Принять миноносцы в том виде, как предлагали заправилы Невского завода, инженер Анастасов не мог. Явившись к капитану первого ранга Яковлеву, командиру броненосца «Петропавловск», председателю комиссии по приемке миноносцев, молодой механик возмущенно заявил, что лучше пойдет в дисциплинарный батальон, чем подпишет акт о приемке того, что прибыло в Порт-Артур.
— Миноносцы, — угрюмо пояснил Анастасов, — двух категорий. Более крупные, как видно английской постройки, привезены из Кронштадта. Вторые, так называемые русские, постройки Альберта и Гиппиуса, доставлены из Петербурга. Но те и другие — позор для военной промышленности: испорчены котлы, текут трубки. Из четырнадцати миноносцев Невского завода два — просто железный лом. Удастся ли что-нибудь собрать из остальных, соответствуют ли они кондициям, сказать невозможно, так как чертежи отсутствуют.
По предложению председателя комиссии наместник распорядился послать инженер-механика Анастасова в Петербург для получения в Адмиралтействе чертежей и проверки кондиций. За два дня до отъезда Владимир Спиридонович получил от матери письмо, из которого он узнал ее новый адрес в столице.
«Голубчик мой милый, — писала мать. — Я снова в Петербурге, но уже одна; не знаю, надолго ли?.. С другими сейчас „брожу вдоль улиц шумных и в храм многолюдный вхожу“. И мне кажется, что пришло время исповедаться. А если не писать так парадно, то просто всплакнуть на жизнь. Но, может быть, это и лишнее: ведь ты начинаешь жизнь, а не я. Моя жизнь вся в прошлом. Вспоминаю ее в свои шестнадцать лет, когда я не ходила, а „шествовала“ с гордо поднятой головой по этим же самым улицам. Я шла по Невскому проспекту, по Литейному, по Екатерининскому каналу, шла уверенно, с развевающимися косами, словно на этих плохо мощенных улицах с пышными названиями меня ожидал трон. И разве думала я тогда, что в мире есть пароход, называющийся „Сперанца“, который надолго убьет во мне надежду на всякое счастье, несмотря на любовь к тебе, моему Вовочке?..»
Да, двадцать лет назад инженер Анастасов, тогда просто Вовочка, жил вместе с ней в приморском городке Очакове. Хотя мама и говорила, что их семья состоит из трех человек, на самом деле во всем мире их было только двое: мама и он. Вместо третьего — папы — была только фотографическая карточка. С нее на Вовочку смотрел молодой человек в форме моряка коммерческого флота, как будто знакомый и незнакомый. У моряка красивое, гордое лицо с подкрученными кверху усами, со строгим даже на портрете взглядом слегка прищуренных глаз, устремленных вдаль. Фуражка с гербом плотно, по-морскому надвинута на лоб, от этого вид у отца суровый, решительный.
Мать рассказывала Вовочке, что его папа был помощником капитана на пароходе Добровольного флота и утонул в каком-то Малаккском проливе около Сингапура, спасая гибнувших женщин с разбитой пироги, которую потопил английский пароход «Фули». Англичане не пожелали спасать туземцев, и это пришлось делать русским. О подвиге отца писали немецкие и французские газеты, и сама английская королева Виктория прислала вдове моряка двадцать пять фунтов стерлингов, вместо которых ей выдали в государственном банке, на Екатерининском канале, двести пятьдесят рублей золотом.
— Смотри, смотри — это герой, — говорила мама, снимая со стены папину фотографию. Целуя ее, горько плакала. Папа глядел на них со своей карточки невозмутимо, словно то, что говорилось о нем, никак его не касалось. Он стоял на командирском мостике, на поручнях которого висели спасательные круги с надписями: по-русски — «Надежда» и латинскими буквами — «SPERANZA», что по-русски означало тоже «надежда».
Потом как-то случилось, что Володю взяли в пансион, в Симферопольскую гимназию, а маме нужно было обязательно ехать в Курск. По дороге туда она завезла его в Симферополь. Ехали по Черному морю. На минутку остановились в Одессе. А потом пароход «Пушкин» шесть часов стоял в Евпатории. И, прижимаясь к маме, лежавшей с края нар третьего класса, Володя всячески сдерживал себя, чтобы не разрыдаться.
— Уедем, мамусенька, из этой Евпатории в море, — шептал он с мольбою. — Знаешь, какое оно? Кругом. А мы в море на «Надежде» посредине. И «Надежда» — наш дом, и там твоя плиточка, и ты делаешь на ней что хочешь: крымские чебуреки или очаковскую камбалу.
