Белинский убит, тридцати пяти лет, голодом и нищетой…
Но в этом застенчивом человеке, в этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец!
«Будучи выражением общества, – писал в своей знаменитой статье «О направлениях и партиях в литературе» (1833) Кс. А. Полевой, – литература и независима, как общество… ее направления бывают сообразны времени и месту, и в этом смысле никакие партии не могут поколебать ее. Покуда литература какая-либо должна выражать предназначенную ей идею, до тех пор тщетны усилия совратить ее с пути. Напротив, после, когда кончился период одного направления, когда выражена предназначенная идея, тогда часто случается, что первый могучий смельчак указывает литературе направление новое»[2]. Таким «могучим смельчаком» был и Виссарион Григорьевич Белинский.
Он родился 30 мая (11 июня) 1811 г. в крепости Свеаборг (ныне – Суоменинна, один из районов Хельсинки) в семье корабельного врача, выпускника Петербургской медико-хирургической академии, Григория Никифоровича Белынского (1784–1835), сына священника села Белынь Пензенской губернии (отсюда и его фамилия, которую будущий критик смягчил при поступлении в Университет). Четыре месяца спустя молодая мать – Мария Ивановна (урожд. Иванова, 1788–1834) – вместе с маленьким сыном переезжает в Кронштадт, где и проходит самое раннее детство Виссариона. Отец его в это время принимает участие в боевых операциях Балтийского гребного флота (шла война с Наполеоном). По окончании военной кампании, в октябре 1816 г., штаб-лекарь Григорий Никифорович подает в отставку и получает назначение на должность уездного врача в г. Чембар (ныне Белинский) Пензенской губернии.
К этому времени семья Белинских состояла уже из пяти человек: у Виссариона были брат Константин (1812–1863) и сестра Александра (1815–1876). Затем к ним прибавились Мария (1818 или 1819–1826) и Никанор (1821–1844).
Мария Ивановна, по свидетельству людей, близко знавших эту семью, «была женщина чрезвычайно добрая, радушная, но вместе с тем крайне восприимчивая, раздражительная… Вся заботливость ее, как и большей части провинциальных матерей, сосредоточивалась в том, чтобы прилично одеть и, особенно, досыта накормить детей»[3]. Штаб-лекарского жалованья всегда не хватало, что нередко служило поводом для ссор между супругами. Частная лечебная практика давала Григорию Никифоровичу мало, к тому же он решительно не хотел добиваться материального благополучия разного рода вымогательствами или поборами с пациентов. Наоборот, он «смело обличал притворство» знатных «больных», «неохотно принимался за лечение и даже прямо отказывался от исполнения своих обязанностей там, где болезнь не угрожала видимою опасностью и где могли обойтись домашними средствами и без его попечений. Но такое равнодушие к богатым и знатным пациентам не распространялось на бедных и действительно страждущих: Григорий Никифорович оказывал им не только личные услуги своим опытом и знаниями, но очень часто снабжал безвозмездно лекарствами и деньгами для содержания»[4]. Откуда уж тут взяться материальному достатку, не говоря уже о лишних деньгах…
Чувство профессиональной гордости и собственного достоинства у отца Виссариона было развито очень высоко. Он никогда не шел на сделку с совестью, дорожил своей независимостью, ни перед кем не унижался, был чужд предрассудков «провинциального общества» и, «склонный к остротам и насмешке… открыто высказывал всем и каждому в глаза свои мнения и о людях, и о предметах, о которых им и подумать было страшно»[5]. Эти черты характера во многом унаследовал от отца и его старший сын.
В Чембаре Виссарион оканчивает уездное училище и в 1825 г. поступает в Пензенскую гимназию. В эти годы он много читает и, по его словам, «в огромные кипы тетрадей неутомимо, денно и нощно»[6] списывает стихотворения Карамзина, Сумарокова, Державина, Дмитриева, Крылова и других русских поэтов. Уже в гимназии он мечтает о литературном поприще, пишет стихи и «почитает себя опасным соперником Жуковского…».
Проучившись в гимназии три с половиной года, он оставляет ее и начинает готовиться к поступлению в Московский университет[7]. 12 сентября 1829 г., уже от имени Виссариона Белинского, он подает прошение в правление Университета о приеме его в число студентов. 19 сентября держит вступительный экзамен (тогда еще не было экзаменационных билетов и экзаменующиеся подходили поочередно к каждому профессору, сидящему в зале, и отвечали на его вопросы). 30 сентября экзаменаторы в своем «донесении правлению» запишут, что нашли «Виссариона Белинского, сына штаб-лекаря Григория Белинского… достойным к слушанию профессорских лекций», и в тот же день он был «включен в список студентов» с обязательной последующей «подпиской о непринадлежности к тайным обществам», каковую с него взяли еще 20 сентября, сразу же на другой день после сдачи экзамена: «Я, ниже подписавшийся, – собственноручно вывел Виссарион Григорьев сын Белинский, – сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу, ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязуюсь впредь к оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь»[8].
Сообщая родителям, что он «принят в число студентов Императорского Московского университета», Белинский с нескрываемым ликованием по этому поводу особенно подчеркнет, что «принятие в университет» особенно «радует и восхищает» его самого: «…я оному обязан не покровительству и стараниям кого-нибудь, но собственно самому себе».
Не имея материальной возможности быть «своекоштным» студентом, т. е. жить за свой счет, на свои деньги снимать комнату, одеваться и питаться, Белинский уже 25 сентября подает прошение в правление Университета «о принятии его на казенный кошт» и 17 октября 1829 г. становится «казеннокоштным» студентом.
Поначалу «казенное житье-бытье» ему нравится, о чем он и пишет родителям в январе 1830 г. Нравятся и сами номера, где проживают по 8—12 «казенных студентов», имея каждый «свою кровать, свой стол и свою тумбочку». И распорядок дня с подъемом в 6 часов, завтраком «из булки и стакана молока» в 7, обедом в 2 часа (а по праздникам – в 12), ужином – в 8, отходом ко сну – в 10. И «стол», который «по будням состоит из трех блюд: горячего, холодного и каши. Горячее бывает следующее: щи капустные, огуречные, суп картофельный, суп с перловыми крупами, лапша и борщ: все это бывает попеременно. Из горячего говядина вынимается и приготовляется на холодное или жаркое. Хлеб всегда бывает ситный и вкусный, и кушанья вообще приготовлены весьма хорошо. По воскресеньям и прочим праздникам, сверх обыкновенного, бывают пироги, жаркое и какое-нибудь пирожное». Ему нравится и то, что «час вставания, завтрака, обеда, ужина и сна возвещается звоном колокольчика» и что во внеучебные часы можно свободно проводить время: «В рассуждении свободы у нас очень хорошо. По будням от 2 до 10 часов ночи я имею право без всякого спроса быть вне университета. Ежели хочу ночевать вне оного, то должен для проформы спроситься у дежурного… Праздники без всякого спроса можно проводить вне университета, только к 10 часам должно явиться, ибо в 10 часов гасят свечи и ложатся спать». Заключая «краткое описание казенного быта», он пишет: «Покуда все хорошо», – но тут же добавляет: «Впрочем, эти постановления, а особливо в рассуждении свободы нашей, зависят от воли инспектора, и потому, если инспектор хорош, то и казенное житье хорошо».
Как в воду глядел Белинский: хорошее житье было недолгим. С приходом нового инспектора все изменится. А пока он жалуется лишь на казенную одежду, сшитую из полугнилого сукна, которая постоянно рвется и в морозы не только не греет, но даже не держит тепла. На исходе зимы он простужается и уже весною попадает в университетскую больницу, где его «лечили и не могли избавить от кашля», который с наступлением теплых дней «почти прошел сам собою».
