Их авторитет безусловен даже для тех, кто терпеть не может фантастику.
Уровень философского мышления и безукоризненной художественности текста Стругацких приносит высокое интеллектуальное и эстетическое наслаждение, они давно — несомненные «мэтры» отечественной фантастики, за границей их издавали и переиздавали полтораста раз… Их имена окружает ореол очень большой читательской любви. Все это так… Но один писатель «братья Стругацкие» — два разных человека, столь несхожих и в то же время соединенных чем-то незримым, но настолько родным и узнаваемым, что их глубокую внутреннюю общность чувствуешь кожей, и традиционный вопрос о том, как же они пишут вдвоем, кажется ненужным и неважным… Такие независимые, яркие люди, но вот это их общее ощущается внезапно уязвимой болью внутренней чистоты, интеллигентности и порядочности.
Я уже несколько лет была знакома с бурным, ярко эмоциональным Аркадием Натановичем и только что познакомилась с очень внутренне закрытым при внешней легкости и изяществе общения Борисом Натановичем, но при всей разности этих контактов испытываю сейчас чувство равной нежности и надежды на добрые ветры для них… Чувство это возникло и окрепло именно в общении с братьями Стругацкими.
…Ирония слегка защищает их усталость и стойкость. «Классики» — как зовут их молодые фантасты — обладают нечастым достоянием: четкими духовными ориентирами. «Нравственный стержень» — так говорили раньше.
Братья Стругацкие — у нас в гостях.
— Аркадий Натанович, мне хочется начать с вопроса о вашем читателе. Чувствуете ли вы своего читателя, постоянную взаимосвязь с ним, меняется ли он? В каком качестве ощущаете вы себя сейчас? Человека развлекающего? Учителя? Идеолога? Философа?.. Меняется ли ваш прежний любящий, преданный читатель, и если да, то так? В общем… все о взаимоотношениях с читателем.
— Вопрос сильный, должен тебе сказать… Знаешь, вот первые наши книги, которые мы сами очень не любим — «Страна багровых туч», рассказы, первые, — вот они, пожалуй, и были рассчитаны на развлечение… то есть мы писательски относились к своей теме так же, как читательски когда-то относились к Жюлю Верну и Уэллсу, не подозревая, что у Уэллса есть такие философские глубины. Но открылись они нам значительно позже, когда мы сами стали уже зрелыми писателями… Здесь помогла, конечно, и родившаяся в нашей стране философская фантастика Ивана Антоновича Ефремова, и социально-эмоциональная фантастика Рэя Брэдбери… Это — о нашем восприятии своей, так сказать, развлекательности. Сейчас, конечно же нет — иные, скажем, цели. И давно уже — нет. Хотя развлекательный элемент обязательно должен быть, чего слова-то пугаться… Понимаешь, мы никогда не забываем про троянского коня и позолоту на пилюле. Если ты хочешь сообщить мысли, кажущиеся тебе новыми и необычными, читателю неподготовленному, приходится строить острый сюжет. За ним-то, он, свеженький читатель, побежит, а мы ему и вложим философский борщ с трагическими выводами в легкой и удобочитаемой форме. А потом противники фантастики всех мастей и расцветок еще будут говорить о легком чтиве…
— Хотя как раз именно вы и делаете ту самую просветительскую работу — молодого читателя, жадного до интриги и сюжета, окунаете в высокую литературу и философию. Здесь-то он прочтет! А вещь другого жанра, заведомо «высокого» может и в руки не взять… Но — это лишь одна часть ваших читателей, хотя традиционно, именно на нее оглядываясь, и рисуют портрет читателей фантастики. Но он же совсем не таков! Сколько крупных ученых, мыслителей ищут и находят в ней отражение острых, глобальных и больных вопросов самого что ни на есть сегодняшнего дня… Георгий Михайлович Гречко, столь неординарно мыслящий человек, говорил мне, что без большой фантастической литературы своей духовной жизни просто не мыслит… И Маркес, Стругацкие и Булгаков в этом списке рядом…
— Ну спасибо ему. Нет, правда, спасибо, он наш верный читатель. Но меня не надо агитировать; я давно — «за»! Ты это тем скажи, кто без мордобоя и шишек жизнь братьев Стругацких видеть не желает.
— И скажу.
— Скажешь, скажешь… — верю. Но… Ох, это громобойный разговор, еще вернемся, а сейчас давай я про развлекательность договорю, а то понесло нас с тобой к привычным болячкам. Оно и понятно, впрочем… Да, так вот, слово «развлекательность» для нас не ругательство, как раз ее нашей литературе очень не хватает, я не только о фантастике говорю. Что же касается читателя, то он безусловно, заметно изменился за эти тридцать лет, что мы работаем. Читатель стал образованнее, интереснее, раскованнее, по моему мнению, наши читатели очень выросли. То ли мы их за собой тянем, то ли они нас — не знаю, но получается так, что мы пока идем голова в голову… Вот я вчера выступал в одной школе по соседству… ребята там ставили в школьном театре такие сложные наши вещи, как «Жук в муравейнике» и «Хищные вещи века»… Меня поразило, как они точно уловили все самое важное в них! И зрители — такие же ребята — реагировали абсолютно адекватно.