Мама заплакала, потом, улыбнувшись сквозь слезы, сказала, что обязательно возьмет Володю на каникулы на следующую пасху, а если разживется деньгами, то и в это рождество, до которого уже совсем близко. Чтобы убедиться в этом, Володя сам может взять календарь и каждый раз, как прошел день, сейчас же вычеркнуть его. Красным карандашом: чирк — и готово.
Володя лег около мамы. Она подвинулась и обняла его. Они заснули обнявшись. Володя слышал у самого своего уха ее горячее дыхание. Он чувствовал себя снова счастливым, и то, что будет завтра, перестало казаться страшным.
Поезд, с которым мама должна была ехать в Курск, уходил из Симферополя точно в три десять, минута в минуту. Пора было собираться.
— Гимназистик ты мой, гимназистик, — со странным дрожанием звучал мамин голос, пока она вынимала из саквояжа и оделяла Володю прощальными очаковскими гостинцами. Варенье из абрикосов в пузатенькой баночке, рябиновая пастила в плоской полосатой коробочке казались родными, домодельными, и не замечалось, что на лакомствах были этикетки эйнемовских фабрик: Москва — Симферополь. Мама избегала взгляда Володи. Он тоже понимал, что им нельзя сейчас встретиться глазами, иначе оба расплачутся, и внимательно рассматривал нарисованные на этикетках гроздья винограда, ломтики лимонов, золотые медали и надпись славянской вязью: «Поставщик двора его императорского величества».
Внезапно оторвав от гостинца взгляд, Володя уловил на себе пытливые взоры опечаленных маминых глаз, в которых стыли слезинки, и мужественно улыбнулся.
— Ну вот, маленький, я уезжаю. Как странно. Возьми еще вот эту коробочку, — протянула она руку. — Тут леденцы «Не кашляй». Если заболит горлышко, ешь по штучке, только не сразу глотай, пусть растают во рту.
Из ресторанного зала гостиницы «Лиссабон», приютившей на ночлег Володю с мамой, гудела органная музыка. Коридорный поднял мамин чемоданчикс привязанным к ручке портпледом и понес на улицу.
Извозчичий экипаж был сплетен из лозы, как плетут корзинку, над ним возвышался белый, подбитый красным кумачом балдахин с фестонами.
«У нас в Очакове таких нет», — подумал Володя.
Поезда ждали на платформе. Зеленые, желтые и синие вагоны подкатили внезапно. Мама стала смотреть на Володю испуганно и грустно, губы под вуалькой с мушками дрожали. Порывисто откинув вуальку, она поцеловала будущего инженера-кораблестроителя, круто повернулась на каблучках, схватилась за вагонные поручни, на мгновение задержалась на ступеньках, потом, отстранив поднимавшегося за нею носильщика, спрыгнула на перрон и снова обняла сына, покрывая поцелуями его лицо.
Паровоз загудел и дернул вагоны. Мама вспрыгнула на ступеньку. Поезд пошел быстрее и быстрее.
Отлично учился Володя Анастасов в гимназии, но знаний приобрел мало: слабоваты были педагоги и нажимали больше на латинский и греческий языки. Любознательность и врожденное влечение к изобретательству заставили мальчика самостоятельно заниматься геометрией, физикой, основами высшей математики. Накопленные знания искали применения. Володя задумал построить универсальный измерительный прибор. Понимая, что в каждом деле залог успеха — упорный труд, он снова и снова перелистывал учебники физики, читал энциклопедические словари, что-то постоянно исправлял и перечеркивал в своих объемистых записных книжках.
Универсальный прибор, однако, не был изобретен. Основных знаний у гимназиста оказалось маловато. Зато подросток узнал непреодолимую власть неотвязной идеи, благородную лихорадку упрямых исканий.
Анастасов был в последнем классе гимназии, когда старый приятель его отца навел юношу на мысль поступить в Морское инженерное училище в Кронштадте.
За год до окончания училища Анастасов, совсем готовый корабельный инженер, занялся разработкой большой темы, подсказанной ему одним из выступлений адмирала Макарова. Ему захотелось сконструировать новый, небольшой по размерам и весу, но весьма мощный двигатель, который можно было бы ставить даже на деревянные лодки без страха проломить их. Макаров как-то сказал, что если бы на его миноносках «Чесме» и «Синопе» были менее тяжелые и более надежные котлы, через Босфор в Черное море не вошел бы ни один вражеский корабль.
