Великий грузинский поэт XX века Галактион Табидзе был одним из родоначальников грузинской советской поэзии. Подобно Блоку и Маяковскому в России, он открыл новую, революционную страницу в родной поэзии и одновременно, вместе с крупнейшими своими литературными современниками, — новую главу, именуемую советской поэзией в поэзии мировой.
Полвека, отданные Галактионом Табидзе подвижническому служению Поэзии, Родине и Революции, отражены в его гениальной лирической исповеди, с пронзительной чуткостью выразившей духовные борения и состояния души свидетеля и участника невиданного масштаба событий эпохи войн и революций, освободительных вихрей и исторического созидания, вдохновленного социалистическими идеалами, идеями Октября, разумом и волей Ленина. И такие поэтические свидетельства состояния души тем драгоценнее и значительнее, что они в максимально возможной степени совпадают с состоянием мира в его тревожной динамике, в его истинно диалектической противоречивости. Гармония, сыном которой является гений и торжеству которой он посвящает себя, воплощена поэзией Галактиона Табидзе в ее трагедийном движении и саморазвитии. Именно поэтому в полифоническом звучании «оркестра», которым через поэта дирижирует История, слышатся не только радость и ликование, но и тревога, печаль и тоска. Но всюду и всегда, даже в самых мрачных безднах горя и отчаяния, залогом спасения и исхода является для поэта тот великий пафос человечности и свободы, равенства и братства, труда и творчества, мира и счастья, который возвестила миру величайшая социальная революция нашей эпохи — Октябрьская социалистическая революция. Без учета этого духовного фактора нельзя не только понять, но и верно расслышать любые звучания поэтической лиры Галактиона Табидзе — вплоть до самых сокровенных.
Необходимо, наконец, глубоко осознать (хотя не почувствовать этого нельзя) место, отведенное в партитуре этого «мирового оркестра» чувству родины. В той же мере, в какой ощущение родины немыслимо для Галактиона Табидзе вне понимания ее открытых животворных связей с человечеством, в той же мере воплощение великих социальных и нравственных идеалов гуманизма, революционного прогресса, социализма, союза свободных социалистических наций представляется ему неосуществимым в отрыве от судьбы родного края, родной Грузии.
Эпоха, с которой связано начало поэтического пути Галактиона Табидзе и события которой явились социально-историческим источником его первых книг, простирается между двумя огненными датами: 1905 и 1917. И не случайно, быть может, два величайших революционных поэта двух исторически сплотившихся народов — Галактион Табидзе и Владимир Маяковский — дважды оказались рядом в вихре революционных событий: в 1905 году — в Кутаиси и в 1917 году — в Петрограде (вместе с Александром Блоком и Джоном Ридом).
Позднее Галактион Табидзе записал в своем дневнике: «Маяковскому было 12 лет, когда грянула революция. И несмотря на малый возраст, он горячо, со всей юной страстью, воспринял и пережил события девятьсот пятого года. Кстати, он сблизился с тем самым кружком, с которым был связан и я… Это была прекрасная и счастливая пора в жизни Маяковского. Ведь в жизни каждого поэта есть годы, неизгладимые из души, память о которых сопровождает затем его всю жизнь…»[1]
Разве с меньшим основанием мог бы сказать Галактион то же самое о себе? И если кутаисский Пятый год оказался почвой и ареной духовного формирования двух будущих поэтов революции, то петроградский Семнадцатый стал событием, навсегда определившим смысл, размах, содержание и целеустремленность их творчества — при всем, по словам самого Галактиона Табидзе, «глубоком различии между художественными приемами и поэтическими средствами», которыми он и Маяковский «служили своим словом народу и революции».[2]
Однако для Грузии и собственно для грузинской поэзии между героическими Пятым и Семнадцатым годами простиралась особая полоса, обозначенная двумя горестными датами: 1907 — годом трагической гибели Ильи Чавчавадзе (убитого агентами царской охранки и провокаторским отребьем) и годом 1915, когда закончили свой путь Акакий Церетели и Важа Пшавела. Их жизнь и деятельность способствовали исполнению исторической миссии грузинской поэтической классики, пророчески приоткрыли завесу перед будущим грузинской нации и грузинской культуры. Десятилетие, начавшееся после гибели Ильи Чавчавадзе, оказалось для Грузии, главным образом благодаря явлению Галактиона Табидзе, также и началом новой литературной эпохи.
…Человек родится тогда-то и там-то. Чудо рождения поэта не поддается такой обычной метрической фиксации. Галактион Васильевич Табидзе родился 5 ноября 1892 года в селении Чквиши бывшей Кутаисской губернии в семье сельского учителя уже вслед за смертью отца… Воспитывался матерью… В 1900–1908 годах учился в Кутаисском духовном училище, а с 1908 года — в Тифлисской духовной семинарии… В 1912 году он познакомился с Ольгой Окуджава — большевичкой, сестрой известных революционеров. Их крепкая дружба перешла в любовь. В 1916 году они поженились. Таковы первые вехи жизненного пути мальчика, юноши, молодого человека Галактиона Табидзе. Но откуда и с какой миссией пришел в грузинскую литературу поэт Галактион Табидзе? Ответ на первый взгляд противоречив и парадоксален: он пришел из глубины веков грузинской поэзии и вместе с тем он явился накануне величайших социальных и культурных перемен в современном ему мире. Из глубины веков — ибо именно он стал новым зодчим моста, начало которого — в эпохе Руставели, продолжение — в XVIII веке, в поэтическом мире Давида Гурамишвили и в поэзии первых десятилетий века XIX, ознаменованных чудом Николоза Бараташвили, созидание это продолжалось и во второй половине прошлого столетия, вплоть до его конца, а в конце прошедшего и начале нынешнего столетия в него включились поэзия и борьба Ильи Чавчавадзе, Акакия Церетели, Важа Пшавела. И Галактион Табидзе пришел потому, что настал в истории грузинской культуры час, когда гениальным рывком предстояло вывести ее на мировые просторы, вовлечь в авангардные и революционные процессы социальной и духовной жизни XX века, сделать ее равноправным участником «мирового оркестра», зазвучавшего в 1917 году Октябрьской симфонией.
В 1908 году пишутся первые стихи Галактиона Табидзе. В них — предчувствие новизны и заклинание-обращение к лучу света, которому предстоит рассеять тьму и «явить свет стране, Достойной лучшей доли» («Луч»).
Стихи эти были помещены в рукописном ученическом журнале, который так и назывался — «Луч» и редактором которого был юный Галактион Табидзе.
Дебют Галактиона Табидзе в печати состоялся 28 сентября 1908 года: в газете «Амирани» и почти одновременно в журнале «Чвени квали» («Наш след») были впервые опубликованы его стихи — «Горит луна» и «Черная туча». «Лучшим и счастливейшим днем»[3] своей жизни назвал позднее (в записи 1923 года) сам Галактион Табидзе этот день, ибо тогда и началась его истинная жизнь — жизнь в грузинской поэзии. При всей романтической отвлеченности и поэтической условности этих стихов, подлинным и безусловным в них было одно — искренность и благородство порыва, стремление к свету и добру, твердая вера в то, что «единенью мрака с тьмой» можно и должно противостоять и что лира поэта как раз и призвана утверждать на земле разум, чистоту и человечность.
Стихам этим, относящимся уже к тбилисскому периоду жизни поэта, предшествовало памятное выступление юного Галактиона на кутаисской нелегальной маевке 1908 года с чтением своего первого собственного революционного стихотворения («Первое мая»).
В том же 1908 году Галактион Табидзе пишет стихи, в которых обращается к полуторатысячелетнему символу грузинской культуры — образу виноградной лозы. По мысли поэта, предательская пуля, убившая поэта и борца Илью Чавчавадзе, была выпущена и в грузинскую культуру:
Днесь, когда черною тучей немой
Скрыта родимая даль,
Кто нам откроет: надежде самой
Жизнь среди нас суждена ль?
Как в этот раз запоет под свинцом,
Пулей пробита насквозь,
Высеченная из камня творцом
Тысячелетняя гроздь?!
Гроздь запела. Свидетельством тому были сами эти стихи. А в 1914 году выходит первая книга Галактиона Табидзе, успевшая получить благословение Акакия Церетели. В ней явственно обозначены и романтико-патриотическая традиция (Бараташвили и Церетели), которой следовал поэт, и черты новаторства, раздвигающего границы предшествующего поэтического и социального опыта. Существенно важно, что процесс обновления грузинской поэзии и грузинского стиха не означал декларируемого, а тем более совершаемого разрыва с классиками и осуществлялся вне сколько-нибудь значительного воздействия со стороны столь распространенного в те годы декадентского мировосприятия. Даже элементы символизма в поэтике Галактиона вовсе не свидетельствовали о влиянии на существо его поэзии философии и эстетики модернизма. Внутренняя перекличка его с Александром Блоком знаменательна и в этом отношении: ведь открывая новые горизонты русской поэзии, Блок не только не отвергал Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, а именно из их опыта исходил в своем жизненном и творческом устремлении к будущему.
Первая книга Галактиона Табидзе, и очень грустная, и исполненная тоски одиночества, и напоенная печалью, была вместе с тем пронизана неистребимой верой в будущее… Конечно, глубокая и явная сосредоточенность на своих чувствах, «центростремительная» (к сердцу поэта) сила и тяга авторского слова не исключает, а подразумевает тягу к ближним, к людям, к собратьям, к народу. Ведь сострадание немыслимо без предмета и цели, без адреса и объекта. И романтическую замкнутость большинства лирических сюжетов раннего Галактиона не следует принимать за закрытость и замкнутость его души. Он был открыт людям как никто; его поэзия была распахнута в широкий мир. Со временем эти выходы будут все дерзновеннее:
В мощном гуле народного гнева
Позабыть о себе до конца,
Стать бы только припевом к напеву,
Призывая к свободе сердца
И в рабе пробуждая бойца!
Слейся с нищими братьями в хоре,
Слейся, с ними родства не тая,
Слейся с музыкою бытия,
Стань собратьям поддержкою в горе,
Неподкупная лира моя!
Здесь выражена готовность поэта ринуться в бой — в бой за души и сердца людей, за свободу, чего бы ни стоили такая решимость, такой выбор. А надежда на победу весны и света жива, какая бы тень ни омрачала лик отчизны:
Никогда не бредится свободой
Так самозабвенно, как весной,—
Стоит лишь оттаявшей природе
Зашуметь отчаянной листвой…
…Кто-то властно призывает к жизни —
К гибели бредущего, меня…
Но, увы, увижу лик отчизны
И опять вкушаю горечь дня.
Это стихи 1914 года. Но пройдет весна, наступит лето, и уже не только лик отчизны омрачит тень — лицо мира будет искажено гримасой бесчеловечной бойни. «Космической лужей», «без берегов, без края и границ», вобравшей всю кровь убиенных и всю грязь убийства, представится поэту земля. Но и здесь не оставит его мысль об очистительном потоке, призванном в «пучине грозной мести» поглотить и смыть с лица земли это гниющее и смрадное болото («Космическая лужа»). Стихи датированы автором 1914 годом. Не исключено, что они написаны позже, но в любом случае до октября 1917 года. В этом убеждает их содержание. И тем интереснее, что основной их образ — гниения и разложения, порожденных мировой бойней, — весьма близок блоковским образам, его восприятию войны, нашедшему отражение в письмах русского поэта к матери и жене весной 1917 года: «…мировая война есть вздор… Я это говорю не только потому, что сам гнию в этом вздоре…», или: «…пахнет войной, т. е. гнилью и разложением», или «…проклятая война затягивается, опять воняет ей…»[4] и т. д. и т. д.