К занятиям в Университете Белинский приступает, окрыленный сознанием того, что, если его «не умели оценить в Чембаре, то оценили в Москве». «Я думаю, – пишет он родителям, – всем вестимо, что между Чембаром и Москвою есть небольшая разница и что между чембарскими жителями и московскими профессорами есть маленькое расстояньице». Пройдет совсем немного времени, и он увидит, что это «расстояньице» не так уж велико, если не сказать значительно меньше, чем оно ему показалось при первой встрече с «московскими профессорами» на вступительном экзамене, и в основном они такие же люди, как и «чембарские жители»: ими владеют те же самые страсти, амбиции, претензии, хотя и на ином культурном уровне…
В те годы студенты Университета сами, каждый для себя, индивидуально, выбирали предметы, какие хотели изучить на первом и последующих курсах. Белинский «на первый академический год» выбрал следующие: историю русскую и всеобщую, богословие (предмет для всех обязательный), русскую, латинскую, французскую, немецкую и греческую словесность, где предполагалось изучение соответствующих языков и литератур. Поначалу он охотно ходил на лекции, но увидев, что ничего нового по сравнению с тем, что уже слышал в гимназии и сам извлек из прочитанных книг, эти лекции ему не дают, начинает их пропускать, а на занятиях по греческой словесности вообще ни разу не был, поменяв ее со временем на английскую.
Все прогулы тщательно фиксировались самими профессорами. Продолжая тешить себя тем, что он «студент Императорского Московского университета», и одновременно прогуливая лекции, Белинский вел себя по-мальчишески легкомысленно, не задумываясь о последствиях такого своего «нерадения», как сам потом с горечью и сожалением отметит. Ему и в голову не приходило, что человек по своей натуре слаб, что таким остается и при профессорском звании, а потому зачастую профессора и преподаватели ставят отметки (что нередко наблюдается и сейчас, но особенно было распространено тогда) не за знания, а за проявленное к ним со стороны каждого студента уважение, важнейшим и наглядным показателем чего выступало его посещение их лекций. И тогда хрестоматийный вопрос «на засыпку»: «А что я говорил об этом на своей лекции?» – давал возможность отыграться на «нерадивом» студенте, поставив ему «за незнание» предмета неудовлетворительный балл.
Не лучше обстояло дело, если студент отвечал не по тексту рекомендуемого учебника, выучив его наизусть, а «объяснял своими словами», что считалось «свободомыслием» и не только не поощрялось, но просто преследовалось[9]. Верхом опрометчивости были пропуски лекций по богословию, о чем немедленно доносилось начальству, и прогульщик сразу же попадал в разряд «неблагонадежных» и «неблагонамеренных» студентов, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В результате на экзаменах по итогам «первого академического года», которые проходили с 9 по 21 июня 1830 г., Белинский получает тройки (при четырехбалльной системе оценок) по русской и английской словесности, двойки по богословию, всеобщей истории, латинской и немецкой словесности, а по французской (языку и литературе) – вообще единицу, хотя он уже тогда знал достаточно хорошо именно французский язык, переводами с которого в самом скором времени будет зарабатывать себе на жизнь. По сумме он не набирает необходимого «проходного» для перевода на следующий курс балла, и его оставляют на первом.
Летом назначается новый инспектор, и «хорошему житию» казенных студентов приходит конец. И прежде всего в бытовом отношении. А тут еще карантин, вызванный эпидемией холеры осенью того же года, «по случаю» которой («таки подвернулась каналья!» – язвит Белинский) их «заставляли говеть. То-то говенье-то было!!!» – дает он волю своему сарказму.
С «воцарением нового инспектора», пишет Белинский родителям в феврале 1831 г., меняется весь уклад жизни «казеннокоштных студентов». Номера, где они «и занимались, и спали», были превращены в комнаты, предназначенные только для занятий. Увеличили количество столов. Кровати перенесли в другой конец университетского здания, создав там отдельно спальни. Это нововведение, как говорится, вышло студентам «боком». Если раньше в номерах жили по восемь – десять человек, то теперь в комнатах для занятий одновременно находилось от пятнадцати до девятнадцати. «Сами посудите, – горестно вопрошает Белинский, – можно ли при таком многолюдстве заниматься делом? Столики стоят в таком близком один от другого расстоянии, что каждому даже можно читать книгу, лежащую на столе своего соседа, а не только видеть, чем он занимается. Теснота, толкотня, крик, шум, споры; один ходит, другой играет на гитаре, третий на скрипке, четвертый читает вслух – словом, кто во что горазд! Извольте тут заниматься! Сидя часов пять сряду на лекциях, должно и остальное время вертеться на стуле. Бывало, я и понятия не имел о боли в спине и пояснице, а теперь хожу весь как разломанный. Часы ударят десять – должно идти спать через четыре длинных коридора и несколько площадок… Пища в столовой так мерзка, так гнусна, что невозможно есть. Я удивляюсь, каким образом мы уцелели от холеры, питаясь пакостною падалью, стервятиной и супом с червями. Обращаются с нами как нельзя хуже». И теперь он уже проклинает тот «несчастный день», когда «поступил на казенный кошт», сравнивая свое теперешнее «житье-бытье» с адом.
С середины сентября по декабрь 1830 г., пока длился карантин, занятия не проводились, Университет был закрыт, студентов, по словам Белинского, «заперли» в университетских помещениях, запретив под страхом «строжайшего наказания» покидать их стены, выходить в город. Находясь в «заточении», предоставленные самим себе, студенты, кто как мог, коротали время. «Для рассеяния от скуки, – пишет Белинский в январе 1831 г., – я и еще человек с пять затворников составили маленькое литературное общество. Еженедельно было у нас собрание, в котором каждый из членов читал свое сочинение». Прочитал «свое сочинение» и Белинский. Это была трагедия «Дмитрий Калинин» – антикрепостническая по содержанию, написанная в «неистово-романтическом» (готическом) вкусе, сыгравшая в его дальнейшей студенческой судьбе не последнюю роль.
Сознание того, что он рожден для чего-то большого, значительного, начинает формироваться у Белинского еще в гимназические годы и утверждается во время учебы в Университете. «В моей груди, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – сильно пылает пламя тех чувств, высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных…». В чем же состоит это избранничество, к чему он призван – ему пока неясно.
Поиски своего призвания Белинский начинает со стихов, которые пишет, «бывши во втором классе гимназии», но скоро понимает, что это поприще не для него: «В сердце моем часто происходят движения необыкновенные, душа часто бывает полна чувствами и впечатлениями сильными, в уме рождаются мысли высокие, благородные – хочу их выразить стихами – и не могу! Тщетно трудясь, с досадою бросаю перо. Имею пламенную страстную любовь ко всему изящному, высокому, имею душу пылкую и, при всем том, не имею таланта выражать свои чувства и мысли легкими гармоническими стихами. Рифма мне не дается…». Затем он принимается за «смиренную прозу». Результат тот же: «…много начатого – но ничего оконченного…». Следующая попытка – обращение к «драматическому роду», более удачна. Однако если бы не карантин, «освободивший» студентов от занятий, не стремление хоть как-то «рассеять скуку» и не «литературное общество», требовавшее творческого участия в его заседаниях, Белинский, по собственному признанию, никогда бы не окончил своей трагедии, начатой после неудачных опытов в прозе.
Получив одобрение «Литературного общества 11 нумера» (так оно называлось по месту проведения заседаний, которые проходили в «спальном номере», где и жили сами его организаторы – Белинский «со товарищи»), он решается свою трагедию издать, несмотря на предостережения товарищей по «нумеру» и известного писателя И.И. Лажечникова, которого Белинский знал еще с гимназических лет и которому поведал о содержании трагедии. С этой целью он обращается за соответствующим разрешением в Московский цензурный комитет.
