Мы вынуждены очень часто предупреждать, что "Словарь" этот создан вовсе не для того, чтобы повторять и твердить то, что было уже сказано многими другими.
Знание Бога вовсе не запечатлено в наших умах рукой природы, ибо в этом случае все люди обладали бы одним и тем же о нем представлением, а ведь ни одна идея не рождается вместе с нами. Идея вовсе не приходит к нам, как восприятия света, облика Земли и т.д., получаемые нами с того момента, как раскрываются наши глаза и наше сознание. Но философская ли это идея? Нет. Люди допустили существование богов до того, как среди них появились философы.
Откуда, однако, взялась эта идея? Она вытекает из чувства и той естественной логики, что развивается с годами у самых простых людей. Люди наблюдают поразительные эффекты природы, урожаи и бесплодие, ясные дни и непогоду, благодеяния и бедствия и чувствуют за всем этим господина. Для управления обществами требовались вожди, а потому возникла необходимость допустить существование хозяев этих новых хозяев, коих создала себе людская слабость, - существ, чье могущество заставляло бы трепетать людей, способных угнетать своих ближних. Первые суверены, в свою очередь, использовали эти понятия для укрепления своей власти. В том-то и заключались первые шаги, и потому-то любое небольшое общество имело своего бога. Понятия эти были грубыми, ибо грубым тогда было все. Весьма естественно рассуждать методом аналогии. Общество, руководимое вождем, не могло отрицать существование у соседней народности своего судьи и руководителя, а следовательно, оно не могло отрицать существование у этой народности своего бога. Однако поскольку каждая народность была заинтересована в том, чтобы ее вождь был самым лучшим, ей было также важно верить, и она верила, что ее бог -- самый могущественный. Отсюда берут свое происхождение все эти древние мифы, длительное время повсеместно распространенные и повествующие о том, как боги одного народа сражались против бога другого. Отсюда же и те места в еврейских книгах, которые ежесекундно обнаруживают распространенное среди иудеев мнение, что боги их врагов существуют, но Бог иудеев - сильнее их.
Между тем, в больших государствах появились священники, маги, философы, ибо усовершенствовавшееся общество могло уже там выделять из себя праздных людей, занятых умозрениями.
Некоторые из этих людей изощрили свой разум до возможности тайного признания единого и всеобщего Бога. Так, хотя среди древних египтян почитался Озири, Озирис или, точнее, Озирет (что означает: земля эта - для меня) и хотя египтяне почитали и другие высшие существа, тем не менее они допускали верховное божество, именовавшееся ими Кнеф, символом которого была сфера на фронтисписе храма.
По этому образцу греки имели своего Зевса (Юпитера), господина других богов, бывших не чем иным, как ангелами вавилонян и евреев и святыми христиан римского сообщества.
Может ли множество равноправных по своему могуществу богов существовать одновременно? Вопрос этот более щекотливый, чем обычно думают, причем он весьма мало изучен.
У нас нет никакого адекватного понятия о божестве, мы можем только переходить от предположения к предположению, от правдоподобия к вероятности. Нечто существует, а значит, нечто существует извечно, ибо ничто не возникает из ничего. Это достоверная истина, на которой успокаивается ваш ум. Любое творение, указующее нам на средства и цель, указывает тем самым и на творца, а значит, наша вселенная, состоящая из пружин, из средств, каждое из которых направлено на свою цель, обнаруживает очень могущественного и разумного мастера. Вероятность эта приближается к максимальной уверенности; однако бесконечен ли этот верховный мастер? Всюду ли он или лишь в одном месте? И как ответить на этот вопрос с нашим ограниченным интеллектом и слабыми познаниями?
Один только мой разум доказывает мне присутствие Существа, организовавшего материю этого мира; но разум мой бессилен доказать мне, что Существо это создало эту материю, что оно извлекло ее из небытия. Все мудрецы древности без какого бы то ни было исключения считали материю вечной и существующей самое по себе. Все, что я могу сделать, не прибегая к помощи высшего разума, - верить, что Бог этого мира также вечен и существует сам по себе. Бог и материя существуют в силу природы вещей. А другие боги, как и другие миры, могли бы существовать? Целые народы и весьма просвещенные философские школы вполне допускали двух богов только в нашем мире: одного, являющегося источником блага, и другого - источник зла. Они допускали нескончаемую борьбу между двумя равными силами. Но, конечно, природа скорее может вынести наличие в необъятном пространстве многих независимых существ -- абсолютных хозяев в своем, принадлежащем каждому из них, пространстве, нежели двух ограниченных и бессильных богов в этом мире, из коих один не в состоянии творить благо, а другой - зло.
Если Бог и материя существуют извечно, как это полагали в античности, то перед нами здесь два необходимых бытия; но если есть два необходимых бытия, то их может быть и тридцать. Одни только эти сомнения, являющиеся зародышем бесконечного числа размышлений, должны, по меньшей мере, убедить нас в слабости нашего разума. Нам надлежит вместе с Цицероном признать свое невежество в вопросе природы божества. Ведь мы никогда здесь не узнаем более того, чем знал он.
Схоласты могут сколько угодно твердить нам, что Бог бесконечен негативно, а не привативно, formaliter et non materialiter[22]; что он - первый, средний и последний акт; что он -- повсюду, не будучи ни в каком определенном месте, - сто страниц комментариев к подобным определениям не могут нас ничуть просветить. Мы не располагаем ни ступенькой, ни точкой опоры, которые помогли бы нам подняться до подобных познаний. Мы чувствуем, что над нами простерта длань незримого Существа, но это и все, и мы не способны сделать ни шага за эти пределы. Безрассудная дерзость - хотеть разгадать сущность этого Существа, понять, протяженно оно или нет, каким образом оно существует и как оно функционирует.
Я всегда боюсь впасть в заблуждение; однако все памятники говорят мне с очевидностью о том, что древние цивилизованные народы признавали верховное божество. Нет ни одной книги, медали, барельефа или надписи, где о Юноне, Минерве, Нептуне, Марсе и о других богах говорилось бы как о созидающих существах, творцах природы. Напротив, древнейшие дошедшие до нас светские книги - Гесиод и Гомер - изображают своего Зевса как единственного громовержца, единственного господина богов и людей; ему дозволено даже карать других богов: он сковывает Юнону цепями, изгоняет Аполлона из небесных пределов.
Древняя религия брахманов -- первая, допустившая сотворенные небесные существа, и первая, повествовавшая об их мятеже, - изъясняется в высоком стиле по поводу единственности и могущества Бога, как мы уже это видели в статье "Ангел".
Китайцы, несмотря на глубочайшую древность этого народа, появились после индийцев; они с незапамятных времен признавали одно-единственное божество; у них не было никаких подчиненных богов, никаких оракулов и абстрактных догм и никаких теологических диспутов среди образованных людей; первым священнослужителем был всегда император, религия же была величественна и проста; именно поэтому сия обширнейшая империя, хоть и подпадавшая дважды под чужеземное иго, постоянно сохраняет свою целостность; она подчинила своих завоевателей своим законам, и вопреки преступлениям и бедам, присущим человеческому роду, она до сих пор является самым процветающим государством в мире.
