Раскол в партии народников назревал, надвигался со всей очевидностью и неизбежностью. Даже среди редакторов «Земли и воли» уже не было ни единства теоретических взглядов, ни тем более общности мнений по поводу методов и средств ведения революционной борьбы. Сначала они работали дружно, увлеченные общей идеей, сплоченные единством действий. Но вот из редколлегии выбывает Кравчинский — после убийства шефа жандармов Мезенцева он должен был скрыться за границу. Провокаторы выслеживают Клеменца, и только один Николай Морозов блуждает по Петербургу с двумя портфелями, сохраняя в них архив «Земли и воли», а заодно печати, удостоверения, бланки паспортов для тех, кто живет нелегально и нуждается в видах на жительство.
Морозов смел, порою дерзок, за ним охотятся, но он неуловим. Обыски застают редактора в самых, казалось бы, неприкосновенных местах. Архив в опасности, а вместе с ним в опасности и жизнь его хранителя, но ночью жандармы не замечают темного шнурка за окном квартиры — на нем висят портфели, документы же Морозова пока не вызывают сомнений.
Преследователи становятся все настойчивее. Они на каждом шагу, открыто прохаживаются под окнами подозрительных квартир, преследуют на улицах, врываются в дома. Где тут вести революционную пропаганду! В городах землевольцы попадают в полицейскую осаду, а крестьянин в деревне молчит, до него не доходит осторожная проповедь социалистических идей.
Что делать дальше?
Николай Морозов неутомим, всей душой он рвется к практической борьбе с самодержавием, но, загнанный в тупик, видит выход только в тех способах, которые применяли Вильгельм Телль и Шарлотта Корде. Идеи «неопартизанского» движения, с тем чтобы обеспечить обществу свободу слова, печати, партий, незрело бродят в его голове. Других путей он не знает. Борьба политическая, борьба интеллигентов, а не народа — вот выводы, к которым приходит Морозов в результате долгих размышлений. Но он пока одинок. Новые соредакторы Г. Плеханов и Л. Тихомиров, вызванный из-за границы, не разделяют этой точки зрения. У Плеханова готов обширный план тайной агитации, но уже не в крестьянской, а в рабочей среде. Рабочие близки ему своей сплоченностью. Он с восторгом говорит о стачках, в пролетариях он видит людей грядущего.
Тихомиров вял, раздражителен, чувствует себя случайным попутчиком среди этих подвижников и фанатиков активного действия, ему по душе роль теоретика народничества, фрондирующего писателя, но по возможности подальше от России. Он готов признать правоту Морозова с тем только уточнением, что нужен крестьянский террор, избиение крестьянами местных властей. Но и с Плехановым он не спорит — «пропаганда, ну пусть себе пропаганда». Ему уже кажется, что лучше было бы не связываться с этими людьми, куда уютнее в редакторском кресле катковских «Ведомостей», чем на скамье подсудимых, а на нее неизбежно попадут и Морозовы и Михайловы, а с ними Фигнеры, Квятковские, Осинские, да мало ли их!
А еще этот Соловьев! Явился из саратовской глуши и заявил, что убьет императора. Тут такое поднялось, что Тихомирову даже вспомнить страшно.
Александр Михайлов доложил руководителям «Земли и воли» о замышленном покушении и требовал Варвара, ту знаменитую лошадь, которая была уже участником террористических актов. Ах, этот Варвар, если бы он умел рассказывать! Но, пожалуй, к лучшему, что лошадь молчит, кто ее знает, ведь и Тихомиров разок ездил на ней.
На общем собрании тогда все кричали, но, несмотря на это, можно было безошибочно указать, кто по-прежнему стоит за продолжение старой, «мирной» программы поселения в народе и социалистической агитации в нем. Как они бесились, поговаривали даже о том, что нужно схватить «приехавшего на цареубийство», связать покрепче и вывезти вон из Петербурга как сумасшедшего. Но самое примечательное — они остались в меньшинстве, и это несмотря на то, что Попов договорился до того, что «сам убьет губителя народнического дела, если ничего другого с ним нельзя сделать». Помешать убийству императора при помощи убийства? Прямо-таки полицейская мера.
Да, теперь уже каждому было ясно, что в партии две фракции, два направления и, несмотря на дружбу, теплую, кровную, они разойдутся. Тихомирову, пожалуй, уже и тогда было безразлично, с кем он будет. Но как переживал Морозов, как мучились Квятковский, Михайлов, Плеханов. Никто не брал на себя инициативы ускорить разрыв. Собираясь вместе, говорили об общей кассе, стремясь предотвратить раскол. Оставаясь с единомышленниками, спорили о том, как именоваться потом, когда разрыв произойдет. Вопрос этот был сложным. Когда «неопартизаны», выражаясь по-морозовски, превратились в боевую группу, которая с оружием в руках начала борьбу за политическую свободу для всех, В. Осинский предложил именовать эту группу «Исполнительным комитетом Русской социально-революционной партии» и от имени Исполнительного комитета совершать все политические убийства. Но ведь это была фикция. Никто не избирал исполкома, ничьих решений, кроме своих собственных, Исполнительный комитет не выполнял, да и партии такой в России никто не образовывал. Правда, была печать, ее сделал Осинский, вырезав из грифельной доски. Чтобы она казалась грозней для врагов, тот же Осинекий шилом выцарапал на печати топор и револьвер. Но наличие печати еще не означает создания партии, и даже, если ее приложить к листовкам, то это тоже ничего не значит — журнал, листовки может издавать и просто группа людей, как это и было в данном случае.
Л. Тихомиров по собственному почину попробовал набросать вступление к новой программе. Морозов тут же встал в оппозицию к его идеям. Тихомиров и сам колебался, где уж ему было разобраться в том сумбуре, который царил среди воззрений народников на социализм, на задачи и методы революционной борьбы. О социализме мечтали все, Оуэн и Фурье цитировались беспрестанно. Но в русском истолковании эти прекраснодушные идеалисты обретали плоть и кровь, именно кровь, так как все народники, вне зависимости от кличек и имен, боролись прежде всего с реальной невыносимостью жизни под игом царизма, с произволом полиции и бюрократического чиновничества. А эта борьба оставляла мечты за бортом жизни, кровь врывалась в нее на каждом шагу.
Морозов требовал разрубить гордиев узел, развязать руки и тем, кто на своем знамени написал республиканские идеи и политическую борьбу за свободу, и тем, кто по-прежнему тянул в деревню, к подпольной агитации социализма среди крестьян. Квятковский и Михайлов были на его стороне. 15 марта 1879 года «Листок «Земли и воли» вышел с громкой статьей Морозова «По поводу политических убийств». Морозов требовал политической борьбы методом красного террора. Плеханов взволновался ужасно. Он не мог поверить, что этот «Листок» подлинный, и во всеуслышанье назвал его полицейской подделкой, тем более, что ему, редактору «Листка», не было известно о выпуске такой статьи. Оказалось, Морозов сумел обойти редакцию. Тогда Плеханов и Попов потребовали созыва съезда членов «Земли и воли», чтобы окончательно решить вопрос о направлении всей революционной деятельности партии. «Вильгельмы Телли» согласились. Плеханов и Попов уехали в провинцию готовить съезд, а оставшиеся в Петербурге шесть-семь сторонников нового направления страшно волновались. Им казалось, что на съезде никто не поддержит политиков, их исключат из среды революционеров как людей, не подходящих по духу. Решили не ждать, а организовываться, привлечь на свою сторону возможно больше деятелей, разделяющих их новую точку зрения. Письма полетели в разные концы России. Особенно много их пошло на юг — к Желябову, Гольденбергу, Фроленко. «Неопартизаны» приглашали южан на совещание в город Липецк, прежде чем предстать перед съездом, который уже решили к этому времени собрать в Воронеже.
Издавна славится не только в Тамбовской губернии, но и по всей империи уездный городок Липецк. Живописные берега речушек и рек окаймляют маленький, чистенький «городишко» с 16 тысячами жителей и несколькими фабриками, двумя ярмарками, духовным училищем и женской прогимназией. Но не живописная природа и даже не петровские древности города привлекают сюда с конца мая многочисленных больных и страждущих паломников. Минеральные источники железисто-щелочных вод, открытые еще в XVIII веке, — вот главная приманка и достопримечательность Липецка.
Июнь 1879 года выдался жаркий. Каждый день поезда Орловско-Грязинской дороги высаживали на липецкой платформе десятки курортников. Они разбредались по городку в поисках пансионов к вящей радости местных обывателей, снимали дачи и сразу же спешили к источникам.
Как и на всяком курорте, у источника одни пили воды и принимали ванны, другие жуировали. Толпа больных и здоровых была самая разношерстная. В лесах и рощах близ Липецка звучали песни, смех участников пикников и увеселительных прогулок. Лунными ночами на темных улицах мелькали светлые платья дам, надрывались лаем собаки, ошеломленные нашествием чужих людей.
Николай Морозов, Александр Михайлов, Александр Квятковский и Лев Тихомиров приехали из столицы одним поездом, на следующий день из Петербурга же прибыли Баранников и Мария Ошанина, а из провинции один за другим — Колодкевич, Андрей Желябов, Фроленко, Гольденберг, Ширяев. Всего 16 июня собралось 14 человек.
Утро следующего дня вставало ясное, яркое, знойное. На улицах спозаранку появились курортники. Извозчики были нарасхват, веселые компании отправлялись за город, все улыбалось, пело вместе с природой.
Николай Морозов и Квятковский прибыли первыми, как квартирьеры, на заранее условленное место встречи. Недалеко от загородного ресторана в овраге, поросшем густым лесом, белела широкая поляна, окаймленная высокими, но редкими соснами, без кустов. Она была очень удобна, так как к ней нельзя было пробраться незаметно, негде было и спрятаться, чтобы подслушать, о чем будут говорить собравшиеся. А они уже подходили, неся пиво и бутерброды. Расстелили широкий плед, принесенный Ошаниной, разлеглись на нем, разложили закуску.
Михайлов развернул лист бумаги и начал читать. Если бы и нашелся сторонний наблюдатель, сумевший укрыться за деревьями, то он не смог бы расслышать его тихого голоса. Михайлов читал проект новой программы.
«Наблюдая современную общественную жизнь России, мы видим, что никакая деятельность, направленная к благу народа, в ней невозможна вследствие царящего у нас правительственного произвола и насилия. Ни свободного слова, ни свободной печати для действия путем убеждения в ней нет. Поэтому всякому передовому общественному деятелю необходимо прежде всего покончить с существующим у нас образом правления, но бороться с ним невозможно, иначе как с оружием в руках».