В своем «Донесении» комитету цензор, профессор Университета Л.А. Цветаев, прочитав «Дмитрия Калинина», написал, что «нашел в ней (в трагедии. – А.К.) множество противного религии, нравственности и российским законам, в ней представлен незаконнорожденный сын одного барина от крепостной женщины, воспитан будучи с законными его детьми, обращаясь с ними всегда, он находил возможность соблазнить сестру свою по отцу, – не зная, впрочем, что он сын барина и ей брат… Отец умирает; жена его и сыновья, ненавидевшие его за ласки отца, уничтожают отпускную его; здесь он декламирует против рабства возмутительным образом для существующего в России крепостного состояния и в ярости мщения убивает брата своего по отце – за то, что он в глаза назвал его рабом; потом оправдывает самоубийство, умерщвляет любовницу свою по ее просьбе и, наконец, узнавши, что он побочный сын умершего своего барина и брат убитой им любовницы, изрыгает хулы на Бога, ругательства против отца и закалывается». На этом основании цензор «полагает запретить печатание сей рукописи»[10]. Если ранее, летом 1830 г., при представлении Белинского новому инспектору, ректор сказал: «Заметьте этого молодца; при первом случае его надобно выгнать», то теперь за ним просто устанавливается гласный надзор: ректор прямо заявил Белинскому, что о нем «ежемесячно будут ему (ректору. – А.К.) подаваться особенные донесения».
Надежды «разжиться… казною» за счет издания трагедии (а он уже «с восторгом высчитывал тысячи», полагая получить за нее «по крайней мере тысяч шесть») – рушатся, «лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта» сменяется «тоскою и отчаянием». «Прощайте, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – будьте здоровы и счастливы – и не забывайте своего несчастного сына».
В таком «совершенно опущенном», по его собственным словам, состоянии он находится до середины мая, когда вдруг, совсем для него неожиданно, открывается возможность «выставлять свои изделия» в журнале «Листок», издававшемся в Москве с января месяца. Об этом Белинский сообщает родителям 24 мая, одновременно отметив: «Невзгода на меня, кажется, проходит, и я начинаю дышать свободнее». 27 мая (№ 41–42) там появляется его баллада, написанная народным стихом в «романтическом духе» – «Русская быль», герой которой мечтает отомстить девушке, отдавшей предпочтение другому, и тешит свое воображение картиной того впечатления, какое произведет на нее жестокость задуманного им убийства ее избранника. Это была стихотворная дань тем же самым «диким страстям», что по-своему сказались и на поведении Дмитрия Калинина, приведя семейную драму к трагической развязке. Публикация баллады помогла Белинскому «эстетическим способом» освободиться от идеи «экстремального поведения», которая долгое время в образе Дмитрия Калинина занимала его, и больше к ней он уже никогда не возвращался…
В «Листке» от 10 июня (№ 45) увидит свет и первая критическая работа Белинского – рецензия на анонимную брошюру «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор», где он выступает не столько в защиту Пушкина, сколько против недобросовестных приемов современной ему критики, которые отчетливо проявились при оценке трагедии. К сожалению, в том же месяце издание «Листка» прекратилось. Если бы сотрудничество Белинского в этом журнале продолжилось, возможно, он намного раньше понял, к чему призван, на какое дело избран. А пока, почти на три года, будущее остается для него совершенно непонятным, закрытым от взора серой, неясной пеленой…
Во время карантина Белинский два раза попадает в больницу, сначала с подозрением на холеру (сказалась «гнусная пища»), потом «по причине жестокого кашля», который спустя полгода снова уложит его в больницу, а затем мучает еще в течение двух месяцев. «Я ужасно боюсь, – пишет он в августе, – чтобы болезнь моя не обратилась в чахотку». Основания для такой «боязни» были, и довольно серьезные…
Учитывая, что из-за карантина студенты Московского университета пропустили целый семестр, Министерство народного просвещения распорядилось «холерный год» в срок учебы не засчитывать, оставляя таким образом всех как бы на второй год. А уже бывшим второгодникам-первокурсникам, которые автоматически превращались в «третьегодников», во избежание такого определения 19 сентября (что явилось для них полной неожиданностью) устроили своего рода повторный вступительный экзамен на право «слушать ординарные профессорские лекции». При этом, согласно существовавшему порядку, набравших 24 балла и более (при 8 экзаменах по 4-балльной системе) зачисляли на второй курс, а остальные как бы заново принимались на первый. Практически все второгодники стали «новыми» первокурсниками. Среди них и Белинский, проболевший весь август и сентябрь и получивший в сумме 9 баллов.
В январе он снова попадает в больницу с диагнозом «хроническое воспаление легких», из которой выходит недолечившись в мае, опасаясь, что, пролежи он там еще месяц-другой, и его автоматически «выключат из университета, как такого человека, которого расстроенное здоровье не подавало никакой надежды на успех». Выйдя из больницы, он просит разрешения «держать особенный экзамен» за весь курс в конце августа – начале сентября. И не получив прямого отказа, «несмотря на чрезвычайно худое состояние… здоровья, работал и трудился, – по его словам, – как черт, готовясь к экзамену».
В конце сентября он о себе напомнил, подтвердив готовность «держать» экзамен. Помощник попечителя тут же запросил мнение на этот счет инспектора казеннокоштных студентов, который в своем донесении отметил, что из Белинского вряд ли сможет «образоваться полезный чиновник по учебной службе». 27 сентября помощник попечителя Московского учебного округа куратор Университета Д.П. Голохвастов направляет в правление Университета официальное предложение, где просит об увольнении Белинского «по слабости здоровья и притом по ограниченности способностей», так как «не имеет надежды» на то, что из него может, цитирует он заключение инспектора, «образоваться полезный чиновник по учебной части…». В тот же день было принято и соответствующее постановление правления.
Поспешность, с какой принимается решение об увольнении Белинского, прямо связана с начавшейся в августе того же года «чисткой» Университета от «вольнодумцев» и «неблагонадежных». Он был далеко не единственным, однако в числе первых, кого под разными предлогами отчислили или «посоветовали» уйти «по собственному желанию» в течение только одного года – с 17 августа 1832 г. по 1 ноября 1833 г. Таковых оказалось более 60 человек. Среди покинувших Университет «по собственному желанию» в 1832 г. был и М.Ю. Лермонтов. Что же тогда говорить о Белинском, который, по заключению ректора, «поведения был неодобрительного» и уже одним своим присутствием давно «мозолил глаза» университетскому начальству… [11]
Восемь месяцев Белинский скрывал от родителей, близких и «всех чем-барских, бывших в Москве», что он «выключен из университета». С одной стороны, ему было совестно сообщать родным о крушении их надежд видеть его «дипломированным», как бы мы сейчас сказали, учителем русской словесности. С другой – он «еще надеялся хоть сколько-нибудь поправить свои обстоятельства… не щадил себя… хватался за каждую соломинку… не унывал, и не приходил в отчаяние… терпел все… трудился…». Только 21 мая 1833 г., когда его «обстоятельства» немного «поправились», он написал обо всем матери, одновременно делясь с нею своими планами на будущее.
К этому времени Белинский пережил трудную осень и зиму, испытывая острую нужду, перебиваясь случайными заработками, в основном переводами с французского. В начале марта ему несколько повезло: он познакомился с профессором Н.И. Надеждиным, на лекциях которого он бывал в Университете, и получил возможность более или менее регулярно сотрудничать в качестве переводчика в надеждинских изданиях – журнале «Телескоп» и воскресном приложении к журналу – газете «Молва».
Однако, отдавая много времени и сил переводам, Белинский видит в этом не будущую профессию, а лишь средство к существованию, больше возлагая надежды на преподавательскую деятельность, мечтая получить где-нибудь место либо домашнего учителя, либо учителя гимназии, о чем и рассказывает матери, стараясь ее как-то утешить. О том же в августе пишет и брату Константину: к новому году «в Москве откроется третья гимназия; Надеждин обещал мне в ней место младшего учителя русского языка. О, если бы это сбылось: Царства Небесного не надо».