— А вы нуждаетесь в этом ощущении обратной связи? Зависимы от нее или нет?
— Честно говоря… объективных признаков такой зависимости мы у себя не замечаем… А потом, что такое обратная связь? Слава богу, критика нас не трогает, в душу к нам не лезет, разве что лягнут изредка, ну так чем им еще и заниматься…
— Не только же такая критика есть…
— Верно, есть и другая. Но нам с этим не везло. Просвещенным и мудрым критикам было как-то не до нас, а вот те, что облают, — они всегда пожалуйста. Наши единомышленники-критики печатаются крайне редко, за всю нашу писательскую карьеру мы можем насчитать 5–6 выступлений, о которых стоило бы говорить.
— Вам мешало отсутствие критики или нет?
— Помогало! Как только они за нас взялись, нас перестали печатать, вообще посыпались неприятности…
— То есть умных, глубоких критических выступлений практически не было вообще?
— Конечно. Эти пять-шесть, о которых я говорил… — ну, не поливали грязью… пытались в чем-то разобраться, — но — «помогали»? Нет!.. Есть, правда, один человек, который нас очень хорошо понимает и прекрасно пишет, но ему пока не удалось пробиться ни строчкой.
— Кто?
— Это Олег Шестопалов, очень сильный математик, доктор наук, лауреат Государственной премии… Ну, представь себе самых лучших и достойных наших главных редакторов, которые взяли бы у математика литературную рецензию?! Это ж профессионалы от злости удавятся…
— …Я совершенно не воспринимаю вас именно как фантастов, да-да… Для меня братья Стругацкие — большая литература, и все. По-моему, литературный процесс есть нечто неделимое, единое целое… К чему заниматься игрой в подведомственные жанры… есть просто литература — или ее нет. Остальное осе от лукавого, придумано теми, кому не дано созидать собственную литературу.
— Абсолютно согласен.
— Так вот, насколько вы сами ощущаете себя частичкой мирового литературного процесса, либо… Иные ваши поклонники служат вам дурную службу… те, кто кричат, что вот им интересно фантастику — Стругацких — и еще детективы, а неинтересно Достоевского и Цветаеву… Итак, ваше восприятие того, что вы делаете, и ваше понимание фантастики.
— Начну с того, что я очень неприязненно отношусь к тем почитателям братьев Стругацких, которые не любят Достоевского. Это прежде всего. Но этот читатель — не главный наш читатель, нет… Мы уже давно для себя установили некое кредо… символ веры: писать можно либо о том, что ты знаешь лучше всех других, либо о том, чего никто, кроме тебя, не знает. Это во-первых. Фантастика и исторический роман в этом отношении очень сходны. Во-вторых, фантастика — это литература огромных социальных и этических обобщений. Нам не нужно задумываться о том, ходил ли в период, описываемый нами, троллейбус № 5 по кольцевой дороге или нет, нам это не важно; ситуация, антураж — это целиком дело нашей фантазии, и в этом я вижу наше преимущество перед писателями-реалистами, потому что мы можем всю нашу энергию… творческую вложить в самую суть, в то, что мы по-настоящему хотим сказать. Не отвлекаясь ни на что.
— Фантастические обстоятельства нужны вам, дабы свободно наполнить форму психологической и философской начинкой… так?
— Конечно. Собственно, научная фантастика нас давно уже не волнует, только человек со всеми его «измами» — цель, а идти к ней, к разным его глубинам и допускам, для нас естественно путем фантастики. Вот и все.
— А ваши главные литературные пристрастия — в области фантастики?
— Конечно, нет. Я бы даже сказал, что фантастику мы не любим.
— Почему-то такого ответа я и ждала… А что вас питает, что вы ощущаете своими нравственными и эстетическими источниками? В литературе.
— Прежде всего это гигантские резервы русской литературной классики. Гоголь, Чехов, Достоевский, из этого источника можно пить всегда, перенасыщения не бывает.
— И часто вы обращаетесь к ним?
— Да непрерывно! Как только чувствуешь, что дальше работать нельзя, сразу хватаешься за них… а вот видишь, вон стоит Салтыков-Щедрин — полный! — великолепное издание — так его читаю бесконечно и когда работаю, и когда не могу работать… Лет пять-шесть назад у нас был период, когда мы просто читали его каждый день. А из «Войны и мира», по-моему, уже суп варить можно, пусть тебя не шокирует это мое словечко — это когда я вещь уже наизусть знаю… ну о Булгакове уже и говорить нечего, это такое наше… Между прочим, это страшное преступление по отношению к Стругацким, что мы так поздно получили Булгакова! Мы были бы, наверное, гораздо более интересными писателями, прочитай Булгакова раньше… А еще родоначальники мировой юмористики Джером К. Джером и Джекобе — наше вечное чтение, тоже суп варить можно. Все собрание сочинений Фейхтвангера — тоже.
— У вас с Борисом Натановичем общие пристрастия?
— Нет. Символы писательской веры, конечно, общие, писатель-то один, хотя брата два… но есть и сугубо личные симпатии. Например, Борис очень любит Фолкнера, а я — Хемингуэя.
— А как взаимоотношения с поэзией?