Анастасов принялся одевать в прочную ткань чертежа свой конструкторский замысел о торпедоносцах, новом грозном оружии нового русского флота. Работал мечтая и в мечтах видел, как во всех русских портах на морской глади стоят малые по размерам, но сильные своим оружием «торпедоносцы Анастасова». Над палубой невысокие рубки, на носу и на корме сверкающие под солнцем стальные стволы торпедометных аппаратов. Сила этих корабликов в их исключительной скорости и увертливости, в ужасающем торпедном ударе.
Когда в конференц-зале Морского инженерного училища адъютант прочел приказ о производстве, а начальник пожелал всем окончившим счастливой службы во флоте, потребовалось очень немного времени, чтобы новоиспеченные офицеры явились в дежурную комнату преобразившимися. На всех теперь были серебряные погоны и фуражки с бархатным околышком. Всем было весело и немного грустно перед расставанием с училищем и друзьями.
Большинство тут же решило проехать из Кронштадта в Петербург, чтобы кутнуть напоследок в «Буффе». Но у Анастасова были другие планы. В этот же день он явился к преподавателю Морской академии Алексею Николаевичу Крылову и показал ему свой проект нового корабля-торпедоносца.
— Идея хороша, но только идея, — сказал Крылов, ознакомившись с проектом. — Обратите внимание главным образом на двигатель. Подумайте, нельзя ли здесь применить электричество. За границей оно теперь двигает уже целые поезда.
Молодой инженер-механик взялся за работу с явной энергией. О проектах Анастасова было доложено великому князю Алексею. «Семь пудов августейшего мяса» соизволил сказать, что приятно, когда молодые люди занимаются полезными делами, но вряд ли по их проектам можно построить корабль лучше, чем заграничные. Тогда Адмиралтейство решило: для приобретения необходимого опыта и в поощрение рачения в делах службы назначить Владимира Спиридоновича Анастасова младшим инженер-механиком на броненосец «Петропавловск», направляемый в Порт-Артур.
Телеграмму с дороги о своем приезде в Петербург Анастасов матери не послал.
Курьерский поезд пришел на Николаевский вокзал в восемь вечера.
Извозчик, взятый без торга, быстро помчал инженер-механика по Невскому и Екатерининскому каналу. Красавец проспект, весь залитый ярким светом электрических фонарей, казался после порт-артурских улиц величественным, а Екатерининский канал с газовыми фонарями, мягко горевшими зеленоватым огнем, — родным и уютным, как воспоминания ранней юности.
В новой квартире матери Анастасов еще не бывал. Сани остановились на углу Офицерской и Английского проспекта, у большого дома Общества дешевых квартир. Узковатая лестница со стенами, выкрашенными серой краской, тускло освещенная керосиновой лампочкой, запертой в стеклянный ящик, подвела егок квартире № 169.
На двери висела записка, написанная рукой матери:
Анастасов постучал.
— Кто там? — откликнулись из-за двери.
Инженер-механик ответил:
— Я… я… Володя.
Его впустила изумленно смотревшая на него незнакомая девочка лет четырнадцати, и сейчас же из комнаты послышался родной голос:
— Феклуша, кто пришел?
— Офицер к вам, — ответила девочка.
В дверях комнаты показалась сутулая женщина с морщинистым лицом, в пенсне, с карандашом в руках.
— Какой офицер? Зачем? — спросила она испуганно и поправила пенсне.
Анастасов рванулся к ней, стукнулся коленом о сундук, стоявший в тесной прихожей.
— Мама! Не узнала?
Он увидел, как мать качнулась от его возгласа, выпустила из рук пенсне, повисшее на коротком черном шнурке. Порывисто обняла его, прильнув к груди; радостно целовала в лоб, глаза, щеки.
— Господи, откуда ты взялся, сынок? Вот не думала, не гадала! Ну, раздевайся, входи. Феклуша, помоги барину пальто снять и поставь чайник.
Через несколько минут Анастасов сидел на знакомом с детства пестром диванчике. Мать суетилась, накрывала стол белой скатертью, гремела посудой, расставляла дорожные припасы сына, доставала свои. Владимир Спиридонович оглядывал комнату, видел на стенах, оклеенных белыми обоями, милые сердцу старые фотографии, потускневшие акварели под стеклом.