К счастью для русской литературы, все его попытки в этом направлении не увенчались успехом, и Белинский продолжает сотрудничать в «Телескопе» и «Молве» как переводчик, постепенно вникая в журналистские, редакционные и издательские дела, что ему очень пригодится в дальнейшем.
Тем не менее материальное положение Белинского продолжало оставаться тяжелым. «Кто меня любит, – пишет он Константину 8 ноября, – тот и без писем поспешит мне помочь, зная мою, можно сказать, кровную отчаянную нужду, и не доведет меня до необходимости просить; в противном же случае я ничего не требую и не прошу: я сумею умереть с голода, не плача и не жалуясь ни на людей, ни на судьбу; скорей переломлюсь, но не погнусь». Он гордится сознанием того, что хотя еще «ничего не сделал хорошего, замечательного», зато не может и «упрекнуть себя ни в какой низости, ни в какой подлости, ни в каком поступке, клонящемся ко вреду ближнего». И верит: «Я нигде и никогда не пропаду. Несмотря на все гонения жестокой судьбы – чистая совесть, уверенность в незаслуженности несчастий, несколько ума, порядочный запас опытности, а более всего некоторая твердость в характере не дадут мне погибнуть».
Если бы не проницательность Надеждина, неизвестно еще, как бы сложилась дальнейшая судьба Белинского. «Сколько глубочайших натур, – говорил Белинский позднее, – остаются на Руси неразвитыми и глохнут оттого, что не встретились вовремя с человеком или людьми!» Надеждин сумел разглядеть в щуплом, вечно голодном, ничем не привлекательном внешне молодом человеке великий дар критика, то «Божье наказание», которое, по словам самого Белинского, состояло в «задорной охоте высказывать свои мнения о литературных явлениях и вопросах…». И представил ему возможность высказать эти мнения печатно…
Именно в «Молве», в десяти номерах, вышедших в сентябре – декабре 1834 г., появилась первая большая обзорная статья Белинского – «Литературные мечтания. Элегия в прозе», сразу принесшая ему известность как критику: он встал на тот единственно верный путь, который отвечал его призванию.
Долгое время у нас, в том числе и в учебной литературе, утверждалось, что Белинский обратил на себя внимание, прославился заявлением: «…у нас нет литературы!», предварявшим его «элегический» обзор отечественной «изящной словесности» от М.В. Ломоносова до «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Н.В. Гоголя, – заявлением, якобы шокировавшим современников предвзятым отношением к знаменитым писателям, а с точки зрения уже наших «продвинутых» словесников, просто «хулиганским».
Однако ничего нового, шокирующего, тем более «хулиганского», в этом заявлении критика не было.
Еще в 1825 г. А.А. Бестужев-Марлинский (тогда еще просто А.А. Бестужев) сетовал, что собственно русской литературы у нас еще нет. «…Мы, – писал он, – воспитаны иноземцами. Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому… Но кроме пороков воспитания… нас одолела страсть к подражанию. Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем в свою колею? когда будем писать прямо по-русски?».[12] В 1830 г. еще определеннее по этому поводу выскажется И.В. Киреевский: «Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы»[13]. О том же говорили тогда и Н.И. Надеждин, и Н.А. Полевой, и другие критики. А в самом начале 1834 г. ее отсутствие осознается как непреложный факт. «У нас нет литературы – говорят многие, – и кто не согласится, что это правда? – пишет Кс. А. Полевой. – У нас нет литературы, потому что книги русские не выражают вполне России… Наконец, подражательность – вечная спутница всех юных литератур (тогда считалось, что литература в России берет свое начало лишь в XVIII в. – А. К.) и давняя губительница наших писателей – не дозволяет русскому уму явить себя во всей красе и силе»[14].
Первые призывы изменить такое положение прозвучали уже в середине 20-х годов. Не довольно ли, заявлял В.К. Кюхельбекер, присваивать себе «сокровища иноплеменников: да создастся для славы России поэзия истинно русская!.. Станем надеяться, что наконец наши писатели… сбросят с себя поносные цепи немецкие и захотят быть русскими»[15]. Такого рода призывы раздаются и в последующие годы. Не пропадая втуне – именно на их волне возник у нас русский исторический роман, у истоков которого стояли М.Н. Загоскин, И.И. Лажечников, Н.А. Полевой, Ф.В. Булгарин, – призывы эти, однако, не привели к кардинальному изменению творческой ориентации отечественных писателей. Казалось, они ну никак не хотели становиться русскими, заниматься своим прямым делом – художественно выражать Россию…
Когда Белинскому все это вдруг открылось, его охватила смертельная тоска, ощущение какой-то фатальной, непробиваемой глухоты отечественных творцов «изящного» к своему, родному. И он тут же захотел поделиться ею с другими в статье с характерным названием «Тоска». В какой момент, на каком этапе пессимизм и безысходность «Тоски» обернулись оптимизмом и просветленностью «Литературных мечтаний», сказать трудно. Одно ясно, случилось это, когда Белинский увидел ту дорогу, встав на которую, литература наша естественно и неизбежно начнет выражать дух своего народа, его жизнь, сделается действительно во всех отношениях русской.
Задавшись вопросом: «… и в самом деле – у нас нет литературы?.. » – и тут же ответив на него: «Да – у нас нет литературы!», Белинский вновь заострил внимание русской общественности на том факте, что главная задача, поставленная перед отечественной литературой самой действительностью еще в начале XIX в., до сих пор не решена и ее основная важнейшая цель, указанная критикой еще в 20-е годы, не достигнута: она все еще не является «полным отражением умственной жизни народа», «не выражает вполне Россию», что заметно сдерживает ее развитие. Но в отличие от других критиков, которые в общем-то смирились с таким положением и дальше сетований по этому поводу не шли, Белинский с этим мириться не захотел и решил: хватит жаловаться, хватит сетовать на отсутствие «истинно русской литературы», довольно риторически призывать к ее созданию, надо действовать!
Он почувствовал, что сможет повернуть писателей лицом к России, заставить их обратиться к русской действительности, к самобытным источникам вдохновения и наполнить наши книги русским содержанием, сделать их выражением России, русского духа, внутренней жизни народа. Желание претворить эту идею, воплотить ее в жизнь, поставить отечественную литературу на путь самобытности, оригинальности, «русскости» и определило пафос его литературно-критической деятельности, стало смыслом всей его собственной жизни.
Чтобы повернуть нашу литературе на новый путь, нужно было радикально изменить шкалу художественных ценностей, развенчать бытовавшие представления о сущности литературы и искусства, преодолеть инерцию художественного мышления, раскрыть новые горизонты и ориентиры для творчества, переломить общественное мнение и склонить его на свою сторону. Одним словом, совершить переворот в отечественном литературно-художественном сознании. Такое было под силу либо гениальному писателю, либо критике.
«Если новый гений, – писал Белинский, – открывает миру новую сферу в искусстве и оставляет за собою господствующую критику, нанося ей тем смертельный удар, то, в свою очередь, и движение мысли, совершающееся в критике, приготовляет новое искусство, опереживая и убивая старое». Окинув взором «ход нашей литературы от Ломоносова», Белинский приходит к выводу, что как раз настало время для «движения мысли» в критике. Только оно в сложившихся условиях способно «убить» искусство «старое» и приготовить почву для рождения искусства «нового». И он берет на себя смелость такое «движение» начать. И начинает его «Литературными мечтаниями».
