Сборник «Путем зерна» (1920)

Путем зерна

Проходит сеятель по ровным бороздам.

Отец его и дед по тем же шли путям.

Сверкает золотом в его руке зерно,

Но в землю черную оно упасть должно.

И там, где червь слепой прокладывает ход,

Оно в заветный срок умрет и прорастет.

Так и душа моя идет путем зерна:

Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,

Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год,—

Затем, что мудрость нам единая дана:

Всему живущему идти путем зерна.

23 декабря 1917

Слезы Рахили

Мир земле вечерней и грешной!

Блещут лужи, перила, стекла.

Под дождем я иду неспешно,

Мокры плечи, и шляпа промокла.

Нынче все мы стали бездомны,

Словно вечно бродяги мы были,

И поет нам дождь неуемный

Про древние слезы Рахили.

Пусть потомки с гордой любовью

Про дедов легенды сложат —

В нашем сердце грехом и кровью

Каждый день отмечен и прожит.

Горе нам, что по воле Божьей

В страшный час сей мир посетили!

На щеках у старухи прохожей —

Горючие слезы Рахили.

Не приму ни чести, ни славы,

Если вот, на прошлой неделе,

Ей прислали клочок кровавый

Заскорузлой солдатской шинели.

Ах, под нашей тяжелой ношей

Сколько б песен мы не сложили —

Лишь один есть припев хороший:

Неутешные слезы Рахили!

5–30 октября 1916

Ручей

Взгляни, как солнце обольщает

Пересыхающий ручей

Полдневной прелестью своей, —

А он рокочет и вздыхает

И на бегу оскудевает

Средь обнажившихся камней.

Под вечер путник молодой

Приходит, песню напевая;

Свой посох на песок слагая,

Он воду черпает рукой

И пьет — в струе, уже ночной,

Своей судьбы не узнавая.

Лето 1908 Гиреево

30 января 1916

* * *

Сладко после дождя теплая пахнет ночь.

Быстро месяц бежит в прорезях белых туч.

Где-то в сырой траве часто кричит дергач.

Вот к лукавым губам губы впервые льнут.

Вот, коснувшись тебя, руки мои дрожат…

Минуло с той поры только шестнадцать лет.

8 января 1918

Брента

Адриатические волны!

О, Брента!..

«Евгений Онегин»

Брента, рыжая речонка!

Сколько раз тебя воспели,

Сколько раз к тебе летели

Вдохновенные мечты —

Лишь за то, что имя звонко,

Брента, рыжая речонка,

Лживый образ красоты!

Я и сам спешил когда-то

Заглянуть в твои отливы,

Окрыленный и счастливый

Вдохновением любви.

Но горька была расплата.

Брента, я взглянул когда-то

В струи мутные твои.

С той поры люблю я, Брента,

Одинокие скитанья,

Частого дождя кропанье

Да на согнутых плечах

Плащ из мокрого брезента.

С той поры люблю я, Брента,

Прозу в жизни и в стихах.

Весна 1920, Москва

1921, Петербург

17 мая 1923, Saarow

Мельница

Мельница забытая

В стороне глухой.

К ней обоз не тянется,

И дорога к мельнице

Заросла травой.

Не плеснется рыбица

В голубой реке.

По скрипучей лесенке

Сходит мельник старенький

В красном колпаке.

Постоит, послушает —

И грозит перстом

Вдаль, где дым из-за лесу

Завился веревочкой

Над людским жильем.

Постоит, послушает —

И пойдет назад:

По скрипучей лесенке,

Поглядеть, как праздные

Жернова лежат.

Потрудились камушки

Для хлебов да каш.

Сколько было ссыпано,

Сколько было смолото,

А теперь шабаш!

А теперь у мельника

Лес да тишина,

Да под вечер трубочка,

Да хмельная чарочка,

Да в окне луна.

Весна 1920, Москва

13 марта 1923, Saarow

Акробат

Надпись к силуэту

От крыши до крыши протянут канат.

Легко и спокойно идет акробат.

В руках его — палка, он весь — как весы,

А зрители снизу задрали носы.

Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» —

И каждый чего-то взволнованно ждет.

Направо — старушка глядит из окна,

Налево — гуляка с бокалом вина.

Но небо прозрачно, и прочен канат.

Легко и спокойно идет акробат.

А если, сорвавшись, фигляр упадет

И, охнув, закрестится лживый народ, —

Поэт, проходи с безучастным лицом:

Ты сам не таким ли живешь ремеслом?

1913,1921

* * *

Обо всем в одних стихах не скажешь.

Жизнь идет волшебным, тайным чередом,

Точно длинный шарф кому-то вяжешь,

Точно ждешь кого-то, не грустя о нем.