Выгибая спину и потягиваясь, к нему подошла кошка, посмотрела зелеными глазами, потом вспрыгнула на колени, повозилась, устраиваясь удобнее, и свернулась живым теплым клубком. Поглаживая ее, Анастасов сказал:
— Ну, рассказывай, мам, как ты живешь.
— Сейчас хорошо. Как начал ты присылать мне деньги, видишь, какими хоромами обзавелась? Две комнатки, почти центр. Восемнадцать рублей в месяц с дровами… По совету Крылова я недавно на арифмометре считать выучилась, редкую специальность приобрела, — похвасталась мать. — Теперь и он и Дмитрий Иванович Менделеев заваливают меня работой. Всяческих вычислений для формул у них ведь тьма-тьмущая, вот и зовут меня. Рублей шестьдесят от их учености в месяц набегает, а то и больше.
— А девочка кто?
— Феклуша?.. Дворника нашего родственница. Полы мыла в комнатах… Что это? Мурка к тебе на колени забралась? Почувствовала хозяина? Гони ее. Сейчас пить чай будем.
Мать разливала чай, угощала, расспрашивала и сама говорила, говорила без конца. На часах было уже половина третьего, когда она, спохватившись, что сын с дороги утомился, постелила ему постель.
Война свалилась на Анастасова через несколько дней по приезде в столицу как снег на голову. Выполнить поручение за это время он еще не сумел. В Адмиралтействе его посылали из отделения в отделение, от стола к столу, а на Невском заводе, хотя и приняли вежливо, но от выдачи каких-либо чертежей наотрез отказались, ссылаясь на то, что имеют дело исключительно с Адмиралтейством.
Утром 27 января он только собрался вставать, как в прихожей грохнули дрова, принесенные дворником, послышались какие-то слова, а затем приглушенный вопль Феклуши. Через мгновение она вбежала в комнату. Лицо ее было испуганно.
— Японцы на нас напали… Манихвест от царя! — закричала она, чуть не плача. — Об этом газеты на улицах продают.
Анастасов сунул ей в руку гривенник и через десять минут уже читал встревоженной матери высокопарные слова царского манифеста о начале военных действий с Японией и телеграммы наместника, о вероломном нападении японской эскадры на русские корабли.
— Выведены из строя лучшие броненосцы: «Цесаревич», «Ретвизан», — возмущался инженер-механик. — А ведь исправить их теперь в Порт-Артуре страшно трудно, почти невозможно. Нет доков, а главное — людей. И я вот тоже зачем-то торчу в Петербурге, хотя там присутствие мое было бы в тысячу раз полезнее.
Мать тщетно пыталась сдержать волнение.
— Но разве ты сейчас тоже должен вернуться в Порт-Артур? — спросила она побелевшими губами.
— Мамочка! Неужели это не понятно? — лицо его пылало, глаза искрились. — Сейчас у всех нас должна быть одна цель — беззаветно служить отечеству!
— Когда же ты едешь?
— Сегодня узнаю в Адмиралтействе.
В Адмиралтействе на этот раз Анастасова встретили приветливо. Начальник отделения капитан первого ранга сказал, что о чертежах заботиться уже нечего. Пусть миноносцы воюют такими, какими их застала война. Сейчас есть дела поважнее. В Порт-Артур направляется эшелон квалифицированных рабочих с корабельных и орудийных заводов — Балтийского, Обуховского и Ижорского. Эшелон поведут морские офицеры, к ним причислен и Анастасов. Выезжать завтра. Организация отправки поручена адмиралу Макарову. Его адъютант, лейтенант Семенов, находится сейчас здесь. К нему и следует явиться.
Представившись Семенову, Анастасов получил от него назначение, прогонные деньги и совет немедленно явиться к командиру эшелона, который жил в конце Гороховой улицы.
Доехать на извозчике удалось только до Садовой. Уже от Апраксина рынка пришлось свернуть влево, так как отовсюду густыми толпами шли манифестации. Сани Анастасова тянулись за ними, как в похоронной процессии, пока на Невском, около Публичной библиотеки, не застряли совсем. От арок Гостиного двора во всю ширину Садовой толпились люди. Все они кричали «ура», несшееся к затянутому тучами небу, как несмолкаемый раскат грома. Извозчик подъехал к тротуару, остановил лошадь:
— Не проехать дале, ваше благородие, — беспомощно сказал он поворачиваясь.
Анастасов отбросил полость, вылез из саней, стал расплачиваться.