Прибегая к тем же сравнениям, писал Блок и в январе 1918 года, уже работая над «Двенадцатью», в знаменитой своей статье «Интеллигенция и революция»: «…годы европейской бойни; казалось минуту, что она очистит воздух… На самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина…»[5] Я уже не говорю о мотиве возмездия, который пронизывает творчество Блока предшествующих лет. Так или иначе пророческие предсказания Галактиона Табидзе перекликались с вещими предчувствиями Александра Блока и с глубоко осознанной верой Маяковского в близость и торжество революции. Мы, современные читатели, именно торжество поэтического пророчества видим и в противопоставлении Галактионом Табидзе «Слез Ниобеи» апокалипсическому кошмару империалистической войны, и в образе «шестнадцатого года», которому, как писал Маяковский, предстояло явиться «в терновом венце революций», и в финальном видении поэмы Блока «Двенадцать».
Перекличка Галактиона Табидзе с Блоком и Маяковским еще явственнее в стихах, где каждый из них, обращаясь к многовековым поэтическим традициям, счел возможным представить себя, поэта и пророка, в образе распятого Сына Человеческого. Первым по времени был Блок в стихотворении, открывающем цикл 1907–1916 годов «Родина»:
О том, что было, не жалея,
Твою я понял высоту:
Да. Ты — родная Галилея
Мне — невоскресшему Христу.
И пусть другой тебя ласкает,
Пусть множит дикую молву;
Сын Человеческий не знает,
Где приклонить ему главу.
А Маяковский, сразу же вслед за словами о шестнадцатом годе, прибегнул к такому отождествлению:
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
И наконец Галактион Табидзе, обратившись к поэтическому содержанию того же трагического символа, в попытке предсказать свою судьбу, создал своеобразную вариацию блоковского стихотворения:
О, сколько красок этот день взлелеял!
Настал мой час земного бытия.
И, как Христос, избравший Галилею,
Себе в удел Тифлис наметил я.
Но предстоял ему тот путь горчайший
К Голгофе, а меня Мтацминда ждет.
И если ты подашь мне эту чашу —
Я осушу ее. Таков исход.
Это сближающее стихи Блока, Маяковского и Галактиона Табидзе переосмысление традиционного мифологического образа покажется настолько важным грузинскому поэту, что он и в дальнейшем не раз к нему прибегнет.
Ни у кого в грузинской поэзии кануна революции (после ухода из жизни Акакия Церетели и Важа Пшавела) чувство родины не было выражено с такой силой, как у Галактиона Табидзе. В выражении этого чувства мы не найдем у него деклараций. Ему даже не свойственно было обычное (и вполне закономерное) стремление к историческим ассоциациям, которые дают столь благодатную почву для патриотических высказываний. Историзм Галактиона Табидзе глубок и универсален: в едином охвате объемлет он все многовековое прошлое родины, не расчленяя его на вехи и ступени.
Но такой широчайший охват не исключал и пристальнейшего вглядывания в каждый миг ее жизни. Напротив, он находил себе опору в физически ощущаемом соприкосновении с родною землей — даже в малой ее частице отражается ее прекрасный лик, мощный дух ее народа. И тогда, в год смерти Акакия Церетели и Важа Пшавела, рождались стихи Г. Табидзе. И в этих стихах — после «Рассвета» Церетели и, скажем, «Письма солдата-пшава» Важа Пшавела — грузинская поэзия сильнее всего, пожалуй, выразила чувство родины:
Если я по росистой траве босиком
Не пройдусь — как уверовать в явность отчизны?
…Знаю, каждая завязь и каждый побег
Мне напомнят об этом виденье отныне,
И, с отеческим кровом сроднившись навек,
Я живу, я молюсь только этой святыне.
Небо, море, горы, реки, деревья, травы, цветы, колосья — все дорогие поэту приметы родины воссозданы в стихах Галактиона Табидзе с огромной силой постижения, восприятия и переживания. В живописно-пластической манере Галактиона Табидзе впечатление опирается и на музыкально-ритмическое восприятие стихии родной природы. А сама эта стихия глубоко человечна, ибо она воспринята и воссоздана поэтом-патриотом, полномочно представляющим свой народ и свою родину как одну из драгоценных частиц человеческого сообщества. Много позже, в 1938 году, он сам прекрасно скажет об этом воздухе родины, о «дыханье» поэта, постигшего вещим инстинктом любви и кровного родства красоту и прелесть земли отцов («Из Цхалтубо к Кутаису…»).
Этот инстинкт, верность памяти сердца, талант и дар великой любви к родине, никогда и ничем не поколебленное убеждение (даже не убеждение, а врожденное знание): многообразие мира прекрасно именно потому, что неповторима и незаменима каждая самая малая его частица, — вот один из самых главных смыслов поэзии Галактиона Табидзе, вот в чем ее душа, ее поэтическая и человеческая основа:
О, платаны в Шиндиси моем!
Я не понял закона простого —
Да, напомнит одно о другом,
Но одно не заменит другого.
…Нет замены вокруг ничему:
Ни пичужке, порхающей в выси,
Ни цветку, ни лицу моему,
Ни платанам в далеком Шиндиси.
Поэт как бы ведет постоянный диалог с родной природой, готовый ответить на любой ее вопросительный взгляд, на полуугадываемое движение ее души. От нее он ждет света радости и благодати взаимопонимания:
Покрылись почками лозы,
Лиахви шумит с рассвета,
Ручьи накопили слезы…
О Мтквари, я жду ответа!
И Терек кипит в ущелье,
Обрушась на берег тихий…
Так что же вы онемели,
Лесистые кряжи Лихи?
Ночь кинула полог длинный,
Стал сумрачен луг зеленый…
О чем же молчат долины
Моей Алазани сонной?..
Пройдут годы, но не уйдет потребность у родной земли, у ее гор и лесов искать ответ на самые тревожные вопросы души. И, оглядываясь на путь, памятный не только победами, но и потерями, поэт вновь у Казбека и Терека, у просторов родины будет искать подтверждения, что вечно жив Амирани — символ света и справедливости:
Сошлись замшелые громады,
Доносит ветер чей-то стон…
«Не Амиран ли, бога ради?»
И эхом отвечают пади:
«Не умирал он! Это — он!»
…О Терек, ты моим потерям
Счет не веди и не рыдай,
Но милым незабвенным теням
Поклон мой низкий передай!..
Но вернемся к «канунам», к дням, когда только начинали свой стремительный бег Галактионовы «синие кони».
Тот, кто знал, сколь тесно связано творчество Галактиона Табидзе с поэзией Николоза Бараташвили и Акакия Церетели, тот, кто правильно понял «шифр» Галактионова стиха и поэтому мог заранее предвидеть неизбежность повторения в нем некоторых символов, призванных в одном лирическом порыве воплотить дух и мысль трех наследующих друг друга поэтов, лишь тот мог в полной мере оценить одно из вершинных созданий Галактиона этой поры — «Луну Мтацминды» (1915). Перечитайте «Сумерки на Мтацминде» Бараташвили и «Рассвет» Акакия Церетели и вы убедитесь в праве Галактиона Табидзе провозгласить себя духовным наследником великих предков с тем, чтобы им же вернуть после смерти свою лиру. Годы спустя поэт сочтет нужным в одной из записей вновь подтвердить историческую преемственность своего творчества: «„Луна Мтацминды“ — стихотворение программное, явственно выражающее мое отношение к культурному наследию (Бараташвили, Акакий, я)…»[6]В самих же этих стихах прозвучало ясное сознание и пророческое предчувствие того, что прах его предшественников будет покоиться под сенью Мтацминды — Святой горы, в пантеоне бессмертных.
Ночь тишиной заполнена до краю.
Царь и поэт, я с песней умираю,
О тени вечные! А лиру вам
Я отдаю… В предание векам
Она войдет, светясь средь длинных трав,
Еще луною быть не перестав…
1908–1914 годы, на протяжении которых складывалась первая книга Галактиона Табидзе, — историческая полоса, справедливо, но не исчерпывающе именуемая эпохой реакции. Поражение революции 1905 года и наступившая вслед за ним политическая реакция не сломили поколение Галактиона Табидзе. Вдохновленные революцией, поэт и его сверстники ощущали необходимость освоения новых форм духовной активности, духовной деятельности. И поэзия оказалась их верным союзником. На смену баррикадам 1905 года явились (по позднейшему определению Маяковского) «баррикады духа».[7]
Вспомним, что значили и чем оказались для Лермонтова трагедия на Сенатской площади — разгром декабристского движения или же для Бараташвили — крах заговора 1832 года. Наступили годы реакции? Разумеется! Но для юных душ поколения Лермонтова и Бараташвили настала пора пробуждения, пора максимальной духовной активности, которая в тех условиях приняла форму романтической рефлексии. «Мерани» Бараташвили, так же как «Демон» и «Мцыри» Лермонтова или знаменитая клятва Герцена и Огарева, навсегда останется и в социальном и в гражданском плане высоким свидетельством несломленного духа. Ни Лермонтову, ни Бараташвили не довелось стать духовными деятелями сороковых и тем более шестидесятых годов, но «думы» Герцена, сочинения Ильи Чавчавадзе и Акакия Церетели дают нам возможность домыслить, каким могло быть грядущее движение гражданской мысли их предшественников.
И вот в новых условиях, с учетом всех коррективов, которые в любую типологическую схему вносит конкретная историческая реальность, Галактион Табидзе в Грузии и Александр Блок в России подхватили эту благородную эстафету духовного деяния в преддверии нового революционного подъема и взрыва. Взяли ее в свои руки в ходе того процесса, глубочайшей поэтической формулой которого было знаменитое блоковское:
Презренье созревает гневом,
А зрелость гнева — есть мятеж.
…Так формировался круг поэтических видений первой книги Галактиона Табидзе, так заполнялись начальные страницы второй.
Но для того, чтобы окончательно сложилась эта вторая книга, вслед за пятнадцатым и шестнадцатым годами должен был прогреметь Семнадцатый. Мы еще вернемся к стихам 1915–1916 годов, составившим в своей совокупности одну из прекраснейших частей будущего сборника, в котором романтическая рефлексия и утонченный духовный и поэтический артистизм предреволюционного цикла сменяются драматической симфонией стихов, рожденных грозовой атмосферой антимонархического Февраля и социалистического Октября. Но сразу же скажем о главном. Мы видели, как происходили накопление и отбор компонентов, необходимых для осуществления новаторского опыта, для революционного переворота в поэзии. И как не раз это бывало в мире и прежде — вступила в силу великая закономерность: Поэзия шла рука об руку с Историей, она или предрекала социальную революцию, или становилась ее детищем, порождением ее стихии. И тут даже случайность оказалась формой проявления закономерности: на долю Галактиона Табидзе выпало редкое счастье — из всех грузинских поэтов он становится единственным очевидцем Октябрьских дней в Москве и Петрограде, он один получает возможность «слушать революцию» у ее первоисточника, чтобы затем, говоря его же словами, «донести в грузинские пределы благую весть о том, что мир спасен».
Октябрьская революция положила начало социальному и национальному освобождению грузинского народа. Большевики возглавили борьбу трудящихся за победу социалистической революции в Грузии, но им не удалось установить Советскую власть одновременно с центральными районами России. Власть захватили меньшевики, пошедшие в целях борьбы с революционным движением на соглашение с германскими и английскими интервентами. Но грузинский народ под руководством большевиков выступил на борьбу за свержение меньшевистского режима — последнего оплота контрреволюции на Кавказе. Вооруженное восстание, на поддержку которого по просьбе Ревкома были направлены части Красной Армии, охватило всю Грузию. 25 февраля 1921 года части 11-й Красной Армии вместе с отрядами грузинских повстанцев вступили в Тбилиси и свергли меньшевистское правительство. В стране была установлена Советская власть.
