду. На душе у него было радостно, ему безгранично верили: по рекомендательному письму от Балахина, Горячев вызвал его и предложил работать в ГПУ.
Егор, всё же, отказался, так как решил посвятить себя поиску новых россыпей. Совсем неожиданно Колька Коркунов, оживший малость и успевший вступить в комсомол, завлёк его на собрание, и Егор был принят в члены РЛКСМ. Артур Калмас и Якушев поручились за него.
Поздней осенью Егор вернулся с разведок ключа с мудрёным названием Пансион. Помылся в бане, без сожаления сбрил бороду и нарядился в чистый костюм, тёплую куртку из шинельного сукна.
Оглядел себя в зеркальце и заспешил в недавно выстроенный Дворец труда на собрание, о котором Быкова оповестил Николай Коркунов.
Егор вышагивал по улице и удивлялся множеству перемен, произошедших в Незаметном за лето: возведены школа, магазины, жилые крепкие дома в два этажа из смолистых брёвен. Изжёлта-красный закат полыхал на широких стеклах.
На взгорке за ручьём вспыхнул и засветился электрическими огнями большой Дворец труда. На его постройку каждый приискатель добровольно отчислил пять золотников и принёс бревно. Там вовсю наяривал духовой оркестр дивизиона ГПУ. Под фонарём на доске белело объявление:
Плясуны и частушечники!
Готовьтесь! 7 Ноября, в дни Октябрьской революции проводится конкурс на лучшего частушечника и плясуна!
Ниже ещё одно:
Извещение
В воскресенье в 2 часа дня во Дворце труда назначается общее собрание женщин. После собрания экскурсия на драгу № 1 имени Ф. Э. Дзержинского, где устраивается вечер пролетарки.
Егор ещё раз с интересом перечитал объявления, медленно поднялся по широким ступеням и вошёл в открытые двери клуба. После тайги Быкову показалось, что здесь до непривычности людно.
В просторном зале на свежевыструганных деревянных скамейках сидели и переговаривались молодые парни, принаряженные девушки. Откуда-то появился Коркунов и поволок Егора в буфет.
— Айда перекусим, ясно дело, собрание будет долгое, в животе кишка кишке протокол пишет.
Егор, услышав парфёновскую присказку, усмехнулся, ведь и он сам когда-то старался походить во всём на опытного приискателя.
Друзья съели пирог с тайменем, выпили брусничного морса, а потом еле отыскали свободные места в переполненном зале. Егор поразился, сколько натекло в Незаметный его сверстников.
Комсомольский секретарь Бакшаев сделал доклад по международному вопросу, текущим делам и охвату союзной работой всех приисков, потом, один за другим, решительно лезли на трибуну выступающие, сбивчиво, но горячо призывая рушить пережитки прошлого и кавалерийской лавой идти в атаку на мировой империализм.
Прения затянулись, каждый пытался отстоять свою точку зрения до потери голоса. Комсомольцы постановили:
1. Ко дню 18 марта всем комсомольцам поголовно стать членами Международной Организации Помощи Борцам Революции, ибо МОПР является красным тылом Мирового Октября, собирателем широких масс, воспитывает в духе революционной борьбы, создавая новые силы для пролетарского авангарда.
2. Вырвать с корнем пьянство на Алдане и в самой действенной форме поставить вопрос о форсированном развёртывании хозяйственных работ на добыче золота против отсталого преобладания старательского труда, примитивного и налагающего позорный отпечаток на все стороны жизни молодёжи.
Исключительная текучесть старательской массы, тяжёлые условия работы и высокая себестоимость добываемого старателями золота хищническими способами должны смениться на рачительную и научную госдобычу.
Последней выступала активная женделегатка, товарищ Гусевская. Из первых рядов поднялась статная, красивая девушка с золотой косой через плечо. Она степенно поднялась на сцену и мягким, певучим голосом стала говорить:
— Товарищи! Женщин на прииске становится всё больше, но к ним нету настоящего внимания. Начну с безобразного отношения к гигиене. Хозяин частной бани Уденко совсем не соблюдает очередь.
Когда в ожидании стоят несколько десятков женщин, Уденко нагло проводит в баню жён начальников и людей с «положением», а также, своих знакомых.
Когда женщины же моются, банщик заходит, без всякой надобности и предупреждения, под предлогом поглядеть воду в котлах и шатается там, невзирая на крики и протесты моющихся. Надо призвать его к порядку или закрыть позорную баню.
Мужчины ищут политграмоту в спирте, вместо того, чтобы посещать курсы ликбеза. Грамотность среди населения поголовно низкая. Товарищ Луначарский нам указал, что грамотность есть революционный меч против тёмных сил!
Медпунктом на Незаметном командует лекпом Верестов, на него куча жалоб с первого дня деятельности. Он пристроил сиделкой свою знакомую хитрушку Васину, которая активно помогает ему расхищать народное достояние, увлекается развратом среди больных.
А они задыхаются от зловоний, уборная от медпункта далеко, и больным нет возможности ходить туда, по причине отсутствия халатов и обуви, люди бегают на парашу в чулане.
Кроме того, Верестов делал оскорбительные предложения комсомолке, работнице лекпункта Малышевой, даже писал ей любовные буржуйские записки. Когда Малышева дала ему от ворот поворот, он её с работы выгнал. А надо немедля выгнать самого гада.
На почве того же Эроса, греческого Бога разврата, комсомолка Сенина Варя сдала свой билет. Ей, видите ли, не понравилось, что честные ребята обвинили её в половой распущенности и неправильной трате бюджета у шинкарок.
Поступают зловещие сигналы относительно быта молодёжи. Уже докатились до того, что рядовые пионеры заводят альбомы со страстными стишками. А ведь, подрастающее поколение — это наши будущие строители социализма.
Радует, что собрание старателей артели на Орочене постановило не ругаться. Мат глубоко вкоренился в наш быт, и выдрать его трудно.
Мужчины считают, что когда выматеришься, сразу станет легче работать. Женщины решительно протестуют против мата, пережитка гнилого капитала! Изживём мат из нашей среды!
Егор с любопытством глядел на раскрасневшуюся и ставшую ещё более привлекательной девушку. Толкнул локтем рядом сидящего Кольку, прошептал ему на ухо:
— Кто это?
— Тонька-то? Тю-ю-у… — неожиданно громко ответил Коркунов, — кто ж иё не знает! Только не пяль глаза попусту, по морде в лучшем разе схлопочешь. Это же — зверь в юбке. От неё отступались ухажеры куда бойчей тебя.
— Поглядим, — неопределённо отозвался Егор и опять стал слушать.
— Три дня назад произошёл возмутительный случай! Частный фотограф Муркин заявился в ресторан «Медведь», уселся за стол и взялся кричать пижонским тоном сквозь зубы: «Барышня! Барышня Подойдите сюда!»
Когда посетители сделали ему замечание, что в советском учреждении так обращаться к загруженным работницам нельзя, пижон вызывающе огрызнулся, продолжая обзывать официантку буржуйским словом «барышня».
Советская власть завоевана не для пижонов-частников, и мы не позволим дурацкими словами оскорблять женщин!
На фронте рабочей сознательности прорыв. Очень много трескотни, но мало ведётся дел. Хозпрофаппарат частенько не замечает живых людей. Где общее обсуждение промфинплана? Знают ли о нём массы?
Доведён ли он до прииска, забоя, артели? Нужно улучшить делопроизводство, в коем ногу сломаешь, следует изучать действенным образом запросы потребителей, знать, отчего хромает труддисциплина, и ликвидировать недостатки в этом деле.
Мы не различаем зародыши классовых болезней, украсили их внешней парадностью, замели сор в углы, вместо того, чтобы вымести его из избы, и вот он теперь прёт из всех щелей и отравляет рабочий организм.
Изживём спекулятивную отрыжку, демагогию и пьянство, этих давнишних наших классовых врагов на культурном фронте и производстве! Ударим ураганным огнём самокритики по недостаткам нашей работы!
Колька Коркунов повернулся к Егору и радостно ощерился:
— Видал? От чешет, аш завидки берут! Бой-баба, решительный и стойкий товарищ, иным мужикам в упрёк.
— Колька, познакомишь меня с ней? — неожиданно вырвалось у Егора.
— Т-ю-у! Хоть прямо счас. Токма попусту. Охладелая она до ужасти по части нашева брата, как кремень, твёрдая. Не выйдет.
— Не выйдет так не выйдет. Понравилась она мне. Познакомь.
После собрания, начались танцы под духовой оркестр.
Тоня о чём-то говорила с Бакшаевым, когда к ней подошли двое ребят.
— Тоня, вот мой товарищ… Быков Егор. Он хочет с тобой познакомиться. Парень хваткий, работает вольным старателем на разведке россыпей, — зачастил Коркунов.
Тоне вдруг показалось, что она знает этого парня давным-давно…
Волнистый, с лёгкой кучерявинкой чуб был аккуратно зачёсан назад, открывая просторный лоб с вертикальной складкой в переносье. Сквозь загар пробивался здоровый румянец, костюм тесно облегал широченные плечи.
— Что ж, товарищ, — проговорила она и почуяла непонятную растерянность перед этим человеком, — рада была познакомиться. Иди, пляши, вон девушки заждались.
— Благодарствую. Я не умею.
— Я тоже, — вдруг улыбнулась она, — не умею, и всё. Даже неудобно иной раз.
— Тогда давай пройдёмся, — рискнул Егор.
— Да? Только без этих самых… я не терплю приставаний.
— Хорошо, — просто согласился Егор и зверски глянул на Коркунова, пытавшегося влезть в разговор.
Колька понял и, с открытым ртом, шарахнулся в сторону. Недоумённо выставился на уходящую в темень пару. Чтобы Тонька да пошла с кем-то? Этого он не помнил.
Плыл по небу месяц, а рядом с Егором плыла холодная и недоступная девушка. Тоня была задумчива, зябко потирала ладошки.
Они миновали прииск, забрались на гору, где недавно была установлена радиовышка. Егор скинул с плеч куртку, положил её на пружинящий мох и уверенно проговорил:
— Давай посидим, Тоня. Вид уж больно разительный отсель, нет охоты уходить.
Она насторожилась, напряглась, хотела было воспротивиться, но, неожиданно для себя, смирилась, села и устало вздохнула, вытянув перед собой набитые за день ноги.
— Набегалась нынче, страсть! А вид и впрямь ничего. Как у нас на Лене, взором не охватишь.
Егор примостился рядом, взял её дрогнувшую руку и осторожно погладил.
— Бедная ты моя, видать, не сладко тащить мужицкую долю. А говорила ты сильно на собрании, я аж подпрыгивал на скамье.
— Лишь бы не попусту. Много ещё надо бороться с пережитками. Ох много-о. Хребтина уже трещит. Не надорвать бы иё…
Егор, упреждённый Коркуновым, не решался её обнять, хотя и подмывало невозможно как. Терпел. Сидели долго, месяц уже влез на зенит, а им не хотелось вставать.
— Ну, пошли, — дёрнулась она. — мне завтра с рассветом на службу.
Егор положил тяжёлую руку на её плечо.
— Погоди. Мне хорошо с тобой, — и прижался губами к её сжатым губам.
Тоня сильным рывком хотела освободиться, но почувствовала свою беспомощность и затихла. Закрыла глаза… Когда перевела дух, снуло проговорила:
— Что ты делаешь? Не дай Бог, кто увидит. Я не разрешала тебе так поступать со мной. Ведь, обещал же…
— Приворожила ты меня, Тонюша, вот, как увидел на сцене, и башка напрочь. Нравишься ты мне.
— Опомнись! Я многим нравлюсь, так что же, со всеми целоваться? — И опять горячие мужские губы смирили её сбивчивые слова
Она всё ещё силилась оттолкнуть Егора, выгибала спину, отбрасывала его руки, расстегнувшие кожанку. И… неожиданно перестала сопротивляться. Обняла Быкова за шею, придушенно всхлипнув. Уже в горячечном, мутном забытье сама целовала его лицо…
В ошалелых зрачках Тони осуждающе качал головой жёлтый месяц, и волна стыда взметнула её, стремительно вскочила и, будто нехотя, как сражённая наповал пулей, упала поперёк его груди в отчаянном рыде. Молотила кулаками по земле, запоздало каялась в страшном смятении:
— На кой дьявол я пошла с тобой! Громила девок за распутство, а сама — такая же…
Егор обнял её, успокаивая, гладил омытое слезами лицо. Встревожено перемигивались мерклые звёзды, Тоня отрешённо глядела на них.
Переполнена до краев её душа утешением и покоем. Она и не подозревала в себе таившейся до этой ночи буйной страстности, вдруг, смявшей все её страхи. Едва внятно прошептала:
— Что же мне теперь делать, дурак ты эдакий, а, как я теперь людям в глаза гляну… не шалава ли?
— Тоня, я ить не со злым умыслом. Давай поженимся. Кроме тебя, мне никто не нужен.
— А может, и впрямь? Может, ты и не дурень, что так сразу меня укротил? Может, я ждала этого… поженимся… А, может, и вправду обжениться…
— Вот и ладно, — Егор опять её поцеловал, — вот и хорошо. Я тебя буду любить, никому не отдам! Вот счастье-то подвалило, такая ты… хорошая.
— Ты мне понравился сразу, Егор. Прямо колыхнулось в голове: «Он!» Как знала, что так обернётся. Надо же… непутёвая я и простая баба, а корчила из себя… Не сомневайся, без оглядки пойду за тебя. Такая уж, видать, извечная бабья долюшка. Враз ты мне стал ближе всех на свете. Какая же я, оказывается, безумная. Вовсе не грезилось раньше.
Гулявый ветерок прошелестел в стланиках и нахально заголил подол юбки на её коленях. Тоня вздрогнула, оправила подол и уж совсем потерянно прижалась головой к груди Егора.
— И откуда ты такой взялся, прыткий?
— Знать, есть какая-то сила посильнее нас, может, судьба, а скорее всего, мы давно искали друг друга и нашли. Боясь потеряться, наши с тобой души и соединились. Тоня… Милая Тоня… если бы ты знала, как я сейчас счастлив и могуч. Даже трудно вообразить. Хошь, месяц сыму с неба?!
— Сними, — улыбнулась она, любуясь вытянувшимся в диком прыжке парнем, — не снял! Не снял! Хвастун несчастный!..
Спускались в темень к посёлку, взявшись за руки и так крепко прижавшись друг к другу, что казалось, будто у них одно сердце.
Егор остановился и ошалело крикнул:
— То-о-оня-а!
— Тише ты! Оглашенный, прииск побудишь…
— Тоня! Пошли сейчас ко мне, покажу тебя Игнатию Парфёнову, а завтра же сыграем свадьбу, не могу терпеть, не хочу ждать, милая ты моя… Тоня.
— Неловко ночью-то…
— Ловко! — Он подхватил её на руки и закружился.
Игнатий и Колька давно спали. Гостей встретили с удивлением, ошалевший Колька засуетился, не знал, куда их усадить. Парфёнов, наконец очухался, плеснув на лицо из рукомойника, и уселся за стол. Ухмыльнулся в бороду.
— Ну, Егор, слава Богу! Знаю… чё счас скажешь, по тебе видать. Таку девку отхватил, что и у меня, старого, немота пошла в костях.
— Раз знаешь, — весело проговорил Егор, — то и поможешь дом срубить и свадьбу отгулять.
— Мило дело… враз возведём артелькой хучь дворец царский. Ах, Егор, ну цветёшь, как барышня. Колька! Ставь чай, отпразднуем сватовство. Ты-то, девка, откель сама родом?
— Из Качуга, с Лены…
— Как же, знаю, бывал и там не единожды. Гляди, ево не стеряй, Егорку-то. Боле такой не повернётся в жизни. Дело гутарю, не сплошай.
Колька вмёрз посредине избы с чайником в руках, забыв, по какой надобности его взял.
— Чё зенки вылупил? — вернул к действительности парнишку голос Игнатия. — Ставь чай! — Обернулся к Тоне: — Егор тебя в обиду не даст, положись на мои слова.
— Я его сама обижать не дозволю…
Пока Коркунов разжигал печку и ждал, когда закипит чайник, Игнатий вызнал у Тони всё. Он глядел на молодых и думал о том, что подвалило Егору настоящее счастье, редкий семейный фарт, который выпадает не каждому.
Парфёнов завидовал их юности: они были чем-то похожи друг на друга, а по старым приметам, это предвещало крепкую семью и здоровое потомство.
Увидев в её волосах отжившую хвоинку стланика, покачал головой: «Ай да казак, ну, чисто я в молодости… всё галопом».
Тоня освоилась, порезала проворно мясо и хлеб, помыла чашки и даже подмела в избе.
Колька, забившись в угол на нары, размышлял: «Вот и пойми этих мудрёеных баб? Как лихо перерождаются! Вот это отчудил Егор! Раз — и в дамках». Даже обида нашла за такую простоту, словно обокрали его средь бела дня.
Игнатий разлил чай по кружкам и встал.
— Благословляю вас, ребята. Живите миром, дай-то Бог!
Парфёнов закатил свадьбу во всю ивановскую. Заявился принаряженный Бакшаев и поздравил молодых. Народу собралось много, еле поместилось в просторной столовой треста.
Поздней ночью Игнатий проводил Егора с Тоней в свой дом: ещё днём перебрался он с Колькой в барак к своим зейским дружкам. Когда Парфёнов ушёл, то Тоня вымученно улыбнулась:
— Наконец-то, кончилось истязание, — она сидела на кровати, поставленной Егором вместо нар, уронив безвольно руки в подол настоящего подвенечного платья. Его, кстати, достал Егор неведомо где. — Вот и я замужняя баба. Заплету завтра волосы в две косы по старинному обычаю, а всё не верится… неужто это и со мной всё стряслось? Хлоп — и жена…
— Есть чего будешь?
— Не-а. Сытая я и счастливая дура, не могла наглядеться на тебя за столом и всё ждала, чтобы ещё кто-нибудь шумнул: «Горько!» Горько, сладко, всё перемешалось.
Егор запер дверь, пригасил фитиль лампы и хотел подсесть к жене, но Тоня вдруг отстранилась и шепнула:
— Не спеши, постой, дай мне упиться каждой минуточкой. Прёт из меня бабья закваска, не вмещается в форму. Не поверишь, всё глядела на женские платья и приноравливалась, пойдут они мне или нет.
Отродясь со мной такого не было. В мешковине девкой пробегала и хоть бы что, а тут… наверное, хочу тебе нравиться.
— По мне, хоть латаный зипун надень, всё одно лучше нет.
Утром Егор нашёл записку на столе:
«Пожалела будить, бегу на работу, приготовить не успела, приходи на обед в китайскую харчевню „Читинская“, буду ждать в час.
Он перекусил медвежьей солониной и опять прилёг отдыхать. Игнатий отпустил его на три дня.
К часу дня Егор подошёл к харчевне. Из дверей наносило аппетитным духом жареного мяса и лука, кушанья готовить китайцы были великие мастера. Это он помнил ещё по Харбину. Тоня явилась раскрасневшаяся, весёлая.
Егор не стерпел и чмокнул её в нахолодавшую щеку, обходительно пропустил Тоню вперёд себя, и они уселись за маленький столик. Хозяин столовой явился сам, раскланялся, принял заказ и исчез на кухне.
Егор неторопливо оглядывал небольшой зал и вдруг наткнулся на пронизывающий взгляд человека, сидящего у двери.
Егор вздрогнул, угадав в нём одного из учеников Кацумато. Они даже не один раз сходились в поединках. Это был наиболее сильный и вёрткий противник.
Человек заторопился уходить, и Егор, жестом остановив щебет жены, метнулся к японцу, тот опрокинул под ноги Егора стол, но Быков в прыжке перелетел через него, и началось нечто невообразимое для Тони.
Она, словно парализованная, застыла на одном месте. Замелькали ноги и руки — летели кувырком столы. Жуткий вой незнакомца замораживал кровь.
Из подсобки выскочил ещё какой-то человек с огромным разделочным ножом и кинулся к дерущимся, но тут же охнул и осел кулем, судорожно царапая пальцами грязный пол.
Егор теснил противника от двери, норовя скрутить его, но тут опомнилась и дико закричала Тоня. Быков на мгновение отвлёкся, и японец успел ударить его, а сам кувыркнулся на полу, подняв нож и, что-то гортанно выкрикнув, вспорол им живот до самой груди.
Медленно и сонно сполз спиной по стенке, придерживая руками выпирающие синевато-розовые внутренности. Блеклыми глазами всё пялился на Егора, оскалив в страшной судороге рот.
Тоня, увидев эти глаза, опять завопила и кинулась к мужу. Левая рука Егора висела плетью, последний удар противник пытался нанести в сердце, но перебил только ключицу.
— Не ори ты! — вдруг грубо осадил её стенания Быков. — Прости… Беги к Горячеву, пусть немедля сюда идёт. Тут в подполе у них опиумокурильня, и в «банчок» там дуются, может, ещё кто остался, я покараулю, — болезненно сморщился, качнув занемевшей рукой, — чё стоишь, беги.
— Я не оставлю тебя тут, убьют!
— Сказано, беги. Отмахаюсь, — натужно улыбнулся он, — извини, что так вышло. Я не мог иначе, это — враги.
— Враги, здесь?
— А где же им быть, как не у золота.
— Я сейчас, Егор, миленький, только больше не дерись, я мигом.
— Ладно, больше не буду, — совсем повеселел он.
Горячев явился через пять минут, с десятком бойцов. Толстый хозяин что-то жалостливо лепетал по-китайски. Горячев сдернул фуражку с головы и вытер взмокший лоб.
— Так и знал! Мы только прицелились к ним, а тут два трупа.
Красноармейцы тем временем выволокли из подвала ещё двух окурившихся опиумом гавриков.
— Я же хотел, как лучше, пытался взять японца живьём, но он отбивался, сволочь, — хмуро оправдывался Егор.
— Сейчас дуй к нашему врачу, пусть глянет, что у тебя с рукой, а я тут бумажками займусь.
Один красноармеец проводил Егора в здание ГПУ, и вскоре Быков вышел оттуда с загипсованным плечом и рукой в повязке.
— Вот тебе и муж, вот тебе и избу срубил, — невесело проговорил он подскочившей Тоне, — ничего-о, Тонюша, даже благодарность схлопотал. А кость срастётся, на мне всё заживёт, как на собаке. Радуйся, дурёха, теперь дома буду сидеть и обеды тебе стряпать.
— Откуда ты знаешь того восточника, зачем ты на него кинулся?
— Давняя история, зачем тебе это. Сказано, враг, шпион…
— Шпион?! — она опять испуганно побледнела и зачастила: — Ведь, он мог тебя убить! Не надо было ввязываться, а сразу следовало бежать за Горячевым.
— Знал бы, где упасть, соломку бы подстелил. А вдруг бы он скрылся? Не, Тоня, опосля драки кулаками не машут.
— Я сама хотела тебе помочь, но всё произошло так быстро, что я и опомниться не успела.
— Этого я и боялся, только глянул на тебя, он мне и влепил пяткой. Чуток поточнее — и убил бы. Приём знакомый.
— Да-а, муженёк, вижу, что покойной жизни нам не видать. Где ты так научился драться? Как-то не по-нашенски, ногами до потолка.
— В детстве, в станице, — усмехнулся Егор, — пошли домой. Соскучился я по тебе страсть как, отвадишь, поди, с такой клешнёй, — нагнулся и поцеловал Тоню в губы.
— Ополоумел! — зарделась она. — Вон же люди глядят.
— Пущай глядят да завидуют, что у меня такая жена ладная.
— Мне страшно, Егор, их дружки тебе не простят сегодняшнее. Подкараулят и убьют. Давай уедем ко мне в Качуг? Давай?
— А что? Идея! Только не подумай, что я их испугался. Бери отпуск, и поехали. Подкреплюсь на домашних харчах, родных твоих повидаю. Тут, всё равно, от меня толку мало.
— А насовсем?
— Мне люди поверили, а я убегу? Сегодня я лишь часть долга вернул. Нет, только в отпуск. Куда я теперь без золота денусь. Не сговаривай. Повидаемся — и назад.
— Ну, ладно, в отпуск так в отпуск. Иди домой, а я уговорю Бакшаева, чтобы кто-нибудь за меня месяц поработал.
— Дуй, Тоня! Ох, как бы не отбили тебя, пока я немощный. Ты смотри, на мужиков не заглядывайся, ревнивый я, оказывается.
— Нужны они мне больно, а ревнуешь — значит, любишь.
Молодожёны отправились в неожиданное свадебное путешествие, а Колька с Парфёновым опять сошлись в одной избе. У обоих на душе было как-то смутно, словно они осиротели разом. Игнатий приободрился, когда к нему нагрянула Луша.
А Колька всерьёз захворал. Мучился приступами боли в животе. К тому времени появился на прииске настоящий врач-хирург, мало чем отличавшийся по манере разговора от матерых старателей.
Он увидел тащившегося по улице Кольку и, не слушая его вялых возражений, приволок на осмотр. Щекотно слушал холодной трубкой впалую грудь, мял больной живот, хмурился и ругался на чём свет стоит.
Велел тут же готовить пациента к операции, обжигая струсившего Кольку бешеным взглядом.
— Тебя изводит язва желудка. Надо немедля резать.
— Как резать? Я не согласный! Я боюсь…
— Я тебя не спрашиваю, раздевайся и иди в палату, завтра операция.
— Я не хочу, буду жаловаться! Вы не смеете так грубо поступать с ответработником.
— Немедля! Или через неделю сдохнешь! — рявкнул врач. Снял халат и стал мыть руки.
Медсестра нахально стягивала одежду с Кольки, а тот растерянно сидел на стуле, тоскливо оглядывался вокруг. Шмотки врач-тиран велел убрать под замок.
Назавтра он опять взмолился, увидев врача:
— Отпустите меня, я протестую и буду жаловаться на лектеррор! — петушился больной и этим, видимо, окончательно допёк медведеподобного хирурга. Тот молчком скрутил Коркунова и утащил на стол. Намертво привязал ремнями.
— Хлороформ! — гаркнул куда-то в коридор.
— Вы ответите за это убийство…
Дёргающемуся Кольке придавили к лицу толстую марлю, которая была пропитана чем-то удушливо-сладким, затмившим напрочь сознание. Глухо подавал команды хирург, а сам Коркунов бабочкой парил где-то высоко, с удивлением разглядывая со стороны своё иссохшее тело.
Очнулся Колька, уже лёжа в палате: живот теснило повязкой, и саднила под ней жгучая боль. И парень обречёно заплакал.
Та самая комсомолка Стеша Малышева, отвергшая приставания бывшего лекпома Верестова, которого сняли после выступления Тони, теперь участливо ухаживала за ним.
Совала ему в рот какие-то таблетки и делала уколы. — Ты радуйся, — успокоила его как-то Стеша, — Пётр Николаевич вырезал у тебя язву, грозившую бедой. Потом всё чин чином зашил, скоро поправишься и будешь бегать.
Колька пошлёпал сухими губами и ничего не смог ответить. Смотрел на чернявенькую, смазливую девчонку в белом халате и горестно думал о том, что пропала жизнь, будет теперь он чахнуть, а Стешу станет любить кто-то другой.
Боль была невыносимая, он скрипнул зубами и хотел смахнуть слёзы, но Стеша его опередила. Заботливо отёрла его лицо мокрой тряпицей и сунула ему под мышку градусник.
Следующим днём за дверью палаты послышались тяжёлые шаги, и в дверном проеме возник бородатым лешаком Игнатий Парфёнов с двумя глухарями через плечо.
— Колька! Здорово живёшь!
Коркунов только моргнул в ответ и плаксиво скривил рот. Парфёнов уверенно успокоил:
— Ничё-о… поправишься. Вот приволок тебе петухов на бульон, говорят, что шибко пользительный он при таких делах Всей артелькой на охоту ринулись и добыли.
— Товарищ! — возмутилась Стеша. — Больной тяжёлый, к нему нельзя. Немедля выйдите отсель.
— Что же ты при нём гутаришь, дурёха, — пожурил её Игнатий, и девушка залилась краской. — Какой он тяжёлый? Ты чё, не в своём уме, што ль, девка? Кабы я не знал этова врача, так поверил бы.
Ить он мёртвых оживляет. Помню, в Иркутске одному приискателю в драке голову разбили на куски, один черепок даже потерялся, кое-как его нашли. Этот хирург всё склеил. Живым человек сделался. И иди гуляй, — прибрехнул Игнатий.
— Правда?! — изумилась Малышева и победно глянула на Кольку: — Вот видишь, а ты слезу пущаешь.
— Девка, ты лучше не егозись, а пойди бабьим обыкновением общипи глухаря и свари бульону, а я, тем временем, посижу трошки.
Стеша принесла запасной халат, взяла тяжёлых птиц и удалилась.
Игнатий был чрезмерно весел, сыпал прибаутками, скоро улыбка затеплилась и на Колькиных устах, даже боль притихла, и едва приметно стала крепнуть в Коркунове вера, что всё обойдётся, раз людей с разбитыми головами буйный хирург ставил на ноги.
— Сиротой я остался без тебя и Егора, — горевал Игнатий. — Лушка моя непутёвая опять со своими дунула на охоту. Сижу один, как амикан в берлоге, скукота смертная. Ты давай скорей подымайся, я тебя, брат, сам долечу.
Лушка приволокла пропасть нутряного медвежьего сала, — он сунул бутылку со светлой жидкостью под кровать, — я малость уже натопил и принёс. Никово не слухай и пей, и пей эту штуку.
Через неделю вся хворь сгинет и нальёшься кровью. Ясно дело, пройдёт болезнь. А как оклемаешься и чуток справным станешь, надумал я тебя женить. Ей-Богу! Ведь ты мне, как сын родной. Мужик без бабьего уходу плошает. Вона глянь на Егорку!
После женитьбы заблещешь, как медный чайник, всё на тебе будет постирано, утюгом выглажено, а главное — душой успокоишься. Так-то, брат… Сосватаю девку тебе на выбор, хочь вот эту ерепенистую сиделку, ясно дело, сватать я дюжеть способный.
Никуда не денется, с охоткой пойдёт в жёны. Они, эти девки, самую заглавную мыслю в себе завсегда берегут, как хорошего парня отхватить, любушкой стать и хозяйкой в доме. Сам-то я проморгал это дело в бегах по тайге, а тебе холостяковать не дозволю.
Он ещё говорил и говорил, а Колька уже не думал о своей болячке, мечтал скорее поправиться, да и чёрт с ним, пусть женит, ежель Стеша не против будет. Незаметно уснул.
Через две недели он уже скидывал на пол дрожливые и непослушные ноги, норовя встать. Глотал без меры приторный медвежий жир, приносимый Игнатием. Вскоре действительно Колькино лицо зарозовело.
Парня не мучил больше живот. Когда Колька начал ходить, Парфёнов забрал его к себе. А Коркунов желал остаться, так как не хотел расставаться с Малышевой, с которой сдружился не на шутку.
Через два месяца, неузнаваемо раздобревший, Колька уже бегал на работу. У него прорезался такой зверский аппетит, что он сам себя сдерживал в еде. Каждый вечер Коркунов встречался со Стешей и грозился Парфёнову закатить весной свадьбу.
Вскоре явилась чета Быковых, вынужденная задержаться в Качуге из-за болезни Тониной матери. Рука у Егора зажила, и он усиленно её разрабатывал тренировками. Тоня разительно переменилась, исчезла её порывистость, она стала спокойной и мягкой женщиной.
С мужа своего глаз не сводила, да и Егор всё больше и больше привязывался к ней.
Ещё в Качуге Тоня почувствовала, что она беременна. Егор страшно обрадовался и стал каким-то необычно заботливым, внимательным и пронзительно ласковым. А Тоня гордилась собой, своим состоянием и считала денёчки.
В Качуге их приняли вначале настороженно. Отец не мог простить дочери самовольного бегства. Все приглядывались к нежданному зятю, выпытывали, откуда он, да кто, с каких краёв залетел, где руку покалечил.
Егор сначала смущался, а потом разговорился. Братаны жены уволокли его на подлёдный лов за осётрами, где и совсем сдружились. Привезли полный воз рыбы, натасканной железными крючьями из ямы, и надумали ещё раз играть свадьбу.
Молодые так и не отговорились. Три дня стонали в доме полы от пляса, звенели стёкла от песен…
Егор остался доволен знакомством с новой роднёй. Гусевские были, как на подбор, статными и сильными людьми, добродушными, умеющими лихо работать и гулять. Только мать вдруг заплошала, слегла, и пришлось Тоне отхаживать её.
И Гусевские, провожая молодых, звали опять их в гости, а то и насовсем жить.
Хмуро взирала поднебесная гора Шаман на перемены, происходящие в тайге. Несчётные дымы костров поднимались из распадков и ключей. Полчищами торопливых муравьёв копошились люди у её подножья, пронзали иглами буров и шурфовыми колодцами досель не тронутую вековую стынь земли.
Совсем позабыл старый ворон Эйнэ пригретый солнцем южный склон, перестал камлать у священного дерева с навязанными на ветках лоскутками. Откочевал он от реки Алдан к реке Аллах-Юнь.
Седоголовая от снегов Шаман-гора пускала по морщинам своих расщелин светлые ручьи, словно плакала их голосами о своей безутешной старости.
Из Незаметного ей откликались урчанием и громом уже две драги. Высились кулибины, к ним бесконечной вереницей везли лошади на таратайках из открытых разрезов золотоносные пески.
Разворачивались новые шахты, прииски, строились посёлки. Беспрестанно шли пароходы по расчищенному от валунов фарватеру Алдана.
Между приисками уже налажена телефонная связь. Разведочные экспедиции осваивали новые пространства. Золотопромышленность Якутии добилась союзного значения.
Из-за передачи Ленских приисков в концессию Алдан стал первым в стране государственным трестом, решительно опровергнув действия и расчёты иностранных монополий об их влиянии на валютную самостоятельность СССР.
В июне 1927 года было организовано «Союззолото», руководящий орган всей золотой промышленности страны. Советское правительство отводило большую роль возрождению отечественной золотопромышленности, нацеливая её на механизацию горных работ и увеличение добычи металла.
На приисках Алдана всенародно обсуждались решения треста. Размер «положения» — налогового отчисления — всё сокращался и наконец был отменен.
Артель, открывшая новую россыпь, поощрялась выбором лучшей деляны на ней и вознаграждалась премией. Только на подготовительные работы, на помощь артелям трест затрачивал свыше миллиона рублей в год.
Это всё в корне меняло былое представление о старательстве. Артель, попавшаяся на утайке золота или продаже его частникам, немедленно расформировывалась. Усилился контроль горного надзора при съёмке металла.
Для «вольного» золота были организованы золотоскупки, на выдаваемые ими боны стало возможным купить в специальных магазинах самые дефицитные товары и продукты.
В начале двадцать восьмого года были наконец прикрыты частные ювелирные мастерские. Все эти и другие мероприятия позволили увеличить добычу золота.
На Алдане успешно работали экспедиции, возглавляемые видными геологами: Зверевым, Билибиным.
В двадцать седьмом году экспедиции Бибилина из восьми партий двинулась широким охватом на северо-восток от Незаметного, обследовав за сезон десятки тысяч квадратных вёрст и выявив новые золотоносные ключи.
Границы влияний треста расширялись с каждым днём. В посёлке Нагорном возникло приисковое управление — эти места когда-то принадлежали Верхне-Амурской компании.
Экспедиция Обручева, в поисках платины, открывает золото на Индигирке, а в двадцать восьмом году экспедиция Билибина нащупала Верхе-Колымский золотой узел.
Все нити к этим разведкам тянулись из Алдана, первой искры, обронённой Бертиным, расползающейся по якутской тайге золотым пожаром.
Тоня по возвращении из дома опять занялась привычными делами — на приисках уже действовало около десятка рабочих клубов, столько же библиотек, читален. Работало более полусотни кружков. С большим успехом комсомольцы проводили молодёжные вечера, ставили самодеятельные спектакли.
Шесть ликбезов обучали неграмотных на русском, якутском и корейском языках. Открылось семь школ и столько же медпунктов. А в самом Незаметном построили большую центральную больницу. Везде надо было поспеть, поддержать добрым словом, сказать речь, отругать нерадивых, похвалить энтузиастов.
Тоня остепенилась тогда, когда уже совсем раздобрела, и секретарь окружкома поручил ей тихую работу с бумагами и письмами. Нудилась она за столом, заляпанным чернилами, тоскливо глядела в окно на шумный прииск и скучала по Егору.
А он в это время бедовал в Нимгеро-Тимптонской экспедиции инженера Зайцева. Она состояла из пяти геологоразведочных партий и работала в обширном районе верховьев рек Алдан, Чульман, Амедичи. Оленей арендовали вовсе доходных.
Зайцев в сердцах звал свой копытный транспорт, состоящий почти из одних слабосильных, тощих, старых и больных маток, «дохлыми кошками». Олени обессилевали от работы и околевали от копытки.
На них, по инструкции, должны были навьючивать не более пуда, а пришлось им тащить груз вдвое тяжелей, иначе нельзя было взять месячной нормы продуктов.
Партии располагали неверными картами, почти сплошь покрытыми «белыми пятнами» неисследованных районов. Как на грех, надёжных проводников отыскать не удалось. В конце июля Оломакитская партия была расформирована.
К середине августа заголодовала Южно-Алданская партия. Егор работал в ней шурфовщиком. Но люди, невзирая на организационные неудачи и промахи, работали, словно одержимые.
Когда продукты совсем вышли, послали двоих на прииск Аксакан за харчами, они взяли с собой оставшихся одиннадцать оленей и пропали.
В партии начался голод. По старой памяти Егор пытался прокормить народ рыбой и дичью, но места были гористые, не добычливые. Начальник партии, молоденький студент, впервые попавший в тайгу, растерялся, а потом, совсем запаниковал, не решаясь прекратить разведку.
Люди стали пухнуть. Егор, за вечерним чаем с надоевшей до тошноты голубикой, обвёл запавшими глазами сидящих у костра.
— Завтра утром надо выходить, иначе пропадём. Всю ответственность беру на себя.
— Что ещё за командир выискался? — напыжился студент. — Никто тебя не уполномачивал отдавать распоряжения. Под суд отдам за вредительскую агитацию! Скоро вернутся наши с Аксакана и будем работать.
— Не вернутся они, Вася, что-то стряслось с ними. За месяц можно было в Незаметный сбегать и вернуться. Пока ещё ноги ходят, надо трогаться в дорогу. Если вовсе сляжем, беда.
— Нет, иди один! А ещё называешься комсомольцем.
— А ты дурак, парень, разве тебя кто уполномачивал губить людей? Сказано, пойдём утром — и точка, — рассвирепел Егор.
Студент обиженно засопел и ушёл в свою палатку. Рабочие помалкивали, тяжело вздыхали, отводя глаза. Вася вернулся к костру с наганом в дрожащей руке.
— Я тебя расстреляю, сволочь, как дезертира трудового фронта! — и грохнулся на землю, забившись в истерике.
Утром собрались, взяли самое необходимое. Егор сориентировался и пошёл вперёд. Замыкающим плёлся Вася. На биваках ели полусырые грибы, временами хариусов, наловленных Егором. С каждым днём люди слабели и проходили всё меньшее расстояние.
Сонливое безразличие охватило их, есть уже не хотелось, рабочие хлестали только воду. Егор чуть ли не пинками поднимал их с рассветом и заставлял идти. Едва живые вышли на базу экспедиции в посёлок Утёсный, на берегу реки Чульман.
Ещё бы день голодухи — и никто бы не смог сдвинуться с места.
Егор отлежался, подхарчился и дунул пешком в Незаметный за двести вёрст. Зайцев, отпустив его, поблагодарил за спасённую партию.
Настроение инженера было подавленное: кто-то уже накропал на него донос, дескать, он умышленно не нашёл золото, и уже пришла бумага, в которой указывалось, что геолог будет отдан под суд в конце сезона.
Было обидно и тяжело от этой несправедливости, тем более, что Зайцев опоисковывал территорию с большим вниманием и чувством ответственности.
Виновато, в значительной степени, было его начальство, допустившее организационные промахи, а что экспедиция не нашла золота, то отрицательный результат — тоже результат. Этой геологической заповеди явно не ведал тот человек, который написал поклёп.
Николай Иванович Зайцев, пока что, просто Коля, — невысокий и сухощавый паренёк, выпускник Горной академии.