Нижутся задумчивые петли,

На крючок посмотришь — все желтеет кость,

И не знаешь, он придет ли, нет ли,

И какой он будет, долгожданный гость.

Утром ли он постучит в окошко

Иль стопой неслышной подойдет из тьмы

И с улыбкой, страшною немножко,

Все распустит разом, что связали мы.

14 декабря 1915

* * *

Со слабых век сгоняя смутный сон,

Живу весь день, тревожим и волнуем,

И каждый вечер падаю, сражен

Усталости последним поцелуем.

Но и во сне душе покоя нет:

Ей снится явь, тревожная, земная,

И собственный сквозь сон я слышу бред,

Дневную жизнь с трудом припоминая.

30 августа 1914

* * *

В заботах каждого дня

Живу, — а душа под спудом

Каким-то пламенным чудом

Живет помимо меня.

И часто, спеша к трамваю

Иль над книгой лицо склоня,

Вдруг слышу ропот огня —

И глаза закрываю.

14 декабря 1916 — 7 января 1917

Про себя

1

Нет, есть во мне прекрасное, но стыдно

Его назвать перед самим собой,

Перед людьми ж — подавно: с их обидной

Душа не примирится похвалой.

И вот — живу, чудесный образ мой

Скрыв под личиной низкой и ехидной…

Взгляни, мой друг: по травке золотой

Ползет паук с отметкой крестовидной,

Пред ним ребенок спрячется за мать,

И ты сама спешишь его согнать

Рукой брезгливой с шейки розоватой.

И он бежит от гнева твоего,

Стыдясь себя, не ведая того,

Что значит знак его спины мохнатой.

30 ноября 1918

2

Нет, ты не прав, я не собой пленен.

Что доброго в наемнике усталом?

Своим чудесным, божеским началом,

Смотря в себя, я сладко потрясен.

Когда в стихах, в отображенье малом

Мне подлинный мой образ обнажен, —

Все кажется, что я стою, склонен,

В вечерний час над водяным зерцалом.

И, чтоб мою к себе приблизить высь,

Гляжу я в глубь, где звезды занялись.

Упав туда, спокойно угасает

Нечистый взор моих земных очей,

Но пламенно оттуда проступает

Венок из звезд над головой моей.

17 января 1919

Сны

Так! наконец-то мы в своих владеньях!

Одежду — на пол, тело — на кровать.

Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях

Томиться и страдать!

Дорогой снов, мучительных и смутных,

Бреди, бреди, несовершенный дух.

О, как еще ты в проблесках минутных

И слеп, и глух!

Еще томясь в моем бессильном теле,

Сквозь грубый слой земного бытия

Учись дышать и жить в ином пределе,

Где ты — не я;

Где, отрешен от помысла земного,

Свободен ты… Когда ж в тоске проснусь,

Соединимся мы с тобою снова

В нерадостный союз.

День изо дня, в миг пробужденья трудный,

Припоминаю я твой вещий сон,

Смотрю в окно и вижу серый, скудный

Мой небосклон,

Все тот же двор, и мглистый, и суровый,

И голубей, танцующих на нем…

Лишь явно мне, что некий отсвет новый

Лежит на всем.

17 декабря 1917

* * *

О, если б в этот час желанного покоя

Закрыть глаза, вздохнуть и умереть!

Ты плакала бы, маленькая Хлоя,

И на меня боялась бы смотреть.

А я три долгих дня лежал бы на столе,

Таинственный, спокойный, сокровенный,

Как золотой ковчег запечатленный,

Вмещающий всю мудрость о земле.

Сойдясь, мои друзья (невелико число их!)

О тайнах тайн вели бы разговор.

Не внемля им, на розах, на левкоях

Растерянный ты нежила бы взор.

Так. Резвая — ты мудрости не ценишь.

И пусть! Зато сквозь смерть услышу, друг живой,

Как на груди моей ты робко переменишь

Мешок со льдом заботливой рукой.

12 марта — 18 декабря 1915

* * *

Милые девушки, верьте или не верьте:

Сердце мое поет только вас и весну.

Но вот уж давно меня клонит к смерти,

Как вас под вечер клонит ко сну.

Положивши голову на розовый локоть,

Дремлете вы, — а там — соловей

До зари не устанет щелкать и цокать

О безвыходном трепете жизни своей.

Я бессонно брожу по земле меж вами,

Я незримо горю на сладком огне,

Я сладчайшими вам расскажу словами

Про всё, что уж начало сниться мне.

1912, 5 августа 1916

Швея

Ночью и днем надо мною упорно,

Гулко стрекочет швея на машинке.

К двери привешена в рамочке черной

Надпись короткая: «Шью по картинке».