— К сожалению, здесь дело плохо, здесь я туг на ухо, а вот Борис поэзию знает и любит… Но вот не знаю, куда отнести наших бардов, — а без них я обходиться не могу.
— К поэзии, конечно.
— Значит, мои любимые современные поэты — Окуджава, Высоцкий, Юлий Ким. Мне они нужны постоянно…
— Витамины души…
— Да! Но не только — это еще и напоминание: не заносись! Помни, в каком мире ты живешь! Ну а к классике поэтической я не так глух — и Пушкин, и Блок моей душе потребны. Да и в современности, пожалуй, к бардам добавь Давида Самойлова — этот мой, иные его стихи просто переворачивают…
— Я не буду задавать вам традиционный вопрос о том, как вы работаете вдвоем, кто из вас лежит на диване, а кто сидит за машинкой — в конце концов, если авторы считают нужным оставлять это в тайне, то это их дело, и лезть в чужую кухню неприлично, но все же спрошу вот о чем…
— Но это действительно так, очень точно ты сказала: один валяется на диване, а другой сидит за машинкой, ничего не поделаешь! В четыре руки на машинке не поработаешь…
— Наверное, чаще всего все-таки за машинкой сидите не вы?
— А вот и нет, как раз я! Да — к твоему сведению… По одной простой причине — Борис Натанович очень рассеян и делает много ошибок.
(Забегая вперед, скажу, что на аналогичный вопрос Борис Натанович иронически, чуть обиженно произнес: «Аркадий — аккуратист и педант невероятный, все ему кажется, что я не так внимателен, ну и на здоровье, пусть тогда сам и сидит…» — Е. М.)
— Да, Аркадий Натанович, но, возвращаясь к теме, я хотела вот о чем спросить Вас: как получается единый автор из союза двух столь разных людей? Причем очень разных… Как же это так органично, так естественно, так неделимо получается?
— Тайна сия велика есть… Ничего не поделаешь… Мы не знаем, как это происходит. И я думаю, что на кухню к Господу Богу лучше не лезть… есть некоторые вещи, причины которых нам знать не дано, данность — и все.
— Вы работаете регулярно или запоем?
— Только регулярно. Мы встречаемся на нейтральной полосе, потому что… сама видишь мою квартиру — две комнаты… Тут мы с женой, дочь, внук — здесь работать негде. У Бориса очень схожая ситуация. Поэтому мы почти ежемесячно встречаемся в каком-нибудь Доме творчества на десять дней и работаем. Думает каждый на своем родном диване: я — в Москве на проспекте Вернадского, Борис — в Ленинграде на улице Победы, но пишем только вместе.
— Я вам сейчас задам вопрос чуточку провокационный: вы наверняка очень хорошо осведомлены о том, что вас, братьев Стругацких, мягко говоря, противопоставляют всей прочей советской фантастике. Говорят: есть советская фантастика и Стругацкие. Так же, впрочем, как и в Польше: Станислав Лем и все остальные. Вам это льстит… или раздражает… или все равно? И — ваш взгляд на состояние современной фантастики.
— Значит, так. Если говорить о крупных, больших писателях мирового класса — Брэдбери, Лем, Шекли… — то они сами по себе, мы сами по себе, при всем взаимном уважении. Каждый есть свой собственный мир и, к счастью, воистину есть. Что же касается советской фантастики, то гвоздь в том, что по чудовищным и по сей день действующим, сложившимся закономерностям нашей издательской политики у нас, по сути дела, фантастики нет. То есть почти все серьезное и талантливое, о чем можно было бы по-настоящему говорить, — все это не печатается. Нет — есть, конечно, лучики в темном царстве: удалось вырваться к читателю Крапивину, тонкому стилисту Гансовскому, хорошему мастеру Биленкину… Но это все капля в море на трехсотмиллионную страну! У нас «В загашнике» сидят два отличных творческих семинара молодых писателей-фантастов, так называемых, конечно, молодых, так как семинары образовались лет 10–15 назад и всем «семинаристам» сейчас под сорок. И они абсолютно не публикуются, а если вдруг что-нибудь пробивается, то самое неудачное, серое! А самые лучшие их вещи, которые я читаю за вот этим столом в рукописи… и готов, понимаешь, своими голыми деснами доски грызть от ненависти к этой подлой издательской политике! А им наплевать… и последовательно губится уже не одно поколение фантастов. Со стороны наших издательств, всех этих госкомиздатов это чудовищный саботаж советской фантастической литературы! Намеренный, целенаправленный.
— И ведь советская фантастика уже выходила на мировой уровень — была же замечательная редакция фантастики в издательстве «Молодая гвардия» в начале 60-х годов, возглавлявшаяся Сергеем Жемайтисом и Беллой Клюевой и, собственно, создавшая тот всплеск фантастики… И ежегодник «Фантастика» начал выходить, а мечтам о фантастическом журнале уже лет тридцать, не меньше…
— Все было! Но разгромили ведь это все! Ничего не осталось — пришел Медведев, затем Щербаков. И все. Мафия. Честным писателям-фантастам в «Молодую гвардию» дороги больше нет.