Слава Богу, что нашлись люди, которые отстояли его, и из Коли вырос легендарный, по своей удачливости, геолог, открывший ряд крупнейших месторождений, отплативший за это доверие тоннами золота…
Егор спешил на север. Тоня должна была скоро родить, и у Быкова изболелось сердце в тоске по ней до отчаяния. Силёнок для такого перехода было ещё маловато, и он частенько останавливался на отдых.
Шёл он по свежей просеке новой колёсной дороги АЯМ (Амуро-Якутской магистрали), пробитой от Утёсного до Незаметного всего за год.
Рабочие строили мосты, раскорчёвывали, отсыпали вручную полотно, ставили телеграфные столбы, рубили будки для отдыха, а в Утёсном Егор видел первый автомобиль, приехавший туда по готовой уже и выглаженной моторными катками трассе от самого Ларинска.
Ещё недавно тут шумела глухая и нетронутая тайга, а сейчас рычали тракторы «Большевик» и «Коммунар», выворачивая большим плугом канавы-водостоки вдоль дороги.
— …Эй, парень, поди сюда!
Егор обернулся на голос. Под кустом стланика отдыхал бородатый человек лет тридцати, горел костерок, и что-то варилось в котелке. Рядом, прикрытый от солнца портянкой, стоял нивелир. Быков подошел, скинул на землю сидор и устало присел.
— Чего звал?
— Рабочий мой сбежал, а надо делать нивелировку трассы. До вечера рейку не поносишь?
— Носильщик из меня хреновый, видишь, одни мослы остались. В экспедиции голодали, хоть бы к Незаметному доползти. Но, до вечера можно. Как зовут-то тебя?
— Стрельников Яшка, значит, мы коллеги. Топографы и геологи одна шатия-братия. А тебя, как звать?
— Егором. Только я простой шурфовщик, а не геолог.
— Ладно, всё одно бездомник. Супец я сварганил, подсаживайся.
До самого вечера Егор ходил с полосатой рейкой, повинуясь взмахам руки согнувшегося над нивелиром геодезиста. Провешивали обходной путь вокруг обширного болота, поросшего чахлыми сухими лиственницами.
Уже затемно прибрели к балагану из корья, где жил временно Яков. С харчишками у него было не особо привольно, но хранил он, на чёрный день, добрый кусок оленьего мяса в леднике, и ужин вышел сытным.
Стрельников устало раскинулся возле костра, попивая чаёк, Егор тоже прилёг рядом и стал расспрашивать о строительстве АЯМа. Яшка туманно повёл глазами, соскучился от долгого молчания по собеседнику, повёл рассказ издалека.
— Что говорить, дорога имеет громадное значение. Дорога — это всё! Питание, всякое железо на прииски, почта, да что говорить, сам, поди знаешь. Не стану попусту убеждать в нужности дороги. Одним словом — это цивилизация.
Недавно при мне вышло около Хатыми на трассу с десяток тунгусов-кочевников. Лопочут что-то по-своему, молятся Богам и духам, проводник кое-как перевёл, что назвали они с восторгом и уважением нашу дорогу Великой Тропой.
Так поразили их масштабы стройки. До этого дня они звали так Млечный Путь на небе. Вот, на какую высоту они вознесли трассу.
Идея пробить дорогу от Амура до Якутска родилась ещё в 1870 году. Верхне-Муйская компания золотопромышленного акционерного общества провела Джилиндинский тракт по рекам Гилюю, Уркану и Джилинде и затратила на стройку более трёх миллионов рублей.
Хозяева промыслов ничего не делали зря, всё окупилось. Строители даже перемахнули через Яблоновый хребет и на двухсотсороковой версте вышли к Тимптонским приискам. С последующим оскудением россыпей этот тракт, за ненадобностью, пришёл в негодность для летнего проезда.
Перед самой революцией от станции Сковородино, ныне города Рухлово, была изыскана и построена на Тимптоновские прииски другая трасса, поглотившая пять миллионов рублей. Но революция и гражданская война не дали её закончить, и она тоже разрушилась.
— Знаю, я ходил по ней, — отозвался Егор, — в иных местах оползни сошли, мосты смыло. Трудно проехать.
— Идём дальше, — закурил Яков, блаженно закрыв глаза, — ты не куришь, что ли?
— Нет. Давай дальше.
— После бурного разворота приисков на Алдане, возникла необходимость надёжно связать этот район с транссибирской железкой, а может быть, и к самому Якутску добиться. Три года назад спешно создалось управление строительства на Стрелке, это в верстах семидесяти от Ларинска.
Мы приступили к изысканиям. Работали зверски, шли тремя партиями: первая от Тынды до Тимптона, вторая от Тимптона до Хатыми, а третья от Хатыми до Томмота.
Всё сделали за один сезон. Но потом началось строительство неважнецкое. Денег уходило пропасть, а дело застопорилось. И вот, управляющего заменяют тремя приехавшими из Москвы инженерами.
— Я в Утёсном слыхал про них, — опять перебил Егор.
— Эти ударно развернулись — и вот, пожалуйста, кати хоть на автомобиле в свой Незаметный. Ох и требовали они с нас, да и сами крутились не зная отдыха. Правду говорят: «Глаза страшат, а руки делают»…
— Смотрю и не верю, — недоумевал Быков, — вспоминаю, как где-то по этим местам, зимником, пришли в Незаметный пять тысяч монгольских верблюдов с санями и грузом. Помогли они сильно. Вот было ужаса от их рёва, когда заголодовали они, изнурённые дорогой, и стали дохнуть.
А тут ещё морозы ударили. Мы объедались тогда дармовой верблюжатиной в любом виде. Ездовые монголы с собой увели малую часть, а остальных бросили. Нечем стало кормить. А ты, Яков, с начала трассы работаешь на ней?
— С первого дня. Хватили мы тут лиха в буреломах и болотах, вспомнить жутко. Предварительной рекогносцировки не было, сразу шли напролом из-за жёсткого срока изысканий. Не велось до нас даже технических обоснований по мерзлотно-метеорологическим и почвенно-грунтовым исследованиям.
Не было карт, а если и были, то царских времён, мы их звали «средне-потолочные», на них была такая брехня, что реки и ручьи текли в обратном направлении, иных вовсе не было. Мы поначалу даже блудили, а потом перестали картам верить.
Рубили визирные просеки и сомневались, туда ли идём? Куда бьёмся? Двигались на ощупь, полагаясь только на компас и звёзды, еды не хватало. Дожди льют, холод, сырость, а тут упрёмся в скалу или реку и давай кружиться, обход искать… Да… Мало кто выдерживал на такой работе.
Мы сами отлавливали артельки старателей, идущие к золоту, зачитывали им липовый мандат, что, только после работы на дороге, их допустят на прииски, и чуть ли не силой оружия заставляли поработать на просеке, но они вскоре сбегали, сманивая наших рубщиков, и мы опять выставляли посты на тропе, важно требовали документы у идущих и заворачивали их на день или на неделю к своим палаткам.
Короче, разбоем жили. Но сделали же всё, чёрт меня подери!
— Я в Утёсном уже автомобиль видел, даже испугался, откуда взялся он. Ведь, не раз ходил через Яблоновый хребет и знаю, какие там непролазные места. Чуду подобно!
— Да, через болота легли полувёрстовые стлани из брёвен, сколько грунта перевёрнуто, сколько мостов построено, не счесть. И всё вручную. Действительно, чудеса в решете. А сколько леса вырублено и затрачено труда!
Зубами прогрызали эту дорогу и добились. Радостно жить, глядя на то, что труд наш на пользу идёт. А помню… по лесной глуши продираешься с инструментом, и медведи от тебя шарахаются в испуге. Порушили мы косолапым покойную житуху, навсегда порушили.
Верблюдов я тех тоже видел, шли они зимней тропой с таким жалобным стоном, что кровь стыла в жилах. Тунгусы их боялись, как огня, ведь сроду не доводилось видеть таких уродливых животин. Плевались, глаза руками закрывали.
Кричали: «Нацяльник, пошто такой дурной зверь тайга пустил, олень пропади, белка пропади, тунгус тоже пропади». Ещё один припомнился случай. У горы Эвота набрели мы на балаган, вроде вот этого, из корья. Вонь от него шибает за версту, дышать нечем.
Подходим, а там живой приискатель. С виду только живой. Застиг их артель на перевале снег в начале июня, и он от усталости так уснул, что удосужился обморозить себе руки и ноги. Дружки потерялись в метели, а он набрёл на павшую лошадь и состроил балаган.
Выползал к падали и питался, отлёживался… К нашему приходу, руки до локтей у него уж сгнили, ноги почернели, а помирать не собирается, да ещё мечту лелеет к золоту попасть, планы на жизнь строит. Посчитали, что он тронулся умом. Сообщили врачу, тот пока добрался, а приискателя уж вороньё доедает…
Сколько судеб переломано вдоль нашей трассы… сколько их, болезных, полегло, трудно вообразить, а лошадиных костяков совсем не счесть… а всё — потому, что дороги не было, наобум пёрли — на авось надеялись. Дорога — это жизнь…
— Ну, а дальше куда норовишь податься? Тут уж скоро свернёте работу, дело к концу идёт…
— Шут его знает! Изыскания прикончим, и, если ещё куда не пошлют на прорыв, пойду геодезистом к дружку своему, Гришке Мотину, он давно манит меня снимать карту страны. Чтобы не блудили больше по тайге добрые люди, не пёрли куда попадя, а имели точную карту.
Экспедиция его базируется в Нагорном, а сам Гришка бродяжничает по Становому хребту и Алданскому нагорью до самого Охотска.
Вот это работа! Люблю такие пространства, звериные тропы, вольный воздух и возможность быть всегда и везде первым. С Мотиным мы вместе в Краснодаре учились.
Пойду к нему. Подобрались там наблюдатели, астрономы и геодезисты бесшабашных кровей, хорошие и сильные ребята. Исстари такие люди рвались вперёд. — Егор понял, что встретил родственную бродяжью душу.
Этот крепкий человек не боялся ничего: ни буйных рек, ни скалистых гольцов, ни скрытых перевалов. И опять вслушался в рассказ Якова.
— Три сотни лет назад был снаряжён казак Пётр Бекетов с сотоварищами во поисках новых земель и «мягкой рухляди», так звали в те времена шкуры пушных зверей.
Они спустились на плотах по реке Лене, остановились в Усть-Кутском зимовье, а весною поплыли дальше, отбиваясь от стрел и копий неведомого народа Саха, скотоводов и охотников. И страна эта звалась Саха, что значит Якутия.
Казаки были народ вольный, беззаботный и бесстрашный, жили и умирали легко, только подай им ширь, где можно разгуляться, не притесняй.
Срубили они в урочище Гимадой острог и назвали его Якутском. Вскоре там был посажен воевода, началось крещение инородцев, развилась менная торговля.
А потом, сплыл до устья Лены десятник Васька Буза, любопытно стало ему глянуть, что за реки текут в ледовитый океан. Перезимовал у тунгусов, а весной на двух кочах пошёл морем до реки Яны, про которую только что вызнал, там встретил многочисленные и воинственные племена юкагиров и обложил их ясаком.
В те же места сплавился по Индигирке Михаил Стадухин и в пути узнал у туземцев о неведомой реке Колыме, тогда он на одном лёгком коче спускается до устья Индигирки и идёт вдоль берега Ледовитого океана.
Казаков пытала жестокая непогода, голод и страх погибели, но они сами были жестокие и неумолимые, искали этих опасностей и услаждались ими.
Стадухин основывает Нижне-Колымск, поднявшись на шестах вверх по реке, воюет с оленными чукчами и закладывает Средне-Колымск, это всё с полусотенной дружиной.
За Стадухиным Семён Дежнёв двинулся открывать землицы.
Из Якутска же началось освоение Амура и Камчатки. В 1643 году Василий Поярков вышел с казаками из городка «в поисках серебряной и иной руды да приведения под царёву руку малых людишек». Дружина в сто двадцать человек поднялась берегами рек Алдана и Учура и зашла в непроходимые горы.
Люди долго бились, отыскивая в облаках перевал, уважительно нарекли хребет Становым, за дикую неприступность… Всё же, перевалили его в страшных лишениях и спустились плотами по открывшейся реке Зее в Амур. Его путём пошёл из Якутска Ерофей Хабаров и положил на карту Даурские земли.
— Откуда ты всё это знаешь? — поразился Быков. — Так рассказываешь, словно всё видел своими глазами.
— Зимой, от безделья, в одной закрытой церкви Якутска напоролся на груду книг. Ночь беспросветная, вот и начитался бывальщин.
— Мне один шаман сказал, что его предки предсказали места, где будут выстроены эти церкви. Неужто правда?
— Я бы тоже предсказал, подумаешь, невидаль. Церкви обычно строятся на лобном, возвышенном месте, чтобы их было отовсюду видно.
— Но Якутск стоит на равнине, как я слыхал?
— Значит, они выстроены на самых сухих местах. А где ты шамана повидал?
— Даже на камлании был. Вот дьявол! Лохмами трясёт, прыгает, ну, чисто помешанный. А тунгусы рты разинули, глядят на него и ревут дурниной. Нагадал он мне долгую жизнь… А тут чуть конец не пришёл в маршрутах, еле ноги плету домой.
— Всё же, как вы сработали летом, нашли что-нибудь?
— Работали нормально, только припозднились нам закинуть харчей, да и другие неулады вышли. Компасы здорово врали от своей ветхости. Мы вели картографическую съёмку и геологические изыскания по гольцам отрога Яблонового хребта, ключи опробовали лотком, били неглубокие езенки и шурфы.
Олени достались, опять же, некудышные, упряжь порванная, а место работы — сплошь непроходимые места — стланики и развалины каменных глыб-курумов. Набедовались тоже вдоволь, как и вы впервой на дороге.
А вот, нету там золота! Нравится мне эта хлопотная работа до невозможности. Вот бы ещё подучиться немного на геолога, тогда бы вовсе меня из тайги не вытащить.
— Так учись, кто тебе не велит? — Яшка сладенько зевнул и прикрыл глаза.
— Этой зимой обязательно пойду. У нас в Незаметном открылся горно-промышленный учебный комбинат. Был я там зимой. Испытывает он большие трудности: не хватает учебников, студенты пишут конспекты на старых газетах.
Из-за недостатка мебели они учились стоя. Преподаватели, чтобы согреться, бегали из угла в угол, а студенты отплясывали трепака. Но учатся!.. Значит, скоро закончат строить дорогу?
— Погоди ещё радоваться заранее, мерзлота и наледи по трассе сплошняком. Особо досаждает при строительстве вечный лёд, выдавливает опоры мостов, а то и ямой протает. Был тут один молодой инженер, так он быстро раскусил, как эту мерзлоту надурить.
Ни в коем разе с просеки не трогал пеньки, там, где они встречались, не убирал мох, а подвозили таратайками щебень и засыпали полотно прямо на эту изолирующую подушку. Дорога стоит до сих пор.
Какой-то заезжий умник усмотрел в этом нарушение инструкции, дескать, положено вырвать жёлоб в мерзлоте и кюветы, а уж потом отсыпать полотно. Инженера, допустившего отклонения от норм строительства, прогнали, чуть не судили, а когда поновому сунулись вести дорогу, то едва не перетонули.
Его, этот вечный лёд, чуть только тронь — и разверзается такое болото, что ничем не засыплешь и не загатишь. Инженера того вернули, нашли где-то уже далеко, извинения попросили и стали делать старым методом. Головотяпства, конечно, хватает ещё и у нас, и у вас. Но дело-то движется, наперекор всему.
— Хороший ты мужик, Яшка, как сто лет тебя знаю. Давай к нам в разведку определяйся, топографы нам тоже нужны. Зиму перекантуемся в Незаметном, а по весне ожидается интереснейшая экспедиция по рекам Гонам и Альгома. Там ещё никто не ходил. Вот бы туда!
— В Незаметный мне нельзя, — раздумчиво отозвался Яков, — протухну там от скуки. Знаешь, почему я по тайге бегаю и скопления людского не терплю?
— Почему?
— Чтобы блохи не заводились и вошь разная, — засмеялся Стрельников.
— Так комарья полно, всё одно кровь сосут.
— Гнус меня не жрёт, до того прокоптился у костров, что тунгусы меня за версту своим нюхом чуют.
— Ну, а жена у тебя есть, дом, старики?
— А как же! Живёт моя раскрасавица-половина в кубанской станице и который год рвётся ко мне наведаться. Да только куда я её помещу? В балаган этот? Не дай Бог она увидит мою работу, так с ума свихнётся.
Ведь, она мыслит, что я тружусь наиглавнейшим инженером, хожу при галстуке и в ботиночках. Деньги ей посылаю, а оторваться от этой заразной судьбы не могу. Отец, красный казак, раненый был в гражданскую, но ещё крепкий и неугомонный.
— Во! Встретились казаки разных мест, — усмехнулся Егор, — я ведь, тоже из станицы.
— Считай, земляки, — оживился Яков, — для нашего непутёвого племени вся земля — дом, рассказывал же тебе о тутошних первопроходцах. Нам тоже неймётся что-то открыть. Всё же, интересно, почему покоя не имеем, что ищем и зачем идём на все лишения?
Самому непостижимо. Всё же, это чувство долга… Поручила нам страна большое дело, поверила в нас, дала волю в мыслях и делах, как тут не стараться. Кто же снимает карты и дороги проложит, кроме нас, молодых? Кто богатства откроет и накормит страну хлебушком? Молодёжь!
Потрескивает костёр, прохладная тёмная ночь завоевала необозримые пространства, поглотила снулую тайгу и только зверьё шастает в потёмках, сминая поблекшую и отмершую траву.
На Яшке одежда вся насквозь прожжена искрами, наспех залатана разными кусками материи, и похож он своим одеянием на бедного цыгана.
Сапоги безнадёжно разлезлись, руки огрубели от постоянно работы топором, но весёлые глаза так и пыхают радостной силой. Попробуй-ка, загони его в суетливый город, где человек растворяется, словно крупинка соли, а тут он владыка не только этих безмерных пространств, но и самого себя.
— А всё же, соскучился я по дому, — неожиданно прерывает молчание Яков, — вот закончу эти обходы и, с первым снегом, полечу, как гусак дикий, к себе в тёплые края. Надо отдохнуть малость, повидать родных.
Три года не появлялся, поди, уж забыли меня совсем. Река Кубань, супротив здешних рек шибко мутная, а всё же, родней. Иной раз такая тоска охватит, что хоть убегай. Волком жить человеку нельзя, привезу этим разом свою жену, куплю где-нибудь здесь домик и заживу семьёй. Хорошо…
Егор лежал на спине и смотрел на звёзды. Почему так дурманяще пахнет ночной лес и радует огонь, а в противоборстве с ним щиплет лицо первый морозец и рядом лежит человек, о чьём существовании он ещё утром не ведал, а теперь Яшка надолго останется в памяти?
Откуда всё это взялось и перехлестнулось: эта тайга, необходимость строить дороги в ней? Куда стремились, зачем те казаки, какое лихо искали они и что нашли три века назад в Чукотской тундре, дебрях Станового хребта и широких водах Амура?
От каких таких пращуров влилась в него и в Яшку бунтарская кровь, от кого они унаследовали стремление видеть и осязать новое, рискованно испытывать себя на излом в опасностях житейской неустроенности?
Что ищут они в скоротечной жизни? Звёзды в небе вечны и недосягаемы, но и их охота потрогать, увидать вблизи.
Человек не остановится, исходив землю. Найдутся новые Хабаровы и Дежнёвы, которые пойдут чертоломить по их тверди. Как возникает дьявольская сила неверия даже в смерть свою? Эта лютая жажда истины?
А кто объяснит, что такое за чудо сам человек? Кто поймёт помыслы его и страсти?
Егор вспомнил слова Марико, что самый несчастный человек — это образованный и грамотный, знающий много, но ещё к большему рвущийся, этот бег всё больше отнимает сил, а вместо успокоения, удовлетворения приходит ещё большая растерянность от бескрайности мыслей живших до тебя людей, от бездонности тайн, от невозможности всё охватить умом.
Куда летит созвездие Лебедь? Его так любила Марико. Умчалась ли её душа к созвездию Лебедя или переселилась, по верованию идолопоклонников, в новое живое существо и теперь печально опять созерцает небо, не помня Егора?..
Утреннее солнце ласково тронуло теплом лицо Быкова, и он открыл глаза. С жёлтых осин и берёз порхали листья, беззвучно ложились на землю. Над тайгой парил чёрный ворон и чему-то радовался, пробуя осипший голос.
Недалеко от балагана весело булькал прозрачный холодный ручей. И бьётся над головой Егора в прозрачной паутинке, оставшейся с лета, отогревшаяся золотая оса.
Пока Егор работал в экспедиции, в Незаметном произошло много событий…
Однажды Тоня с вечера почувствовала неладное, долго не могла уснуть, боли в пояснице не давали покоя, и только придремнула, как её пробудил хрипастый петушиный крик.
Спросонья она подумала, что приблазнилось, откель взяться на прииске куриному ухажеру, ему старатели и расплодившиеся собаки враз укорот дадут, но тут опять антихристом, да с переливами, истошно завопил кочет.
Тоня аж перекрестилась в забывчивости, опомнившись, толкнула локтем рядом спящую подружку, ту самую сиделку Малышеву.
— Ты поглянь! Петух орёт, или я умом тронулась?
— Пущай орёт, — сладко потянулась Стеша.
— Да ты послушай!
— Счас, счас, — она почмокала губами и залезла с головой под одеяло, приноравливаясь уснуть.
— Ну и дрыхнешь ты, — завистливо проворчала Тоня и спустила ноги на холодный пол.
Хотела встать, но тут что-то ворохнулось в ней и осадило на кровать. Остудной волной полыхнула боль.
— Степанида, Стешка! Проснись же!
— Чё? — вскинулась девка, разлепляя глаза.
— Кажись, приспело… ой, мамоньки! Ой, Стенька-а…
— Счас, счас. Я мигом за Петром Николаевичем, мигом.
— М-м-м… не вздумай. Какую-нибудь бабку ищи. Моисеиху зови… стыдно с чужим мужиком при таком деле. Ой, больно, Стеша-а-а!
Но ей отозвалась только прихлопнутая дверь парфёновской избенки. Тоня лихорадочно нащупала спички и зажгла лампу. Под исподней рубахой тугим клубком шевелился уродливо вспухший живот. Истошный вой оглушил шагнувшего через порог бородатого врача.
— А-атставить! Ты что, не знаешь, что сейчас бабы уже не кричат? Постановление вышло… Эко тебя раздирает, товарищ Гусевская, — уже спокойно обронил Пётр Николаевич. Доктор начал не спеша полоскать руки, позвякивая стержнем умывальника, — небось, когда милуетесь, не страшно, а счас воете. Да норовите пожалобней взять… эх-ха-ха.
— Стешка, — промычала Тоня, — прогони этого варвара, чтоб не измывался. Не то счас встану. Я тебя за кем послала? — еле слышно просипела она, кусая губы, пытаясь залезть под одеяло и отворачивая голову от срама.
— Я те встану! Отпрыгалась, девка, — рванул подол рубахи врач, заголяя живот.
Тоня дернулась, с потугой влезла спиной на подушку, бешено сверкая глазами и ловя его руки.
— Уйди! Нет у тебя правов касаться меня.
— Есть, милушка, есть. Степанида! Придержи эту недотёпу, ибо я счас начну матюкаться на чём свет стоит. Да я на ваши кормилицы нагляделся до ряби в глазах, такую оскомину набил, что жениться досель не могу.
Не интересно. Не ты первая, не ты последняя. Дура! Подохнуть хочешь? Сдыхай, а дитя губить не дозволю по закону Гиппократа. А ну! Сползи вниз и убери свои лапки, не то счас свяжу. Расслабься… вот та-ак.
Воды уже отошли, счас мы тебя, товарищ Гусевская, из активистки произведём в наипервейшие мамаши. Мило дело! Благодарить ещё будешь и в ножки кланяться. Это поперва страшно, а потом, при твоей бабьей стати, зачнёшь детей катать, как курочка яички. Вот та-а-ак…
Стеша испуганно жалась к столу, расширенным от ужаса глазами следила за клещатыми ручищами врача. Им бы в кузнице наворачивать пудовой кувалдой. Он говорил ласковые слова ополоумевшей Тоне, а потом как-то разум рявкнул с нею вместе и поднял вяло шевелящееся дитя.
— Есть один! Степанида! Доверяю тебе хлопнуть его ниже спины и пробудить, басурмана, к новой жизни. Мне некогда, там ещё один активист понужает. Ты глянь! Этот куда бойчей, угребает руками, как моряк.
Сдвоено шибанул в уши забывшейся роженице крик младенцев. Она открыла глаза, сквозь слезливую мглу увидела в свете лампы на руках у Стешки и врача два белых комочка. Благим матом опять заорал петух.
— Ну, Тонька! — ворковал бородач, умело вытирая чистым рушником детей. — Перестарались вы с мужем. Оттого двойной приплод организовался. Да как по заказу, парень и девка. Ну, вражина! Это уметь надо же так угадать.
— Да что? Двойня? — невнятно прошептала она чёрствыми, покусанными губами.
— Хо-хо-хо! Стеша, мамаша глазам своим не верит. А коль ещё так лихо станешь баловать с мужиком, и от тройни не гарантирую, — залился смехом врач, задрав свою бороду, — ой уморила-а! Хо-о, хо-хо-хо-о. — Следом зашлась рыдающим смехом Стешка, а потом уж дернулись в слабой улыбке губы матери.
За стеной избы сатанел петух на возбудителей спокойствия в своих не вмеру огромных владениях. С этой ночи прищемила нужда беспокойную Гусевскую — отдалилась она от горячки культпросветработы.
Загубил окаянный старатель активную женделегатку и, по неразумению своему в вопросе текущего момента, сотворил из неё детную бабу на радость гидре мирового капитала. А может, и на горе.
Но вот, когда всё отболело и настала пора радоваться, то на Тоню накатила какая-то сухая злоба по отношению к ещё вчера желанному Егору, бросившему её одну в таком положении и скитавшемуся невесть где.
Потом, так же внезапно, с ещё большей силой, обуяла её глубокая любовь к мужу и детям, к их нежному молочному запаху, к заспанным мордашкам.
Они и глазки-то открывали, лишь когда жадно сосали груди, растопыривая маленькие пальчики, от прикосновения которых мать испытывала небывалое наслаждение.
Ребята оказались на удивление спокойными, совсем не ревели, даже пугали её этим. Ей всё ещё не верилось, что это она, Антошка Гусевская, явила на белый свет такое великое чудо.
Она отчётливо помнила себя в последние месяцы перед их рождением. Свою дурноту лица, его водянистую отёчность и кирпичные пятна по щекам, свои ощущения в ожидании последнего дня. Она уже тогда жила не для себя, а для них.
Лихорадочно и неумело кроила распашонки, какие-то несуразные штанишки, всё это без конца перебирала, вздыхала и опять шила, словно намеревалась одеть целый детский приют.
И тут ей захотелось похвалиться детьми, вот, мол, глядите! И порадуйтесь! Через две недели она запеленала детишек, перекинула сутунками через обе руки и понесла в окружком.
Шла осторожно, огибая ямы, ещё более покрасивевшее лицо излучало заботливый восторг. Ловила взгляды встречных людей и видела в них понимание, безукорную шутливость, доброе удивление.
С обеда работа окружкома была сорвана. Все собрались в её кабинете, тормошили спокойных детишек, открывали их и опять пеленали, тащили из магазина подарки, а к вечеру все переругались, выбирая близняшкам имена.
Какие только не выносили на обсуждение! Но тут же отвергали, предлагали новые: уборщица, та самая дородная Моисеиха, приволокла от своего деда святцы и сунулась было с ними к счастливой от такого внимания мамаше, но была вынуждена ретироваться от мгновенно сплотившихся в негодующем крике «воинствующих безбожников».
Наконец Бакшаев выдвинул на голосование свое предложение.
— Товарищи! Ввиду того, что наша комсомольская семья выросла в два раза, пополнилась членами будущего социалистического общества, дети не могут иметь аполитичные имена, потому что являются продолжателями революции.
Я предлагаю назвать Тониного сына — Рево, а дочь — Люция. Революция! Кто за, прошу голосовать. Так, принято единогласно. Все! Вопрос дня закрыт. Быковы Рево и Люция с пеленок усвоят идейную убеждённость рабочего класса и станут достойными гражданами нашего государства. Митинг закрывается, комсомольское крещение считаю законченным. Тоня отозвала в коридор Бакшаева.
— Вот что, секретарь. Без работы прокисать я не могу. Дай какую-нибудь бумажную работёнку на дом, пока твои крестники не зачнут бегать ножками.
— Что я тебе могу дать? Только сюда с ними не являйся, развалишь работу окружкома. Ты глянь, как все ополоумели, особенно женщины. Так что, сиди дома, вот закончим строительство детсадика — и тогда милости прошу к нашему шалашу.
— Товарищ Бакшаев, я не намерена с тобой играть в бирюльки и прошу немедля решить вопрос. Или каждый день буду тебя осаждать с ними вместе. Не отступлюсь.
— Ты не отступишься, — усмехнулся секретарь, — ох, Тоня, что же тебе поручить посильное. — Он задумался. — Вот что, смонтирована типография.
Через недельку выйдет долгожданный номер газеты «Алданский рабочий». Мобилизую тебя на скорейший подбор заметок. Можешь посиживать дома, я буду направлять к тебе рабкоров, а ты готовь материалы к печати. Сойдёт?
— Сгодится. Только дома я не шибко усижу, уже договорилась с Моисеихой, она приглядит за детьми, когда отлучусь.
— Не сидится же тебе. Да уж ладно, не сгуби голодом Рево с Люцией.
— Не сгублю, не бойся.
— Да, вот ещё что. Коркунов запурхался с отчётом по политпросвету и охвату культработой. Возьми у него документы и помоги разобраться.
— Ладно, до свидания, — она нашла Кольку и позвала к себе домой.
Стеша уже пришла из больницы и, при виде своего дружка, радостно засуетилась у плиты. Лучи закатного солнца прожигали избёнку через окно. После ужина взялись за отчёт. Колька усердно выводил строчки на серых листах бумаги:
«За отчётный период грамотность русского населения поднялась до сорока процентов, когда среди тунгусов и якутов грамотность едва шесть процентов. Согласно указаний особой комиссии нацмен при ЯЦИКе, среди туземцев, главным образом тунгусов, организовано восемь туземных Советов в округе.
Для них же имеются в наличии два хлебозапасных магазина с товарами на сумму свыше сорока тысяч рублей, распределены олени на сумму семь тысяч рублей, открыто два ветпункта и на стойбищах работает один ветврач.
На оседание туземцев за два года потрачено двенадцать тысяч рублей и отпущено кредита на тридцать тысяч.
На школьное дело ушло двадцать восемь тысяч шестьсот рублей, в новом бюджетном году отпущено в два раза больше для постройки новых школ.
Работают четыре тунгусские школы, ныне предположено открыть ещё три с шестьюдесятью стипендиями. От округа в Якутской совпартшколе обучалось три тунгуса, в этом году заступят ещё пять человек.
Два человека направлены в Ленинградский Севрабфак. Годовой расход по медпомощи на кочевья равен 27962 рублям. Общее число школьников в округе 246 душ».
Над отчётом корпели допоздна, а когда Стеша ушла проводить Коркунова. Тоня засела составлять, по заданию Бакшаева, план культурной работы окружкома.
Когда он был готов то внимательно перечитала его:
Культурный поход комсомола
Она подчеркнула заголовок.
«Всесоюзный культурный поход — одна из важнейших мер на культфронте. Мы обязаны завтра же развернуть беспощадную войну с безграмотностью масс, дать решительный отпор сгнившим пережиткам старого дореволюционного быта, ополчиться против нашего врага — алкоголизма, отравляющего организмы миллионов людей и самого государства.
Вот цель культпохода. Культпоход назначено провести до истечения года. Надо в эти оставшиеся месяцы развернуть активное наступление:
1. На фронте ликбеза. Немедленно ещё раз провести учёт неграмотных, открыть новые ликпункты во всех приисках и взбодрить работу действующих. Поголовно мобилизуются грамотные комсомольцы для учёбы неграмотного населения.
2. На бытовом фронте. Провести широкую ревизию условий жизни и отдыха рабочих. Поставить жёстко вопрос перед органами милиции о выселении с приисков хитрушек и шинкарок в 24 часа. Особо грязные и тесные бараки закрыть под снос, привлечь их жильцов к самострою светлых домов и оказать им помощь в кредитах, лесоматериалах, гвоздях и прочем.
3. На алкогольном фронте. Перейти в решительное наступление. Борьба с пьянством стоит на первом плане. Жители, в среднем, пропивают за год до двадцати процентов заработка. Это же повальная гибель от водки и сплошная преступность в пьяном виде. Культармейцы! Все как один на защиту здоровья рабочих, против мерзкого „зелёного змия“!»
Стеша заявилась поздно, смущённая и растерянная. Тоня подняла голову от бумаг, улыбнулась:
— Ты чего это такая шальная, как от медведя убегала, запалилась вся.
— Ой, Тонька, как хорошо на улице, такая лунная ночь, а ты сидишь взаперти, — она обняла подругу за плечи, и Тоня почуяла торопливый стук её сердца.
— Задушишь, отвяжись. Небось нацеловалась с Колькой досыта!
— Ну тебя!.. — Стеша зарделась и отвела глаза.
— Да я же без укора. Дело молодое.
— Зовёт он меня замуж, не знаю, что и делать. Страшно ведь! Тоня, присоветуй?
— А чего бояться? Раз зовёт, иди, если любишь. Парень самостоятельный и работящий. Я вот, как ни боялась, а очутилась в жёнах.
— Так в армию его забирают.
— Кольку?!
— Ну да, я ему сама говорю, давай распишемся до призыва, но он потом засомневался. Мол, подождём до возвращения, на КВЖД неспокойно, не дай Бог война, станешь, мол, потом вдовицей молодой.
— Молодец! Жалеет тебя. Завидую я тебе, Стеша, всё у тебя только начинается, а у меня трах, бах — и свадьба. И где же мой непуть шляется, неужто забыл меня и прилабунился к какой-нибудь бабе?
— Не оговаривай, что ты! Он так любит тебя, Тоня. Скоро прибежит. Егор твой — куда видней моего, я прям в него влюблённая, — скосила усмешливые глаза на подругу.
— Ты, девка, не шути, — построжела Тоня и подозрительно оглядела Стешу, — не то враз прогоню от себя, не погляжу, что подруга. И глазки не вздумай строить. Гляди…
— Да не ревнуй ты, поддразнила я тебя. Колька мой намного лучше. Бойчей на слово.
— Прям уж! До моего Егорушки ему не достать. Вот расхвалились мужиками! — засмеялась она и накрест обхватила Стешку сильными руками. — Мой-то, как обнимет — и дух не перевести. Соскучилась я по нему, прямо сил нет. Оттого и злюсь. Больше никуда от себя не отпущу, ни на шаг.
— Отпустишь, куда денешься. Мой дед говорил, что собаку и мужика надо изредка отпускать погулять, тогда они свой дом шибче ценят. Я своего мужа не буду сдерживать, где бы ни гулял, а лучше меня не найдёт. А если найдёт, значит, я маху дала, не баба.
Забойщик,
Счетовод,
Шурфовщик,
Деловод,
Печник,
Конторщик, Истопник, Уборщик, Бухгалтер, Плотник,
Милицейский работник.
Почтовик, Оленевод, Ломовик, Старатель,
Домохозяин, Обыватель
И прочий, и прочий.
Подпишись на газету «Алданский рабочий»!
Не жалей своей
Кассы,
Внедряй газету
В массы!
Газета освещает их спросы,
Твои,
Пусть она войдёт
Во все слои!
Газета выходит аккуратно,
Доставка на дом бесплатно.
Подписка на год пятнадцать рублей,
Спеши подписаться скорей!
Газета явилась не только детищем комсомола, но, главным образом, окружкома партии и профсоюза горнорабочих. В редколлегию вошли самые боевитые люди, самые грамотные. Все твёрдо надеялись, что газета станет действенным организатором, истинным рупором масс.
На страницах обсуждались самые животрепещущие вопросы. На третьей полосе печатался «Якутский уголок», где на якутском языке разъяснялась текущая политика.
Четвёртая полоса была самой занимательной, там помещались объявления и фельетоны, заметки рабкоров. Или, к примеру, такие объявления:
«Кто даст отвод?
В комиссию по приёму в партию окружкома ВКП (б) поступили заявления о приёме в партию:
т. Соловьева Ивана Васильевича, Хмурого Петра Лукича, Баранова Кузьмы Прокофьевича.
О переводе из кандидатов в члены ВКП (б):
т. Оськина Ильи Павловича, Гнетова Корнея Ивановича, Ващенко Мирона Ивановича.
Материалы, компрометирующие указанных товарищей, направлять в комиссию при окружкоме партии.
Это всё делалось не зря, а ради чистоты рядов партии. Мало кто знал приехавших и пришедших сюда со всех концов света людей.
…Игнатий Парфёнов случайно, на деляне, прочитал объявление и не поверил своим глазам: «Ващенко Мирон Иванович». Справился, где тот работает и живёт, пошёл глянуть.
Да сомнения отпали, тот самый Ващенко. Когда Игнатий, с помощью двух красноармейцев, привёл его в домзак, то следователь завёл протокол:
«Парфёнов Игнатий Федотович, 1871 года рождения, уроженец Зеи, в настоящее время проживает в Незаметном.
По национальности — русский.
Подданство: — РСФСР, паспорт получил в Незаметном.
Род занятий: — Старатель.
Соцпроисхождение: — Сын рабочего, имущества не имеет.
Соцположение: а) До революции рабочий приисков Бодайбо, Амура, Охотска и прииска Сарала, Енисейской губернии.
б) После революции рабочий приисков Алдана с лета 1925 года.
Состав семьи: — Женат, жена Парфёнова Лукерья Степановна, тунгуска-охотница, кочует по тайге. Имеют двоих детей.
Образование: — Самоучка.
Партийность в прошлом и настоящем: Состоит членом ВКП(б) с 1925 года в Незаметнинской парторганизации.
Судимость: — Не судим. При Колчаке сидел девять месяцев в тюрьме, как пленный красный партизан. Приговаривался к расстрелу и находился в „эшелоне смерти“ вместе с Бертиным Вольдемаром.
Парфёнов Игнатий Федотович, предупреждённый о привлечении за ложные показания, по существу дела на предложенные вопросы показал:
Вопрос: Расскажите, товарищ Парфёнов, что вы знаете из биографии гражданина Ващенко Мирона, работающего председателем Ороченского поссовета?
Ответ: Я был арестован в больном состоянии японцами на Зее и направлен под следствие на Красную речку, где в то время проводились массовые расстрелы белыми карателями. Угодил в „эшелон смерти“ по причине отказа назвать место нахождения партизанского отряда.
Вольдемар Бертин спас меня и ещё троих товарищей за выкуп, данный якутом Ивановым, нас перевели в тюрьму. Но там случился повальный тиф, а мы были переведены в военные казармы. И в это время надзирателем там служил Ващенко Мирон Иванович, тот самый, который, в настоящее время, председательствует в поссовете.
Этот колчаковский надзиратель тюремный бил нещадно прикладами нашего брата куда попадя, не дозволял разговаривать меж собой, отбирал ценные вещи у вновь прибывших.
Помню, один раз заключённые партизаны и красноармейцы, чтобы не помереть с голоду, получили с воли и собрали со всех более двух тыщ рублей, отдали Ващенко Мирону, чтобы он купил продуктов.
Надзиратель забрал деньги и бесследно с ними куда-то скрылся, больше мы его не видели. Многие опосля скрючились и померли от голода. Он подло обобрал нас и способствовал этим смертям. Такая сволочь достойна только одного — расстрела!
А он представляет у нас Советскую власть, да ещё норовит пробраться в партию. Отпустил бороду, голову бреет кажний день, думал, не признают, а вот, фамилию сменить не догадался…»
Молоденький следователь закончил писать и сказал:
— Я сейчас вам устрою очную ставку в присутствии понятых, и вы ещё раз, при них, повторите свои показания. Подождите пока во дворе.
Игнатий вышел, всё ещё кипя от раздражения и ненависти к Ващенко. Он вспомнил, как испугался бывший надзиратель, когда пришли за ним…
Скоро Парфёнова снова вызвали к следователю. Ващенко сидел у стола.
— Товарищ Парфёнов, — обратился к Игнатию следователь, — повторите свои показания и расскажите в присутствии понятых, откуда вы знаете этого человека.
