И вот снова дорога, вагон, а за окном бесконечное мелькание полей, лесов, урочищ, покосившихся хибарок и беловатых призраков помещичьих усадеб. Степан купил билет в вагон первого класса, хотя и дорого, зато без паспорта надежнее. Кондуктор, стоявший у площадки вагона, сначала перепугал Халтурина: на нем была военная форма и каска. Свирепый взгляд, которым он окинул пассажира, не предвещал ничего утешительного. Но длинный лоскут бумаги с обозначением класса и станции назначения произвел магическое действие. Кондуктор осклабился и с поклоном пропустил Степана. Двадцать шесть часов пути, долгие стоянки, крики обер-кондуктора «готово», свистки и рывки локомотива — все осталось позади…
Халтурин стоял на Знаменской площади, не зная, куда идти, где искать приюта, потерянных друзей, как жить дальше. Только теперь он понял, что поездка эта — необдуманный, а может быть, и просто глупый поступок. Где их сыщешь в этом огромном холодном Петербурге?
Халтурин бродил по столице наудачу. Пока оставались деньги, ночевал в ночлежках, что-то ел и искал, искал без устали. Деньги кончились, нужно было искать уже не друзей, а работу. Но без паспорта не устроишься на завод или в мастерскую, приходилось заниматься чем попало. На вокзале подтаскивал окованные сундуки купчих, на рынках сгибался под тяжестью мешков с картофелем, капустой, мукой. Ломило спину, пальто изодралось, сапоги охотно пропускали воду, которая, казалось, никогда не просыхает на панелях и мостовых осеннего Питера. Выручала молодость да богатырское здоровье.
Близилась зима. По ночам замерзали лужи, изо рта прохожих поднимался пар, вода в Неве стала густой, черной. Халтурин по-прежнему жил случайным заработком, не имея паспорта и собственного угла. Ему, правда, удалось устроиться перевозчиком на Неве. Нелегкая это была работа. Плоскодонная лодка неуклюже пересекала реку, быстрое течение сносило ее, и Степан выбивался из сил, работая слишком короткими, но тяжелыми веслами. Еще куда ни шло, когда пассажиры ехали без груза, тогда их везли в легком ялике, но обычно перевозом пользовались для переброски тяжестей. На Неве никогда не затихал пронизывающий ветер, и Халтурин все время зяб. Вспотев от усилий, он сразу остывал на берегу, напрасно кутаясь в свою легкую, изорванную одежду. Только вечерами наступала передышка, поток пассажиров убывал, а грузов и вовсе не было. В эти часы Степан отсиживался в будке перевозчика и с интересом наблюдал за жизнью набережной. Перевоз стоял за Литейным мостом, связывая центральную, деловую часть столицы с Выборгской стороной.
Там, на Выборгской набережной, разместились Артиллерийская академия, клиники, немного поодаль, на Нижегородской улице, недалеко от вокзала Финляндской железной дороги, — Медико-хирургическая академия. Дальше по Симбирской к Полюстрову шли пустыри, бродили цыгане я высился великолепный дом графа Кушелева-Безбородко. Халтурина особо интересовала Медико-хирургическая академия. Недаром она считалась наряду с Горным институтом и университетом «рассадником крамолы и антиправительственных идей».
Нередко, именно вечерами, к перевозу подходили странно одетые люди. Длинные волосы, пенсне или очки выдавали разночинцев-интеллигентов. Большей частью их костюм представлял какую-то невероятную смесь щегольства и нигилистического презрения к нему. Пледы или клетчатые пальто, обязательная манишка с галстуком или бабочкой, а на ногах все, что угодно, вплоть до стоптанных сапог. Степан удивлялся, почему эти запоздалые прохожие предпочитают перевоз мосту, ведь по мосту проход бесплатный, за перевоз же нужно платить. Степан от природы был очень любопытным, вернее любознательным человеком, но скромным и застенчивым. Он редко заговаривал со своими пассажирами, а эти, в пледах, обычно молчали.
И только случайно узнал Халтурин причину пристрастия «нигилистов» к перевозу. Однажды ему пришлось переправлять компанию студентов, человек шесть. Все были немного навеселе, хохотали, перебрасывались шутками. Когда лодка отошла от берега, пассажиры, сидевшие на корме, попытались затянуть песню, но взрыв хохота с носа лодки потушил ее. Маленький, щуплый студент, одетый не в пример другим опрятно и элегантно, весело рассказывал анекдоты.