Халдейские маги, сабеи, признавали одно лишь верховное божество и поклонялись ему в лице звезд - его творений.
Персы поклонялись божеству в лице Солнца. Сфера, помещающаяся на фронтисписе храма в Мемфисе, служила эмблемой единого и совершенного бога, именовавшегося египтянами Кнефом.
Римляне всегда прилагали титул Deus optimus maximus[23] к имени одного лишь Юпитера: "Hominum sator atque deorum"[24]
Hе будет чрезмерно частым напоминание об этой истине, кою мы подчеркиваем и в ряде других мест.
Такое почитание верховного бога установилось со времен Ромула и вплоть до полного упадка империи и ее религии. Вопреки всем глупостям народа, поклонявшегося второстепенным, смешным богам, вопреки эпикурейцам, по существу не признававшим никаких богов, доказано, что римские магистраты и мудрецы во все времена почитали лишь одного верховного бога.
Из большого количества свидетельств, оставленных нам в подтверждение этой истины, я бы выбрал прежде всего показания Максима Тирского, процветавшего при Антонинах - этих образцах истинного благочестия, ибо оно проистекало у них от гуманности. Вот его слова, читаемые в речи, озаглавленной "О боге согласно Платону". Читатель, желающий просветиться, пусть будет добр, как следует их взвесить:
"Люди имели слабость придать богу человеческий облик, ибо кроме такого обличья они ничего не видели; смешно, однако, воображать вместе с Гомером, будто Юпитер, или верховное божество, имеет черные брови и золотистые волосы и будто он не может ими повести и встряхнуть, не взбаламутив все небо.
Когда людей вопрошают по поводу природы божества, ответы их бывают самыми различными. Тем не менее посреди этого громадного многообразия мнений вы обнаружите соображение, одинаковое для всего мира, а именно что существует лишь один бог, всеобщий отец, и т.д."
Что станется после этого четкого признания и после бессмертных речей Цицерона, Антонинов и Эпиктета - что станется, говорю я, с декламациями, без конца твердимыми и сегодня столькими невежественными педантами? На что сгодятся эти вечные попреки в грубом политеизме и ребяческом идолопоклонстве, если не для того, чтобы убедить нас, что люди, настаивающие на этом, не имеют ни малейшего понятия о разумной античности? Ведь они просто спутали фантазии Гомера с учением мудрецов.
Надобно ли приводить более сильные и выразительные свидетельства? Вы найдете их в письме Максима из Мадоры к святому Августину. Оба они были философами и ораторами, по крайней мере они этим похвалялись; они вели между собой откровенную переписку и были друзьями настолько, насколько ими могут быть человек, приверженный к древней религии, и тот, кто исповедует новую.
Прочтите письмо Максима из Мадоры и ответ епископа Гиппонского[25].
"Однако кто настолько ограничен и туп, чтобы сомневаться, что существует верховный Бог, не имеющий начала, который, не породив ничего, подобного себе, является тем не менее общим отцом всего?
Могущество именно такого Бога мы чтим под различными именами во всех частях света. Так, почитая раздельным образом, через различные культы то, что является как бы отдельными его членами, мы чтим его целокупно... Пусть они сохранят для вас этих подчиненных богов, под чьими именами и в чьем лице все мы, сколько нас есть на Земле смертных людей, поклоняемся общему отцу богов и людей, действительно, при помощи многоразличных обрядов, но эти боги во всем их многообразии между собой согласуются и тяготеют к одной и той же цели!"
И кто же был автором такого письма? Нумидиец, человек из Алжира.
"На вашей городской площади стоят две статуи Марса, одна - обнаженная, другая - во всеоружии, а рядом - фигура человека, держащего в трех пальцах, вытянутых в направлении статуи Марса, узду, накинутую на это злополучное для всего города божество... По поводу того, что вы пишите мне, а именно что подобные боги являются как бы членами единственно истинного Бога, я хочу предупредить вас со всей откровенностью, что вы позволяете мне принять все меры предосторожности, дабы не впасть в подобные святотатственные шутки: тот единственный Бог, о котором вы говорите, несомненно, признан всем светом, и в отношении него невежды бывают согласны с людьми учеными, как об этом писали некоторые из древних. Но скажете ли вы, что тот, чья мощь -чтобы не сказать "жестокость" - подавляется фигурой мертвого человека, является членом этого Бога? Мне было бы нетрудно сбить вас с вашей позиции в этом вопросе, ибо вы отлично видите, что можно возразить на сказанное здесь вами; однако я воздержусь от этого из опасения, как бы вы не сказали, что я пускаю против вас в ход не столько оружие истины, сколько риторики".
Мы не знаем, что именно выражали те две статуи, от которых не сохранилось даже следа; однако все статуи, наводнявшие Рим, сам Пантеон и храмы, посвященные всем второстепенным божествам и даже двенадцати великим богам, никогда не опровергнуть того, что Deus optimus maximus (Бог милостивейший, величайший) был признан во всей империи.
Беда римлян заключалась в том, что они были незнакомы с законом Моисея, а позднее - с законом учеников нашего Спасителя Иисуса Христа, в том, что они не имели веры и смешивали с культом верховного божества культы Марса, Венеры, Минервы, Аполлона -- богов, коих не существовало, а также в том, что они сохранили такую религию вплоть до века Феодосия. По счастью, готы, гунны, вандалы, герулы, ломбарды и франки, разрушившие эту империю, подчинились истине и воспользовались счастьем, в котором было отказано Сципиону, Катону, Метеллу, Эмилию, Цицерону, Варрону, Вергилию и Горацию[26].
Все эти великие люди не знали Иисуса Христа, да и не могли его знать; но они вовсе не поклонялись дьяволу, как это каждодневно твердят педанты. И как могли они поклоняться дьяволу, о котором они никогда ничего не слыхивали?
Уорбуртон оклеветал Цицерона и Древний Рим[28], а заодно и своих современников. Он дерзко предположил, будто Цицерон произнес в своей речи в защиту Флакка следующие слова: "Недостойно величия империи почитать одного бога. - Majestatem imperil поп decuit ut unus tantum Deus colatur".
Но кто же ему поверит? В речи за Флакка нет об этом ни единого слова, равно как и во всех остальных сочинениях Цицерона. Дело идет там о некоторых притеснениях, в которых обвиняли Флакка, занимавшего должность претора в Малой Азии. Его тайно преследовали иудеи, коими в те времена был наводнен Рим; силой денег они добились для себя привилегий в Риме в то самое время, когда Помпеи вслед за Крассом, взяв Иерусалим, велел повесить их царька Александра, сына Аристобула. В свою защиту Флакк указывал, что в Иерусалим переправлялись золотые и серебряные монеты, а оттуда возвращались поддельные деньги, отчего страдала торговля; поэтому он приказал арестовать золото, незаконно туда поступавшее. Золото это, указывал Цицерон, до сих пор хранится в казне, а потому Флакк действовал столь же бескорыстно, как и Помпеи.