— Что без толку говорить, у вас всё записано. Можете связаться с Бертиным в Якутске и только назовите ему фамилию — Ващенко, он вам обскажет не хуже меня, кем этот гад был. Враг этот человек, хитрый и уживчивый, вот что скажу.
— Всё же, повторите, это нужно для следствия.
Игнатий рассказал опять, где и когда видел Ващенко. Тот отпирался, вилял, всё отрицал, грозился пожаловаться на следователя, который поверил сумасшедшему старателю.
Но, припёртый неопровержимыми фактами, наконец, Ващенко сдался. Когда Игнатий собрался уходить, то бывший надзиратель отчётливо проговорил:
— Мало я вас извёл в ту пору, наука будет дураку… надо было бы всех под корень. Вот, в чём каюсь! — Вскочил, хотел ударить табуретом отвернувшегося к двери Парфёнова.
Следователь успел подмять арестованного. А у Игнатия ещё долго стоял в ушах сверлящий крик: «Су-у-у-у-ки-и, ну, погодите! Придёт наш час, уж тогда пощады не ждите!»
Угрюмо насупившись, Парфёнов вышагивал домой. Нет, зря он радовался, что борьба закончилась. Много ещё таится вражьей нечисти, не один Ващенко ждёт крушения Советской власти и дня расправы.
«Когда же это всё кончится, Гос-с-споди-и, — прошептал старатель, — когда придёт покой, устал я, устал от смертей и крови…»
Шла незримая борьба, ежечасная, непримиримая и беспощадная. Пробирались скрытыми тропами контрабандисты. В Якутии ещё действовали многочисленные банды, доставлялось из Японии и Америки оружие.
В начале двадцать восьмого года в Якутию, по решению ВЦИКа, была направлена специальная правительственная комиссия для оказания помощи автономной республике в политическом, хозяйственном и культурном строительстве, а самое важное — для окончательной ликвидации контрреволюции.
Возглавил её — Пузицкий, ближайший соратник Дзержинского; правительство СССР было обеспокоено из-за действующих на глухих пространствах Якутии банд.
Обстановка требовала решительных мер. На Колыме, в Охотской тайге и даже вблизи Якутска бывшие купцы, тойоны и недобитые попеляевцы серьёзно готовились поднять мятеж, захватить власть, а затем призвать на помощь иностранные державы.
В короткий срок были погашены многие очаги контрреволюции и выявлено немало главарей белого подполья. Кадровый военный, американский шпион Шмидт создал широкую агентурную сеть по всей Якутии: его люди ожидали сигнала, чтобы поднять восстание.
Но, в самый канун мятежа, Шмидт и ядро его штаба были арестованы чекистами. Они захватили много документов, благодаря которым, остальных заговорщиков взять было не так уж трудно.
Оперативный сектор ГПУ установил, что одну из групп контрабандистов возглавлял старый китаец по кличке дядя Гриша. Он развернул большую работу по завозу на прииски опия, его продаже и отправке золота тайными тропами в Манчжурию.
Поставщиками наркотиков на Алдан являлись крупный контрабандист с дореволюционным стажем — некий Кистов и его брат.
По заданию дяди Гриши, они ездили по разным городам СССР с целью приобретения наркотиков и, как потом выяснилось, попутно собирали сведения оборонного значения: знакомились в поездах с военными, бывали вблизи крупных заводов, интересовались численностью и вооружением частей Красной Армии.
Дядя Гриша имел, кроме Кистовых, ещё свою агентуру по переправке золота за границу. Удалось установить его связи с японским консульством во Владивостоке.
Сам дядя Гриша находился в России с 1917 года, много раз нелегально переходил границу. На приисках Алдана содержал тайные притоны, где процветала картёжная игра, сонная лотерея, опиумокурение, нелегальный постоялый двор для контрабандистов-восточников, не имеющих никаких документов.
При аресте матёрого преступника, у него было найдено около пуда золота и шесть фунтов морфия.
Братьев Кистовых взяли в Иркутске с большим количеством денег в совзнаках и с четырьмя фунтами золотого песка.
Быков, в самый раз, угодил на проводы Кольки Коркунова в Красную Армию. Призывники неумело и бестолково построились в колонну и пешим ходом, под командной двух военных, отправились к железнодорожной станции Невер по новой трассе АЯМ.
Сзади ехали две подводы с вещмешками. Стеша провожала Колю до Ороченских приисков, плакала и не верила, что расстаётся с ним надолго. Напоследок он её поцеловал, оставив от колонны, и смятённо проговорил:
— Ты жди меня, Стеша! Обязательно жди, расхорошая ты моя Степаша, скоро возвернусь и обженимся чин чинарём, — и бегом догнал уходящих. Шёл, оглядывался назад, пока не пропала она совсем из виду.
Жёлтые листья и золотая хвоя стелились под ноги идущим нежным шёлковым покрывалом. Томились далёкие взгорья в лёгкой кисее тумана. Колька вышагивал среди возбуждённых сверстников, думал о Стеше.
Негоже получилось с ней, осталась ни жена, ни невеста. Зачнут теперь охаживать её парни, глядишь, и выберет кого покрасивши да повыше ростом. Так и не увидать её боле…
К обеду солнце нешутейно припекло, разыгралось остатками летней силы. Идущие то и дело нарушали строй и жадно припадали пересохшими губами к придорожным нахолодавшим к осени ручьям, отдающим прелью вымокшего берёзового листа.
Отмахали вёрст сорок и вечером установили просторные палатки. Сутулый и худой возчик наварил на всю братию большой котёл мясной похлёбки. Был введён уже военный распорядок. Ребят распределили по взводам и отделениям.
Пятеро призывников, выпивших по дороге прихваченного с собой спирта, были немедля наказаны нарядами на заготовку дров, а когда все отдыхали и зубоскалили после ужина, их определили стеречь лошадей ночью, всем стало ясно, что кончилась молодая вольница и ждут их впереди нелёгкие испытания.
Началось приобщение к суровому мужскому ремеслу. Парни уже с уважением поглядывали на затянутого в ремни голубоглазого командира роты, косились на его наган в кобуре и с нетерпением ждали того дня, когда сами получат оружие.
На заре ротный скомандовал подъём и велел разобраться повзводно на физзарядку, а после неё заставил до пояса раздеться и обмыться в холодном ручье. Весь день на марше разучивали строевые песни, а на привалах комроты вёл политбеседы, рассказывал о новых танках и аэропланах.
К вечеру запалились от быстрой ходьбы, охрипли от песен, колонна вихляво растянулась по дороге. Иные, с непривычки, натёрли кровяные мозоли обувкой, а впереди ждали ходоков ещё более пятисот вёрст пути.
К исходу недели, новобранцы упёрлись в широкую реку Чульман. На противоположный берег в посёлок Утесный их стали переправлять паромом. Колька оглядывал рубленые дома всем известной заставы ГПУ на устье впадающего в Чульман широкого ручья. Заставу эту называли «Второй драгой».
Здесь круглый год проверяли всех выходящих на «жилуху» с приисков. На какие только ухищрения не пускались ларинские возчики, приискатели и восточники, чтобы проскользнуть мимо с золотым богатством.
Прятали тулунки в полозья саней, в хомуты, в свою одежду и даже глотали золотой песок, но на таможне работали настоящие «волки» розыска.
К примеру, у подозреваемых восточников заменяли старую одежду на новую китайского образца, а тряпьё сжигали на огромных противнях и, как правило, обнаруживали порядочное количество золота.
Или выдавали по стакану касторки, а потом самих же глотателей заставляли перемывать лотками общую парашу, набитую драгоценным дерьмом.
Особые хитрецы пытались стороной обойти заставку, но кругом, на самых тайных тропах, неусыпно дежурили пикеты красноармейцев, которые реквизировали золото…
Колька, с удивлением, смотрел на этих совсем обыкновенных парней в линялых гимнастёрках: они были чуть старше его, но как же эти ребята выработали в себе такую дьявольскую проницательность. Призывников они не трогали, а худого повара-возчика потрошили усердно и со знанием дела.
Всё же, нашли в оглобле выдолбленный тайник с тремя фунтами золотого песка. Настолько они уверенно и прилипчиво подступились к нему, что Колька не усомнился — эти ребятки знают обо всех всё.
В Утёсном оказалось пять новеньких автомашин «Бюссинг-Наг», привёзших на перевалочные склады грузы из Ларинска.
Командир роты быстро договорился с шофёрами и приказал своим подопечным лезть в кузовы. Оставшиеся четыреста вёрст мчались с бешеной скоростью, одолевая вёрст тридцать за час.
На станцию Большой Невер прикатили ночью. Оттуда Николая направили под Читу. Поначалу ему было тяжело, но через полгода он обвык, с завязанными глазами разбирал и собирал оружие не хуже командиров и приловчился неплохо стрелять.
На границе стало неспокойно.
Белокитайские формирования убивали советских граждан, обслуживающих КВЖД. С этим мириться было нельзя. Полк, в котором служил Колька Коркунов, сосредоточился у границы. Провокации с той стороны вскоре перешли в прямые боевые действия.
Одним затишливым вечером с тыла наших позиций к самым окопам бесшумно подкатила «Эмка» с потушенными фарами. Из неё вышли двое военных. Приказали собрать людей. Командира корпуса Вострецова Коркунов угадал сразу: тот представил командующего Особой Дальневосточной армией Блюхера.
В синем полумраке перед строем ходил крепкий, энергичный мужчина. Если бы где встретился в гражданской одежде, то Николай не догадался бы, что это тот самый прославленный полководец.
Блюхер из многих добровольцев отобрал усиленный взвод в сорок бойцов, остальным велел удалиться в окопы. Молча походил, заложив руки за спину, и обратился к красноармейцам:
— Покурите, ребята. Садитесь, отдохните и слушайте приказ. Вам необходимо ночью, желательно без единого выстрела, взять господствующую высоту.
Если её возьмете, судьба завтрашнего боя будет решена. Сразу от неё совершите бросок к железной дороге, повалите телеграфные столбы и прервите связь. На рассвете за вами пойдут войска брать станцию. Задача ясна?
— Так точно, товарищ командующий! — дружно ответили бойцы и разом вскочили на ноги.
Блюхер представил командира взвода, который будет руководить операцией. — Желаю победы! Я буду всё время у телефона, с вами пойдёт корректировщик, в случае заминки, он наведёт огонь полевых батарей на противника.
Блюхер указал на долговязого военного в очках, — предупреждаю, враг силён, по нашим сведениям, на высоте и станции сконцентрированы их кадровые части. У них большой военный опыт, головы зря под пули не суйте.
Тёмной промозглой ночью, обмотав обувь тряпками, сорок добровольцев взошли на высоту. Они забросали через дымовые трубы гранатами блиндажи, перекололи штыками противника, выскакивающих из землянок в одном белье.
Из оборонявших высоту на станцию прорваться не удалось никому. Окрылённый успехом, взвод красноармейцев бросился к железной дороге и вывел из строя телеграфную линию.
Медленно занимался рассвет, вместе с ним разгорался бой. Вокруг было ровное, как стол, пространство степи, ни куста, ни бугорка, человека видно за пятнадцать вёрст.
Одним из первых Коркунов ворвался на станцию вдоль железнодорожный насыпи. С водокачки, из которой лилась вода в тендер паровоза, беспрестанно строчил пулемёт. Бойцы залегли и начали окапываться.
Тут Колька и увидел корректировщика с телефонной катушкой за спиной, испуганно заползающего в какую-то воронку и закрывающего голову руками. Коркунов метнулся к нему, вырвал телефонную трубку. И заорал во всю мочь:
— Я тебя, тыловая крыса, этой трубкой счас как… по очкам, враз шесть глаз образуется! С башни пулемёт стольких ребят выкосил, а ты шкуру спасаешь?! — опомнился и прокричал в телефон: — Водокачку-у! Водокачку снесите! Командира убило. — Из трубки отозвался близкий голос, но Колька уже сунул её пришедшему в себя корректировщику.
Первым снарядом опрокинуло паровоз, от второго брызнули кирпичи — и водокачка рухнула. Колька вскочил на ноги.
— Взво-о-од! Слушай мою команду! В атаку за мной! Ура-а-а!
Снаряды рвались на станции, корректировщик что-то на бегу кричал в трубку, дзинькали вокруг пули, и одна переломила его высокую фигуру. А Колька залёг за вагонами, стреляя меж колёс по бегущему противнику. От близкого взрыва из открытой двери вагона вывалился ящик вина.
Колька машинально поймал катящуюся бутылку с яркой этикеткой и стукнул её горлышком о рельс. Хлебнул запалённым горлом глоток терпкой влаги, а потом снова поднял поредевший взвод. Основные силы ещё не подошли, а станция была уже очищена.
Красноармейцы закрепились на окраине и начали рыть окопы. Тут увидели, что идут на них развёрнутым фронтом наступающие цепи. Этих качающихся фигурок с винтовками наперевес было бесконечно много.
Приказ стрелять Коркунов не отдавал, ждал, когда они подойдут поближе, чтобы бить наверняка. Но вдруг раздался тонкий, пронзительный визг. Из-за станции широкой лавой вынеслась красная бурятская конница.
В кавалеристов стреляли, от ярости захлёбывались пулемёты, но не было силы, способной остановить эту страшную массу в молниях обнажённых шашек. Цепи бестолково скучились и побежали вспять… А ещё со времен Чингисхана известно, что убегать от конницы — это верная смерть.
От взвода Коркунова уцелело всего тринадцать бойцов, они вернулись на станцию. У разбитой водокачки исходил белым паром искорёженный паровоз, а рядом с ним лежал огромный бородатый казачина, всё ещё сжимавший руками повреждённый пулемёт.
Жёлтые лампасы были забрызганы каплями крови и подернулись кирпичной пылью. Колька нагнулся и вынул из надорванного кармана документы убитого.
Оказалось, что положил его молодых товарищей из «Льюиса» есаул Якимов, награждённый за храбрость самим атаманом Семёновым именным оружием, серебряной шашкой.
Немного в издальке лежал ещё один казак, молодой и статный, с малокровной дырочкой от осколка в виске. По воинской книжке — Спиридон Якимов. Колька злобно сплюнул и проговорил:
— С-собаки! Каких ребят покосили! Неймется же вам к царям возвернуться. А ведь, русские были…
Знал бы он, что из разбитого пакгауза глядит на него со страхом оглушённый и чудом оставшийся в живых Пронька Быков, родной братан Егора.
Не хватит у того мужества объявиться, уйдет парень к себе на хутор, где колготится пьяный отец, пославший младшего сына на эту бойню. Долго помнить будет Пронька молодого красноармейца, читающего документы побитых соседей-хуторян.
Когда были вдребезги разбиты банды на КВЖД, Коркунова назначили командиром отделения. Как-то в субботу, после политзанятий, бойцы занялись генеральной уборкой казармы.
Трясли матрацы, одеяла, драили полы. Смеялись, шутили, словно ещё недавно не витала смерть вокруг них. Вдруг прибежал дневальный.
— Коркунов! Звонили из штаба, приказали тебе срочно явиться.
Колька порядком струхнул. За каким чёртом вызывают к начальству в субботний день. Подтянул ремень, причепурился перед зеркалом. Шёл и думал, что же он натворил?..
Вроде, проступков не было… Вроде бы, всё чисто. В штабе разыскал дежурного, и тот ввёл его в кабинет. Там, за широким столом, сидели: командир полка Котельников, комиссар Романовский и начальник связи Жучковский.
— По вашему приказанию красноармеец Коркунов явился! — отчеканил Колька.
Комполка улыбнулся, показал на стул.
— Проходи, садись.
После этих слов у Кольки словно камень с души свалился, понял, что взбучки не ожидается, но тут опять забеспокоился: «А вдруг, что дома случилось?»
А командиры улыбаются, да и Котельников вдруг задаёт совсем уже нелепый вопрос:
— Ты что сегодня во сне видел?
— Знаете, — смешался Колька, — я в эти штучки не верю… что-то видел, но забыл… нет, не знаю. Да ерунду всякую… Девки иной раз снятся, спасу от них нет…
«Хохочут. Это уже совсем хорошо», — думает Коркунов.
— Ну, как здоровье? Как служба?
— Нормально… служу, как все.
— У тебя радость большая, Коркунов.
— Какая ещё радость, отец нашёлся?
— От Михаила Ивановича Калинина телеграмма, награждён ты орденом Красного Знамени! На вот, читай.
Колька обмер от неожиданности. Откуда-то издалека доплыл голос начальника связи.
— Блюхер нервничает, обстановка неясная, а тут матом, как загнёт приискатель по-свойски на корректировщика. Я параллельно слушал телефон, ничего не соображу, а Блюхер подпрыгнул и кричит: «Вот это боец! Узнать фамилию!»
— Правда, что ли, орден? Или вы смеётесь? — поднял удивлённые глаза Колька. — Я думал, им только больших людей награждают.
— Вот ты теперь большой человек, девушки прохода не дадут, — засмеялся Котельников.
— У меня невеста есть, нужны они мне больно.
Колька прилетел назад в казарму, как на крыльях. К нему подошёл дневальный, спросил, зачем вызвали.
— Орден дают… — неуверенно отмахнулся Коркунов.
— Какой орден?
— Красного Знамени, — уже уверенней проговорил Колька.
— Ребята! Братцы-ы! Кольку орденом наградили, — заорал дневальный, — такой героический орден не каждому даётся. Краснознаменец у нас в роте… вот это да-а…
После уже, когда Коркунов получил его и привинтил к гимнастёрке, то стал объектом пристального внимания: в Чите пионеры толпами ходили за ним, забегали вперёд, мешая идти.
Девушки подряд все оборачивались и вгоняли в краску стройного красноармейца. Хоть в увольнение не ходи или снимай награду и прячь в карман.
Командование части предложило ему ехать в военное училище. Колька уже было собрался, но пришло письмо от матери: объявился, наконец, больной батя, и теперь они еле перебиваются в нужде. Мать просила послать хоть немного денег детишкам на одежонку к школе.
Пришлось Николаю отказаться от поступления в военное училище: какая уж тут учёба, когда надо кормить семью и выводить в люди младших сестёр с братьями.
К концу службы он стал скучать по Незаметному, друзьям и особенно Стеше. Николай бережно хранил все её письма, частенько их перечитывал…
В Незаметном полторы тысячи горнорабочих отчислили зарплату за один трудовой день на постройку самолёта «Алданский рабочий», чтобы он зорко охранял красные рубежи. Многие вступили в члены Осоавиахима.
То, что среди дикой тайги выросли прииски, нахлынули в них массы людей, то, что бурно внедрялась механизация, и неугомонный Недзвецкий уже начал монтаж отечественных электрических драг, а вблизи заложили крупную паровую электростанцию, конечно, поражало Игнатия Парфёнова.
Но больше его потрясало перерождение тех самых старателей, которые совсем недавно, в погоне за фартом, знать ничего не желали, кроме своего барыша.
Они уже не хотели жить только ради себя: едва обучившись грамотешке в ликбезе, бойко читали по складам вслух газету, живо интересуясь мировой политикой и жизнью страны, а, когда забастовали английские горняки, собрали им на харчи более шести тысяч рублей, почитая борьбу рабочих за свои права в далёкой Англии своим кровным делом.
Активно подписывались на заём индустриализации, вступили в МОПР, в общество «Руки прочь от Китая», отчисляли деньги пролетарским борцам Италии, Польши, томящимся в застенках, в фонд газеты французских коммунистов «Юманите», на оборону СССР — сами ещё толком не отъевшись после голодных лет послевоенной разрухи.
Ясно, что приискательская масса становилась управляемой, её классовое чутьё обострялось и крепло. Каждый теперь наглядно видел, что, благодаря внедрению новой техники заметно растёт производительность, а значит, и повышается личное благосостояние.
Люди понимали, что лоточник-одиночка никогда столько не намывал золота за день, сколько артель добывала металла, с помощью механизмов, на каждого её старателя. Да и работать совместно куда веселей, шутки-прибаутки, здоровое соперничество…
Игнатий, из-за своей хромоты и преклонных годов, невольно отошёл от беготни с сидором в разведках, сколотил небольшую артель и теперь вкалывал на Орочене. Лушка изредка наведывалась в праздники, потом опять набирала харчей и подавалась в тайгу.
Ничего не поделаешь, рождена она была вольной охотницей и не могла переносить застоялого духа избы, ставила палатку рядом с ней или чум и жила привычным укладом.
В артельке Игнатия народ подобрался работящий до зверства. К этому времени начальство приисков стало награждать передовиков прилюдно у золотоприёмной кассы, что побуждало старателей к ещё большему соперничеству.
То отрез на костюм выделят, то американские резиновые сапоги, то кожаное «инженерское» пальто, и так каждый день. А русский человек всегда норовил выделиться: в бою ли, на пашне, на сенокосе и в других делах.
Таится в каждом желание блеснуть своей силушкой и сноровкой. То-то было радости, когда старшинка артели-победительницы степенно получал новенькие сапоги, небрежно перекидывал их через плечо и важно шествовал со своими товарищами. Вот, мол, глядите! И мы не лыком шиты.
Как-то в воскресенье, когда флаг над прииском был спущен, артель Игнатия решила наведаться в свой парник. Все оделись, как на большой праздник и двинулись в сторону Незаметного. Парник этот они отвоевали прошлым летом.
В один из таких же выходных собралось по объявлению у радиосопки видимо-невидимо народу на аукцион первого огурца. Устроен этот торг был по всем правилам.
На широком столе стояло фарфоровое блюдечко и в нём, как великая драгоценность, лежал тщедушный огурчик в пупырышках, выращенный в теплице агрономом Савицким. Люди сидели вокруг, сгруппировавшись по землячествам: там бодайбинцы, там амурцы, там зейские или новониколаевские.
Распорядитель аукциона — агроном Савицкий, перед его началом, разъяснил, что деньги за огурец пойдут не кому-то в карман, а на строительство большой теплицы и назовут парник по фамилии старшинки той артели, которая больше всего заплатит за экзотический для этих мест овощ.
Ей же давалось право снять первый урожай и каждый последующий год получать бесплатно ведро огурцов.
Раньше считали, что здесь, в так называемых, нежилых местах, овощи не могут вызревать. В двадцать шестом году терпеливые на работу с землёй восточники начали выращивать лук, капусту, морковь, картофель.
Партийные и советские органы поддержали новую инициативу, развернули широкую агитационную кампанию, направленную на сельхозосвоение Алданской тайги и организацию подхозов (подсобных хозяйств). Поэтому и был устроен этот праздничный аукцион.
— Внимание, внимание! Продаётся редкий овощ — огурец, просим старшинок называть свои цены.
Люди улыбались потехе, переглядывались, поддразнивали друг друга. Первым отозвался благообразный дедок Моисей. Встал, степенно огладил седенькую бородку руками и горделиво проговорил:
— Хучь и копеешная ему цена, в жилых местах этому овощу, ну уж так и быть, пятёрку от своей артели за нево отвалим.
— Раз, пять рублей! — дзинькнул по тарелки устроитель. — Кто больше?!
— Десять алтын! — отозвалось татарское землячество.
— Раз, десять рублей! Кто больше?!
— Пятьдеся-ат! — по старой ухарской замашке надбавил Игнатий Парфёнов.
— Кто больше?! Раз, пятьдесят…
Мужики крякали, чесали затылки, переговаривались и набивали цену все выше и выше. Захватила всех эта шутливая игра, никому не охота было ударить в грязь лицом перед другими.
Но и денег-то было жалко… Престиж — штуковина наиважнейшая в старательстве. Бодайбинцы бухнули аж двести золотых рублей!
— Кто больше?! Раз… Кто больше, два!
— Двести пятьдесят! — не стерпел Игнатий.
На более сумасшедшую ставку никто не решился, тут же Парфёнов внёс боны от артели и получил желанный огурец. При всех, весело скалясь, разрезал его на десять махоньких кружочков по числу едоков.
— Што? Бодайбинцы, слабо?! — подковырнул проигравших. — Знай наперёд зейских!
Теплица стала именоваться Парфёновской…
И вот теперь артель получила законное ведро огурцов, мужики малость выпили, посудачили с огородниками и двинулись назад к Орочену.
Их встретили нежданные гости. Из тайги за чаем с сахаром приехали Степан с Ландурой, оставив Лушку с детьми на стойбище. Пока старатели ходили в магазин и отоваривалась, старая тунгуска приготовила им в котле, по своему разумению, шикарный ужин.
Когда артельщики сели за стол, Ландура слила кипяток и вывалила варёные огурцы в широкое деревянное блюдо. Потрясённые старатели застыли с разинутыми ртами.
Но, что поделаешь, никогда тунгуска не видывала этих овощей и не знала, как их едят. Поднимать гвалт приискатели не стали, так как не хотели обижать Парфёнова, которого уважали и ценили пуще всяких огурцов. Посмеялись и забыли…
Игнатий воспитывал своих подчинённых доверием. На съёмках золота сам Парфёнов редко присутствовал, поручал это дело артельщикам по очереди, а он потом относил золото в скупку и, вернувшись, благодушно говорил:
— Ну-у, ребятки, сегодня сдали столько-то, наши весы малость прибрёхивают, приёмщик нам чуток прибавил весу, ясно дело, отказываться грешно от прибытка…
Повесит на гвоздик квитанцию, а там же на полочке весы и разновесы хранятся. Золото сдавали не всякий день, оно лежало чуть ли не на виду, и никто на него не зарился, не посягал.
Игнатий больше интересовался, сколько промыли тачек песков, куда вильнула струя россыпи. Если добыча падала, то подзовёт молодых: «Ну-ка, робятки, вы не курите, силёнок с избытком, пробейте пару опережающих шурфиков, вон та-ам», — приказывал уверенно и строго, но никогда не отчитывал за вину при всех.
К примеру, отведёт на перекуре в сторонку или задержит кого вечером на делянке и обожжёт укоризненным взглядом.
— Как тебе не стыдно, ядрена-корень, так с мамкой нашей шутковать. Ить она мужняя баба, шитвой нас обеспечивает, кормит и поит, ночей в хлопотах недосыпает, а ты, как девку гулящую, Нюркой её обзываешь? Нехорошо-о… Ежель ишшо раз услышу, собирай манатки и скатертью дорожка, иди с Богом.
…Игнатий поседел за последние годы, изморщинился, но ещё был крепок и разворотлив. Сейчас смачно жевал варёный огурец да нахваливал Ландуру.
— При моей бедности зубов, съеденных проклятой цингой, наипервейшая пища, молодец, тёща. Их можно в таком виде совсем не жевать, только посасывай себе, — хитро подмигнул тридцатилетнему крепышу Ивану Бутакову. — Ванька, у вас там под Качугом в деревне все однофамильные, што ль?
— Все, как есть, — с готовностью отозвался Иван, — деревня Бутаково зовётся от этова. Есть недалече Антипино, там все Антипины, в Павлово одни Павловы проживают. Так уж повелось.
— Как же вы баб и ребятишек не перепутываете?
— Знамо дело, бывает в такое… дык, всё одно, Бутаковы родятся, разницы нету…
Появилась гармонь, и потекли одна за другой раздольные песни. Игнатий спел свою любимую «Забубённую головушку», но показалась она ему чрезмерно горькой, ибо жизнь приискательская стала совсем иной.
Он вызвал из барака на свежий воздух Ивана Бутакова, они присели в издальке от дверей на ошкуренные брёвна. Легонько охватила жаркие спины ночная прохлада.
— Вот что, Иван, тебе хотел сказать, — начал Игнатий, — в артельке мы только двое партейцы… ты ведь сам видишь, что всё кругом на приисках творится не стихийно, а воротят жизни на правильное русло кадровые партейцы, старые партизаны с большевистской закваской.
Я сначала был сочувствующим, всё приглядывался, а, как довелось вступить в их ряды, то понял, что партейное слово несу в себе. Как на белый свет снова народился от такой ответственности. И ты мне помогай. Мы с тобой самое трудное должны шутя сделать.
Ты у мамки нашей, у Нюры, к примеру, хлеб добрый научись печь и обучи этому Ваську Трошина, чтобы в любой момент у нас замена была, да и не только хлеб… обязаны мы всё уметь, всему любого научить. На нас люди глядят, их надо убедить и разъяснить политику…
Ко мне как-то этот самый Васька подходит и суёт газету, а там пропечатано, как счас помню: «Троцкий выслан из пределов СССР постановлением особого совещания ОГПУ за антисоветскую деятельность», — Васька ко мне подступается, разъясни да обскажи, что за деятельность у него была, а я, как пенёк трухлявый, молчу, ни хрена не знаю.
А через полгода он мне опять напомнил, говорит: «По Алдану в Укулан приплыл парохода Якутскгоспара „Лев Троцкий“, почему, дескать, до сих пор злостный оппозиционер мутит воду наших рек и корабль не переименован хотя бы в „Коммунар“?»
Я на Ваську блымкаю глазами, ничего не могу ответить… Грамотёшки имею маловато, ясно дело, а учиться поздновато. Беда…
— Игнатий, ты случаем не знаешь Костю Шатрова из мастерских?
— Как не знаю! Кайлушки к нему не раз оттягивать на горн таскал. А чё с ним?
— Повезло Косте здорово, аж завидки берут. На днях уехал в Америку на два года для изучения драг и дражной работы, все расходы взяло на себя государство… Я чё про Костю-то вспомнил, вчерась бегал в Незаметный на американское кино «Дитя подмостков».
— Ну и как, понравилось?
— Такая мура, зря ноги бил. Один вор драгоценности умыкнул, а баба, до смеха ушлая и храбрая, ловит его и разоблачает, отводит подозрение от честных людей. Кино это состоит из шести частей-фильмов, будут зевать зрители целую неделю.
Никому не понравилась первая серия. Вот, в чём вопрос, зачем везут сюда за тыщи вёрст такую дребедень? Рабочему человеку все эти буржуйские штучки противны и непонятны, все ихние страсти-мордасти, закатывание глазок, обмороки. Тьфу!
Это похоже на изобретение машины для убивания блох, сначала блоху поймай, а машина потом убьёт, да ещё пальцы тебе оттяпает. Бестолковая и чуждая жизнь. Учат эти фильмы ненасытности, стремлению к обману и богатству.
— Ничего, вот окрепнем и своих кинов понаделаем. Слыхал? Начали постройку двух металлургических заводов-гигантов в Сибири, Магнитогорского и Кузнецкого. Отпущено шестнадцать мильёнов рублей для разгону… вот, куда наше золото определяется, надо работать ещё хлеще..
— Слыхал, явно и наше золото помогает, ить оно — мировые деньги. Что хошь на нево можно закупить, хоть самого энтого Чемберлена с потрохами, были бы мы в достатке. Ты прав, Игнатий, работать нужно всё лучше, только бы не война.
Последние штаны отдадим на оборону, лишь бы миром жить. У меня в Бутаково трое малых ребятишек, куда им деваться без отца, ежель меня под винтовку поставят?
А, всё одно, такая злоба гложет за разбой на КВЖД, уже два раза просился в армию, не берут, не особого распоряжения. Наши регулярные части дали белякам там прикурить.
— Правильно сделали, — усмехнулся Парфёнов, — не спросясь броду, не суйтесь в воду, господа… зубы враз повыщёлкиваем.
— Папиросы вчерась купил с рук, дорогие, зараза, — показал пачку Иван, — «Пушка» называются, дерут за них спекулянты по рублю, выгода — четыреста процентов.
— Купи махорку «Заяц» полмешка да кури. Кто не велит, а вообще-то, брось это дело, так жить куда чище, без дыма. Я сроду не курил.
— Шикануть хотелось, под инженера сработать.
— Ладно, Иван, пошли в барак. Озяб я чё-то. Надо спать, с рассветом топать на деляну. Хэх! Огурчиков ишо не желаешь отведать?
— Вот тётка удивила, — весело заржал Бутаков, — кому расскажи, не поверит, что варёные огурцы ел. Это надо же додуматься!
— Не смейся над ними… эвенки — что дети малые, добры и безответны, грешно над ними зубы скалить.
Артельщики уже угомонились. Лежали на нарах, похрапывали. Ландура со Степаном натянули у края леса полог. Рядом догорал костёр. Игнатий направился к ним расспросить о Лукерье и детях.
Удаганка сидела рядом со спящим мужем, курила свою старенькую ганчу. Невдалеке паслись олени. На реке пыхтела и гремела паровая драга, выгрызая золотой песок.
Игнатий присел рядом с Ландурой и молча уставился на угли костра. Первой заговорила тунгуска.
— Шибко худые времена идут. Однако, мор будет тайга ходи, люди собсем пропадай. Худо… худо.
— Зачем каркаешь, как старая ворона, — недовольно проворчал Игнатий, — не худо, а лучше стало.
— Зачем ворона! Зачем не веришь! — вскрикнула удаганка и перешла на эвенкийский язык. — Злые духи собсем обиделись на таёжных людей.
Улахан оюн Эйнэ, муж моей тётки, уже четвёртый год не камлает на Шаман-горе, не говорит со звёздами и своим Бордонкуем. Люди обленились и не приносят духам жертвенных оленей и не оставляют тряпочки на священном дереве. Скоро сдохнет подлунный мир! Сгорит тайга!
В костёр комарами будут падать огненные птицы с неба. Земля наших предков, буягинских эвенков, шатается от железных копыт страшного зверя — драги, пожирающей её.
Это — большой грех, ворошить землю и обрывать, без нужды, корни трав. Земле от этого больно, шибко больно, всё равно, что с живого человека сдирают кожу.
Он кричит… земля кричит… Будь проклят след золота! Будь проклято могун, родившееся в мёртвых камнях и погубившее олений мох, наши пастбища родовые…
Нет покоя горам и рекам, плачет светлой смолой срубленная тайга, стонут и падают под пулями пришельцев звери, помирают от ран в буреломах на радость чёрному ворону, вестнику конца мира, — она говорила всё громче и запальчивей.
Глаза её широко раскрылись, вспыхнули в них фиолетовые отражения углей костра, и Парфёнову вдруг стало невыносимо тоскливо от стенаний всегда молчаливой женщины. Невольно вслушиваясь в бормотанье Ландуры, он уже пожалел, что подошёл к костру.
— Ты сыбко хоросый музык, Игнаска, но ты, однако, лю-ю-чи-и и не знаешь великую тайну предков о солнечных камнях в нашей тайге. Эйнэ мне показывал эти слёзы солнца… Когда его дух Бордонкуй был молодым юношей, он полюбил бедную девушку Кэр из рода вилюйских эвенков.
Красивее Кэр было только весеннее солнце после долгой зимы. Бордонкуй привёз подарки в чум Кэр, много мехов и украшений, однахо, богатый был жених. Стал её сватать.
Но гордая девка поставила условие, что переселится в жилище его, только когда юноша убьёт солнце из лука, а она станет вех красивее и ярче.
Бордонкуй обезумел, собсем ум потерял… Он выстрелил в весеннее небо, но худо целился, и стрела отбила только краешек солнца.
Огненный кусок упал на чум гордой красавицы и сжёг злую девку, а потом рассыпался по тайге слезами солнца. Кто находит такой светлый и шибко крепкий камень, становится счастливым охотником.
В его чуме всегда много жирного мяса, рыба всегда прыгает к нему в оморочку, сохатый и сокжой идёт к его стойбищу, склоняя голову и жертвуя себя брату солнца… Так говорила сестра моей матери, жена Эйнэ.
Если люди найдут эти слёзы солнца, собсем пропадёт тайга. Став могущественными, они от жадности будут убивать подряд всё живое, само идущее к ним… а потом изведут друг друга.
Став братом солнца, человек делается ненасытным и несчастным, если он не добр душой и не делится своим богатством с другими людьми.
В него вселяется дух завистливой Кэр! О-о-о! Самый страшный дух, он грызёт мышиными зубами мозг человека изнутри и делает его безумцем… Он становится вонючей росомахой, пожирающей саму себя… О-о-о!
— Ну и нагородила ты, Ландура, — покачал головой Игнатий.
— Ты собсем эвенк, Игнаска, у тебя доброе сердце, Игнаска… собсем скоро мы с тобой помирай… тайгу жалко, зверя жалко… что наши внуки и дети будут в котле варить? Куда поведут тропу? Кругом будут стучать железные копыта… Худо… Как худо помирать, видя это… Игнаска…
«Всем! Всем! Всем!
Из Бодайбо приехал Фишер и открыл колбасную на Незаметном, Кооперативная, 50. Имеются в продаже всевозможные колбасные изделия. Принимаются любые заказы. Здесь же покупается свинина».
Егор лежал на кровати и перечитывал старые газеты. Жил он с Тоней пока что в Игнатьевом домике, а в свободное время от работы строил собственную избу на краю посёлка. К осени надеялся справить новоселье.
Дети играли на расстеленных по полу пушистых оленьих шкурах нитяными катушками. Тоня ушла в окружком по неотложным делам. Она настояла на том, чтобы в этот сезон Егор не отлучался с прииска надолго, всё же, трудно было управляться одной с маленькими детьми, только начавшими ходить.
«В селе Михайловском, Бийского округа Сибкрая, приговорён к пяти годам лишения свободы кулак Рыжих, поджёгший колхоз „Парижская коммуна“».
Егор уже видел кулаков своими глазами: открылся посёлок спецпоселенцев рядом с Незаметным, которых прибыло около шестисот человек для перевоспитания трудом.
Особых строгостей к ним не предъявляли, они так же работали на добыче золота, на строительстве и заготовке крепёжного леса для шахт, как и все остальные.
«В этом году Наркомпочтель предполагает установить сто тысяч новых громкоговорителей, в деревне будет установлено четыре тысячи радиоустановок. Предполагается число радиослушателей увеличить до миллиона».
Дети поссорились, отвлекли Егора от чтения. Они молчком вырывали друг у друга игрушку, он с улыбкой наблюдал за ними. Потом встал, помирил их, побалагурил, вытер им носы и опять взялся за газеты.
«В Покровском районе Рубцовского округа (Сибирь) крайкомом ВКП(б) обнаружены преступления и извращения партийной линии в деревне. Местные работники, в целях усиления хлебозаготовок, прибегли к недопустимым способам.
Насильно заставили сорок шесть крестьян, держателей хлеба, пройтись карнавалом по селу, со знамёнами, на которых было написано: „Друзья Чемберлена“.
Кандидаты партии, в порядке партийной нагрузки, мазали ворота дёгтем не сдающим хлеб, с ведома районных властей. Образовалась группа крестьян с явно бандитским уклоном, которые занимались насильственным изъятием хлеба у крестьян.
Отобранный хлеб сдавали заготорганизациям, а на вырученные деньги участники шайки устраивали попойки и присваивали себе суммы. В связи с этим, бюро Покровского райкома партии распущено. Рубцовскому окружкому объявлен выговор. Участники безобразий исключены из партии и привлечены к уголовной ответственности».
Прибежала запыхавшаяся Тоня и сразу стала кормить детей. Егор подсунул ей только что прочитанную заметку. Тоня мельком взглянула и отмахнулась рукой.
— Мы этот случай разбирали на бюро. У нас таких перегибщиков нет. Я взяла билеты в кинотеатр «Руда», детей отнесём к Моисеихе. Идёт «Кумир публики», девки говорят, что обхохочешься. Пустой, но смешной фильм. Пойдём?
— Пошли, я не против. В самый раз, сегодня выходной. Ты чё такая горячая прилетела, — притянул жену к себе и усадил на кровать, — поостынь малость.
Тоня, по новой моде, подстриглась накоротко, и ему было жалко погубленных кос. Золотистые волосы распушились, потому как степенно ходить она не умела, всё бегом да бегом. Неспокойно блеснув раскосыми глазами, Тоня возбуждённо заговорила:
— Ты же видал, как мы выступаем в клубах с живой газетой «Синяя блуза». Даём чертей разгильдяям, попадаются на прицел забюрократившиеся начальники. Продёргиваем их на людях так, что многие из них уже не здороваются и грозятся. Но, нас не запугать! Сегодня во Дворец труда нашло много народу, жалко, что тебя оставила домоседовать. Что говорить о нас, комсомольцах, когда некоторые партийцы дают дурной пример. Мы с трудом добились ограничения продажи спиртного, затвердили это на общем собрании горнорабочих. И что же? Как только в Джеконду привезли к рождеству ром, то партийцы первыми ринулись за ним, во главе с председателем поссовета Балдуриным. Потом он ходил пьяный и орал на весь прииск: «Я тут соввласть, что хочу, то и ворочу!» Прилюдно матюкался в клубе. Намедни мы ездили в Джеконду и в «Синей блузке» его крепко показали. Что потом началось! — Тоня весело засмеялась, отмахнув со лба волосы. — Рабкорам нашим угрожали за их безжалостную борьбу с бескультурьем и пьянством. Балдурин дошёл до того, что стал орать: «Я вас посажу в холодную под замок!» Да-а, чуть не забыла, мне сегодня звонили из геологоразведочного сектора и велели завтра тебе явиться.