Когда лодка приблизилась к противоположному берегу, компания стала серьезной. Щуплый студент, наклонившись к своему соседу, тихо проговорил:
— Будешь возвращаться из академии, не забудь «очиститься водою», я потому и настаивал, чтобы сейчас на лодке переезжали — тебе перевоз показать, а то ты новенький в городе, заблудишься.
Халтурин расслышал эти слова. «Вот оно что, — подумал Степан, — теперь-то я уразумел, почему «эти» лодочкой пользуются, «водою очищаются», значит, чтобы всякие там соглядатаи отстали». С тех пор Степан стал внимательнее приглядываться к своим пассажирам, особенно студентам, жадно вслушиваясь в каждое слово, оброненное ими.
Но и эта работа, тяжелая, неблагодарная, скоро должна была кончиться. Станет Нева, закроется перевоз до весны… Но поздней осенью из Вятки брат Павел прислал Степану годичный паспорт и немного денег. Халтурин воспрянул духом. Хотя брат и мать звали его домой, Халтурин твердо решил не уезжать из Петербурга. О поездке за границу он уже не думал. Степан понемногу сживался с Петербургом и, изучая его, искал артерии, по которым на всю Россию растекалась алая кровь революционной мысли.
В 1812 году император французов Наполеон, готовясь к походу на Россию, говорил, что если он возьмет Киев, то схватит Россию за ноги, овладеет Москвой — поразит ее в сердце, займет Петербург — нанесет удар в голову.
Да, Петербург это голова России, ее мозг. Отсюда по всей стране разносились приказания, здесь рождались мысли и идеи, волновавшие жителей империи. Именно в этом городе сосредоточивалось все лучшее, талантливое, выдающееся, чем когда-либо после Петра гордилась Россия. Город императоров, сенаторов, генералов и в то же время город Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Белинского, Брюллова, Сеченова, Чернышевского, город, где впервые родилась революционная мысль декабристов и уже не умирала, таясь в эзоповском подполье «Современника», разбредаясь по России рукописными прокламациями и подцензурными изданиями.
Петербург внешне сер, строг, официален, но за тяжелыми шторами окон редакций, в холодной роскоши министерских кабинетов или в тесных, прокуренных студенческих каморках рождаются идеи, они полны или злобной трусости, или свободолюбия. Контрасты внешнее здесь сменились внутренней противоречивостью, борьбой идей, столкновением мировоззрений.
60-е годы насторожили Россию. Ее организм перерождался, старое, крепостническое, феодальное — отмирало, новое, капиталистическое — нарождалось. Бурно, болезненно, но неуклонно. Об этом новом не у кого было спросить, оставалось только спорить. Спорили на торжественных заседаниях сената, говоря полунамеками, вполголоса, страшась слов; спорили в литературных салонах до хрипоты, до крика, спорили в Медико-хирургической академии, в редакциях журналов и на конспиративных квартирах революционного подполья.
Да и как не спорить? В 1861 году царизм под напором революционных сил страны, спасая свое существование, отменил сверху крепостное право. Реформа казалась отдушиной, в которую удастся выпустить революционные пары, накопившиеся в русском обществе. Верхи ждали благодетельного успокоения, но его не наступило, крестьянское движение разрасталось вширь, заливая страну. Эти бунты вселяли надежды в сердца лучших людей России, звали их на борьбу, на подвиг. Они верили в крестьянина, в нем старались отыскать черты будущего человека, который, пробудившись от многовековой спячки, скинув с плеч ярмо крепостничества, скажет свое новое слово, создаст новые, справедливые, социалистические отношения, так и не побывав в капиталистическом аду.
Это была утопия, но ее стремились воплотить в действительность. Твердо знали, что справедливый социальный и общественный строй создается руками угнетенных, а в России, в этой колоссальной аграрной стране, угнетен крестьянин, 100 миллионов бесправных сельских тружеников — это ли не сила?