— Да здравствует русский флот! — раздался около него звонкий голос. Офицер повернул голову, едва не задев девичью барашковую шапочку. Завитки русых волос выбивались из-под спущенных наушников, серо-голубые глаза ярко и весело искрились. На их восторженный взгляд инженер-механик невольно ответил таким же и, тепло улыбнувшись, отдал честь.
Но тут к нему совсем близко придвинулся пожилой чиновник с седоватой квадратной бородой.
— Вы моряк, господин офицер, — громко заговорил он жестикулируя. — Мстите япошкам-самураям за их вероломство! Научите их рыцарству в бранном деле. Вы слышите мои слова?
Ветер движения пронесся по толпе.
Студенты, шумливая группа которых стояла поблизости от Анастасова, распознав его форму, стали дружно кричать:
— Да здравствует наш флот!
— Да здравствуют морские инженеры!
— Русскому флоту ура!
От Сенной площади к Невскому медленно двигался крестный ход с хоругвями и иконами. Толпа на проспекте росла, грудилась тысячью живых тел. Она задерживалась у Аничкова дворца, ею были залиты тротуары Невского, набережной Фонтанки, Аничков мост со вздыбленными конями. У дворца сменяли караул: вместо солдат Павловского полка в остроконечных медных киверах становились кавалергарды, огромные солдаты в медных касках, увенчанных серебряными орлами с распластанными крыльями. Толпа кричала и уходившим павловцам и пришедшим кавалергардам: «Да здравствует русская гвардия!» — и любовалась их молодцеватостью, выправкой и картинной парадностью.
У чугунных ворот появились околоточные дворцовой полиции. Осмотрев толпу, один из них сказал другому:
— Чистая толпа, без мастеровни. Господские сынки и попы с бабами. Ничего страшного!..
Домой Анастасов вернулся уже в сумерки.
— Завтра, мамочка, завтра еду. В девять вечера, — сказал он с радостным возбуждением, не замечая, как мать отводит от него взгляд, чтобы не показать скопившихся в глазах слез.
Смахнув их украдкой ребром ладони, она подошла к буфету, достала посуду, и опять они сидели вместе за чайным столом, и опять разговаривали, вспоминая совместную жизнь. А когда уже около полуночи сын лег, наконец, на пестрый диванчик и, по-детски свернувшись калачиком, сразу же крепко заснул, мать несколько раз поправляла ему одеяло, подушку; чуть касаясь, чтобы не разбудить, целовала в лоб; неслышными, легкими шагами бродила по комнате и шептала, шептала, то отходя от дивана, то приближаясь:
— Володя! Мальчик любимый мой!.. Услышу ли я еще твои шаги рядом с моими?.. Знаешь ли ты, что я живу твоей жизнью, дышу твоим воздухом, что все, что сохранилось у меня дорогого на свете, — один ты!.. Ты для меня мое настоящее, мое прошлое и все, что останется после меня на земле… Куда же ты уходишь от меня, родной?..
И осторожно крестя и целуя сына, с надеждой оглядывалась на темную икону:
— Владыка всемилостивый, спаси и сохрани!..
Провожать себя на вокзал Анастасов матери не позволил, зная, что его ожидают серьезные хлопоты по эшелону. Уже одетый в шинель, по обычаю, на минуту присел перед дальней дорогой.
— Ну, мама, — мужественно улыбнулся он и встал, нежно обняв ее на прощанье. — Не скучай без меня. Еще поживем вместе. Кончится через полгода война, и ты приедешь ко мне в Порт-Артур.
И снова извозчик, приведенный Феклушей, повез инженер-механика по заснеженной набережной Екатерининского канала. Была она пустынна, тиха и не очень ярко освещена. Анастасов грустно смотрел на нее и вспоминал заплаканные глаза своей матери.
Таисия Петровна находилась в гостях у доктора Акинфиева, когда тот прочел вслух сообщение из вечерней «Биржевки» о разрыве дипломатических отношений с Японией. Сообщение было короткое, туманное и особенного впечатления на сидевших за чайным столом не произвело: уехал какой-то барон Курино.
— Что ж, скатертью дорога! Сам из породы макак, а фамилия куриная, — пошутил старик. — Не думаю все-таки я, чтобы японцы осмелились начать войну с нами. Нет, это народ не воинственный. На Дальнем Востоке, как мне рассказывали, они все больше в прачках да парикмахерах ходят.