Далее Цицерон в свойственной ему иронической манере заявляет: "Каждая страна имеет свою религию; у нас есть своя. Когда Иерусалим был еще свободен и иудеи были замирены, эти иудеи тем не менее питали ненависть к блеску нашей империи, к достоинству римского имени и к институтам наших предков. Ныне же эта нация более чем когда бы то ни было показала силой своего оружия, какое мнение она должна иметь в отношении Римской империи. Своей доблестью она нам продемонстрировала, насколько дорога она бессмертным богам: она доказала нам это, оказавшись разбитой, рассеянной, обложенной данью. -- Sua cuique civitati religio est; nostra nobis. Stantibus Hierosolymis, pacatisque Judaeis, tamen istorum religio sacrorum, a splen-dore huius imperil, gravitate nominis nostri, majorum institutis abhorrebat: nunc vero hoc magis, quod ilia gens quid de imperio nostro sentiret, ostendit armis: quam cara diis immortalibus esset, docuit, quod est victa, quod elocata, quod servata". (Cic., Oratiopro Flacco, cap. XXVIII)[29].
Это великая ложь, будто Цицерон или кто-то из римлян когда бы то ни было говорил, что величию их империи не подобает признавать единственное верховное божество. Их Юпитер, Зевс греков, Иегова финикийцев всегда рассматривались как владыки подчиненных богов; сия высокая истина не может быть повторяема чересчур часто.
Не было ли у римлян много богов, не заимствованных ими у греков?
К примеру, они не могли быть плагиаторами, поклоняясь Небу-Coelum, в то время как греки поклонялись Небу-Ouranon, или взывая к Сатурну и богине Теллус[30], в то время как греки адресовались к Кроносу и Гее.
Они называли Церерой богиню, именовавшуюся у греков Део и Де-метрой.
Римский Нептун у греков был Посейдоном, Венера - Афродитой, Юнона именовалась по-гречески Герой; их Прозерпина у греков была Корой; наконец, их любимец Марс греками именовался Аресом, а возлюбленная их Беллона - Энио. Среди этих имен нет ни одной сходной пары.
Встречались ли между собой образованные греки и римляне или, быть может, одни из них заимствовали у других предмет, давая ему другое имя?
Вполне естественно, что римляне, не советуясь с греками, создавали себе богов неба, времен года, а также существа, ведающие войной, плодородием, жатвой; они не обращались к грекам с просьбой одолжить им этих богов, как позднее те обратились к ним за сводом законов. Когда вам попадается имя, не похожее ни на какое другое, представляется правильным считать это имя туземным.
Однако разве имя Юпитера, господина всех богов, не является словом, принадлежавшим всем народам - от Евфрата до Тибра? Имя это звучало у первых римлян как Иов, Йовис, у греков - Зевс, у финикийцев, сирийцев и египтян - Иегова.
Подобное сходство не может ли служить подтверждением того, что все эти народы имели представление о верховном существе? Правда, представление это смутное; но может ли какой-нибудь человек обладать здесь отчетливым знанием?
Спиноза не мог устоять против допущения разумного начала, действующего в материи и образующего с ней единое целое.
"Я должен заключить, - пишет он[31], - что абсолютное бытие не представляет собой ни мысли, ни протяженности, исключающих одна другую, но протяженность и мысль являются необходимыми атрибутами абсолютного Бытия".
Здесь, как кажется, он отличается от всех античных атеистов -- от Окелла Лукана[32], Гераклита[33], Демокрита, Левкиппа[34], Стратона, Эпикура, Пифагора, Диагора, Зенона Элейского[35], Анаксимандра[36] и многих других. Особенно он отличен от них своим методом, целиком почерпнутым из чтения Декарта, которому он подражал даже в стиле.
Но более всего толпу крикунов, восклицавших: "Спиноза! Спиноза!", однако никогда его не читавших, поразило его заявление, помещаемое нами ниже и делаемое им вовсе не для того, чтобы пустить пыль в глаза людям, не для того, чтобы усмирить теологов и снискать себе чье-то покровительство, и не для того, чтобы обезоружить противную партию: он говорит как философ, не называя себя и не афишируя; он изъясняется по-латыни, дабы его поняло весьма небольшое число людей. Вот его символ веры:
"Если я заключу также, что идея Бога, подразумеваемая под идеей бесконечности Вселенной[37], освобождает меня от послушания, любви и культа, я еще более опасно злоупотреблю своим разумом: ведь мне ясно, что законы, обретенные мной не благодаря отношениям с другими людьми или их посредничеству, но непосредственно от Бога, - это законы, которые естественный светоч позволяет мне понять как истинных руководителей разумного поведения. Если бы в этом отношении мне не хватало покорности, я погрешил бы не только против принципа моего бытия и против общества мне подобных, но и против самого себя, ибо я лишил бы себя самого серьезного преимущества моего существования. Верно, что это повиновение распространяется лишь на обязанности, связанные с моим положением, все же остальное я здесь рассматриваю как пустые занятия, изобретенные либо педантическим суеверием, либо для пользы тех, кто их учредил".
Что касается любви к Богу, то эта идея никак не может ее ослабить, и я полагаю, что никакая иная идея не способна ее больше усилить, ибо она дает мне понять, что Бог глубоко присущ моему существу, а также, что он дает мне существование и все мои свойства; однако дает он мне их щедро, без страха и упрека и без того чтобы подчинять меня чему-либо иному, кроме моей природы. Идея эта изгоняет опасения, беспокойство, неверие и все погрешности пошлой или корыстной любви. Она дает мне почувствовать, что это - благо, которое я не должен утратить и коим я владею тем более, чем более я его познаю и люблю".
Кто написал эти слова - добродетельный и мягкий Фенелон или Спиноза? Каким образом два человека, столь противоположных друг другу, с их столь различными представлениями о Боге сумели протянуть друг другу руку в этой идее любви к Богу самому по себе? (смотрите "Любовь к Богу").
Надо признать это; оба они шли к одной цели, но один - в качестве христианина, другой - в качестве человека, имевшего несчастье не быть таковым: святой архиепископ был убежден, как философ, в том, что Бог отличен от природы; другой - очень заблуждающийся ученик Декарта - воображал, будто Бог - вся природа.
Первый из них был ортодоксом, второй ошибался - я должен это признать; однако оба они были искренни, оба заслуживали высокого уважения за свое чистосердечие, а также за простой и мягкий нрав, хотя в остальном нельзя говорить ни о каком отношении между подражателем Одиссеи и суховатым картезианцем, напичканным аргументами, между высокообразованным придворным Людовика XTV, облеченным тем, что именуют высоким саном, и бедным, отрекшимся от иудейства евреем, жившим на триста флоринов ренты[38] в глубочайшей безвестности.
Если между ними и есть какое-то сходство, то лишь в том, что Фенелон был обвинен перед новозаветным синедрионом, Спиноза же - перед синагогой, безвластной и не имевшей для этого повода; первый из них покорился, второй восстал.
Великий диалектик Бейль выступил против Спинозы[39]. Ведь система Спинозы не доказана столь же безупречно, как геометрическое положение Евклида[40]. Если бы это было так, ее трудно было бы опровергнуть. Но система эта, по меньшей мере, темна.