В крестьянском общежитии искали зародыши будущего социалистического строя. Искали и находили. Крестьянская поземельная община с ее круговой порукой, с переделами земли, с коллективным разумом мира казалась откровением и залогом успеха в борьбе за социализм. Об этом писал Герцен из Лондона, об этом говорил Чернышевский, а на Западе ту же идею пропагандировали Прудон, Лассаль и многие, многие другие теоретики утопического социализма. Казалось, призрак социализма бродил по России, одетый в лапти, суконный армяк и драный полушубок.
После бурного 1861 года царизм, перейдя в наступление, залил кровью очаги крестьянских восстаний, бросил в тюрьмы Чернышевского, Писарева, Шелгунова, умертвил Добролюбова, но не мог одолеть свободолюбивых идей. Их не сгноишь на каторге, через тюремные решетки они рвутся на волю и находят все новых и новых приверженцев.
Не оправдались надежды шестидесятников на крестьянскую революцию, но на смену им шли семидесятники. Они уже не хотели ждать. Действовать, шевелить крестьянина, этого «истинного социалиста», «революционера», стало их девизом. Так рождалось новое движение народников, социалистов-утопистов, последователей замечательных революционеров-демократов 40 — 60-х годов. Возникнув в отсталой, «крестьянской стране», народничество «не могло, как общественное течение, отмежеваться от либерализма справа и от анархизма слева»1.
Всякое учение имеет своих апостолов. В конце 60-х и начале 70-х годов появились и апостолы народничества. Они не были оригинальны в своих отправных теоретических построениях. Крестьянин-социалист, крестьянская община — зародыш социалистического общества, капитализм в сравнении с феодализмом — регресс и несчастье — эти мысли еще раньше высказывали и Герцен и Чернышевский. Теоретики народничества Лавров, Бакунин, Ткачев только односторонне развили их, усугубив заблуждения великих русских демократов-революционеров. И беда этих теоретиков заключалась в том, что они не хотели поглядеть вокруг себя, а оглядывались назад, на своих духовных учителей. Но Чернышевский и Герцен заблуждались, идеализируя крестьянина потому, что в 50 — 60-х годах в России не было еще промышленного капитализма, не было и промышленного пролетариата. В 70-х же годах Россия развивалась как буржуазная страна, а нарождавшийся рабочий класс уже заявил о своем существовании первыми стачками и забастовками. Народники закрывали глаза перед видением капитализма. «Нет, — твердили они, — России уготовлен иной путь, нежели западным капиталистическим странам. Пусть она отстала, но отсталость счастье России». «Лучше отсталость, чем капиталистический прогресс». Отсталость сохранила России общину, а из общины вырастет социализм. Осматриваясь вокруг, народники замечали только то, что им хотелось видеть, — покосившиеся крестьянские хибарки, клочки надельной земли, первобытную соху. Фабричные же трубы, железные дороги, вывески промышленных банков, акционерных обществ не попадали в поле зрения этих людей.
«У нас под самым Петербургом, — писал Михайловский, — существуют деревни, жители которых живут на своей земле, жгут свой лес, едят свой хлеб, одеваются в армяки и тулупы своей работы, из шерсти своих овец. Гарантируйте им прочно это свое, и русский рабочий вопрос решен». Даже в общине, которой народники уделяли столько внимания, они не замечали никого, кроме этого «чудесного, душевного социалиста-крестьянина»; от кулака-мироеда народники отворачивались, его игнорировали как «нехарактерное», как «диссонанс» в стройной симфонии крестьянского социализма.
Тысячи молодых, ищущих, искренних в своих устремлениях людей, вырвавшихся из душных горниц поповских домов, затхлых помещичьих заповедников, чиновничьих квартирок, крестьянских изб, зачитывались Чернышевским и Добролюбовым, восторгались Лавровым и Михайловским, благоговели перед Бакуниным. Они жаждали дела, они любили свою страну, свой несчастный народ — во имя ее, во имя него они готовы были на подвиг, на борьбу, на смерть. Этих людей называли разночинцами. Они получили образование, но жили за счет своего труда, не эксплуатируя чужой. Им казалось, что они в долгу у народа и должны вернуть ему свой долг. Но как? Лавров подсказал им в своих «Исторических письмах»: вы интеллигенты, вышедшие из разных классов, значит вы стоите вне классов, не связаны с политическими учреждениями страны. Так вырабатывайте общественные идеалы, основанные не на классовых предрассудках, а на принципах разума и справедливости, несите их в народ. Народ без вас — толпа с «наклонностью к подражанию и повиновению»; он масса, которая «любит без толку и ненавидит без причины и слепо движется в том или другом направлении, данным каким-нибудь ей самой непонятным толчком».