Я хочу привести здесь высказывание братьев Стругацких, взятое из их горького блестящего монолога в журнале «Уральский следопыт» (№ 4 за 1987 год): «Мы убеждены, что творческая эволюция писателя теснейшим образом связана с публикацией его произведений. Разумеется, известны исключения. Были и всегда будут писатели, обладающие столь мощным творческим зарядом, что они способны самосовершенствоваться, всю жизнь работая „в стол“, и только после смерти перед изумленным миром появляются их произведения, и мир понимает, что это был талант, вырастивший сам себя, в одиночку. Это — единицы из тысяч и десятков тысяч пишущих. Не будем говорить о таких. Правилом же является писатель, для развития которого жизненно необходим партнер-читатель, причем обязательно массовый. Мы не знаем, в чем заключается магия этой связи, но мы знаем, что, как правило, писатель, лишенный выхода к широкому читателю, рано или поздно останавливается в развитии, начинает топтаться на месте… Вот в такое положение и поставлены наши молодые писатели-фантасты в последние полтора десятка лет… Лишь изредка, словно бы украдкой, отдельные нетипичные руководители издательств и журналов с известным риском для своего положения осмеливались публиковать настоящее…»
Аркадий Натанович весь кипел, говоря о людских судьбах в любимом им жанре, бурлил и возмущался во всю меру щедро отпущенного ему темперамента. У братьев Стругацких хватает и своих собственных проблем, но сегодня они истинно озабочены и встревожены участью именно «молодых» писателей-фантастов, их несостоявшейся судьбой, их пробуксовывающей литературной жизнью, а значит, и вообще… — жизнью.
— Аркадий Натанович, а что произошло с 24-томным изданием мировой фантастики?
— Это издание наш дорогой Госкомиздат затеял втайне от всех. У них, значит, было два лозунга. Один: там должны быть опубликованы произведения давно известные, по сто раз издававшиеся, с «безупречной» репутацией. Другой: должна быть история мировой фантастики. Эти два положения друг другу противоречат — как можно сочетать, например, сочинения князя Одоевского с требованием «зарекомендованности»? Мы пытаемся бороться, мы хотим развернуть весь парад советской фантастики, учитывая такую малость площадей, но понимая — это именно то, что нужно читателям и у нас, и во всем мире, а не перепечатки сотый раз Беляева.
— Для стольких ответственных работников культура всегда была третьестепенным делом, а понимание, что никакой перестройки вне культуры не будет, приходит медленно. Вообще «светлое, доброе, вечное» идет так медленно… И таким путем…
— Верно говоришь. И все же: ну а киношники? Сумели же? Делают же другую жизнь всерьез…
— Там личности другие были…
— Вот! А у нас в Союзе писателей все те же и так же. Нет вообще другого союза, где бы все так застыло, как в Союзе писателей. Гайд-парк один, говорить можно, но воз все там же.
— Аркадий Натанович, в чем вы находите утешение от естественных человеческих страхов — болезни, смерти, беды, ядерной катастрофы, то есть всего того, от чего человеку страшно? Всего, от чего он может отгородиться дневной суетой, но ночью спрятаться некуда, он беззащитен… В одном очень неплохом фильме Ролан Быков, игравший крупного театрального режиссера, говорил: «Но наступает возраст, когда по ночам ты лежишь и думаешь о гражданской панихиде. О своей. О том, кто придет и что скажут. И что не скажут».
— Ну давай начнем с глобального… Я готов с кем угодно спорить на ящик коньяка, что ядерном катастрофы не будет. И я не проиграю, потому что если проиграю, то мне отдавать будет некому… А всерьез… Дело в том, что жить в ожидании конца — преступление перед жизнью. На мой вполне серьезный взгляд, знать нам ничего о будущем не дано, но жить надо достойно, без страха… Со мной многие не согласны, но я думаю так. Это — о ядерном крахе… Что касается прочих человеческих страхов, знаешь, у меня их просто нет, мне не от чего защищаться.
— Даже так?
— Даже так. От смерти не защитишься все равно… В конце концов, что такое смерть? Смерть, дорогие товарищи, это самое интересное приключение, которое мы испытаем в жизни. Болезни? Ну есть врачи, пилюли, в крайнем случае хирургический нож.
— Тоже не боитесь?
— Не-е-т, от ножа я попытаюсь сачкануть… а все остальное, Господи Боже, я стараюсь не избегать радостей жизни — начиная от любви вкусно поесть до всей человеческой палитры: очень люблю общаться со своим внуком, книги — какая радость жизни! И наконец — работа, все та же вечная работа… У меня, наверное, природно здоровая психика, если выдержала и ленинградскую блокаду, и много разных… дивертисментов потом… и — ничего!.. Долго не печатали, поливали критики как могли, но держусь, держаться-то надо прилично, я ведь кроме всего старший!
— Сдвинутость психики, распад… каких-то краеугольных камней, на которые опирается душа человеческая, когда ей трудно и больно, — это повсеместное явление сейчас, к сожалению, уже почти норма, а ваш внутренний статус-кво — это прекрасно, но так редко у человека просвещенного и с открытыми глазами… Понимать и не страшиться… Этого почти не бывает.
— Дергаться перед неизбежным мы не будем!
— Достоинство?..