Я всегда до некоторой степени подозревал, что Спиноза под своей универсальной субстанцией, своими модусами и акциденциями разумел нечто иное, чем разумеет под ними Бейль, а потому Бейль мог быть прав, хоть он и не опроверг Спинозу. Особенно я всегда считал, что Спиноза зачастую не понимал сам себя и это-то и есть главная причина того, что его не поняли другие.
Мне представляется, что цитадель спинозизма можно взять с той стороны, которой Бейль пренебрег. Спиноза считает, будто может существовать лишь одна-единственная субстанция; вся его книга, как кажется, свидетельствует о том, что он основывается на ошибочном положении Декарта о всеобщей заполненности пространства. Но ведь столь же неверно говорить о всеобщей заполненности, как и о всеобщей пустоте. Ныне доказано, что движение столь же немыслимо при абсолютной заполненности, сколь немыслимо, чтобы при полной сбалансированности груз в два фунта перетянул груз в четыре фунта.
Но если всякое движение абсолютно требует наличия пустого пространства, что станется с единой и единственной субстанцией Спинозы? Каким образом субстанция звезды, между которой и нами лежит столь огромное пустое пространство, окажется в точности тем же самым, что и субстанция нашей Земли, моя собственная субстанция[41] или субстанция мухи, пожираемой пауком?
Быть может, я заблуждаюсь, но я никогда не понимал, каким образом Спиноза, допуская бесконечную субстанцию, двумя атрибутами коей являются мысль и материя, допуская ту субстанцию, которую он именует Богом и чьим модусом или акциденцией является все то, что мы лицезреем, мог тем не менее отвергнуть конечные причины. Если это безграничное и универсальное бытие мыслит, каким образом может не быть у него замыслов? А если оно питает замыслы, как может не быть у него воли? Мы, говорит Спиноза, являемся модусами этого абсолютного, необходимого и безграничного бытия. Я же ему отвечаю: мы желаем, имеем замыслы, мы - простые модусы, а значит, это бесконечное бытие, необходимое и абсолютное, не может их не иметь; следовательно, оно обладает волей, замыслами и могуществом.
Я хорошо знаю, что многие философы, и особенно Лукреций, отрицали конечные причины; знаю я также и то, что Лукреций, хотя стиль его слабо отточен, тем не менее -- великий поэт в своих описаниях и своей морали; однако в философии он мне представляется -- признаюсь в этом -- стоящим намного ниже привратника коллежа или же приходского сторожа. Утверждать, будто ни глаз не создан для зрения, ни ухо - для слышания, ни желудок -- для переваривания пищи, - разве это не самая великая нелепость и возмутительная глупость, какая только могла прийти на ум человеку? Каким бы я ни был скептиком, подобное безумие представляется мне очевидным, и я это утверждаю.
Что до меня, то я усматриваю в природе, как и в искусстве, одни только конечные причины, и я полагаю, что яблоня создана для того, чтобы давать яблоки, подобно тому, как часы созданы для того, чтобы указывать время.
Должен здесь предупредить, что если Спиноза во многих местах своих сочинений издевается над конечными причинами, то он решительнее, чем кто бы то ни было, признает их в первой части "Бытия в общем и в частности".
Вот его слова:
"Пусть будет мне здесь позволено на мгновение остановиться[42] и выразить свое восхищение тем, как великолепно распорядилась природа, обогатившая организм человека всеми необходимыми приспособлениями, чтобы продлить до определенного предела его хрупкое существование и оживить его знание о себе самом знанием бесконечного числа далеких от него вещей; при этом, как кажется, она явно пренебрегла тем, чтобы дать ему средства для лучшего понимания вещей, из коих он должен делать более обычное употребление, и даже для лучшего понимания индивидов собственного своего вида. Тем не менее это скорее результат высшей щедрости, нежели отказа, ибо, если бы существовало какое-то разумное существо, способное проникнуть в сущность другого существа против его воли, оно могло бы обрести над этим последним такую власть, что в силу одного этого было бы исключено из общества. Вместо того каждый индивид, в настоящем своем состоянии довольствующийся самим собой с полной независимостью, общается с другими индивидами лишь настолько, насколько ему это удобно".
Какой же я сделаю отсюда вывод? Да тот, что Спиноза часто себе противоречит, что далеко не всегда он обладал четкими идеями, а также что из великого кораблекрушения систем он спасался то на одной дощечке, то на другой. Такой своей слабостью он напоминал Мальбранша, Арно, Боссюэ[43] и Клода[44], иногда противоречивших самим себе в своих диспутах; он никак не отличался здесь от множества метафизиков и теологов.
Итак, я делаю вывод, что на достаточно веском основании я должен подвергнуть сомнению все мои метафизические идеи: я - очень слабое существо, бродящее по зыбучим пескам, постоянно подо мной осыпающимся, и, быть может, для такого существа нет ничего более глупого, чем всегда считать себя правым.
Вы очень туманны, Барух[45] Спиноза, однако так ли вы опасны, как говорят? Я утверждаю, что нет; доводом мне здесь служит именно то, что вы туманны, что писали вы на скверной латыни и что в Европе нет и десяти человек, которые бы, хотя вас и перевели на французский язык, прочли вас от корки до корки. Какой автор может считаться опасным? Тот, кого читают праздные придворные, а также дамы.
Автор "Системы природы" обладал тем преимуществом, что создал себе читателей в лице ученых, невежд и женщин. В стиле у него были достоинства, незнакомые Спинозе: часто он очень прозрачен, иногда отличается выразительностью, хотя ему и можно сделать упрек в том, что он повторяется, бывает высокопарен и противоречит себе, как и все другие. Во имя сути вещей от этих недостатков надо часто воздерживаться как в физике, так и в морали: речь ведь идет здесь об интересах человечества. Исследуем же, стараясь быть при этом сколь возможно краткими, истинна ли и полезна ли его доктрина.
"Порядка и беспорядка вообще не существует и т.д.!"[46].
Как! В области физики слепорожденный или лишенный нижних конечностей ребенок, монстр, не противоречит природе вида? Разве обычная правильность природы не создает порядка, а неправильность не являет ли собой, наоборот, беспорядок? Не будет ли это огромным расстройством, гибельным беспорядком, если природа дает ребенку чувство голода, но запирает его пищевод? Регулярные очищения необходимы любому виду, но часто бывает, что протоки не имеют отверстий, - это требует вмешательства медицины; у подобного беспорядка, несомненно, существует своя причина. Нет следствий без причин, но в данном случае мы имеем дело с весьма беспорядочным следствием.
Не является ли убийство друга или своего брата ужасающим беспорядком в морали? Выпады и клевета различных Гарассов, Ле Телье[47], Дусенов против янсенистов и янсенистов - против иезуитов, обманы Патуйэ и Полиана разве не представляют собой маленьких беспорядков? Варфоломеевская ночь, убийства в Ирландии и т.д., и т.д., и т.п. - разве это не омерзительные нарушения? Преступление сие коренится в разгуле страстей, но следствие этой причины мерзко, а причина фатальна; подобное нарушение вызывает содрогание. Остается вскрыть, если это возможно, истоки подобного беспорядка, но беспорядок этот, разумеется, существует.