Этими новыми идеями вы, «критически мыслящие личности», расплатитесь с народом за то, что, когда вы учились, народ вас кормил, одевал, когда вы думаете, он работает; за то, что вы получили знания, лишив этих знаний народ.
С восторгом подхватили юноши этот призыв, — они герои, они двигатели и рычаги истории, они оплатят «неоплатный долг» народу, сольются с ним, поднимут «крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества»[1].
Все эти мысли, пламенные, свободолюбивые, рождались в. холодной утробе Петербурга и бурными потоками растекались по России. Никто не организовывал тогда партии, ведь партия — авангард класса, а разночинцы считали себя вне классов. Но без партии нельзя основать настоящего революционного движения. Об этом не думали. Движение было — движение молодых, пламенных сердец.
Спорили не об организации, а о тактике. Бакунин занимал мысли этих «homo sapiens». О его раскольнических действиях в I Интернационале еще не знали, да к тому же Интернационал — организация пролетариев, а рабочие — это будущее Европы. В России человек будущего — крестьянин. Бакунин же звал идти в народ, к крестьянину. Нечего крестьян учить социализму, они сами кого угодно ему обучат. Нечего ждать, готовиться, пропагандировать идеи революции, нужно прийти в деревню и агитировать крестьян подниматься на бунт. «А русский крестьянин, — заявлял Бакунин, — всегда готов к восстанию, как пушкинский Онегин к дуэли». Поднимутся сначала отдельные бунты, затем они перерастут во всероссийский. Как просто! А главное — можно действовать. Это подкупало молодость, революционная интеллигенция готова была взять на себя роль «коллективного Стеньки Разина».
Вятское земское училище.
«Вечеринка». С картины художника В. Е. Маковского.
Но были у Бакунина и оппоненты по вопросам тактики. Лавров, все тот же «властитель дум» Лавров, горячо отговаривал от поспешных действий. Нет, никакой политической борьбы, никакого бунтарства, только подготовка революции путем пропаганды социализма в народе. С каждым днем, часом число пропагандистов будет расти в геометрической прогрессии, пока их не станет большинство, а тогда социализм победит. Селитесь в народе, пропагандируйте…
Но разве можно так долго ждать? Ткачев скептически пожимал плечами, он не верил в народ, не верил, что тот на что-либо способен. Нет, говорил Ткачев, не народ, а инициативная группа людей должна действовать, должна захватить власть. Ведь это так легко в России. Именно в России, утверждал Ткачев, не классы породили государство, а государство создало классы, значит оно не имеет опоры ни в одном из них, висит на ниточке в виде всевозможных государственных институтов. Обрубите эту ниточку, и государство рухнет, власть будет в ваших руках. Для этого не нужна народная революция, достаточно группы революционеров.
Так рождалась народническая теория, так создавались тактические группировки среди революционеров-демократов 70-х годов.
Не сразу началось движение в народ и к народу. В начале 70-х годов народничество переживало кружковой период, период, так сказать, «культурнической» деятельности.
И опять Петербург задавал тон всей остальной России. Этот город поистине делался «столицей критически мыслящих личностей».
В Петербурге были сосредоточены основные учебные заведения России, здесь собрались со всех концов страны студенты. Жили бедно, но полнокровно. Бедность не порок, ведь из нее рождались артельные начала студенческого общежития: землячества, кассы взаимопомощи, всевозможные ассоциации переводчиков, переплетчиков, репетиторов. Эти артели объединяли разночинцев-студентов.
Их волновало буквально все, но более всего бесправие и нужда русского народа. Землячества и ассоциации порождают кружки, в которых студенты занимаются самообразованием, совместно читают книги, закупают литературу, рассылая ее друзьям в провинцию.