— Ну и пусть, господь с ними. Должны же люди чем-нибудь себе хлеб зарабатывать, — отозвалась жена. — Стричь да стирать лучше, чем бряцать оружием.
Кадникова весело согласилась с ней, но когда шла домой, в ее голове возникли и перемешались друг с другом десятки вопросов, сводившихся, в сущности, к одному: «А если война все же вспыхнет… что тогда она, женщина-врач, должна делать?.. В чем ее долг перед своей родиной, перед народом?»
Дома она попробовала читать, но глаза только скользили по книжным строчкам, не улавливая смысла. Вспомнились разговоры с лейтенантом Сергеевым перед его отъездом на Дальний Восток.
— Сила людей, — сказал он, — в сопротивлении случайностям, которые мешают им жить, как им кажется правильным, нужным. А для этого следует с детства воспитывать в себе волю. Воля — это свойство характера, ищущего настоящего дела, настоящего места в жизни. Без этого человеку остается одно: смиренно, без сопротивления и ропота подчиняться неумолимой судьбе. Вы же идете сквозь жизнь отнюдь не пассивно.
Таисия Петровна вскинула на него опечаленные предстоящей разлукой глаза, но осталась безмолвной.
— Да, характер у вас волевой, — повторил он, целуя на прощание ее руку. — Вот и молчите вы сейчас умно и хорошо. Это тоже свойство души глубокой и искренной. Но если вы захотите, то мы еще встретимся, Тася.
В первый раз назвал он ее так дружески-просто и ласково, и это было для нее больше, чем все сказанное им при последнем свидании…
Двадцать седьмого января Кадникова явилась в Главное управление Красного Креста с просьбой послать ее в Порт-Артур вместе с отрядом сестер милосердия.
— Но можете ли вы завтра выехать? — спросил ее седой генерал в золотых очках.
— Хоть сегодня, — ответила Кадникова.
— Прекрасно, — одобрительно сказал генерал, просмотрев ее документы. — Завтра к пяти часам явитесь сюда с личными вещами. Весь отряд уже будет здесь. Отслужим напутственный молебен — и с богом!
Порт-артурский отряд сестер милосердия должен был выехать вечером с тем же экстренным поездом, на котором отправляли рабочих для ремонта тихоокеанских кораблей. На Знаменской площади у Николаевского вокзала стояли толпы провожающих. Вокзал и перроны были забиты людьми и багажом. Рослые жандармы едва справлялись, наводя порядок. Всюду слышались крики и брань, везде толкались и давили друг друга. Станционное начальство не знало, что делать.
Двадцать четыре сестры милосердия и сопровождавшие их начальствующие лица приехали в девяти каретах и застряли у Знаменской церкви. Проехать к вокзалу не было никакой возможности. Полицейский офицер, к которому обратились за содействием, любезно улыбался и беспомощно разводил руками:
— Не имею права кричать на людей. Патриотическая манифестация. С утра толкутся. Придется подождать. Сейчас конные городовые проездку будут делать.
На дебаркадер пробрались с отчаянным трудом как раз в ту минуту, когда брякнул первый звонок. Цепь жандармов, взявшись за руки, изо всех сил сдерживала толпу, стремившуюся на перрон.
Когда сестры милосердия показались на перроне, послышались крики:
— Покачать бы их следовало!
— Ура, сестрицы!
— В час добрый, сестрицы!
Наконец все как-то кончилось, все нашли свои вагоны и места, уложили вещи, поблагодарили провожавших, пожали им руки. Поезд отошел под прощальные крики сотен людей и приглушенные звуки военного духового оркестра.
Таисия Петровна чувствовала себя усталой и разбитой. Она взобралась на верхний диван и, лежа на нем, прислушивалась к равномерному грохоту вагонных колес. Каждый их поворот уносил ее все дальше и дальше от Петербурга, от всего того, что вчера еще было для нее жизнью, а сейчас становилось уже только воспоминанием.
Через распахнувшиеся занавески светила круглая зеленоватая луна, и в ее лучах купе казалось наполненным искрящейся пылью. Несмотря на то, что свечи погасли, в купе было светло.
Немного отдохнув, Таисия Петровна отодвинула занавеску, заглянула в вагонное стекло, прислушалась. Поезд замедлял ход. Подошел к станции и остановился. Но вокруг продолжалась кипучая жизнь с беспокойными шумами и звуками. Коротко и глухо вскрикивали маневрировавшие паровозы, гремели, толкая друг друга, передвигаемые ими вагоны. Изредка на паровозах открывали поддувала, из которых с натугой вырывался пар. С другой стороны вагона тоже шла своя жизнь. По рельсам двигались огромные тяжести, угадывавшиеся по дрожанию земли, по глухому, грозному стуку. Стояли долго. Когда поезд тронулся снова, Таисия Петровна утомленно закрыла глаза и скоро уснула.