Желябов вскочил.
— Простите, я согласен со всем, что мы слышали, но нас могут понять превратно, когда эта часть программы будет опубликована. Поэтому нужно подчеркнуть, что социал-революционная партия должна преследовать социально-экономические, а не политические цели. Последние всецело лежат на либералах. Но эти люди у нас совершенно бессильны и не способны дать России свободные учреждения и гарантии личных прав, при отсутствии которых невозможна никакая деятельность. Поэтому я предлагаю вставить в программу заявление о том, что русская социал-революционная партия принуждена взять на себя обязанность свалить деспотизм и дать России те политические формы, при которых станет возможна идейная борьба.
Желябов сел разгоряченный.
— Андрей Иванович, — тихо сказал Михайлов, — не нужно прежде всего кричать на весь лес, а затем прошу вас выслушать далее, в нашем проекте так и записано, почти вашими же словами.
«Поэтому мы будем бороться до тех пор, пока не достигнем таких свободных порядков, при которых можно будет беспрепятственно обсуждать в печати и на общественных собраниях все политические и социальные вопросы и решать их посредством свободных народных представителей».
— Согласен, согласен, — снова вскочил Желябов, нервно теребя бороду и ероша волосы.
— Только вот необходимо добавить здесь же о способах борьбы.
— А не лучше ли будет вопрос о способах борьбы оставить открытым? — Тихомиров, до сих пор молчавший, тоже встал. Его сутулая фигура, благообразная внешность интеллигентного старообрядца резко контрастировали подтянутому Желябову.
— В Воронеже, куда мы направимся через несколько дней, нам, дай бог, отстоять бы программное требование на право борьбы политической. Я уверяю вас, что ни Плеханов, ни Попов, ни Стефанович так, без боя, с этим не согласятся. А уж если мы внесем в наш проект еще и пункт о методах борьбы, методах, отличных от пропаганды с целью бунта, заговорим о якобинстве, то рассчитывать на успех на съезде и вовсе не приходится.
Тихомиров тяжело опустился на пень и оглядел притихшее собрание, призывая каждого поддержать его, не дать увлечь себя радикализмом Желябова. Взгляд Тихомирова остановился на Морозове. Ему было известно, что именно Морозов набросал основные идеи этой программы, Михайлов же и Квятковский только отредактировали написанное. Морозов, перехватив взгляд Тихомирова, вдруг хитровато улыбнулся, вытянулся во весь рост и, подперев кулаками подбородок, сказал:
— Когда мы вчерне набрасывали этот проект, если не изменяет мне память, в нем были слова: «Поэтому мы будем бороться по способу Вильгельма Телля» и так далее, то есть то, что мы уже слышали.
Квятковский и Михайлов засмеялись.
— Ты, Николай, неисправимый пиит. Нет, нет, не хмурься, разве я сказал что-либо обидное? — Михайлов потрепал Морозова по плечу. Все засмеялись, и это разрядило сгущавшуюся атмосферу. Один Тихомиров насупился.
Желябов подошел к Морозову, крепко пожал его руку и, обращаясь к товарищам, показал на оттопыренный карман Николая Александровича:
— Уж не очередная ли порция пива приютилась у вас в кармане, господин Морозов?
Хохот усилился. Не только петербуржцы, но и те, кто сегодня впервые встретился с Морозовым, знали о его тайной страсти к оружию. Морозов никогда не расставался с чемоданом, наполненным всевозможными револьверами, купленными по случаю в «Центральном депо оружия» в доме Веймара. Морозов смутился, покраснел, затем вытащил из кармана здоровенный американский револьвер с шестью стволами, в каждый из которых легко входил большой палец руки.
— Ого-го, — захохотал Желябов, — из такого лошадь свалить — минутное дело.
— Ну, нет, — сквозь смех заметил Михайлов, — я помню, как это чудовище покупали у Веймара, я его тогда же окрестил «медвежатником». Американский бурый медведь охотнику с таким оружием не страшнее, чем наш тамбовский русак.
Среди общего веселья вдруг послышался серьезный, немного торжественный голос Квятковского:
— Господа, господа, думаю, что можно включить в текст программы упоминание о «способе Вильгельма Телля», хотя уверен, что среди народа это имя прозвучит, как в пустой комнате. Конец же программы предлагаю сформулировать так:
«Ввиду того что правительство в своей борьбе с нами не только ссылает, заключает в тюрьмы и убивает нас, но также конфискует принадлежащее нам имущество, мы считаем себя вправе платить ему тем же и конфисковать в пользу революции принадлежащие ему средства».
Как вы находите, господа, мне кажется, сказано достаточно четко — «отвечать ему тем же»?
— То есть отвечать ему не только конфискацией правительственных средств, но тюрьмами и ссылками? — с нескрываемой иронией переспросил Тихомиров.
— Нет, убийствами! Убийствами царских холопов и самого царя! — с силой воскликнул Желябов.
На поляне воцарилась тишина, то, о чем думали многие, что пытался сделать Соловьев, о чем писал Морозов, не называя царя, теперь было сказано вслух. И эти слова уже нельзя было вычеркнуть, так как их никуда не вписали. Теперь можно было спорить только о том, убивать или не убивать. Но если нет, если отказаться от борьбы с оружием в руках, то стоило ли приезжать в Липецк? А если будет пущен в ход «медвежатник» Морозова, то почему его пули должны достаться только Треповым, Мезенцевым, Котляревским? Ведь главный их враг — царизм, а его олицетворяет прежде всего царь, император, этот бутафорский «освободитель», который ручьями льет народную кровь.
Жара становилась нестерпимой, солнце ярко освещало поляну, тень от сосен укоротилась и редкими сероватыми бликами прикрыла хвою, рассыпанную по корням. В лесу слышался смех гуляющих, ауканье, от реки доносился задорный визг купальщиков. Молчаливая группа людей на солнечной поляне теперь выглядела странно. Они уже никак не походили на отдыхающих. Своими застывшими позами, напряженными лицами эти люди напоминали скорее присутствующих на похоронах, онемевших над разверзшейся могилой.
Никто не решался первым нарушить молчание. Морозов поднялся с пледа и стал собирать бутылки. Все заспешили, помогая ему. Никто не закрывал первого совещания съезда, но всем было ясно, что, по крайней мере сегодня, работа закончена. Так же молча разбрелись по лесу.
18 июня было пасмурно, с утра шел мелкий, назойливый дождь, ветер пригибал кусты и раскачивал деревья. Но во второй половине дня распогодилось, дождь прекратился, хотя тучи продолжали угрюмо нависать над землей. Трава в лесу была мокрой. Собрались тесной кучей, потихоньку продвигаясь по дороге к ресторану. Михайлов и Квятковский заметили, что ночью кто-то пытался за ними следить. Это известие взволновало всех, решили скорее кончать и уезжать в Воронеж, тем более, что 24-го туда должны будут съехаться все участники съезда.
Быстро утвердили проект устава. Тихомиров, Квятковский, Михайлов дополнили первоначальный текст еще добрым десятком новых параграфов, но никто не возражал. Когда обсуждение закончилось, Желябов прочел текст устава преобразованного Исполнительного комитета, подчеркивая и акцентируя внимание слушателей на главных его пунктах.
«§ 1. В Исполнительный комитет может поступать только тот, кто согласится отдать в его распоряжение всю свою жизнь и все свое имущество безвозвратно, а потому и об условиях выхода из него не может быть речи.
§ 5. Всякий член Исполнительного комитета, против которого существуют у правительства неопровержимые улики, обязан отказаться в случае ареста от всяких показаний и ни в каком случае не может назвать себя членом комитета. Комитет должен быть невидим и недосягаем. Если же неопровержимых улик не существует, то арестованный член может и даже должен отрицать всякую свою связь с комитетом и постараться выпутаться из дела, чтоб и далее служить целям общества.
§ 7. Никто не имеет права назвать себя членом Исполнительного комитета вне его самого. В присутствии посторонних он должен называть себя лишь его агентом.
§ 8. Для заведования органом Исполнительного комитета выбирается на общем съезде редакция, число членов которой определяется каждый раз особо.
§ 9. Для заведования текущими практическими делами выбирается распорядительная комиссия из трех человек и двух кандидатов в нее, на случай ареста кого-либо из трех до нового общего съезда. Комиссия должна лишь строго исполнять постановления съездов, не отступая от программы и устава.
§ 11. Член Исполнительного комитета может привлекать посторонних сочувствующих лиц к себе в агенты с согласия распорядительной комиссии. Агенты эти могут быть первой степени с меньшим доверием и второй, с большим, а сам член Исполнительного комитета называет себя перед ними агентом третьей степени».
Также без особых споров и пререканий были избраны редакторами будущего органа партии Морозов и Тихомиров, а в распорядительную комиссию от южан прошел Фроленко, петербуржцы были представлены в ней Александром Михайловым и Тихомировым, последнего избрали под сильным давлением южан, плохо знавших его вялость и непрактичность, но зачарованных обаянием имени крупного литератора и революционного теоретика.
Наступил последний день совещания в Липецке, уже была утверждена новая программа, выработан устав, оставалось распрощаться. Члены партии «Земля и воля» Тихомиров, Квятковский, Морозов и другие спешили в Воронеж, Желябов, Фроленко, не входившие в эту партию, должны были разъехаться по различным пунктам России, чтобы приступить к практической деятельности во имя борьбы политической.
Опять поляна в лесу и свежее солнечное утро, голубое небо и торжественная приподнятость настроения у каждого, кто пришел сюда сказать последнее «прости», хорошо зная, что, быть может, политические бури, титаническая борьба с правительством закружат, уничтожат тех, кто сегодня основал новую партию и полный радужных надежд с улыбкой встречал товарищей по борьбе.
Теперь собрание заговорщиков действительно выглядело веселым пикником. В этот день не хотелось думать о неприятном, и даже Тихомиров смеялся, рассказывая забавные случаи из своих заграничных скитаний. Открывая последнее заседание, Александр Михайлов произнес речь, блестящую, проникновенную, торжественную.
Это был смертный приговор его императорскому величеству. Михайлов говорил как беспристрастный судья, взвешивая и анализируя все «за» и «против», напоминая притихшим слушателям хорошие стороны деятельности царя, его сочувствие крестьянской и судебной реформам, затем дал яркий очерк политических гонений последних лет. Голос оратора звучал кандальным звоном, а перед воображением слушателей проходили длинные вереницы молодежи, гонимой в сибирские тундры за любовь к своей родине, своему народу, вспухали неведомые холмики могил борцов за освобождение.