Разночинец по природе своей тяготеет к народу, но в Петербурге крестьяне бывают изредка, в столице народ представлен рабочими фабрик и заводов. Разночинец ищет связей с рабочим людом и находит их. Его интересует не заводской пролетарий, а фабричный рабочий — ткач, прядильщик, но не металлист. А почему? Да потому, что металлист лучше зарабатывает, сытнее ест, он порвал с деревней, его туда не тянет. А фабричные? «Хотя все эти ткачи были фабричные рабочие, — писал народник С. С. Синегуб, — но, в сущности, это были ткачи-крестьяне, пришедшие из деревень в город на заработки, причем большинство из них, проработав осень, зиму и часть весны до начала пахоты и посева, старались ко времени полевых работ вернуться обратно в деревню… Весь этот люд был тесно связан с деревнею, спал и видел, как бы получше устроить житье свое в деревне; все горести и радости деревни считал своими родными горестями и радостями».
Для похода в народ нужны кадры пропагандистов, близкие по духу, даже по говору своему к крестьянам. Народники справедливо сомневались, что им самим удастся заговорить с крестьянином на понятном для него языке, они боялись, что крестьяне отнесутся недоверчиво к чужому для них человеку, не поверят его словам, «а проповедь его примут за новый подвох бар». «Другое дело — рабочий, — восторженно доказывал народник М. Фроленко, — в деревне он свой человек, его там знают и, конечно, станут слушать, он сможет заговорить понятно и сможет затронуть самые существенные вопросы. Ему скорее поверят. Следовательно, надо обратить прежде внимание на рабочих, подучить их, развить, сделать из них себе главных помощников».
Так родилась идея сблизиться с рабочими, но сблизиться не потому, что рабочие самый передовой, самый революционный класс. Нет! Этого народники не понимали, они, отрицая будущее за капитализмом в России, отрицали тем самым и возможность самостоятельного, действительно революционного движения русского пролетариата. Рабочий в глазах народников лишь вспомогательная сила, посредник, при помощи которого они, «критически мыслящие люди», найдут общий язык с истинным социалистом — крестьянином.
В 1872–1873 годах в том же Петербурге создался кружок чайковцев (назывался так по имени одного из основателей кружка Николая Васильевича Чайковского). Чайковцы первыми среди революционеров-демократов завязали связи с фабричными. Среди чайковцев были одаренные пропагандисты, люди, впоследствии составившие ядро народнических партий, как «Земли и воли», так и «Народной воли», — князь Петр Кропоткин, Михаил Синегуб, Софья Перовская, Дмитрий Рогачев, Сергей Кравчинский, Леонид Попов, Василий Стаховский и другие.
Сначала связались с рабочими фабрики Мальцева (Сампсониевская мануфактура), затем с работающими у Чешера, привлекли к занятиям текстильщиков. Первый успех окрылил кружковцев. Синегуб и Чарушин снимают на Сампсониевском проспекте домик и разворачивают пропаганду в Выборгском районе. Кружки растут, из Выборгского района они перебрасываются за Невскую заставу, втягивают в свою орбиту передовых рабочих Спасской и Петровской мануфактур, работников фабрики Торнтона.
Чем только не занимались в этих кружках! Арифметикой и физикой, начатками естественной истории по Дарвину и историей России, географией и физиологией. Мешанина была страшная, но на первых порах успех был колоссальный. Народ валом валил к пропагандистам. А их было мало, приходилось переходить из одной рабочей артели в другую, от ткачей к каменщикам, от каменщиков к плотникам. Особой популярностью пользовались Синегуб, Кравчинский и Кропоткин. И не случайно. Кравчинский был замечательным рассказчиком, уже тогда в нем чувствовались задатки будущего писателя. Помогало и другое — Кравчинский и Кропоткин недавно побывали за границей и могли многое рассказать о рабочем движении передовых капиталистических стран Европы.
Их товарищи по кружку ограничивались чтением рабочим «Хитрой механики» или рассказами о Разине и Пугачеве, Кравчинский же излагал экономическое содержание «Капитала» Маркса. Кропоткин проникновенно и страстно рассказывал о Парижской коммуне. На беседы Кравчинского и Кропоткина фабричные сходились целыми артелями, слушали затаив дыхание.
Но первый порыв увлечения скоро прошел. Рабочие охотно слушали рассказы, с благодарностью воспринимали стремления «студентов» подучить их, но к идее хождения в народ оставались глухи. Чайковцы же считали, что нет никакой надобности в длительной пропаганде, в организации масс, — ведь они готовы к революции, пора, пора ее начинать. Увы, рабочие не шли за ними.