В 1918 году поэт через охваченную пламенем гражданской войны Украину, на пароходе из Одессы, вернулся в Грузию. В 1919 году выходит его долгожданная, музыкой истории и судьбой поэта вдохновленная книга под необычным названием: «Crâne aux fleurs artistique» — «Череп в цветах искусства».[8] Название это символизировало победу искусства, а следовательно, бессмертия над небытием. «Жизнь, и Смерть, и Поэзия — прежде всего», — скажет позднее поэт. Эта книга Галактиона Табидзе стала поэтическим итогом глубоко и полно пережитых автором событий, начальным трагическим рубежом которых в истории грузинской общественной мысли и культуры была гибель Ильи Чавчавадзе, итогом десятилетия, завершившегося могучим эхом февральского краха самодержавия и октябрьского триумфа социалистической революции.
Во второй книге Галактиона Табидзе произошло наиболее полное явление поэта во всей глубине и во всей мощи его поэтического гения. Именно в ней совершилось отмеченное нами развитие и углубление философского, психологического, нравственного и эстетического содержания грузинской поэзии, достигли вершины культура стиха, совершенство его формы, родились достижения, способные поднять поэзию Грузии на уровень крупнейших завоеваний XX века. (Этот процесс обновления грузинской поэзии и грузинского стиха был связан также с именами поэтов-символистов, так называемых «голубороговцев» — Т. Табидзе, П. Яшвили, В. Гаприндашвили, Г. Леонидзе, К. Надирадзе и других, а еще раньше — с творчеством И. Гришашвили и А. Абашели.) Показательно глубокое освоение в этой книге на национальной основе творческих свершений французских поэтов нового времени (от Бодлера до Верлена), а также опыта русских символистов. Мощное воздействие оказала на Галактиона Табидзе поэзия Александра Блока. Всегда были близки Галактиону Табидзе Пушкин, Лермонтов, Шелли, Эдгар По, Мюссе, Теофиль Готье.
Вслед за стихами «Когда в Цицамури убили Илью…» Галактион Табидзе создает одно из программных своих стихотворений. Как бы отталкиваясь от знаменитой верленовской декларации, провозглашенной в стихотворении «Искусство поэзии»: «Музыка — прежде всего», — он выражает свое понимание места поэзии в мире и в жизни человека:
О друзья, лишь поэзия прежде, чем вы,
Прежде времени, прежде меня самого,
Прежде первой любви, прежде первой травы,
Прежде первого снега и прежде всего.
Наши души белеют белее, чем снег.
Занимается день у окна моего,
И приходит поэзия прежде, чем свет,
Прежде Светицховели и прежде всего.
Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?
Лишь последнего жду я венка твоего,
И уже заклинанья срываются с губ:
Жизнь, и Смерть, и Поэзия — прежде всего.
Это стихотворение принесло его автору лавры «короля поэтов». Случилось это в январе 1921 года на состязании, в котором участвовали лидеры поэтической Грузии. Но примечательно это стихотворение не только и не столько этим. Главное — в нем было выражено глубочайшее убеждение Галактиона Табидзе в том, что истинной и великой поэзии отведена в мире роль посредника между Жизнью и Смертью, что именно она дарует человечеству бессмертие, ибо она владеет семенами бессмертия, которые должны упасть на почву современности, является силой, не только постигающей и выражающей, но и созидающей.
Голос поэта звучит во второй книге весьма многообразно. Диапазон его чрезвычайно широк. Солирующие мелодии озвучены и в ключе крайне скорбного минора и достигают порою предела ликующих мажорных интонаций. По меткому определению Симона Чиковани, «стихи Галактиона Табидзе могут служить верным камертоном для разгадки и восприятия скрытой и явной музыки мира — от малой его песчинки до явлений стихийных, подразумевая под стихией как феномен природы или жизнь человеческого сердца, так и бури и штили социальные».[9]
Прислушаемся к этим разнозвучным голосам, то контрастирующим, то звучащим в лад…
Вот возникает в поэзии Галактиона Табидзе образ «синих коней», пробивающих себе дорогу — вослед бараташвилиевскому Мерани — сквозь хаотические дебри бытия, но оглушенных дисгармонической какофонией гибнущего мира. Концепция стихотворения «Синие кони» неповторима и оригинальна. В нем осмыслен и подытожен путь духовных борений самого Галактиона Табидзе в первом восьмилетии его творчества и, что еще важнее, этим стихотворением открывается новый этап, тот, который ведет к духовной и эмоциональной экспрессии «Битвы колоколов», знаменитых «Эфемер» и «Ветров», «Города под водой» и дальше — к будущим поэтическим свершениям. Это то, условно говоря, «бетховенское» начало в поэзии Галактиона, которое, переходя иногда в «вагнеровское», гениально контрастирует (а в масштабе его поэзии в целом — гармонирует) с началом «моцартовским». Для того чтобы услышать эти переходы и созвучия, достаточно иногда опереться на прямые указания поэта, на упоминание в его стихах мотивов Моцарта и Бетховена, показанных в их сосуществовании и диалектическом противополагании. Достаточно напомнить известное галактионовское «Примирение» как раз с «моцартовским» гармоническим мотивом («Я жизнь воспел и смерть возвысил — и нет разлада между них!»). Сам Галактион Табидзе связывал лейтмотив этого стихотворения со всей программой сборника «Артистические цветы» — именно с тем противоборством жизни и смерти, которое разрешается искусством. Эта тема в дальнейшем, уже к концу сороковых годов, как мы увидим, найдет свое вершинное воплощение в «Оде Никорцминде». Но еще в 1922 году, на заре новой эпохи, светлым аккордом зазвучит она в «Новогодней эфемере».
Точно так же пройдет через все творчество Галактиона Табидзе «бетховенский» лейтмотив. Особенно мощно прозвучит он в стихах времен Отечественной войны, а в послевоенные годы выльется однажды в весьма характерное и знаменательное восьмистишие, так и озаглавленное «Девятая симфония»:
Там, где волны в отчаянье
Дробятся, змеясь,
Мы сегодня встречаемся —
Бетховен и я.
И, грозой осененная,
Несется, взъярив,
Девятая симфония —
Грузинский мотив.
В концовке этого стихотворения дана весьма важная концептуально-поэтическая формула, утверждающая национальную форму и национальное бытие общечеловеческих ценностей. Можно было бы, продолжив далее эту мысль, утверждать, что двум гениям мировой литературы предоставлена в поэзии Галактиона миссия воплощать высшее, синтезирующее начало. Это — Руставели и Пушкин. Но, подчеркиваем, все вышесказанное, разумеется, лишь условная схема, «рабочий инструмент», помогающий разобраться во всей полифонической сложности партитуры Галактиона Табидзе.
…Противоборство света и тьмы, хаоса и гармонии, жизни и смерти, извечное беспокойство человеческого духа и бессмертие поэзии, искусства, являющих собою высокое и прекрасное выражение силы и могущества этого духа, — вот в чем главный смысл «Синих коней», какими бы фантастическими видениями ни сопровождался их необузданный и неостановимый бег, какие бы опасные пути и перепутья ни ожидали их.
В диалектическом противоборстве с этими видениями находятся иные образы и настроения, источник которых — очарование родной земли («Горы Гурии», «Родина»). Но и здесь ощущается угроза гибели, распада. Поэт предчувствует леденящую стужу, которая способна сковать одинокое «персиковое дерево» — зыбкое отраженье и родины поэта, и его слившегося с родиной сердца:
Опять смеркается, и надо,
Пока не смерклось и светло,
Следить за увяданьем сада
Сквозь запотевшее стекло.
…Я сам, как дерево седое,
Внутри оранжевой каймы
Над пламенем и над водою
Стою в предчувствии зимы.
Стужа, зима, непогода вторгаются в жизнь человека, обрушиваясь на его любовь, и плач о ней звучит в глубоко волнующих строфах одного из лучших лирических созданий Галактиона Табидзе:
Венчалась Мери в ночь дождей,
И в ночь дождей я проклял Мери.
Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей,
И я поцеловал те двери.
…А дождик лил всю ночь и лил
Всё утро, и во мгле опасной
Всё плакал я, как старый Лир,
Как бедный Лир, как Лир
прекрасный.
А вот блестящая импрессионистическая картина снегопада, пронизанная трепетным и тревожным чувством одиночества, беззащитности человека в суровую непогоду, и мечта «разминуться» наконец с зимою и стужей:
Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать,
Лишь бы помнить, как подле моста
Снег по-женски закидывал локоть
И была его кожа чиста.
…Было ль это? Как чисто, как крупно
Снег летит… И, наверно, как встарь,
С январем побрататься нетрудно.
Но минуй меня, брат мой, январь.
…Как снежит… И стою я под снегом
На мосту, между двух фонарей,
Как под плачем твоим, как под смехом,
Как под вечной заботой твоей.
Всё играешь, метелишь, хлопочешь.
Сжалься же наконец надо мной —
Как-нибудь, как угодно, как хочешь,
Только дай разминуться с зимой.
Настроения тоски и безнадежности, нередко овладевавшие поэтом в годы империалистической бойни, переходят из стихотворения в стихотворение, отбрасывая мрачную тень на мысли о будущем, о предстоящем пути.
Такое состояние души и такое самочувствие могут привести и к духовному тупику, когда разлука с жизнью может казаться единственным выходом («Всю жизнь он брел по улицам пустым…»).
И вот мир уже кажется царством мертвых:
На сады ложится снег.
Гроб несут иссиня-черный.
Исступленно бьется ворон —
Чернотой по белизне.
Распустив седые космы,
Среди траурных знамен
Ветер затевает козни —
Вплоть до новых похорон.
…Гроб несут и топчут снег —
Чернотой по белизне.
Таков мощный поэтический образ горя, тоски и скорби, которые силится накаркать воронье. Это порождение хаоса. Но из хаоса родится гармония, ибо хаос тревожен, а тревога, как сказано в другом стихотворении тех лет, таит невидимый огонь обновленья. И вот та же картина как бы начинает двоиться, хаос отдаляется, проступают реальные очертания родной земли, пока еще охваченной немотой и оцепенением, но уже смутно-смутно предвещающей пробуждение и вспышку спасительного огня («Словно не здесь…»).
В те трагические моменты, когда звуки скорби и печали наполняют душу поэта, когда непогода предельно сгущается и снегопад готов занести последнее его убежище, возникает свет надежды, рождается голос призыва:
Вдруг настежь окна, ветер пламя вздул
И кто-то прямо в сердце мне шепнул:
«Бумаги — в пепел! В прах мечты развей!
И двинь вперед корабль грядущих дней!»
Февральская революция — весть о ней — внезапным порывом ветра ворвалась в Кутаиси. «…Я вышел на улицу. Сгущались сумерки. Было безлюдно… Подойдя к театру, я понял, что там происходит нечто необычное… Я поспешил за кулисы к актерам. Спрашиваю, что случилось? — Революция случилась, дорогой поэт! — услышал я в ответ. — Повтори сейчас же, что ты сказал? — Ре-во-лю-ция!.. Я выбежал в фойе, оттуда — на улицу, с улицы — снова в театр, но уже в театральный зал. Взволнованная публика, узнав поэта, окружила меня с возгласами: „Да здравствует революция!“… Зал рушился от рукоплесканий и с выкриками: „Да здравствует революция!“ — слился призыв: „Флаги! Знамена! Скорее — знамена!“ В этот миг и родились мои стихи „Скорее — знамена!“» — завершает Галактион Табидзе свою запись.[10] Уже 13 марта стихи эти были напечатаны в только что начавшей выходить кутаисской социал-демократической газете в номере первом за 1917 год.