"Опыт показывает, что материи, рассматриваемые нами как инертные и мертвые, вступая в определенные сочетания, обретают действие, разумение и жизнь"[48].
Но именно в этом-то и вся сложность. Каким путем зерно переходит к жизни? Ни автор, ни читатель в этом ничего не понимают. Поэтому-то "Система" и разрослась в два тома; да и не являются ли пустыми грезами все системы мира без исключения?
"Следовало бы дать определение жизни, но именно это я считаю немыслимым"[49].
Однако разве такое определение не достаточно легко и избито? Разве жизнь не является формированием, коему присуще чувство? Но то, что вы считаете эти два свойства движения присущими только материи, -именно это доказать невозможно; а если невозможно это доказать, зачем это утверждать? Зачем громогласно заявлять: Я знаю, когда про себя мы говорим: Я не ведаю?
"Меня спросят, что такое человек, и т.д."[50].
Параграф этот явно не более ясен, чем самые темные разделы сочинений Спинозы, и многие читатели испытывают чувство негодования из-за решительного тона, принятого здесь автором, но тем не менее ничего не объясняющего.
"Материя вечна и необходима; но формы ее и комбинации преходящи и случайны и т.д."[51].
Трудно понять, каким образом материя, будучи необходимой, при том, что не существует, согласно автору, никакого свободного бытия, тем не менее содержит в себе нечто случайное. Под случайным подразумевается то, что может быть и не быть, но перед лицом абсолютной необходимости все, любой способ бытия, неудачно именуемый здесь автором случайным, обладает той же абсолютной необходимостью, что и само бытие. Мы здесь вновь попадаем в лабиринт, из которого нет выхода.
Когда осмеливаются утверждать, будто не существует Бога, будто материя действует сама по себе, в силу вечной необходимости, сие следует доказывать с такой же точностью, как Евклидову теорему: без этого вся ваша система будет основана на вероятности. Но разве то достаточный фундамент для предмета, более всего интересующего человеческий род?!
"Если человек по своей природе вынужден любить собственное благополучие, то он вынужден любить и направленные на это благополучие средства. Было бы бесполезным и, быть может, несправедливым требовать от человека добродетели, если он не может стать добродетельным, не делая себя несчастным. С того момента, как порок делает его счастливым, он неминуемо возлюбит порок"[52].
Максима эта также омерзительна в области морали, как другие максимы нашего автора ложны в области физики. Если бы оказалось истинным, что какой-то человек не может достигнуть счастья, не страдая, надо было бы ободрять его и поощрять к достижению этого счастья.
Положение автора с очевидностью может служить развалу общества. Впрочем, откуда берется представление, что нельзя быть счастливым, не имея пороков? Не доказано ли, напротив, опытом, что удовлетворение от обуздания пороков в сотни раз превышает удовольствие подпасть под их власть? И что это за удовольствие - вечно отравленное, ведущее к злополучию? Подавляя свои пороки, мы достигаем спокойствия, утешительного свидетельства собственной совести; отдаваясь порокам, мы утрачиваем покой и здоровье, рискуем всем. Да и сам наш автор в двух десятках мест выражает пожелание, чтобы мы жертвовали всем во имя добродетели; при этом он выдвигает данное положение лишь для того, чтобы дать в своей системе лишнее доказательство необходимости быть порядочным человеком.
"Люди, отвергающие столь основательно врожденные идеи... должны были бы чувствовать, что неизреченный интеллект, помещаемый у кормила мира, существования и качеств которого не в состоянии установить наши чувства, представляет собой разумное бытие"[53].
В самом деле, каким образом из факта отсутствия у нас врожденных идей может следовать небытие Бога? Не абсурдно ли подобное заключение? И будет ли это каким-то противоречием - говорить, что Бог дает нам идеи через посредство наших чувств? Не является ли, наоборот, в высшей степени очевидным следующее: если существует всемогущее Существо, дарующее нам жизнь, то ему же мы обязаны нашими идеями, нашими чувствами, как и всем прочим? Раньше следовало бы доказать, что Бога не существует, но именно этого-то автор и не сделал; именно этого он и не попытался сделать вплоть до указанной здесь страницы главы X.
Опасаясь утомить читателей исследованием всех этих разрозненных отрывков, я перехожу к основе книги нашего автора и к той поразительной ошибке, на которой он построил свою систему. Я должен полностью повторить здесь то, о чем писал уже раньше в других местах.
Во Франции около 1750 года жил некий английский иезуит, по имени Нидгем, обряженный в мирскую одежду и служивший тогда наставником племянника г-на Диллона, архиепископа Тулузы. Человек этот ставил 'физические, и особенно химические, опыты.
Насыпав в бутылки муку, добытую из пораженной спорыньей ржи, и хорошенько заткнув эти бутылки, в которых был также добавлен бараний соус, вываренный в других бутылях, он затем сделал вывод, что этот бараний соус и ржаная мука породили угорьков, тотчас же породивших следующее поколение, и таким образом, порода "угрей" безразлично рождается и из бараньего сока, и из ржаного зерна.
Натуралист, пользующийся доброй славой, не усомнился в том, что этот Нидгем - атеист до мозга костей. Он сделал вывод: раз можно создавать угорьков из ржаной муки, значит, можно также из пшеничной муки делать людей; он посчитал, что все - дело рук химии и природы и что доказано, таким образом, будто возможно обойтись без Бога - Творца вселенной.
Подобное свойство муки легко ввело в заблуждение человека (Мопертюи. - Примеч. Вольтера.), по несчастью обуянного в то время идеями, способными заставить трепетать за человеческий разум и его слабость. Он вознамерился, во-первых, прорыть отверстие вплоть до центра Земли, дабы увидеть срединный ее огонь, затем - анатомировать патагонцев, дабы познать природу души, далее - пропитать кожу больных древесной смолой, дабы воспрепятствовать выпотам, и, наконец, привести свою душу в экстаз, дабы предрекать будущее. Если добавить, что его снедало еще более несчастное намерение - загнать в угол своих двух собратьев, то это вовсе не принесет чести атеизму и послужит лишь нашему замешательству и уходу в самих себя.
Весьма необычно, что люди, отрицая Творца, приписали себе способность порождать угорьков.
Самое печальное здесь, что наиболее образованные натуралисты приняли смехотворную систему иезуита Нидгема, связав ее с системой Майе, утверждавшего, будто океан образовал Пиренеи и Альпы и люди изначально были морскими свиньями, чей раздвоенный хвост перешел в ходе времени в ляжки и голени, как мы уже говорили об этом раньше. Подобные фантазии могут быть помещены рядом с угорьками, рожденными мукой.
Недавно распространился слух, будто в Брюсселе курица зачала от кролика с полдюжины крольчат.
Подлинная смехотворность и лживость преобразования муки и бараньего сока в угорьков все же были выявлены: сделал это г-н Спалланцани несколько лучший наблюдатель, чем Нидгем.
Не было даже нужды в его наблюдениях для того, чтобы доказать экстравагантность столь явной фантазии. Угорьки Нидгема незамедлительно отправились туда же, куда и брюссельская курица.