«Император уничтожил во второй половине царствования почти все то добро, которое он позволил сделать передовым родителям шестидесятых годов под впечатлением севастопольского погрома. Должно ли ему простить за два хороших дела в начале его жизни все то зло, которое он сделал затем и еще сделает в будущем?»
И четырнадцать человек, потрясенных трагическим вдохновением оратора, единодушно выдохнули: «Нет!»
После ареста Обнорского, после разгрома полицией нескольких районных библиотек Халтурин с трудом уже мог поддерживать связи с товарищами. Полиции было многое известно, но она никак не могла напасть на его след. И Халтурин старался не облегчать работы царским ищейкам. Каждый день приносил грозные известия, грозные и для царизма, так как это были вести о новых крестьянских восстаниях, студенческих волнениях, забастовках рабочих, движении народников. Но не менее угрожающими были действия контрреволюционных сил. То тут, то там полиция сталкивалась с новыми группами заговорщиков-дезорганизаторов или пропагандистов-деревенщиков; процессы следовали один за другим в различных городах России. Казням не было конца, сибирские и якутские каторги и остроги уже не могли вместить узников.
Ни Халтурин, ни его товарищи по Северному союзу не отделяли себя стеной социальных различий от. интеллигентов народников. Наоборот, тесная связь со всеми, кто встал на путь борьбы с царизмом, с самодержавной бюрократией, помещиками, капиталистами, отличала этих «корифеев» рабочего движения 70-х годов. В этом была их сила, в этом же крылась и слабость рабочего движения. Не раз Степан Николаевич с упреком говорил своим друзьям-народникам, что они своими террористическими актами не дают возможности укрепить рабочие организации.
Сейчас, осенью этого бурного 1879 года, Халтурину было очень тяжело. Его детище — союз был почти разгромлен, а без союза, без прочной рабочей организации невозможно стало руководить стачками, направлять борьбу рабочих по нужному руслу схваток за политические свободы, нельзя было воспитывать и просвещать их. С гибелью союза меркли и рушились мечты о прекрасном, социалистическом будущем всех простых тружеников России. Халтурин физически ощущал боль по утерянным товарищам, по погибшей организации. Глухая злоба против всего политического строя царской России вырастала в лютую ненависть к царю, олицетворяющему этот строй, возглавляющему все темные силы, ставшие на пути людей, ищущих выхода из тюремных застенков.
В осенние, дождливые дни Халтурин размышлял, шагая из угла в угол маленькой комнатушки. Версты уходили за верстами, отмеренные беспокойными шагами Степана от двери к окну и от окна к двери.
Степан по натуре своей был боец, его жгучая энергия, неиссякаемый энтузиазм и мечтательная, мягкая натура порождали неистребимый оптимизм. В голове роями носились планы новых свершений. Он не верил, что с первой неудачей кончились надежды на благополучный исход борьбы. Пусть не он и не его поколение тружеников завоюют себе счастливую жизнь, но его долг приблизить эту жизнь, в горячих схватках с царизмом отвоевать социальные и политические права рабочим, покончить с этим царством тьмы, где стонут, мечутся, заживо гниют и умирают миллионы его братьев, близких и родных по плоти и крови людей.
Но теперь он одинок — как это нелепо! Ведь накал борьбы с каждым днем становится все жарче, все сильней. Его друзья по «Земле и воле», несмотря на тяжелые потери, подняли головы, встретив сочувствие и горячий отклик даже среди либералов. Конечно, верить либералам нельзя, но пользоваться их поддержкой можно и нужно, чтобы увлечь за собой молодежь, лучшие силы России, раскачать крестьянство на активные действия.
Халтурин никогда всерьез не интересовался деревней. Как принятую аксиому Степан повторял, что с победой революции земля отойдет к крестьянам. Но что представляет собой крестьянская община, о которой до хрипоты, до взаимных оскорблений спорили его друзья-лавристы, он представлял смутно. И это несмотря на то, что недавно перечитал всего Костомарова с его романтической идеализацией крестьянского быта. Никто из рабочих так хорошо не был знаком с историей революций 1789 и 1848 годов во Франции, как он, мало кто даже из интеллигентов так внимательно изучал конституции европейских стран, но вряд ли можно было найти второго такого рабочего-интеллигента, не говоря уже о народниках, кто так плохо разбирался в делах деревенских, как Халтурин.
Сколько раз Плеханов, вернувшийся из саратовского поселения, пытался обратить Халтурина в свою «народническую, крестьянскую веру», но каждый раз встречал отпор. И что же? Вместо «горечи поражения» Плеханов проникался все большим и большим уважением к Степану Николаевичу, невольно прислушиваясь к его убежденным и в то же время ласковым, почти лирическим рассказам о рабочих, о их нуждах, борьбе, будущем.
Плеханова волновали эти рассказы. Недавно он основательно заинтересовался учением Маркса и перечитал все, что можно было достать в России из его сочинений. Как ни странно, мысли Халтурина, его непреклонная вера в будущее рабочего движения перекликались с идеями Маркса, хотя Степан Николаевич мог прочесть лишь несколько его статей: языков Халтурин не знал.
Воронежский съезд стал поворотным пунктом в идейной жизни Плеханова. Хотя он еще и не сделался марксистом, но уже переставал быть народником.
В один из хмурых осенних вечеров Халтурин снова встретился с Оратором. Странная была эта встреча. Происходила она в барском особняке радикальствовавшей генеральши Катерины Павловны Дубровиной. Собственно, сама генеральша, участница кружка, организованного Плехановым еще в 1878 году, была арестована, но дом ее, занимаемый богатыми и тоже «чуть-чуть красными» родственниками, оставался почему-то вне подозрений у полиции. В доме было вдоволь места и даже угощения для собравшихся, а это играло немаловажную роль для полуголодной студенческой братии.
Народу набралось много. Часть толпилась в столовой, на ходу прожевывая бутерброды с чайной колбасой, другие заполнили большую комнату. Стульев не хватало, сидели прямо на полу, нимало этим не смущаясь. Здесь были рабочие и студенты, «нелегальные», вроде Халтурина, Каблица, Русанова, и «сочувствующие». Спор шел жаркий и, как всегда бывает на таких многолюдных сборищах, бестолковый. Выступающих ораторов перебивали репликами, шум стоял невообразимый. Лавристы явно одерживали верх над своими оппонентами, бунтари уже начинали просто ругаться, когда в комнату протиснулся Плеханов.
Встретили его восторженно.
— Жорж! Жоржик! Оратор!
— Опоздал, поздно!
— Говори, Жорж!
Плеханов был ошеломлен. Он хорошо знал о той популярности, которую завоевал среди революционной молодежи Петербурга и передовых рабочих. Еще в 1877–1878 годах, поддерживая бунтарей, он спорил с лавристами, но не с позиций марксизма, а как истинный народник, может быть сторонник постепенности, но такой, которая неизбежно должна привести к бунту, к революции. Теперь Плеханов уже не мог выступать от имени бунтарей, да и они сами переродились, став на платформу политической борьбы при помощи террора. Но и лавристы оставались ему чужды своей проповедью пропаганды в крестьянской среде, своим отрицанием революционного действия, движения политического.
Аудитория ждала, Плеханов медлил, он и сам еще до конца не успел разобраться в своих мыслях и настроениях после Воронежского съезда, а сейчас нужно было выступать или «за», или «против» — за бунтарей-террористов или за лавристов. Но Плеханову уже мерещился иной путь.
— Прошу собрание извинить меня, но я не мог раньше прийти… Я только что явился сюда по черному ходу с одной сходки и не в курсе вашего спора, — Плеханов явно выигрывал время.
Ему быстро разъяснили сложившуюся ситуацию. В нем заговорил оратор. Плеханов вышел на середину комнаты, потеснив сидящих на стульях. Одет он был в длинный, очень легкий, пестрый балахон, полы которого развевались при каждом его резком движении.
Заговорил он плавно, но с огоньком, иногда иронизируя:
— Я должен честно признаться, что не разделяю теперь точки зрения тех, кто проповедует хорошую, добрую, благодетельную революцию, но против дурного, пагубного бунта. Но я и не с теми, кто ждет, что без народа кучка заговорщиков вызовет, так сказать, беспатентную революцию. Впрочем, о революции они уже перестали говорить, разговор теперь идет о захвате власти без революции. И та и другая идеи лишены практического смысла и напоминают богословские споры о беспорочном зачатии и бескровном рождении. Я не верю в мирный прогресс человечества, как не верю в революцию без участия народа.
Все великие исторические приобретения человечества брались им только с боя, добывались кровью. Но пролить кровь просто, и чаще всего кровопролития на руку власть придержащим. Кровь — это дорогая цена. К боям нужно готовиться, завоевывать рубеж атаки шаг за шагом, сплачивать армию штурма, ждать, если этого требует революция, наступать, когда подан сигнал. Те же, кто сейчас встал на позицию террора, только мешают свершению народной революции, они хотят установить свою террористическую диктатуру.
Плеханов внезапно замолчал, так как к нему подошел студент и что-то шепнул на ухо. Плеханов покачал головой, все насторожились.
— Товарищи, — тихо сказал студент, — свой человек предупредил нас из участка, что полиция заявится сюда сейчас же. Там не поверили в наши именины. Нужно убрать всех нелегальных.
Захлопали двери, кто-то поспешил скрыться. Плеханова увели чуть ли не силой.
— Жоржа ты моя, Жоржа милая! — проникновенно, но заунывно, при общем хохоте собрания, воскликнул здоровенный рябой рабочий, ткач Петр, который, как нянька, ходил всюду за Плехановым, «чтобы в случае чего…». Кулак у него был действительно увесистый.
Халтурин вышел следом. На улице темень и дождь, на пустыре редкие островки домов. Плеханов остановился в нерешительности. Халтурин окликнул его:
— Георгий! — Плеханов обернулся и, узнав Халтурина, пошел к нему навстречу.
— Здравствуй, Степан.
— Ты все еще сердишься на меня, Георгий. Прости, я тогда погорячился насчет Рейнштейна, не гневайся, со всяким бывает, — Халтурин крепко пожал руку Плеханову.
— Ну, что ты! Ты лучше скажи, где бы переночевать?
— А у меня. Пошли.
Уже далеко за полночь, но они не спят. Плеханов с горечью рассказывал Степану о Воронежском съезде.