— Конечно… Нужно честно и с честью… помнить, кто были отцы, а не терять лица перед внуком… Как же это так, что это я буду сопли распускать… да и перед собой как-то неуместно.
— Вы с оптимизмом смотрите в наше социальное будущее? Верите в перемены?
— Я понимаю скептиков — очень много душевных мозолей накопилось у людей, очень много рушилось надежд. Но слова «верить» нет в нашем лексиконе. Делу перестройки надо активно помогать — вот это я знаю.
— Вы легко работаете?
— Нет, очень тяжело. Особенно последние вещи нам очень трудно даются, потому что сложная проблематика… она все усложняется, и все больше времени надо тратить на размышления… споры…
— Мне показалась «Хромая судьба» качественно иной вещью, она мне очень понравилась, пожалуй, мне ее было читать интереснее всего.
— Ты знаешь, она ведь неполная, там же начинки нет!
— Куда она делась? Вырвали?
— Как «куда она делась»? Вот куда, в журнал «Даугаву» она делась — «Время дождя»! Это как раз та синяя папка, которую написал наш Феликс Сорокин из «Хромой судьбы».
— Она вся сюда и вошла! А почему это было разъединено?
— «Нева» испугалась тогда. Времена сейчас меняются быстро, «Хромая судьба» вышла на год раньше «Времени дождя», тогда еще был первый год перестройки… сейчас все меняется каждый месяц, так что спасибо моему коллеге Владимиру Михайлову за смелость… Я надеюсь, что в книге обе части «Хромой судьбы» воссоединятся.
…Спустя неделю после разговора с Аркадием Натановичем я поехала в Ленинград — к Стругацкому-младшему. Меня предупреждали, правда, что в отличие от старшего брата Борис Натанович очень замкнут, сдержан, откровенен бывает чрезвычайно редко и только с близкими друзьями, что, в общем, не надо питать иллюзий… ибо в данном случае контраст традиционен — московская раскованность одного и петербургская корректная сдержанность другого. К тому же знакомы мы не были. «Да-да, все именно так и есть!» — смеясь, периодически утверждал Борис Натанович в течение нашего… четырехчасового разговора. «Да-да, вот так и напишите, пожалуйста, что не повезло вам со мной ужасно, такой эмоциональный скупердяй попался, только на интеллектуальный треп и способен». Это он поспешно вставлял в редкие паузы столь насыщенного всеми человеческими слагаемыми разговора: мудро-ироническими размышлениями и неподдельной болью, когда речь шла о наших всеобщих бедах; воспоминаниями детства; мыслями о литературе и вечной горькой надеждой подлинно мужественного человека… Так что, по-моему, мне как раз очень повезло, все было в этом прекрасном разговоре, и четырех кассет хватит не на одну запись беседы. Здесь же, сейчас — отрывки, кусочки, то, что показалось мне нужным и важным именно теперь.
— Борис Натанович, я сейчас буду говорить громкие слова, а именно: мне хотелось бы побеседовать с вами как… с художником… мыслителем… философом, но не как с человеком, имя которого абсолютно привязано к слову «фантастика»…
— Послушайте, а у меня к Вам встречный вопрос: вот Вы читали, конечно, наши книжки. У Вас как у читателя были какие-нибудь вопросы к нам?
— Разумеется.
— Я вот почему спрашиваю: дело в том, что Аркадий и я — мы оба читаем всю жизнь и, надеюсь, будем читать до смерти, мы «профессиональные» читатели, но… Ну, есть у меня любимые писатели. Ну, я очень жалею, что не привелось мне познакомиться с Юрием Трифоновым, которого я считаю блистательным писателем… Но у меня нет к нему вопросов! Мне просто хотелось бы на него посмотреть, посидеть и послушать, если бы он захотел говорить… Но — вопросов нет, вот в чем штука.
— А к кому есть?
— Да ни к кому, наверное. Но это у меня от возраста берется — раньше разговор на общие темы был мне нужен… еще как… а с возрастом иногда останавливаешься от мысли о бессмысленности всего, что мы скажем, даже самого важного вроде… Разговор на общие темы доставляет интеллигентному человеку такое же удовольствие, как сытому человеку ломтик чего-нибудь вкусного после обеда.
— Не могу согласиться с вами. По-моему, даже в самые тяжкие моменты жизни талантливая беседа с достойным партнером подобна допингу, когда ты уже выдохся… Бывает время, когда она нужнее обеда.
— По-моему, это все-таки больше в молодости, хотя, наверное, все зависит от характера… вот Эйдельмана только тронь — и из него польется высококачественный текст… Дар.
— Борис Натанович, а спросить я вас хотела вот о чем: насколько в том, что вы пишете, вы видите возможность объяснить себе ли самому или людям, ждущим этого от вас… объяснить и найти выход из тысячи современных тупиков… Видите ли вы какую-либо миссионерскую роль в том, что делаете? Или вы просто пишете, как разговариваете… как жизненное формовыражение?.. Считаете ли вы, что можете добавить свой кирпич к… зданию надежды?