Одно за другим пишутся и публикуются стихи Галактиона Табидзе, посвященные падению самодержавия, призывающие к торжеству Свободы, Равенства и Братства. Таков опубликованный 25 марта сонет «Мы, Николай…» — воистину (вспомним Лермонтова) «железный стих, облитый горечью и злостью»:
Все приказы ему диктовала измена.
Мы, НИКОЛАЙ, — и подписывал вместе с нею,
Царь без царя в башке, с душою плебея,
По природе не злой — в крови по колена.
Тряпка и женин муж — жалкого плена
Царство несло печать, — неподвижно рея,
Тень отбрасывала нощно и денно
Птица-ублюдок — две головы — шея.
Душу томил тягостный плач кандальный,
Вздор заупокойный, звон погребальный —
Века весна грянула волею неба.
Прочь из когтей державных вырвался хаос.
Имя сладчайшее воли — ТАВИСУПЛЕБА —
Сбудется — как никогда еще не сбывалось.
Не впервые в стихах Галактиона появляется понятие «хаос» со смутным, но непобедимым предощущением грядущей гармонии. Вспомним хотя бы за год до этого написанные строки стихотворения «Словно не здесь…», в котором явственно слышна перекличка с Блоком.
По-разному варьируемая мысль о рождении гармонии из хаоса, света из мрака, созидания из разрушения, преемственности и непрерывности историко-культурного процесса — также составляет основу его поэтических раздумий. Но когда июнь — июль семнадцатого года отбросили мрачную тень на первые радости февральского воодушевления, обнажив смертельную опасность контрнаступления реакционных сил, да и угроза возобновления военных действий на фронтах была приведена в исполнение, и от «космической лужи», «гниющего болота» мировой бойни вновь потянуло удушливым смрадом, раздумья поэта над судьбами родной Грузии приняли трагический оттенок. И тогда прозвучит поэтическая мольба Галактиона — «Обращение к Солнцу»:
Близится смута — дань роковая —
Рядом же с нею
Имени милого не называю,
Будто не смею.
Только б лучи твои осияли,
Солнце, молю я,
Ту, что навеки — рыцарь Грааля,—
Ту, что люблю я.
Знаю, ослепну — ярости правой
Душу открою! —
Ты ж облеки ее ранней зарею,
Тенью полдневной,
Ты обойди ее этой кровавой
Близкой бедою!
Вспомним, что 18 июня 1917 года Керенским был отдан роковой приказ начать наступление на Юго-Западном фронте, а вслед за провалом этого наступления нагло подняла голову контрреволюция. Было покончено с двоевластием, предпринята прямая попытка разгрома революционных сил. Важною вехой в истории революции оказалась третьеиюльская пиррова победа реакции. Вне этого исторического контекста невозможно понять душевное смятение поэта, сказавшееся в трагически напряженных стихах этой поры, таких, например, как вышеприведенное «Обращение к Солнцу» или «Ангел с пергаментом», «Осень в обители отцов „Непорочного зачатия“» или «О богородица, дева Мария!..»
Одно несомненно — в поэзии Галактиона Табидзе нарастают трагические звучания.
…Тревожные и противоречивые сведения, доходившие из России, мучительные раздумья о судьбе родины и путях революции, вопросы, требовавшие ответа и ясности, — все это неудержимо влекло поэта к эпицентру исторических потрясений — в Москву, в Петроград. Трон рухнул, свобода вырвалась из когтей двуглавого орла, но поэту виделись в новом хаосе контуры иных чудищ с когтями поострее… Он сравнивает себя с одинокой горною вершиной, отгороженной, оторванной от мира и мировых бурь. Поэт одержим желанием прозреть и постичь происходящее там, за пеленою тумана и мрака («Гора»).
В Москве в это время находится жена поэта, его лучший, едва ли не единственный друг, поверенная всех его мыслей, всех его мук и упований… Она и учится и работает одновременно. Галактиону еще в августе 1916 года удалось вместе с нею вырваться в Москву — это оказалось их свадебным путешествием. Он пробыл тогда там до конца ноября, даже выступал на вечере, организованном в его честь грузинским студенчеством. На этом вечере, кстати, присутствовал К. Д. Бальмонт, с которым поэт познакомился в 1915 году в Кутаиси (сохранились два снимка, запечатлевшие Бальмонта и Галактиона Табидзе). Но хроническое и безысходное безденежье заставило тогда поэта вернуться домой. Мы уже знаем, как развернулись с тех пор события…
И вот теперь, через год, он снова в Москве, затем — ненадолго — в Петрограде.
В России он застает революцию. Несколько позднее в поэтической хронике «Джон Рид» он в необычных для себя стихах, где взорвана размеренность ритма и появились новые, рожденные эпохой слова, опишет и предреволюционную Москву, и «огнеобъятый» Петроград октябрьских дней.
Петроградские и московские впечатления породили целый цикл стихотворений осени 1917 — первой половины 1918 годов, которые в масштабе мировой поэзии могут считаться одним из сильнейших непосредственных поэтических откликов на Октябрьскую революцию. В поэме «Джон Рид» сам Галактион Табидзе провел такую параллель: «„Двенадцать“ — Александра Блока, „Несколько дней в Петрограде“ — мои».
Как видим, «десять дней, которые потрясли мир», потрясли и мир поэзии Галактиона Табидзе. Это сказалось уже в первых его «московских» и «петроградских» стихах («На площади», «Офорт»).
Но, пожалуй, сильнее всего «видения» и образы, поразившие поэта, в своем первоначальном «стихийно-музыкальном», что ли, ладе были запечатлены им в стихотворениях «Несколько дней в Петрограде» и «Битва колоколов».
«Битва колоколов» — смятенный монолог самой стихии — ветра и вихря, ставшего и свидетелем и участником бури социальной. Отсюда и двойственность — «двойная фокусировка» — восприятия событий и, если можно так выразиться, «многоголосие» монолога ветра, то громокипящего гласом триумфатора, то стонущего стоном жертвы, то от восхищенной проповеди сбивающегося к жалобным нотам исповеди.
А петербургские впечатления были одновременно прекрасны и трагичны, страшны и величественны, кровавы и одухотворенны, а короче и точнее — революционны в прямом и единственном смысле этого слова:
В небо взлетает видение Города —
Огнеобъятого — в тучах ночных.
«Стой, кто идет?» О, как знобко и молодо
У парапетов твоих ледяных!
Итак, Галактион Табидзе оказался свидетелем Октябрьских свершений в Москве и Петрограде, свидетелем «звездных дней» человечества. Так же как Александр Блок, Владимир Маяковский и Джон Рид, он увидел яркую вспышку света, озарившего мглу потрясенного мира, и поверил в торжество света.
…Но поэта ждала родина. Ольга должна была остаться в Москве, а его неудержимо тянуло в родные края, где все еще было впереди — и революция, и поэзия революции.
И вот поэт, который не мог не соотнести свершения революции в России с судьбой далекой родины, пишет свое знаменитое петроградское послание грузинским друзьям:
О, как же я хочу — хотя бы на день
И к нам завлечь крылатую свободу,
Расправить крылья под ее крылом!
Какая злейшая несправедливость,
Чтобы такому, господи, уделу
На белом свете, как моя отчизна,
Не выпал революции удел!
Оркестром вулканическим да грянет
Моя мечтой озвученная лира!
В стихах Галактиона Табидзе, написанных на пути в Грузию из революционной России, впервые прозвучало имя вождя революции. В душу и поэзию Галактиона Табидзе вошел образ В. И. Ленина:
Воспоминаний толпа вслед за мною летела.
Ленин, Москва, Петроград, Кремль… И в дрожанье и в стуке
«Даланд» волну рассекал, и Черное море кипело…
Взгляд затуманили первые слезы разлуки.
Мы не ошибемся, если скажем: «Корабль „Даланд“» Галактиона Табидзе был одним из первых по времени создания стихотворений в мировой поэтической Лениниане. Стихи эти были написаны как непосредственный отклик на революционные события в России, совершившиеся за три года до победы в Грузии социалистической революции. Они оказались закономерным выражением тех настроений и чаяний, которые испытывал в это грозное время грузинский народ. Позднее, уже в начале тридцатых годов, эти настроения и эти впечатления примут в стихах Галактиона Табидзе более конкретные и четкие очертания, романтическую символику стихов-свидетелей, стихов-очевидцев дополнят реалистическая хроникальность и рационалистическая обобщенность стихов-воспоминаний, стихов-умозаключений:
…Однажды ночью мы сквозь снег
Шагали — грудь дышала вольно,
И вдруг пред нами, как во сне, —
Виденьем небывалым Смольный.
Бессмертный Смольный той поры —
И грозный меч, и молот ярый;
Сплотилась с ним в один порыв
Шестая часть земного шара.
…И, встретив пулеметный ствол,
Зиявший дулом из расщелин,
На окрик: «Кто вам нужен? Стой!» —
Не дрогнув, я ответил: «Ленин!»
Первым поэтическим осмыслением встречи поэта с родиной стало «Возвращение». А вот и дневниковая запись по следам событий: «Я возвращался из России. Не успели мы подойти к потийскому причалу, как нас блокировали местные власти, не разрешая ступить на берег. Это длилось несколько часов. Наконец последовало разрешение. Я добрался до Тифлиса. Но и здесь, не прошло и двух дней, как ко мне в гостиницу на рассвете пожаловали агенты Министерства внутренних дел и стали обыскивать мой номер, особенно усердно копаясь в книгах и рукописях. Поскольку они ничего не нашли, я решил сам их одарить экспромтом:
Не взыщите, господа, что свобода рядом!
Я вам сам скажу, когда грянет она градом!»[11]
Как видим, в меньшевистской Грузии Галактион Табидзе оказался в весьма напряженной ситуации. Первая радость, вызванная освобождением родины от самодержавного гнета, сменилась тревожными мыслями о будущем. Тысячи насущных для народа проблем ждали своего разрешения. Господствующий режим не в силах был справиться с положением и дать ответы не только на задачи, поставленные историей, но и на запросы дня. Назревал политический, экономический, военный кризис. Оживилось мещанство. Осуществление надежд на победу в Грузии (по примеру России) революции, надежд, высказанных поэтом в петербургском «Письме друзьям», оказалось отсроченным на неопределенное время. Трагические ноты пронизывают поэзию Галактиона Табидзе этой поры, и, как всегда, лишь тревога за судьбы родины, ощущение неразрывной связи с ней возвращают ему силы. В такой общественно-политической и нравственной атмосфере складывается окончательно вторая книга Галактиона Табидзе — «Артистические цветы» (июнь 1919 года). И только с учетом внутренней глубинной связи, своего рода «силового поля», возникшего между двумя полюсами — революционным двухлетием в России (1917–1919) и предгрозовым затишьем в Грузии, — можно понять истинный исторический смысл доброй половины вошедших в этот сборник стихов.