Тем не менее в 1768 году точный и изысканный переводчик Лукреция, человек здравомыслящий, позволил уловить себя до такой степени, что он не только излагает в своих примечаниях к книге VIII, на странице 361, пресловутые опыты Нидгема, но и делает все от него зависящее, дабы указать на их состоятельность.
Эти идеи послужили новым основанием для построения "Системы природы". Начиная с главы второй автор изъясняется так:
"Увлажнив муку водой и закупорив эту смесь, через некоторое время с помощью микроскопа можно обнаружить, что она произвела на свет организованные существа, которые, как считалось, мука и вода не способны творить. Таким образом, неодушевленная природа может совершить переход к жизни, каковая представляет собой не что иное, как сочетание движений".
Даже если бы эта неслыханная глупость явилась правдой, я не вижу, строго говоря, каким образом она могла бы служить отрицанию Бога: ведь вполне возможно при этом существование некоего верховного Существа, разумного и могущественного, кое, образовав Солнце и все светила, удостоило бы также создать без семени крошечные микроскопические существа. Здесь нет никакого противоречия в терминах. Доказательного свидетельства того, что Бога не существует, следовало бы поискать в чем-то другом; однако именно этого другого никто, разумеется, не встречал и не встретит.
Автор "Системы природы" с пренебрежением пишет о конечных причинах, ибо, по его мнению, это - избитый довод; но столь презираемый им аргумент принадлежит Цицерону и Ньютону. Уже одно это могло бы вызвать у атеистов некоторое недоверие к самим себе. Достаточно велико число мудрецов, которые, наблюдая пути светил и изумительное искусство, царящее в строении животных и растений, признают могущественную руку, создающую это непрерывное чудо.
Автор утверждает, что слепая и неразборчивая материя производит разумные существа. Создавать без разума существа, которые им обладают! Возможно ли это вместить? И опирается ли эта система хоть на какой-то проблеск правдоподобия? Такое противоречивое утверждение требует доказательств, столь же поразительных, как оно само. Но автор их не дает вообще; он ничего не доказывает, а только утверждает все свои домыслы. Но какой же это хаос! Какая полная неразбериха и какая великая дерзость!
Спиноза признавал, по крайней мере, интеллект, действующий в этом великом целом и устрояющий всю природу; в том была своя философия. Здесь же, в сей новой системе, вынужден я сказать, не нахожу никакой философии.
Материя протяженна, плотна, весома, делима - всем этим я обладаю в той же мере, как и вот этот камень. Но видел ли кто когда-либо ощущающий и мыслящий камень? Если я протяжен, плотен, делим - я обязан этим материи. Но у меня есть чувство и разумение; кому же я ими обязан? Не воде и не тине; весьма вероятно, что обязан я этим чему-то более могущественному, нежели я. Вы говорите мне, будто сила эта - всего лишь комбинация элементов. Докажите же мне это; дайте мне четко узреть, что разумная причина не могла мне дать разума. Вот к чему сводится ваша задача.
Автор успешно сражается со схоластическим богом, с богом, состоящим из противоречивых качеств и коему приписывают, как богам Гомера, людские страсти; бог этот капризен, непостоянен, мстителен, непоследователен, нелеп; но тот же автор не способен сразить Бога мудрецов. Созерцая природу, эти последние допускают разумную высшую силу. Быть может, человеческому разуму не под силу без божественного содействия сделать еще один шаг вперед.
Автор вопрошает, где обитает такое Существо; из того, что ни один человек, не будучи бесконечным, не может ответить, где оно есть, автор заключает: его не существует. Но это не по-философски: ведь из того, что мы не в состоянии указать, где лежит причина некоего следствия, мы не в праве делать вывод, будто причины этой не существует. Не видав никогда канониров, но узрев действие пушечной батареи, вы не можете сказать: "Батарея эта действует лишь сама по себе".
Уж не считает ли он, будто сказать: "Бога не существует" -- достаточно для того, чтобы вам поверили на слово?
Наконец, очень весомое его возражение заключено в указании на несчастья и преступления людского рода - возражение столь же древнее, сколь и носящее философский характер; оно общераспространенное, но фатальное и страшное, ибо ответить на него можно лишь надеждой на лучшую жизнь. Но что это за надежда? Наш разум не дает нам в ней никакой уверенности. Однако я осмеливаюсь сказать: когда нам доказано, что огромное здание, построенное с величайшим искусством, воздвигнуто архитектором, кем бы он ни был, мы обязаны верить в существование этого архитектора, даже если бы само здание обагрилось нашей кровью, было загрязнено нашими преступлениями и если бы оно раздавило нас своими руинами. Я пока не допытываюсь, добр ли означенный архитектор, надлежит ли мне удовлетвориться его постройкой или я должен скорее уйти из этого здания, чем там оставаться, а также довольны ли им те, кто поселился в нем вместе со мной на несколько дней; я исследую лишь одно -- правда ли. что у этого здания есть архитектор, или же сей дом, снабженный огромным числом прекрасных аппартаментов и дрянными мансардами, воздвиг себя сам.
Объектом большого интереса, как мне это представляется, будет не метафизическая аргументация, но возможность взвесить вопрос, необходимо ли для общего блага всех людей, этих несчастных и мыслящих существ допускать существование Бога - вознаграждающего и мстителя, служащего одновременно для нас уздой и утешением, или нам надо отбросить эту идею и отдаться нашим бедствиям без надежды и нашим преступлениям без угрызений совести.
Гоббс утверждает: если в каком-либо государстве, где вообще не признают Бога, какой-нибудь гражданин предложил бы религию, его следовало бы повесить.
Под этим чрезвычайным и преувеличенным требованием он явно разумел случай, когда какой-либо гражданин вздумал бы захватить власть во имя Бога; иначе говоря, он имеет в виду шарлатана, вздумавшего стать тираном. Мы же здесь разумеем граждан, чувствующих людскую слабость, испорченность и беду и изыскивающих опорную точку для укрепления морали людей, а также поддержку для них в томлениях и ужасах этой жизни.
Начиная с Иова и вплоть до нас очень многие люди кляли свое существование; итак, мы постоянно нуждаемся в утешении и надежде. Ваша философия ее нас лишает. Миф о Пандоре имел бы большую силу, он оставлял бы нам надежду, но вы его у нас похищаете! По вашему мнению, философия не дает никаких доказательств грядущего счастья. Да, не дает; но вы не располагаете никакими свидетельствами противного. Вполне возможно, в нас содержится неразрушимая монада, чувствующая и мыслящая, но при этом мы менее всего знаем, каким образом такая монада устроена. Разум никоим образом не противится этой идее, хотя один только разум не может ее подтвердить. И разве моя мысль не обладает громадным преимуществом перед вашей? Она полезна людскому роду, ваша же для него гибельна: ваша идея способна, что бы вы там ни говорили, воодушевить Нерона, Александра VI и Картуша, моя же мысль их пригибает к земле.
Марк Антонин и Эпиктет верили, что их монада - какого бы она ни была рода - воссоединится с монадой великого бытия, и они были добродетельнейшими из всех людей.