— Зачем, не спросила?
— Не знаю. Если будут куда сговаривать в экспедицию, откажись. Я ведь, с мальцами, уйдёшь — работать в окружкоме не смогу. Так что отопрись.
— Тоня, — укоризненно посмотрел на неё Егор, — сама громишь несознательных, а меня делаешь таким же. Ведь, я комсомолец, что прикажут, то и обязан выполнить. Рядом с окружкомом открыли садик детский… я же — не нянька.
— Да ну тебя, — обиделась Тоня, — иди вон на шахту и работай, каждый день будешь дома, хватит скитаться по тайге. Я же скучаю по тебе, Егор, пойми меня тоже. И боюсь за тебя.
— Ладно, посмотрю, что за дело предложат, — перелистал газеты и улыбнулся, наткнувшись на несуразные объявления.
«Свиньи ушла со двора дивизиона ГПУ (белый боров кастрированный и второй белый с синими отметинами некастрированный, оба по второму году). За укрывательство будем преследовать!»
«В Москве закончился съезд глухонемых. Он призвал ежегодно проводить в СССР трёхдневник „Берегите слух“».
«Дерзкая кража коньяку… попался содержатель притона опиумокурения, кореец Ким Лен Ха… с прилавка магазина похищена пара катанок… автомобиль ГПУ от ленской пристани Саныяхтах до Незаметного прошёл в восемнадцать часов…»
Егор отложил газеты, не терпелось узнать, зачем он понадобился в геолсекторе, решил сходить туда…
Говорил с Егором начальник разведок инженер Степной. Прямо, без вступления начал с дела.
— Наш старый рудознатец Парфёнов рекомендовал вас в экспедицию Призанта. Она пойдёт по совершенно неизученным районам Учурской тайги сплавом по Гонаму. Игнатий нас заверил, что вы обладаете богатым опытом вождения плотов по бурным рекам и их надёжной вязки из брёвен. Ну как, согласны?
— Согласен. — без колебаний ответил Егор, — только у меня двое маленьких ребятишек, помогите устроить их в детсадик и выпишите аванс, в счёт зарплаты. Жене одной трудно будет.
— Поможем, вот записка, идите в кассу за деньгами, а в ясли с утра отнесите детей. Считайте вопрос решённым. Этой экспедиции придаётся очень важное значение. Завидую вам… Завтра утром в Нагорный идёт наш обоз, вам необходимо выехать по месту назначения.
Егор получил деньги и первым делом зашёл в магазин «Динамо», купил лёгкое бельгийское ружьё, охотничьих припасов и направился было домой, да столкнулся нос к носу с Игнатием Парфёновым. Тот вышагивал в золотоскупку с холщёвым мешком на плече.
Увидев Егора, обрадовался и потащил в магазин. Дёрнули по сотке бочкового спирта, в придачу им всучили по солёному зайцу. Они отдавали тухлым душком, и Парфёнов, не долго думая, барски швырнул тушки собакам, ожидавшим поедухи у крыльца.
Сытые и разморенные летним солнцем псы лениво растащили зайцев.
— Обопьются теперь воды, — сожалеючи покачал головой Парфёнов, — вот и обмыли твою покупку, стреляй на здоровье. Говоришь, Тонька стала на дыбки и не пущает в тайгу?
— Малость противится, скушно ей одной тут, с ребятнёй колгота, а всё норовит убежать в свой окружком. Бездомная баба…
— А сам-то, с охотой идёшь?
— Куда же денешься, если ты рекомендовал. Да и любо постранствовать в нехоженых краях. Ты не был там ни разу, на Гонаме?
— Вот туда не заносило, я сам бы с вами пошёл, да беда с ногой. Болит, зараза. Счас сдам золото и пошли ко мне. Были в гостях Ландура со Степаном. Верка с ними прибегла и зашалавилась на приисках с кобелями. Осталась у меня. Если хошь, возьми с собой, всё веселей будет.
— Она, поди, старая уже, а нам плыть паромами, кабы не сгубить собаку.
— Зверя ещё ловит вовсю, пошли, интересно, угадает она тебя или нет.
У золотоскупки вытянулся длинный хвост очереди. Когда добрались к окошку золотоприёмной кассы, стало темнеть. Бородатый приёмщик усердно отдувал принесенный песок, выбирая магнитом железняк. Игнатий засунул патлатую голову в окошко, внимательно следил за ними и подначивал:
— Ты, Ксенофонт, ишо пару разов дунь и бородой смахни с лотка под ноги мелкоту, да я пойду уж спокойно домой, сдавать будет нечего.
— Не учи учёного, — посерьёзнел приёмщик, проверяя кислотой горку золота, — восточники наловчились бронзовые опилки подсыпать, на вид сроду не отличишь. Иль льют расплавленную бронзу через прутья метлы в золу, из брызг образуются самородочки. Все вы шулера первой руки, глаз да глаз нужон.
Пока Егор сходил в Орочен за Веркой и вернулся, фильм уже начался. Тоня расстроилась не столько из-за его отъезда в экспедицию, сколько из-за срыва семейного культмероприятия. Верка признала Егора, а как увидела ружьё, вся подобралась и завиляла хвостом в предвкушении охоты.
Она почти не изменилась, только немного провисла спина и глаза стали ещё мудрее. Егору даже казалось, что иной раз Верка томится молчанием и вот-вот начнёт говорить человеческим языком.
Дети, совсем не страшась, лезли к ней, хватали её за хвост и уши. Верка не знала, куда деваться, но не огрызалась, дурашливо каталась на спине, отбиваясь лапами.
Через неделю Егор уже озирал с перевала Холо Ни Кан безжизненные пространства района Нагорного. Впереди горбился облезлой шкурой тундрового ландшафта Яблоновый хребет, по левую руку у горизонта белели гольцы Становика.
До боли знакомые места, где-то там за ними гремит Фомин перекат. Все события прошлого с новой силой вспыхнули в памяти Быкова, словно это было вчера, даже присмиревшая Верка застыла рядом и тоже смотрела куда-то далеко-далеко, поскуливая в своей собачьей нужде. Может быть, и ей мерещились былые тропы.
Призант был расстроен из-за того, что не удалось достать нужного количества оленей. Он уже отослал людей пешком в верховья Гонама спешно делать лодки, иначе, работа сезона будет сорвана.
Работы экспедиции планировались на пять лет, она должна была изучить весь Учурский бассейн, граничащий на севере с Алданским нагорьем и верховьями реки Маи, на востоке — с Охотским водоразделом, а на западе — с Тимптоном.
Из двадцати человек были специалистами шестеро, а остальные — рабочие. Призант разбил экспедицию на две геолого-поисковые партии и одну астрономотопографическую.
Только в начале июля добрались они к лодкам, помогая немногим оленям тащить груз. Решено было, что одна геолпартия пойдёт боковым маршрутом, а остальные — двинутся вдоль Гонама.
Стояла жара. Лодка с большим риском продиралась меж камней обмелевшей реки. В ней было пропасть рыбы, таймени шевелились в прозрачной до дна воде обрезками брёвен, хариусы гонялись за мошкарой, стаи ленков и лимбы застили дно тёмными спинами, словно кто нарубил ольховых палок и накидал их в ямы.
Егор всё свободное время азартно рыбачил, закармливал утомлённых работой людей. Перед устьем Ытымджи он пошёл рано утром вниз по реке разведать проходы на перекатах.
Мельком обратил внимание на здоровенный топляк, застрявший на мели среди галечника, а когда возвращался обратно, то, от неожиданности, вздрогнул и остановился.
Это бревно чмокнуло огромным ртом, сгладывая зазевавшегося ленка. Егору ещё не доводилось видеть такого громадного тайменя, почти в два человеческих роста длиной. Быков сдернул ружье с плеча и медленно двинулся к нему, прячась за валунами.
Рыбина сморено грела спину под солнышком, едва пошевеливая плавниками величиной с ладонь. Маленькие глазки чудища озирали пространство впереди себя. Пара крупных хариусов спускалась по течению на яму и почти упёрлась в его широкую морду хвостами.
Таймень смачно хлюпнул пастью, лениво колыхнулся с боку на бок, показав жёлтое брюхо. «Вот обжора!» — поразился Егор и выстрелил картечью в голову рыбине. Таймень взвился торчмя, разметав хвостом крупную гальку.
Егор позабыл в азарте обо всём на свете и кинулся в воду, чуть не захлебнулся и кое-как волоком дотащил на косу стихающую рыбину.
Успокоившись, еле оторвал тайменя от земли. Пришлось тут же его выпотрошить и отрубить ему голову, чтобы донести рыбину на спине к биваку.
От этого места Гонам бился в перекатах, словно тот раненый таймень. Швырял и опрокидывал лодки, и Призант приказал бросить их. До устья Сутама пошли с грузом на плечах.
Там ещё зимой была создана продовольственная база. Минуя прижимы реки, через неделю одолели последние полста вёрст и разбили стан у лабазов. Отдохнув, начали обследовать район и успешно выполнили задание первого года.
В конце сентября основная часть людей двинулась по Сутаму на прииск Викторовский и вверх по Гонаму. А Призанту не терпелось взглянуть на всю эту реку, спланировать на следующий сезон работы. Егор, с тремя помощниками, занялся вязкой плотов.
Паромы вышли отличными — пригодились уроки Мартыныча. На плоты загрузили провизию, вытесали длинные шесты, и пятеро смельчаков, с двумя собаками, отчалили от берега.
По словам проводника, ушедшего с партией по Сутаму, до Учура было всего двести вёрст, не более, а там находилось стойбище эвенков.
От них на оленях поисковики решили выехать зимним путём к Незаметному. Откипела в небе перелётная птица, прошли гуси на юг. От тундры и Ледовитого океана следом за ними поднялась на белое крыло зима.
Перед тем, как уйти, старый эвенк-проводник долго уговаривал Призанта не сплавляться по Гонаму. Именно этот отрезок реки внушал издревле тунгусам мистический ужас. Гонам «взял» всех смельчаков, пытавшихся пройти вниз.
Большой кусок реки не замерзал от бешеного течения в самые лютые морозы, а по древней легенде тунгусов, русло внезапно уходило под скалы в страну злых духов Нижнего мира. Прощался эвенк с ними испуганно, как с живыми мертвецами или умалишёнными, плакал от горя.
Призант с Егором сплавлялись на передовом пароме. За каждым поворотом реки открывались хаотически вздыбленные скалы, обросшие густым лесом. В первый же день, со всего маху, взлетели на гребень первого порога.
Та верстовая ширина воды, тихой и спокойной, повернулась в вертикальную щель, и паром сиганул с пятиметрового уступа, чудом не задев за зубастые валуны.
Привязанные собаки дружно взвыли от страха, шесты бестолково выгибались в жутком котле, где кипела и пенилась ревущая вода. Плот било с размаху о гладкие стены, выкидывало из вертящихся воронок на косы и опять несло вниз.
Прошли три такие порога и затаборились на ночь. На втором плоту рабочие чуть не передрались, да и у Егора, от чудовищной психологической нагрузки, возникла неприязнь к Призанту, ему казалось, что напарник всё делает не так. Егору было знакомо такое состояние, и он сдерживал себя.
Дальше было ещё страшней. Тимптон, по сравнению с этой рекой, теперь представлялся Егору смирной речушкой. Услышав надвигающийся рёв нового порога, люди замирали сердцем и судорожно хватались за шесты.
Паромы, на бешеной скорости, швыряло с очередной водяной горы, их чудом не опрокидывало и волокло вниз.
Скалы подпирали небо всё круче, и уже верилось в тунгусскую легенду, что, где-то пробив твердь, река может нырнуть под землю, столь необузданная сила бушевала кругом. Пройдя с десяток таких порогов, они внезапно увидели впереди громадную стену воды, взлетающую к вершинам скал.
Река с разбегу прыгала вверх на многосаженную вышину, и только утробный хохот духа гор Мусонина доплывал из-за неё. Путники судорожно подгребли к берегу и поспешно вылетели с плотов на сушу. Вымотавшись не столько физически, сколько психически, они решили дальше идти пешком.
Но всё же, было интересно, что станет с паромами на этой водной горе. Егор и Призант забрались вверх на скалы и их глазам открылась страшная картина.
После бешеного прыжка воды через выпирающий уступ она обрушивалась вниз многочисленными каскадами таких диких водопадов, что невольно хотелось перекреститься да помянуть Бога, вовремя остановившего людей.
По команде Призанта рабочие оттолкнули разгруженные плоты. Набрав скорость, тяжёлые паромы выскочили на гребень и стали кувыркаться в воздухе, с хряском разлетаясь на брёвна, которые ломало, как былинки, и уносило, словно действительно в глотку злобно ревущего духа гор.
Егор прижался грудью к камню, как бы желая слиться с ними и не попасть в клубящуюся реку.
До предела нагрузившись провиантом, члены экспедиции вкруговую обошли пороги, разбили пониже их стан: натянули у опушки леса две палатки, сделали небольшую баньку и почти целый месяц отдыхали, ожидая, когда грянут морозы.
Ходили в маршруты, на охоту. Призант обрабатывал собранный материал экспедиции. Ими были найдены такие же порфиры, с которыми была связана золотоносность Алдана, и породы юрской эпохи с отпечатками папортников.
Кембрийские отложения захватывали огромную площадь, но самое главное, Призант сделал ошеломляющее открытие и радовался ему, как мальчишка. Однажды вечером у костра он поделился своими идеями, которые, по его словам, вызовут бурю разногласий в учёном мире.
Суть открытия была в том, что естественные отложения юры были погребены под магматическими породами, называемыми археем. Более молодая порода оказалась под самой древней наперекор логике.
Этот факт в корне менял устоявшееся представление относительно образования всего Яблонового хребта. Призант размышлял вслух:
— Видимо, была обширная дислокация тектоники от берегов Амура, и сюда пополз надвиг архея. Мощные складки земной коры были оторваны и смещены на огромные пространства в сторону севера, они и поглотили юрские отложения.
Можно заключить, что Яблоновый хребет — не естественный водораздел между Ленским и Амурским бассейнами, а громадная территория надвига с юга. Здесь имеются порфировые массивы, явно золотоносные и, возможно, продолжающиеся от Алдана. Тут и нужно в дальнейшем искать россыпи ко ключам.
Река замёрзла только в конце октября, но ниже крутых перекатов она все ещё не сдавалась ледяному плену и яростно билась, закутанная промозглым туманом.
Решили сниматься и двигаться вниз, а подобные места обходить по скалам. Каждому сделали небольшие нарты, погрузили на них остатки провианта, палатки и тронулись в путь.
Призант шёл впереди, а его нарту тащила овчарка. Выпал глубокий снег. И путники стали замечать, что они отупело думают только о дороге. Температура понизилась до минус сорока градусов. Так прошли более двухсот вёрст, никакого Учура не было и в помине.
Карты Геолкома оказались абсолютно неверными. Призант уже стал с сомнением говорить, что Гонам, возможно, не впадает в Учур. Настроение у всех было подавленное, к тому же, кончались и продукты.
Тогда порешили спрятать образцы породы в приметном месте, укоротили нарты на один копыл и заспешили дальше. Прошли ещё верст шестьдесят и, наконец, увидели Учур, вздыбленный громадными торосами.
Но стойбища эвенков там не оказалось. От отчаяния рванули вниз по реке и ещё через сотню вёрст, уже голодные, наткнулись на чумы эвенка Александрова, члена Учурского улуссовета. Даже этот опытный таёжник испугался нежданных пришельцев: оборванных, исхудавших, с обмороженными лицами.
Эвенк повёз их оленями по другому притоку Учура реке Гыныму на прииск Тырканда, но и в пути измученные геологи не успокаивались, заставляли его табориться в самых неуютных для ночёвки местах, уходили в заснеженные горы и тащили к нартам в сидорах обычные, в его понимании, камни с такими радостными лицами, что казались ему не людьми, а бессмертными духами, внушавшими священный ужас.
Он успокоился только на Гынымских таликах, незамерзающей части реки. Его попутчики бросились ловить рыбу, стоящую плотно у кромки льда. Два дня жарили, пекли, варили и ели непомерными порциями свежих ленков, хариусов.
Кругом трещала в тайге настоящая зима. Обмётанные куржаком деревья стыли в такой тишине, что от неё кружилась голова и было слышно, как шелестит пар от дыхания. Многочисленные наброды куропаток и глухарей сводили Верку с ума.
Она без конца лаяла в звонком от мороза лесу, теребила сбитых выстрелами тяжёлых птиц, потом устало плелась сзади нарт, намаявшись охотничать по глубокому снегу. Олени тяжело хрипели, проминая тропу.
Передовой шла почти пустая нарта, потом ехали лёгонький Александров, а уже пробитым путём легко шёл остальной аргиш. На ночь разбивали палатку, хорошо высыпались у жаркой печки и утром опять собирали оленей, копытящих ягель.
На Тырканде был уже большой посёлок и приисковое управление, подчиняющееся тресту «Алданзолото». Экспедицию встретили торжественно всем миром, закатили добрый обед и проводили в Незаметный, снабдив в дорогу хорошими продуктами.
В этой экспедиции и созрело у Егора окончательное решение посвятить себя геологии..
Утренняя звезда Чолбон медленно гасла над прииском. На востоке словно взлетел якутский стерх Кыталык. Солнце бесшумно распахнуло крылья, взмахнуло над тайгой и гольцами своими перьями лучей. Настал день.
Егор спешил на занятия в горный техникум, в который поступил сразу же по возвращении из Учурской экспедиции. Многому он подучился за лето у Призанта, завидовал его обширным знаниям.
А вечером Быков попал на комсомольское собрание прииска. Опять разгорячённая и пугающе-чужая, тут, на трибуне, Тоня неистово громила всех подряд, невзирая на должности критикуемых.
— В начале лета мы проведём межприисковый слёт групп «лёгкой кавалерии». В самый решительный момент начала золотодобычи соберутся во Дворце труда «кавалеристы» подсчитать свои трофеи в борьбе с лодырями, вредителями и бюрократами, сидевшими в канцеляриях госаппарата, совавшими палки в колесо социалистического строительства.
Копья «кавалеристов» должны быть острыми и готовыми к новым боям. Кончится чистка госаппарата, железной метлой мы выметем мусор, гниющий по углам, обволакивающий в бюрократическую паутину и заскорузлую скорлупу бумажной волокиты инициативу, творчество и революционный размах рабочих масс…
Но даже самая тщательная чистка не избавит нас от аппаратного мусора, чуждого и вредного. Бюрократы, лодыри и тайные враги вновь станут высовывать свои змеиные головы, шипеть и плеваться ядом, умышленно будут мешать нам работать на воздвигнутых лесах социалистической стройки.
Классовый враг, выброшенный из тёплых кабинетов, вновь будет ползти в них через любые щели, с целью подорвать изнутри наше общее дело, надев, для отвода глаз, искусственные маски стопроцентных пролетариев…
Служащий Армотдела милиционер Игнатенко — страстный любитель «зелёного змия» и затаившихся от высылки в жилые места хитрушек. Танцует пьяный по ночам у шинкарок, вместо того, чтобы привлечь их к суду за подпольную торговлю.
Продавец мясной лавки Васильев лучшие куски мяса прячет для знакомых и людей с «положением», а рабочим остаются рожки да ножки и голые рёбра, которые они метко зовут абажурами.
Механик выписал бочку спирта для строящейся Селигдарской электростанции, якобы для моторов, её тут же растащили, кто чем мог, и два дня никто не работал.
Стройка важной электростанции должна быть закончена в этом году. Нужен строжайший пролетарский контроль за выполнением графика монтажа.
Строительство движется чрезвычайно плохо, сменилось больше десятка начальников, а толку нет. Мы не должны оставаться в стороне и обязаны мобилизовать туда лучшие силы комсомола.
Все наши достижения и недостатки, всю работу — на смотр, на критику, на проверку масс! Братский привет томящимся в застенках узникам империализма от Алданской комсомолии! Беспощадная борьба правым и троцкистским ликвидаторам!
Тоня за каждым лозунгом яростно махала кулаком, словно в нём был зажат эфес шашки, разящей врага.
Какой-то незнакомый парень впереди сидящего Егора разборчиво сказал соседу:
— И как её мужик не боится? Это же — чистая сатана в женском обличье!
— Говорят, поколачивает она мужика-то. В прошлом году, кажись, даже руку переломала. Не-е-е… С такой бабой спать страшно. Зарубит топором и не моргнёт.
— Да ну?! Неужто руку сломала? Вот это дури у бабы!
Егор зло нахмурился, а потом рассмеялся. Вроде — мужики, а сами бабьи сплетни собирают. И с любовью поглядел на свою обворожительную «сатану». Но всё же, шевельнулась мысль: «У всех — жёны, как жёны, а мне достался от чёрта отрывок. Ведь, сделай неправильный уклон — и точно порешит».
Среди золотодобывающих районов страны Алданские прииски вышли на первое место и прочно удерживали его. Сами рабочие, проявляя бдительность, сплачивались в борьбе против чуждых элементов.
Среди специалистов скрытно действовали матёрые враги, агитируя раскулаченных совершать акты саботажа, расправляться с активистами и готовиться к вооружённому восстанию.
Одна из тщательно продуманных вредительских акций — выбор места для строительства Селигдарской электростанции. Только в самый разгар промывочного сезона стала очевидна допущенная оплошность.
Ударно смонтированные Недзвецким две плавающие золотые фабрики-электродраги простояли без энергии почти весь сезон, недодав многие пуды металла.
Станцию пришлось вновь перестраивать, а потом кончились поблизости дрова. Запас их, согласно проекту, должен был обеспечить СЭС в течение двадцати лет, а кончился он в год.
Станция основана в июле двадцать девятого года и обошлась в два миллиона рублей. Котлован умышленно вырыли на стыке таликов и мерзлоты, что грозило обвалом и осадкой, но никто тогда не придал значения выбору места.
Строительство велось по карандашным эскизам. За то время, пока возводили станцию сменилось пятнадцать руководителей строительства. Локомобиль Вольфа доставили с разбитым генератором, с погнутыми кувалдой катушками, его долго искали в Саныяхтахе, а привезли совсем с другой стороны, из Невера.
Для починки израсходовано свыше четырёх тысяч рублей, плюс тысяча долларов на заграничные части. Монтаж консультировали иностранные инженеры Майер Стрижевский и Джек Робертс.
Люди жили в землянках и палатках, над котлованом натянули сплошной брезент от морозов, установили печи. Не хватало квалифицированных специалистов. Первый агрегат собирали полгода, из-за утери в дороге многих деталей.
Наконец, всё готово, электростанция подключена к драге № 3, вывешены флаги и лозунги. На торжественное собрание, посвящённое пуску самой мощной в Якутии электростанции, собрался празднично одетый, принаряженный народ. Заиграл духовой оркестр.
Но агрегат № 1, в первую же минуту, потерпел серьёзную аварию. Задрало и разбило поршень. Вскоре под топками сгорают деревянные ряжи, залитые известью, устроенные, вместо надёжного бетонного фундамента. Это угрожает обвалом пода зольника. От осадки перекосило машины.
Начали повторное бурение, и на глубине трёх метров под основанием станции бур провалился в толщу жидкой глины. Оказалось, что оба агрегата плавают на болоте, первоначальное бурение было остановлено, как по заказу, перед его границей.
Начинать всё снова и переносить машины в другое место никто бы не позволил, нашли выход, закачали в это болото бетонную подушку под всю станцию. И опять: монтаж, капитальные ремонты, аварии.
А драгам требовалась энергия… Люди сутками не отходили от машин, учась на ошибках. Промерзали насквозь стены и отказывал водопровод, застывали приёмные водяные колодцы, лопались насосы.
Тогда день и ночь измождённые люди по цепочке передавали вёдра со снегом, и машины оживали, гнали по проводам киловатты к шахтам и драгам.
Казалось, что не электроток струился по проводам, а кровь и пот падающих с ног от усталости полубезграмотных, полуголодных, но злых в своей одержимой вере рабочих. Рядом со станцией рос посёлок.
Сотни лесорубов валили лес для прожорливых топок. Брёвна надобно было распилить и расколоть на чурки метровой длины, а дров уходило огромное количество, до трёхсот кубометров в сутки.
Едва всё наладилось, как машинист Павловский, имевший до революции свои мастерские, на полном ходу сливает воду из котла, и тот корёжится от адского жара, потом он же заплавляет в подшипники бабит с песочком и делает ремонт так, что вскоре машины разлетаются вдребезги.
И опять всё сначала… Опять позорное знамя из рогожи полощется над крышей, опять станция занесена на чёрную доску соревнования. Опять не заготовлены летом дрова по чьему-то злому умыслу иль разгильдяйству, снова, одна за другой, прогорают топки, и положение кажется отчаянным, безвыходным, страшным…
Выходят все жители после основной работы, а к ним присоединяются посланцы приисков, Егор и его сокурсники по горному техникуму бредут по пояс в снегу и тащат на плечах мёрзлые брёвна к станции. День и ночь густой дым рвётся из труб над тайгой.
Перемешались в едином порыве: комсомольцы, партийцы, беспартийные и спецпоселенцы, ещё недавно стрелявшие в таких же активистов из обрезов, поджигавшие колхозные амбары. Строится подвесная дорога в дальние распадки, летом сплавляется пятьдесят тысяч кубометров брёвен.
И всё равно присуждается рогожное знамя, слышатся укоры и сомнения. Красноармейцы ГПУ уводят Павловского и посменно дежурят у машин.
Сколько лошадей переломало ноги в каменных россыпях! Сколько их пало от надрывной работы, сколько затрачено труда и сил — не счесть вовек.
Но драги начали ритмично и неутомимо работать, работать, работать. Чёрная ночь. Грязь. Дождь. А они светятся, грызут полигоны, и струёй льётся желанное золото в ларь пятилетки.
— Враги? Чёрт с ними! Лишь бы не задохнулась станция. Шахты под угрозой затопления, если остановим подачу дровишек, подачу тока. Ты коммунист? Нельзя спать в такое время, выспимся на том свете.
Лошади опять тонут в болоте и кричат страшными человеческими голосами, они истощены, как люди, ползущие рядом в освободившихся постромках. За ними тянутся залепленные грязью брёвна: свет, жизнь, золото…
И вдруг! Кулак из дальней соловьиной губернии раскатисто смеётся и хлопает Егора по мокрому плечу и блаженно орёт: «Ешкина мать! Ведь я вконец тут опролетаризировался, ну его к лешему, дом, тут житуха веселей!»
У сучкобоя Маруси выпал топор из скрюченных кровяными мозолями пальчиков. Она горько плачет от злости и дырявым сапогом крушит сучки, наваливается на крупные ветки всем телом, её отбрасывает, как белку.
Наконец, пушистая ветка сосны покоряется, ломаясь гулким выстрелом. А драги работают, лезут настырно вверх по ручьям. И вот, уже вместо трёх кубометров, лесоруб успевает дать пять, десять. Налажена подвесная дорога, пришли на подмогу тракторы и грузовики.
Механический колун пластает метрового диаметра чурки, как семечки, открыты магазины и столовые на лесоделянах, в просторных домах посёлка Селигдар светло, сытно, открыта школа.
Прорыв ликвидирован. Напряжённая горячка спадает. К чёрту рогожное знамя! Над станцией реет красное полотнище, отвоёванное в бою.
Уже планируется строительство Якокутской станции на паровых турбинах, из камня и бетона, с паркетным полом, в десятки раз мощнее энергетического первенца Алдана. На Селигдаре уже пыхтят семь машин.
Из них две — отечественные, построенные на своих заводах, не уступающие ни в чём иностранным. Аварий почти не стало. Научились. Набили шишек, набрались опыта, знаний. Появились свои инженеры и механики…
В Незаметном появился Эйнэ. Слух о нём мигом разнёсся среди гоняющих почту тунгусов и якутов. Они собрались большой толпой за посёлком на лесной поляне. Игнатий случайно узнал об этом и пошёл поглядеть. Вокруг огромного костра камлал шаман, тряс лохмами и диковинным бубном над головой.
— Чисто леший, прядает, — пробормотал Игнатий. Толпа сидела вокруг огня в глухом молчании, повесив головы. Игнатий опустился на мох рядом со знакомым эвенком и тихо спросил: — Чё он орет, как дурной, никак не пойму?
— Шаман просит духов, чтобы они давали много золота на делянах, — страстно прошептал тунгус. — Эйнэ великий шаман!
Игнатий засмеялся, а эвенк обиженно засопел и отвернулся. С любопытством глядел на ополоумевшего старика и вдруг разобрал, что тот яростно призывает уходить с приисков, мешать лючи губить тайгу. Велит поджигать их дома и ломать машины, опять стать свободным таёжным народом.
Парфёнов такого измывательства не потерпел, поймал своими грабастыми ручищами Эйнэ и прямиком — в ГПУ. Несколько человек кинулись отбивать шамана, но, увидев наган со взведённым курком, спасители приотстали.
До самого вечера вся толпа гудела у ворот здания, отпрашивая своего посредника с духами, посылала делегации, умоляла отпустить.
Эйнэ порядком струхнул, когда Игнатий заговорил с ним на эвенкийском языке, клятвенно обещал убраться навсегда с приисков и больше никогда не агитировать против Советской власти.
И Игнатий отпустил колдуна на все четыре стороны. Ликованию тунгусов не было предела. Эйнэ важно вскинул руку над собой, дождался тишины и проговорил:
— С этого дня я главный советский шаман. В Верхнем мире была революция, и Бордонкуя прогнали, как белого царя. Велю вам славить могучего Эйнэ, отныне красного шамана.
— Хватит брехать! — неучтиво прервал его Игнатий. — Катись в тайгу и читай свои проповеди медведям. Ишо раз поймаю, дроворезом определю в домзак. Давай, давай, проваливай, попил из них кровушки, будя…
На следующий день будто и впрямь наколдовал шаман беду. Два фельдъегеря — сотрудники ГПУ Самодумов и Петров — везли в центральную приёмную кассу золото. Более двух пудов. Пекло жаркое солнце.
Лошади, отгоняя хвостами паутов, мерно шли под седлами. И вдруг из кустов ударили выстрелы. Петрова как ветром сдуло, он сиганул через кювет в ближайшие кусты и пропал. Самодумов поспешно вырвал наган из кобуры и принял бой, но тяжёлый жакан из охотничьего ружья сбил его с ног.
Расстреляв патроны, он потерял сознание. Только к вечеру его подобрали вооружённые партийцы с прииска, оповещённые случайным прохожим.
Когда в больницу подоспели на легковом автомобиле сотрудники ГПУ, Самодумов умирал. Успел только промолвить: «Петров трус, его надо судить, если бы он не сбежал, мы бы отбились».
Что тут началось на приисках, трудно вообразить! Похороны Самодумова вылились в мощную демонстрацию разгневанных горнорабочих.
Они требовали введения революционного террора в отношении преступников, выяснилось, что одна и та же шайка произвела до этого ряд убийств на других приисках и ограбила почту в Томмоте.
Ясно, что это — не случайная, а намеренная вылазка классового врага, создавшего кулацкую контрреволюционную банду, чтобы запугать людей.
Над гробом Самодумова выступил Горячев.
— Классовый враг выбивает подлым образом лучших рабочих Алдана. Всего год назад окружком ВКП(б) откомандировал в наши ряды товарища Самодумова. Трудный жизненный путь достался крестьянину деревни Конява Могилёвской губернии.
Он был батраком, железнодорожником, два года загибался в окопах империалистической войны, где, по воле царизма, гибли тысячи ни в чём не повинных рабочих и крестьян.
В девятнадцатом году он уже командует на Алтае партизанским отрядом, не раз был ранен, а с приходом Красной Армии стал политруком Первого Алтайского полка.
По приходу в наши ряды, он обладал стойкостью и выдержкой настоящего чекиста, партийца с двадцатого года. Товарищ Самодумов был политически развитым и хладнокровным борцом за дело народа.
Он получил закалку не только в партизанских отрядах и будучи политруком Красной Армии, но и в борьбе на гражданских фронтах с классовым врагом.
Он не отступил перед бандитами, которые достойны смерти за подлое посягательство на жизнь и золото народа.
Клянусь вам, что мы найдём их и будем судить по высшим законам социальной защиты. Смерть не пощадила борца-партийца, вырвала навсегда из наших чекистских рядов. Он погиб смертью достойных.
Спи, дорогой товарищ, твоя погубленная жизнь будет отомщена! — Горячев махнул рукой, и раздался залп винтовок, печально заиграл духовой оркестр.
Тут же возникло стихийное собрание и была предложена резолюция:
«Общеприисковое собрание трудящихся прииска Незаметного, заслушав сообщение о дерзком бандналете на сотрудника окротдела ГПУ и героической смерти товарища Самодумова, над его могилой постановило: объявить месячник общественной борьбы с преступно-уголовным элементом на Алдане, взяв на себя обязательство беспощадной борьбы и всемерной помощи органам ГПУ, милиции, угрозыска в деле выявления преступного элемента.
Бороться со всякого рода кулацкими, рваческими настроениями, шинкарством, притоносодержательством, развратом и картёжной игрой — этими неотделимыми спутниками бандитизма и родной стихией уголмира.
Общее собрание трудящихся Незаметного ещё раз подчёркивает, что в ответ на гнусно-предательские удары из-за угла пятилетку выполним в четыре года!
Что не покладая рук трудящихся на опыте борьбы с классовым врагом будут ежеминутно закалять своё классовое сознание, учить и воспитывать классовую стойкость вновь приходящих молодых горняков, чтобы, по первому призыву партии, стать на защиту завоеваний диктатуры пролетариата от посягательств, в какой бы форме эти посягательства не применялись.
Наряду с этим, общее собрание трудящихся поручает следственным органам, в наикратчайший срок, изловить бандитов, судить их показательным судом и просить окружком партии обратиться в высшие судебные органы с просьбой применения к бандитам высшей меры социальной защиты, с приведением её исполнения на Алдане, как ответный удар по уголовно-преступному миру.
В ответ на бандитский налёт, с целью хищения добытого золота мозолистыми руками трудящихся Алдана, необходимого для обеспечения темпов индустриализации страны, ответим сплочением рядов вокруг Коммунистической партии и, на смену погибшим, дадим лучших, преданных делу революции ударников.
Объявим беспощадную борьбу уголовникам, бандитам, протягивающим руки к золоту в момент бурного роста социалистической стройки, и отобьём горняцкой кайлой руки тем, кто попытается в будущем посягнуть на мирный труд, на преданных бойцов, стойких большевиков.
Для пополнения золота, похищенного бандитами у товарища Самодумова, мы обязуемся добыть золото, путём отработки в день отдыха и призываем последовать нашему примеру рабочих всех приисков.
Окажем материальную помощь семье погибшего сбором денег по подписному листу. В ответ на убийство и бандитский налёт, ответим массовым вступлением в ударные бригады и ответим врагу своими успехами в работе!»
Председатель собрания, старый большевик, предложил голосовать. Одним махом взметнулись сотни рук…
Преступниками оказались, как раз, те обюрократившиеся аппаратчики, которых бичевала Тоня в своих выступлениях. Те самые, пролезшие в щели кабинетов и занявшие тёплые места.
Смотритель дальнего прииска и управляющий прииском Незаметный. Чего им не хватало? Трудно сказать… Но они сколотили шайку и планировали большие дела.
Четыре бандита были приговорены к расстрелу, остальные — к длительным срокам заключения, в том числе две женщины, активные члены банды.
Откуда этот ферт выискался в Незаметном — никто духом не знал. Даже Игнатий, увидав его впервые, опешил в недоумении. Здоровенный белобрысый детина, лет за тридцать, с ярко-голубыми глазами и до неприличия красивым лицом, форсил так, что старый приискатель поразился подобной бесшабашности.
Парня, словно поместили в ледник, когда царили буйные времена разгула фарта, а потом отморозили и выпустили на свет Божий, в укор нынешним старателям за их скромность. На нём топорщились непомерной бабьей юбкой новёхонькие плисовые шаровары со множеством стрелок.
Алела атласная рубаха с позолоченными или золотыми пуговками. Кособочилась на голове пижонская клетчатая кепка с лаковым козырьком. На поясе золотились цепи, которые ныряли к часам в два кармана.
Разило от франта за версту наипервейшими духами. Всё это разом напомнило Парфёнову легендарные богатые ключи — «золотые алтари», волчьи драмы приискательства, мытарства золотишника настоящих кровей.
Игнатий угадал под этим внешним лоском — истинного карымца, так называли и почитали опытных старателей родом с реки Карым, как стальное кайло выкованного в горниле бед и невзгод, горячего и необузданного в достижении любой задумки.
Такие люди могут спать на голой земле, презирают золото и алчность людишек из «жилухи». Они умеют и могут — всё!
Лениво, с крайне огорчительной миной на лице, в показной тоске и скуке на недостойную суету вокруг, вышагивал он по дороге, поигрывая кистями нарядного кушака. Парфёнов не стерпел, окликнул.
— Эй, варнак! Откель ты выискался такой нарядный? — он подошёл и с удивлением стал трогать одежду парня. — Вот это удивил! Да двое часов на нём, да кушак расписной, да хромовые сапожки со скрипом. Ну и ну-у-у…
— Отвяжись, дед. Знай своё предназначение в жизни, топай куда шёл, — досадливо огрызнулся тот и опять поскучнел.
— Да-а… знатно одет, видать, пожива добрая была, промотать скорей норовишь и полететь с сидором опять за сопочки.
— Я — царь природы — Петюнчик Вагин, имею смертельную ненависть к дензнакам и намерен их перевести насовсем.
— Ишь ты-ы! — развеселился Игнатий. — Да ты, оказывается, самородно-красноречивый, в философиях кумекаешь. А я-то думал, дурень старый, что ты какой-то карнах, напыжился, срамотит приискательское дело в бабьих нарядах. Где пошил обновы?
— Тебе, какое дело, сказано, катись, — ловко сплюнул через зубы Петюнчик и раскурил папироску.
— Так шьёт одна модистка в Иркутске, Софа Кривая.
— А ты, откель знаешь? — в подёрнутых ленивой истомой глазах парня мелькнула искорка заинтересованности.
— Гиблое твоё дело, раз у Софки шитво заказывал, ободрала она тебя напрочь. Гульбанили, небось, у её подруги Ритки, по прозвищу Золотая Сиська?
— Гульбанили, — совсем уж удивился Петя, — всё верно говоришь. Но только я не авантюрист и проходимец какой-то, а владыка природы и фарта… Ты чё, дед, Вагина досель не знаешь?
— Сохача знаю, Вагина нет.
— Тю-у, нашёл чем хвалиться, мы с Сохачом — дружки гробовые, кто же его не знает. Дюже фартовый, дюжей меня, владыки тайги.
— Колоритная личность с классовой гнильцой — вот, кто ты, — хохотнул Игнатий, потом разом посуровел, — раз ты с Сохачём водился, то покажь немедля документы. А ну, покажь?
— Ты кто такой, чтобы требовать?! Счас как долбану меж рог и копыта на стороны отлетят, — устало отпихнулся Петя.
Парфёнов, со вздохом, вынул мандат ГПУ и всё же, проверил документы. Они оказались в порядке.
— Значит, Бодайбо гуляет. — Покачал головой и хотел уйти, но теперь уж Вагин хватанул за грудки.
— Ты по какому праву оскорбил меня подозрением? Хоть ты и ЧК, но не забывайся, — от его рывка у Игнатия расстегнулась на груди рубаха и открылся ревущий сохатый на скале, — откуда у тебя такая наколка? — поднял удивлённые глаза Петя. — Подобная лишь у Сохача имеется.
— Я и есть Сохач, ты ж видал в мандате прописано: Игнаха Парфёнов. Это фамилия Сохатого.
— П-правильно, — Петя с ужасом глядел на прихрамывающего здоровенного старика, по рассказам угадывая в нём легендарного приискателя. От брехни, что дружил с Сохачом, покраснел и неуверенно промямлил: — Пойдём для знакомства вмажем по сотке спиртика.
— По должности не могу, да и с тобой рядом от вони сдохнешь. Сколь зазря бабьих духов перевёл, ужасть!