Слушая стук над моим изголовьем,

Друг мои, как часто гадал я без цели:

Клонишь ты лик свой над трауром вдовьим

Иль над матроской из белой фланели?

Вот, я слабею, я меркну, сгораю,

Но застучишь ты — и в то же мгновенье,

Мнится, я к милой земле приникаю,

Слушаю жизни родное биенье —

Друг неизвестный! Когда пронесутся

Мимо души все былые обиды,

Мертвого слуха не так ли коснутся

Взмахи кадила, слова панихиды?

3 марта — 30 декабря 1917

На ходу

Метель, метель… В перчатке — как чужая

Застывшая рука.

Не странно ль жить, почти что осязая,

Как ты близка?

И все-таки бреду домой с покупкой,

И все-таки живу.

Как прочно всё! Нет, он совсем не хрупкий,

Сон наяву!

Еще томят земные расстоянья,

Еще болит рука,

Но всё ясней, уверенней сознанье,

Что ты близка.

7 февраля 1916

Утро

Нет, больше не могу смотреть я

Туда, в окно!

О, это горькое предсмертье, —

К чему оно?

Во всем одно звучит: «Разлуке

Ты обречен!»

Как нежно в нашем переулке

Желтеет клен!

Ни голоса вокруг, ни стука,

Все та же даль…

А все-таки порою жутко,

Порою жаль.

16 ноября 1916

В Петровском парке

Висел он, не качаясь,

На узком ремешке.

Свалившаяся шляпа

Лежала на песке.

В ладонь впивались ногти

На стиснутой руке.

А солнце восходило,

Стремя к полудню бег,

И, перед этим солнцем

Не опуская век,

Был высоко приподнят

На воздух человек.

И зорко, зорко, зорко

Смотрел он на восток.

Внизу столпились люди

В притихнувший кружок.

И был почти невидим

Тот узкий ремешок.

27 ноября 1916

Смоленский рынок

Смоленский рынок

Перехожу.

Полет снежинок

Слежу, слежу.

При свете дня

Желтеют свечи;

Всё те же встречи

Гнетут меня.

Всё к той же чаше

Припал — и пью…

Соседки наши

Несут кутью.

У церкви — синий

Раскрытый гроб,

Ложится иней

На мертвый лоб…

О, лёт снежинок,

Остановись!

Преобразись,

Смоленский рынок!

12–13 декабря 1916

По бульварам

В темноте, задыхаясь под шубой, иду,

Как больная рыба по дну морскому.

Трамвай зашипел и бросил звезду

В черное зеркало оттепели.

Раскрываю запекшийся рот,

Жадно ловлю отсыревший воздух, —

А за мной от самых Никитских ворот

Увязался маленький призрак девочки.

25 марта — 17 апреля 1918

У моря

А мне и волн морских прибой,

Влача каменья,

Поет летейскою струей,

Без утешенья.

Безветрие, покой и лень.

Но в ясном свете

Откуда же ложится тень

На руки эти?

Не ты ль еще томишь, не ты ль,

Глухое тело?

Вон — белая вскрутилась пыль

И пролетела.

Взбирается на холм крутой

Овечье стадо…

А мне айдесская сквозь зной

Сквозит прохлада.

Июль 1917, Коктебель — 8 декабря 1917, Москва

Эпизод

…Это было

В одно из утр, унылых, зимних, вьюжных,—

В одно из утр пятнадцатого года.

Изнемогая в той истоме тусклой,

Которая тогда меня томила,

Я в комнате своей сидел один. Во мне,

От плеч и головы, к рукам, к ногам,

Какое-то неясное струенье

Бежало трепетно и непрерывно —

И, выбежав из пальцев, длилось дальше,

Уж вне меня. Я сознавал, что нужно

Остановить его, сдержать в себе, — но воля

Меня покинула… Бессмысленно смотрел я

На полку книг, на желтые обои,

На маску Пушкина, закрывшую глаза.

Все цепенело в рыжем свете утра.

За окнами кричали дети. Громыхали

Салазки по горе, но эти звуки

Неслись во мне как будто бы сквозь толщу

Глубоких вод…

В пучину погружаясь, водолаз

Так слышит беготню на палубе и крики

Матросов.

И вдруг — как бы толчок, — но мягкий, осторожный,—

И все опять мне прояснилось, только

В перемещенном виде. Так бывает,

Когда веслом мы сталкиваем лодку

С песка прибрежного; еще нога

Под крепким днищем ясно слышит землю.

И близким кажется зеленый берег

И кучи дров на нем; но вот качнуло нас—

И берег отступает; стала меньше

Та рощица, где мы сейчас бродили;

За рощей встал дымок; а вот — поверх деревьев

Уже видна поляна, и на ней

Краснеет баня.