— Понимаешь, Степан, собралось нас в Воронеже человек двадцать, почти все были членами «Земли и воли». Смех смехом, а пришлось нам заседать на лесистых островках на реке Воронеже. На лодках, как гуляющие горожане, подплывали к ним. Сошлись первый раз, и оказалось, что как у нас, пропагандистов-деревенщиков, так и у политиков-террористов имеются в запасе люди, которые в партии не состоят, но уже давно работают по ее программе. Решили принять их в партию. Смешно было, когда с одной опушки леса подошли к нам трое политиков, с другой — трое «сельчан». Ну, конечно, приняли их. Имена называть не буду, ты ведь не обидишься, не правда ли? — Плеханов посмотрел на
Халтурина, тот понимающе кивнул головой. — Когда все расселись, я предложил, чтобы Морозов прочел свою статью в «Листке «Земли и воли» по поводу политических убийств. Читал, конечно? — Халтурин опять кивнул головой, напряженно слушая. — Прочел он статью. Тогда я спросил всех присутствовавших, согласны ли они с тем, что это и есть наша программа. Тут, признаться, произошло самое для меня неожиданное. О мнении Морозова и некоторых других членов так называемого Исполнительного комитета я знал раньше. Но, за исключением четырех человек, все его поддержали, молчаливо поддержали. Даже убежденные деревенщики не высказались против. Не суди строго, но я после этого встал и сказал: «Здесь мне больше делать нечего. Прощайте, господа». Ох, как тяжело было, Степан Николаевич, не поверишь, слезы мешали мне разглядеть дорогу, я спотыкался… Да… Когда я отошел, то еще слышал, как Фигнер говорила, что нужно меня вернуть, но Михайлов остановил ее.
Плеханов опустил голову и замолчал. Халтурин встал, подошел к нему, положил руку на плечо. Этот дружеский жест душевного человека, товарища, ободрил Георгия Валентиновича.
— В Воронеже раскола не произошло, сумели договориться о разделе средств на агитацию и террор, а как приехали со съезда да начали в Лесном вновь заседать, так и кончили тем, что разошлись во мнениях безвозвратно. Ныне две партии у нас, с августа уже раздельно существуем. Я в «Черном переделе», а те, кто в Воронеже поддержал Морозова, организовались в «Народную волю», их Исполнительный комитет теперь стал руководящим центром. Нехорошо у меня на сердце, Степан, ведь чернопередельцы тоже не последовательны, да и я вместе с ними запутался. Ведь бесплодны наши мечтания о мирном социалистическом переделе крестьянских земель. Кажется мне, что правы не те, кто политическую борьбу проповедует, да и не те, кто пропаганду земельного раздела ведут. А кто прав? Иногда я думаю, что Маркс прав. Ты его обязательно почитай, Степан, я принесу, тебе понравится.
— Читал я кое-что, Георгий Валентинович, почитаю еще. Замечательно пишет о нас, о рабочих, а что о рабочем толкуют — я все читаю да собираю. Только сдается мне, что учению этому дорога на Западе расчищена, а у нас, в России, бомбами да пулями нужно бороться. Иного пути и я ныне не вижу. Так-то.
Плеханов был поражен. Он давно не видел Степана, не знал, как тяжело пережил тот разгром союза, не знал он, что и у Халтурина невольно родилась мысль о необходимости открытой террористической борьбы, чтобы пробить дорогу рабочему движению.
Между тем Степан Николаевич недовольно продолжал:
— Человек, с которым ты познакомил меня перед своим отъездом, был у нас один раз, обещал доставить шрифт для нашей типографии, а потом исчез, и я не виделся с ним два месяца. А у нас уже и станок сделан, и наборщики есть, и квартира готова. Остановка только за шрифтом. Да и, кроме шрифта, есть важное дело — нужно переговорить с кем-нибудь из ваших, а где искать их — неизвестно. Я сегодня на сходку и пришел потому только, что тебя встретить надеялся, и не ошибся.
— Не сердись, Степан, Ширяев не виноват, шрифт захватили. А какое дело у тебя?
— Сдается мне, что смерть Александра II принесет с собой политическую свободу, а при политической свободе рабочее движение пойдет у нас не по-прежнему. Тогда у нас будут не такие союзы, с рабочими же газетами не нужно будет прятаться. Вот ты говорил сегодня, что революцию готовить надобно. Верно. А как ее подготавливать? Попробуй сунься открыто на завод иль фабрику какую потолковать с народом. Живо схватят, ну, а там по Владимирке — путь известный. Союз-то наш, Георгий Валентинович, разгромлен почти, уцелели немногие, а я чудом держусь. А все почему? Нет у нас свобод политических, слова свободного сказать вслух не можем.
Плеханов слушал, не узнавая Халтурина. Кто, как не он, знал Степана, его цельную натуру, его глубокий ум, энергию, горячую любовь к рабочему. Нет, Плеханов не преувеличивал, считая, что Степан Николаевич принадлежит к избранным людям. Были бы иные условия политической жизни в России, из Халтурина вырос бы новый Фердинанд Лассаль, основатель широкого освободительного движения. Он был сыном народа, и в момент революции народ признал бы его своим вождем. И вдруг этот человек, этот убежденный пропагандист-организатор говорит об убийстве царя, мысли его совпадают с планами народовольцев! Удивительно и прискорбно.
Но Плеханов не понял тогда настроения Халтурина. Он боялся, что террористы, так сказать, сбили Халтурина с пути пропагандиста революции, организатора рабочих масс.
Нет, сбить Халтурина с избранного пути было трудно, вернее — просто невозможно. Халтурин смотрел на террористическую борьбу иными глазами, нежели Морозов, Желябов, Квятковский. Для них террор осенью 1879 года мыслился как единственный метод борьбы политической. Халтурин же после долгих, мучительных размышлений пришел к убеждению, что террористическая борьба — это одно из средств борьбы политической, но средство не главное, не основное, средство, к которому нужно прибегать в положениях исключительных, когда нет иного выхода.
А разве теперь, после того как с таким трудом созданный союз фактически разгромлен, не наступил этот исключительный момент? Халтурин считал, что наступил. Ну, а если так, то он, организатор союза, его душа, его руководитель, должен пожертвовать всем, пусть даже жизнью, чтобы возродился новый, на сей раз «великий союз» русских рабочих в новых условиях политической свободы.
Халтурин теперь искренне верил, что убийство царя создаст эти условия. Плеханов ушел от Халтурина опечаленный, сбитый с толку, но по-прежнему привязанный к Степану.
Прощаясь с ночным гостем, Халтурин крепко обнял его и долго следил через окно за удаляющейся фигурой Плеханова, с которым ему не суждено было больше встретиться.
Николай Сергеевич Русанов давно не видел Халтурина. Это и неудивительно. Халтурин был нелегальный, Русанов тоже. Прячась от полиции, они невольно таились и друг от друга.
После покушения Соловьева 2 апреля 1879 года Русанов предпочел уехать на родину в город Орел, а когда вернулся в Петербург, то обнаружил, что полиция завела необыкновенные строгости по части прописки и выписки.
Кое-как пересидев лето в Царском Селе в семье немецких бюргеров, Николай Сергеевич позорно бежал от достопочтенных филистеров, тем более, что осенью ему досталось место присяжного рецензента в журнале «Дело». Наскоро пристроившись на 7-й линии, в квартире мастера одного из василеостровских заводов, Русанов стал налаживать былые связи с революционерами. Это оказалось делом трудным. Халтурин после памятных «именин» куда-то исчез, Мурашкинцев тоже скитался по знакомым и был неуловим. В столице тревожно, после покушения Соловьева в Петербурге, Одессе, Харькове назначены временные генерал-губернаторы с диктаторскими полномочиями, с правом передавать всех гражданских лиц военному суду, высылать из края, принимать меры против печати и вообще распоряжаться по собственному усмотрению. Под председательством сенатора Валуева назначена особая комиссия с целью выработать драконовские меры для подавления революционного движения.
Первые виселицы, первые жертвы уже вписаны в длинный некролог народников, и кровавая летопись злодеяний царизма пополнилась новой вереницей имен.
«Черный передел» медленно умирал, едва успев появиться на свет. Из деревень бежали последние поселенцы. Никаких прочных связей с народом чернопередельцы не имели, и попытка воскресить их не принесла успеха. Бывшие землевольцы оказались далеки от земли. Не имела успеха и их пропаганда среди городского люда и прежде всего в рабочей среде.
Ведь содержание этой пропаганды осталось прежним. «Чернопередельцы — убежденные люди, — говорил Русанову его друг Вениамин Ильич Иохельсон, агент Исполнительного комитета и заведующий типографией «Вестника Народной воли», — но убедительности в них мало. Они беззаветно преданы народу, но они сами как будто изверились в него».
Между тем террористы развивают огромную энергию. У них поддержка и сочувствие среди учащейся молодежи, в демократической среде городского элемента и даже у левых земцев.
Им «надоело биться об лед, об народ», они уже больше не верят в крестьянина, не считают его истинным социалистом. Что же делать? Ответ был один — встать на путь «единоборства с правительством», начать партизанский террор против всемогущего царизма. Меняется отношение к политике, к роли государства. Террористы вслед за Бакуниным опасались, что конституция, завоеванная не самим народом, пойдет на пользу только буржуазии. Поэтому прав Ткачев — решают народовольцы. Нужно рубить ниточку, на которой висит государство. Сделать это могут и одни заговорщики без участия народа. В момент, когда старый политический режим рухнет, некультурный народ не сможет взять в свои руки управление страной, поэтому революционеры должны захватить власть и декретировать народу новые свободные учреждения. Значит, к социализму один путь — от заговорщицкого терроризма через диктатуру революционной интеллигенции. Путь, который еще в XVIII веке во Франции прошли, но не завершили якобинцы Великой революции. Но якобинцы шли по нему с народом, народовольцы в России — без него, но для него.
«Народная воля» и ее Исполнительный комитет целиком ушли в террор, круг деятельности этих революционеров сузился, и они жили в атмосфере, пропитанной испарениями динамита, видели только одну ближайшую цель — цареубийство.
Даже малопосвященному в дела «Народной воли» Русанову было ясно, что Исполнительный комитет проводит в жизнь обширный план «охоты за его императорским величеством». Судя по скупым газетным отчетам и более обстоятельным слухам, циркулирующим в среде «сочувствующих», Русанов узнал о первых акциях против Александра II.
26 августа Исполнительный комитет официально вынес смертный приговор царю, провозглашенный еще в Липецке. Ныне агенты комитета проводили его в жизнь.