Летом 1918 года, когда Галактион Табидзе вернулся в Грузию, он застал родину фактически оккупированной. В июне почти вся Аджария отошла к Турции и в Батуми вступили немецкие войска. Тбилиси был наводнен иностранцами. Немцев к осени сменили англичане. Иностранные офицеры и солдаты бесчинствовали в городе, оскорбляя достоинство жителей. Правительствующие политиканы заигрывали по очереди то с турками, то с немцами, то с англичанами, то с французами, то с деникинцами, — лишь бы закрепить и углубить разрыв с революционной Россией. Галактион Табидзе пишет стихотворение «Заброшенный балкон», в котором иносказательно, но резко сатирически изображает эту тяжкую ситуацию. В эту пору поэту вспоминаются мудрые и скорбные стихи Важа Пшавела об орле, заклеванном воронами; и есть все основания предполагать, что именно в конце 1918 или, возможно, в начале 1919 года написано известное его стихотворение «Орлы уснули»; в нем ярко передано овладевшее поэтом ощущение медленного умирания, которое охватило его родину:
Орлы, прошу вас, не теперь,
Нет, не теперь смежайте очи!
Но спите — и огонь средь ночи
Походкой женской входит в дверь.
В дверь ваших гор и облаков
Кулак оранжевый стучится,
И знает, что беда случится,
Семейство прозорливых сов.
…С веселой алчностью орды
Плясал пожар, и птиц оравы
Взлетели, и у вод Арагвы
Поникли головой орлы.
Солнце свободы, восход которого еще недавно с таким ликованием приветствовал поэт, представилось ему теперь заживо захороненным:
Ловят глаза: за событьем событье,
Болью и мукой полны голоса.
Очи у мертвого солнца открыты!
Светят у мертвого солнца глаза!
…Гиблый июнь неживая истома
Заволокла у осенней межи.
Снова я в Грузии, снова я дома,
Но для чего, моя радость, скажи?
Но для чего предвещает тревогу
Новая жизнь у родных берегов,
Если пора собираться в дорогу
Торною тропкой средь чуждых гробов?
Но солнце воскреснет. Орлы проснутся. Воронье разлетится. Вскоре поэт получит право и возможность повторить петербургские строки о музыке истории, о музыке революции.
…25 февраля 1921 года, с победой в Грузии Советской власти, вместе со страницей истории перелистывается и страница грузинской поэзии. На ней — одним из первых — значится имя и слово, подвиг и слава Галактиона Табидзе. Новая историческая реальность оказывается исходной для нового этапа в его творчестве. Он становится поэтическим глашатаем революции и новой жизни. На первых порах гражданские декларации поэта громче всего звучат в его литературно-публицистических выступлениях, соседствуя со светлой и гармоничной, благородно-тревожной и трепетно-артистичной лирикой (1921–1922 годы). Затем в стихах поэта вновь возникают памятные ему еще по революционному Петрограду мотивы разгулявшегося ветра, метели, бури («Ветры» 1923–1924 годов). Рождаются программные стихи-клятва «Поэтам Грузии» и стихи-реквием «Ленин». Вслед за ними пишется знаменитый «Пролог к 100 стихотворениям», открывший блистательную лирическую подборку, опубликованную в десятом номере журнала «Мнатоби» («Светоч») за 1925 год. Глубокое лирико-философское осмысление новой эпохи, щедрое многообразие настроений и переживаний, углубленных, утонченных, нюансированных, артистизм исполнения и блистательное великолепие формы, вместившей этот поток чувствований, раздумий, наблюдений, воспоминаний, мечтаний.
Так грузинская поэзия завоевывала все новые и новые высоты, так утверждались ее передовые гуманистические, гражданские, эстетические позиции. «100 стихотворений» во многом подготовили следующий этап в творчестве поэта, подытоженный прославленным его однотомником 1927 года, охватившим все лучшее, что было создано поэтом почти за два десятилетия. Он явился центральным событием в литературной жизни Грузии, доказательством закономерности и органичности того революционного творческого пути, который был избран одним из крупнейших поэтов эпохи…
…Вернемся, однако, к первым написанным вскоре после февраля 1921 года страницам публицистики и лирики Галактиона Табидзе. Набатом звучали его слова, обращенные к писателям и работникам искусства: «Вы, поэты, художники, артисты, писатели! Можете ли вы испытать и пережить все происходящее так, как этого властно требует время? Понимаете ли вы, что время должно быть освещено светом достойного его искусства?»[12]
И еще: «…грузинские поэты увидели и почувствовали тот фон, на котором предстояло совершиться великой мистерии нового искусства. Устремляясь на праздник грядущих веков, мы обязаны были быть, с одной стороны, подлинными выразителями их планетарного размаха, который сродни первородному хаосу, и неутомимыми искателями национальных образов — с другой… Пегасы стоят у врат новой эпохи и ждут дерзновенных всадников. В Грузии мы только ощущаем близость безграничных пространств, бескрайних просторов: радио, беспроволочный телеграф, аэро, автомобили!.. Вот фон, на котором новые герой и новые барды Грузии создадут новую поэзию. Мы всегда были с народом, но и теперь и в будущем должны еще смелее сблизиться с ним, быть в его гуще. Именем народа и во имя народа обязаны мы отринуть кафешантанную поэзию — детище упадка и декаданса. Нам предстоит освободиться от консерватизма, который сковывает порой сознание современного поэта. Должны быть найдены новые ритмы, соответствующие динамике нового слова. И мы ни на миг не должны забывать, что у грузинской поэзии есть своя жизнь, своя историческая миссия».[13]
Не только в публицистике, но и в стихах Галактиона Табидзе 1921 года идет упорная работа мысли и чувства, разума и воли. В феврале 1921 года Галактион Табидзе не мог не воскресить в своем сердце и в своем стихе впечатления Октябрьских дней 1917 года. Еще в восемнадцатом году (стихотворение «Офорт») он готов был объявить своей духовной родиной снег и метель, ветер и ураган революционного Петрограда, пророчески предвидя обновление, которое принесут Грузии события тех незабываемых месяцев: «…так вот оно, имя твое, О родина — стужа, погоня и воля…» Ведь в том же восемнадцатом году он писал: «Меня равнина тянет — С ветром свиться. Судьба, я дважды угодил родиться: Здесь, В эту ночь, В ноябрьскую метель — И там, в раю, за тридевять земель». И вот вдохновенье поэта вновь диктует ему высокую здравицу в честь нового мира, соединяющую осень с весной, мороз с солнцем, поверяющую хаос возрожденной гармонией:
Не та ли приснопамятная осень
(О, не мороз, не стужа, а она!)
Решила навсегда вопрос вопросов —
Быть иль не быть? И выжила страна.
Во здравье солнца и себе в награду
Подъемлю чашу, полную огня.
И прежде чем «синие кони» Галактиона Табидзе возьмут новый разбег навстречу будущему, поэт, поэтически перефразируя одно из своих публицистических выступлений этой поры, скажет им своеобразное напутственное слово:
Крыльями новые машут Мерани,
Смотрят с надеждой в крылатые дни,
Жаждут паренья мечты, и заране
Чуют наездников смелых они.
Чуют, что стали дороги короче,
Чувствуют века гигантский прыжок…
Вой проводов телеграфных клокочет —
В воздухе ветер зарницы зажег.
Но, разумеется, были и гримасы времени, были муки хаоса, рождавшего гармонию. Век не так уж просто делился на свет и тень. И, кроме гетевского Мефистофеля или лермонтовского Демона, суетились и копошились в мире и иные «бесы» — «мелкие Мефистофели» и «демоны глухонемые», предпочитавшие «священному безумию» и «духу музыки» — «тоскливую пошлость».
Естественно и то, что раздумья Галактиона Табидзе о двух ликах времени, о назначении поэта стали особенно напряженными в августе 1921 года, когда телеграф и газеты принесли горькую весть о смерти Александра Блока. В скорбные дни седьмого — восьмого августа Галактион Табидзе доверяет стихам свою боль:
Умолк навеки менестрель —
Певец Прекрасной Дамы.
Да будет боль моя острей
Бессонными ночами.
Зато раздолье воронью —
Накаркается вдоволь,
Дух музыки предав огню
У Пушкинского дома.
Но не замолкнет наша кровь
При этом обороте,
И Феникс возродится вновь
В земном круговороте.
Надежда, достойная имени, памяти и бессмертия Блока, живет в этих строках, озаряя светом будущего их трагическое звучание. В те же дни пишутся стихи о «небе, усеянном легионом звезд», где вновь воскрешаются видения революционного Петрограда, с его кострами и заревами, с вихрем его «мировых бурь», симфонией его «мирового оркестра».
1922 год можно считать годом большой общественной активности Галактиона Табидзе. Человек, который, казалось бы, умел только одно — писать стихи, становится инициатором целого ряда изданий (газет, журналов), сам учреждает и редактирует «Журнал Галактиона Табидзе», пишет программные передовицы и статьи-манифесты. Испытывает он и огромный творческий подъем. В рукописях Галактиона сохранилась такая запись этого времени: «Я чувствую, что мне даны легкие крыла, как вот этому далекому розовому облаку… Я слышу музыку, грузинскую музыку, новые струи и волны грузинской музыки… Бурные, но чистые, прозрачные струи, когда они несутся по камням — и журча, и грохоча… Я обрел, я открыл новый музыкальный мир — о, это шаг вперед сегодня для меня — новый, безошибочный и твердый шаг. И какая свобода! — стоит только сбросить страшные цепи, которыми я сам когда-то, глупец, сковал себя! Но я одолел, победил себя. О, это огромный шаг вперед — новый, невиданный, твердый шаг вперед, дерзкий революционный шаг!»[14]
Эта запись предваряет одно из стихотворений Галактиона Табидзе 1925 года. В промежутке между 1922–1925 годами тематика и «материя» лирики Галактиона Табидзе определяется настойчивыми попытками осмыслить глобальные проблемы в их взаимосвязи: родина, мир, человечество. Размышления о национальном звучании музыки нового, революционного слова неслучайны и чрезвычайно важны у поэта, который столько сделал для обогащения грузинской поэзии и грузинской духовной культуры в целом. Убедительней, чем кто бы то ни было, Галактион Табидзе доказал, что преодоление провинциальной замкнутости, национального «герметизма» никогда не таит угрозы для родного искусства, лишь бы новые его владения были освоены, не оказались наспех, набегом, наскоком отхваченными пространствами чужой культуры. Один из самых интернациональных по духу грузинских поэтов, Табидзе смело мог бы повторить слова Блока о том, что «ненавидеть интернационализм — не знать и не чуять силы национальной».[15]
Радостной и животворной оказалась для Галактиона недолгая поездка в августе 1922 года в Кахетию. Какой гармонией напитаны строки, созданные в этой поездке или вскоре после нее. Стихотворения «Родной ветер», «Натэла из Цинандали», «Кахетинская луна» («Казалось — очень звездно…»), «На Алазани», «Я шел Алазанской долиной», «Взгляни — Кахетия! Укрытые ветвями…», «Ночь в ущелье», «Только лишь сердце…» — вот августовский поэтический урожай Галактиона Табидзе. И едва ли не каждое из перечисленных стихотворений стало хрестоматийным, вошло в золотой фонд советской поэтической классики…
В этом кахетинском цикле торжествует изобразительно-пластическая стихия, в нем щедро представлен пейзаж и жанр, а стих тяготеет порою к тонко стилизованному народному ладу — и к песне, и к разговорной речи, и к своего рода пиросманиевской высокой простоте. Веет здесь и важа-пшавеловским духом… Но все это — тонко, незримо, призрачно, с неким волшебным привкусом, призвуком…
Но 1922 год и начало 1923-го были знаменательны для Галактиона Табидзе и иными поэтическими порывами, вновь возносящими его «поверх барьеров Родины и Лада». Это целый ряд так называемых «Эфемер» («Эфемера», «Снова эфемера», «Морская эфемера», «Новогодняя эфемера», «Родная эфемера»). Здесь вновь встречаются в поэзии Галактиона Моцарт с Бетховеном, солнце с бурей и ураганом, вновь устремляют в будущее свой самозабвенный и неистовый бег Галактионовы «синие кони», но полет их не то чтобы стал дерзновеннее и смелее — он победительнее, целеустремленнее, увереннее. Вот где их шаг (вспомним прозаический набросок поэта) по-новому тверд, дерзок и революционен, а музыка вокруг звучит «грузинской музыкой», хотя раздается она от полюса к полюсу — по меридианам пустынь и оазисов, по пересечениям времен и пространств. Да, разумеется, это все те же «синие кони», и всадник на них все тот же, но ведь между 1916 и 1922 годами произошли события эпохального исторического значения. И, оставаясь верным себе, поэт верен и бегу времени, шуму времени, музыке времени.