— С одной стороны — да, считаю. С другой — я прекрасно понимаю, что кирпичик этот очень маленький, и все-таки, пожалуй, если честно, пишу я не для этого. Нет, конечно, я понимаю, что наши книги помогают людям жить… ведь помогают же мне любимые книги… почему же не предположить того же… Я считаю, что некая миссия нашими книгами выполняется, хотим мы этого или нет, так уж устроена наша российская жизнь — у нас литература играет совершенно необычную по масштабу роль, нигде в мире ничего подобного нет. Но пишем мы не для какой-либо, пусть самой благородной, цели — нет. Я не могу даже сразу ответить почему. Работать ведь всегда тяжко… мучительно…
— Работать всегда трудно… Наверное, только графоманы пишут легко.
— Но я вспоминаю времена, когда мы начинали работать… бывали, конечно, счастливые и светлые часы, когда все шло само собой, когда мы, заливаясь хохотом, писали строчку за строчкой… Но чем дальше, тем труднее. Наверное, это все-таки было в то время, когда мы еще считали литературу делом не очень серьезным, относились ко всему несколько легкомысленно… Было молодое желание утереть нос профессионалам… Вначале мы просто стремились показать, как, по нашему мнению, надо писать. Дело в том, что фантастику мы всегда любили и наше разочарование ее уровнем в пятидесятые годы было огромным. Понадобилось, наверное, пять книг, чтобы мы поняли, что занялись-то делом серьезнейшим… На самом деле, конечно, вот вопрос, который интересовал нас всегда — с шестидесятых годов и по сей день: куда мы идем? Асеевские стихи: «А интересно, черт возьми, что станет наконец с людьми…» В конце пятидесятых, после XX съезда партии, казалось, что за разоблачением культа вот-вот наступит светлое будущее. В начале шестидесятых уже стало ясно, что все не так просто. Было абсолютно непонятно, кто это светлое будущее создаст… где эти люди? Нет, они были вокруг, но их было очень мало — как раритеты, как редкие марки. Десятки из тысяч, десятков и сотен тысяч. Стало ясно, что тех, кто мешает, гораздо больше тех, кто помогает. Наступил естественный период разочарования. Мы потеряли ориентировку тогда…
— А сегодняшний день? Что вы думаете о будущем нашей долгожданной перестройки?
— Очень непросто все это. Перестройка — это просто слово, которое на самом деле означает только одно: жить дальше так, как мы жили до сих пор, НЕЛЬЗЯ.
— Есть теория, считающая, что все то, что мы зовем перестройкой, произошло только потому, что среда застоя победила окончательно… Она победила, и тогда стало ясно, что при победивших черных силах дышать уже дальше невозможно.
— Хорошая мысль, конечно, но думаю, что это не так. По этой теории перестройка должна была наступить лет тридцать назад.
— Она и наступала — та… Но, кроме того, тогда еще была некая инерция предыдущих слоев культуры. Как перегной держит заброшенный сад еще несколько лет. А сейчас он закончился, выработался.
— Идея перестройки возникла потому, что та самая среда застоя, победив и убедившись в бессмысленности своей победы, начала рождать людей, которые стали задаваться все тем же вопросом: а дальше что? Если все становится хуже и хуже, как сделать, чтобы стало лучше?.. Сейчас ухватились за главное кольцо: двадцать — тридцать лет назад нам в наших бесконечных кухонных спорах было ясно, что начинать надо с того, что сейчас называется гласностью, а тогда называлось свободой информации… Ну, ухватились за эту цепь… что-то такое стало прорезаться… Ну хорошо, но сама по себе гласность — только орудие…
— Просто мы к этому не привыкли и нам уже мало…
— Привыкнем! Через два года и охнуть не успеем, как будем равнодушно читать, что тот или иной «высокий человек» критикуется на чем свет стоит в одном издании и восхваляется в другом…
— Вы думаете, это будет? Как хотелось бы… А то ведь привычка к зависимости такова, что, даже когда говорят о свободе, так и слышится: «Ать-два, есть быть свободным!» Как трудно высвобождается сознание, и сколько темных страстей и низких сведений счетов выявила наступившая демократия… К свободе слова надо еще быть нравственно готовым, а в этом отношении — почти девственная целина.
— Михаил Сергеевич Горбачев говорит нам: у перестройки нет альтернативы. Другого выхода нет. Потому что еще десяток лет назад такое болото было вокруг…
— Мне это рассказывать не нужно, ибо на вашу жизнь пришлись разные времена, а взять мое поколение — нынешних тридцатилетних — вся его сознательная жизнь пришлась на период застоя… Я видела, как мальчики в шестом классе уже начинали делать карьеру.
Да-да, это называлось именно так, а детский цинизм — это совсем страшно.
— Да, конечно, первый глоток свободы Вы уже не застали, маленькой были… Пять лет назад я ни на что не надеялся, а сейчас я надеюсь еще что-то увидеть. Пять лет назад я говорил своему сыну, безумному поклоннику рок-музыки: «Ничего ты не увидишь в своей жизни. Я не увижу точно… Ты, может быть, к концу жизни еще чего-то дождешься»… А ныне у меня появляется надежда, что и я, если повезет, еще что-нибудь новенькое застану. Хотя обольщаться не надо — все трудно и будет трудно. Исторических переломов легких не бывает. А мы сейчас на совершенно типичном переломе истории.