Приступая к работе над своей первой статьей в «тоске», удрученный картиной «наших литературных рынков», где «решительно все основано на корыстных расчетах» и вместо критики царствует хвалитика, когда «великим» провозглашается Н. Кукольник – наш «новый Байрон», «отважный соперник Шекспира» и «величаются гг. Брамбеусы, Булгарины, Гречи», остро чувствуя необходимость собственно художественной критики, основанной на четких художественных критериях, Белинский в процессе работы над статьей неожиданно для себя сознает: вот оно, то «тайное назначение», к чему он так долго готовился, вот его истинное поприще, его призвание, его «удел» – художественная критика, и он должен свято и до конца нести выпавший на его долю крест. И тут же прямо и открыто о том заявит. «Конечно, – не скрывает он всей сложности и ответственности взятой на себя миссии, – страшно выходить на бой с общественным мнением и восставать явно против его идолов, но я решаюсь на это не столько по смелости, сколько по бесконечной любви к истине». И затем подтвердит: «Итак, я решаюсь быть органом нового общественного мнения» – органом истинной критики.
Заявляя о своей готовности бороться за художественные ценности, которые определяются истиной, а не рыночными отношениями, восставать против идолов, созданных у нас общественным мнением, традиционно неумеренном «в раздаче лавровых венков гения, в похвалах корифеям нашей поэзии», Белинский уже знал, что такое ему по силам, что ему от Бога даны «тонкое поэтическое чувство, глубокая приемлемость впечатлений изящного».
Пройдет совсем немного времени, и это станет известно всем любителям истины. «Эстетическое чутье, – скажет И.С. Тургенев, – было в нем почти непогрешительно… он сразу узнавал прекрасное и безобразное, истинное и ложное и с бестрепетной смелостью высказывал свой приговор…»[16].
Будучи врожденным, его «эстетическое чутье» опиралось и на четкие художественные критерии. Истинность одних была очевидна уже тогда, истинность других подтвердило время.
«…Литература, – считал Белинский, – непременно должна быть выражением-символом внутренней жизни народа». Это «одно из необходимейших ее принадлежностей и условий». И вопрошал: «А можно ли быть оригинальным и самостоятельным, не будучи народным?» – и сам же отвечал: нет! Критерий народности, выработанный еще предшествовавшей ему романтической критикой, становится для Белинского первой и важнейшей по значению мерой художественных достоинств произведений отечественных писателей, определения их ценности. Именно этим критерием он поверяет всех наших писателей XVIII – начала XIX в. в своих «Литературных мечтаниях» и приходит к выводу, что лишь четыре поэта могут быть названы выразителями «мира русского» и по праву заслуживают имя «гениальных русских поэтов» – Г.Р. Державин, И.А. Крылов и А.С. Пушкин да, пожалуй, еще А.С. Грибоедов, со смертью которого наша литература «лишилась Шекспира комедии». «Лица, созданные Грибоедовым, – подчеркивает Белинский, – не выдуманы, а сняты с натуры во весь рост, почерпнуты со дна действительной жизни; у них не написано на лбах их добродетелей и пороков; но они заклеймены печатию своего ничтожества, заклеймены мстительною рукою палача-художника».
Вот, заключает Белинский, все подлинные представители собственно русской литературы, «других покуда нет и не ищите их». «Но могут ли составить целую литературу четыре человека, являвшиеся не в одно время?» – спрашивает он читателей, и не является ли это наглядным подтверждением того, что «у нас нет литературы», возвращает он их к самому началу своей статьи. И если «в этой истине», заключает он, вас не убедило «мое обозрение», «то в том виновато мое неумение», а «не то, чтобы доказываемое мною положение было ложным».
Многие доводы Белинского были действительно убедительны, и прежде всего для тех, кто разделял точку зрения, согласно которой любая литература должна иметь ярко выраженные национальные черты, что она «не может в одно и то же время быть и французскою, и немецкою, и английскою, и итальянскою» и не должна создаваться искусственно, «принужденно», в результате «какого-нибудь чуждого влияния», что было характерно для эпохи Классицизма.
Но не это сделало имя Белинского известным, а мастерство, четкость и последовательность, с какими он применял критерии народности, оригинальности и самостоятельности, оценивая достоинства отечественных писателей, как уже совершивших свой путь, так и здравствовавших, а также отсутствие двойных, как бы мы сейчас сказали, стандартов, когда «и в литературе высоко чтили табель о рангах и боялись говорить вслух правду о высоких персонах», когда сказать «резкую правду» о «знаменитом писателе» было «святотатством». Именно этим, а не ставшим уже тогда банальным утверждением: «…у нас нет литературы!» – обратил на себя внимание начинающий критик, сразу выделившийся среди других собратьев по перу своей подчеркнутой независимостью и открыто высказанным желанием послужить отечественной литературе. И не вообще, а на четко очерченном направлении, которое сам же и обозначил, определив необходимое условие для создания у нас литературы как «выражения-символа внутренней жизни народа».
Надо, скажет Белинский, «чтобы у нас образовалось общество, в котором бы выразилась физиономия могучего русского народа», тогда каждый писатель, воспитанный в недрах такого общества, неизбежно будет «на все свои произведения налагать печать русского духа» и у нас появится настоящая литература, подлинная, народная по духу, самобытная, русская. А пока общество не получит «народную физиономию», народность нашей литературы будет состоять «в верности изображения картин русской жизни».
И такое «народное направление», отметит Белинский, уже наметилось в нашей литературе. Его формированию много способствовали повести М.П. Погодина «Нищий» (1826) и «Черная немочь» (1829), которые «замечательны по верному изображению русских простонародных нравов, по теплоте чувства, по мастерскому рассказу…». Начала такой «народности» молодой критик находит в романах М.Н. Загоскина, А.Ф. Вельтмана и И.И. Лажечникова, а также у Н.В. Гоголя, чьи «Вечера на хуторе близ Диканьки» исполнены «остроумия, веселости, поэзии и народности…». Все это, считает Белинский, отрадный и обнадеживающий фактор. «Да! – воскликнет он, на высокой ноте завершая свою «элегию в прозе», – в настоящем времени зреют семена для будущего! И они взойдут и расцветут, расцветут пышно и великолепно… И тогда будем мы иметь свою литературу, явимся не подражателями, а соперниками европейцев…».
Но чтобы художественно выразить Россию вполне, одной «верности изображения картин русской жизни» недостаточно. Необходимо, что тогда же остро почувствовал Белинский, понять, познать и выразить в произведениях искусства «идею русской жизни» и «поэзию русской жизни». И он вводит эти критерии, основанные на художественных открытиях А.В. Кольцова, Н.В. Гоголя, Н.А. Полевого, в качестве важнейших, основополагающих в систему оценок произведений отечественной литературы, которые наполнили новым содержанием и обогатили критерии народности, оригинальности, самобытности и самостоятельности.
Кольцов в своих песнях впервые выразил «поэзию жизни наших простолюдинов». В повести Н. Полевого «Симеон Кирдяпа» «поэзия русской древней жизни еще в первый раз была постигнута во всей ее истине…», а его роман «Клятва при гробе Господнем», где «любовь играет… не главную, а побочную роль», показывает, что «г. Полевой вернее всех наших романистов понял поэзию русской жизни». Но еще больше это удалось писателю в «Рассказах русского солдата», выделяющихся «превосходным изображением поэтической стороны наших простолюдинов». Дальше всех пошел Гоголь, выразив «поэзию жизни действительной, жизни, коротко знакомой нам».
Это дало основание Белинскому уже в следующей своей статье, «О русской повести и повестях г. Гоголя», заявить, что главная задача современной – «реальной» – поэзии – «извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни». И объявить, что именно Гоголь, как «поэт жизни действительной», «в настоящее время… является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным».