— Нет, ты мне скажи, откедова знаешь Софку Кривую и Ритку? Неужто и Сохач к ним залетал?
— Хэ! — Игнатий рассеянно почесал затылок. Ясно дело, лет эдак с десяток назад тоже обнову у Софки шил. Опосля этого, очухался под Читой в телячьем вагоне, среди навоза. Гол, как сокол и башка чугунная, чем они меня опоили, досе не знаю.
— Точно! — возрадовался Петя. — От стервы наглющие! Со мной такая же история вышла, слава Богу, что эти обновки заранее с другом в гостиницу отправил. Вот идиётки, сколько же они, за все годы, нашева брата облапошили?!
— Ладно, айда ко мне в гости, раз молошными братьями оказались. Ты ведь, только с дороги и жить не приспособился где?
— Точно! — оскалил ровные и белые зубы Петя. — Как ты обо всём знаешь, ума не приложу.
— Ладно, пошли, владыко штанов, пристрою на ночь. Тут землячество бодайбинцев широкое, завтра сведу с ними, иди работай.
Быковы уже перебрались в свой дом, но Тоне вздумалось прийти к Игнатию за оставшимися вещами. Едва она перешагнула через порог, как Петя мгновенно напыжился и преобразился: в глазах разлилась медовая томность и ласковость.
— Ты стойку не делай на замужнюю бабу, — с ухмылкой предостерег Игнатий, — проходи, Тоня, чайку испей с нами.
— Плевать, что замужняя — эта баба станет моей, слово Пети Вагина. Нехай замужняя, сидай, подруга, будем разговоры говорить.
Тоня, оскорблённая вызывающей наглостью незнакомца, сердито сдвинула брови.
— Откуда ты приволок это музейное чучело дореволюционного ухаря, Игнатий?
— Да вот, старый знакомец приблудился с Бодайбо. Уймётся…
— Пускай не хамит, не то плохо будет.
— Ух, да ты, оказывается, самостоятельная девка! Всё одно, не упрямься, от меня не отлипнешь, — расправил плечи Вагин, — не такие красотки мне ноги мыли, а потом и воду пили. Смазливая ты до ужасу и силишься казаться недоступной, а всё одно баба. Все вы одинаковые, лапушки милые. Все-е…
Тоне было неприятно говорить с пьяненьким нахалом, она собрала в узел платья, взяла свою сковороду и уже шагнула к выходу, когда на плечи сзади легли сильные руки. Без разговору гвозданула Петю сковородкой в лоб и зло хлопнула дверью. Игнатий немедленно поднялся от стола.
— Вот что, мил человек, к тебе с добром, а ты с дерьмом. Проваливай немедля отсель, не то рёбра помну.
— Малахольная девка, — Вагин потрогал растущую во весь лоб шишку, — ну, погодь, я до тебя доберусь. Ага, нас тут не ждали, а ещё Сохач. Разве так дружков привечают.
С этого дня открылась долгая история изнурительной осады Тони Быковой залётным красавцем.
Игнатий потом пожалел, что познакомился с «владыкой природы», гнал его от жены Егора, даже колотил ещё разок, забыв в сердцах о своём служебном положении, не дозволяющем применять такой метод воспитания, но Петя ничего не хотел слушать и настырно добивался своего.
Настолько он был избалован своей неотразимостью, что в его голове не укладывалось, что им может пренебречь обычная баба. Им-то, Петей Вагиным, брезговать?!
Перевстревал Тоню на дороге, таскался за ней по улицам, спал на пороге её дома, благо Егор в это время заготовлял дрова для Селигдарской станции. Вагин даже позабыл, зачем приехал в эти места. Тоня, отчаявшись, написала Егору письмо, чтобы тот немедленно пришёл с лесосеки.
«Здравствуй, муж!
Одолел меня один новый приискатель, нету прохода в посёлке. Люди уже навели кучу сплетен и косятся со всех сторон. Или ты угомонишь его, или я положу гада на крыльце из твоего ружья, и останешься с детьми один, пока не отсижу в тюрьме.
Скорей беги, сил моих больше нету, как он мне обрыд. В милицию по такому вопросу стыдно идти.
Скучаю.
Егор заявился к вечеру, сдерживая себя от злости к неведомому человеку, посягнувшему на его Тоню. На крыльце сидел разудалый нарядный детина, помахивая веточкой, отгоняя комаров.
— Ты что тут позабыл, чадушка? — неприязненно оглядел Быков меланхоличного Петюнчика.
— Тебе, какое дело, хочу и сижу?
— Иди на улицу, я тебя в гости не звал. Нечего у моего дома шастать.
— Был твой, стал мой домик. Счас у нас социализма наступает, частная собственность отменена. Так что, не ругайся, иди с Богом откель пришёл, не то по морде невзначай схлопочешь.
— От тебя, что ли? — помрачнел Егор, и захотелось ему так гвоздануть по самодовольной и наглой харе, что аж скулы свела судорога.
— Продай мне Тоньку, озолочу, вот те крест! — мечтательно поднял Петя глаза к небу. — Знаю фартовые золотые ключи, как амбары добром набитые. Ребятишек, так и быть, отдам, а жену твою экспро-про-приирую на правах царя природы. Проваливай отсель, — и замахнулся кулаком. Это было последнее, что он помнил.
Когда Тоня пришла с детьми, то её муж поливал водой Вагина. Наконец, тот очухался:
— Ловко ты меня! — смирился Петюнчик и протянул руку. — Давай теперь дружковать. Ну их к лешему, баб! Одно душеубийство от этих краль мужикам. Гордись, первый будешь, кто меня с ног сшиб.
— Вставай и уходи, — Егор повёл детей в дом.
Тоня посмотрела на сидящего на земле парня в располосованной косоворотке, и вдруг ей стало его жалко за немыслимую настойчивость.
И только сейчас обратила внимание, как дьявольски красив Петя — на лице каждая чёрточка, словно выточена из розового камня, глаза опушены длинными ресницами, ямочка на подбородке… Тоня миролюбиво проговорила:
— Эй ты, парень, парень… вырос такой бугаина, только в шахте ворочать, а ты за юбками увиваешься. Говорила же, плохо кончится твоя затея.
— И ничуть я тебе не понравился? — почуял Вагин её смирение и оживился.
— Ни капельки! Больше не подходи, зашибёт Егор до смерти.
— Смерть, милая барышня, это обновление мира, путём разрушения старого и возведения нового на обломках. Она дюже разумна. Глядючи смерти в глаза, мужик становится настоящим мужиком, — опять взялся философствовать Петя. — А хозяин твой ничё-о. Крепкий парень. Так уж и быть, отступлюсь на этот раз. Только одно не пойму, как можно не полюбить меня? Петю Вагина. Эх, да чё говорить! Понравилась ты мне страсть как. Пойду твоей указкой на шахту, так и быть. Прощай, милуха…
После этой драки, в душе Егора остался мутный, нехороший осадок. Томила обида, а на кого — не разобрать. Вроде бы, жена ни при чём, что привязался к ней этот варяг, а потом Быков понял, что испугался своего минутного забытья.
Впервой накатило такое, что выключилось полностью сознание. Вспомнились слова японца о выработке бесстрастия, скрытности, бездумия в борьбе. Он ещё тогда ощутил, что за этим кроется изощрённая жестокость, ведь человек, усвоивший уроки Кацумато, подобен палачу.
Без меча может накласть столько голов, подумать страшно. Его упорно учили два года интеллигентно и культурно убивать, одним ударом кулака, ноги, тычком пальца, вырвать сердце у живого человека. Однажды Кацумато показал этот приём на годовалом телёнке.
Животное ещё стояло на ногах в недоумении, а в руках сэнсэя уже трепетало и брызгало кровью живое сердце. Егора учили смотреть на любого встречного, как на жертву, заранее ощупывать глазами уязвимые места для удара.
Но он, почему-то, не стал таким зверем, остерегла и помешала казачья школа деда Буяна. И теперь жалко было Петю-дурачка.
Но всё же, судьбе было угодно подружить Егора с этим непутёвым. Надо было кормить семью, и он, продолжая учиться в техникуме, пошёл работать на шахту.
Вначале было непривычно и тяжело: Егор катал по тёмному штреку тачку с тяжёлыми песками к подъёмной бадье, а в конце смены не чуял рук от усталости.
Со временем, обвыкся. Шахтное поле тянулось метров за четыреста, захватывало русло ключа отработкой в шестьдесят метров шириной. На глубине четырёх-шести метров, над плотиком коренной породой залегал золотоносный пласт в рост человека.
Полотно шахты поднималось на десять градусов к бортам, а через всю россыпь вниз убегал вассер-штрек, по нему сливалась вода со всех участков и бежала в зумпф к насосам «Дуплекс» и «Вейзе Монке», едва успевавшим откачивать её приток.
Начальствовал в шахте старый бодайбинец Фома Гордеич, он не вылазил из-под земли сутками, обучая новеньких завешиванию огнив — установке деревянного крепления из леса, показывал, как ловчей управлять тачками на скользких дощатых выкатах.
Со всех сторон давили плывуны, трещала от натуги крепь, талая вода лилась на голову и спину, от одежды шёл беспрерывно пар.
Тускло горели редкие огни освещения. Особого рвения к такой работе забойщики и откатчики не проявляли, так как, из-за уравниловки, введённой кем-то, они получали столько же, сколько и «верхние» рабочие, нежившиеся на привольном солнышке.
Егор быстро сошёлся с бодайбинцем Симоном Васильевым, тоже откатчиком. Симон был не только трудолюбивый, но и любопытный до крайности к делу парень. Ко всему приглядывался, всё выспрашивал у старых горняков и вскоре, за своё трудолюбие, был выдвинут в забойщики.
На его место взяли Петю Вагина, тот даже обрадовался встрече с Егором и приветливо с ним поздоровался. Одет Петя уже был в рваньё, свои наряды и часы он прокутил, азартно подначивал Симона за отстающий забой, назойливо лез с советами в каждую дырку.
Васильев был спокоен, даже усмехался. Как-то на перекуре в рудничном дворике он заговорил о своей работе на Бодайбо в концессии «Лена — Гольдфильс Лимитед».
— Еле сбежал оттуда, — печально качал головой Симон, — профсоюз горнорабочих там является ширмой к тёмным делам хозяев, никакой защиты от них не производит, зато водки навезли, хотя лотком в ней пески промывай.
Концессия в двадцать восьмом году свернула хозяйские работы для экономии и открыла старание, принуждая нас работать кабальным договором. Мы отказались, стали хищничать золото и менять его на продукты, чтобы не помереть с голоду в самый разгар зимы.
Концессионеры делают всё возможное, чтобы совсем прикрыть Бодайбо, портят россыпи, выхватывая самые богатые места, вывозят людей насильно в Качуг и отправляют пароходами. Кормят плохо, машин нет, клубов и отдыха никакого.
Зимой прошлого года прибежал сюда и не нарадуюсь. Тут чувствуется советская власть, можно работать полным ходом. Держу задумку создать молодёжную бригаду и поработать по-настоящему, без лодырей.
Только уравниловку в зарплате надо убрать немедля, иначе дела не стронешь. А то получается, что один с сошкой, а семеро с ложкой.
Симон Васильев скоро начал выдавать такие рекорды по кубажу, что Егор и Вагин работали как лошади, откатывая песок, и всё равно не успевали за ударником. Симон изобрёл новый способ проходки — подкалку.
Раньше били сплеча кайлом, отваливая небольшие пласты галечника и песка. Васильев же начал выкайливать снизу полуметровую щель над скалой-постелью, потом всё легко обрушивалось, не имея опоры.
Даже большие валуны сами выпадали под ноги. В других забоях в смену едва завешивали три-четыре деревянных огнива (рам), а Симон стал завешивать до десяти огнив.
Поначалу никто не верил, приходили со всех шахт смотреть, сомневались, считали и делали свои метки на огнивах, а после смены забой уверенно уходил вперёд на пару метров.
Двое откатчиков уже не справлялись. Симон по-своему реорганизовал бригаду, она стала регулярно перекрывать норму в два раза.
К этому времени уравниловку в зарплате упразднили, более квалифицированные рабочие стали получать больше, те, кто сачковал, — меньше. Эти лодыри быстренько разбежались с шахты.
Васильев доброжелательно учил откатчиков своим приёмам, считая, что взаимозаменяемость в бригаде должна быть полной. Самолюбивый Петя Вагин люто завидовал Васильеву, суетился с кайлом, старался обогнать передовика и «кумполил» забой, из-за отставания крепи сверху обрушивалась масса породы, приходилось бесплатно её катать всю смену.
На другой день Петюнчик снова кидался в атаку на забой, как бешеный и опять кумполил. От него сбегали откатчики, но он, всё же, научился работать без аварийных сбоев.
Когда о подкалке узнали в тресте, то инженер по технике безопасности немедленно запретил такой приём, только благодаря вмешательству окружкома партии были отменены все старые инструкции и поддержано новаторство.
Егор активно помогал Васильеву во внедрении новых, прогрессивных методов труда и потом даже написал о подкалке письмо Артуру Калмасу в Москву, где тот учился в институте Красной Профессуры. И ударники перебороли отсталые настроения — во всех шахтах стали осуществлять на практике передовые идеи.
Только одна шахта упорно работала по-старому, отпираясь тем, что у них сухие забои и подкалка не пойдёт. Тогда направили буксирную бригаду, в которую входили Вагин, Васильев и Быков. Вокруг явившихся ударников поднялась буря ехидных насмешек, горняки шахты были уверены в провале буксирщиков и терпеливо ожидали результатов, не уходя после смены домой.
Забои были действительно плохие и запущенные нерадивой работой, выкаты по всему пути завалены песками, их никто не подчищал, не убирал камни. Симон взглянул на своих помощников и весело подмигнул:
— Ну, робята, утрём нос безверным!
— Обязательно утрём, — уверенно отозвался Вагин, — лишь бы откатчики не сбились с темпа.
Васильев расставил людей по забоям и дал сигнал к началу смены. В неярком свете лампы перед Егором тускло мерцала спрессованная сухая галька. Он ощупал руками забой, пару раз ударил кайлом, приноравливаясь к новой породе, и послал своих откатчиков за крепёжным лесом, а сам начал подкайливать.
Кайло звенело, застревало между камнями, сыпались трухой пески. Егор разделся до пояса. Когда он пробил снизу глубокую щель и начал рушить породу, то тяжелые камни посыпались с глухим стуком.
Забегали с тачками откатчики, уже были навешаны первые огнива, а Егор, не останавливаясь, так же размеренно работал.
Спина его блестела от пота, заливало глаза, судорогой сводило уставшие руки, но он не сбавлял темп. Потом, словно пришло второе дыхание, примерился к породе и уже знал, где и с какой силой надо ударить, где подобрать верх под огниво. Откатчики не успевали, бегом носились по штреку к подъёмнику.
Перед самым концом смены, Егор подвесил двенадцатое огниво.
— Молодец, Быков, — похвалил Симон, — ты даже меня обскакал. Выполнил норму на двести сорок процентов. От это работа, я понимаю!
В забое собралась шумная толпа рабочих шахты, которые пригляделись и увидели двухметровую проходку, разом стихли, крякали, страшно удивляясь и не веря своим глазам. Некоторые уже загорелись новшеством, просили показать новые способы кайления.
Егору пришлось остаться на вторую смену. Неделю работала буксирная бригада, уже многие местные забойщики научились подкалке не хуже пришлых ударников.
Когда Петька Вагин прочёл о себе в газете статью, ликованию его не было предела. Один недоброжелательный дедок ехидно проговорил:
— Для орденка жилы рвёшь, парниша?
— А чё?! — разулыбался Вагин. — На моей наковальне он бы не помешал, — и хлопнул себя кулаком по широкой груди, — а ты, старорежимная гнида, уходь подобру с моего пути, невзначай кайлом зашибу. Я теперь ударник, могу ударить так, что от тебя лишь мокрое место останется. — Дедок бочком шарахнулся от дурня.
Ночью Петя вылезал из шахты и внутренним чутьём угадал какое-то движение за спиной, резко откачнулся. Кайло, нацеленное в спину, ударило рукояткой по плечу и со звоном полетело на дно колодца.
Вагин в бешенстве вскочил, догнал во тьме какого-то мужика и отлупцевал в горячке. Тот ползал по земле, целовал сапоги и плакал навзрыд, отмаливая прощение. У Пети зло уже прошло, живой — и ладно. Пнул напоследок покушавшегося на «владыку природы» и назидательно сказал:
— Нет такого ещё кайла, чтобы меня убить. Уматывай с глаз, да помни Петюнчика Вагина за доброту.
Когда буксировщики вернулись на свою шахту, то Симон придумал ещё одно новшество со своим другом Черновым. Взяли они не по одному забою, где откатчики в темноте не успевали увозить пески, а сразу по два, три забоя.
Вагин с Егором только освоили этот способ, а Васильев уже стал проходить забои большим сечением…
Всё это здорово воздействовало на рабочих, побуждало их по-ударному трудиться, толпами приходили перенимать опыт, глядели, как трудятся ударники, учились рекордам и делали их у себя в забоях нормой.
В шахтах начали монтировать ленточные транспортёры, электрическое освещение, улучшили откачку и отвод воды с поверхности. Стало сухо и весело работать. Отстающие подтянулись, стали сами задумываться, как улучшить работу.
Егора наградили за отличную работу швейной машинкой, ей Тоня была рада до пляса, а потом — патефоном, фотоаппаратом. А осенью тридцать первого года Быкова премировали свиньёй в центнер весом.
Дома уже были куры, Тоня при своей заполошной работе, умудрились не поморить их голодом, а свинью держать наотрез отказалась, считая это оппортунизмом и возвращением к частной собственности. Пришлось хрюшку забить к праздникам.
Тоня радовалась тому, что муж нашёл себе дело по душе под боком у семьи. Каждый день приходит домой, играет с детьми, «паровозом» катает их по полу. Рево и Люция в восторге, от своего батяни их ничем не оторвёшь.
Но тут пополз слух, что будет организована, по заявке Бертина, большущая экспедиция из двенадцати поисковых партий на Джугджур. Затомилось у Егора сердце по волюшке.
Вольдемар Бертин удрал от высоких должностей из Якутска и возглавил отдалённое приисковое управление на Тырканде. Оттуда он послал свою заявку, в которой говорилось, что летом 1921 года он проходил с отрядом красных партизан по тракту Аян-Якутск до Охотского моря через Джугджур.
На привале у одной реки, он был в ночном боевом охранении, вспомнил историю, что на эту реку ещё в прошлом веке золотопромышленник Сибиряков посылал своих разведчиков-хищников. Утром Бертин вырыл на косе охотничьим ножом ямку и промыл пески обычной чашкой.
Сначала попадались только знаки «бус», как их зовут восточники, а потом, в одной пробе, явилось весовое золото, годное для добычи. Первооткрыватель Незаметного настаивал в своей заявке на том, чтобы якутское отделение союзного треста «Золоторазведка» послало туда экспедицию для поисков россыпей.
Руководить Джугджурской экспедицией было поручено Зайцеву. Он уже перед этим нашёл золото на юге Якутии, где не раз лазили разведчики Ивана Опарина и ничего не обнаружили.
Теперь геологу предстояло штурмовать неведомый Джугджур (продолжение Станового хребта), отделяющий на востоке Охотское море от Алданского нагорья.
Николай Зайцев помнил, как Егор вывел голодную партию в посёлок Утёсный, и взял Быкова, без долгих разговоров, практикантом-коллектором. Тоне Егор пока не признавался, что готовит походное снаряжение. Игнатий услышал от него об экспедиции и тоже решился тряхнуть стариной.
И опять Зайцева преследовали неурядицы с «рогатым» транспортом. Вместо запланированных под грузы тысячи двухсот пятидесяти оленей получено три десятка крайне изнурённых маток.
Предвидя угрозу срыва экспедиции, геолог обратился тогда прямо в Якутский обком ВКП(б) и Совнарком, минуя все инстанции.
После разрешения из центра, купили лошадей в Таттинском районе. В разгар бескормицы они еле притащили ноги к Охотскому перевозу. Двадцать второго мая вскрылся Алдан, а через два дня в страшную весеннюю распутицу экспедиция тронулась по берегу реки Аллах-Юнь.
Шло полсотни человек с восемьюдесятью одной лошадью и тридцатью оленями. На второй день пути изыскатели добрались до бурно разлившейся реки Багдама. Пришлось развьючить лошадей и отпустить на подножный корм.
Большую лодку-утюг для переправы построили только через десять дней. Потом, за тринадцать суток, преодолели более трёхсот километров, миновали сорок бродов, перевалили три горных хребта.
Им предстояло обследовать более шести тысяч квадратных километров площади Аллах-Юдомского водораздела на широте Якутско-Охотского тракта, изучить узел трёх хребтов: Станового, Верхоянского и Колымского. Зайцев сформулировал задачи поиска так: «Нам необходимо идти с юга навстречу Колыме».
И они вступили в суровое каменное царство, прорвались в самые его дебри. Вблизи небольшой реки разбили стан главной базы. На другой день, с биноклем начальника экспедиции, Егор взобрался на самую высокую гору, чтобы осмотреться.
На фоне иссиня-тёмного безоблачного неба уходили к горизонту бесчисленные седловины хребтов, стеклянно-прозрачный воздух приближал заснеженно-угрюмые скалы, громады крепостей-останцов. От них конусами сбегали к бешеным рекам пологие осыпи.
Казалось, что всё это пространство дышало и жило. Медленно гнал ветер клочья синего тумана над альпийскими лугами, над густой бахромой лиственниц и стланиковой зарослью лощин, следом неслись причудливые стаи теней, похожие на табуны оленей.
Егор стоял безмолвно, стащив шапку с головы, жадно наслаждаясь величием гольцов, снежников, отвесной крутизны отрогами, изломами хребтов и расщелинами в них, гулом ветра в мрачных дебрях, над бездонными пропастями — каменной музыкой, необычайно широкой и раздольной.
Вдруг к его ногам покатились мелкие камешки, и на отвес скалы осторожно вышло стадо снежных баранов. Егор затаился. Животные его не заметили. Все, как один, пялились на столб дыма от костра у реки, тревожно фыркали и прядали ушами.
Егор выцелил одного самца и нажал спуск. Когда рассеялся дым, стадо словно испарилось. Но тут увидел шевельнувшийся рог над уступом и бросился к добыче. Баран умирал, он уже не обращал внимания на человека, только глаз рогача отражал круто выперший в него грозный хребет Дабан.
У Егора защемило сердце, удачная охота не обернулась обычной радостью. Он неотрывно глядел на бегущую в трещины мшелого камня алую кровь. Выпотрошил, взвалил зверя и потащил его к палаткам.
Терпкий овечий запах щекотал ноздри, а тяжёлый рог бил и бил по спине, и душа наполнялась безотчётной грустью.
Сырой парок отрывался от земли и плыл меж крон, вдогонку за отлетевшей душой первой жертвы непокойных людей. Егор вдруг испугался своей затерянности в этих дебрях, вспомнил детей, Тоню и, увидев палатки, хлопотавшего над костром Игнатия, заорал в безумной радости:
— Ого-го-го-о!
Парфёнов, издали заметив на плечах охотника тушу, застыл над котлом. В нём доспевала надоевшая за месяц пшённая каша. Не долго думая, он вывалил её в чистые вёдра и захромал к реке. Толпа рабочих окружила Егора.
Баран был вмиг освежёван, сварен и съеден в один присест. Более вкусного мяса ещё никто не пробовал. Нежное, сдобренное тонким жирком, нагулянным на первотравье южных склонов гор, оно таяло во рту, пахло чем-то душисто-сладким.
Партии разбрелись по разным сторонам от базы, исследуя реки и ключи. Спешно навёрстывали упущенное в начале сезона время. Егору и Парфёнову, как опытным сплавщикам, поручили особое дело.
С одной из партий они должны были подняться в верховья Аллаха и там сделать лодки-утюги и сплавным маршрутом идти вниз, останавливаясь в устьях притоков для их обследования.
Вскоре геологам открылась река, прозрачная и буйная, шириной до двухсот метров, со множеством перекатов, сменяющихся тихими плёсами. Перепад высот до высших водораздельных точек колебался от полутора до двух километров, местами попадались чрезвычайно обрывистые гребни.
Как-то наткнулись на наледь длиной в пятнадцать километров, с мощностью льда свыше четырёх-пяти метров.
— Мод! Мод! Мод! — торопил проводник растянувшийся в аргише вьючный караван. Олени идут устало, рядом с матками семенят ножками тугуты, пугливо шарахаются от людей и жалобно кричат, потеряв матерей.
Те отзываются призывным хорканьем, рвутся назад, путая связки. Поисковики часто берутся за топоры, рубят проходы в густом стланике. По озёрам кормятся утки.
Зыбуны болот скрываются травяными коврами. Они колышутся под ногами, порой с треском прорывается ненадёжный покров и жидкая грязь противно засасывает сапоги.
Парует мокрая одежда от затянувшегося мелкого дождя. Вьётся туча паутов, безжалостно с лёту они пронзают кожу оленей и откладывают в ранку яички. Вскоре черви-личинки, величиной с добрый окурок, начинают прогрызать шкуры животных, доводят их до безумия от боли.
Шкура, снятая с такого оленя, вся изрешечена, словно её прострелили крупной картечью. Людям достаётся от гнуса, вечерами выручают только дымокуры да прохладные ветры с дальних гольцов. На биваках олени залезают в дымокурные шалаши.
Чем выше продвигались геологи в верховья, тем более низкорослыми становились деревья, угнетённые и перекорёженные зимней стужей и буранами, и тем чаще попадались вздыбленные развалы камней, где и человеку трудно пролезть, а оленю с грузом и подавно не пройти.
На каждом притоке останавливались. Били шурфы, промывальщики орудовали лотками и осторожно ссыпали шлихи в бумажные капсюли для лабораторных анализов. Но и без них было ясно, что золота нет. Но Парфёнов не унывал, кудесничал с лотком, но ничего путного так и не обнаруживал.
Всех охватил прямо-таки лихорадочный поисковый азарт, вечерами люди в изнеможении падали на хвойную подстилку в палатках и засыпали, позабыв о еде. Потрачено столько трудов — и всё впустую? Стыдно будет показаться в Незаметном, засмеют.
Начальник партии студент-геолог нервничал, неудовлетворённый пустыми шлихами. Но ничего не поделаешь, отрицательный результат — тоже результат, это ему успел внушить Зайцев на своём горьком примере в первой экспедиции.
Больше всех сокрушался проводник-тунгус, чувствуя себя виноватым за родную тайгу, обижающую людей. Наконец, увидели такие каменные завалы по реке, через которые сплавом не пройти, и стали делать две лодки.
Установили бревенчатые козлы, напилили толстых досок. Парфёнов сам взялся делать карбасы. И вскоре судёнышки уже плескались на воде. Плоскодонки, на удивление, были устойчивы, даже человек. ставший на борт, не мог их опрокинуть.
Игнатий сел рулевым на передовую лодку, сплав начался. Проводник помахал им вслед рукой и погнал оленей на базу. Стремительная река бойко несла поисковиков.
Они часто останавливались, обследовали берега, заходили далеко в верховья ключей, возвращались ни с чем и опять плыли. Неожиданно наткнулись на лагерь геолога Соловьёва. Он уже обследовал район, где девять лет назад партизаны брали пробы, и вышел на Аллах.
Россыпи оказались слабого содержания. Но Соловьёв уже знал, что начальник другой партии, Веретин, открыл два богатых ключа с промышленным золотом. Отряды Суворинова и Семёнова нашли россыпи ещё в нескольких ручьях, а в последнем подняли прямо из воды пяток крупных самородков.
Якуты-проводники Соловьёва, братья Аксёновы и Пурдецкий, предостерегли Парфёнова — ниже по течению реки есть два опасных места: Шамайские пороги и Чёртово улово, подробности о которых они велели узнать у эвенкийского князька Шамая, живущего перед началом порогов.
Эти препятствия считались у местного населения дурными и непреодолимыми.
Скоро путников принял настоящий князь, жизнь которого практически никак не изменилась после революции, потому что его родовое стойбище затерялось в дикой глухомани. Да и ничем не напоминал он эксплуататора, а скорее был похож на старого, простого тунгуса-охотника.
А в своей первобытной общине исполнял обязанности вождя. Встретил Шамай геологов радушно. В хотоне из брёвен, стоящих шалашом и обмазанных глиной, горел камелёк. Дрова, наставленные вертикально под самый дымоход, медленно подгорали и оседали вниз. Князь достал плиточный китайский чай, настрогал узким ножом заварки.
После чаепития сам заколол оленя и поднёс почему-то Парфёнову, в знак особого уважения, горячую кровь в деревянной чашке. Игнатий её привычно выпил, больше никто не рискнул последовать его примеру, только Егор пригубил лакомство и съел кусок сырой печени.
Целый день гости отъедались мясом. У старика было два сына и дочь, старший уже работал проводником у Зайцева, но, несмотря на это, слыл лучшим охотником в округе. Дочь и старик, сносно говорившие по-русски, умоляли гостей не плыть дальше, считая это безумием. К вечеру Шамай повёл их к порогам.
Егор, глядя на беснующуюся реку, подумал, что кто-то словно умышленно разбросал на её середине в шахматном порядке огромные острые глыбы. Вода с рёвом кипела меж «опечков», как назвал их Игнатий, показывая дорогу среди камней.
По его словам выходило, что надо плыть по белым бурунам пены, именно они обозначают струю. Но всё равно не верилось, что можно пройти на лодках через эту жуткую мешанину камней и бешеных валов кипящей воды.
Глухонемой сын Шамая что-то знаками объяснил ему: оказалось, что он вызвался быть лоцманом на первой лодке. С ним поплыли Игнатий и Егор, следом отчалили остальные. Игнатий выруливал в струю, а Егор отпихивался шестом от летящих навстречу опечков, лодку заливало водой, швыряло и ставило на дыбы.
Вдруг сзади хлестанул крик: «То-о-онем!» — вторая лодка накренилась — в борту открылась рваная пробоина.
— Заткните её мешком с мукой! — заорал Игнатий.
Кругом громоздились вылизанные стены, пристать к берегу было невозможно. Наконец лодки вынеслись к широкой косе. Ремонтом повреждённого карбаса сплавщики занимались дотемна. Глухонемой за ночь сбегал к себе в хотон за одеждой и ружьём, поскольку решил сопровождать партию и дальше.
Это было очень кстати, так как он знал Чёртово улово: эвенк что-то мычал, рисуя прутиком на песке подобие двускатной крыши, и на её гребне изобразил две лодки, показывая на вёсла и как надо сильно грести.
Многие отмахивались, но Парфёнов упорно добивался от него истины, толмачил, что перед самым уловом надо сильно грести, иначе затянет в боковую воронку и потопит.
Но то, что поисковики увидели на реке, превзошло их самые мрачные ожидания. Огромные массы воды метались среди гладких стен-берегов и схлёстывались на середине трёхметровым островерхим гребнем длиной в пятьдесят метров.
Левый берег навис отвесной скалой у самого улова, на правом — каменный завал. Игнатий вскочил на корме и яростно закричал, наведя в лица гребцов ружьё.
— Не оглядываться! Идём по гребню! Грести сильнее! Грести, Грести! — а сам кинул длинную верёвку с привязанной палкой на заднюю лодку и стал править, не опуская ружьё. — Грести! Кому говорю!
Егор видел с носа лодки, что их ждало впереди, и у него всё внутри занемело. В конце гребня по обе его стороны вились огромные воронки глубиной на рост человека и шириной метров в пять. Кружился в них толстый кряж и стоймя уходил в воду.
Лодка чудом неслась по гребню. Люди со страхом глядели на ружьё, решив, что кормчий сбесился, и работали вёслами со всех сил. Как с высокой горы карбас плюхнулся в тихую заводь плёса, и только тогда сплавщики осознали, какие препятствия они преодолели.
Растеряйся Парфёнов хоть на мгновение — и все бы погибли. Задняя лодка всё же сошла с гребня, её кинуло в воронку у левого берега, с размаху шибануло о скалу так, что полетели щепки. Игнатий опять дико заорал:
— Хватайтесь за верёвку!
Из лодки посыпались мешки, ящики, а люди сами сиганули в воду. Гребцы первой лодки наконец выволокли на тихое место своих обезумевших товарищей. Матюкаясь и кашляя, те по очереди переваливались через борта.
Откуда-то из бездонья медленно всплывали раздробленная щепа, словно погрызенная зубами чудовища-водяного, вёсла и порванный мешок с палаткой.
— Ну, как там, у налимов в гостях? — весело поглядел Игнатий на искупавшихся в дьявольской купели.
Шамаев, как окрестили мужики глухонемого на русский лад, тоже радостно улыбался и показывал рукой на просторный бревенчатый балаган, угнездившийся у скалы…
Егор вздрогнул от неожиданности, когда загремели во тьме смутно знакомые колокольчики, догадка полыхнула в голове, и тут же над кустами угадал шапку с корявыми рогами, затем выплыл, словно привидение, сплошь белый олень, и шаман Эйнэ сполз с него в полном великолепии своих одежд.
— Капсе догора-товарисса! — махнул рогами колдун в лёгком поклоне.
Эйнэ небрежно бросил Шамаеву повод оленя, важно прошёл к огню и уселся, раскуривая причудливую, примерно с детский кулак трубку, которая была вырезана в форме головы ревущего медведя.
В глазных впадинах деревянного зверя мерцали кристаллы горного хрусталя, они свирепо блестели в бликах костра. По груди шамана, как и прежде, плыли утки из голубоватого металла. Геолог, начальник партии, только мельком взглянув на них, кинулся к старику.
— Платина! Братцы, самородная платина! Вы только посмотрите! — Эйнэ испуганно закрыл гагар руками, пытаясь отстраниться от возбуждённого лючи.
— Зачем кричишь, как ворон на падаль. Сам знаю, что платина. Эк невидаль! Таёжные люди из неё пули к берданам делают. Шибко хорошие пульки.
— Ещё бы, даже королям такое бы не пришло в голову, стрелять платиной. Но, как же вы её расплавляете, ведь нужна температура под две тысячи градусов?
— Однахо, плавим, мало, мало. Эк невидаль! У меня нож тоже платиновый, — он вытащил узкий клинок из ножен и подал его геологу. — Шибко хорошее железо! Собсем ржавчина не грызёт.
— Да, старик, ты прав, это уже ферроплатина, а утки сделаны из иридистой платины, совсем с другого месторождения. Где ты подобрал это «шибко хорошее железо», покажи место?
— Э-э-э-э… большой грех, нельзя, — и тут Эйнэ узнал сидящего в сторонке Парфёнова, зло сплюнул, — зачем ЧК тайга ходи? Плохой люди шибко стреляй тебя, пропади собсем.
— Я заговорённый, — усмехнулся Игнатий, — можа, только платиновой пулькой прошибёшь. А будешь пужать, конфискую твоих птичек и ножичек в казну государства.
— Эйнэ больше не шаман! Эйнэ красный купеса. Зачем обижать старика? Тайга место много, туда-сюда ходи, не трогай Эйнэ.
— Так где платину поднял? — не отступался Парфёнов.
— Дед моего деда поднял, не знаю где. Шибко давно было, — он взглянул на бородатого Егора и опять изумился, — твоя пропади нету? А ты не верил, что долго жить будешь. Хозяин Чёртова улова тебя не кушай. Эйнэ так велел.
— А зачем же стреляли тогда в меня? — спросил Быков.
— Э-э-э, Васька собсем дикий тунгус, думал, сохатый плывёт по реке, однахо, — Эйне встал, принёс потки и вынул банчок спирта, — мало-мало сладкая водка пей, зачем ругаться.
Рабочие взбодрились и загомонили, мигом опорожнили от чая кружки. Парфёнов подсунул свою первым и заметил, как дрогнула рука Эйнэ с банчком. Игнатий понюхал спирт: в нос шибанул знакомый дух опия. Протянул полную кружку шаману.
— Пей! — Моя собсем не кушай водка, духи не велят. Живот собсем старый, слабый. Я спирт у китайца большие деньги купил, кушай, шибко хороший водка.
— Пей, сволочь! Отравить нас захотел и сонных в улово скинуть? Пей, гад! — Игнатий хотел только попугать старика, но тот рывком выхватил кружку и сделал большой глоток.
— Кушай, собсем хороший спирт, — шаман взял ломоть мяса и вгрызся в него зубами, — собсем зря обижаешь старого человека, нельзя так, исправник.
— Исправников давно нет, а теперь поглядим, чем ты нас подивишь. Я такую водку у китайского «купеса» пробовал, а потом голым уползал.
Эйнэ торопливо жевал оленину, заедая ломтями лепешки. Глядел на огонь. Зрачки его глаз всё больше расширялись голова стала дёргаться, из глотки вырывались хриплые, заунывные слова песни.
Он не камлал, он пел, забыв обо всём, размягчённый подмешанным в спирт дурманом. Игнатий тихонько переводил:
О-о! Горе мне, Улахан Эйнэ.
Гонят меня, как паршивого пса,
В безлюдные скалы, глухие леса.
О-о! Горе мне! О-о-о, горе мне…
Железными клювами землю грызут,
Проклятое золото ищут везде.
О! Тяжко мне-е. О-о, больно мне!
Из Нижнего мира черти ползут
По ущельям тёмным, горным хребтам.
По чащобам родных лесов.
Бегу я от них бездомным псом.
Устал я, бедный Эйнэ, устал…
Я стал убогим, великий шаман.
Чуо-чуо-чууи! Дай пальму мне,
Убить врагов в этом страшном сне,
Или я сойду с ума…
Парфёнов миролюбиво обнял эвенка и проговорил:
— Эйнэ, расскажи нам легенду о красавице Кэр и слезах солнца? Любопытно послухать давнюю историю.
Шаман, пытаясь диким усилием воли стряхнуть оцепенение, злобно зашипел.
— Заберите всё золото в тайге, но вам не найти слёз солнца, — и засунул погасшую трубку под камлейку, — вам не найти их. Только великий Эйнэ знает место, где плакало солнце.
— Брешешь ты всё, выживший из ума колдун, — засмеялся Игнатий. Старик возмущённо рванул руку из-под мехов и ткнул грязным пальцем в светящиеся глаза медведя.
— Вот они, слёзы солнца, — вяло откинулся навзничь и захрапел.
Геолог поднял обронённую трубку и наклонился к свету. Долго разглядывал, царапал медвежьим глазом по ножу и стеклу компаса.
— Друзья, или я сошёл с ума, или у меня в руках два природных кристалла алмаза первого порядка. Настоящие октаэдры. Но, откуда они у старца?! Не из Африки же он их привёз на своём олене!
Трубка пошла по рукам, ярко взблёскивали в свете костра чистейшей воды каменья. Неожиданно Эйнэ поднялся, тряхнул головой и попросил трубку.
Неторопливо набил табаком драгоценный чубук. Раскурил от уголька. Его качало и клонило к земле. Сделав несколько крепких затяжек, он швырнул трубку на середину реки и радостно засмеялся.
— Вам не найти слёз солнца, — опять упал на мох и сонно вздохнул.
— Видали! — Игнатий взял банчок спирта, кинул его вслед за трубкой в Чёртово улово. — Кабы всю рыбу не вытравить. А по этому добренькому колдуну давно скучает домзак.
Завтра разберёмся. Обдурил, вражина, закинул каменья, поди теперь их сыщи в такой стремнине. Ну, погоди у меня.
Но утром Эйнэ, как сквозь землю провалился вместе со своим оленем. Даже потки свои с барахлом утащил прокудливый шаман из-под носа придремнувшего дежурного. Только на большом пеньке, перед балаганом, оставил клочок бумаги, придавленный берданочной пулей с клеймом медвежьей головы.
На листке было нацарапано углём: «Такая пуля найдёт твоё сердце, хромая собака ЧК».
Парфёнов покрутил кусочек металла в пальцах и отдал Егору.
— Оказывается, грамотный шаманишка. Улизнул, чёрт лохматый! Возьми пульку, это, пока что, самый дорогой образец в нашей разведке. Стыд и срам! Уже месяц шастаем, плаваем, а ничего не нашли путного.
В устье небольшой речки, впадающей с левого борта, наконец-то изыскатели обнаружили золото. Весовое, крупное. Через неделю со своей партией подошёл на подмогу Зайцев. В каждом ключе натыкались на золото.