— Борис Натанович, а если вернуться к первому вопросу, к литературе, к выводу, к которому мы пришли: вы работаете с ощущением, что вот началась колея, вы уже вошли в нее и вам из нее не выйти…
— Безусловно, колея — Вы очень точное нашли слово… Ты вперся в колею для того, чтобы что-то или кому-то доказать, а потом уже вылезти из нее ты не можешь — тащишь свой груз. Но при этом, естественно, будучи человеком порядочным, стараешься делать это как можно лучше.
— Конечно. А дальше уже работа диктует сама…
— Да.
— …и выводит к тем обретениям, к которым вы сами, без нее, никогда не пришли бы… Работа вас сама вывезет.
— Ты становишься не то чтобы рабом своей работы, но… у вас устанавливаются с ней специфические отношения… ты не только не можешь, ты не хочешь ее бросить, потому что прекрасно понимаешь, что если ты ее бросишь, то у тебя же ничего не останется. Это как… литературная жена… Пропал уже первый азарт, первые порывы, но уйти от нее ты не можешь, связан с ней навсегда. Твоя задача состоит только в том, чтобы сделать все как можно лучше в рамках возникшей ситуации.
— Борис Натанович, вы давно возглавляете ленинградский семинар молодых фантастов. Аркадий Натанович с несомненной радостью рассказывал мне о Ваших педагогических талантах…
— Да мне просто нравится возиться с молодыми ребятами. Многие из них талантливы, и хотя я прекрасно понимаю, что научить писать никого нельзя, но помочь чем-то хочется, хотя бы избавить от повторения самых традиционных ошибок… Вообще удовлетворение этого желания — помочь — очень благотворно действует, какой-то такой витамин жизненный… Я вообще человек по натуре очень замкнутый, у меня есть либо друзья, с которыми я встречаюсь регулярно и близко, — их очень мало, либо знакомые, с которыми общаюсь крайне редко.
— Вы нуждаетесь о общении, в дружбе?
— Я нуждаюсь не столько в общении, сколько в дружбе, я бы так сказал. Я привык к друзьям, у меня всю жизнь были близкие друзья со школы. Это были очень талантливые ребята, славные, умные, все они страшно интересовались окружающим миром, все они были дьявольски любознательными, массу всего читали… мы выпендривались друг перед другом и любили друг друга… мы все время спорили о частностях, будучи согласны друг с другом в чем-то главном, и споры эти были той благотворной микросредой, которая и дала первотолчок творческий! Это продолжалось восемь лет — до окончания нами своих институтов. Потом жизнь развела, конечно, но такая юность питает очень долго, если не всегда.
— В литературе вы таких людей не встретили?
— Нет. В литературе были писатели, чье творчество явилось сильнейшим допингом, но их личного участия в нашей судьбе практически не было.
— А чье именно творчество?
— Алексей Толстой… Тогда «не было» такого писателя — Булгакова, поэтому представление о том, что такое настоящий прозрачный русский язык, мы почерпнули от Алексея Николаевича Толстого… Герберт Уэллс научил нас очень важному: что фантастика есть лирика человеческих возможностей и что писать надо о самых обыкновенных людях в необыкновенных обстоятельствах… Грэм Грин нам «объяснил» замечательную вещь, которую мы понимали интуитивно, но именно у него это увидели воочию: он показал нам, что можно и должно в произведении сочетать все элементы — психологическую прозу, и острый детективный сюжет, и выдумку, и юмор, и трагедию — и все в одной вещи. Потом мы то же самое встретили у Ивлина Во… Вот я думаю, Лена, про Ваш вопрос о людях, сыгравших важную роль для меня… Менялись они, группы этих людей, менялись. Своего рода конгломерат… Когда распалась одна группа друзей, возникла другая, с которой ныне я счастлив во взаимной любви… Это очень важно — это вот та самая референтная группа, о которой любят говорить социологи. Они под этим термином понимают группу людей, чье мнение для тебя ценно. Ну, для меня это более узко: я этих людей должен обязательно любить, не только уважать.
— А что вам помогает в минуты тяжкие?
— Мне лично по-настоящему тяжко бывает только тогда, когда что-нибудь не в порядке с моими близкими людьми… Тогда мне ничего не помогает… Тогда мне может помочь только исправление ситуации.
— При этом наша жизнь очень богата на всяческие мерзости рангом поменьше… Вы достаточно хорошо закалены, да?
— Ну, нас столько били, колотили, молотили, у нас было столько чисто писательских неприятностей, что надо было либо пропадать, либо выработать некий внутренний барьер. Мы выработали, так как поняли, что все это ерунда текущих сиюминутных страстей, всегда было и будет, а нам наше дело делать надобно, вот и все.