Но в тех вагонах, где ехали рабочие, которые должны были срочно устранить все повреждения на военных судах, пострадавших от вероломной атаки японцев, спали немногие. Балтийцы, обуховцы и ижорцы вели между собою нескончаемые разговоры о войне, о ее причинах, о будущих судьбах России. Многие из них знали друг друга давно и не стеснялись говорить откровенно и прямо.
— Не пойдет у нас эта война, — говорил рабочий Обуховского завода оружейному мастеру Ижорского. — Сердца к ней у народа нет. Видали в Питере манифестации, когда царь про войну объявил? Кто их делал да «боже царя храни» пел? Чиновники, лавочники, студенты в мундирах. А простой народ где был?.. Не было его, простого народа, — ни мастеровых, ни мужиков. Рабочему люду от этой войны один прок: либо перст пополам, либо ноздря надвое.
— Правильно, — соглашался ижорец, — кашу-то царь с министрами заварил, а вот расхлебывать ее мы едем.
— Мне сдается, — сказал обуховец, — если мы эту дрянную кашу и расхлебаем, то, как говорится, кашку-то слопал, а чашку-то об пол. Для себя-то в другой посудине варить станем.
В соседнем отделении послышался взрыв хохота. Ижорец заглянул туда. На обеих продольных скамейках, тесно сжавшись, сидели рабочие. Втиснувшись между ними, на толстом березовом обрубке примостился чертежник, пожилой, лысый со лба брюнет с негромким, вкрадчивым голосом. Ему явно хотелось показать, что он разбирается в политике лучше рабочих.
— Государственную думу нам надо, — назидательно поучал он ласковым тенорком. — Ученые люди съедутся, поговорят да что-нибудь умное и надумают. Вот мы и перестанем из стороны в сторону метаться.
— Толкуй, толкуй. Не больно нам нужна твоя дума. Такие же господа лысые с козлиными бородками съедутся, как и ты. Где господа да наемные чиновники с царским жалованием, там мастеровому и мужику хорошего нечего ждать, — резко возразил слесарь Лифанов, отрезая себе кусок колбасы, лежавшей на столике.
Алексея Лифанова товарищи по заводу любили за его острый ум и правдивость, но еще больше за то, что видели в нем прекрасные черты русского человека, искренне болеющего за общее дело. Даже в спокойных, дружеских спорах Лифанов всегда называл себя «мы», а не «я». Чувствовалось, что они думает так: не только о себе, но обо всех, и это располагало к нему, внушало доверие. В открытом взгляде его, как и в словах, было что-то надежное, крепкое, честное, отчего все неясное и запутанное начинало казаться простым и понятным.
Лысый чертежник на мгновение опешил от язвительной его реплики, но тут же запальчиво крикнул:
— Спорить с доказательством надо, по-деловому, а ты на народных выборных, как пень безголовый, клепаешь. Кто ты, мастеровой или чурка с глазами?
— Нет, господин хороший, не чурка и не клепальщик, а слесарь и сварщик, — полушутливо отозвался Лифанов и, обведя веселым взглядом рабочих, дружески продолжал, обращаясь уже не к чертежнику, а ко всем: — В думе кто сидеть будет?.. Господа помещики, купчики да попы. Хотели бы они спать спокойно, да крестьянские блохи мешают. Мужику земля для трудов нужна, для устройства всей жизни народной, а господам — для плутней, чтобы эту самую землю в банке за рупь заложить да в свой кошель положить. У нас вон полгубернии пустой земли стоит, ткни в нее лопатой — сама сок пустит, да вот работать на ней не дают. Монастырская, казенная да помещичья!
Сбившиеся в тесный полукруг рабочие, внимательно следившие за спором, сочувственно и тревожно зашумели, выражая согласие с Лифановым.
— С землей везде горе. Это-то так, — со вздохом произнес ижорец, устало присаживаясь на корточки около нар. — Ну, а насчет думы ты все-таки зря толкуешь.