Самого себя

Увидел я в тот миг, как этот берег;

Увидел вдруг со стороны, как если б

Смотреть немного сверху, слева. Я сидел,

Закинув ногу на ногу, глубоко

Уйдя в диван, с потухшей папиросой

Меж пальцами, совсем худой и бледный.

Глаза открыты были, но какое

В них было выраженье — я не видел.

Того меня, который предо мною

Сидел, — не ощущал я вовсе. Но другому,

Смотревшему как бы бесплотным взором,

Так было хорошо, легко, спокойно.

И человек, сидящий на диване,

Казался мне простым, давнишним другом,

Измученным годами путешествий.

Как будто бы ко мне зашел он в гости,

И, замолчав среди беседы мирной,

Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер.

Лицо разгладилось, и горькая улыбка

С него сошла.

Так видел я себя недолго: вероятно,

И четверти положенного круга

Секундная не обежала стрелка.

И как пред тем не по своей я воле

Покинул эту оболочку — так же

В нее и возвратился вновь. Но только

Свершилось это тягостно, с усильем,

Которое мне вспомнить неприятно.

Мне было трудно, тесно, как змее,

Которую заставили бы снова

Вместиться в сброшенную кожу…

Снова

Увидел я перед собою книги,

Услышал голоса. Мне было трудно

Вновь ощущать все тело, руки, ноги…

Так, весла бросив и сойдя на берег,

Мы чувствуем себя вдруг тяжелее.

Струилось вновь во мне изнеможенье,

Как бы от долгой гребли, — а в ушах

Гудел неясный шум, как пленный отзвук

Озерного или морского ветра.

25–28 января 1918

Вариация

Вновь эти плечи, эти руки

Погреть я вышел на балкон.

Сижу, — но все земные звуки —

Как бы во сне или сквозь сон.

И вдруг, изнеможенья полный,

Плыву: куда — не знаю сам,

Но мир мой ширится, как волны,

По разбежавшимся кругам.

Продлись, ласкательное чудо!

Я во второй вступаю круг

И слушаю, уже оттуда,

Моей качалки мерный стук.

Август 1919 Москва

Золото

Иди, вот уже золото кладем в уста твои,

Уже мак и мед кладем тебе в руки. Salve aeternum.

Красинский

В рот — золото, а в руки — мак и мед;

Последние дары твоих земных забот.

Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен:

Хочу в земле вкусить утробный сон,

Хочу весенним злаком прорасти,

Кружась по древнему по звездному пути.

В могильном сумраке истлеют мак и мед,

Провалится монета в темный рот…

Но через много, много темных лет

Пришлец неведомый отроет мой скелет,

И в черном черепе, что заступом разбит,

Тяжелая монета загремит —

И золото сверкнет среди костей,

Как солнце малое, как след души моей.

7 января 1917

Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете.

Я весь — как взмах неощутимых крыл,

Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,

Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлук!

Услышь, я здесь. Касаются меня

Твои живые, трепетные руки,

Простертые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,

Глаза. Еще одно усилье для меня —

И на концах дрожащих пальцев, тайно,

Быть может, вспыхну кисточкой огня.

20 декабря 1917 — 3 января 1918

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась

В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро

Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру

Восьмого дня она очнулась. Люди

Повыползли из каменных подвалов

На улицы. Так, переждав ненастье,

На задний двор, к широкой луже, крысы

Опасливой выходят вереницей

И прочь бегут, когда вблизи на камень

Последняя спадает с крыши капля…

К полудню стали собираться кучки.

Глазели на пробоины в домах,

На сбитые верхушки башен; молча

Толпились у дымящихся развалин

И на стенах следы скользнувших пуль

Считали. Длинные хвосты тянулись

У лавок. Проволок обрывки висли

Над улицами. Битое стекло

Хрустело под ногами. Желтым оком

Ноябрьское негреющее солнце

Смотрело вниз, на постаревших женщин

И на мужчин небритых. И не кровью,

Но горькой желчью пахло это утро.

А между тем уж из конца в конец,

От Пресненской заставы до Рогожской

И с Балчуга в Лефортово, брели,

Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать

Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?

Иные узелки несли под мышкой

С убогой снедью: так в былые годы

На кладбище москвич благочестивый

Ходил на Пасхе — красное яичко

Съесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.

Узнал, что живы, целы, дети дома,—

Чего ж еще хотеть? Побрел домой.

По переулкам ветер, гость залетный,

Гонял сухую пыль, окурки, стружки.

Домов за пять от дома моего,

Сквозь мутное окошко, по привычке

Я заглянул в подвал, где мой знакомый

Живет столяр. Необычайным делом

Он занят был. На верстаке, вверх дном,

Лежал продолговатый, узкий ящик

С покатыми боками. Толстой кистью

Водил столяр по ящику, и доски

Под кистью багровели. Мой приятель

Заканчивал работу: красный гроб.