— Я не успела расспросить Аркадия Натановича о вашем детстве, и этот вопрос остался вам…
— Ну, это замечательные страницы, как же… вот тогда закладывалось все… Вы спрашивали, какой человек сыграл главную роль в моей судьбе. Конечно, Аркадий Натанович. Он старше меня на восемь лет, я всегда смотрел на него восхищенными глазами. Кстати, он действительно был замечательным в своем роде мальчиком, любой родитель мечтал бы иметь такого сына, это я вам как отец ответственно говорю… Весь мир интересовал его — он тогда, до войны, занимался астрономией, химией, робототехникой, если можно так это назвать в то время… Черт побери, он делал роботов! Представляете?.. Он уже тогда писал — как сейчас помню… «бессмертная» повесть, кажется, называлась «Находка майора Ковалева»; и написана была аккуратнейшим почерком в двух толстых тетрадках, снабжена собственными иллюстрациями, сделанными в манере раннего Фитингофа — был такой прекрасный иллюстратор фантастики… И я, конечно, при сем присутствовал… как сопляка, меня, правда, редко допускали на это интеллектуальное пиршество. У Аркадия тоже были отличные друзья, они собирались все вместе, а я сидел где-нибудь в уголочке… все это слушал и восхищался. Но проклятая война… Если бы не война, я думаю, из Аркадия получился бы прекрасный астроном, превосходный! Он занимался уже довольно серьезной научной работой, когда началась война, делал телескопы, у него были десятки сделанных своими руками телескопов… на них он тратил все, что мама выдавала на завтраки, так как жили мы очень бедно… Перед самой войной он поступил в Дом занимательной науки, получил там громадную папку наблюдения Солнца и солнечных пятен… — тут грянула война, и все пошло к черту. Да и потом… Правда, нас разнесло время… — армия — много лет не виделись, но я всегда выпендривался всячески, писал ему письма, где бы он ни жил — в Петропавловске-Камчатском, еще где… всегда старался писать ему интересные письма с самыми новейшими сведениями из области науки, культуры… он там был оторван от всего — в военных гарнизонах… Как сейчас помню, он мне писал оттуда, что старается заниматься философией и изучает теорию отражения Тодора Павлова… Так что вот, так и пишите: вот человек, который определил мое будущее.
— Да… это было очень хорошо… — Вы прекрасно рассказали об Аркадии Натановиче, а… родители ваши? Вы так грустно молчите, что я почти боюсь спрашивать…
— Да невесело это все и грустно… Мама наша была совершенно исключительный человек… героический, все мои представления о женщине — от нее, и вытащила она меня в блокаду, когда я уже умирал… А отца я не помню совершенно.
— Он погиб в 37-м?
— Нет… в 37-м его исключили из партии. Его спасло то, что он поехал в Москву добиваться реабилитации, его, конечно, должны были посадить, как мы теперь понимаем… через два дня его бы посадили, но не оказалось на месте — и это спасло… Он пошел в ополчение в 1941 году… (в гражданскую войну был комиссаром, сохранились фотографии, где сам он в буденовке, все с маузерами)… Но порок сердца не давал ему возможности воевать по-настоящему, его комиссовали, он взял Аркашку и уехал догонять Публичную библиотеку — был ее сотрудником… но не доехал — умер по дороге, а Аркашка выжил — чудом в общем-то… Мы недавно сидели вчетвером — Аркадий, Ленка, его жена, Адочка моя и я — и прикидывали: как вообще могло случиться, что мы вот… сидим все вместе?! Пришли к выводу, что это совершенно невероятное, вообще говоря, стечение обстоятельств — конечно, мы все должны были погибнуть. Я должен был умереть в блокаду — это было ежу ясно, я умирал, мама мне об этом рассказывала… меня спасла соседка, у которой каким-то чудом оказался бактериофаг… Мне дали ложку этого лекарства, и я выжил, как видите.
…Аркадий тоже должен был погибнуть, конечно, — весь выпуск его минометной школы был отправлен на Курскую дугу, и никого не осталось в живых. Его буквально за две недели до этих событий откомандировали в Куйбышев на курсы военных переводчиков. В той теплушке, в которой ехали отец и Аркадий, — умерли все, кроме брата. Потому что это были эвакуированные из Ленинграда, которых сначала переправили по Дороге жизни, потом от пуза накормили…
— Разве так можно?
— Нельзя, конечно, но тогда этого никто не знал. Начался кровавый понос… что-то жуткое… многие сразу умирали. Потом живых посадили в ледяной вагон и — до Вологды без остановки, без врачебного внимания… Вот так. Аркадий был, конечно, чрезвычайно крепким молодым парнем — он выжил тогда один среди всех.
…Ленка Аркашина, безусловно, должна была погибнуть — она была дочерью нашего посольского работника в Китае, попала в самый разгар японского наступления на Шанхай, их эвакуировали оттуда на каких-то немыслимых плавсредствах, сверху бомбила авиация, как они выбрались живыми, непонятно до сих пор.
…Ада, моя жена, попала под Ставрополем под немецкую бомбежку, был сброшен десант, все беженцы рассыпались по полю… а на них пошли немецкие танки! Они остались в оккупации, помирали там от голода, и всю ее семью должны были расстрелять как семью советского офицера. Все списки были уже представлены… их спасли только партизаны.
…Как мы все уцелели? И к тому же встретились вчетвером? Это чудо.
Так что жизнь для нас — чудо четырежды, и ко всем ее радостям, трудностям и даже неприятностям мы относимся с уважением, жизнь не уважать нельзя.
…Что для меня наше писание? Разговор. Диалог. Непрекращающееся дружеское общение… Спасибо всем, кто внимателен к нам.
С Аркадием и Борисом Стругацкими беседовала Елена Михайлова