— Опять двадцать пять, — досадливо протянул Лифанов. — Мы, брат, не против думы, а против тех, кто в ней сидеть будет да заместо нас решать станет, как рабочему или крестьянину жить по правде… А правда-то у насс ними разная… Слыхал, может, в Питере был такой на все руки мастер Иван Васильевич Бабушкин?.. В юных летах мы с ним на Семянниковском заводе работали. Ну и зимой девятьсот второго пришлось встречаться… Так у него завсегда газета с собой была, «Искра» называлась. Вот где правда-то наша полностью пропечатана, не по-господски, а по-рабочему. Прочтет он, бывало, на тайной сходке статью, и ясно станет: каким людям веру давать, каких под зад пинком гнать.
— Это какой же Бабушкин? — оживляясь, спросил ижорец. — Которого в прошлом году арестовали?
— Он самый. Мудрый человек. Голова! А ты за хозяйского прихлебателя стоишь, — кивнул Лифанов в сторону чертежника.
— Смотри, мастеровой, доболтаешься! — сокрушенно, со скрытой угрозой покачал головой чертежник. — И откуда в тебе злость эта самая развелась?
— Ветром надуло на заводе, — отозвался насмешливо Лифанов. И, помолчав, добавил с суровыми нотками в голосе: — У твоих-то, которых ты в думу прочишь, руки-то будут белые, а наша работа черная. Цвет на цвет не выходит!
День проходил за днем. Поезд то набирал, то сбавлял скорость, уходя все дальше на восток. В Харбине стояли утомительно долго. Таисия Петровна нехотя набросила на себя пальто и вышла на платформу. Длинный зал первого класса был набит беженцами из Порт-Артура, ожидавшими поездов на Россию. Кадникова прислушивалась к разноголосому говору. Больше всего говорили о двадцать седьмом января. Все возмущались, что на рейдах не была выставлена надлежащая охрана, пары в котлах не были разведены, а минные сети спущены только на нескольких кораблях.
Какой-то подпоручик, сидя в буфете за столом и беспрерывно требуя водки, графинчик за графинчиком, с пафосом говорил, что героями во время внезапной атаки японцев на Тихоокеанскую эскадру оказались только «Варяг» и «Кореец», погибшие в порту Чемульпо.
— А что было в Порт-Артуре? — свирепо спрашивал подпоручик. — Безобразие, одно только безобразие!
Таисия Петровна отпила глоток из своего стакана и отставила его в сторону. Чай был холодный и невкусный. Просить у буфетчика свежего не захотелось. Она расплатилась и вышла на вокзальную площадь. Вокруг сквера, распластавшегося перед вокзалом, сидели торговцы — китайцы с бритыми черепами и длинными косами. Там и тут стояли китайские полицейские, тоже длиннокосые, в фуражках русского образца, с длинными бамбуковыми палками, которые они то и дело опускали на головы, плечи и спины своих соплеменников. Таисии Петровне стало грустно от этого зрелища. Она уже собиралась пойти назад, на платформу, когда услышала за спиной чей-то взволнованный, приглушенный уличным шумом голос:
— Видно, везде, как у нас… И кому это только надо — натравливать простой народ друг на друга?.. Цепных собак из людей делают. Срам!
Кадникова оглянулась. Около нее стоял широкоплечий, статный мужчина в замасленной одежде рабочего, с короткими густыми усами, прямым крупным носом и гневно прищуренными светлыми глазами, отливавшими синевой.
— Да, безрадостная картина, — откликнулась она невольно. — Кто палку взял, тот и капрал.
— Ну, палка-то тоже о двух концах, — засмеялся Лифанов. — Погуляет она когда-нибудь и по начальственным спинам. В иных странах, сказывали, уже бывало такое. Обида да горе всему человека научат.
Таисия Петровна посмотрела на мастерового в упор. Негромкий смех его прозвучал добродушно, но слова были жесткие, почти злые, и во взгляде холодным огнем горела угроза кому-то.
«А ведь я его где-то видела, — вспомнила Кадникова. — Очевидно, он едет с нами в одном из соседних вагонов».
Лицо мастерового понравилось ей, а смелая речь возбудила желание узнать его ближе, глубже. Перебрасываясь короткими фразами, они пошли вместе назад, к вокзалу, но Лифанов теперь больше спрашивал, чем отвечал, пытливо всматриваясь в нее своими большими, продолговатыми, проницательными глазами.
А над вокзалом и городом по ясному, голубому небу по-прежнему плыли рассыпчатые, мелкие облака; плыли легко и плавно, как лебединые стаи по озеру, и казалось — нет им конца.