В том сомнении, в каком пребываем мы оба, я не говорю вам вместе с Паскалем: примите то, что более достоверно. Не бывает никакой достоверности в неуверенности. Ведь речь идет здесь не о пари, а об исследовании: необходим вывод, а наша воля не детерминирует наше суждение. Я не предлагаю вам ничего необычного для того, чтобы вывести вас из затруднения; я не говорю вам: ступайте в Мекку и облобызайте черный камень, чтобы вы просветились; держите руками коровий хвост; обрядитесь в рясу, станьте фанатиком и одержимым во имя снискания благосклонности верховного Существа. Я говорю: продолжайте культивировать добродетель, будьте милосердны, взирайте с отвращением или сожалением на все суеверия, но восхищайтесь вместе со мной замыслом, обнаруживающим себя в целокупной природе, а значит, и Творцом этого замысла - начальной и конечной причиной всего; надейтесь вместе со мной, что наша монада, мыслящая о великом вечном бытии, обретет с помощью самого этого великого бытия счастье. Здесь не содержится никакого противоречия. Вы не докажете мне немыслимость подобного счастья, точно так же как я не могу вам математически доказать, что дело обстоит именно так. В метафизических рассуждениях мы опираемся на одну только вероятность; мы плаваем в море, берегов коего никогда не зрели. Горе тем, кто сражается между собой во время этого плавания! Пусть атакует, кто может; но тот, кто мне крикнет: "Вы плывете вотще, гавани нет!" - лишит меня мужества и отнимет все мои силы.
О чем же идет речь в нашем споре? Да о том, чтобы найти утешение в нашем злополучном существовании. И кто из нас дает это утешение - вы или я?
В отдельных местах вашего труда вы признаете сами, что вера в Бога удерживала некоторых людей на грани преступления, - этого признания мне довольно. Если бы это предотвратило на Земле всего лишь десять убийств, десяток клевет и десять несправедливых приговоров, я полагаю, весь мир должен был бы ее принять.
Религия, говорите вы, породила несметное число преступлений, но скажите лучше: их породило суеверие, царящее на нашей мрачной планете; суеверие -самый жестокий враг чистого поклонения, которым мы обязаны верховному Существу. Будем же презирать это чудовище, вечно раздиравшее лоно собственной матери; люди, сражающиеся с ним, - благодетели человечества; суеверие -- змей, обвивший религию своими кольцами; ему надо размозжить голову, не раня при этом религию, которую он отравляет и пожирает.
Вы опасаетесь, как бы, поклоняясь Богу, люди тотчас же не оказывались бы суеверными фанатиками, но разве не следует скорее бояться, что, отрицая Бога, они предадутся самым жестоким страстям и самым страшным из преступлений? Разве между этими двумя крайностями не существует вполне благоразумной середины? Каково же убежище между двумя этими подводными рифами? Убежище это -- Бог и его мудрые законы.
Вы утверждаете, что от поклонения до суеверия - всего один шаг. Но для ладно скроенных умов между тем и другим лежит бесконечность, а таких умов ныне очень много; они стоят во главе народов, влияют на нравы общества; из года в год фанатизм, заполонивший Землю, видит, как у него забирают то, что он безобразно узурпировал.
Еще кое-что я скажу в ответ на ваши слова на странице 223: "Если предполагать какие-то взаимоотношения между человеком и этим невероятным бытием, надо ему воздвигать алтари, нести дары и т.д.; если мы ничего не понимаем в сущности этого бытия, надо обращаться за разъяснениями к священнослужителям, которые... и т.д., и т.д., и т.п.". Великая беда собраться в пору жатвы для благодарения Бога за хлеб, нам даруемый! Подобная идея смехотворна. И где тут беда, если гражданину, именуемому старейшиной или священником, вменяется в долг выполнить эти обряды благодарения, возносимого божеству от лица других граждан, при условии, конечно, что таким служителем культа не будет ни Григорий VII[54], шагавший по головам царей, ни Александр VI, осквернивший кровосмешением лоно собственной дочери, которую он зачал в прелюбодейной связи, и убивавший и отравлявший при содействии своего бастарда почти всех соседних с ним государей; разумеется, таким служителем не может быть и приходской священник, жульнически обворовывающий исповедуемых им кающихся и употребляющий украденные деньги на обольщение наставляемых им девочек; таким служителем не может быть Ле Телье, ввергающий в пожар целое королевство мошенничествами, достойными позорного столба, ни Уорбуртон, нарушающий законы общества, предающий гласности секретные бумаги члена парламента, чтобы его погубить, и клевещущий на любого, кто не придерживается его взглядов, хотя эти последние случаи весьма редки. Духовный сан -- узда, принуждающая к благопристойности.
Глупый священник возбуждает презрение; злой священнослужитель внушает ужас; добрый духовный отец, мягкий и благочестивый, свободный от суеверия, милосердный, терпимый - человек, коего мы должны ценить и уважать. Вы опасаетесь злоупотреблений - я также. Давайте же объединимся, дабы их предотвратить; но не будем осуждать обычай, если он полезен для общества и не извращен фанатизмом либо предательской злобой.
Я должен сказать вам весьма важную вещь: я убежден - вы глубоко заблуждаетесь; но я точно так же уверен: вы заблуждаетесь как честный человек. Вы хотите, чтобы люди стали добродетельными, но стали бы ими без Бога, хотя вы, к несчастью, и обмолвились, что "с момента, как порок делает человека счастливым, он должен возлюбить порок". Это -ужасное заявление, и ваши друзья должны были заставить вас его вычеркнуть. Помимо этого места, вы всюду внушаете нам стремление к порядочности. Сей философский спор пойдет только между вами и несколькими философами, разбросанными по Европе; прочая часть Земли не услышит отсюда ни слова. Народ нас не читает. Если какой-то теолог вздумает вас преследовать, он будет злыднем, безумцем, который вас лишь укрепит и породит на свет других атеистов.
Вы заблуждаетесь, однако греки не преследовали Эпикура, римляне не преследовали Лукреция. Вы заблуждаетесь, но необходимо чтить ваш талант и вашу добродетель, опровергая вас самого изо всех сил.
Самое высокое уважение, какое можно, на мой взгляд, оказать Богу, -это принять его защиту без гнева, тогда как самым недостойным его ликом будет изображение его мстительным и разъяренным. Он - сама истина, а истина лишена страстей. Возвещать Бога от доброго сердца и стойкого, невозмутимого ума значит быть его учеником.
Я, как и вы, считаю фанатизм чудищем, тысячекратно более опасным, чем философский атеизм. Спиноза не позволил себе ни одного дурного поступка. Шастель и Равальяк - оба набожные - умертвили Генриха IV.
Кабинетный атеист почти всегда -- спокойный философ, фанатик же всегда мятежен; однако придворный атеист или атеист-государь мог бы стать бичем человечества. Борджа и ему подобные совершили почти столько же зла, сколько мюнстерские и севеннские фанатики: я имею в виду фанатиков обеих партий. Беда кабинетных атеистов заключается в том, что они творят атеистов придворных. Ахилла воспитывал Хирон; он вскармливал его львиным мозгом; и в один прекрасный день Ахилл повлечет тело Гектора вокруг троянских стен и принесет в жертву своей мстительности двенадцать невинных пленных.