Я постучал в окно. Он обернулся.

И, шляпу сняв, я поклонился низко

Петру Иванычу, его работе, гробу,

И всей земле, и небу, что в стекле

Лазурью отражалось. И столяр

Мне тоже покивал, пожал плечами

И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины

С плетеной дверцей, суетились дети,

Крича, толкаясь и тесня друг друга.

Сквозь редкие, поломанные прутья

Виднелись перья белые. Но вот —

Протяжно заскрипев, открылась дверца,

И пара голубей, плеща крылами,

Взвилась и закружилась: выше, выше,

Над тихою Плющихой, над рекой…

То падая, то подымаясь, птицы

Ныряли, точно белые ладьи

В дали морской. Вослед им дети

Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,

Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,

Присел на камень, растопырил руки,

И вверх смотрел, и тихо улыбался.

Но, заглянув ему в глаза, я понял,

Что улыбается он самому себе,

Той непостижной мысли, что родится

Под выпуклым, еще безбровым лбом,

И слушает в себе биенье сердца,

Движенье соков, рост… Среди Москвы,

Страдающей, растерзанной и падшей,—

Как идол маленький, сидел он, равнодушный,

С бессмысленной, священною улыбкой.

И мальчику я поклонился тоже.

Дома

Я выпил чаю, разобрал бумаги,

Что на столе скопились за неделю,

И сел работать. Но, впервые в жизни,

Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»

В тот день моей не утолили жажды.

20 мая — 1 июня 1918

Полдень

Как на бульваре тихо, ясно, сонно!

Подхвачен ветром, побежал песок

И на траву плеснул сыпучим гребнем…

Теперь мне любо приходить сюда

И долго так сидеть, полузабывшись.

Мне нравится, почти не глядя, слушать

То смех, то плач детей, то по дорожке

За обручем их бег отчетливый. Прекрасно!

Вот шум, такой же вечный и правдивый,

Как шум дождя, прибоя или ветра.

Никто меня не знает. Здесь я просто

Прохожий, обыватель, «господин»

В коричневом пальто и круглой шляпе,

Ничем не замечательный. Вот рядом

Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик

С ведерком и совочком примостился

У самых ног моих. Насупив брови,

Он возится в песке, и я таким огромным

Кажусь себе от этого соседства,

Что вспоминаю,

Как сам я сиживал у львиного столпа

В Венеции. Над этой жизнью малой,

Над головой в картузике зеленом,

Я возвышаюсь, как тяжелый камень,

Многовековый, переживший много,

Людей и царств, предательств и геройств.

А мальчик деловито наполняет

Ведерышко песком и, опрокинув, сыплет

Мне на ноги, на башмаки… Прекрасно!

И с легким сердцем я припоминаю,

Как жарок был венецианский полдень,

Как надо мною реял недвижимо

Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,

А надо львом, крутясь и розовея,

Бежало облачко. А выше, выше —

Темногустая синь, и в ней катились

Незримые, но пламенные звезды.

Сейчас они пылают над бульваром,

Над мальчиком и надо мной. Безумно

Лучи их борются с лучами солнца…

Ветер

Все шелестит песчаными волнами

Листает книгу барышни. И всё, что слышу,

Преображенное каким-то чудом,

Так полновесно западает в сердце,

Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,

И я смотрю как бы обратным взором

В себя.

И так пленительна души живая влага,

Что, как Нарцисс, я с берега земного

Срываюсь и лечу туда, где я один,

В моем родном, первоначальном мире,

Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —

И обретенным вновь… И еле внятно

Мне слышен голос барышни: «Простите,

Который час?»

19 апреля — 1 мая 1918

Встреча

В час утренний у Santa Margherita

Я повстречал ее. Она стояла

На мостике, спиной к перилам. Пальцы

На сером камне, точно лепестки,

Легко лежали. Сжатые колени

Под белым платьем проступали слабо…

Она ждала. Кого? В шестнадцать лет

Кто грезится прекрасной англичанке

В Венеции? Не знаю — и не должно

Мне знать того. Не для пустых догадок

Ту девушку припомнил я сегодня.

Она стояла, залитая солнцем,

Но мягкие поля панамской шляпы

Касались плеч приподнятых — и тенью

Прохладною лицо покрыли. Синий

И чистый взор лился оттуда, словно

Те воды свежие, что пробегают

По каменному ложу горной речки,

Певучие и быстрые… Тогда-то

Увидел я тот взор невыразимый,

Который нам, поэтам, суждено

Увидеть раз и после помнить вечно.