Первая из «Эфемер» Галактиона Табидзе… Поэт — родина — мир — космос; поэзия — жизнь — смерть — бессмертие; страдание — сострадание — избавление — радость; хаос — тревога — надежда — гармония. Казалось бы, все главные мотивы поэзии Галактиона Табидзе сведены здесь, чтобы бешеной сменой света и тени, «магии солнца» и «шаманства луны», грохота какофонии и мелодического трепета сопровождать стремительный бег его «синих коней», мчащихся к финишу Вселенских конных состязаний:
Кто скакал со мною вровень? Я — поэт до нитки нерва.
Разве я хоть каплей крови, хоть кровинкой — не грузин?!
Запорошен и завьюжен, путь мой в небе обнаружен.
Конь ретивый, синегривый дышит ветром перемен.
…Мчатся кони, кони, кони на Вселенском ипподроме,
Мчатся синие фантомы по разомкнутым кругам…
В «Эфемере», как сказано, были намечены темы поэзии и судьбы поэта. Они развиваются в стихотворении «Снова эфемера». Но на смену фантасмагории, напоминающей видения Иеронима Босха или Гюстава Доре, приходит образ поэта, художника, артиста таким, каким видела его романтическая поэзия первой половины XIX столетия и каким предстает он в урбанистических стихах второй половины XIX и начала XX веков. И если имена и поэтические мотивы, скажем, Мюссе и Готье здесь подразумеваются, хотя и не названы, то образы Верхарна и Достоевского непосредственно определяют лирический сюжет второго стихотворения цикла. Верхарн выступает здесь как «нового железного столетья Дант», исходивший все круги урбанистического ада, а воссозданный в стихе портрет Достоевского навеян картиной его гражданской казни со смертным приговором, эшафотом, палачом и запавшими, невидящими — все видящими — глазами гения… В финале прозвучит еще последний аккорд его образного лейтмотива — о странном и страшном состоянии мира, безветрии, когда затаившийся ветер все же отсекает головы поэтов, то есть — в образной системе стихотворения — самых высоких деревьев, и именно потому, что они слишком высоки.
Да это заговор равных — Смерти и Жизни, а жертвы — Поэт, Художник, Артист, Искусство.
И тогда в тысячный раз поднимается в душе из века в век повторяющийся вопрос — быть иль не быть?
И когда наступает в жизни поэта час таких вопросов — может случиться непоправимое. Так решается Галактион Табидзе на роковой шаг — в 1922 году он уничтожает, сжигает все свои рукописи, письма, дневники, любимые книги… Но, опомнившись, внесет в новый дневник трагическую запись: «В какое бесконечное и бездонное одиночество и тоску я погружен. Потеряно, уничтожено мною же все, что писалось с детства, все, буквально все. Никогда не испытывал я ничего похожего… Будто умерла сама юность моя: вся моя юность, бессонные ночи, целый мир чувств и переживаний — радости прилежного труда, самоотдачи, самозабвенных порывов… Я один, совершенно один, и кто мне вернет то, что потеряно!.. Будущее?!»[16] Как отзвук этого отчаяния возникает третья, «Морская эфемера» — о корабле «Надежда», который готовится поглотить пучина… В «Морской эфемере» запечатлены многие образы, которые в других стихах (через год — в «Буре» и пять лет спустя — в «Городе под водой») будут переосмыслены: из хаоса вновь родится гармония. Но и теперь, в том же сложном двадцать втором году, уже в четвертой по счету эфемере — «Новогодней» — возникает гармонический моцартианский мотив с отголосками поэзии французского «Парнаса» и легким, миротворящим отблеском благородного гедонизма Готье — Делароша. Вспомним знакомые нам образы стихотворений «Примирение», «Поэзия — прежде всего» и «К Готье». В «Новогодней эфемере» воскресают все эти мотивы, заключенные на этот раз в современный, светлый лирический сюжет (словно по модели — «печаль моя светла»), овеянный мечтою о новом Моцарте, о новой Беатриче, о возможности примирения со смертью — через «прощальный возглас лебединый». А мы знаем, что такое примирение и есть преодоление, оно и есть бессмертие.
«Новогодняя эфемера» как бы высветила громокипящие, громогласные бетховенско-вагнеровские волны прежних «Эфемер». Предстояло появиться — уже весною двадцать третьего года — еще двум «Эфемерам»: знакомой нам «Родной эфемере», где в ответ на драматически напряженные вопросы прозвучит вера в бессмертие Амирана-Прометея, и, наконец, последнему стихотворению из этого симфонического цикла, названному, как и самое первое, просто «Эфемерой». Здесь вновь будут сопряжены Жизнь, и Смерть, и «Поэзия — прежде всего», будут сплетены имена Гойи, Паганини и Готье. Между «Новогодней» и этими «Эфемерами» двадцать третьего года Галактион Табидзе в чудесном предновогоднем верлибре (где Мери — муза его поэзии читает в саду томик любимого Шелли) провозгласит, укрепив свое сердце надеждой, здравицу в честь наступающего 1923 года:
Я хочу подняться к заоблачным вершинам гор,
Чтобы увидеть все полюсы мира.
Я требую слова:
«Я взглядом окину народы и страны».
Я громовещаю:
«Отрицаю тебя!
И люблю!»
Двумя миллионами глаз
Смотрю я на Новый
Тысяча девятьсот двадцать третий год
И говорю:
«Да здравствует будущее!»
«Два миллиона глаз» новой Грузии (по числу ее тогдашнего населения) — олицетворение полного слияния поэта с родным народом. В этих строках и своего рода отблеск, отсвет, отзвук лирического лейтмотива эпической поэмы Маяковского, в которой поэт провозглашал: «Сто пятьдесят миллионов говорят губами моими».[17]
Пройдет год, и от имени поэтов революционной Грузии Галактион Табидзе произнесет клятву, ставшую знаменем и девизом советской грузинской интеллигенции. Как бы окинув мир зорким взглядом, поэт выскажет тяжелые предчувствия о грядущих мировых катастрофах, войнах и потрясениях:
Ожиданье ли сердце тревожит,
Или тайная мучает дума,
Что не раз еще вырваться может
Огневое дыханье самума…
…Желто-серые, ржавые тучи
Закрывают багряные выси…
Может быть, этот сумрак гнетущий
И прорвется внезапно к Тбилиси.
И на самой высокой ноте провозгласит он торжественно клятву:
Мы же станем — во имя отчизны —
Там, где огненный ангел простерся.
Новым дням отдаем свои жизни
Мы, грузинской земли стихотворцы.
Клятва эта была произнесена в год смерти Владимира Ильича Ленина. Смерть Ленина еще сильнее сплотила вокруг ленинских идеалов и заветов людей доброй воли.
Траурным январем 1924 года сложились стихи Галактиона Табидзе, передавшие и выразившие муку и боль, которыми были охвачены Москва и весь мир, поэт и человечество в те памятные дни («Ленин»).
Завершается еще один этап в поэзии Галактиона Табидзе.
Двадцать четвертому году суждено было стать одним из самых напряженных в жизни поэта. И одним из наиболее плодотворных. И на редкость полифоничным. Судите сами: две удивительные поэмы — знакомый нам «Джон Рид» и «Память о днях, когда молния вспыхнула», экспрессивная, тревожная кантата «Ветров» и стихи-прощание с Валерием Брюсовым; лирические миниатюры и сельские зарисовки; с новой силой зазвучавшая оркестровая тема революции и пробуждающегося Востока (с пророческим и гневным монологом Азии, созвучным блоковским «Скифам»), и снова, и снова — стихотворение за стихотворением — панорама Октябрьских дней, воплощенная не только в лирической хронике (как в «Джоне Риде»), но и в патетической исповеди ораториального звучания; и главенствующие стихи этого года, с которых мы и начали разговор — клятва от имени «грузинской земли стихотворцев» и торжественный реквием, посвященный Ленину.
В «цикле» «Ветров», в его «увертюре» («Ветер смуты»), где одной-единственной рифмой не только окольцованы все неравномерные по дыханию — короткие и длинные, прерывистые и протяжные — строки, но и охвачены едва ли не все слова, кроме редких глаголов, наречий и союзов, — с кинематографической стремительностью проносятся кадры, в которых картины метели и снегопада озвучены звоном колоколов, тень рухнувшего царского трона поглощается потоком знамен, штандартов, стягов, на смену же общему плану с толпами солдат — во весь кадр вырастает фигура исступленно кричащего всадника. Раздаются звуки неожиданно «родимой» канонады (так и сказано: «канонада родимая»!), и при новых ураганных порывах «мутного ветра» (будто встряхнули трубку калейдоскопа и сразу же придержали) сквозь свинцовые тучи проступает грозный силуэт Петербурга. И сразу же вслед за этой увертюрой — уже в «Ветре воспоминаний» — резкий контраст — отступление назад, уход в еще мирное и вполне личное прошлое. Но даже там, в блаженном, казалось бы, мире, затишье было обманчивым. Это ощущение неуверенности, ненадежности покоя реализуется в стихотворении 1924 года «Ветер». Не только земной простор, но и сердце не защищено от бури и ветра, от шторма и вьюги:
Ливень льет, снег метет — мокрый снег,—
Не найти мне тебя, не найти!..
Только взгляд твой со мною навек —
Днем и ночью, в дому и в пути!
В тучах скрыт, погребен небосклон…
Ветра стук, ветра звон, ветра стон!..
От сердечной смуты не так уж далеко и до «мировых бурь», ибо человек един, и он един с человечеством, с миром, и, целясь в сердце, целишься в планету. Вот когда ветер поднимает занавес, и с подмостков раздается голос Вестника, комментирующего разыгравшиеся на наших глазах события. Конец этого монолога (так и названного — «Ветер, поднимающий занавес») звучит так: «…занавес поднят, и я всматриваюсь Лишь в одну занесенную снегом тропинку, Издали доносится гул Мутных проулков и улиц, мостов, мостовых. Уже вплотную — туманы, и мгла, и колокольные звоны. Я чувствую себя продравшим глаза ихтиозавром, Который спросонья слышит призыв разъяренного ветра: „Вселенная, тише! Вниманье, Земля!..“ Яростный клич взлохмаченного оратора, Сливаясь с волнами людского прибоя, Самумом и шквалом Обрушивается на нас. И тут — Небывалым, неслыханным и несказанным хором Гудят пространства земных площадей: „Вниманье, Планета! Вселенная, тише!..“ И повелительный голос Влечет за собой на трибуны толпы и сонмы, И самозабвенный порыв неистовой массы Мгновенно поднимает на ноги весь Петербург — От богомольной Лавры до богохульствующих манифестантов. Восторг и безумье, Проклятья, угрозы и воодушевленье. У меня на глазах сливаются в элизиум сумерек… Внимание, мир! Вперед, мирозданье! Слушай, Земля! Человечество, внемли!»