Сначала народовольцы решили взорвать поезд, на котором император должен был проследовать из Ливадии в Петербург. Чтобы не произошло каких-либо случайностей, было предусмотрено встретить императора в трех местах — под Одессой, под Александровском и у самой Москвы. Сорвется покушение под Одессой — в запасе Александровск, не произойдет взрыва там — есть еще Москва. За выполнение этого плана взялись руководители и агенты Исполнительного комитета. Их подлинные имена были известны немногим, но Русанов и раньше встречался с Пресняковым, Софьей Перовской, Гартманом, Александром Михайловым, Морозовым, Колодкевичем.
А именно они и были главными исполнителями этого плана. Правда, в Одессе действовали Фроленко, Кибальчич, Златопольский, которых Русанов не знал, а под Александровском Желябов и Якимова. Они также не были ему знакомы, но это не важно, Николай Сергеевич зато знал подробности покушения. А оно было неудачным. Царь не поехал через Одессу, и подкоп под полотно дороги пришлось спешно зарыть. Под Александровском заложили две мины, соединенные электрическими проводами. Батарея помещалась на телеге, которая за несколько минут до прихода поезда подъехала к железнодорожному полотну. Но тщетны были усилия Желябова вызвать взрыв, его не последовало. Из-за чего? Оставалось только гадать.
«Арест пропагандиста». С картины художника И. Е. Репина.
А. И. Желябов.
Зато под Москвой взрыв произошел, и поезд слетел с рельсов, но оказалось, что взорван поезд с царской прислугой, а состав, в котором ехал император, промчался мимо несколькими минутами раньше.
Этот взрыв под Москвой 19 ноября 1879 года прогремел на всю Россию. О терроре теперь заговорили открыто. Правительство усилило репрессии и предприняло смехотворную попытку вести религиозную пропаганду о божественном происхождении и святости царской власти.
Николай Сергеевич сам ходил в ателье художественной фотографии Дициаро на Невском, чтобы поглядеть не то картину, не то икону, написанную по заказу каким-то верноподданным художником. Картина изображала чудесное спасение царя. Огромный ангел парил над крошечной станцией и нес в руках своих игрушечный императорский поезд. Когда Русанов разглядывал это «чудо-творение», кто-то из зрителей с иронией заметил;
— Но ведь один-то поезд все-таки взорван, только царя в нем не было. Значит, небесная лейб-гвардия Александра Николаевича спасает императоров, подводя под убой верных слуг их.
Русское общество волновалось, одни чего-то радостно ждали, другие насторожились, третьи скрыто симпатизировали той грозной силе, которая не побоялась вызвать на поединок владыку шестой части мира.
В конце декабря к Русанову неожиданно нагрянул Мурашкинцев. Он явно был чем-то озабочен и, что более всего удивило Русанова, торжествен, оглядевшись, даже заглянув в коридор, Мурашкинцев встал против Русанова и, понизив голос, заявил:
— Николай Сергеевич, я пришел к вам по одному очень важному делу и не только от себя, но и от человека, который вам, как и мне, вполне доверяет… — Человек этот Степан.
— Какой Степан?
— Халтурин.
— Разве он в Петербурге? Я думал, он уехал в Вятку.
— Он во дворце, в Зимнем дворце… и приготавливается его взорвать. О подробностях говорить нечего, но он был у меня и говорит, что абсолютно уверен в успехе своего предприятия. Он спросил только меня, что я думаю по этому поводу и что думаете вы?
— Я решительно воздерживаюсь и не хочу оказывать на него никакого давления… Ни поощрения, ни порицания… Пусть решает сам. Но разве он колеблется?
— Не колеблется, но, видимо, желал бы, чтобы мы были целиком на его стороне. Совсем измучился… Понадобятся, говорит, месяцы.
Халтурин действительно уже третий месяц находился в Зимнем дворце. Попал он в это «логово императоров» не случайно. Уже в момент последнего свидания с Плехановым Степан Николаевич подготавливал условия для поступления на работу в Зимний в качестве столяра-краснодеревщика. Именно об этом «важном деле» намекал тогда Степан Плеханову, но Георгий Валентинович не понял его до конца, а потому и не стал отговаривать.
К осени 1879 года мысль о том, что царь должен погибнуть от руки представителя народа, стала навязчивой для Халтурина. Степан Николаевич считал, что убийство должен совершить именно рабочий, и этот акт послужит к прославлению русского рабочего. Так думали и некоторые из его уцелевших друзей по союзу. И все же первые месяцы пребывания в Зимнем Степан колебался в правильности избранного им пути.
Его не страшили трудности осуществления задуманного предприятия. Будучи органически связан с рабочим классом, Халтурин, по словам его друга Кравчинского, «не мог не сделаться борцом за его освобождение — это было естественно, и пришлось бы удивляться противному. Бороться за попранные права рабочих, умереть за их дело, если нужно, — значило для него бороться и умереть за все, что было ему дорого, а также за самого себя». Взрыв Зимнего не был «искусственно взятой на себя и выполняемой по чувству долга обязанностью». После разгрома Северного союза Халтурин ощущал в этом покушении «могучую, неотразимую потребность». Его героизм был естествен и логичен, каким всегда бывает истинный героизм. Колебания проистекали из другого источника.
Степан Николаевич знал, что для взрыва Зимнего нужен динамит. Достать его собственными силами он не мог, его друзья-рабочие тоже были бессильны это сделать. Пришлось связаться с Исполнительным комитетом «Народной воли». Исполнительный комитет с восторгом принял план Халтурина. Особенно возросли надежды на это покушение после неудач под Одессой, Александровском, Москвой. Этот восторг народовольцев и заставил Халтурина усомниться, прав ли он, сознательно став на путь террористической борьбы. Ведь совсем недавно Халтурин ожесточенно спорил с Кравчинским, доказывая, что еще не все потеряно с делом пропаганды, чтобы забросить ее совсем и делать ставку исключительно на террор. Чем же теперь он отличается от Кравчинского, Николая Морозова, Квятковского? Эти мысли порой угнетали Степана.
Народовольцы же были довольны, что и Халтурин, этот влиятельнейший в рабочей среде человек, пришел в их стан. Тот же Кравчинский не раз рассказывал своим друзьям-дезорганизаторам, какой замечательный человек Халтурин.
— Если б вы знали, — говорил он Квятковскому, — Степана Халтурина. В революционные предприятия Халтурин вкладывает всю полноту своей возбужденной фантазии. При его богатом воображении, всегда готовом воспламениться, всякий проект сразу принимает грандиозные размеры.
Александр Квятковский, выделенный Исполнительным комитетом для связи и помощи Халтурину, старался подстегнуть фантазию Степана, его кипучую энергию. В конце концов Халтурин с головой ушел в работу по подготовке взрыва.
Сначала все шло гладко. Ни у кого не вызвал подозрения паспорт Халтурина, выданный на имя крестьянина Олонецкой губернии Каргопольского уезда Тропицкой волости деревни Сутовки Степана Николаевича Батышкова.
Царь отдыхал в Ливадии, и царская прислуга также чувствовала себя на каникулах. Нравы новых товарищей поражали Степана. Прежде всего прислуга самозабвенно воровала все, что плохо лежало. Покои и кабинеты убирались кое-как. Слуги предпочитали чуть ли не ежедневно устраивать веселые пирушки, приглашая на них своих знакомых. С парадных подъездов во дворец пускали только самых высокопоставленных лиц, ну, а с черных ходов приводили всякого.
Халтурин, став «придворным» столяром, с первых же минут своего пребывания в Зимнем изображал этакого деревенского рохлю, который с раскрытым ртом и округлившимися глазами взирал и на роскошь помещений и на богатую ливрею камердинеров, ахал, чесал в затылке, говорил междометиями.
Столярная мастерская Зимнего дворца славилась своими умельцами. Поэтому Халтурину прежде всего устроили строгий экзамен — дали починить резной шкаф. Но недаром Халтурина еще в Вятке, учителя хвалили за искусство — «на полировку и блоха не прыгнет — ноги скользят».
Репутация первоклассного столяра была завоевана без особого труда. Жил Халтурин в подвальном помещении вместе с другими рабочими. Настоящий рабочий люд принял Степана в свою артель, но слуги верхних покоев еще долго потешались над деревенщиной. Не раз Халтурину замечали:
— Нет, брат, полировать ты действительно мастер, а обращения настоящего не понимаешь. — Наперебой старались обтесать «новенького», заодно насмехаясь над ним.
Во время отсутствия императора Халтурин мог сравнительно свободно расхаживать по дворцу. Очень скоро Степан прекрасно знал план Зимнего и особенно той его части, которая находилась над подвалом, где жили столяры. Над подвалом, на первом этаже, помещалась кордегардия дворцового караула, а над ней, во втором — царская столовая. Не раз Халтурину приходилось работать там, подновляя мебель. Постепенно в голове Степана складывался план взрыва. Легче и удобнее всего было взорвать царскую столовую, приурочив взрыв к моменту, когда император с семьей сядут за стол.
Квятковский одобрил этот план, оставалось его осуществить. Блуждая по дворцу, Халтурин искренне удивлялся его непомерной роскоши. Особенно поражали залы — Александровская с огромными батальными картинами Зауэрвейда, Вилливальда, Боголюбова; Белая — вся уставленная мраморными статуями; Помпейская — с каминами и вазами из малахита, ляпис-лазури, золоченой мебелью. Но чаще всего Халтурину приходилось пересекать сокровищницу в нижнем этаже. Степан Николаевич рассказывал Квятковскому при встречах:
— Поверите, Александр Александрович, чем больше я на эти золотые да серебряные побрякушки смотрю, тем сильней во мне злоба против царей растет. Ведь экое богатство-то! Если его народу бы, а? А так лежит какая-нибудь корона императрицы Екатерины. Говорят, стоит она ни мало, ни много, а один миллион рублей. Миллион… так ведь такие деньги-то и представить трудно. А бриллиантов разных и не счесть. И все валяется мертвым грузом. А вот поди ж ты, царский камердинер, хоть и холуй, но работает же. А знаете, сколько ему за работу-то платят? Не поверите — пятнадцать рублей. Ну и крадут… Как по сей день все эти короны да скипетры не разворовали — ума не приложу.
Квятковский слушал с интересом, ему никогда не приходилось бывать в Зимнем. В ноябре Халтурин передал Квятковскому план той части Зимнего дворца, где помещалась царская столовая, помеченная крестиком. План был нарисован на полуторном листке почтовой бумаги. Халтурин начертил также прилегающие к дворцу здания — малый и нижний Эрмитаж, которые могли пострадать при взрыве.