На миг один является пред нами

Он на земле, божественно вселяясь

В случайные лазурные глаза.

Но плещут в нем те пламенные бури,

Но вьются в нем те голубые вихри,

Которые потом звучали мне

В сиянье солнца, в плеске черных гондол,

В тени летучей голубя и в красной

Струе вина.

И поздним вечером, когда я шел

К себе домой, о том же мне шептали

Певучие шаги венецианок,

И собственный мой шаг казался звонче,

Стремительней и легче. Ах, куда,

Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце,

Когда тяжелый ключ с пружинным звоном

Я повернул в замке? И отчего,

Переступив порог сеней холодных,

Я в темноте у каменной цистерны

Стоял так долго? Ощупью взбираясь

По лестнице, влюбленностью назвал я

Свое волненье. Но теперь я знаю,

Что крепкого вина в тот день вкусил —

И чувствовал еще в своих устах

Его минутный вкус. А вечный хмель

Пришел потом.

13 мая 1918

Обезьяна

Была жара. Леса горели. Нудно

Тянулось время. На соседней даче

Кричал петух. Я вышел за калитку.

Там, прислонясь к забору, на скамейке

Дремал бродячий серб, худой и черный.

Серебряный тяжелый крест висел

На груди полуголой. Капли пота

По ней катились. Выше, на заборе,

Сидела обезьяна в красной юбке

И пыльные листы сирени

Жевала жадно. Кожаный ошейник,

Оттянутый назад тяжелой цепью,

Давил ей горло. Серб, меня заслышав,

Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я

Воды ему. Но, чуть пригубив,—

Не холодна ли, — блюдце на скамейку

Поставил он, и тотчас обезьяна,

Макая пальцы в воду, ухватила

Двумя руками блюдце.

Она пила, на четвереньках стоя,

Локтями опираясь на скамью.

Досок почти касался подбородок,

Над теменем лысеющим спина

Высоко выгибалась. Так, должно быть,

Стоял когда-то Дарий, припадая

К дорожной луже, в день, когда бежал он

Пред мощною фалангой Александра.

Всю воду выпив, обезьяна блюдце

Долой смахнула со скамьи, привстала

И — этот миг забуду ли когда? —

Мне черную, мозолистую руку,

Еще прохладную от влаги, протянула…

Я руки жал красавицам, поэтам,

Вождям народа — ни одна рука

Такого благородства очертаний

Не заключала! Ни одна рука

Моей руки так братски не коснулась!

И, видит бог, никто в мои глаза

Не заглянул так мудро и глубоко,

Воистину — до дна души моей.

Глубокой древности сладчайшие преданья

Тот нищий зверь мне в сердце оживил,

И в этот миг мне жизнь явилась полной,

И мнилось — хор светил и волн морских,

Ветров и сфер мне музыкой органной

Ворвался в уши, загремел, как прежде,

В иные, незапамятные дни.

И серб ушел, постукивая в бубен.

Присев ему на левое плечо,

Покачивалась мерно обезьяна,

Как на слоне индийский магараджа.

Огромное малиновое солнце,

Лишенное лучей,

В опаловом дыму висело. Изливался

Безгромный зной на чахлую пшеницу.

В тот день была объявлена война.

7 июня 1918,

20 февраля 1919

Дом

Здесь домик был. Недавно разобрали

Верх на дрова. Лишь каменного низа

Остался грубый остов. Отдыхать

Сюда по вечерам хожу я часто. Небо

И дворика зеленые деревья

Так молодо встают из-за развалин,

И ясно так рисуются пролеты

Широких окон. Рухнувшая балка

Похожа на колонну. Затхлый холод

Идет от груды мусора и щебня,

Засыпавшего комнаты, где прежде

Гнездились люди…

Где ссорились, мирились, где в чулке

Замызганные деньги припасались

Про черный день; где в духоте и мраке

Супруги обнимались; где потели

В жару больные; где рождались люди

И умирали скрытно, — всё теперь

Прохожему открыто. О, блажен,

Чья вольная нога ступает бодро

На этот прах, чей посох равнодушный

В покинутые стены ударяет!

Чертоги ли великого Рамсеса,

Поденщика ль безвестного лачуга —

Для странника равны они: всё той же

Он песенкою времени утешен;

Ряды ль колонн торжественных иль дыры

Дверей вчерашних — путника всё так же

Из пустоты одной ведут в другую

Такую же…

Вот лестница с узором

Поломанных перил уходит в небо,

И, обрываясь, верхняя площадка

Мне кажется трибуною высокой.

Но нет на ней оратора. А в небе

Уже горит вечерняя звезда,

Водительница гордого раздумья.

Да, хорошо ты, время. Хорошо

Вдохнуть от твоего ужасного простора.