Бог да охранит нас от кошмарного священнослужителя, своим священническим ножом искрошившего в куски царя, или от того, кто, одетый в каску и панцирь, в возрасте семидесяти лет осмелился тремя своими окровавленными пальцами подписать смехотворное отлучение от церкви французского короля, или от... от... от... и т.д.!
Но да предотвратит также Бог появление гневливого и грубого деспота, который, не веря в Бога, стал бы богом самому себе, оказался бы недостойным своего священного положения и растоптал ногами обязанности, этим положением на него налагаемые; деспота, который без зазрения совести жертвовал бы своих родичей, друзей, слуг и народ своим страстям! Два этих тигра, один из которых носит тонзуру, другой же - корону, равно опасны. И какую узду могли б мы на них наложить? И т.д., и т.п.
Если идея Бога, к коему могут приобщиться наши души, породила Тита, Траяна, Антонина, Марка Аврелия и тех великих китайских императоров, чья память столь драгоценна во второй из самых древних и обширных империй мира, мне довольно для моего дела этих примеров, дело же мое -- дело всего человечества.
Я не верю, чтобы во всей Европе нашелся хоть один государственный муж или человек, хотя бы немного вращавшийся в свете, который не презирал бы самым глубоким образом все те легенды, коими мир был наводнен сильнее, нежели ныне он наводнен брошюрами. Если религия не порождает больше гражданских войн, мы обязаны этим исключительно философии: на теологические диспуты начинают в наше время смотреть теми же глазами, как на перебранку Жиля и Пьерро на базаре. Эта одновременно одиозная и смехотворная узурпация, основанная, с одной стороны, на обмане, с другой же - на глупости, ежесекундно подрывается разумом, утверждающим свое царство. Булла "In Coena Domini"[55] -этот шедевр наглости и безрассудства - не осмеливается более появиться на свет даже в Риме. Когда какая-либо пастырская клика позволяет себе хоть малейший выпад против законов государства, эту клику немедленно упраздняют. Но разве, если были изгнаны иезуиты, следует изгнать также Бога? Наоборот, его надо за это любить еще больше.
При императоре Аркадии Логомах[56], константинопольский теолог, отправился в Скифию и сделал остановку у подножия Кавказских гор, в плодородных равнинах Зефирима, у границ Колхиды. Добрый старец Дондиндах находился в это время в своей низкой просторной палате, расположенной между его большой овчарней и обширным гумном; он стоял на коленях вместе со своей женой, своими пятью сыновьями и дочерьми, с родителями и слугами, и все они возносили - после легкого ужина - хвалы богу. -- Чем занят ты здесь, идолопоклонник? - вопросил его Логомах. - Но я вовсе не идолопоклонник, отвечал Дондиндах. -- Нет, ты должен быть идолопоклонником, возразил Логомах, ибо ты не грек. Но вот скажи мне, что ты пел сейчас на своем варварском скифском жаргоне? - Все языки равны пред слухом бога, ответствовал скиф, мы пели хвалебные гимны. - Чудное дело!- подхватил теолог. Скифская семья молится богу, не будучи нами обученной! Он тотчас же затеял беседу со скифом Дондиндахом, ибо теолог умел чуть-чуть говорить по-скифски, тот же немного знал греческий. Запись этой беседы обнаружили в рукописи, хранящейся в Константинопольской библиотеке.
Логомах. Поглядим, насколько ты знаешь свой катехизис. Почему ты молишься богу?
Дондиндах. Справедливо почитать верховное Существо, кое нам дает все.
Логомах. Неплохо для варвара! А что ты у него просишь?
Дондиндах.Я благодарю его за блага, коими пользуюсь, и даже за зло, коим он меня испытывает; но я остерегаюсь что бы то ни было у него просить: он лучше нас знает, что нам необходимо, да, кроме того, я поостерегся бы просить у него благовременья тогда, когда мой сосед просит дождя.
Логомах. А! Я знал, что он ляпнет какую-то глупость. Возьмемся за дело повыше: варвар, кто поведал тебе, что есть Бог?
Дондиндах. Природа в ее целокупности.
Логомах. Этого недостаточно. Какое представление у тебя о Боге?
Дондиндах. Я считаю его своим творцом, хозяином, могущим меня вознаградить за благое дело и наказать за зло.
Логомах. Пустота, скудоумие! Обратимся к сути. Бог бесконечен secundum quid[57] или по существу?
Дондиндах. Я вас не понимаю.
Логомах. Грубая скотина! Находится ли Бог в одном месте, вне всякого места или повсюду одновременно?
Дондиндах. Я ничего об этом не знаю... Пусть все будет, как вам угодно.
Логомах. Невежда! Может ли он сделать, чтобы того, что было, не было вовсе, или чтобы палка была лишена двух концов? Усматривает ли он будущее как будущее или как настоящее? Как поступает он, дабы извлечь бытие из небытия или дабы аннулировать бытие?
Дондиндах. Я никогда не исследовал подобные вещи.
Логомах. Что за тупица! Ну же, надо немножко осесть, умериться! Скажи мне, мой друг, веришь ли ты в вечность материи?
Дондиндах. Что за важность, существует ли она извечно или нет? Я-то не существую извечно. Бог всегда является моим господином; он дал мне понятие справедливости, и я должен этой справедливости следовать; я вовсе не желаю превратиться в философа, я хочу быть человеком.
Логомах. До чего же тяжело с этими тугодумами! Давай будем продвигаться вперед постепенно: что есть Бог?
Дондиндах. Он - мой господин, судья и отец.
Логомах. Но я вовсе не это спрашиваю. Какова его сущность?
Дондиндах. Сущность его в том, чтобы быть могущественным и Добрым.
Логомах. Но телесен ли он или духовен?
Дондиндах. Как можете вы требовать, чтобы я это знал?
Логомах. Как?! Ты не знаешь, что такое дух?
Дондиндах. Нисколько; да и на что мне все это? Стану ли я от этого более справедлив? Буду ли лучшим мужем, отцом, хозяином, гражданином?
Логомах . Совершенно необходимо объяснить тебе, что есть дух. Это, это, это... я скажу тебе это в другой раз.
Дондиндах. Я очень опасаюсь, как бы вы не сказали мне/скорее о том, чем он не является, чем о том, что он есть. Позвольте мне в свой черед задать вам вопрос. Когда-то я видел один из ваших храмов; почему вы рисуете бога с бородой?
Логомах . Это очень трудный вопрос, требующий предварительных разъяснений.
Дондиндах. До получения ваших разъяснений я должен вам рассказать, что приключилось со мной однажды. Я только что велел построить уборную в конце моего сада, но тут я услышал слова крота, рассуждавшего с майским жуком. "Что за прекрасное заведение, - говорил крот. - Наверное, его создал очень могущественный крот". - "Да вы смеетесь, -- отвечал майский жук. -- Зодчий, построивший это здание, - гениальнейший майский жук". С той поры я решил никогда не спорить.