Когда бы мы, старея год от году,
всю жизнь бок о бок прожили вдвоем,
я, верно, мог бы лгать тебе в угоду
о женском обаянии твоем.
Тебя я знал бы в платьицах из ситца,
в домашних туфлях,
будничной,
такой,
что не тревожит, не зовет, не снится,
привыкнув жить у сердца,
под рукой.
Я, верно, посчитал бы невозможным,
что здесь,
в краю глухих, полярных зим,
в распадках горных, в сумраке таежном
ты станешь
красным солнышком моим.
До боли обмораживая руки,
порой до слез тоскуя по огню,
в сухих глазах, поблекших от разлуки,
одну тебя годами я храню.
И ты, совсем живая, близко-близко,
все ласковей, все ярче, все живей,
идешь ко мне
с тревогой материнской
в изломе тонких девичьих бровей.
Еще пурга во мгле заносит крышу
и, как вчера, на небе зорьки нет,
а я уже спросонок будто слышу:
«Хороший мой. Проснись.
Уже рассвет...»
Ты шла со мной по горным перевалам,
по льдинкам рек, с привала на привал.
Вела меня,
когда я шел усталым,
и грела грудь,
когда я замерзал.
А по ночам, жалея за усталость,
склонясь над изголовьем, как сестра,
одним дыханьем губ моих касалась
и сторожила сон мой до утра.
Чтоб знала ты:
в полярный холод лютый,
в душе сбирая горсть последних сил,
я без тебя —
не прожил ни минуты,
я без тебя —
ни шагу не ступил.
Пусть старый твой портрет в снегах
потерян,
пусть не входить мне в комнатку твою,
пусть ты другого любишь,—
я не верю,
я никому тебя не отдаю.
И пусть их,
как назло, бушуют зимы,—
мне кажется, я все переживу,
покуда ты в глазах неугасима
и так близка мне в снах и наяву.