К чему таиться? Сердце человечье

Играет, как проснувшийся младенец,

Когда война, иль мор, или мятеж

Вдруг налетят и землю сотрясают;

Тут разверзаются, как небо, времена —

И человек душой неутолимой

Бросается в желанную пучину.

Как птица в воздухе, как рыба в океане,

Как скользкий червь в сырых пластах земли,

Как саламандра в пламени — так человек

Во времени. Кочевник полудикий,

По смене лун, по очеркам созвездий

Уже он силится измерить эту бездну

И в письменах неопытных заносит

События, как острова на карте…

Но сын отца сменяет. Грады, царства,

Законы, истины — преходят. Человеку

Ломать и строить — равная услада:

Он изобрел историю — он счастлив!

И с ужасом и с тайным сладострастьем

Следит безумец, как между минувшим

И будущим, подобно ясной влаге,

Сквозь пальцы уходящей, — непрерывно

Жизнь утекает. И трепещет сердце,

Как легкий флаг на мачте корабельной,

Между воспоминаньем и надеждой —

Сей памятью о будущем…

Но вот —

Шуршат шаги. Горбатая старуха

С большим кулем. Морщинистой рукой

Она со стен сдирает паклю, дранки

Выдергивает. Молча подхожу

И помогаю ей, и мы в согласье добром

Работаем для времени. Темнеет,

Из-за стены встает зеленый месяц,

И слабый свет его, как струйка, льется

По кафелям обрушившейся печи.

2 июля 1919, 1920

Стансы

Уж волосы седые на висках

Я прядью черной прикрываю,

И замирает сердце, как в тисках,

От лишнего стакана чаю.

Уж тяжелы мне долгие труды,

И не таят очарованья

Ни знаний слишком пряные плоды,

Ни женщин душные лобзанья.

С холодностью взираю я теперь

На скуку славы предстоящей…

Зато слова: цветок, ребенок, зверь —

Приходят на уста всё чаще.

Рассеянно я слушаю порой

Поэтов праздные бряцанья,

Но душу полнит сладкой полнотой

Зерна немое прорастанье.

24–25 октября 1918

Анюте

На спичечной коробке —

Смотри-ка — славный вид:

Кораблик трехмачтовый

Не двигаясь бежит.

Не разглядишь, а верно —

Команда есть на нем,

И в тесном трюме, в бочках,

Изюм, корица, ром.

И есть на нем, конечно,

Отважный капитан,

Который видел много

Непостижимых стран.

И верно — есть матросик,

Что мастер песни петь

И любит ночью звездной

На небеса глядеть.

И я, в руке Господней,

Здесь, на Его земле, —

Точь-в-точь как тот матросик

На этом корабле.

Вот и сейчас, быть может,

В каюте кормовой

В окошечко глядит он

И видит — нас с тобой.

25 января 1918

* * *

И весело, и тяжело

Нести дряхлеющее тело.

Что буйствовало и цвело,

Теперь набухло и дозрело.

И кровь по жилам не спешит,

И руки повисают сами.

Так яблонь осенью стоит,

Отягощенная плодами,

И не постигнуть юным вам

Всей нежности неодолимой,

С какою хочется ветвям

Коснуться вновь земли родимой.

23 ноября 1922,

27 марта 1923

Saarow

Без слов

Ты показала мне без слов,

Как вышел хорошо и чисто

Тобою проведенный шов

По краю белого батиста.

А я подумал: жизнь моя,

Как нить, за Божьими перстами

По легкой ткани бытия

Бежит такими же стежками.

То виден, то сокрыт стежок,

То в жизнь, то в смерть перебегая…

И, улыбаясь, твой платок

Перевернул я, дорогая.

5–7 апреля 1918

Хлебы

Слепящий свет сегодня в кухне нашей.

В переднике, осыпана мукой,

Всех Сандрильон и всех Миньон ты краше

Бесхитростной красой.

Вокруг тебя, заботливы и зримы,

С вязанкой дров, с кувшином молока,

Роняя перья крыл, хлопочут херувимы…

Сквозь облака

Прорвался свет, и по кастрюлям медным

Пучками стрел бьют желтые лучи.

При свете дня подобен розам бледным

Огонь в печи.

И, эти струи будущего хлеба

Сливая в звонкий глиняный сосуд,

Клянется ангел нам, что истинны, как небо,

Земля, любовь и труд.

26 февраля — 11 апреля 1918

Авиатору

Над полями, лесами, болотами,

Над извивами северных рек

Ты проносишься плавными взлетами,

Небожитель — герой — человек.

Напрягаются крылья, как парусы,

На руле костенеет рука,

А кругом — взгроможденные ярусы:

Облака — облака — облака.