Воодушевлённым удачей людям не хватало светового дня для работы. Помолодевший Игнатий летал впереди лохматым медведем, размечая шурфы, которые садились точно в струю россыпи. Удача, словно сама шла к нему в руки, решив напоследок потешить неутомимого скитальца.
Только ему попадались самородочки. Парфёнов сильно обносился, но, при таком фарте, согласно законам суеверных копачей, одежду не менял. Сверкал жилистым телом в прорехах да посмеивался.
В конце августа Никола Зайцев вызвал Егора:
— Товарищ Быков, — неожиданно обратился он к Егору официально. — Я не могу приказывать, слишком необычное дело. Трудное и опасное.
— Слушаю.
— Нам позарез нужно провести рекогносцировочный маршрут через водораздел на Юдому, сплавиться по ней до устья, а дальше по Мае в Алдан. Там никто из геологов ещё не был. Я предполагаю, что мы открыли богатейший золотоносный район, нужно знать входы и выходы из него.
В пути не увлекайтесь, занимайтесь только составлением схематической карты: зарисовывайте водную сеть, хребты, фарватеры рек, отмели и пороги. Нужно знать, судоходна ли Юдома хоть частично для мелкосидящих судов. Пойдёшь?
— Пойду.
— Назначаю тебя начальником партии. Выбери спутников. На устье Маи вас будут ждать эвенки с оленьими нартами. Они вас вывезут в Незаметный по льду Алдана.
— Всё ясно. Когда выходить?
— Немедленно, боюсь, грянут осенние бураны, тяжко вам придётся. Обязательно возьми палатку, печурку. Побольше муки и соли. Желаю удачи!
Обнажения. Обнажения. В других краях геологи не могут добраться к ним через толщу наносов, а над рекой иссечённые дождями и ветрами скалы подпирали тучи, словно бахвалясь своими сокровищами. Гляди, исследуй, сколько влезет…
Тут тебе и граниты, и туфогенные песчаники, и кремнисто-глинистые сланцы, пятиметровой ширины жилы кварца, топырятся прозрачные пальцы хрустальных друз, взблёскивают правильные кубики пирита.
А возможно где-то и золото по ключам, только нет времени бить шурфики и брать пески на лоток. Юдома гораздо шире Аллаха и многоводней, просторная её долина заболочена, здесь великое множество озёр…
Прощай, Джугджур! Огромная горная страна с десятками хребтов и отрогов, рек и ручьёв. До встречи, Джугджур! Спасибо за щедрые твои дары.
Два плота стремительно неслись вниз по течению. Иногда сплавщики приставали к берегу и таборились на короткое время. Егор залезал на ближайшую сопку и рисовал схему местности.
Зайцев подарил ему на прощанье свой морской бинокль и горный компас для определения азимута при составлении карты.
С одного наиболее высокого кряжа Егор увидел Облачный голец Станового хребта, который они с Призантом наблюдали с Учура.
По левую руку от Быкова, стоящего на гребне останца, зубрился стеной и застил Охотское море Джугджур, сзади белели гольцы Юдомского хребта, а внизу по течению реки, у самого горизонта, темнели, будто ровно срезанные огромным ножом, сопки Алданского нагорья.
Свистел упругий ветер в камнях. Внизу дыбились огромные глыбы курумов, обросшие мхами и карликовой краснолистой берёзкой. Даже Игнатий потащился на скалы за Егором, старый приискатель долго озирал в бинокль дальние горы, подёрнутые голубенькой дымкой, и только покряхтывал от удовольствия.
В солнечный и ясный день на горах, даже без бинокля, была видна каждая расщелина, изгибы снежников и причудливые башни останцов. Тайга полыхала осенним разноцветьем: преобладали апельсиновые и лимонные тона — это листвяги.
Кое-где озеленели гривки ельников. Пятнами крови рдели островки осинника. Пахло сырым мхом, мертвенной прелью колодин и грибниц, смольём стлаников.
Игнатий украдкой смахивает нечаянно набежавшую слезу. «От ветра, должно быть», — растроганно думает он и касается плеча Егора.
— Ты только поглянь, в какую волю я тебя, старый дурак, заволок. Си-и-идел бы ты счас в своей паршивой Манчжурии да от скуки ханшин жрал. А тут… ты глянь! Какое страшное буйство камня для глазу.
Какие же силы были у земли, чтобы вздыбить всё это и так ловко, для удовольствия нам, разложить! А? Как же не жить, когда такое тебя окружает. Горы и горы, нет им конца и краю… Провалы, пропасти, реки, леса.
Всё живёт и дышит тёплой грудью. Гос-с-споди-и… Как же мне помирать теперь, когда это всё опосля останется… и будет шуметь дальше, пахнуть, сиять. Как же уходить от такой красоты. А?
Господи! Дай ишо один срок! Чтобы насытиться вдосталь. Не хватает жизнюшки, не хватает. Дай?! Тогда храм возведу своими руками на этом гольце… эх, ты-ы… молчишь… — и опять непрошеная слеза ожгла его щёку горячей стёжкой и остыла на потрескавшихся губах.
— Спасибо тебе за всё, Игнатий, — глухо отозвался Егор, — никогда я эти края не покину, ни на что не сменяю… Спустимся вниз, надо плыть. Удастся ли когда ещё взойти на эту высоту?
— Тебе удастся, ясно дело, а мне вряд ли. Пошли, Егорка. Говорят, перед смертью не надышишься. Пошли, компаньон ты мой приветный…
Идти вниз куда трудней, чем залезать наверх. Голец сплошняком обвален шаткими плитами камня в поросли мхов и лишайников. Кругом — угрюмые провалы пещерок. Громоздятся в причудливых позах выветренные останцы, словно вздыбленные чудовищные медведи и застывшие в прыжке сохатые.
Громадные глыбы навалены над обрывами, казалось, чуть толкни их — и всё мгновенно загрохочет. Хромому Игнатию особенно тяжело идти. Но он не жалуется.
Ниже курумников ноги до колен утопают в мягких болотистых мхах террас. Сюда уже снизу добегают стланики, заросли ёрника, кустарниковая ольха и ещё хилые, закрученные винтов лиственницы…
Трое рабочих уже затомились в ожидании. Они наловили рыбы и теперь трапезничали у костра. Хорошо промявшись, Егор с Парфёновым набросились на жирных ленков. Хлеб кончался, надо было выпекать новый.
Решили этим заняться на ближайшей ночёвке, а пока обошлись ржаными сухарями. Игнатий ел и не мог остановиться. Наконец, отвалился на спину, расстроено махнул рукой.
— Ну её к чертям, эту рыбу. Ешь, ешь — а через час кишка кишке мяукает в тоске. Надо мяска добыть. С гольца я приметил внизу по реке хорошие мари, должон сохатый выходить на пастьбу.
Счас он отъедается, скоро гон начнётся, обычным делом в конце сентября ревут и хлещутся рогами за маток. Може на болотине и олешек подвернуться, мило дело, сокжои счас на грибках исправные телом.
Ты, Егор, на уток больше заряды не переводи, баловство с ними одно, как и с рыбёхой. Отпугнёшь пальбой местную скотинёшку в сопки. Спробуем на зорьке охотничать. Пораньше на ночлег у марей затаборимся, подъём на рассвете сыграю…
Пристали они к большому острову, наполовину заросшему елью. За широкой мелкой протокой открывалась просторная марь, уходящая к самим сопкам. На таборе особо шуметь Игнатий запретил, долго отбирал патроны для своего карабина, подтачивал на камне нож. Один рабочий пошутил:
— Ты, Игнаха, как в мясную лавку собираешься. Ничего не добудете, если заранее готовитесь обдирать дичину — верная примета.
— Слепой сказал, поглядим. Ясно дело, привязать сохатого к листвянке для нашенской светлости тут некому. Придётся искать, — он заторопил Егора, — давай, брат, укладываться. Завтра денёк не из лёгких. Если на мари зверя не окажется, пойдём за сокжоями на гольцы.
Егору показалось, что только он уснул и тут же кто-то дёрнул его за ногу. Угадал торопливый шёпот Игнатия. — Вставай, надо итить.
— Сейчас, я мигом. — он вскочил на ноги и потянулся.
Небо на востоке чуть порозовело. Где-то тонко закричали всполошенные кулики-перевозчики, и просипел в полёте ворон. Рассветало… Егор наскоро плеснул на лицо ледяной водой, зябко поёжился, глотанул из кружки чайку. Из костра за охотниками досматривают рысьи глаза угольков.
Игнатий с Егором перебрели через протоку и выбрались на закрай мари. На ней ничего не видно — непроницаемой кисеёй завис туман.
— Посидим трошки, — тихо проговорил Игнатий, — счас ветерок приберёт эту муть. Потом двинем в обход болотины, я с одной стороны, ты — с другой.
— Ага… ладно.
Из ельника одна за другой полетели кедровки к стланиковой горе.
— Вона подались на промысел, — зашептал Игнатий, — на голодный живот и орать не желают… работящие птахи, как добрые приискатели.
Эвенки говорят, что кажняя из них по два-три ведра ореха на зиму запасает, раскладывает в тысяче ухоронов и всё помнит, язви её в душу. Как в головёнке всё это содержится, вот удивление. Всё, пошли, ежель чуть поднагнуться, марь видно.
— Понял, — Егор, подавляя дерущую рот зевоту, плеснул воды на лицо из ручейка.
Какая-то птаха завела в лесу нехитрую мелодию. Он осторожно шёл краем ельника промятой во мхах звериной тропой. Обходил бочажины со стоялой водой. старался не наступить на сушняк.
От тропы торфяным уступом поднималась на уровень глаз и уходила к далёкой, ещё сумеречной сопке ровная, как стол, болотина, подёрнутая пушистой зелёной травкой.
Порхали ещё не отлетевшие в тёплые страны проворные бекасы, где-то сиротливо крякала утка, безутешно сзывая выросшее за лето и непослушное потомство.
Зверя не было видно. Светлело ещё больше. Туманное покрывало разом оторвалось от мари и взмыло вверх, растворившись в голубеющем небе. Ветер пахнул сильнее, растревожил деревья, отрясая с них хвою и ненужные к зиме листья.
«Не будет толку!» — подумал Егор, обошёл кулигу низкорослых ёлок и замер от неожиданности. Прямо перед ним, метрах в трёхстах, спокойно пасся здоровенный сохатый с широкими лопатами рогов.
Чуть в издальке бродили две матки с годовалыми телками, а у подножья сопки — с десяток тёмных сокжоев-оленей.
Егор медленно отступил за ёлки, лихорадочно нашаривая в карманах патроны с пулями. Их оказалось всего два — остальные спросонья забыл в сидоре. Осторожно выглянул, тихонько взводя курки. Сохатый нехотя поднял голову и опять успокоился. Егор медленно пополз, передвигая за ремень ружьё.
По-домашнему пахло коровьим стойлом. «Значит, ветерок тянет на меня», — подумал Егор. Трава осыпала его лицо колючими брызгами, под локтями всхлюпывала вода, обжигала грудь и живот холодом, но он уже ничего не замечал, упёршись взглядом в одну точку.
Сохатый, словно отлитый из блестящего чугуна, по мере того, как Егор приближался к нему, увеличивался в размерах: уже различались белое подбрюшье зверя, густошерстная чертячья борода под горбоносой мордой. Взблёскивали белки глаз.
Егор полз рывками, замирая, если рога взмётывались вверх и сохатый прислушивался.
Наконец, нетерпеливо подумал: «Пора! Не то, вспугну». Медленно поднял бельгийку, упёр локти в дернину болота и, затаив дыхание, прицелился в лопатку зверя. Ударил дуплетом. Сохатый взвился на дыбы, грузно шмякнулся на бок, всплеснув брызги воды.
Его ноги ещё судорожно мочалили копытами мох и траву, а Егор уже нёсся к нему, позабыв всё от радости. Зверь, увидев бегущего человека, ухнул, вскочил и медленно пошёл тому навстречу, как не раз ходил на медведя.
Егор растерянно оглянулся — спасительный ельник чернел далеко позади. Быков попятился, а на него, всё убыстряя ход, неотвратимо надвигалась чёрная глыба с опущенными острыми рогами и яростным рёвом.
Он остановился, поняв, что не убежать, вырвал из кармана дробовые патроны, один выскользнул из пальцев и чмокнулся в воду. Оставшимся зарядил ружьё. Машинально разорвал на груди карман, выхватил оттуда платиновую пулю Эйнэ и сунул её через ствол на патрон.
Егор присел, чтобы не выкатилась пуля. С трёх шагов пальнул ниже основания рогов и сиганул в сторону, бросив ружьё. Но зверь всё же успел поддеть его за ноги своей костяной лопатой.
Быков, кувыркнувшись в воздухе, словно тряпичная кукла, лицом угодил в воду, от неожиданности захлебнулся, одурело вскочил.
Сохач не двигался. Раскачливо бегущие самки уже скрывались в далёком подлеске. Через марь спешил Игнатий, радостно что-то шумел издали и махал шапкой. Он подошёл, ни о чём не расспрашивая, сразу же вынул свой нож. Вспорол шкуру на животе зверя от паха до головы и стал свежевать.
— Ох и жирнющий же бычара! — довольно проворчал Парфёнов, подрезая шкуру. — Нынче никуда не плывём, будем пировать.
Нагруженные мясом Егор и Игнатий пришли на бивак и разбудили заспавшихся спутников. Все вместе они сходили на марь, но всё же, не смогли унести гору свежего мяса. Пришлось делать ещё пару ходок.
Игнатий, тем временем, быстренько соорудил коптильню. По отлогому склону вырыл на штык лопаты канавку, сверху прикрыл её старой корой и присыпал землёй. Связал из жердей конусный шалаш и обтянул его куском брезента.
Внутри развесил подсоленные ломти сохатины. В нижнем приямке развёл костёр из тальника и гнилушек, обложил его плитами камня, и дым, по подземному ходу, устремился в шалаш…
А в большом котле уже варились хрящистая грудинка, сочные губы, сладкий язык, почки, заплывшие салом, и сердце. На отдельном костерке обжаривались проткнутые палочками ерника большие куски кровянистой печени.
Наконец, уселись вокруг выложенного на тонкие веточки парящего мяса, разломили выпеченные с вечера пресные пышки и принялись есть.
Свежина необыкновенно вкусная и нежная. Мякоть продёрнута прослойками жира и хрящиками, до головокружения обдаёт травяным запахом дичины, и кажется, что наесться невозможно.
Особо неповторимы по вкусу толстые губы сохатого и его язык, они тают во рту, течёт по пальцам и бородам едоков жир, они уже постанывают от пресыщения, а Игнатий тащит приманчивую глазу печёнку.
В большом медном чайнике томится заваренный кипяток. Горячий крепкий чай даёт роздых, и опять хочется посмаковать ребровину или, круто посоливши, всосать мозг из расколотой трубчатой кости.
Игнатий, объевшись и опившись чая, лёг на спину под солнышком.
— Ой, уморился! Эдак мы всего сохатого уметём в два присеста. Откель понабирались такие здоровые пожрать. Ох, надуло же меня, кабы не треснуть. Давно такой радости не знал, — повернул весёлое лицо к остальным страдальцам и засмеялся, — а теперь, мужики, слушайте меня.
Немного погодя с нами зачнут твориться жуткие приступы, — он округлил глаза и сел. — В разгар гона сохатину есть опасно, а если приспичит, надо её потреблять малыми дозами, не то переходит из него в наше мужичье тело дикая охота до баб…
С какими-то соками вливается из мяса. Не знаю, что сегодня будет, страх подумать! Я один раз трое суток не спал после такого угощенья, пока не догадался убечь в жилуху к одной безотказной хитрушке.
Она, бедная, на второй день от меня в тайгу кинулась спасаться, чуток до смерти не залюбил деваху. Вот так-то, братки…
— Что же ты раньше молчал? — засмеялся Егор. — Теперь уже поздно, до хитрушек отсюда не доберёшься…
— Да любопытно стало на вас, молодых, поглазеть, при таких чудесах. Ить, на слово вы бы всё одно не поверили, — он подбросил дровишек в костёр коптильни и опять растянулся. А через минуту Игнатий уже всхрапывал.
Осенний просторный лес наполнен привычными звуками. Торопливо бежит и всхлипывает протокой вода, на дне самородочками светятся палые листья тополя.
Устало поскрипывает ствол сгорбившейся на подмытом берегу старухи чизении, похожей на вербу, ветер что-то ищет в её тонких волосах-веточках, шелестит и нашёптывает.
Люди, сморенные сытой ленью, дремлют на солнечном пригревке. Над коптильным шалашом, похожим на тунгусский чум, пластается клубами синий дым, доносит запахи томящегося мяса. В обед опять сварили полный котёл свеженины.
Прав оказался Игнатий: сплавщики ощутили необыкновенный прилив сил, заскучали по дому.
Мешки с мясом они опустили с кормы плотов в холодную воду. Новые шесты вгрызлись в хрусткое галечное дно. Паромы скрипя повлеклись на струю.
Эта река, словно оправдывая своё женское имя, оказалась коварней, по-бабьи хитрей, неугадливей Аллаха. Местами Юдома разливалась по долине многими притоками. и сплавщики порой не различали заранее основное русло. Одним отвилком проплыли километра два, а потом он нырнул под громадный завал.
В диком перехлёсте дыбилась и качалась на воде большая плотина из ошкуренных паводком цельных стволов. Река чудом не затянула под неё зазевавшихся людей.
Пришлось бечевами весь день тянуть плоты вверх по течению, а через десяток километров другое русло рассыпалось малыми ручейками по камням обширной мели, намертво присосало тяжелые бревна к гальке. Взялись строить новые паромы.
Схема, которую чертил Егор, всё более усложнялась. По прежнему приходилось подниматься на господствующие высоты и разбираться в хитросплетениях долин, скал и сопок. Как-то Егор с Игнатием увидели в прибрежном сосняке старые пни, а за ними — похилившуюся избушку.
Приметили они её случайно, когда взобрались на сопочку, чтобы оглядеться. Возвращаясь к паромам, сплавщики сделали крюк и осторожно подкрались к зимовью. Но свежих следов не обнаружили. Старое кострище чернело у входа.
Ржавый топор торчал в стволе дерева, да кругом валялись зелёные винтовочные гильзы. Игнатий открыл с трудом тяжёлую дверь и вошёл в избу. Пахнуло плесенью и гнилью. Из двух щелястых окошек, похожих на устроенные бойницы, падал слабый свет.
На широких нарах, на полу — скелеты, винтовки, шашки, а у самой двери, на широкой печке из дикого камня — в хлопьях ржавчины станковый пулемет «максим» с вправленной полупустой лентой. За щитком виднелся череп в офицерской папахе, продырявленный пулей.
— Ёшкина мать! — отшатнулся Игнатий с перепугу и перекрестился. — Ты поглянь, что тут творится! Не меньше взвода, сердешных…
Егор пролез внутрь и, ничего не понимая, обернулся к Парфёнову. Тот неспешно выкатывал через порог пулемёт.
— Что за люди, откуда они, Игнат?
— Пепеляевцы, кто же ишо будет. Как раз на реке Мае, куда мы плывём, красный командир дедушка Курашов в двадцать втором году начисто разбил войска Пепеляева. Видать, эти люди спаслись из генеральской армии и забились в тайгу, а когда их голод прихватил, меж ними что-то стряслось.
Оружие ить всё целое, знать не побили их пришлые, а сами перестрелялись, — Парфёнов вернулся в избушку, оглядел стены и потыкал в них пальцем. — Думаю, дело было так: чем-то допекли они офицера, он их с пулемёта и положил, сонных, глядит вот, чуть выше нар все стены порублены пулями.
А кто-то раненый, видать, его кокнул. Так все и смирились. Винтовки и шашки надо позабирать, не дай Бог ещё попадут бандитам в руки, горя не оберёшься… Следует захоронить останки, всё же, русские люди, православной веры.
Грех так бросать. Крестик поставим, пущай на нас лиха не держат. Они вырыли неглубокую яму, стащили в неё более двух десятков скелетов, собрали истлевшие документы.
В офицерской кожаной сумке Егор нашёл серебряный портсигар с монограммой, в нём лежал расшитый кружевами платочек и письмо, написанное каллиграфическим почерком. Егор развернул пожелтевший листок бумаги:
«Здравствуйте, глубокоуважаемая, милостивая государыня Елизавета Сергеевна!
Пишу вам на обрывках амбарной книги, взятой мною в одной из телеграфных контор тракта Аян-Якутск. Всю остальную бумагу солдаты извели на самокрутки. Пишу и не знаю, удастся ли когда отослать эти строки, дойдут ли они к вам.
Весьма неблагополучно начался наш поход на Якутск. Ещё в Охотске я начал сомневаться в его целесообразности. Там же был назначен командиром роты в армии генерала Пепеляева. Он планировал штурмом взять Якутск и восстановить в этих диких краях монархию.
Кругом — лёд и лютая смерть поджидали нас, много обмороженных и цинготников, зубы выплёвываются, как семечки. В случае если погибну, я обязан Вас уведомить, что страстно любил Вас и люблю до сих пор.
Молитесь за Броню-гимназиста, к которому Вы были так равнодушны, что отказывались танцевать с ним на балах купца Самаринова. Уверяю Вас, что ежели вырвусь во здравии отсюда, Вы будете моей женой, что бы ни стояло на моём пути.
Простите за самоуверенность, нахожусь я на грани отчаянья. Провизия кончается. В кругу солдат брожение, ловлю на себе злобные взгляды свирепых мужиков. И хочется бежать куда глаза глядят. Это уже не армия, а сброд жестоких зверей, жаждущих крови.
Прапорщика Игнатьева во сне запороли штыком, сволочи повально дезертируют, дерутся до смертоубийства. Нет сил сдерживать разложение. Неделю тому назад был страшный бой, мы в панике бежали от регулярной армии красных.
Собрал я по лесам около взвода под своё начало и решил выходить к Охотску. Наскоро срубили избушку, чтобы передохнуть, заготовить на дорогу дичь. По Юдоме выйдем через верховья на тракт и будем пробиваться к побережью.
Возможно, скоро буду дома в Благовещенске. Не забывайте меня, Лиза! Хотелось бы знать, жива ли ещё моя матушка, Ксения Гавриловна.
Пользуясь случаем, прошу принять уверения в совершенном почтении и любви
Ниже уже корявым почерком было дописано:
«Лиза! Если бы Вы только знали, что такое цинга, ломящая боль в конечностях, всё тело опухает и появляются багровые пятна на ногах. Разрыхляются и кровоточат дёсны. Изо рта быдла, которое меня окружает, идёт гнилостный запах, который может свести с ума.
Человек буквально загнивает живьём. Мы загнили, Лиза, загнили давно, вся наша интеллигенция и дворянство… Народ отторг нас, чтобы не заразиться трупным ядом.
Мне уже никогда Вас не увидеть, суровая девушка. Прощайте! Солдаты решили идти сдаваться на Амгу, а меня наутро будут судить за все грехи. Я сам устрою им Страшный суд! Как я их ненавижу! Всё!»
Грозно заревел оживший пулемет, Егор даже выронил письмо от неожиданности. Игнатий лежал, разметав ноги, с налитыми яростью глазами и поливал каменную россыпь у сопки лавиной пуль.
И стрелял до тех пор, пока не кончилась лента и не закипела залитая им в кожух вода, нагретая его яростью. Парфёнов вскочил, потом сразу сник и устало лёг рядом с пулемётом. Дрогнувшим голосом заговорил:
— Слава Богу, что отряд дедушки Курашова не пошёл вслед за ними, — он кивнул на могильный холмик, — от этой справной машинки многие бы головы поклали. Четыре коробки лент — долго можно сидеть в осаде.
От реки подкрались испуганные рабочие. Один из них сжимал в руках карабин Игнатия.
— Фу-у! Напугались мы, — опустил он оружие стволом в землю, — уж подумали, что вас тут припутала какая шайка. На подмогу прилетели.
— Ну, братцы, — проговорил с усмешкой Игнатий, — мы теперь вроде партизанского отряда, вооружены до зубов, никакая банда не страшна, даже палашей на каждую душу по две штуки приходится.
Берите это железо. Салют я исполнил, пущай теперь в покое лежат на веки вечные. А ведь, иные из них насильно служили, могли опамятоваться, жить да жить.
Как в давние партизанские годы выглядел сейчас передовой плот: на носу хищно застыл смазанный сохачьим жиром «максим» с вправленной лентой, рядом — вязанка винтовок и шашек.
Теперь они плыли по Мае, полноводной и широкой реке. Вода Юдомы с отрогов Джугджура сплеталась с мощным потоком, бегущим от Станового хребта.
Тут путников и пристигла ранняя зима. С севера наволокло снеговых туч, зашёлся в дикой пляске буран и принудил поисковиков затабориться на берегу. Они видели, как по реке густым валом катилась зеленоватая шуга слипшегося в комья снега, как она костенела заберегами.
Жгучий холодный ветер рвал дым из жестяной трубы печурки. Палатку придавило снегом, в ней темно, сыро от капели, сочащейся через брезент. На четвёртое утро пурга притихла, и они опять поплыли.
Подмораживало. В иных местах тонкий лёд уже перехватил реку. Пробивались через него при помощи шестов на тихих плёсах и двигались дальше к берегам Алдана. Но зима, всё же, опередила сплавщиков.
Вморозила паромы посреди реки: на зыбкий лёд не ступишь, до дна шестом не достанешь. Пленники реки всю ночь дрожали от холода, завернувшись в палатку.
К середине второго дня самый лёгкий из рабочих, опираясь грудью о шесты, как на лыжах выполз к берегу, нарубил и настлал к паромам жердей по тонкому льду.
По ним выбрались остальные. Решили идти пешком вниз вдоль реки, до её устья. Всё лишнее схоронили в приметном месте, сделали пару лёгких нарт, увязали на них груз и впряглись в лямки. Для Егора всё знакомое повторилось — напомнило Учурскую экспедицию.
К Алдану выбрались уже зимним путём. На устье Маи весело плескался дымок из чума, бродили олени по склону сопки, копытили из-под снега ягель.
Когда путники подошли ближе, то дурниной взревели почуявшие их собаки. Вылезла на белый свет из жилья круглолицая, улыбающаяся Лушка. Парфёнов оторопел.
— Ядри её в корень! Супруженция встречает, вот так диво!
— Насяльник шибко большой нас послал, сказал: «Игнаска собсем пропадай», — спокойно отозвалась Лукерья, — пошли цай пить.
Николай Зайцев писал отчёт: «Шестьдесят пять дней настоящей, хорошей работы решили судьбу района. Покрыты топографической и геологической съёмками около восьми тысяч квадратных километров.
Сделано семьсот семьдесят километров сплавных маршрутов, выявлены десятки золотоносных ключей. В итоге, открыт крупный золотоносный район на востоке Якутии». За окном лютовала зима…
В ладной длиннополой шинели по улице Незаметного стремительно шагал военный. За его плечами был приторочен тяжёлый вещмешок. Игнатий Парфёнов издали приметил нового человека, а когда тот поравнялся с ним, с трудом узнал Кольку Коркунова.
Парфёнов даже растерялся от неожиданной встречи. А Николка-то, давно угадал приискателя, но сдерживал себя, и только широкая улыбка растянула его всё ещё мальчишечьи губы.
— Это ты, што ли, Николай? — опешил Парфёнов. — Да едрит твою набодри! В жисть не подумал бы!
— Ясно дело, — кинулся к нему Коркунов и обнял, — ясно дело… Здравствуй, Игнатий!
Они бестолково топтались посреди улицы, тискали друг друга, сбивчиво говорили.
— Ну, как вы тут? — наконец угомонился и отлип Колька, радостно посверкивая глазами.
— А чё мы… мы-то на месте, ты, как отвоевал, сказывай?
— Потом, потом. А сперва хочу знать, где Стеша моя пребывает. В больнице всё робит?
— Заждалась тебя, — ощерился Игнатий, — куда же ей деваться. Счас у нас тут перемены, окружком назвали райкомом, ты спервоначалу зайди, пристройся с жильём и работёнкой.
Не побрезгуешь, так у меня оставайся. Я один, как всегда. Баба, она и есть баба. Никуда не денется, обождёт трошки, ещё большей любовью накалится. Вечерком словишь…
— А где Егор Быков, в здравии он?
— В порядке Егор, его с пути праведного свернуть трудно. Проживают миром с Тонькой, не нарадуюсь на них. Ребятишек двоих вынянчивают, всё путём. Расположишься по старой памяти, в баньку сходим, а там видно будет. А? Колька! Иль ты к комсомолистам своим в райком забегёшь?
— Я уже партийный, Игнатий. В Красной Армии приняли.
— Да ну-у?! Вот это радость… Ишь ты-ы! Молод-зелен, а уже большевик, значит?
— Большевик. Ладно, пошли к тебе, устраиваться завтра возьмусь. Ведь даже в Зею домой не заглянул, рвался сюда без оглядки.
— Ясно дело, к милушке завсегда тянет больше, чем даже к родному дому.
— Да не только к ней, по вас соскучился, по Алдану…
— Айда! — взял его под локоть Парфёнов. — Солонинки счас с грибками поджарим. Ах, Колька! Да ты никак вырос на службе? Был-то вовсе карнах, шкет сопливый, когда я в тайге вас сыскал.
Морда вона скруглилась. Дай-ка ишо погляжу на тебя, — Игнатий кругом обошёл служивого, радостно цокая языком и дурашливо восклицая: — Ну-у, брат, орёл! Ясно дело.
А Колька печально отметил про себя, как ещё больше поседел и ссутулился Игнатий. Колыхнулось доброе чувство к этому огромному приискателю. Коркунов поправил вещмешок за плечами, и они двинулись к парфёновской избёнке.
И вот показалась двускатная крыша из тёмной дранки, маленькие оконца, поленница дров — всё родное и близкое, памятное до мельчайших деталей. В избе ничего не переменилось: всё тот же стол, койка… на плите сиротится знакомый медный чайник, с помятыми в скитаньях боками.
Коркунов снял надоевший вещмешок и аккуратно повесил шинель на гвоздь у двери. Обернулся к Игнатию, расправляя складки гимнастёрки под ремнём, и увидел, что тот судорожно трёт ладонью глаза.
— Миколка! Гос-споди-и, — выдохнул приискатель, — да ты, никак, при ордене?!
— При нём.
— Вот это дело… геройский землячок! Ну-ка, дай глянуть поближе? — он подошёл и недоверчиво тронул грубыми пальцами алую эмаль. — Значит, краснознамёнец? Ну, брат, удивил… Молодцом! За что же дали? Так думаю, что зазря эти большие награды не вешают.
— Сам не знаю, — смутился Коркунов, — станцию одну отбили у белых. Обычный бой. Ребята иные не хуже меня дрались.
— Не прибедняйся, — отмахнулся Игнатий, — командиры знают, за что отмечать. Хэх! Ну, удивил, — засуетился хозяин, меча на стол все свои припасы.
Колька принёс дровец и растопил печь, поставил чайник с водой на плиту. А всё не находил покоя, страшно хотелось видеть Стешу. Едва присел на скамью и опять вскочил, хотел бежать, но и Игнатия оставлять одно было неудобно.
Уже затемно, когда наелись и наговорились до отвала, Колька, всё же, не стерпел и торопливо облачился в шинель.
— Ну, я пошёл, погляжу прииск, соскучился.
— Иди… она в доме ударника проживает, от входа налево вторая дверь. Иди-иди… спать сюда ворочайся, не загуляй с дружками. Ты теперя большой человек, Колька! Звание своё блюди. Люди будут завидовать, пример жизненный с тебя брать. Народный орден носишь, не осрами его.
Посёлок засыпал под россыпью вызолотившихся по небу звездушек. Только у Орочена погромыхивала и ахала от натуги драга, как дальняя, сокрытая пространством гроза. Остро пахло талой землёй, конским навозом и прелью от дощатых тротуаров.
Колька шёл неторопливо, глядя на новые здания, которые народились уже в его отсутствие, а когда остановился у двухэтажного дома ударников, то разволновался и даже качнулся на пороге. Решительно толкнул обитую оленьими шкурами наружную дверь.
Потоптался в коридоре, в темноте на ощупь нашёл нужную комнату. Постучал малосильно, робко и нетерпеливо вздохнул. Послышались лёгкие шаги, скрипнули петли, и в тусклом свете прикрытой абажуром электролампочки он увидел в проёме Стешу.
Одета она была в простенькую кофтёнку, даже в полутьме было заметно, как её лицо побледнело. Она молчком кинулась к нему на шею, потом ввела его в комнатку. Колька взял в углу табурет и сел.
Стеша торопливо поправляла одеяло на койке, вымученно улыбалась, не зная куда себя деть, что сказать этому дорогому для неё человеку.
— Что ты такая растерянная, — спросил цветущий улыбкой Николай, — сядь, дай поглядеть на тебя. Кончай суетиться.
— Да вот, ждала-ждала и вдруг испугалась тебя, должно быть, отвыкла, — знобко передёрнула плечами Стеша, — как снег на голову свалился.
Коркунов развязал вещмешок:
— Я тут нарядов тебе накупил. Платков разных, платьев, сапожки на меху, даже подвенечное платье сыскал. Думаю, сгодится… Вот, что я порешил, Стеша… давай-ка жить вместе, поженимся, как и сговаривались до моей службы. На том и сладимся. — Хорошо… — Стеша насмелилась поднять широко раскрытые глаза, — ты не насмеялся надо мной?
— Чего смеяться-то. Люблю я тебя. Вот на этом и поставим точку. Всё, завтра женимся.
— Каля, да как-то сразу… боязно мне…
— А чего бояться, или я тебе не гож, так и скажи…
— Что ты! Сама исскучалась.
— Ну, вот… чтобы дело не откладывать в долгий ящик, ты сейчас позови соседей, добрых знакомых. А я сбегаю позову Игнатия Парфёнова и раздобуду угощений. Надо же как-то отпраздновать моё возвращение, заодно сватовство моё бестолковое… ты уж извини…
Колька ворвался к Парфёнову как угорелый, весело крикнул:
— Собирайся, Игнатий!
— Куда ж это? На пожар?
— Просватал я Стешу, вроде бы согласная.
— Ну, лихой краснознамёнец! — Парфёнов поднялся. — Этому делу, как не порадоваться, пошли.
А когда, после шумной вечеринки у Стеши, Игнатий с Колькой собрались уходить, Коркунов отозвал её в коридор и сказал:
— Давай на какой-нибудь прииск переберёмся? Сладим избу, огород заведём, хозяйство. В этом бараке маетно мне, казарма надоела. Хочется вольного духа, чтобы не гремели под ногами корыта и тазы чужие, а лес кругом стоял. Давай?
— А, как же больница, работа моя?
— Там и будешь фельдшерить. Вот завтра пойду в райком партии, буду проситься подальше в тайгу. Чтобы с нуля прииск разворачивать.
А тут же — колгота кромешная, народу пропасть. Что я, канцелярист какой-то, чтобы при удобствах жить? С утра вещички собирай, принарядись, распишемся и к вечеру уедем.
— Ну и лихой же ты парень стал, — уже не выдержала и засмеялась Стеша, — всё на лету, не успела опомниться, а ты уже всё наперёд решил.
— Ты что, не согласная?
— Почему же, да я с тобой — хоть на край света, хоть в балаган медвежачий.
— Вот и ладно, — он её поцеловал и побежал догонять Игнатия.
Утром Коркунов получил направление работать на прииск Лебединый, нашёл подводу, погрузил Стешины вещи и отбыл с нею вместе начинать новую жизнь.
Игнатий было заикнулся о свадьбе, но Колька отказался, пообещав её устроить, когда обживётся.
Товарищи! Настоящими руководителями могут быть лишь такие люди, которые умеют не только учить рабочих и крестьян, но и учиться у них.
Что же мы имеем на приисках Алдана? Мы имеем яростное сопротивление консервативного техперсонала ко всем новшествам, исходящим из пролетарской среды горняков.
Вспомните, когда мы внедряли подкалку и метод спаренных забоев, какой поднялся визг зааппаратившихся чиновников. На забойщиков устроили гонения, а Чернова и Васильева чуть не уволили из шахты насовсем.
Некоторые несознательные рабочие тоже травили ударников. Только, благодаря вмешательству партийных органов, правое дело восторжествовало, мы сейчас даём золота в два, в три раза больше, наперекор саботажникам и врагам.
— Ты погляди, как он ловко чешет! — шепнут Парфёнов на ухо Егору Быкову. — Где разжился умом, ну-у-у, диво-о…
Да! На трибуне Дворца труда стоял Петя Вагин, бывший «фартовый парень и царь природы». Одетый в строгий синий костюм. На груди Вагина поблёскивал орден, который вручил Вагину сам Михаил Калинин в Москве.
Такие же ордена получили Чернов, Васильев, ещё несколько горняков-ударников и Недзвецкий за рекордный монтаж драг. Щедро и справедливо отметила страна их самоотверженный труд.
В самом деле, Пётр Вагин здорово переменился. Если и выпадало теперь свободное время, то он не в ресторане шумел среди собутыльников, а сидел в библиотеке, маясь над головоломными книжками, учился в техникуме, а утром, толком не выспавшись, спешил на смену в шахту.
Стал он проще и степеннее. Сейчас Вагин врубал каждое слово, как стальное кайло в породу. Это был новый человек, перекованный тут, на этой земле.
А, с полгода назад, он потряс всех, знавших его раньше, выступив в клубе с интереснейшим докладом на читательской конференции «Пушкин и современность». Многие не могли поверить, что Вагин осилил всего Пушкина и сам писал доклад.
Возмущённый Петя сорвался, кое-кого обругал, а потом, привёл множество фактов из жизни и творчества Александра Пушкина, за что, на следующий день, был приглашён в органы УНКВД для уточнения соцпроисхождения.
Пётр Вагин только что вернулся с первого Всесоюзного совещания стахановцев и рассказал о целях нового движения. Он ещё был под впечатлением встреч в Москве с людьми, установившими неимоверные рекорды производительности труда.
— Товарищи! — Вагин со всей силы жахнул чугунными кулачищами по трибуне. — Вот, к примеру, кто я есть такой? Как я жизнь свою прожигал задарма — вспомнить муторно и стыдно!
Бедовал на приисках в грязи, пьянстве и драках, шлялся невесть где в поисках счастья, книжки умные на самокрутки распускал, околачивался при жизни фартовщиком.
И вот мне вручают высший орден. Это всё случилось, благодаря революции, это она повернула так нашу жизнь, что каждый способен делать своими руками не только свою судьбу, но и всего государства.
Не будь революции, и сгинул бы Петька Вагин от пьянки, как сгинул мой отец и его братья, пропал бы от непосильной работы на хозяина.
Товарищи! Ударничество у нас на Алдане приняло массовый размах, мы резко повысили производительность труда и считали, что достигли больших высот, а Стаханов взлетел ещё выше, пламя его почина охватило все фабрики, рудники, заводы и колхозы. За Стахановым поставили рекорды и другие новаторы.
Все они научились владеть новой техникой, а старые нормы, рассчитанные на безграмотных рабочих, отжили свой век. — Вагин опять грохнул кулаком по трибуне. — Стахановское движение есть промышленная революция, которая ведёт нас к социализму скорым путём и даст зажиточную жизнь всему народу.
Поднялся культурно-технический уровень у простых рабочих почти до инженерского уровня. Молодёжь овладевает техникой, не терпит консерватизма и бюрократизма, пошла вперёд, ломая устоявшиеся, старорежимые взгляды. Всё началось снизу, стихийно, как и у нас, открылись подкалка и спаренные забои.
А чего бы не поработать от души, товарищи? Чего бы не учиться? У нас всё есть: тёплое жильё, питание от пуза, весёлые клубы, радио гремит, интересные книги под рукой каждого. Мы осознаём, что вкалываем не на толстозадого хозяина, а на самих себя, на своё рабочее общество.
Я призываю партийные органы и руководителей треста немедля включиться в стахановское движение, без раскачки и волокиты. Создадим стахановские бригады и докажем всему свету, чего стоят алданские горняки.
Беру обязательство своей бригадой дать за смену пять норм. И призываю вас всех потягаться с нами. Вот это будет ответ мировым буржуям! — Петя напоследок всё же проломил кулаками доску трибуны и, смутившись (это Вагин-то!), спустился в зал.
На трибуну, после него, вышел из президиума пугающе-громадный управляющий трестом Купреев. В его пальцах стакан воды казался напёрстком, одним глотком он осушил его и неожиданно улыбнулся. Такого за ним не примечалось.