Таким образом, детали покушения были уточнены, одобрены Исполнительным комитетом и дело было за миной. Но это было самое трудное и рискованное дело. В этом Халтурину никто не мог помочь. Как доставить динамит во дворец? Где его хранить? Да мало ли вопросов, казалось, безответных, возникало перед Степаном Николаевичем. Время шло. В десятых числах ноября во дворце поднялась суматоха: чистились ковры, натирался паркет, мылись окна. 20-го ждали Александра II. Столярам не давали ни минуты покоя. Халтурин работал с утра до поздней ночи. Плохо работать он не умел, а стараться для царя не хотелось, но за работой прятал тревожные мысли.
Опять вернулись сомнения.
Зная от Квятковского о подготовляемых покушениях на царя по дороге из Ливадии в Петербург, Халтурин ловил себя на мысли, что хорошо бы, если с царем покончили где-либо под Одессой или Москвой, но через минуту эти мысли уже казались ему проявлением малодушия.
Скоро во дворце Степана знала уже вся стража, поэтому он мог беспрепятственно уходить и приходить. Жандарм, приставленный для наблюдения за столярами, даже проникся к Халтурину симпатией. «Деревня деревней, — рассуждал он, — да обтешется во дворце, а мастер чудный, да и собой мужчина видный». И действительно, как ни старался Халтурин походить на деревенского забитого парня, изменить своей внешности он не мог. Шел ему двадцать третий год, болезнь, та страшная болезнь, спасения от которой тогда не знали — чахотка, еще не затронула
Степана. «Высокого роста, широкоплечий, с гибким станом кавказского джигита, с головой, достойной служить моделью Алкивиада. Замечательно правильные черты: высокий гладкий лоб, тонкие губы и энергичный подбородок», — так восторженно описывал внешность Халтурина его учитель и друг Кравчинский, всегда при этом добавляя слушателям: «Когда в пылу разговора его прекрасное лицо оживлялось… я, знаете, не мог оторвать от него глаз».
Жандарм не случайно приглядывался к Степану. Была у него дочь на выданье…
Признаться, Халтурин, догадавшись о намерениях жандарма, даже растерялся. С одной стороны, наотрез откажешься — испортишь отношения, с другой… Халтурин не был ригористом, но никогда ему даже не приходила в голову мысль о женитьбе. Еще до своего отъезда за границу Кравчинский подсмеивался над ним.
— Ты, Степан, «Дворника» знаешь? Ну, Михайлова Александра? Я его раз спросил, способен ли он влюбиться? Представь себе, он ответил: «Еще как способен, друзья мои, да времени у меня нет». Так и у тебя нет времени, а, Степан?
Халтурин обычно не на шутку сердился. И вот тебе, извольте! Степану приходилось изворачиваться. Нужно было иметь поистине стоическую душу для того, чтобы не обнаружить себя, разыгрывать простачка и готовить, готовить одно из самых дерзких покушений, известных в летописях освободительной борьбы.
После взрыва под Москвой в Зимнем была усилена охрана, труднее стало уходить из дворца. Правда, первые порции динамита Халтурин пронес беспрепятственно. Но что это за порции, буквально крупинки!
Порой Халтурин просто приходил в отчаяние, ведь этак год целый придется накапливать динамит. А время подхлестывало, каждую минуту Степана подстерегал арест. Квятковский также нервничал — его торопил Исполнительный комитет. Уже начались первые провалы народовольцев. Попался Гольденберг с чемоданом динамита. Видимо, он стал давать откровенные показания. Раз или два Квятковский замечал за собой слежку. Он предупредил об этом Халтурина, но Степан отнесся к сообщению спокойно. Сидя у Квятковского на квартире, Халтурин напомнил ему Александра Михайлова и его «науку о конспирации»:
— А ведь Александр Дмитриевич, насколько мне помнится и вас всех обучал, как от шпионов и соглядатаев отделываться надобно. По этой части он дока. Со мной раз забавный случай произошел. Я как-то пожаловался Александру Дмитриевичу, что соглядатаев на улицах стало больше, чем прохожих. А он мне и отвечает: «Степан Николаевич, вы проходные дворы изучайте. Я так себе список их составил, штук 300, и наизусть выучил. Да и шпионов, за мной наблюдающих, с первого взгляда узнаю». Я, признаться, не поверил. А дня через три-четыре встречаю опять Михайлова на улице. Он меня не приметил. Дай, думаю, послежу за ним. Пошел следом, за спины прохожих прячусь. Так что бы вы думали? Замечаю, вдруг он оглянулся, будто на какую-то барышню, затем шляпу поправил и исчез. Черт его знает, куда он девался? Больше нам встречаться не приходилось, так по сей день и не знаю, в какой проходной двор Александр Дмитриевич нырнул.
Халтурин восхищенно развел руками и весело рассмеялся. Квятковский тоже улыбнулся, он-то хорошо знал страсть Михайлова к конспирации, а также ту изумительную ловкость, с которой тот умел ускальзывать от шпионов.
На квартире у Квятковского, в обществе Евгении Николаевны Фигнер, проживающей тут же, Халтурин с наслаждением сбрасывал маску деревенского простачка и снова становился самим собой.
25 ноября у Степана Николаевича была назначена очередная встреча с Квятковским. Так как Халтурину трудно было надолго отлучаться из дворца, да и за квартирой Александра Александровича действительно могли следить, решили повидаться в трактире. Напрасно Халтурин ждал — Квятковский не пришел.
Халтурин, встревоженный, вернулся во дворец. При входе его обыскали. Это было новостью.
В подвале Степан застал всех столяров в сборе. Они окружили жандарма. Тот что-то рассказывал, но Халтурин успел расслышать только его последние слова: «Царская столовая-то крестиком помечена, не иначе как новое злодеяние замышляют социалисты на нашего царя-батюшку». Степан замер. В голове вихрем мелькнула мысль: «План Зимнего, тот, что у Квятковского. Ведь там на столовой я крест поставил. Значит, Александра схватили…»
Квятковского действительно арестовали 24 ноября, арестовали из-за пренебрежения конспирацией. Собственно, виновата была Евгения Фигнер. Она доверила своей приятельнице «из сочувствующих» Любови Богословской хранение воззваний Исполнительного комитета и экземпляры газеты «Народная воля». Богословская, в свою очередь, опасаясь обыска, отдала эту литературу соседу, отставному солдату Виктору Алмазову. Он казался ей симпатичным человеком, на которого можно положиться. Но Алмазов был трус и к тому же неразборчив в средствах, при помощи которых можно было бы добыть лишнюю копейку. Ночью 23 ноября, захватив с собой четыре экземпляра воззвания и пять номеров газеты, он явился в 3-й участок Московской полицейской части и выложил все это на стол начальнику, назвав при этом соседку.
В ту же ночь Богословскую арестовали, и хотя ничего подозрительного в комнатах не нашли, ей стали угрожать виселицей. Богословская испугалась и сказала, что литературу она получила от Евгении Павловны Преображенской (Фигнер). Установили адрес Преображенской, выяснили, что она жила вместе с учителем Александром Александровичем Чернышевым (Квятковским). Рано утром 24 ноября к ним нагрянула полиция. Обыск в квартире Преображенской и Чернышева дал полиции целую кучу вещественных улик. Банка, в которой лежало 19 фунтов динамита, капсюли для взрывателей, нелегальные издания и, наконец, на полу в комнате Чернышева нашли смятый клочок бумаги с чертежом Зимнего дворца и крестиком на столовой императора. Арестованных увезли, а в квартире устроили засаду, в которую попалась жена Николая Морозова Ольга Любатович, спешившая предупредить Квятковского об опасности, но опоздавшая. Любатович в конце концов вырвалась из лап полиции, но члены Исполнительного комитета были на грани отчаяния. С минуты на минуту можно было ожидать провала Халтурина, а предупредить его не было никакой возможности.
Степана Николаевича предупредил, сам того не подозревая, жандарм, разболтавший столярам об аресте Квятковского.
Страшные дни пережил Халтурин. Дворцовая полиция обшаривала все помещения, прилегающие к царской столовой. По ночам, а иногда и днем полицейские в сопровождении своего начальника делали внезапные обыски. Халтурин пока был вне подозрений. Он это выяснил быстро, снова разыграв дурачка и заявив, что «ему бы одним глазком поглядеть на социалиста, каков он собой».
Под хохот собравшихся столяров и лакеев ему описали внешность социалистов, причем столяры сами были убеждены, что террористы обязательно носят длинные гривы, карманы у них оттопырены от бомб и револьверов.
Халтурину доверяли. Как лучший столяр, он работал в царской столовой, его приводили в спальню императрицы, посылали в кабинет Александра II, когда монарх изволил отсутствовать в нем, прогуливаясь по Зимнему.
Анфилады комнат. В открытые настежь двери видна строгая роскошь золоченой мебели. Статуи. Хрустальные люстры, портретные шеренги и застывшие истуканами на постах караульные финляндцы. В тишине гулким хрустом отпечатываются шаги. Из комнаты в комнату, через залы идет император Всероссийский, Александр II Николаевич. Высок и немного тучен. Талия стянута корсетом, искусно вделанным в мундир. Лицо непроницаемо. Холодные глаза остзейца. Бакенбарды срослись с усами, прикрывая обвисшие щеки почти до самых волос. Перед каждой дверью шаги замедляются. Караульные обращаются в изваяния. В комнатах и залах пустынно. Если и покажется чья-либо фигура, то, заметив шагающего монарха, моментально исчезает. Его опасаются, особенно после того, как Александр собственноручно застрелил в Зимнем своего адъютанта. Адъютант внезапно столкнулся с царем и спрятал за спину горящую папиросу. Царь выстрелил. Ему показалось, что была спрятана бомба с запалом. В последние годы Александру кажется многое. Он уже не верит никому. Миновав караульных, с трудом удерживается, чтобы не оглянуться, холодок страха щекочет затылок. В кабинете, за огромным письменным столом сидит час, другой, сжав руками виски. Дела? Заботы? Нет, это удел его министров. Царю страшно, страшно в собственном доме. Он тщетно скрывает этот страх. Но им заразились от него и придворные. Несчастное царствование! В газетах продажные борзописцы расточают фимиам «освободителю», умиляются любви, которую он внушает народу. Любви! Он хочет внушать только страх, как покойник батюшка его, в бозе почивший император Николай Павлович. Тот умел. Да, «золотой век царей» канул в прошлое. Если раньше их и убивали, то во имя других императоров. Прабабка Екатерина Алексеевна даже шутить изволила, объявив в манифесте, что муж ее, император Всероссийский Петр III Федорович скончался от «апоплексического удара с острыми геморроидальными резями в кишках». А его князь Барятинский прикончил.