Однако уже Пушкин в «Евгении Онегине» решил главную задачу «реальной поэзии», сформулированную Белинским, показав, как надо «извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни», решение которой критик считает исключительно заслугой Гоголя. Почему же Белинский, назвав позднее «Евгения Онегина» «энциклопедией русской жизни», в этот момент не находит в нем «поэзии русской жизни», не находит, хотя сознает, что именно в произведениях Пушкина «впервые пахнуло веяние жизни русской», о чем прямо говорит в «Литературных мечтаниях»?
Дело в том, что, согласно концепции молодого Белинского, «Евгений Онегин», как «Недоросль» и «Горе от ума», отражают жизнь исключительно дворянского общества. Да, это тоже «жизнь действительная», и он не сомневается, что и в ней, в жизни современного им высшего общества, можно найти поэзию, о чем свидетельствуют повести Н.Ф. Павлова «Ятаган» и «Аукцион». Но это жизнь, далекая от народа и незнакомая ему. Гоголь же обратился к повседневности, к жизни самых обыкновенных людей – мелкого провинциального и помещичьего дворянства, а также разночинного городского люда, к жизни, всем «коротко знакомой», из «прозы» которой «извлечь» поэзию значительно труднее, чем из жизни светского общества, тем более «потрясти души» ее «верным изображением». Гоголь сделал то, чего до него не смог сделать ни один русский писатель: нашел поэзию в повседневной, будничной жизни, которой жила вся – не великосветская – Россия. Именно изображение такой – уже собственно русской жизни, во всем ее своеобразии и многообразии и должно, полагает Белинский, привести к появлению у нас литературы подлинно русской, оригинальной, народной, самостоятельной.
С этого времени он будет считать решение данной задачи главным делом наших писателей, а само направление – «дельным». За такое направление литературы, за самое тесное ее сближение с действительностью он станет бороться, отдавая этому делу свою жизнь и свою кровь. И поставленной цели добьется…
В 1835–1836 гг. Белинский активно сотрудничает в «Телескопе» и газете «Молва», где, замечает он, подшучивая над собою, «играл роль сторожа на нашем Парнасе, окликая всех проходящих и отдавая им, своею алебардою, честь по их званию и достоинству…». Кроме статьи «О русской повести и повестях г. Гоголя», там увидят свет еще шесть его статей, посвященных стихотворениям Е.А. Баратынского, В.Г. Бенедиктова, А.В. Кольцова, работам С.П. Шевырева, а также более 170 рецензий на вышедшие книги буквально по всем отраслям знаний, включая историю, географию, гомеопатию и т. д.
Он одобрительно отзывается о песнях Кольцова, исторической прозе Н.А. Полевого, И.И. Лажечникова, А.Ф. Вельтмана, которые служат делу создания у нас оригинальной, самобытной литературы. Не принимает творчества «сказочников» – П.П. Ершова, В.И. Даля, в том числе и Пушкина, видя в литературной сказке «подделку» под народность. Прошелся он своею «алебардою» по стихотворениям Баратынского, находя в его «светской, паркетной музе» лишь «ум… литературную ловкость, уменье, навык, щегольскую отделку и больше ничего».
Белинский отказывается понимать, как это поэт, живущий в России, может так равнодушно и холодно проходить мимо русской жизни. И находит тому только одно объяснение: Баратынский поэт не истинный…
Но особенно досталось Бенедиктову – кумиру офицерской и студенческой молодежи, в поэзии которого Белинский не обнаруживает ничего – ни мыслей, ни чувств, ни воодушевления, одна лишь вычурность, «набор фраз», натянутая «изысканность выражений», что, по мнению критика, всегда служит «верным признаком отсутствия поэзии». Убийственным звучал вывод: у Бенедиктова «нельзя отнять таланта стихотворческого, но он не поэт».
Об эффекте, произведенном критикой Белинского, хорошо сказал в своих воспоминаниях И.С. Тургенев, который, по собственному признанию, «не хуже других упивался» стихотворениями Бенедиктова. Возмущенный поначалу, как и все, статьей Белинского «Стихотворения Владимира Бенедиктова», Тургенев в конце концов соглашается с «критиканом», находит его доводы «убедительными», «неотразимыми». «Прошло несколько времени, – и я, – замечает он, – уже не читал Бенедиктова… Под этот приговор подписалось потомство, как и под многие другие, произнесенные тем же судьей…»[17].
Осенью 1836 г. «Телескоп» и «Молву» закрывают, и Белинский остается без места. Напуганные страстностью и бескомпромиссностью суждений молодого критика, который считал своим долгом «преследовать литературным судом литературные штуки всякого рода, обличать шарлатанство и бездарность», издатели журналов боятся привлекать к сотрудничеству такого «беспокойного» человека. Для Белинского наступают тяжелые времена. Он остается без журнала именно тогда, когда, по его словам, «статей в голове много шевелится, так что рад ко всему привязаться, чтоб только поговорить печатно».
Рушатся надежды, возлагаемые Белинским на «Основания русской грамматики», над которыми он работает осенью 1836 и зимой 1837 г. Это был скорее научный труд, чем учебник для гимназий, как задумал его автор. «Грамматика» Белинского не получает одобрения в качестве официального учебника, на что он очень рассчитывал. Расходы на ее издание не окупаются. Полуголодное существование и напряженная, изнурительная работа в течение этих лет сказываются на его здоровье: появляются признаки болезни легких, которая десять лет спустя сведет его в могилу… Друзья (В.П. Боткин, М.А. Бакунин, Н.В. Станкевич и другие), обеспокоенные физическим и нравственным состоянием Белинского, на свои средства отправляют его лечиться на Кавказ.
По возвращении Белинский некоторое время преподает русский язык в одном из московских институтов. В апреле 1838 г. его приглашают редактировать журнал «Московский наблюдатель», где он и работает в течение года. Получив возможность печататься, он с жадностью набрасывается на работу. Свыше ста его статей, рецензий, заметок, а также драма «Пятидесятилетний дядюшка, или Странная болезнь» увидели свет на страницах этого журнала.
Это было время философских исканий Белинского, его самоутверждения в своих силах и возможностях, в способности, как он говорил, не распускаться и уметь прибирать «себя в ежовые рукавицы». В самом себе, в окружающей действительности он, по его словам, «узнал много такого, чего прежде не подозревал». Но самым главным, вынесенным из этого познания, было ясное представление о том, что у него «есть убеждения», за которые «готов отдать жизнь».
С такими мыслями Белинский в октябре 1839 г. переезжает в Петербург и на семь лет становится одним из ведущих сотрудников журнала «Отечественные записки», возглавив в нем отдел критики и библиографии. С приходом Белинского журнал превращается в самый передовой и популярный журнал в России тех лет, на страницах которого полностью раскрывается его критический и публицистический талант.
По условиям работы (контракту, как бы мы сейчас сказали) Белинский должен был ежемесячно, в каждый номер «Отечественных записок», писать большую статью и с десяток рецензий на вышедшие книги. Это требовало от критика почти энциклопедических знаний, во всяком случае, таких, чтобы можно было достаточно убедительно либо рекомендовать ту или иную книгу читателю, либо указать на ее непригодность. Объем написанного Белинским в один номер составлял обычно несколько авторских листов. И уже в апреле 1842 г. у него вырывается в одном из писем: «Хочется отдохнуть и поменьше иметь работы». Однако и то и другое было нереально. Наоборот, по мере роста популярности и авторитета «Отечественных записок» увеличиваются и претензии его редактора А.А. Краевского, вынуждавшего критика писать «горы», делать работу, «которой досталось бы на пятерых» и после которой каждый раз, по признанию Белинского, «болит рука и не держит пера».