— Товарищи! Тут Петро Вагин насыпал нам перцу под хвост за якобы бездеятельность и непонимание важности стахановского движения. Должен признать, есть у нас недостатки в проявлении бюрократизма, но, в основе, он не прав.
Партийное и управленческое ядро треста, да и всех приисков, в первую голову, заинтересованы в ударничестве, тем паче, в стахановских бригадах.
А чтобы не говорить зря, не быть голословным, зачитаю вам только что полученный приказ «Главзолота» за номером четыреста тридцать пять, составленный специально для нас с вами, то есть, для приисков Незаметного. — Купреев откашлялся, развернул бумаги.
— Для улучшения горных работ, эффективного использования богатейших возможностей, имеющихся в золотой промышленности, для введения новых методов организации труда, повышения его производительности, окончательного закрепления прогрессивно-премиальной системы оплаты и для снижения себестоимости руды и металла приказываю:
Первое: В течение октября месяца все Алданские рудники перевести на новые стахановские методы работы и, согласно приказу нашего наркома товарища Орджоникидзе, обеспечить дальнейшее повышение производительности труда, увеличение добычи золота и снижение себестоимости. — Купреев опять весело ухмыльнулся и поглядел в зал на Вагина. — Дальше, Петро, идёт, как по твоему заказу.
Второе:…Всем директорам предприятий обеспечить на рудниках необходимые производственн-организационные и технические условия для развития стахановского движения.
Всем саботажникам, — Купреев взметнул свой голос до медвежьего рёва, — давать самый резкий отпор, передавая дела о них прокуратуре и ставя вопрос перед партийными организациями об исключении саботажников из партии.
Самую упорную борьбу вести с техническим консерватизмом, со старыми негодными навыками в горных выработках и разработках россыпей.
Третье, — управляющий ткнул пальцем в сторону сидящего рядом главного инженера треста, — вот ему предписано лии-ично-о возглавить борьбу за овладение новой техникой, лично знать всех лучших работников, раскрыть все их способности, заинтересовать их в развёртывании работы, умело связывать их личные выгоды с выгодами треста.
Четвёртое, — это уж пункт приказа для меня, товарищ Вагин, — директорам и управляющим вместе с умением заставлять всех подчиненных чётко и производительно работать и выжимать из техники максимум возможного.
Не забывать о человеческом отношении к людям, заботясь о них, вникая в их нужды, нужды семей и детей. Директорам лично следить за тем, чтобы жизнь инженеров и рабочих на приисках была культурно организована и ничем не отличалась от жизни в больших городах.
Пятое, — это уже касается всех вас, дорогие мои помощнички, не всё же директорам отдуваться, — всем инженерам, заведующим шахтами, сменным мастерам меньше заниматься писаниной, быстро давать практические указания забойщикам, устанавливать нормы на месте, правильно расставлять людей по забоям, следить за тем, чтобы всё необходимое для чёткой и безостановочной работы было заблаговременно подано и организовано.
Лично знать каждого подземного рабочего, следить за его производительностью, за его заработком, для лучших рабочих установить индивидуальные оклады с начислением премий, чтобы, по раз установленным нормам, давали бы возможность заработков без ограничений, без каких-либо подгонов и регулирования.
Рабочие могут развить какую угодно производительность труда и, соответственно с этим, получить прогрессивную оплату с премией за свою перевыработку. Равняться на лучшие рудники Донбасса и Криворожья! Правильный приказ, Вагин? — опять посмотрел в зал Купреев.
— Правильный, — кивнул забойщик, — особо верно про писанину. Забьётся техперсонал по своим конторкам и шуршит весь день бумагой, как мышь в сене. А мы — сами по себе. Ба-аашкатый мужик этот приказ составил, в точку угодил.
— Ну, вот, — довольно приосанился управляющий, — должна происходить смычка верхов и низов, а не грызня во вред делу. Предупреждаю! Каждый из вас распишется под этим приказом и… не дай Бог! Кто пойдёт против или станет саботировать — я лично, как написано в этой бумаге, буду иметь с ним дело. Вопросы есть?
— Есть, есть, — сразу поднялось несколько рук.
— Давай по одному.
Первым вскочил не горняк, а, на удивление всем, заведующий сберкассой Калунин, вихлявый мужичонка с бритой головой. Он говорил запальчиво. Поддерживая начинание Стаханова, и столько нагородил о будущей прекрасной жизни, что стало тошно слушать.
За ним поднялся старый инженер Маханин. Он предлагал одуматься, загибал пальцы, возражая против такого резкого увеличения производительности, обозвав ударный труд — аллилуйщиной, дескать, рабочие не созрели, шахты не готовы.
Он предостерегал, что, в горячке погони за Стахановым, будут допускаться нарушения техники безопасности, технологии, а люди изнурятся и в почине разуверятся.
Закончить ему не дали, зашумели со всех сторон, за Маханина вступились некоторые инженеры, и все присутствующие разбились на два лагеря. Пришлось встать Купрееву.
— Замечания инженера учтём, обмозгуем…
Егора Быкова и Петра Вагина Игнатий пригласил к себе на чай. Они шли тихими улицами. Парфёнов прихрамывал между парнями, задорно посмеивался. Всхрустывал под ногами снег, клубился парок от дыхания.
Пока закипал самовар, Парфёнов выставлял нехитрое угощение.
— Да-а, робятки, — задумчиво обронил он, усевшись на койку, — жизнь открывается. А? Хотя бы взять тебя, Егор, иль, для примера, Петюнчика. Только работай — и всё у тебя будет в доме.
Доходное время, горячее время, как в кузнице, прёт: пот, гром, то в огонь тебя сунут, то в ледяную купель, закалка проходит, под молотами дней вся окалина отлетает и рождается стальной человек, как сабля, вострый и гибкий. Рубит вражьи путы.
Удивительно мне, старому, всё это сплочение единое, почище артельного, даже навроде — безумие по вере в идею. Жалкую об одном, что рано на свет Божий появился. К вам бы в сверстники навязаться, а так уж силёнок маловато.
— Ты ещё нам утрёшь нос, — расхохотался Вагин, — помнишь, как меня здесь стебанул промеж глаз, когда я стал навяливаться к Егоровой Тоньке. До сих пор памятен урок.
— Видать, польза сыскалась, — улыбнулся Парфёнов, — сейчас ты инструктор-забойщик, на всю Расею гремишь, орден высший несёшь на груди.
— Да-а, Игнатий, — оживился ещё больше Вагин, — работаю и учусь неистово, бешеными темпами, от меня пар идёт, как от локомобиля. Рушу породу в забое.
Поднялся через это на небывалую высоту, аж страх берёт. — Петя отрывисто задышал, напрягся, словно с кайлом перед стеной слежалых песков, легко и упруго вскочил, — стахановским методом наворочу ещё больше.
Только правильно надо распределить рабочих в смене, внедрить новую технику, новые приёмы. На одной дурной силе далеко не протянешь. Думать надо, искать пути нетоптаные, Ух, интересно мне жить, спасу нету, как интересно! Переть вперёд.
— А зачем тебе всё это? — хитро сощурился Игнатий. — Орден есть, квартира просторная в доме ударника, почёт и слава, зачем ещё жилы рвать?
— Тьфу! Партеец, а мыслишь хуже бабы, — озлился Вагин, — не за ордена я работаю, не для славы. А назло сомневающимся и лентяям. Ведь люди за мной с верой пошли, Игнат, как за атаманом Разиным, к светлой жизни.
А мне это любо. Не бросовый я, оказывается, Петюнчик! Могу быть стоящим человеком. Тащи самовар!
Уже за чаем Парфёнов опять подступился к Вагину.
— Интерес меня обуял, Петро… Ить ты раньше, верным делом, наипервейшим мордобойцем был?
— Было дело, по дурости… Надо было куда-то беду и обиду выхлёстывать… Чертомелишь на промышленника, обман кругом и работа без продыху. Света белого не видел, ты ведь сам всё знавал.
Из озорства чесал кулаки, стыд вспомнить… Какой горный смотритель изнасильничает, сатана искусит, вот потом с фонарями и ходил. За это дело два раза в арестанты попадал, с жёлтым тузом на спине довелось ходить… Но недолго, сбёг на вольное старательство, лотошничал по тайге.
— Да-а, — помрачнел Игнатий. — За людей нас тогда не считали, смотрели, как на рабочую скотину и слово за себя сказать не давали… Не было спасения и всё же, пришло… Любо-дорого жить теперь. Попал ты, Петров, одним махом из грязья да в князья. Мотри не загордись…
Косарёвка… Шахта названа в честь генерального секретаря Цекамола — Александра Косарёва. Как на будёновке, на островерхой шапке деревянного копра день и ночь горит электрическая красная звезда трудовых побед.
Косарёвка — фронт. Передовая позиция новых людей. Идёт бой за металл. Стахановец Васильев за смену накайлил сто четыре кубометра песков, норма выполнена на четыреста процентов, его рекорд перекрыл Вагин и двое горняков.
Через год на шахтах Алдана уже было более двух тысяч стахановцев, а производительность труда выросла на сорок процентов.
Нет, это не было погоней за рекордами, аллилуйщиной и показухой, как боязливо говорили осторожные спецы. Горняки сплотились в крепкий коллектив, с невиданным энтузиазмом стремились перекрыть вчерашние рекорды, сделать сегодня их нормой для всех.
В магазинах появляется всё больше нужных товаров, строятся целые улицы жилых домов, создаётся театр, показываются хорошие отечественные фильмы.
В шахтах смонтированы транспортёры, осуществлена большая программа техобуча рабочих, прибывают молодые инженеры, окончившие советские институты.
Стахановское движение окрылило всех людей Косарёвки, и шахта стала передовой в системе «Главзолота». Уже в марте тридцать шестого года, приказом наркома Орджоникидзе, награждены восемьдесят четыре алданских горняка знаком «Стахановец золото-платиновой промышленности».
Прибывают учиться на Алдан горняки с Амура и Бодайбо. А в результате, затраты рабочего времени на промывку одного кубометра песка за год сократились на треть. Это — не фунт изюму, это — экономия миллионов рублей.
Окончив техникум, Егор Быков стал работать геологом на Косарёвке. Он ещё бредит просторами Джугджура, рвётся в тайгу, но Тоня, со всей своей бабьей напористостью, уговорила мужа, хоть на зиму, остаться в посёлке, не уезжать на разведочные шурфовки.
Егор медленно идёт по штреку. В левой руке Быков несёт жестяной фонарь-бленду. Урчит транспортёр, унося к колодцу шахты галечники и пески. В отнорках тяжело дышат помпы-пульсометры, выгоняя по трубам на поверхность таликовую воду. По орт-поперечным выработкам громыхают тачками откатчики.
От напора многометровых толщ породы потрескивает крепь. Кое-где выступает вечная мерзлота, ноги скользят по ней. Работает нацсмена.
На Алдан прибыли десятки якутов-скотоводов и охотников. Поначалу они в ужасе убегали от трактора, спущенные в шахту боялись тачечного скрипа, но, со временем, привыкли и теперь трудятся по-ударному.
Несколько девушек-якуток работают откатчицами, их отговаривали от тяжёлого труда, но они добились своего и легко справляются с нормой. Бывшие батрачки у богачей-тойонов, привыкшие работать, они не отставали от мужчин в селе.
В одной из просечек возилась с тачкой Феклуша Павлова. Отвалилось колесо. Егор помог ей исправить поломку. Маленькая крепкая девушка благодарно улыбнулась, сверкнула узкими глазами в свете бленды.
— Пасиба, осень пасиба, — говорила она по-русски ещё плохо.
Егор знал, что Фёкла круглая сирота, выросла в нищете. За пять лет работы на Алдане она стала ударницей и членом ЯЦИК.
Пётр Вагин кайлит сразу в четырёх забоях. Обрушит в одном гору песков, пока откатчики их вывозят и завешивают огнива, он успевает сделать то же самое ещё в трёх и, без передыху, возвращается в первый.
Петя спокойно и уверенно делает подкалку над скалой-полотном: со стуком валятся под ноги мокрые валуны, пески сами рушатся под точными и, казалось бы, несильными ударами кайла. Егор повесил бленду на стойку крепления и тронул Вагина за плечо.
— Дай помахаю, вспомню забойское дело.
Петя весело ощерился, нехотя протянул кайло.
— Давай гони без сбоя, по-стахановски. Эх, Егор! — он потянулся и мечтательно проговорил: — Насмотрелся я в столице таких чудес, даже и не верю сейчас, что всё это со мною было. Видывал парад на Красной площади, в небе стаи аэропланов, вожди с Мавзолея мне махали руками…
— Прям уж, тебе!
— А кому же ещё? Потом нас возили на экскурсии по заводам, катали в метро. Вот, где красотища! Наши шахты, по сравнению с ними — мышиные норы. Там механизация высшая. Потом с самим Орджоникидзе вот, как с тобой говорил, руку ему жал.
А после, на курорт нас в Крым отправили: музыка, пальмы кругом, барышни нарядные гуляют по бережку. Ух! Думаю, ай да Вагин! До какой жизни ты поднялся… Да, браток…
Отвык ты от кайла, Егорша, — он выхватил из рук помощника инструмент и нанёс им несколько мощных ударов, породах загрохотала, ссыпаясь в большую кучу.
— Мастер! — подивился Быков. — Вот это, я понимаю, работа! Не то, что я, с бумаженциями вожусь.
— А ты в мою смену определяйся, — посерьёзнел Вагин, — мы наворотим с тобой почище Стаханова. Отбойные молотки привезли. Скоро такое будет — страх подумать. Давай?!
— А что, и пойду.
— Хорошо! — обрадовался Вагин. — Я сегодня же замолвлю словечко завшахтой. С карандашом могёт любая девка бегать, а ты, при такой силе, не имеешь правов. В общем, завтра я в ночь выхожу. Распределим забои и попрём выколупывать золото у чертей подземных. Хо-хо-хо-о!
В забойщики Егора отпустили с трудом. Только он начал работать в шахте, как отправили Тоню, в приказном порядке, на шестимесячные курсы в Москву учиться по линии культпросвета.
Пришлось ему метаться между Косарёвкой и домом, забирать детей от Моисеихи после дневных смен, а после ночных — провожать в школу.
Но дело пошло. Скоро добился звания стахановца. Замелькала его фамилия во всех восьмидесяти стенгазетах приисков, и несколько раз её даже упоминали в «Алданском рабочем».
Егор не только кайлил породу, но и скрупулёзно изучал строение россыпного месторождения, вёл геологические тетради, рисовал схемы залегания песков, пытался сам разобраться в секретах Тальвега — древнего русла реки, когда-то своевольно сформировавшей богатые золотые струи. И надёжно их упрятавшей.
Постепенно, ошибаясь, мучаясь, перечитывая горы книг по геологии, Егор всё отчётливее, благодаря своей интуиции, своему старательскому опыту, приобретённому с помощью таких специалистов, как Парфёнов и Зайцев, постигал таинство наносных отложений.
Уже не раз удивлял Быков руководителей точно выверенными прогнозами, и, в конце концов, он был назначен начальником отдела разведок треста.
Через неделю Егор взвыл от тоски и писанины. Жизнь наверху шла размеренно. Никто никуда не спешил. Женщины трещали в камералке дни напролёт о платьях и мужиках, мужики подолгу курили, трепались о чём угодно, только не интересовались служебными делами.
В тресте Егор наблюдал, как крепнет чванство бюрократов, связанных круговой порукой. И именно работящих, честных исполнителей эта немногочисленная, но чрезвычайно активная группка коварно и хитро травила, используя для этого даже газету «Алданский рабочий».
Какой-нибудь тип под псевдонимом «Глаз», «Шпация» или «Юджен», мог выплеснуть ушат клеветы на безупречного во всех отношениях работягу. Потворствовал этому не кто иной, как сам редактор Оскомин.
Он систематически пьянствует, неоднократно был женат. Особо дружен с главным механиком треста — Кузьмишиным Григорием Васильевичем.
Участились факты затопления шахт в самый разгар сезона. На удивление, одновременно выходили из строя локомобильные котлы, в один день в них прогорали колосники, тут же ломались насосы и центробеги.
И всё это происходило в самый разгар дождей. Расследованием занялись сотрудники органов УНКВД, в том числе и Парфёнов.
Они выяснили, что Кузьмишин происходит из кулацкой семьи Вятской губернии. Родился в 1895 году, семейный, окончил земское училище, специального образования не имел, был на морских курсах в течение двух лет, по профессии электромонтёр с двенадцатилетним стажем.
На Алдан прибыл в мае месяце 1931 года и назначен на должность главного механика.
Пребывая на Алдане, присвоил себе звание инженера-механика, постоянно пьёт.
Вопросами мехоборудования приисков мало интересуется, отдаёт противоречивые распоряжения разным людям, в результате чего, из заграничного экскаватора «Морион» не была слита вода, наутро цилиндры оказались размороженными, и дорогая машина стоит без дела третий год…
Егор сожалеюще покачал головой, взглянул на Игнатия.
— И всё это правда? Может быть, допущено разгильдяйство, халатность. Где же были органы УНКВД и вся районная власть, когда такое творилось под их носом?!
— А ты, где счас! — усмехнулся Игнатий и ткнул пальцем в стол Егора. — Забился вот в эту чиновничью конуру, а на всё остальное наплевать?
— При чём здесь я?
— Мы-то Кузьмишина и Оскомина арестовали. А твои работнички все глаза мне умозолили, шастают в рабочее время по магазинам и модисткам, даже кино глядят в своё удовольствие, при хорошей зарплате. Беда-а, брат. Ясно дело, беда!
Распускается народец потихоньку от сытой и вольной житухи, о порядке забывает напрочь. А горнячки под землёй стахановскую пятилетку кайлят, жилы рвут себе, чтобы вот эти твои бездельники в рай коммунизма со всей роднёй заехали. Что же это такое?! А? Ить, забойщики всё это видят…
Пыжатся, плюются и всё одно прорубают кайлом им дорогу к изобилию и обжорству. Ить горняки тоже люди, хотят отдохнуть, грибков собрать, погулять другой раз с семьёй. Нехорошее разделение проявилось, гнилое до жутковейности, зловредное.
Вроде опять купчики и хозяйчики насели приискателям на шеи и ножки свесили. Да ещё погоняют, вези, мол, резвей, коняга-работяга. Я, по дурости своей, спробовал пристыдить за безделье этих счетоводов-деловодов, сказал им правду в глаза.
Так они такую поросячью визготню подняли все разом, да на всю контору, так оскорблённо заорали, облаяли дружно меня: троцкистом, оппортунистом, врагом народным, настрочили на службу доносы и анонимки, короче, вымазали кругом грязью — век не смыть.
Сам уж не рад, что сунулся в их тёплый хлев-стайку и помешал сладко жить.
— Чего же ты от меня хочешь, Игнатий? Я-то тут, при чём? Ты — опытный человек, тебе и решать, как навести порядок. А своих я прижму, ты прав.
— Прижми, Егорша! Нету больше сил моих глядеть, как молодой с виду заведующий шахтой, отъевший ряху, начинает искоса глядеть на пролетария и орать на нево, почище старорежимного, хозяйского деспота-смотрителя. Откуда же они берутся, эти барчуки?
Ить, при Советах выросли, а нутром удались в царского фельдфебеля… Не все, конешно. Заведующий Косаревкой Рындин мировой мужик, сам вышел из рабочего классу, учится, стремится к лучшему.
И есть ещё много командиров, хоть куда. А вот промеж них — гнилая солома проложена из чужих нашей жизни людей.
Ты будь построжей с подчинёнными, Егор. Не распускай их, Богом молю! Себя не жалеешь и их не щади. Помяни моё слово, как только им хвост прищемишь — сразу станут работать не на страх, а на совесть.
Народ порядок любит. Порядок, только порядок нужон. Будет анархия — пропадём мы все. Буржуи сожрут нас с потрохами, в порошок сотрут, а землю поделят меж собой. Русскую землю! Об этом помни, Егор.
Нельзя такого разору дозволять. А всё начинается с малого: с таких вот кабинетиков, где только один начальник работает, а сотрудники балабонят, с чарки водки, выпитой с подчинённым тебе человеком, с малой услуги, потом взятки, а потом уж повального грабежа народного добра.
Не дай Бог разбалуется люд от всепрощения и безнаказанности, кинется в родовитость и богатство определяться, хана-а-а… Не обижайся, дело гутарю!
— Как можно обижаться, Игнатий. Я сам уже не знаю, куда бежать от этой неволи бумажной.
— Бежать не надо, может быть, придёт за этот стол после тебя вовсе пустой нутром человек. Нужно заставить работать всех по совести, — Игнатий призадумался и уставился в окно.
Егор молча глядел на его постаревшее, но всё ещё мужественное лицо. Из глаз Парфёнова исходила до удивления ясная и спокойная сила.
И Быков вдруг подумал, что, дай этому самородному уму хорошее образование, обучай его с детства наукам, языкам, выведи его на простор культуры — и не сидел бы этот глыбастый мужик тут перед ним, а заворачивал делами в масштабе наркоматов. Егор не сдержался.
— Игнатий…
— Чево? — Парфёнов медленно повернулся.
— А ведь ты — государственного калибра деятель. Если бы жизнь шла по твоим законам праведности, лучше и не надо.
— Х-ы-ы! Ударился в похвальбу. Чё я тебе, девка? Что думаю, то и говорю. От этого как-то счас отучаются… А у меня болит сердце за всё, гнетёт, мучаюсь без сна ночами, ищу выхода. Ить так хорошо начинали, то же стахановское движение.
Всколыхнулся народ, на дыбы медведем поднялся и агромадный скачок совершил. Хочется, чтобы не осклизнулось это дело на худых людях, чтобы не растеряли мы на пути своего задора. Особливо молодёжь.
За тебя я не боюсь, а вот, как и с кем твоим детям выпадет жить, внукам нашим, землёй этой? Вот об чём печаль моя, кручинушка горькая.
— Удивительно, — Егор встал, — если подойти к твоим словам трезво, Игнатий, то, для иностранца, будет век тебя не постичь.
Простой, полуграмотный приискатель — мыслит категориями члена правительства за всю страну, болит у Парфёнова душа не за жратву и выпивку, не за деньги и виллу на море, а за Отечество своё, за будущее его и настоящее.
— Во, во! Ясно дело, правильно углядел, Егорша. Ить русский человек завсегда, прежде всего, на этом стоял, от этого исходил. Как же не думать? Ить выхлестнулись махом из грязи на такой простор, аж дух захватывает.
Ещё лучшей доля откроется при социализме, придёт благость зажиточности в любой дом. Только, по своему разумению, я так решаю, не доведётся им, нашим потомкам, баринами лежать среди райских палат с угощеньями и… ни хрена не делать.
Этот социализм, а потом и коммунизм, могут утверждаться только при случае, если все, как один, радостно будут работать. Прежде каждого шага настанет пора — думать, а уж всё предугадав русские люди так размахнутся, что никакая сила не сдержит это движение в веках: ни чёрт, ни главнейший капиталист.
— Ну, Игнатий! Тебе бы книжки писать, так складно чешешь, — подивился Егор.
— Если нужда придёт — напишу, сказано, человек на всё способный. — отмахнулся Парфёнов.
— Ладно… Пошли немного перекусим, — поднялся Быков, — за обеденным столом и договорим.
— Леший меня забери, ясно дело, надо подкрепиться и не отбивать тебя от дела.
Они вышли на улицу, двинулись по направлению к столовой, но Игнатий вдруг остановился и сдержал Егора за рукав.
— Ты поглянь, весна вскорости, сосульки повисли. Весна… Пахнет вовсю, прёт к нам через снега дальние. Скоро забурлят реки, ручьи, опять в тайгу потянет до невозможности. Ключи, сопки… А я всё о том же.
Возьми, к примеру, ручей. Пока он бежит нетронутый и чистый — всю муть уносит, дышит и правильно живёт. Но, стоит на нём плотину возвести — откроется на первый взгляд широкий пруд: воды много, богато, красиво…
А тихая вода вскорости ряской подёрнется, илом наполнится, зарастёт корнями и травами и протухнет вонючим болотом на веки вечные.
Не осилить даже паводку эту хлябь… Так и люди не могут без движения, пропадают от покоя, блажь их разная развратит, пьянка, хитрушки, наряды заграничные — очень даже просто, дети и внуки наши позарастают тиной и не станут чистыми… Вот беда-то…
— Слишком мрачную картину намалевал, Игнатий. Не будет так, разумных и честных людей много больше.
Только они уселись обедать, как в столовую влетел взбудораженный Вагин. В спецовке, в заляпанных грязью сагирах. Ошалело заорал:
— Братцы-ы! Косарёвку топит, прорвалась вода из талика. Айда на аврал, бросайте чашки!
Не все кинулись за Петей, успел отметить на бегу Егор. И обожгло сердце безразличие этих людей. Игнатий был во многом прав. Ясно дело…
Работящего и горластого откатчика, Кольку Коркунова, избрали секретарем парткома прииска Лебединого.
На собрании он поначалу стал отговариваться, ссылаясь на малую грамотёшку и неопытность: этой скромностью ещё больше расположил к себе рабочих и прошёл большинством поднятых рук. Знал уже его народ и уважал за прямоту.
Коркунов поначалу запаниковал. Это не шутки шутить — сотни людей трудились на прииске. С трепетом он ступил на крыльцо отдельного домика, рядом с дверью которого была намертво прибита неумело намалёванная табличка: «Партком».
Долго сидел за столом, перебирая кипы бумаг, не зная, с чего начать свою деятельность. Секретарь райкома, перед отъездом в Незаметный, прямо сказал: «Если ты сумел в бою орден заслужить, значит, потянешь воз. Воюй дальше!»
Перво-наперво Николай принёс из дома тряпку, веник. Набрал в ведро воды из ручья. Стеклом выскоблил замызганный пол, ободрал со стенок аляповатые плакаты и лозунги, навевающие скучищу своей бестолковостью, рассортировал бумаги.
Нацарапал объявление «Тут не курить, не кабак!» и глубокой ночью вернулся домой. Стеша уже ждала второго ребёнка. Первой родилась дочь, вся в маму курносая и ясноглазая, а кого сотворил на этот раз он, Колька, то бишь — Николай Иванович, никто не ведал.
Потекли заполошные дни работы на новом месте. Чем глубже секретарь в неё вникал тем больше раскрепощался, ощущая в себе немалые запасы сил. Всё приисковое дело было ему знакомо с раннего детства, а простота и душевность, видимо, были изначальными свойствами его натуры.
Коркунов везде поспевал. Мыслить приучил он себя с деловой перспективой, а цель была одна — улучшить жизнь людям, выполнить план и дать государству столь нужный ему металл.
Из Москвы прибыл с проверкой начальник «Главзолота» Светлов. Собрал партийно-хозяйственный актив в Незаметном, вставил для угощения корзины с яблоками и грушами, привезёнными за тысячи вёрст.
Светлов оказался мужиком простым и деловым — он лихо скакал верхом, объезжая прииски. Наконец, Светлов решил осмотреть и Лебединый.
Сопровождал его Коркунов, ехали они от Незаметного на лошадях по расхристанной тропе-дороге. Светлов остановил коня на перевале и сумрачно оглядел Николая.
— Ну, как тебе глядится дорожка?
— Плохая, когда везут хлеб из пекарни, тележку трясёт и хлеб мнётся, разламывается. Молоко из колхоза пока доставят, оно в масло превращается. Дорогу надо вести. Люди ропщут.
— Как тебе не стыдно! Ты же — секретарь партийный и терпишь такое? Немедленно займись этим вопросом.
— Пробовал говорить в тресте, отмахиваются. Золото нужней.
— Неправильная позиция. Из-за такой хляби его, как раз, меньше даёте. Следует сначала создать условия для работы.
— Ладно, займусь, — твёрдо пообещал Коркунов и стал прикидывать, как лучше это повернуть.
После отъезда Светлова в Москву Николай заявился прямиком к секретарю райкома партии. Пригласили туда и Купреева.
— Необходимо дорогу строить на Лебединый. Настроение у рабочих неважное, хоть и выполняем план по всем статьям, — заговорил Коркунов первым.
— Какими силами? Денег и сметы нет у треста, — возразил управляющий, — я давно знаю, что надо. Но, как? — Рабочий класс прииска я на субботник подниму, только дайте мне технику и дозвольте руководить строительством. Люди хотят жить по-хорошему.
Купреев хлопнул по плечу Николая огромной ручищей, как бы благословляя того на дело.
На Лебедином провели общее собрание, объяснили ситуацию: так, мол, и так, нуждаемся в дороге, а денег на неё нет, надо своими силами обходиться. Создали актив стройки. Директора прииска Кирина Коркунов попросил:
— Ты прикажи маркшейдерам, пусть они наметят кюветы дороги, обозначат вешками полотно, подсчитают, сколько нас будет человек, сколько метров отсыпки падает на душу… Ты обеспечишь общее руководство субботником, мне отлучаться из парткома нельзя, здесь будет штаб строительства.
Наметили день субботника. Перед этим Коркунов вызвал к себе начальника продснаба, тушистого, услужливого дельца, и оборвал на полуслове его стенания о невероятных трудностях снабжения прииска.
— Слыхал про субботник? Обеспечишь два ларька по трассе, чтобы там булочки были, закуска разная. Вот развернись, это — твоя обязанность. А теперь позови ко мне завклубом, своего собутыльника-дружка.
Завклубом скоро влетел в партком, как на пожар.
— Ты меня не ешь взглядом, — хмыкнул Коркунов, — ещё раз подловлю в рабочее время пьяным, будем принародно судить и выгонять. Ясно?
— Ага-а…
— Так вот, подготовь к субботнику духовой оркестр, чтобы музыка наяривала беспрерывно.
На субботник народ пришёл дружно. Духовой оркестр наяривал, буфеты работали. А Коркунов, не спавший вторые сутки, был душой, мозгом этого мероприятия. Шутка ли! Мобилизация масс!
Тут надо первым быть, деловым и решительным, чтоб никто не усомнился в нём, не попрекнул в напрасной затее. В партком врывались запыхавшиеся посыльные, горные мастера — все бегом, захваченные общей горячкой работы…
И вот, когда уже солнце к обеду прислонилось, важно приходит из дому Кирин. В белой рубашечке, в брючках навыпуск и в ботиночках праздничных.
— Ты куда пришёл? — недоумённо выставился на него секретарь.
— В партком.
— А зачем? Твоё место там, на дороге, примером своим людей должен поднимать, организовывать их. Разоделся, понимаешь, галстук нацепил, наборный поясочек, эх ты-ы! Вельможа какой! Отоспался всласть и припёрся назирать. Запомни, тебе этот номер так не пройдёт.
Кирин в бешенстве вылетел из избы.
А Коркунов, всё же, не стерпел, оставил за себя толкового горного мастера и до темна летал по трассе: подбадривал народ, помогал корчевать пни, валить деревья, отсыпать тачками полотно…
Вчерне дорогу сделали. Только заминка получилась. Нужны были моторный каток и грейдер, чтобы выгладить и утрамбовать трассу. Трест задерживал механизмы.
Коркунов, не долго думая, зафуговал телеграмму прямо Светлову. В саму Москву. Тот незамедлительно прислал депешу Купрееву:
«По имеющимся сведениям дорога Лебединый срывается немедля примите меры и докладывайте еженедельно результаты».
Управляющий срочно прискакал на Лебединый.
— Здорово, секретарь, — неторопливо сел, закурил.
— Здорово…
— Слушай, Николай. — внимательно поглядел на Коркунова Купреев, — ты Светлову телеграмму давал, нет?
— Даже понятия не имею… а что такое?
— Твою душеньку! — сокрушенно махнул рукой управляющий. — Кто же нас так подкузьмил? Вот, на почитай, Светлов обязывает еженедельно докладывать о твоей затее.
— Правильно, — Николай осторожно положил телеграмму на край стола, — дорогу надо заканчивать, а техники нет. Скоро морозы стебанут, а весной размоет полотно, без укатки и кюветов. Пропадёт наш труд.
— Ну, кто ж давал телеграмму? — не мог успокоиться управляющий.
— Не знаю, — Николай развёл руками, — надо сообща мороковать, как исправить положение. Давай технику! Через неделю на автомобиле будешь гонять ко мне.
— Сделаешь?
— Сделаю. А то, как же! Приказ Москвы надо исполнять моментально, не то Светлов ещё телеграмму отстучит, так, мол, и так, разогнать всех к чёртовой матери, раз простую дорогу не умеют сладить. Ведь отстучит?
— Хм-м… Запросто, — призадумался управляющий, — завтра же пригоню два грейдера и каток моторный.
Дорогу завершили мигом, и получилась она на славу.
На Лебедином многие рабочие стали трудиться по-стахановски, да так, что огребли премию в день рождения своего наркома Серго Орджоникидзе — получили первый автобус на Алдане.
Коркунов воспрянул духом. Подучился в Якутске на курсах, и опять погрузился в секретарские хлопоты.
Весной прибыл секретарь обкома Поздняк, Коркунов познакомился с ним лично во время учёбы на курсах.
— Ну как, Колюша, дела? — благодушно окликнул его приехавший.
— План выполняем, не пугайся. Народ настроен по-боевому. С жильём только у нас хреново, прямо беда с жильём.
— Да-а, вижу, что плохо. — Поздняк хмуро оглядел приземистые старательские бараки из неошкуренных брёвен, — а что делать?
— А то делать, что дальше так жить нельзя. Надо дать рабочим ссуду, народ начнёт избушки строить. Всё же, свой домик, свой огород, люди почуют себя хозяевами на этой земле. Я уж и так, и эдак прикидывал, другого выхода нету.
— А ведь, верно ты говоришь. Попробуем?! — оживился Поздняк. — Я тебе верю, ты человек принципиальный, дорогу-то какую отгрохали. А! — сам смеётся хитро. — Под контролем Москвы вели, я и то за неё отчитывался. Ссуду надо давать, — обернулся к управляющему.
— От хмырь! Навязался на мою голову, — озадаченно прогромыхал Купреев басом, — так уж и быть, ссуду отпустим безо всяких, — отвёл Коркунова в сторонку и доверительно шепнул: — Николай, дело прошлое. Телеграмму, всё же, ты давал Светлову, признайся?
— Да ты, что! — негодующе изумился Коркунов. — А вот, ссуду не дашь, Поздняку точно отстучу депешу.
— Колька-а! — пригрозил пальцем управляющий и ощерился в улыбке. — Партийная должность не дозволяет даже святой лжи. Гляди у меня, не то сошлю учиться марксизму. Ты действуешь супротив философии Маркса о нравственности.
— Я иду за народ — вот моя философия! Люди живут в тесноте, в грязи. Настроение — плохое, золото нехотя колупают. Нельзя забывать об их нуждах.
В пересменку люди сошлись у парткома. Коркунов коротко и ясно объяснил текущий момент и указал рукой на окружающие прииск сопки.
— Лес и мох, вот они, рядышком. С горки спускай и стройся. Пишите заявления на отдельные дома!
Один человек нерешительно подошёл к столу, второй, третий; потом наступили тесной толпой.
Поздняк приехал через год и, прежде всего, навестил Лебединый. Из машины вылез довольный, успокоенный.
— Ну, Колюша, честно признаться, не ожидал от тебя такого разворота. С горы посмотрел и не узнал посёлок — втрое разросся: огородов столько, коровы пасутся, свиней табуны — не проехать.
— Да, секретарь, — улыбнулся Николай, — ты что же думал, мы рабочий класс не поднимем? Народ — сила! Ему только направление дай — горы своротят. Да и золото пошло кучней. Всё путём! Не на что больше грешить.
— Молодец! Вот это я понимаю. Правильную политику ведёшь, опору нашёл твёрдую. Какие ещё проблемы есть?
— Есть личная просьба. Убери начальника продснаба, сил моих больше нету с ним беседовать.
— В чём он провинился?
— Тащит в мой дом со склада прямиком всякие редкости-дефтовары, не понимает русского языка, хоть убей его. Неделю тому назад ковёр приволок. Я ему говорю, что по блату мне не надо, жена пойдёт в очередь.
А он мне толкует: «Ты секретарь парткома, всеми уважаемый человек, и у тебя жена пойдёт в очередь?! Я вот твоим деткам два кило шоколаду принёс». Тьфу!
— Ну и взял ковёр? — насупился Поздняк.
— Взял, будь он неладен. Я Стешке говорю: иди, милка, да становись в очередь. Три дня законно простояла и взяла за восемьдесят шесть рублей. Что же он, собака эдакая, меня принижает? Я упрёка от рабочих не имел и иметь не стану. И я запрещаю ту блатную торговлю из-под полы.
— Что же ты в район не обратился?
— Обращался, не снимают… Видать, он там многих купил этими коврами и другими подачками-сладостями. Это же — конец нашей партии придёт, ежели не остановить торгашеской заразы.
Эти прохвосты, как чума, как пожар лесной, опаливают людские души наживой. Искру заронят, а потом сгорит всё. Ты, секретарь, буржуйство новое не распускай!
— Постой, постой, — Поздняк сурово сдвинул брови, — ты думай, что говоришь!
— Я боюсь, секретарь. — тяжко вздохнул Николай, — воля руководителям дана агромадная, как бы не получилось беды… власть-то, она штука прилипчивая, сладкая от дармовых шоколадов.
Как мухи на мёд слетаются к ней многие чуждые нам люди… А уж, если управляющий, к примеру, неправдой загниёт — весь трест протухнет, как та рыба… давняя примета…
— Да-а, Колюша, вижу, что ты напрасно время не теряешь, читаешь книжки, изучаешь людей. Побольше бы нам таких бойцов! Отправим мы тебя в Москву на учёбу.
— Не могу. Ребятишки малые, и жена прихварывает. Хочется, страсть как хочется учиться, а нет возможности. Я ужо тут поварюсь, больше пользы окажу.
Старикам своим в Зее, опять же, надо помогать. Ты, секретарь, обязательно разберись в том, о чём я говорил. Небось и в Якутске тоже хватает умников, наподобие моего снабженца. Приструни их, выгони взашей.
— Откуда у тебя такие взрослые мысли, Коляша? Неужто сам дошёл?
— Да не совсем… тут один приискатель, Игнаха Парфёнов, в Незаметном проживает. Многое я от него перенял. У Парфёнова всю жизнь болит сердце за всех людей, за землю нашу…
Где он только не мытарился, что не перевидел, а боль эту не стерял. Меня ею заразил до смерти. Недавно завернул к нему в гости. Игнатий и толкует:
«Колька-а! Какой голод мы пережили, какие непокои и войны, каких людей праведных в боях потеряли… а вот боюсь сытости и покоя.
Пересилим ли мы их?! Переборем ли в себе: алчбу наживы, зависть к ближнему людские наши страсти похабные, кои нас веками били…
Сумеем ли отрястись в дверях социализма от всей этой нечисти поганой иль затащим с собой её туда, и она сгложет нас, яко червь могильный…»
В последнее время, перед отъездом Тони в Москву на курсы, в семье Быковых неожиданно начали вспыхивать ссоры. Егор терпеливо сносил мелочные упрёки по поводу своих, якобы, неправильных житейских «уклонов».
Что с ней стряслось — он так и не понял. Попала шлея под хвост Тоне, как норовистой кобыле, и потеряла она контроль над собой, закусила удила и попёрла, не разбирая правых и виноватых.
Она вдруг решила «выдвинуть» Егора в начальники шахты, постоянно приглашала людей с положением, которые, по её мнению, могли посодействовать его назначению. Короче говоря, баба свихнулась, блажила почём зря.
А по настоящему Егор обиделся тогда, когда подметил, что жена стесняется его брать с собой на всякие культурные мероприятия районного масштаба, видать, возомнила себя исключительной особой.
Егор с горечью осознавал, что Тоня стала его раздражать, а когда она однажды бросилась на него с кулаками, то Егор ушёл ночевать к Игнатию.
С этого дня его не тянуло после работы домой, как прежде. Стряпать она перестала, считая возню с кастрюлями не соответствующим своему положению в обществе, таскала детей по столовкам и норовила настроить ребятню против отца.
Тоня приволокла из Москвы учёного.
Моложавый, холёный и напыщенный мужик, лет сорока, с кучерявыми и побитыми сединой волосами, с брезгливо отвисшей нижней губой и тяжёлыми глазами с поволокой. Говорил бесцеремонно, врастяг: он заручился поддержкой местных властей и нахрапом подступился к Быкову.
А дело было вот в чём. Егор как-то поведал жене о давних мытарствах в тайге, о библиотеке староверов, запрятанной в дебрях Станового хребта.