И, смотря на тебя недоверчиво,

Я качаю слегка головой:

Выше, выше спирали очерчивай,

Но припомни — подумай — постой.

Что тебе до надоблачной ясности?

На земной, материнской груди

Отдохни от высот и опасностей,—

Упади — упади — упади!

Ах, сорвись, и большими зигзагами

Упади, раздробивши хребет,—

Где трибуны расцвечены флагами,

Где народ — и оркестр — и буфет…

30 марта 1914

Газетчик

«Вечерние известия!..»

Ори, ласкай мне слух,

Пронырливая бестия,

Вечерних улиц дух.

Весенняя распутица

Ведет меня во тьму,

А он юлит и крутится,

И все равно ему —

Геройство иль бесчестие,

Позор иль торжество:

Вечерние известия —

И больше ничего.

Шагает демон маленький,

Как некий исполин,

Расхлябанною валенной

Над безднами судьбин.

Но в самом безразличии,

В бездушье торгаша —

Какой соблазн величия

Пьет жадная душа!

16 января — 7 февраля 1919

Уединение

Заветные часы уединенья!

Ваш каждый миг лелею, как зерно;

Во тьме души да прорастет оно

Таинственным побегом вдохновенья.

В былые дни страданье и вино

Воспламеняли сердце. Ты одно

Живишь меня теперь — уединенье.

С мечтою — жизнь, с молчаньем — песнопенье

Связало ты, как прочное звено.

Незыблемо с тобой сопряжено

Судьбы моей грядущее решенье.

И если мне погибнуть суждено —

Про моряка, упавшего на дно,

Ты песенку мне спой — уединенье!

6–7 июня 1915

* * *

Как выскажу моим косноязычьем

Всю боль, весь яд?

Язык мой стал звериным или птичьим,

Уста молчат.

И ничего не нужно мне на свете,

И стыдно мне,

Что суждены мне вечно пытки эти

В его огне;

Что даже смертью, гордой, своевольной,

Не вырвусь я;

Что и она — такой же, хоть окольный,

Путь бытия.

31 марта 1921

Петербург

Рыбак

ПЕСНЯ

Я наживляю мой крючок

Трепещущей звездой.

Луна — мой белый поплавок

Над черною водой.

Сижу, старик, у вечных вод

И тихо так пою,

И солнце каждый день клюет

На удочку мою.

А я веду его, веду

Весь день по небу, но —

Под вечер, заглотав звезду,

Срывается оно.

И скоро звезд моих запас

Истрачу я, рыбак.

Эй, берегитесь! В этот час

Охватит землю мрак.

17 января 1919

Воспоминание

Здесь, у этого колодца,

Поднесла ты мне две розы.

Я боялся страсти томной —

Алых роз твоих не принял.

Я сказал: «Прости, Алина,

Мне к лицу венок из лавров

Да серебряные розы

Размышлений и мечтаний».

Больше нет Алины милой,

Пересох давно колодец,

Я ж лелею одиноко

Голубую розу — старость.

Скоро в домик мой сойдутся

Все соседи и соседки

Посмотреть, как я забылся

С белой, томной розой смерти.

19 ноября 1914

Сердце

Забвенье — сознанье — забвенье…

А сердце, кровавый скупец,

Всё копит и копит мгновенья

В огромный свинцовый ларец.

В ночи ли проснусь я, усталый,

На жарком одре бредовом —

Оно, надрываясь, в подвалы

Ссыпает мешок за мешком.

А если глухое биенье

Замедлит порою слегка —

Отчетливей слышно паденье

Червонца на дно сундука.

И много тяжелых цехинов,

И много поддельных гиней

Толпа теневых исполинов

Разграбит в час смерти моей.

1916

Старуха

Запоздалая старуха,

Задыхаясь, тащит санки.

Ветер, снег.

А бывало-то! В Таганке!

Эх!

Расстегаи — легче пуха,

Что ни праздник — пироги,

С рисом, с яйцами, с визигой…

Ну, тянись, плохая, двигай!

А кругом ни зги.

«Эх, сыночек, помоги!»

Но спешит вперед прохожий,

Весь блестя скрипучей кожей.

И вослед ему старуха

Что-то шепчет, шепчет глухо,

И слаба-то, и пьяна

Без вина.

Это вечер. Завтра глянет

Мутный день, метель устанет,

Чуть закружится снежок…

Выйдем мы — а у ворот

Протянулась из сугроба

Пара ног.

Легкий труп, окоченелый,

Простыней покрывши белой,

В тех же саночках, без гроба,

Милицейский увезет,

Растолкав плечом народ.

Неречист и хладнокровен

Будет он, а пару бревен,

Что везла она в свой дом,

Мы в печи своей сожжем.

7 декабря 1919

Загрузка...