Среди написанных в это время – статьи о «Горе от ума», «Герое нашего времени» и стихотворениях М.Ю. Лермонтова, «Похождения Чичикова, или Мертвые души» Н.В. Гоголя, «Разделение поэзии на роды и виды» и др. С 1841 г. выходят знаменитые годичные обозрения Белинского, в которых он шаг за шагом прослеживает развитие в нашей литературе «дельного» направления, выделяя произведения писателей, которые в своем творчестве обращаются к современной русской действительности, стоят «на почве русской национальности». Кроме Гоголя и Лермонтова к ним критик относит В.А. Соллогуба, И.И. Панаева, П.Н. Кудрявцева, В.И. Даля, Е.П. Гребенку, Е.А. Ган. В 1843 г. Белинский пишет большую статью о Г.Р. Державине и начинает работу над циклом из одиннадцати статей «Сочинения Александра Пушкина».
Критик сознает всю трагичность своего положения: он не может не писать – это его призвание; но писать столько, сколько пишет он, равносильно самоубийству. «Мочи нет, как устал и душою и телом, – жалуется он своей невесте в сентябре 1843 г., – правая рука одеревенела и ломит». А в письмах к друзьям дает волю своему сарказму: «Я – Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» – моя скала, Краевский – мой коршун… который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет».
Но не это было самым страшным в его положении, а сознание того, что силы его с каждым днем слабеют, растрачиваясь по пустякам, что приходится писать не о том, к чему призван, а «об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах» и тому подобных изделиях отечественной «словесности». «Моя действительность, – писал Белинский еще в 1840 г., – велит мне читать пакостные книжонки досужей бездарности, писать об них, для пользы и удовольствия почтеннейшей расейской публики, отчеты…». Для души, «для себя, – горестно замечает он, – я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть… я по-прежнему не могу печатно сказать все, что я думаю и как я думаю. А черт ли в истине, если ее нельзя популяризировать и обнародовать? – мертвый капитал». Только диву даешься, как в таких условиях ему все же удавалось писать статьи, которые будоражили Россию, формировали общественное мнение, направляли литературный процесс.
«Статьи Белинского, – вспоминал А.И. Герцен, – судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли «Отечественные записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» – «Есть», – и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… и трех – четырех верований, уважений как не бывало»[18]. Много лет спустя Л.Н. Толстой запишет в своем дневнике: «Утром читал Белинского… Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина»[19].
Одиннадцать статей Белинского под общим названием «Сочинения Александра Пушкина» (1843–1846; первую из них и имел в виду Л. Толстой) во всех отношениях замечательны. Они образец научного – истинного – подхода к восприятию и оценке творчества писателя, начиная с выявления исторических его корней и национальных истоков и завершая анализом перспектив развития литературы.
«…Писать о Пушкине – значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние писатели русские объясняют Пушкина, так Пушкин объясняет последовавших за ним писателей», – таким заявлением открывает Белинский свое исследование и затем постепенно, из статьи в статью, показывает, что «муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов», что она «приняла их в себя, как свое законное достояние, и возвратила их миру в новом, преображенном виде», что «Пушкину предстоял подвиг – воспитать и развить в русском обществе чувство изящного, способность понимать художество, – и он вполне совершил этот великий подвиг!..». И заключает: Пушкин «дал нам поэзию, как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства. К особенным свойствам его поэзии принадлежит ее способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека…
Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творениям которого будут образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство…» Предвидение критика сбылось: такое время действительно пришло, чему и мы сегодня свидетели.
По инициативе Белинского в 1845 г. выходят два выпуска «Физиологии Петербурга», а в следующем – «Петербургский сборник», говоря о появлении у нас творческого содружества писателей, приступивших к активному решению задач, поставленных критиком перед отечественной литературой. И уже в статье «Русская литература в 1845 году» Белинский отметит главную заслугу новой – «натуральной», как вскоре станут ее называть, – литературной школы, которая состояла «в том, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой «толпе», исключительно избрала ее своим героем, изучает с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило повершить окончательно стремление нашей литературы, желавшей сделаться вполне национальною, русскою, оригинальною и самобытною; это значило сделать ее выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом».
Особую роль в становлении такой литературы Белинский отводит «Бедным людям» Ф.М. Достоевского, помещенным в «Петербургском сборнике». Молодой автор, считает он, сумел сделать то, чего не удавалось до того ни одному из русских писателей: посмотреть на жизнь глазами «забитых существований» и передать всю трагичность их существования их же собственными словами и понятиями, одновременно показав, «как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре».
Это было такое отражение русской жизни и такое выражение народного сознания, какое не давалось и самому Гоголю, отцу Достоевского «по творчеству». И Белинский не мог не прийти к выводу о том, что наша литература, следуя по пути, указанном Гоголем, действительно становится подлинно самобытной, народной и русской. И она достигнет выдающихся успехов, если будет идти этим путем не слепо, а творчески развивая и углубляя открытое Гоголем, как и поступил автор «Бедных людей».
Загружая Белинского сверх всякой меры, Краевский платит ему мало, а расходы критика растут. В ноябре 1843 г. он женился, в июне 1845 г. у него родилась дочь – Ольга; надо было кормить семью. Титаническая работа, душевные страдания, острая нужда и в довершение всего «кровопийца» Краевский, высосавший «остатки здоровья», сделали свое черное дело: к весне 1846 г. болезнь Белинского приобретает угрожающие размеры. «Ах братцы, – писал он Герцену 14 января 1846 г., – плохо мое здоровье – беда!.. Не могу поворотиться на стуле, чтоб не задохнуться от истощения».
В апреле 1846 г. Белинский порывает с Краевским и оставляет «Отечественные записки». Друзья организуют ему длительную (с мая по октябрь) поездку по югу России вместе с замечательным русским актером М.С. Щепкиным, который давал там театральные представления. Они побывали в Николаеве, Херсоне, Одессе, Крыму. Критик постепенно возвращается к жизни, появляется надежда на будущее. Он мечтает решительным образом изменить навязанную ему цензурой манеру письма. «Природа, – пишет он, – осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи». Однако дамоклов меч «отеческой расправы» (так Белинский называл царскую цензуру) продолжал висеть над критиком до конца дней, делая и эту его мечту нереальной…
Перемена в жизни Белинского намечается тогда, когда Н.А. Некрасов и И.И. Панаев приглашают его сотрудничать в журнале «Современник», приобретенном ими в сентябре 1846 г. И в октябре того же года, по возвращении из поездки по югу, несколько окрепший и отдохнувший Белинский начинает принимать деятельное участие в работе журнала. Уже в первом номере за 1847 г. появляется его статья «Взгляд на русскую литературу 1846 года», где он защищает творческие принципы «натуральной школы» – школы художественного познания России. Факт появления у нас такой школы, говорит Белинский, свидетельствует о прогрессе литературы, потому что писатели, которых «причисляют к натуральной школе… воспроизводят жизнь и действительность в их истине. От этого литература получила важное значение в глазах общества».
Он откликается на второе издание «Мертвых душ» Гоголя, подтверждая свою точку зрения на это произведение, высказанную ранее: они «стоят выше всего, что было и есть в русской литературе, ибо в них глубокость живой общественной идеи неразрывно сочеталась с бесконечною художественностью образов…». И в то же время резко выскажется по поводу нового творения писателя – «Выбранных мест из переписки с друзьями», заметив, «что и человек с огромным талантом может падать так же, как и самый дюжинный человек».
Весной 1847 г. умирает его сын Владимир (родился в ноябре 1846 г.). Сообщая об этом в письме И.С. Тургеневу, Белинский добавляет: «Это меня уходило страшно. Я не живу, а умираю медленной смертью». Резко обостряется болезнь легких. И опять (в который уже раз!) друзья приходят ему на помощь, собирают средства и отправляют на лечение, но уже за границу. Белинский побывал в Германии и во Франции. Там, за границей, вдали от всевидящего ока III Отделения (политического надзора), находясь в маленьком немецком городке Зальцбрунне, Белинский 15 июля 1847 г. пишет свое знаменитое письмо Гоголю, в котором беспощадно разоблачает самодержавие и крепостнические порядки, говоря о необходимости реформ в общественной жизни страны.