Тоня рассказала об этом на курсах, и вскоре явился в общежитие Витольд Львович. Он долго выспрашивал у неё подробности. Потом стал водить Антонину по театрам, знакомить её со своими коллегами, дарить ей модные платья.
Ошеломлённая таким изысканным обхождением, бабья душенька размякла и… возгордилась.
Короче говоря, в Алдан вернулась совсем другая женщина. Духовно сломленная Витольдом, научившаяся лгать себе и людям. Егор сразу почувствовал, как она переменилась. Особенно его насторожило её пристрастие к вину, которого она раньше терпеть не могла.
В общем, Витольд Львович напористо взялся обрабатывать Егора, вызнавая всё о бесценной библиотеке древних рукописей. Он-то хорошо знал, чего стоят староверческие тайны, какие можно заиметь деньги и какой приобрести научный капитал.
Как-то они сидели за столом втроём, дети играли на улице. Тоня косилась то на одного, то на другого мужчину и вдруг поймала себя на мысли, что ей приятно ощущать свою власть над ними обоими, будто они, как в спектакле, распростёрты у её ног.
— Вот мандат и письмо Академии наук, — выложил гость документы, — вот распоряжение вашего начальника УНКВД о выделении двух сотрудников для охраны. Дело наиважнейшее, нужно срочно идти туда для составления каталога рукописей и отправки их в книгохранилище.
Егор молчал, вяло жевал кусок мяса, не нравилось ему это мероприятие. Он чувствовал, что расторопный учёный — человек нехороший, жестокий.
И Витольд неожиданно для себя растерялся перед этим неотёсанным мужланом, спокойно взирающим на его бумаги. Он, словно натолкнулся на какую-то глыбу, непробиваемую стену, тщётно пытаясь навязать своё мнение…
А Быков думал. Напряжённо думал, вспоминая чуть не убившего его старика, дряхлую, полубезумную бабку в выстывшей баньке, несчётные полки с книгами и берестяными грамотками.
Заросший волосьём раскольник с топором в жилистой руке вдруг так явственно всплыл на памяти, так истово осенил себя крёстным знамением и прожёг из того далека укорным взглядом, что Егору стало не по себе…
Это был его мир! Его-о-о! Кусок его жизни, и не хотелось пускать туда чужаков даже со справным мандатом. Егору порой казалось, что староверческий скит привиделся ему в горячечном сне: вот бежит взвизгивающая от радости Верка, вьётся синий дымок над банькой, широкая заснеженная поляна…
— Егор Михеич, — сказала жена, возвращая его к действительности, — это же — большая честь для нас — оказать отечественной науке такую действенную помощь. Ты понимаешь, что там могут быть ещё неизвестные книги, новое «Слово о полку Игореве» или ещё что-то такое о жизни наших предков, что все ахнут! — Тоня взволнованно выпрямилась и заговорила с пафосом: — Я очень горжусь тем, что товарищ Осипов заинтересовался скитом и приехал к нам из самой Москвы!
— Помолчи! — грубо осадил её Егор, хмуро оглядел её удивлённо застывшее лицо, никогда ещё он так жестоко с ней не говорил. — Помолчи… А вам, вот, что скажу, товарищ учёный, сбрехала тебе моя баба. Нету никакой библиотеки, причудилось мне. Помирал в тайге от холода и голода, вот и привиделось…
— Всё же ты хам, Егор! — как-то неестественно взвизгнула Тоня. — Как же мы теперь появимся в Москве?
— Я там ничего не потерял, — усмехнулся он.
— Сам же мне всё подробно рассказывал, даже говорил о каких-то языческих богах: Перуне, Световиде и Даждьбоге, а теперь отпираешься?! Есть библиотека! Но, почему ты не хочешь показать Витольду Львовичу какие-то церковные книжки. Мы сейчас по всей стране ведём активную борьбу с религией. В Москве снесли чуждый её облику храм Христа Спасителя и прочие дурманящие народ колокольни… Должна тебя предупредить, что ты намерился совершить антипартийный поступок, не дозволяющий распознать и, возможно, уничтожить скрытное паучье гнездо подрывной религиозной литературы… И-и…
— Помолчи-и! — устало повторил Быков, икоса взглянул на гостя и уловил, как тот сурово поджал вислую губу, как напрягся и побледнел. — Нету библиотеки! Вот мой последний сказ! Если не верите — ищите. Смотрю я, дорогая жена, что вы спелись хорошо друг с другом и ножку твою под столом он не зря давит. До свиданья, дорогой товарищ, — повернулся Быков к Осипову, — я хорошенько подумаю, может быть, вспомню ещё какую брехню, а вы опять к нам приезжайте.
— Вы за это ответите, товарищ Быков! — закипятился Витольд Львович. — Я сегодня же дам телеграмму в Москву, и вас под конвоем поведут туда, застаавят вспомнить.
— Даже так? — Егор усмехнулся и встал. — Тогда, нам не о чём больше судачить. Проваливай!
— Егор Михеич! — возмущённо взвилась голосом жена и раскраснелась. — Ты не имеешь права говорить с учёным в таком грубом и непочтительном тоне! Это — некультурно! Ты поступаешь в антипартийном ракурсе. Немедленно извинись и завтра же собирайся в экспедицию!
— Эх ты-ы, приказчица… Ты ли это? Тоня? Опомнись! Видимо, ты удалась из той породы баб, что без мужней трёпки портятся. Сразу на шею лезут и уздечку норовят надеть… а потом, начинают презирать коня, ненавидеть люто за покорство и доброту. Скажу честно, есть библиотека! Но вам не покажу, не верю я вам…
— Поймите же наконец, — миролюбиво и податливо замаслил глазами Витольд Львович, — поймите, как это важно для науки — иметь первоисточники истории и культуры! Если там есть что-либо стоящее, я похлопочу в Москве и ваши заслуги первооткрывателя обязательно отметят, возможно большим орденом или премией и медалью академии.
— Понимаю, но не могу… нутром своим чую, что ещё не пришло время копаться в тех рукописях. Так мне завещал последний хранитель-старец — «ждать времени разумного». Не могу я показать, словно кто шепчет за спиной, предостерегает: «Не ходи, не смей! Грех тяжкий и неотмывный возьмёшь на душу».
— Ха-ха-ха! — залилась Тоня смехом. — Да ты, оказывается, религиозен! А я-то думала… я бьюсь с пережитками, людей к новой жизни лицом поворачиваю, а мужа, хоть попом ставь на Алдане и церковь открывай.
— Ты замолчишь, или я за себя не ручаюсь, — тихо предостерёг Егор, да так ожёг её взглядом, что Тоня осеклась на полуслове.
— Что же, до завтра, хозяева, — поднялся мрачный учёный.
Утром Быкова вызвали в райком.
Егору вручили предписание об экспедиции да хорошенько выругали за отказ в ней участвовать. Делать было нечего, запасся он картой, провиантом, а на следующий день уже трясся в кузове грузовика, мчащегося по трассе АЯМ.
Рядом уселись трое сотрудников УНКВД для охраны учёного в тайге и оказания помощи в перевозке книг и довольный Витольд Львович.
В Нагорном экспедицию уже ждали трое эвенков-проводников со связками оленей. Егор немного успокоился. Печально оглядывал дальние гольцы, за которыми было то заповедное место, где довелось спасаться от стужи и смерти в скитском приюте.
Егор повёл караван по правому берегу Тимптона, мимо Сухой протоки, где когда-то всласть упивался глухариным током, забирал от реки всё правее в нехоженые крепи, к подножью Станового хребта.
К знакомой речушке выбрались к исходу недели. Егор давно уже признал трезубый останец, но умышленно заворачивал в сторону. Кружил по тайге, всё ещё не решив для себя — нужно ли отваливать камни от потайной дверцы пещеры.
Пришло ли время этому? Учёный что-то заподозрил, торопил, гнал вперёд людей, оброс волосьём по лицу и стал разительно походить на Иуду, памятного Егору по одному божественному лубку. Глаза Витольда Львовича алчно горели.
Эвенки, очень тонко понимающие людей, боялись его, как огня, и Егор смутно понял из их разговоров меж собой, что проводники собираются убежать от страшного злого духа.
Быков же изнемог от душевных терзаний и, всё же, привел караван на то место. Он велел оленеводам разбить бивак на краю поляны, а сам, якобы, пошёл посмотреть тропу.
Там, где прежде стояли скит и банька, теперь росла трава, печь из дикого плитняка развалилась и походила на груду природного камня. Он прошёл мимо пещеры и радостно отметил, что обвалившиеся валуны ничем примечательным не выделяются от обычных осыпей со скал.
Витольд Львович не поверил Быкову и повёл за ним следом людей. По каким-то только ему одному ведомым признакам определил, что тут ранее было жильё, давно сгоревшее и заросшее травой. Весело подскочил к Егору:
— Где-е! Немедленно укажи, где-е?
— Подожди, не помню. Столько лет прошло. Утром будем искать, — Быков ещё раз воровато скользнул взглядом по глыбам порфиров и молча стал развьючивать оленей.
Надо было решать, решать окончательно и бесповоротно. Вроде бы и правильно, если книги попадут шелестеть в столицу, но что-то не давало Егору покоя, не верил он таким людям, как Осипов. За вечерним чаем у костра Егор решил подыграть Витольду Львовичу.
Ох, напрасно залётный учёный почитал геолога за примитивного Ваньку, напрасно был так чванлив и самоуверен.
И вот, вроде подобревший и сломленный, Егор стал доверительно рассказывать о том, как научился читать древнеславянское письмо в станичной церковноприходской школе, и эта наука помогла прочесть коечто в случайно найденной в здешних горах раскольничьей библиотеке, но вот смысл якобы не доходил до него, что за языческие Боги там описаны и что за мудрости вещали давние летописцы…
Польщённый вниманием и внезапной уступчивостью Быкова, учёный долго и витиевато объяснял библейские легенды, рассказывал о непокорности людей старой веры, поведал о корнях язычества, да так увлёкся, что нечаянно проговорился о том, что совсем недавно был уполномочен делать ревизии в северных монастырях, скитах архангельских и уральских.
А все книги, не имеющие отношения к его научным интересам, он бросал в костёр. Подписывал акты.
Егор успокоился и решил — не показывать! С этой минуты он готов был стать под дула винтовок, но своей тайны не открыл бы никогда.
Трое суток он водил учёного по дальним скалам и допёк того до бешенства. Витольд Львович чувствовал, что библиотека где-то совсем рядом, а Быков прикидывается дурачком, подговаривает всех вернуться на Алдан.
Тогда он принудил даже эвенков искать, наорал на них, а этого делать не следовало. Витольд Львович думал, что она находится в каком-либо строении, и лазил по тайге, до рези в глазах высматривая с сопки крышу скита или лабаз и… нашёл.
Однажды вечером он не вернулся на бивак. Ждали его всю ночь. Потом искали два дня. Наконец эвенки обнаружили его в распадке, куда стало слетаться вороньё.
Витольд Львович напоролся на установленный кем-то самострел. Двухаршинная стрела, старая и даже чуть трухлявая, рассчитанная на сохатого, прошила ржавым кованым наконечником Витольда Львовича насквозь.
Вороны выклевали ему уже глаза, и тяжёлый смрад плыл по тайге. Даже медведь, видимо, побрезговал трупом…
Сотрудники УНКВД составили акт, закопали тело погибшего и пошли за проводниками к Нагорному.
На берегу Тимптона Егор увидел кем-то брошенный хороший плот, остановился, поджидая своих спутников, и сказал:
— Начальству своему доложите все, как есть, а я поплыву на Джугджур. Продуктишек у нас ещё много осталось. Никто меня в Алдане не ждёт.
— У тебя же там жена с детьми? — удивлённо выговорил один из оперативников. — Вот какие страсти тут бушуют, сгинешь, товарищ Быков.
— Не сгину… а насчёт жены вот, отдайте ей, нашёл в сумке учёного на биваке, — он протянул фотокарточку Тони, на обороте её рукой было красиво выведено: «Обворожительному Витольдику от его любимой Киски!» — Дуйте вверх по течению, а я вниз поплыву вон на том пароме. Знакомые края.
Егор стоит на коленях у почерневшего от дождей и времени столбика. За его спиной оглушающе грохочет Фомин перекат, обдаёт холодным дыханием взвихрённой в воздух воды.
Он выдирает с холмика густо вросшую траву, выдёргивает упругие корни, и они с болезненным хрустом оголяют чёрную землю. И шепчет: «Марико-о, Марико-о, Марико-о…»
Ещё никогда ему не было так бесприютно, так плохо и так смиренно-спокойно, словно захлестнула его ранняя, какая-то старческая печаль.
Кому же верить? Кого любить теперь? Он напоминал сам себе облепленного тучей гнуса сохатого, который, в беспамятстве, ломится кругами по чащобе в поисках избавления, пока не свалится со скалы или не захряснет в болоте.
«Марико-о… Марико-о…» Губы спеклись от голода, но есть не хотелось. Вытянуться бы на податливом мху да закрыть навеки глаза, усмирить смертушкой в себе думы, страданья — успокоиться навсегда.
Стояла летняя жарынь, в реке плескалась, кормилась чистоводная северная рыба, в сухой голубизне неба плавали два орлана-белохвоста и ещё больше травили душу Егору своей обоюдной верностью на весь отпущенный жизнью срок.
Пересилив одурманивающее безволие, Егор ступил на плот и вяло отпихнулся шестом от берега. После Гонамских порогов, которые довелось пройти в экспедиции Призанта, Фомин перекат не принёс былого наслаждения риском, не случилось желанного очищения души, не окрылила радость победы над смертью, а навалилась ещё большая усталость.
Безветрие… Дымная мгла зноя раскаляет всё больше голову сиротливому человеку посреди гремящей жизнью реки. Отражение нависших скал в лесах — пугает фантастической, бездонной глубиной…
И там, далеко-далеко под плотом, клубятся облака, уносятся к ним вершинами леса… Вот только крики орланов падают с неба, отхлестываются от воды… не откликаются им две чёрные точки в преисподней глуби…
— Марико-о… Марико…
На Джугджуре руководил геологоразведками старый знакомец Быкова — Вольдемар Бертин. Он принял Егора без лишних вопросов, радушно.
Назначил сопровождать к исходу лета партию учёного-геолога Билибина в поисках золотых узлов, который выдвинул гипотезу о линейном распределении золотоносных месторождений, он даже отметил на своей карте теоретические места залегания россыпей.
Совместно с геологами, сопровождающими его, Билибин именно в обозначенных районах обнаружил богатейшие кладовые золота. Всё это свидетельствовало о невероятно прозорливости учёного, перед фамилией которого ещё никто не ставил слов «выдающийся геолог».
Но он уже открыл ряд золоторудных провинций, в том числе, на Колыме. Применив новейшие методы геофизической разведки, он же находит рудные жилы и вблизи Алдана, которых, по существовавшим геологическим канонам, просто быть не должно.
Егор знал Билибина ещё по Незаметному, где тот работал в конце двадцатых годов главным геологом треста. Как-то вечером на биваке он попросил рассказать об открытии колымского золота, но Юрий Александрович начал издалека:
— Меня всё время потрясает удивительнейшая интуиция Вольдемара Бертина… Ведь, кроме Алдана и Джугджура, этот самородный рудознатец был инициатором наших открытий на Колыме. И не менее удивительна его личная судьба.
Родился Бертин в семье бедных латышей в хуторе Иллустах Курлянской губернии. Вскоре его семья перебралась в Сибирь. Работать начал в пятнадцать лет, в двенадцатом году он уже опытный старатель на Бодайбо и попадает под пули Ленского расстрела. Чудом остался жив.
Потом работал вольным разведчиком на приисках Фогельмана в Охотске, где приобрёл ещё больший опыт золотоискательства. В шестнадцатом году его забирают на военную службу, там, в городе Двинске, он становится большевиком.
В конце семнадцатого года — боец Красной гвардии в Москве, брал штурмом занятые юнкерами здания Моссовета и Кремля. После этого командируется в Охотск для установления там советской власти, где был арестован и опять же чудом избежал расстрела в «эшелоне смерти».
После освобождения из тюрьмы, приезжает в Якутск на оленях к семье, вскоре избран членом Президиума губбюро ВКП(б), а в двадцать третьем году, благодаря своей настойчивости — открывает россыпи Незаметного.
Но не успокаивается, Бертину не дают покоя неизведанные пространства Колымы и Чукотки. Ещё в те годы он ездил доставать продукты для своей трудовой артели в Благовещенск и отыскал там в архивах записку: «Поиски и эксплуатация горных богатств Охотско-Колымского края».
В 1923 году он лично обращается к первому секретарю Якутского обкома ВКП(б) — Аммосову с предложением организовать экспедицию на Колыму и Чукотку. Только для этих целей не сыскалось средств. Когда я работал с Бертиным на Алдане, он заразил меня мечтой об исследовании тех краёв.
В двадцать восьмом году я добился разрешения в Геолкоме и возглавил Верхне-Колымскую экспедицию и мы открыли богатейший золотой узел, в который Бертин верил без всякого сомнения.
Он же, в это время, руководил экспедицией «Союззолота» на Чукотке, — Билибин помолчал и добавил: — Невероятная интуиция у Вольдемара, просто фантастическая…
Безграничная самоотдача, глубокий ум. Вот тебе и два класса образования. По знаниям горного дела он любого учёного заткнёт за пояс, а значение его личных геологических открытий для золотодобычи или сделанных другими по его инициативе — вряд ли будет кем превзойдено в нашей стране.
Истинный самородок. Бертин — это подвиг.
Егор Быков очень близко сошёлся с Билибиным, многому от него научился, узнал массу интересных вещей и, главное, окончательно заразился геологией от одержимого этой наукой человека.
Увлечённый поисками, он немного отвлёкся от своих семейных неурядиц.
Быков торопливо разорвал конверт, и защемило печалью сердце от корявых строчек Игнатия Парфёнова:
«Здорово, Егорша!
Сроду не писал писем, да скучаю по тебе — страсть Господня. Житьё у нас обыкновенное, всё на местах стоит, пожару и мору нету, а это главное. А хочу я тебе сказать вот чё. Пущай и малость закомиссарилась Тонька, но уход твой в дальние края не одобряю.
Кровью душенька обливается, когда завижу твоих неприкаянных горемышных деток. А по сему разумению, приволоку я их всех на погляд зимней оказией. Всё одно привезу. Тонька зримо присмирела, каится, видать, и горько жалкует за свою бабью промашку. Могёт быть, вздуешь её хорошенько да простишь? Стерпишься.
Дети не виновны в её дурости, им-то, к чему в безотцовщине пропадать. Я им стал заместо деда, конфетков накуплю вдоволь, шуткую, а всё одно, не то. Глазёнки у их со слезой застылой, печалью омытые не ребячьей. Даже смеяться разучились вовсе, молчком да молчком — чисто старички какие.
Нельзя такой беды терпеть. Нету больше мочи глядеть на них, беззащитных сиротинок. Пропиши немедля, как мне быть, старому дураку, чё пересказать Тоньке, а привезу всё одно, не я буду. Жди вскорости за этим посланием.
Дела идут у нас хорошо, Петюнчик Вагин был опять аж на съезде в Москве. Вот так-то, брат. Ясно дело, нельзя совать свой нос в чужую жизнь, да ить ты мне навроде сына приходишься, не забидешься, поди. Поклон от меня отвесь Вольдемару Бертину, ево супруженции-матушке. На том и кончаю писать, умучился до звону в башке
А вскоре он и сам нагрянул по зимнему. Тоня ехать боялась. Но Парфёнов уговорил её кое-как. Жалко ему было бабу, изменилась она на глазах, даже подалась работать в шахту откатчицей. Втихую стала попивать и сразу поблёкла — пропал румянец и первые морщинки побежали около глаз.
Бегала на работу, бодрилась, но враз падали руки, когда ловила на себе укорные взгляды детей, дивилась их взрослой понятливости, терзали они её вопросами — где запропастился их тятя и когда вернётся.
Каждый день они ждали его, каждый час, наготовили подарков, накалялись мечтаниями встречи, бешено неслись к дверям от каждого стука на крыльце.
Тоня понимала, что, по её измене, оборвалась крепкая бечева правды, связывающая воедино семью, и она рассыпалась вязанкой хвороста, вся рассыпалась — не собрать.
Тоня ехала с содроганием, неизгладимая вина жгла ей щёки, уже давно разучилась глядеть людям в глаза, а от доброго участия Игнатия Парфёнова в своей судьбе — изнывала пуще всего.
Егора они застали врасплох. После шумного совещания у Бертина в кабинете возбуждённые геологи вывалили на улицу из новой конторы.
И, от неожиданного сдвоенного детского крика, на мгновенье обездвижел Быков. Сорвавшись с оленьих нарт, к нему стремительно летели два закутанных в меха человечка, простирая руки над головами и судорожно крича: «Батяня-а! Батя-а! Батя!»
Егор скрипнул зубами, сглотнул подступивший к горлу комок, качнувшись, шагнул навстречу.
— Чево ж ты наделала, Тонька! А? — не сдержался Игнатий, вытирая слёзы рукавом. — На колени стань, а прощение вымоли. Вымоли! Не то, прокляну навек, как последнюю потаскуху… Ить ты, прежде всего, мать! А потом уж… самка в охоте. Эх ты-ы… идейная.
Его казнящие слова хлестнули кнутом померкшую Тоню. Егор подошёл к ним сияющий — ведя за руки детей. Тоня медленно подняла голову и едва слышно прошептала:
— Прости, Егор, ради них прости…
— Ладно… — посуровел он.
— Не-е, Егорша. Ты отчасти сам виноватый, — благодушно перебил его Парфёнов, — бабу в узде надо держать, а ты себя подмять позволил. Ясно дело, не ты первый, не ты последний. Деды наши не дураки были, когда трёпку жёнам давали опосля баньки кажнюю неделю: не так вытоплена, жар слабый, квасок не скусный… А зато и жили в мире. Да ладно уж! Чё говорить, утеряли семейскую твёрдость. Где твоя фатера, сказывай. Ребятишки подмёрзли в путях, поспать бы им в тепле.
Парфёнов, на следующий день, отдал засургученный пакет Бертину и остался на прииске на конном дворе.
В секретном циркуляре УНКВД предписывалось управляющему недавно организованным трестом «Джугджурзолото» оказывать всяческое содействие Игнатию Парфёнову, срубить ему отдельный домик под жильё в самый короткий срок.
Вольдемар, как и предписывалось, сжёг письмо после прочтения, взглянул на Игнатия.
— Всё партизанишь?
— По нужде приходится.
— Мне, конечно, не доверишься, с какой целью сюда послан?
— Почему же, кое-што могу открыть, как старому другу и партейцу, но, без разглашения. Не вздумай даже во сне оговориться. Дело государственное, сам понимаешь.
— Будь уверен в этом, или не знаешь меня?
— Знаю, крутой ты мужик. Один возвернувшийся старатель жаловался мне на Алдане: «Подумаешь, — грит, — запил на два дня, а Бертин вывез за ручку к Аллаху и толкует…»
— Горсть пшена, два бревна и проваливай? — засмеялся Вольдемар. — Так?
— Во-во, шибко обиделся на тебя.
— Мне тут пьяницы и бездельники не нужны, — помрачнел управляющий, — нет права у меня быть добреньким. План выполнить надо. Слушаю тебя, говори.
— Так во-от… наш старый казнитель, атаман Семёнов, пишет в газетке «Голос эмигрантов», я счас прочту вслух — Игнатий порылся за пазухой и осторожно достал вырезку, — вроде бы ничего страшного, но ты мужик толковый и вникнешь:
«Нам, русским националистам, нужно проникнуться сознанием ответственного момента и не закрывать глаза на тот факт, что у нас нет другого правильного пути, как только честно и открыто идти с передовыми державами „оси“ — Япония и Германия».
— Всё не угомонится, сволочь, — огладил Бертин усы, — мало мы его трепали. Удрал, гад, за кордон…
— Гришка написал Гитлеру в 1933 году личное письмо, в котором он приветствует и благословляет захват власти фашистами.
После оккупации Манчжурии японцами, Семёнова вызвал полковник Исимура, начальник второго отдела штаба Квантунской армии, и предложил ему формировать белогвардейские части для совместного нападения на СССР.
— Опять смерти нам готовят.
— Эти полки уже формируются. Но, не это главное. Семёнов состоит на службе у японской контрразведки, его подручные организовывают у нас шпионаж, диверсии, террор.
Создана секретная разведывательная школа, а этой весной, по нашим оперативным данным, две группы появятся на Алдане и Джугджуре, с целью выяснения валютного потенциала и срыва золотодобычи любыми средствами.
На пороге новой войны против России, наше богатство им, как нож вострый под брюхо.
— Какой войны, что ты мелешь?
— Опасаться — значит предвидеть, сказал один мудрец. В тайге уже давно бродят старатели-семёновцы из Харбина, созданы потайные артели, а золото идёт в казну белоэмигрантов для борьбы с нами же.
— Удивил ты меня, Игнатий. Вроде простой мужик, а такими делами и словами ворочаешь при случае, даже не верится. Эко они размахнулись! Надо ухо держать востро. Да разве в одиночку ты это сделаешь?
— Я не один, есть тут наши люди и ещё прибудут, но о письме не забывай, помогай, чем можешь.
— Обязательно. Через три дня избушку тебе срубим. Впрочем, для такого дела могу освободить свою квартиру, а сам, на время, переберусь в контору. Дело безотлагательное!
— Не стоит суетиться, люди поудивятся. Сам управляющий какому-то деду жильё отдал. Домик мне неказистый нужон, неприметный. Егор Быков поможет, ещё пару человек сыщем подсобить, а топор я ещё не разучился в руках держать. Ну, а лесу подбрось.
Ишшо об одном попрошу, вскорости съедутся сюда мои дружки-тунгусы, не забижай их и не отгоняй. На них у меня главная надежда — сыскать в тайге дымки костров, следы чужаков, а потом и взять их врасплох тёпленькими.
— Ясно. Ну, что же… спасибо за откровенность. Пойдём ко мне чай пить, матушка пельменей настряпала. Там договорим.
Вскоре стали захаживать в избёнку нового конюха незнакомые люди: возчики, тунгусы, уполномоченные госзайма и прочие командированные-пришлые.
Парфёнов часто выезжал невесть куда, а, по возвращении, тащил кучу гостинцев в дом Быковых, играл с ребятишками, балагурил, но с болью примечал, что не срастаются душами их отец и мать, даже спали они раздельно.
Парфёнов посвятил Егора в свои планы, и они начали готовиться к весне. Игнатий отобрал лучших коней, подогнал к ним сбрую и сёдла, особенно тщательно проверил оружие.
Его было много, на добрый партизанский отряд, даже новенький ручной пулемёт таился до времени в замкнутом прирубе-кладовой.
Только стаяли снега, как примчался на прииск, запалив оленей, молодой тунгус. Игнатий бегом кинулся к Бертину, а, через пару часов, полтора десятка всадников, по одному, чтобы не привлечь внимания, покинули прииск.
В назначенном месте собрались и тронулись караваном в сторону Юдомы. Впереди ехал эвенк, за ним — Игнатий, Егор и молодые горняки с выправкой кадровых военных. Руководил ими опытный оперативник.
Дней через десять пути, в глухом таёжном распадке, окружили стан неизвестной артели старателей. По ключу бугрились отвалы шурфов, два крепких зимовья глядели на все стороны щелями бойниц.
Командир распределил своих бойцов вокруг лагеря и велел ждать обеда, когда приискатели вылезут из шурфов и соберутся у длинного стола, что стоял между избушками. Лагерь охраняли трое часовых с японскими карабинами.
Наконец, настало время обеда. Китаец-повар разлил по котелкам варево, и, когда склонилось над столом десятка два голов, над ними низко просвистели пули, выпущенные из пулемёта.
А затем из леса со всех сторон выскочили люди с винтовками наперевес. Егор стремглав кинулся к пирамиде оружия у костра и, видя, что туда уже бросились враги, метнул две гранаты, а сам упал и откатился за ствол лиственницы.
— Сдавайтесь! — хрипло гаркнул Игнатий и медведем вышагнул из-за избы.
Оставшиеся в живых подняли руки и скучились. У костра стонали раненые. Оружие разметало взрывом, в огне жарко горела ложа арисаки.
Егор услышал стук двери за спиной Игнатия и не успел среагировать — из тьмы избушки грохнул выстрел. Игнатий покачнулся, медленно повернул голову назад и осел боком на растоптанный мох. Ещё стеганул выстрел, и упал командир, не успевший отступить за дерево.
Быков прыгнул за пень, а потом зигзагами бросился к зимовью и кувыркнулся в тёмный проём двери. Это и спасло Егора. Оглушительно бабахнул карабин, но Быков уже пригляделся, сгруппировался и свалил ударом ноги стрелявшего.
Затем выволок обмякшего человека за шиворот, машинально глянул в лицо и отпрянул. Перед ним, в беспамятстве, лежал отец… Постаревший, тяжелый и обрюзгший Михей Быков.
Судорожно вздохнув, Егор медленно пошёл к Игнатию. Тот силился подняться, но руки подламывались. На груди Парфёнова расплывалось кровавое пятно.
— Всё, Егорша… угораздило насмерть, — Игнатий хрипло закашлялся и сплюнул на мох алый сгусток. — в лёгкое угодила пулька. Не жилец…
Егор торопливо полоснул ножом на нём рубаху и стал туго его бинтовать, а сам, с дрожью в голосе, успокаивал:
— Ничё-ё, Игнатий, оклемаешься… тебе ведь, не впервой быть стреляным, сам сказывал… вылечим…
— Хто эт меня саданул?
— Не поверишь, батяня мой, вот где встретились.
— Живой он?
— Живой, в беспамятстве.
— Об одному прошу, не зверствуй, он твой родитель. Суд решит, как быть. Не подымай руку на отца.
— Если отдышится, не трону. Приголубил я его крепко, по науке Кацумато. Вот беда, Игнатий, — Егору было жалко до слёз приискателя, а вот, к отцу Быков не испытывал никаких чувств. Враг…
Отряд возвращался к Юдоме. Понурые пленники волокли своих раненых. Меж двух лошадей покачивались носилки с Игнатием. Руки Михея Быкова были привязаны к задней луке седла на Егоровом коне.
Всю дорогу он не проронил ни слова, злобно и испытывающе поглядывал на сына и ухмылялся в бороду. У переправы через реку Парфёнов велел снять себя и слабым голосом подозвал Егора. Скулы у раненого выжелтились, заострился нос и впали щёки. С хрипом, отрывисто заговорил:
— Ясно дело… не жилец я, Егорша. Богом молю тебя! Угадал я голец поблизости, с которого мы с тобой оглядывали Джугджур при экспедиции Зайцева. Тут вовсе недалече. Отнесите меня туда. Хочу напоследок все края оглядеть и помру легко… Отнесите-е… Чую близкий конец…
— Не имею права, Игнатий! На прииск спешим, там фельдшер. Операция тебе нужна, пулю вынут.
— Я уже мёртвый давно, Егорша… крепился за жизнь для этой просьбы. Богом молю! — возвысил голос Игнатий. — Это моя последняя воля, — закашлялся и прикрыл глаза, — Егорша… снесите с ребятками… Там и схороните меня, дюже место приглядное, просторное. Любо будет лежать старику, весело…
До подножия гольца довезли Парфёнова на лошадях, потом вчетвером взялись за носилки. Основной отряд ждал у реки, охраняя пленных.
Егор был уверен, что посмотрит Игнатий с верхотуры на тайгу, ублажит себя, а потом они быстренько вернутся и поспешат к фельдшеру на операцию. Быков даже повеселел от такой мысли:
— Ох и тяжеленный ты, Игнатий, как самородок золотой!
Парфёнов вяло улыбнулся, не открывая глаз. К исходу дня приискателя уложили на плоский обомшелый камень на самом верху гольца.
Игнатий поднатужился и сел, широко открытыми глазами оглядывался вокруг, и тут обожгла его пронзительная мысль: «Неужто это со мной стряслось, неужто вот счас я помру?»
И вся прошлая жизнь пробежала перед его взором, как мимолётный ветерок по вершинам стлаников. И он уже не замечал, что рассуждает вслух, тяжело выдавливая каждое слово, наставляя — даже в эти мгновения — Егора, ставшего ему ближе всех и родней.
— Вот и всё-ё… я-ясно дело… вроде и не жил, так скоро всё ушло… Ясно дело, хотелось бы глянуть, кем станут твои детки, Егорша… уж больно я их любил, как своих внучаток. Кем будут мои дети… как Лушка теперь останется с ими…
Верю… ты слышишь, Егор? Верю-ю, что жизнь будет чище, люди душами осветлеют… Верую! Восторжествует наша Расея и придёт к великой мощи… от этого и в радости помираю… Верую и наказываю тебе верить… Только не сбейся, не отступись, не замажься грязью…
Кое-что и я успел сделать для этой победы… Верую… — Он замолк, набираясь сил, часто хватал ртом воздух и потом уже наспех, боясь, что не успеет, захрипел: — Спасибо тебе, сынок, что дозволил увидать отсель всю нашу землю… так неохота помирать, а надо…
Прощайте, Джугджур и милый сердцу Становой хребетушка, прощевайте, робятки, — он закашлялся, изо рта на бороду валом хлынула кровь. Откинулся на камне. Жизнь не хотела покидать могучее тело приискателя.
Смерть коробила его судорогами, ломала и выгибала спину дугой, но, даже зная о её приходе, Игнатий не отступал. Боролся… И всё же затих, вытянулся во весь свой громадный рост, раскидав широко ноги и руки, словно обнимал всё небесное и земное, всё, что любил и оставил жить после себя.
Егор безутешно рыдал, как малое дитя, упав за куст стланика. Безумно бормотал: «Ясно дело, ясно дело… ясно дело…»
Над могилкой троекратно грохнул залп, Парфёнова укрыли мягкими веточками лиственницы, забросали землёй и сложили из больших камней поверх холмика высокий тур.
И в глазах Егора остался облик не того Игнахи Сохача, которого он помнил по харбинскому знакомству. Постарила и выцветила его смерть, но именно через всё это, через седину и бледность, от него исходила какая-то удивительная святость — свет мудрости и добра.
А только рассвело, вскарабкался на вершину гольца в перевязке колокольцев согбенный Эйнэ. Он слышал выстрелы на сопке и решил посмотреть, зачем палили в его горах неизвестные люди.
Разглядел трахомными глазами корявые буквы на плоском камне, выцарапанные стальным ножом: «Игнаха Парфёнов — Сохач». Эйнэ клёкотно рассмеялся, достал из-за спины дряхлый бубен и запрыгал вокруг желанной могилы, камлая и воя…
Михею Быкову уж в который раз привиделась страшная, в своей обыденности, казнь в Чите… Красноармейцев и партизан согнали гуртом к скобяному складу, рубленному из свежего бруса. Пахло смолой и колёсным дёгтем.
Звероватый вахмистр, родом из Зерентуя, повелел раздеться пленным донага, их добрую одежонку и сапоги сразу же расхватали. Измученные допросами и ранами, люди безропотно подчинялись. Их разбили на три партии.
Громыхнул первый залп, и навсегда запечатлелось в памяти Михея, как по-разному умирают люди. Одни, прошитые пулями, судорожно выгибались и поднимались в смертной истоме на самые кончики босых пальцев, выдирая спинами мох из пазов склада.
Другие падали молчком, сражённые наповал, третьи выкрикивали проклятья, рвали ослабевающими руками рубахи на груди… Совсем немногие плакали и молились, а молодой парнишонка, видать, в одночас свихнувшийся, радостно щерился и напевал.
Перешагивая через их ещё дёргающиеся в конвульсиях тела, вторая партия стала под дула винтовок, и опять грохнул залп… Ни один из красных не запросил пощады.
Распалённые кровью, конвойные не сдержались, желая скорей закончить страшное дело, налетели конями на оставшихся пленных. Хряск и сверкание шашек до сих пор снятся сотнику Быкову.
И вот он сидел на берегу Юдомы, прислонившись спиной к толстой сосне, щупая её живую, шероховатую кору связанным назад руками. Недавний скоротечный бой, внезапная встреча с сыном перетряхнули его душу…
Михей искоса озирал вооружённых молодых парней, которые охраняли пленных: чекисты были похожи на тех, кто умирал в Чите под пулями его сотни.
Простые русские лица… и тут Михей понял окончательно, что пришёл всё же сюда не ради мщения или золота, а для того, чтобы поглядеть, как тут стали жить.
Михей поднял глаза вверх и коснулся затылком коры дерева. Высоко в небо уходил мощный ствол вековой сосны.
Дерево жило, он чуял, как оно чуть вздрагивает от ветра, как шевелятся под ним корни, вбирая соки земные…
И стало Михею жалко себя. Страшное раскаяние накатило ознобом, и возник перед глазами Макарка Слепцов, единственный человек, который пытался образумить его, остановить, помочь ему жить праведно…
А когда пришли посуровевшие люди с горы, а его родной сын, Егор, даже не взглянул на отца, то Михей понял, что жить ему больше нельзя… Он никогда не был трусом и не боялся расплаты, он её принимал заслуженно.
Но, захотелось умереть самому, опалённый этой идеей, он воспрянул духом и стал лихорадочно соображать, как это сделать.
Когда его позорно, не по-казачьи, взгромоздили на лошадь и сын молчком пошёл рядом, Михей тихо окликнул его, Егор не отозвался… Но всё же услышал слова отца:
— Прости, сынок… я, верно, счас помру. Не поминай лихом. Всё же, помру на своей земле…
Егор не придал значения этому, а когда началась переправа выше буйного переката, Михей выдрал руки из верёвок и сиганул в самую кипень грохочущей меж камней воды.
— Хорошую смерть обрёл, — проговорил завистливо один из пленных.
— Хорошую, — отозвался Егор…
Через два года Быковы опять вернулись в свой дом на Алдане. Истосковался Егор по друзьям-товарищам, не смог жить вблизи того места, где был похоронен Игнатий Парфёнов, изболелся душой.
На Алдане уже работало шесть драг. Незаметный разросся и был указом наречён городом. Егор отказался от конторской работы, пошёл кайлить пески в бригаду Петра Вагина.
Опять сблизился с Николаем Коркуновым. Они часто наведывались друг к другу в гости, все праздники отмечали вместе. И всегда на столе под ломтем свежего хлеба одиноко томился стакан Игнатия Парфёнова.
За ударный труд Быкова премировали путёвкой в Кисловодск. Поначалу он ехать не собирался, но Тоня и друзья уговорили его отдохнуть, попарить косточки, посмотреть страну. На курорт Егор выбрался в конце мая. За пять дней до окончания путёвки сбежал из санатория и двинул в Москву.
Там его и прихватила война. Сунулся в свой наркомат, а ему приказали ехать немедленно в Алдан. На геологов и горняков золотой промышленности временно распространялась бронь.
Люди затаив дыхание слушали на улицах у репродукторов сводки Информбюро, горестно качали головами, немец пёр неистово.
Москва была затемнена. Выглядела строгой и деловитой. Егор уже купил билет и слонялся по вокзалу без дела.
Натужно пыхтели паровозы. Ехали на фронт воины. На платформах под брезентом горбатились танки, пушки. Быков рвался всей душой на передовую, а приходилось отправляться в глубокий тыл.
К полуночи добрался со своим деревянным сундучком до приёмной НКВД и дежурному майору протянул карманные часы с дарственной надписью…
— Ого! От ОГПУ.
Через месяц Егор Быков уже летел за линию фронта. В тесном салоне дремали парашютисты, зажав автоматы меж колен.
Егор всё дальше уносился от Якутии. Там в это время наступает утро. Он явственно представил летний рассвет над Алданом, Становым хребтом, Джугджуром, ошеломляющую чистоту красок, прохладное дуновение раннего ветерка и сокрытые лёгким туманом ещё сонные реки.
Он услышал рёв Фомина переката… отчаянные крики Марико. Увидел как-то неясно испуганную Тоню на радиогоре в первый их вечер.
А уж Игнаха-Сохач проявился, отпечатался в его сознании — весь, до мельчайшей волосинки в бороде, до последнего смертного хрипа. «Верую-у!» Был он почему-то с Рево и Люцией на руках, весело хохотал и щекотал их лица колючей бородой.
Быков вздрогнул и очнулся от громкого голоса выглянувшего из кабины лётчика:
— Пошли-и, хлопцы! Пошли, братки!
— Ясно дело, пошли, — невольно вырвалось у Егора. Он легко и тренированно прянул в темь.