А ныне? Вон Кропоткин — князь, а водится с чернью, социализм проповедует.
И за что его ненавидят? Давно ль Герцен слал ему благословение, потом же стал Русь к топору звать!
Александр встает и снова строевым шагом из комнаты в комнату. Мимо вставших на караул преображенцев. Не глядя на портреты ничтожеств в царском облачении.
В кабинет императора входит Халтурин. Его послали починить ножку, резную, вычурную ножку письменного стола. Он уже бывал здесь, кабинет не интересует Степана: в нем не заложишь мины. Скорее бы закончить работу. Едва заметная трещина замазана, вот только осталось подобрать лак, потом отполировать. Халтурин работает с остервенением, стоя на коленях.
Ему неудобно, трудно дышать. В последние дни Степан стал задыхаться, кашлять. Днем и ночью болит голова, да так болит, что иногда плакать хочется от боли и бессилия. Которую ночь он не спит, прислушивается. А вчера уснул, и вдруг…
Хлопает дверь. Тяжелый шаг замирает… У стола Александр. Глаза его выпучены. Щеки трясутся. Губы не могут выговорить ни слова. Рука судорожно ощупывает карман.
Халтурин растерялся, встал. Минута тягостного молчания. Глаза встретились. Степан низко кланяется и, подхватив ящичек с инструментами и лаком, пятится к двери. За спиной раздаются торопливые, неверные, удаляющиеся шаги. В них нет парадной четкости…
Халтурин едва добрался до своего подвала и лег на кровать. Внутри все дрожало от возбуждения: «Упустил случай какой, вот уж истинно рохля! У царя с собой револьвера не было, иначе пристрелил бы с испугу-то! А я мог его молотком. Пока опомнились, и след бы простыл. А что, ежели теперь за мной специальную слежку учинят?»
Степан поднялся на локтях и ощупал подушку, где лежал припасенный с таким трудом динамит. Он был на месте. «Значит, не обыскивали днем, а ведь вчера ночью нагрянули…»
Ночной обыск всполошил Халтурина. Он еще не знал, что полиция ввела эти обыски в систему, и решил, что пришли за ним. Столяров разбудили, в одном белье подняли с кроватей, стали рыться в сундуках, заглядывали в углы комнаты, под койки. Но до подушки Халтурина никто не догадался дотронуться. Ушли.
Всем рабочим выдали медные бляхи, выходить из дворца стало еще труднее.
И все же вечером Степан ушел.
Квятковского сменил Желябов. Он привел Халтурина на конспиративную квартиру по Большой Подьячевской улице в доме № 37. Здесь собрались члены Исполнительного комитета. Они рассказали Степану Николаевичу об аресте Квятковского и Евгении Фигнер. В этой квартире была динамитная мастерская, здесь постоянно жили Исаев, Якимова, Лебедева.
Впервые Халтурин увидал Григория Прокофьевича Исаева. Недоучившийся студент, сын могилевского почтальона, он обладал большими познаниями в области химии и был весьма искусным изобретателем. Исаев готовил динамит, который доставлялся Халтурину, он же сделал и запалы для мины. Но пока они лежали в углу комнаты, так как у Халтурина еще не набралось достаточного количества взрывчатки.
Степан Николаевич поведал собравшимся о сегодняшней встрече с императором в его кабинете. Нужно было видеть, с каким напряжением слушали этот рассказ. Ольга Любатович так и пожирала Степана своими бездонными серыми глазами, судорожно сжимая пальцы рук. Когда вошел Морозов, Ольга бросилась к нему, и сквозь раскрытую в коридор дверь донеслись ее слова:
— Кто подумал бы, что найдется человек, который спит на подушке, скрывающей под собой динамит; кто подумал бы, что этот человек, выносящий так продолжительно эту пытку, встретив один на один Александра II в его кабинете, не решился убить его просто бывшим в его руках молотком, как это сделал бы всякий обыкновенный убийца, не рискуя быть пойманным? Да, глубока и полна противоречий человеческая душа…
Эти слова, видимо, выразили мысли всех собравшихся.
Халтурин помрачнел и стал собираться во дворец. Одеваясь, он пожаловался Желябову на кашель и головные боли. Любатович подошла к Степану, взяла его за руку и, как бы выпрашивая прощения, сказала:
— Да ведь вы спите на динамите, вдыхаете его удушливые испарения!.. — голос ее прервался.
Халтурина окружили. Только сейчас всем бросились в глаза бледные впалые щеки Степана, его припухшие веки, болезненно опущенные углы губ.
— Степан Николаевич, динамит нужно спрятать в сундук, иначе он окажется смертоносным не для императора, а для вас, — Исаев был серьезен, он знал, что теперь Халтурин обречен. Живя с таким предельным напряжением нервов, ночами вдыхая ядовитые газы, даже такой здоровяк, как Халтурин, неминуемо должен был заболеть страшной, неизлечимой болезнью — чахоткой.
— Нет, я уж потерплю пока, в сундуках жандармы роются, а в подушке кто искать-то будет? Вы скажите лучше, сколько нужно динамита, чтобы столовую эту взорвать?
— Я прикидывал, получается много, очень много, если его закладывать в вашем подвале.
— Больше негде, одно место — подвал.
— Тогда пудов семь-восемь.
— Да у меня едва пуд с небольшим набрался. Ох, и долго ждать-то!
— Степан Николаевич, — сказал Желябов. — Нужно спешить, нельзя ждать долго. И вы заболеете, и все дело может сорваться. Сдается мне, что Григорий Прокофьевич рассчитал с запасцем, хватит и вполовину.
Халтурин завернул очередную порцию динамита. Исаев, отобрав у Степана сверток, ловко скрутил из бумаги «фунтик», положил туда динамит и отдал Халтурину.
— Вроде как сахар купили, если обыскивать будут.
Халтурин засмеялся:
— Никто не поверит, что, живя во дворце, я покупаю сахар. Его там все воруют.
Дни проходили за днями. Динамит прибавлялся медленно. Здоровье Халтурина ухудшалось, хотя он и переложил динамит в сундук, так как в наволочке такое количество уже не помещалось. Степан наивными расспросами выяснил весь распорядок дня императора, точно теперь зная, когда тот обедает, завтракает, ужинает. Строгий церемониал монарших трапез был Степану очень кстати — к обеду царь всегда выходил в одно и то же время.
Желябова лихорадило. Встречаясь с Халтуриным, Андрей Иванович нетерпеливо спрашивал о сроке взрыва. Халтурина это раздражало. Уж если рвать, так наверняка, иначе зачем он такую муку переносит. Халтурин был уверен, что динамита нужно не семь-восемь пудов, как говорил Исаев, а вдвое больше.
Степан Николаевич, однако, понимал, что такого количества ни во дворец не пронести, ни во дворце не спрятать. В сундуке лежало два пуда, прикрытые грязным бельем. Он нарочно не стирал белье — если жандармы начнут рыться, то грязь может отбить у них охоту заглянуть внутрь сундучка.
К рождеству Халтурин получил вознаграждение — «100 рублей за усердие». Казалось, что все обстоит благополучно. Но Степан опять начал сомневаться. Ему казалось, что он поспешил, не нужно было поступать во дворец, надо было приложить еще и еще усилия к тому, чтобы восстановить союз рабочих, привлечь новых людей, довести до конца дело с типографией. Живя в Зимнем, Халтурин не мог встречаться со своими товарищами по союзу, на этом настаивал Желябов да и остальные члены Исполнительного комитета. Халтурин же тосковал по товарищам и порой готов был бросить начатое предприятие со взрывом, чтобы снова окунуться с головой в организаторскую работу среди пролетариев.
Изредка бывал Халтурин у Башкирова, старого друга детства и верного товарища юности. Однажды столкнулся там с Александром Павловым. Радостная была эта встреча. Павлов рассказал Халтурину, как он вместе с Гусевым налаживает типографию, чтобы печатать свою рабочую газету. Даже название ее придумали — «Рабочая заря».
Нехорошо было у Степана на душе, он теперь знал, что поторопился со своим решением стать террористом. Сознавал он и то, что сейчас уже невозможно бросить все, не завершив подготовку к взрыву.
Прощаясь с Александром Павловым, Халтурин чуть ли не со слезами на глазах просил его передать товарищам-рабочим, чтобы они продолжали пропаганду, налаживали связи друг с другом, но не поддавались на уговоры народовольцев, не брали с них пример, ни в коем случае не вступали на путь террора.
— Помни, Александр, с этого пути возврата нет, — сказал на прощание Халтурин, обнимая Павлова.
Распрощались навсегда.
Развязка приближалась. Опять начались провалы среди народовольцев, и теперь Халтурин решил действовать с наличным количеством динамита. Запальные трубки, начиненные составом, горящим без доступа воздуха, были доставлены во дворец. Трех пудов динамита было мало, чтобы взорвать столовую. Но что делать? Халтурина беспокоило, что при взрыве пострадают невинные люди. Но, с другой стороны, если напрасных жертв все равно нельзя избежать, то нужно, чтобы «сам» погиб наверняка. Приходилось выжидать удобного момента.
И Степан выжидал. Только известие о том, что столяров собираются куда-то переводить из подвала, подхлестнуло его. Теперь нельзя уже было медлить. В начале февраля 1880 года, ежедневно встречаясь с Желябовым, Халтурин успевал шепнуть ему «нельзя было», «ничего не вышло». Он уже не спорил с Андреем Ивановичем. Если тот и был не прав насчет количества динамита, то сложившиеся обстоятельства были на его стороне.
Царь никогда не опаздывал к обеду, но, чтобы произвести взрыв, Халтурину нужно было улучить момент, когда царь находился в столовой, а в подвале было бы пусто. Это совпадение зависело от случайностей, и, дожидаясь благополучного случая, Халтурин изнервничался вконец.
5 февраля 1880 года царская семья поджидала в гости брата императрицы Марии Александровны — Александра Гессенского.