По возвращении на родину Белинский пишет большую статью «Ответ «Москвитянину»», в которой, опираясь на историю русской литературы, показывает закономерность появления в ней «натуральной школы», гоголевского, критического направления. А в последней своей статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года», которую пишет, уже не вставая с постели (а вторую часть просто диктует «через силу» жене), он подытожит успехи этой школы, подчеркнув тот факт, что «в лице писателей натуральной школы русская литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современно и русскою». И с этого пути она «уже не сойдет, потому что это прямой путь к самобытности, к освобождению от всяких чуждых и посторонних влияний». Отныне можно со всей определенностью говорить, что у нас есть литература, что она нашла «свою настоящую дорогу».
Начав свое нелегкое поприще с решения «быть органом нового общественного мнения» и вести борьбу за создание у нас истинной, подлинно художественной национальной литературы, Белинский не только определил, где проходит ее «настоящая дорога», но и сам вывел ее на эту дорогу, по которой она в дальнейшем, в чем он нисколько не сомневался, и «будет идти вперед, изменяться, но только никогда уже не оставит быть верною действительности и натуре», не изменит своему назначению быть «выражением-символом внутренней жизни народа».
В ноябре 1847 г. при переезде на новую квартиру Белинский простужается, у него вновь «открылись раны на легких». Снова обостряется его болезнь; сырая и холодная погода Петербурга только способствует этому. Он мечтает вернуться в Москву с ее более мягким и сухим климатом. Он горит желанием работать, и не просто, а «поналечь на дело», если здоровье позволит, если только позволит… Эти слова он повторяет, как заклинание, почти во всех своих последних письмах…
26 мая (7 июня) 1848 г. сердце Белинского остановилось.
«Что бы ни случилось с русской литературой, – говорил Н.А. Добролюбов, – как бы пышно ни развилась она, Белинский всегда будет ее гордостью, ее славой, ее украшением. До сих пор его влияние ясно чувствуется на всем, что только появляется у нас прекрасного и благородного; до сих пор каждый из лучших наших литературных деятелей сознается, что значительной частью своего развития обязан, непосредственно или посредственно, Белинскому…»[20]. «…При появлении нового дарования, нового романа, стихотворения, повести – никто, ни прежде Белинского, ни лучше его, – писал И.С. Тургенев, – не произносил правильной оценки, настоящего, решающего слова. Лермонтов, Гоголь, Гончаров – не он ли первый указал на них, разъяснил их значение? И сколько других!..»[21].
К названным Тургеневым писателям можно добавить и Кольцова, и Достоевского, и Герцена-прозаика, и самого Тургенева.
«Поспешим же, – писал Белинский в рецензии на первый сборник стихотворений А.В. Кольцова, – встретить нового поэта с живым сочувствием, с приветом и ласкою…». Отметив, что Кольцов «владеет истинным талантом» и что природа дала ему «бессознательную потребность творить», критик пожелал, «чтобы этот талант, которого дебют так прекрасен, так полон надежд, развился вполне», и выразил уверенность: пока такая «потребность творить» в Кольцове не иссякнет – «его талант не угаснет!..».
Белинский мгновенно отреагировал на появление «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» М.Ю. Лермонтова, увидевшей свет без подписи автора, назвав ее «прекрасной» и добавив: «Не знаем имени автора этой песни… но если это первый опыт молодого поэта, то не боимся попасть в лживые предсказатели, сказавши, что наша литература приобретает сильное и самобытное дарование». А позднее, говоря о значении поэта и его роли в историческом развитии отечественной литературы, отметит: «…Лермонтов призван был выразить собою и удовлетворить своею поэзиею несравненно высшее, по своим требованиям и своему характеру, время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина».
Рассматривая романы «Кто виноват?» А.И. Герцена и «Обыкновенная история» И.А. Гончарова, которые «появились почти в одно время и разделили между собою славу необыкновенного успеха», Белинский первым обратит внимание на то, что как явления в нашей литературе они не только сами по себе замечательны, но принципиально разные: одно – философское, другое – художественное.
«Видеть в авторе «Кто виноват?» необыкновенного художника, – скажет он, – значит вовсе не понимать его таланта… главная сила его не в творчестве, не в художественности, а в мысли», в то время как Гончаров «поэт, художник – и больше ничего… Из всех нынешних писателей он один, только он один приближается к идеалу чистого искусства…». У Герцена «мысль всегда впереди, он вперед знает, что и для чего пишет; он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произнести суд. Г-н Гончаров рисует свои фигуры, характеры, сцены прежде всего для того, чтобы удовлетворить своей потребности и насладиться своею способностию рисовать; говорить и судить и извлекать из них нравственные следствия ему надо предоставить своим читателям». Картины Герцена «отличаются не столько верностию рисунка и тонкостию кисти, сколько глубоким знанием изображаемой им действительности, они отличаются больше фактическою, нежели поэтическою истиною, увлекательны словом не столько поэтическим, сколько исполненным ума, мысли, юмора и остроумия, – всегда поражающими оригинальностию и новостию. Главная сила таланта г. Гончарова – всегда в изящности и тонкости кисти, верности рисунка; он неожиданно впадает в поэзию даже в изображении мелочных и посторонних обстоятельств…». И хотя Гончаров – «лицо совершенно новое в нашей литературе», однако благодаря своему художественному таланту, проявившемуся уже в самом первом его романе, он сразу занял в ней «одно из самых видных мест».
Белинский вновь оказался прав, как был прав тогда, когда на высшие места в нашей литературе поставил Гоголя, Лермонтова, Достоевского. Каждым новым своим романом Гончаров подтверждал, что место, на какое его поставил критик, он занимает по праву…
Белинский подметил и главную черту «замечательного таланта» И.С. Тургенева. Ему, скажет критик, не дано выдумывать («создавать») характеры, прибегая к «художественному вымыслу», но, как никто другой, он «может изображать действительность, виденную и изученную им… творить, но из готового, данного действительностию материала. Это не просто списывание с действительности… Он переработывает взятое им готовое содержание по своему идеалу, и от этого у него выходит картина, более живая, говорящая и полная мысли, нежели действительный случай, подавший повод написать эту картину… Он всегда должен держаться почвы действительности». Поэтому «не удивительно, – пишет критик, – что маленькая пьеска «Хорь и Калиныч» имела такой успех: в ней автор зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил». «Рассказы охотника», делает вывод Белинский, «истинный род» его таланта, и высказывает пожелание, «чтобы г. Тургенев написал еще хоть целые томы таких рассказов». И писатель, как мы знаем, этому совету последовал…
Особо критик отметит «необыкновенное мастерство г. Тургенева изображать картины русской природы. Он любит природу не как дилетант, а как артист (т. е. художник, согласно понятиями того времени. – А. К.), потому никогда не старается изображать ее только в поэтических ее видах, но берет ее, как она ему представляется. Его картины всегда верны, вы всегда узнаете в них нашу родную, русскую природу…».
Белинского, вспоминал знавший его лично И.А. Гончаров, отличало «страстное сочувствие к художественным произведениям». И, как бы вторя Тургеневу, отмечавшему «непогрешительное эстетическое чувство» критика, позволявшее ему давать «правильную оценку» писателям, Гончаров говорил: «Ни до Белинского, ни после него не было у наших критиков в такой степени чуткой способности сознавать в самом себе впечатления от того или другого произведения, сближать и сличать его с впечатлениями других, обобщать их и на этом основывать свой суд»[22]. Суд, под многие приговоры которого, скажем мы также вослед Тургеневу, подписалось не одно поколение читателей и историков литературы. Эти приговоры прошли проверку временем и по сей день сохраняют свою силу.
А.С. Курилов