Занавес воспоминаний поднят и опущен. Но остается сознание и крепнет убеждение, что поэт никогда не был праздным зрителем великой мистерии. Он сам так говорит об этом: «О, я не спустился с бумажных небес На грешную землю. И не сошел с гобеленов или обоев В бурлящие толпы, И не из ночных варьете убежал, Покрывало наспех накинув! Я денно и нощно Был где-то рядом с запасами пороха Иль у химических складов, где газ и всякая адская смесь Были готовы взорваться вот-вот, В каждый миг и секунду. И никогда не бывал я один. Рядом со мною дежурили: Ветер — ошую, дождь — одесную».
Финал сдержан и спокоен. Никаких иллюзий. Да, «не раз и не два» являлась поэту дальняя звезда, не раз и не два озарялись его дни яркими вспышками света. Но это были звездные часы человечества, это был свет поэзии и века, и они вовсе не были залогом безоблачного счастья лично для него, покоя и воли для его души, они не предвещали ему ни мира, ни лада. И даже в кажущееся безветрие вершины чинар и тополей колыхались и гнулись под напором невидимых волн и токов. И он мог бы сказать завтрашними словами Маяковского: «Как раньше, свой раскачивай горб впереди поэтовых арб — неси один и радость, и скорбь, и прочий людской скарб…» Он примерно о том же и сказал за год до Маяковского в своем стихотворении «О, не единожды с неба…».
Вы скажете, что стихотворение это очень грустно? Поэт никогда и не скрывал своей грусти, вызванной тем или иным мелким поводом, а тем более какой-либо глубокой причиной (точно так же, как всегда делился он своей радостью, вызванной пустяком ли, планетарным ли событием). Но он никогда и не навязывал свою грусть и тоску читателю, и очень редко, исключительно редко, обнажал и раскрывал биографические, житейские, бытовые истоки и основания этих своих переживаний и состояний. Насколько конкретен и точен он был в любых своих адресах социальных, настолько он был замкнут и скрытен в сфере интимной, полагая — и исповедуя это как этическую и эстетическую норму, — что поэзия вправе сообщать читателю общую музыкальную силу переживания, способную стать универсальным вместилищем переживаний самого читателя, но отнюдь не всегда должна предлагать ему роль душеприказчика и духовника, обязанного выслушивать повесть о человеческих незадачах или прегрешениях поэта.
Но главное даже не это. Главное — никогда не следует выкидывать слова из песни. И слова не поймаешь, и песню загубишь, А у композитора поэтического, как и у композитора любого, свои законы, и музыку поэзии, как и любую музыку, следует воспринимать и судить в целом, а не по минорному или мажорному звучанию отдельных музыкальных фраз.
А каким несравненным мастером композиции был Галактион Табидзе! Раскрытие тайн его гармонических построений — это целая область постижения и познания, к которой никто еще даже не приблизился. Так, своеобразное поэтическое единство «ветров», о котором мы лишь вскользь говорили, назвав его даже условно кантатой (конечно, условно, и, конечно, весьма приблизительно), являет нам пример и экспозиции, и сопоставления контрастных тем в разработке, и переакцентировки их в репризе, и неожиданных финальных решений. И судить о каждой части творения возможно лишь исходя из целостного восприятия и постижения его.
Все перечисленные или рассмотренные выше произведения — стихи «высоковольтного» напряжения, как бы требующие добрососедства с более легкими и спокойными стихами. И Галактион не был бы Галактионом, если б на тех же страницах не возникали у него строки таких, скажем, стихотворений, как «Довелось мне все-таки…», или такие:
Мир состоит из гор,
Из неба и лесов,
Мир — это только спор
Двух детских голосов.
Земля в нем и вода,
Вопрос в нем и ответ:
На всякое «о, да!»
Доносится «о, нет!».
Среди зеленых трав,
Где шествуют стада,
Как этот мальчик прав,
Что говорит: «о, да!».
Как девочка права,
Что говорит: «о, нет!».
И правы все слова,
И полночь и рассвет.
Так в лепете детей
Враждуют «нет» и «да»,
Как и в душе моей,
Как и во всем всегда.
…«Пролог к 100 стихотворениям», подытожив не только духовный опыт поэта в послеоктябрьское революционное восьмилетие, но и лироэпические поиски Галактиона Табидзе в 1923–1924 годах, открыл вместе с тем новую, на этот раз чисто лирическую полосу в его творчестве, которая завершилась выходом в 1927 году итогового, охватывающего почти два десятилетия, однотомника.
И во всех этих ста стихотворениях (опубликованных, как мы знаем, сразу в одном номере журнала «Мнатоби»), и в примыкающих к ним стихах последующих лет обращает на себя внимание возрождение в лирике Галактиона Табидзе живописно-пластической манеры изображения. Так же как в импрессионистических шедеврах 1915–1916 годов или реалистических зарисовках кахетинского цикла 1922 года, поэт выходит, так сказать, на «пленэр» и вновь доверяется свидетельствам своего зоркого глаза, впечатлениям, которые всегда проходят через душу поэта. Если говорить о пределе досягаемости для стиха событий и явлений внешнего мира, то проследить это можно было бы на таком, скажем, примере. Вот море. И корабль. Художник может увидеть это так, как это сделано в стихотворении «Спокойное море»:
И облако стояло, как фрегат
В спокойном море. Небо было сине.
Воображенье вдоль прибрежных линий
Влекло меня — увидеть бы фрегат!
А там, где мирно высился фрегат
И радуга несла свой хвост павлиний,
Я плыл, надеждой радужной объят,
И облик мира был как облак синий,
И облако сияло как фрегат.
Но поэт может вызвать и бурю, ему «весело видения и волны громоздить», смешать море с небом, угадать под водой «башни… сторожевые, И стены, и размытые дома», а на сам корабль обрушить пучину, стихию, и «с Хаосом… породниться», чтобы затем вновь — могуществом поэзии извлечь из хаоса высшую гармонию… Все это совершается в стихотворении Галактиона Табидзе «Город под водой». Место действия то самое реально существующее судно, которое, как мы знаем, вызвало ровно за год до этого у Маяковского благородную зависть к товарищу Нетте — «пароходу и человеку».
«Город под водой» — одна из вершин философской лирики Галактиона Табидзе двадцатых годов. Мы употребляем термин «философская лирика» лишь в том, конечно, смысле, в каком он применим к поэзии Галактиона; некоторое представление о нем может дать стихотворение «Из прозы будней», где поэт признавался, что предпочитает «ослепление» — «расчету», «обмолвку чувства» — «фразе», «полунамеки» — «высокопарным урокам нагой премудрости земной». Ведь все дело в том, что таится за «полунамеками», что стоит за «обмолвками чувства», какая именно «цель ясная» влечет поэта.
В «Городе под водой» цель, хотя бы и полунамеком высказанная, несомненна. «Суровый век» с его бурями стартовал десять лет назад в октябрьском Петрограде. Об этом сигнал:
Будь выше бед! Вы помните? Не я ли
Вам дал пароль надежды и борьбы —
И — пусть не поняли — вы напевали,
Как мне — далекий колокол Судьбы.
Такая глубина — светла. Она может осветить и прошлое и будущее: и тысячелетнюю Диоскурию, и рвущийся к своему завтрашнему дню, озаренный огнями ЗАГЭСа Тифлис:
Где оборвутся странствия Улисса?
Не всё ль равно? Я знаю, что в раю
Я различу с небес огни Тифлиса,
Как ныне — Диоскурию мою.
Разрешить «мертвых немоту», свести «как грани бытия» легендарную быль с грозной новью творимой легенды — вот в чем «цель ясная» и святость дела поэзии. Воплощая и исполняя свой завет, Галактион Табидзе не мог не обратиться к Руставели, так же как Блок в своем стремлении осмыслить «назначение поэта» в дни, когда были «сведены грани» хаоса и гармонии, не мог не «поклясться веселым именем Пушкина».[18]
Стихотворению «Город под водой», высоковольтной поэтической энергосетью связавшему тысячелетия грузинской истории, непосредственно предшествовали два значительнейших «историософских» произведения — «Космический оркестр» и «Поэма тигра» (оба написаны в 1926 году и исчерпали собою весь этот год для Галактиона Табидзе). В «Поэме тигра», обращаясь к Руставели и его творениям, Галактион Табидзе стремился показать, что гению дано восстановить разорванную связь времен, освободить гармонию из плена хаоса, вызволить день из когтей ночи и свет — из смертельных объятий тьмы:
Но затем — сотрясенье, вихри пламени, вскрик!
В стан, где сна и покоя ждут и мал и велик,
Бьет поэзия властно, как молния в древо,
И встревоженный хаос взрывается вмиг.
Пройдут годы и годы, и при каждом приближении катастрофы, грозящей миру и человеку, Галактион Табидзе будет с надеждой взывать к гуманизму Руставели. Так в Париже, в 1935 году, на первом всемирном антифашистском конгрессе в защиту культуры, у него произойдут, кроме естественных и понятных, программой конгресса предусмотренных встреч, еще две фантастические — с Руставели и с Пушкиным. Портрет Руставели он увидит в доме французского поэта, а Пушкину он сам предоставит слово в одном из парижских кафе и «вложит ему в уста» свой блистательный перевод «Вакхической песни»! Да, кстати, была еще такая же «встреча» с Маяковским.
Руставелиевское: «Зло повержено вовеки торжествующим добром» и пушкинское: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — не в этом ли был, собственно, смысл движения, поднявшегося в защиту культуры от фашистского варварства? Недаром во главе этого движения стояли Ромен Роллан и Максим Горький, Анри Барбюс и лучшие сыны ввергнутой в коричневый кошмар Германии.
…Но между временем создания «Поэмы тигра» и Парижским конгрессом пролегла целая историческая полоса. На это же время приходятся важные события в жизни самого Галактиона Табидзе. В автобиографическом наброске поэта мы читаем: «В 1928–1930 годы в журнале „Мнатоби“ напечатаны мои циклы „Эпоха“, „Революционная Грузия“ и „Пацифизм“… В 1928 году с делегатами Шестого конгресса Коминтерна совершил поездку по промышленным районам Советского Союза. В 1932 году был избран членом ЦИКа Грузии. Поездка по Армении и Азербайджану. В 1933 году опубликовано постановление о „присвоении звания поэта Грузии Г. В. Табидзе“… В 1935 году в составе советской делегации ездил в Париж как делегат на Первый Всемирный антифашистский конгресс в защиту культуры. Был избран членом президиума конгресса и выступил с речью… В 1936 году награжден высшей наградой — орденом Ленина»… И далее, уже после конгресса: «В 1944 году был избран действительным членом Академии наук Грузинской ССР… В период Великой Отечественной войны работал в редакции газеты „Комунисти“, часто выступал перед бойцами армии и флота, тружениками тыла…»[19]
За этим сухим перечнем стоит поистине титанический труд поэта. Книга за книгой. «Эпоха», «Революционная Грузия», «Пресса», «Пацифизм», «По дорогам Европы», «Родина, жизнь моя» — это поэтическая летопись жизни и труда человека и гражданина Страны Советов за 1928 1945 годы. И это картина мира. А какие это были годы — об этом красноречиво говорят сами даты: 1929-й, справедливо именуемый «годом Великого перелома», первая половина тридцатых годов, отмеченная неслыханным созидательным подвигом советского народа и его противостоянием коричневой чуме, вспыхнувшей в сердце Европы и грозящей поразить весь мир; собственные, внутренние трудности и беды второй половины тридцатых годов (великим горем на всю жизнь стала для Галактиона Табидзе судьба его жены и вернейшего друга — Ольги Окуджава); 1941 год и последующие четыре года войны — не только явившиеся историческим экзаменом для страны, государства, общества и каждого его члена, но и спасшие мир от смертельной опасности, невиданной по масштабам во всей новой истории человечества.