С утра весь дворец был в бегах. Особенно досталось поварам и лакеям. Обед должен был быть великолепный. Столяры же были свободны от дел, тем более, что 5 февраля пришлось на воскресенье, да и дворцовая администрация хотела в этот день удалить всех лишних. Халтурин решился. Он заявил своим сожителям, что празднует сегодня день рождения, и пригласил всех в трактир. Столяры согласились с радостью.
К половине шестого у парадных подъездов Зимнего дворца выстроились длинные вереницы экипажей. Дородные лакеи распахивали дверцы, с низким поклоном пропуская осторожно ступающих дам, помогая тучным господам в придворных шинелях.
Сегодня ожидался «большой выход императора и императрицы». Кавалергарды с развернутым Георгиевским штандартом, серебряными трубами и литаврами застыли на охране внутренних покоев. «За кавалергарды» толпились придворные чины: камергеры, гофмейстеры, гофмаршалы, церемониймейстеры, камер-юнкеры, высшие сановники двора его императорского величества.
Герцог Гессенский запаздывал. Пробило уже шесть часов, а его карета только подъехала к дворцу. «За кавалергарды» установилась тишина. Толпа придворных подалась вперед. Генералы свиты его императорского величества вытянулись по стойке «смирно», дамы, забыв об этикете, поднялись на носки. Вся это многоликая масса придворных честолюбцев и льстецов учащенно дышала.
Из внутренних покоев вышла императорская чета. Императрица Мария Александровна, а до замужества принцесса Гессен-Дармштадтская Максимилиана-Вильгельмина-Августа-София-Мария, едва передвигала ноги. Врачи давно приговорили ее к смерти, так до конца и не распознав характера болезни императрицы.
Гофмаршал, в обязанности которого входило устройство высочайших приемов, суетился, озабоченно наблюдая за тем, чтобы встреча императора Российского с Гессенским герцогом произошла ближе к императорским покоям — этого требовал строгий придворный этикет.
Со стороны казалось, что августейшие особы совершают какую-то неторопливую кадриль с троекратными лобызаниями.
Когда с первыми приветствиями было покончено, Александр взял под руку шурина и направился с ним в столовую, где уже выстроились придворные служители — мундшенки, кофешенки, тафельдекеры, кондитеры, метрдотели. Сзади потянулась вереница приглашенных к столу.
В шесть часов вечера в трактире царило веселье. Дворцовые столяры пили здоровье новорожденного Степана. Вдруг в разгар пиршества Халтурин встал, надел пальто, шапку, попросил компанию немного его обождать. Захмелевший жандарм потянулся к будущему зятю;
— Ты того, убежать не вздумай, платить-то нам нечем.
Халтурин сунул жандарму деньги, и дверь за ним закрылась. Степан почти бежал. Только выйдя на площадь, пошел степенным шагом, тяжело отдуваясь.
Зимний сверкал огнями. На фоне тяжелых штор, спущенных на окна, мелькали уродливые тени. У подъездов толкались шпионы и прохожие зеваки. На черном ходу никого, в коридоре тускло мерцают газовые рожки.
В подвале пусто. Степан притворил дверь комнаты. Быстро — сундучок с динамитом к стене, запал внутрь. На секунду своды озарила вспыхнувшая спичка. В сундуке послышалось тихое шипение. Теперь уже нельзя медлить.
Халтурин выскочил из дворца и столкнулся с Желябовым. Схватив Андрея Ивановича за руку, оттащил его на середину площади… Часы показывали двадцать минут седьмого…
— Ну как?
— Готово!
И в эту же минуту грохнул страшный взрыв.
Потухли огни в окнах Зимнего. К дворцу бежали люди, слышно было, как спешили пожарные. Из дверей кого-то выносили. Постепенно Адмиралтейская и Дворцовая площади наполнились народом. Полиция оцепила дворец. Желябов повел Халтурина на квартиру, где Степан должен был отсиживаться некоторое время.
Халтурин вырывался. Когда все было кончено, когда он увидел трупы погибших при взрыве людей, он не мог уйти, не узнав, что сталось с Александром II. Желябов едва дотащил упирающегося Халтурина и передал его на руки Веры Николаевны Фигнер — хозяйки конспиративной квартиры по Подьяческой, дом № 37.
Халтурина знобило, нервная разрядка была так велика, что Степан Николаевич метался, словно в жару.
— Достаточно ли у вас оружия? Живой я не дамся.
Его успокоили, квартира Фигнер была относительно безопасна. В ней имелось много револьверов, патронов к ним и динамитные бомбы.
Желябов ушел. Когда Халтурин, немного придя в себя, осмотрел комнату, он вдруг вспомнил;
— Вера Николаевна… а он убит?
— Не знаю, Степан Николаевич, там наши на площади остались, следят, скоро выяснится.
Время шло томительно долго. Уже вечер, скоро ночь, а известий все нет. Халтурин не может успокоиться, ходит из угла в угол. Фигнер молчит. Чьи-то шаги. Халтурин берет револьвер. В комнату входит Желябов. Он расстроен.
— Ну?..
— Неудача, опять неудача! Когда произошел взрыв, он подходил к столовой. Принц Гессенский запоздал, и с обедом задержались. Убито 8 финляндцев, 48 человек ранено.
Халтурин словно окаменел. Товарищи не смели посмотреть ему в глаза.
Никто не ожидал, что взрыв в Зимнем возымеет такие последствия. На следующий день Петербург был объявлен на военном положении. Полиция с ног сбилась в поисках злоумышленника. Исчезновение столяра Степана Батышкова из дворца, конечно, было замечено сразу, тем более, что взрыв произошел в помещении, где он жил. Стали вспоминать, и к 7 февраля ни у кого не оставалось сомнения, что деревенский рохля оказался виновником этого неслыханного покушения. Фотографии Халтурина, размноженные в тысячах экземплярах, были разосланы по всей России, даже попали в монастыри. 7 февраля в Петербурге «из-под полы» читали прокламацию Исполнительного комитета «Народной воли». Правда, никто не знал, что написал эту прокламацию ставший уже легендарным столяр Батышков-Халтурин. Прокламация заканчивалась словами: «таким образом, к несчастью Родины, царь уцелел». Говорилось в ней, что покушение совершено рабочим, и выражалась уверенность в том, что Александр-вешатель все равно будет убит.
Либеральные газеты в один голос трубили, что поражены, сражены взрывом в Зимнем. Разночинная молодежь сокрушалась.
Телеграфист Рославской станции Норберт Избитский заявил своему приятелю, тоже телеграфисту: «До 19 февраля еще не то будет, экие дураки, ослы, что бы им обождать было на 10–15 минут со взрывом, пока они накушаются, и тогда сытых-то их всех взорвать на воздух».
Сельский учитель в Чембарском уезде Егор Кузьмин напился с горя да и заявился к местному священнику. Когда его спросили, зачем ему батюшка, Кузьмин сказал: «Нужно благовестить в колокол: беда какая случилась — царь спасся».
Полиция за несколько дней успела арестовать и в Рязанской, и в Костромской, и в других губерниях России десяток «Степанов Батышковых», но все напрасно, Халтурин исчез. Правительство объявило его бежавшим за границу, но розыски в России не прекращало.
Иностранная пресса была полна самыми разноречивыми слухами и домыслами фантазирующих корреспондентов. Но впервые за границей отозвались о русской революционной партии с большим почтением. И только самые правые тешили себя надеждами, что взрыв — это проявление очередного дворцового заговора, которым так богата история России.
Халтурин же продолжал отсиживаться в конспиративной квартире на Подьяческой улице. Собственно, Степан Николаевич не столько «отсиживался», сколько «отлеживался». Нервное потрясение обострило болезнь легких, у Халтурина развивалась чахотка.
Когда отпускал кашель, Степан часами просиживал у окна. Порой им овладевало какое-то оцепенение, и только ребятишки, играющие во дворе в снежки, привлекали внимание «страшного злоумышленника». Они напоминали о детстве. Бывало, вернется Степа из Поселянского училища, что в Орловском уезде Вятской губернии, забросит сумку, забудет о бессмысленной зубрежке — и на улицу, в снежки. Или начнет мастерить ружья всевозможные, всякие машины, порох изобретать, взрывы совершать.
Взрывы! Мысль опять возвращалась к этому злосчастному взрыву. Теперь Халтурин понял, на какую дорогу он вступил. И нет ему хода обратно…
Нет, не правы народовольцы. Пусть они любят народ, хотят ему лучшей жизни, но мало любить, нужно верить. Ведь Степан сам из народа вышел, таких, как он, тысячи, а быть может, и миллионы. Так почему же ему верят, в него верят, а в них, в «Степанов», нет? А без народа, с одними бомбами да револьверами социализма не добьешься, только шею свою в петлю засунешь.
А вот как теперь ему, Халтурину, снова к народу приобщиться? Мало — нелегальный, это полбеды, привык, теперь он прославившийся на весь мир террорист. Да разве сунешься с таким «бубновым тузом на спине» куда-либо на фабрику или завод? Схватят в тот же день. А вне завода, вне мастерской и с рабочими не повидаешься, слова им не скажешь. Вот и остается опять за бомбы да револьверы браться…
Мучительные это были мысли. Халтурин как бы подводил итог своей революционной работы и с горечью убеждался, что завершил ее не лучшим образом для народа, для рабочих. Народовольцы теперь уже предстали перед Степаном в ином свете. Быть может, каждого из них в отдельности он уважал, ценил, некоторых, как Кравчинского и Желябова, успел даже полюбить, хотя всегда немного иронически относился к интеллигентам, «играющим в революцию». Но народовольчество, как течение революционной мысли и более того — освободительной борьбы, оставалось Халтурину чуждым.
Халтурин искал оправдание своему террористическому акту в том, что совершил он его не потому, что признал террор правильной тактикой революционной борьбы. Нет, с этим он не согласен, а потому, что не было у него иного средства после гибели союза рабочих. Оставаться же без революционного дела, пережидать полицейскую бурю, он не мог. Народники боролись, и он примкнул тогда к ним. Кто его упрекнет в этом? Халтурин не обманывал себя, не искал оправданий. Он взвешивал, рассуждал, анализировал и, конечно, мечтал. Мечтал о том, как снова окажется среди рабочих, возродит союз, создаст типографию, библиотеки, поднимет российский пролетариат на борьбу за завоевание политических прав, за социализм.
Мечты гасли, когда Халтурин оглядывал комнату, револьверы, разложенные на столе, бутылку с нитроглицерином «на всякий случай».
Изнуренный этими тяжелыми мыслями, кашлем, слабостью, Степан ложился, спал чутким сном, вздрагивая от резких звуков, далеких шагов.