Не пошли они и за лавристами, хотя и предпочитали их бунтарям-бакунистам.
Не только чайковцы-бунтари вели пропаганду среди рабочих. Лавристы Ивановский, Рождественский, Базаров, Воскресенский, Карпов еще летом 1873 года обосновались под Шлиссельбургом, недалеко от немецкой колонии Екатериндорф. На мызе «Резвое» была приобретена дачка, где открылась настоящая школа для рабочих. По преимуществу это были рабочие с фабрики Торнтона. Учителями здесь также выступали студенты.
Занятия велись три раза в неделю, их посещало более 50 человек рабочих, среди них был, впоследствии прославившийся своей речью на суде, ткач Петр Алексеев. Алексеев к этому времени уже успел, прочесть Лассаля, был знаком с политической экономией Милля и примечаниями Чернышевского к ней, основательно проштудировал сочинения Лаврова. Другой рабочий, ставший потом организатором первых рабочих кружков в Петербурге, Иван Смирнов, вообще отличался жадностью к книгам.
В 1874 году начинается поход бунтарей-бакунистов в народ.
Затихли споры в народнических кружках, замерла и просветительская деятельность среди рабочих. Да и о чем спорить? Нужно идти в народ, всякая отсрочка — даже с целью просвещения и подготовки фабричных — преступна и лишена смысла. Можно обойтись наличными силами интеллигентов — поднимать бунты среди крестьян. Чайковцы были увлечены этим «походом» в народ, и не кто иной, как Кравчинский, прокладывал дорогу. А в Петербурге, Москве, Киеве, Харькове спешно открывались мастерские и курсы, в которых будущие пропагандисты обучались ремеслам. И обучались не ради спасения своих интеллигентных душ, а с целью конспирации, чтобы не выделяться в крестьянской среде. К сапогам прилаживались двойные подметки, в них закладывались паспорта и деньги, молодые девушки с восторгом шили косоворотки, шаровары, рукавицы.
Об организации этой стихии революционного бунтарства никто не думал. Даже наоборот, ее отрицали, так как боялись всякого централизма и «генеральства».
Пошли в народ весной 1874 года стихийно, мало зная друг друга, не выработав единых форм пропаганды, не намечая сроков народного восстания. «Народ готов к бунту» — дело казалось легким. А революция? Ну, она вспыхнет еще до наступления осени. Тысячи восторженных юношей и девушек, опаленных видением народного счастья, шли одиночками, двигались группами и даже целыми кружками. Волны движения разлились по всей России. По деревням и селам разъезжали бутафорские крестьяне в новеньких, с иголочки, полушубках, заячьих треухах, валенках. Как будто вся прилизанная гардеробная Мариинского театра вдруг обрела плоть и кровь и в образе крестьян из драм Кукольника и Озерова ворвалась в грязную, оборванную русскую деревню.
«Водевильные крестьяне» не понимали крестьянина реального. Тщетны были их поиски социалистических начал в замызганной деревне. Крестьяне охотно слушали пропагандистов, готовы были идти за агитатором, но лишь до ближайшего помещичьего имения; стоило пропагандистам завести речь о том, что волю и землю можно добыть, только начав с царя, свергнув его с престола, как картина резко менялась.
В царя крестьянин верил, имя его произносил с почтением и слышать не хотел о свержении «освободителя». Крестьянин раскрывался перед народниками в обличии мелкого собственника, цариста, жаждущего земли и вовсе не помышляющего о социалистических началах общежития.
Полиция очень скоро приспособилась ловить пропагандистов, хотя крестьяне редко выдавали их, а если такое и случалось, то вина в этом целиком падала или на грубых, или попросту неосторожных народников.
К 1875 году были выловлены тысячи пропагандистов в тридцати семи губерниях Российской империи. Правительство сначала хотело подготовить грандиозный процесс, но потом отказалось от этой мысли — все же это тысячи людей, среди которых большинство имело высшее образование, а некоторые были хорошо известны не только в России, но и за границей. Стали высылать административно, отдавать на поруки, до суда было доведено только 193 человека»