В середине двадцатых годов у Галактиона Табидзе слышится своеобразная перекличка с Маяковским; в революционно-романтических стихах с их космическими образами, гимнами разрушительной силе гражданских бурь, потоков, шквалов, с патетической мечтой о мировой революции, «о мировом оркестре» бунтов и восстаний. Но уже к концу двадцатых и в начале тридцатых годов поэт начинает ставить перед собой несколько иные задачи. Ода, гимн, оратория, возгласы радости и восторга, патетические или драматические монологи постепенно уступают место лирическим раздумьям, лирико-философскому осмыслению новой действительности, нового человека, новых задач поэзии.
Галактион Табидзе пристально и углубленно исследует и собственную душу, и душу своего современника, друга. Воспоминания и раздумья сменяют непосредственную бурную реакцию на революционные события, восклицательные знаки сменяются многоточиями и знаками вопроса. Рождается одна из самых удивительных книг Галактиона Табидзе — «Эпоха», названная поэтом сначала поэмой, а затем рассыпанная им же на множество коротких лирических стихотворений, составляющих тем не менее единое целое. Это великолепный, умный, взволнованный, трепетный лирический монолог, целый поток искреннейшего поэтического душеизлияния, волны которого выливаются в отдельные восьмистишия, а порою образуют целые гребни и цепи нагоняющих друг друга строф… Ощущение небывалой новизны наступившей эпохи пронизывает все эти стихи. Поэт продолжает слушать музыку революции. Но он слышит уже не только самые громкие ее звучания, не только хоры и оркестры, но и тонкие, глубинные, «солирующие» голоса.
Целый ряд образов заглавного стихотворения названной книги — «Эпоха родилась и крепла» — уже содержал в себе возможность будущего вполне конкретного реалистического описания. Символическому зданию, которое здесь созидалось и было наделено множеством вполне конкретных изобразительных признаков, уже не так трудно оказалось стать настоящей постройкой из бетона и стали, подлинной новостройкой в лесах.
Этот шаг дальнейшей поэтической эволюции был сделан в следующей книге стихов Галактиона Табидзе — «Революционная Грузия». Ни одна его книга не насыщена таким множеством конкретных деталей в изображении города и деревни — индустриального города и колхозной деревни, — как эта. В данном отношении «Революционная Грузия» сильно отличается и от «Эпохи». Социально-философская лирика и внутренний монолог поэта уступают здесь место широкой панораме объективной действительности, почти кинематографической фиксации общих, средних и крупных планов социалистического строительства. Правда, здесь поэт вступает иногда в область, не до конца ему близкую, а порою даже противопоказанную его творческой натуре, и тогда в стихах ослабевает их магнетическая притягательная сила…
Но собственно реалистическая пластика — ощутимая, зримая, весомая конкретность стиха, проявляющаяся и в лирических сюжетах, и в более детальной нюансировке изображения, с заменой «панорамы» «крупным планом» — оказалась в основе центральной и главной поэтической книги Галактиона Табидзе середины тридцатых годов — «По дорогам Европы». Сама реальность, которая вторглась в эту книгу, была, увы, вполне устоявшейся, даже застоявшейся, и она была необратимо устремлена к своему мрачному закату. В одном из лирических посланий 1928 года поэт уже предупреждал адресата: «Не всё же в мире так, Как хочется, чтоб было! Каких еще утрат Открыты будут силы?» («Когда по вечерам…»).
Галактион Табидзе пристально следит за грозными симптомами обострения международной обстановки. Мастера культуры начинают сплачиваться в ряды антифашистского движения. В 1935 году в Париже созывается всемирный конгресс в защиту культуры от фашистского варварства. Среди советских делегатов конгресса — рядом с Фадеевым, Тихоновым, Эренбургом, Бабелем, Пастернаком и другими — был и Галактион Табидзе. Он выступил на конгрессе с яркой речью, с жадным интересом знакомился с делегатами. Но не менее пристально всматривался он в жизнь вокруг конгресса. Париж, Франция, а по дороге во Францию и на обратном пути — Польша, Германия, Берлин. Рядом — Испания, Италия. И всюду подземные толчки, всюду свидетельства грядущих потрясений.
Парижские впечатления еще долго будут сказываться и отражаться в поэзии Галактиона Табидзе — вплоть до того дня, когда сбудутся «предчувствия кровавой борьбы». Но, как всегда, и в это предвоенное пятилетие поэзия Галактиона Табидзе не была однозначна и однопланова, как, впрочем, и сама жизнь. Можно лишь удивляться чуткости и мудрости поэта, его абсолютному музыкальному слуху в восприятии и выражении больших и малых, радостных и трагических событий и фактов этого времени — как в мире, так и дома, его умению, его таланту охватить и постичь противоречия времени. Лира Галактиона всегда и всюду оказывалась в центре событий, она раскалывалась, когда мир был расколот, и становилась воплощением гармонии, когда гармония торжествовала. Но всегда и всюду, по глубочайшему убеждению поэта,
Смерть не смогла бы
С лирикой справиться.
Тверди и хляби —
В честь ее — здравицей!
Но и у лирики были враги. Это все те же, которых Маяковский описал в поэме «Про это», когда он, вслед за Лермонтовым, пытался где-то на «льдистом Машуке» скрыться от всех, кто с ним спешил «рассчитаться»:
Плюют на ладони.
Ладонями сочными,
руками,
ветром,
нещадно,
без счета
в мочалку щеку истрепали пощечинами.
…И так я калека в любовном боленьи.
Для ваших оставьте помоев ушат.
Я вам не мешаю.
К чему оскорбленья!
Я только стих,
я только душа.
А снизу:
— Нет!
Ты враг наш столетний.
Один уж такой попался —
гусар!
Понюхай порох,
свинец пистолетный.
Рубаху враспашку!
Не празднуй труса́!
Но Галактион Табидзе (записавший в одном из дневников: «Тайна одиночества. Маяковский остался совсем один, слишком один»)[20] пытается перейти в контратаку. И вот среди «да» и «нет», которые поэт говорит миру, с особой силой звучит нота неприятия и отрицания ханжеских, дилетантских попыток со стороны около-и внелитературных сил «опекать» великое искусство поэзии, нарушать его «тайную свободу» («Пушкин»), заронить сомнение в его гражданской полноценности. В одном из стихотворений 1933 года Галактион Табидзе бросает в лицо клеветникам гневные строки:
За то, что был чист и развилист
Мой путь, — бесновался их клан.
Глумились, язвили, резвились,
Повизгивали по углам.
Доискивались — не снилось ли
Мне что-то с грехом пополам?
И, чуть застыдясь, зазмеились
Их щупальца — дальше — к стихам.
Убогое своенравие!
Повеяло смертной тоской.
Все начинают во здравие,
Кончают — за упокой…
Тема столкновения «поэта» и «черни», поэзии и антипоэзии до конца дней будет звучать в лирике Галактиона Табидзе, она задаст тон его поэме сорокового года «Акакий Церетели», войдет и в поэтический трактат того же времени «Разговор о лирике» и гениальной кодой завершится в одном из последних его стихотворений, где еще раз произойдет фантасмагорическая встреча с Пушкиным, привидевшимся ему за окном какого-то кафе:
Это утро. Пустое кафе.
Я, входящий в чудесном смятенье.
Это Пушкин!.. И спутницы-тени:
Экатомба и аутодафе.
Пистолет иль костер? Всё равно.
Черный остов — иль малая ранка…
Для избранников этого ранга
Честь жены, честь эпохи — одно.
Пришло время, когда на дом поэта, на его любовь, на его Ольгу обрушилась беда. И тогда были написаны стихи о «последнем поезде», с которым ушел этот единственно близкий, бесконечно дорогой ему человек:
Как колесница жизни и судьбы,
Вот-вот с перрона отойдет состав,
И с ним моя надежда и душа,
Моя звезда, звезда моей судьбы.
Позднее об этом будут создаваться новые и новые строки…
В середине пятидесятых годов, когда Галактиону Табидзе будет возвращена добрая слава любимой, — он не раз и не два воскресит в стихах ее судьбу и ее образ, приобщая читателя к очистительной силе высоких чувств и страстей.
Но трагические страницы в жизни поэта не помешали Галактиону Табидзе перелистывать страницы великой книги бытия, именуемой Историей, Эпохой, Родиной, Революцией, Поэзией, Музыкой. В стихах он неоднократно называл и ту силу, которая одна способна была поддержать его в трудные минуты жизни:
Родина! День наступает и близится.
Родина, сердце мое оживи.
Видишь — любовь моя — светится, высится,
Я у тебя научился любви!
Дорого нам достается наука
Чувства, живого с младенческих дней.
Так постигаешь значение звука,
Тихо ступая за песней своей.
Родина — песня! Я всё перепутаю.
Так и оставлю и не разделю…
Раны твои я туманом окутаю,
Верой своею тебя исцелю.
Родина — песня. Родина и поэзия. Честь дома, честь эпохи. Чем ближе надвигаются тучи войны, тем напряженнее и сосредоточеннее думы поэта о мире и человеке. Юбилей Акакия Церетели в 1940 году Дает Галактиону Табидзе повод и возможность в большой поэме, посвященной ему, глубоко поставить вопрос о гражданской, социально-нравственной миссии поэта. Исконному гражданскому предназначению поэзии посвящает Галактион Табидзе и поэму «Разговор о лирике», и статью, написанную в процессе работы над поэмой. Как в поэме, так и в статье тема эта прослеживается от античных времен до современности, от Архилоха, Симонида и Пиндара до Лорки и Маяковского.
И эта статья и поэма «Разговор о лирике» перекликались с выступлением Галактиона Табидзе на Парижском антифашистском конгрессе, и с его последующим посланием — обращением к писателям Франции — участникам конгресса. Но теперь и Франция была под фашистской пятой, и советский народ был готов к тому, о чем пел в своих тревожных песнях — «Если завтра война…». И война разразилась. Нужно ли оговаривать, что такой поэт, как Галактион Табидзе, не мог не создать в те годы одну из сильнейших книг об Отечественной войне? Ни минуты не покидала поэта вера в победу света над тьмой, могучего содружества советских народов над фашизмом.
С не меньшей силой прославит поэт разгром фашизма, победу человечества и в первую очередь нашей страны над варварской стихией, затопившей полмира. В стихах его опять «сведутся грани» разных эпох, и он посвятит свое взволнованное слово Москве:
Глухие помню времена —
Закутанную в снежный саван
Москву, когда орлом двуглавым
Была истерзана она.
Но довелось мою столицу
Увидеть мне совсем иной:
Сама, как гордая орлица,
Глядит она на шар земной.
Не было и в послевоенной жизни нашей страны ни одного поворотного, переломного часа, который не был бы глубоко осмыслен и поэтически воплощен Галактионом Табидзе. И когда вся наша страна, гордясь великим добром, взращенным ею, преисполнилась решимости множить это добро и выжечь до конца все посевы зла, — грузинская поэзия оказалась духовно подготовленной к новой миссии, выпавшей на ее долю.
В апреле 1956 года Галактион Табидзе в одном из стихотворений подвел такой поэтический итог своим раздумьям о прожитом и пережитом, о смене времен года, о приходе весны, сменяющей зиму, о неотвратимом движении истории:
Весна! Я жив — я слезы лью…
Весна, как грустно мне и чудно —
Как будто спал я непробудно:
Лег молодой, а встал старик,
И сон был грозен и велик.
Весна моя, подольше царствуй,
Храни меня и — благодарствуй.
И где сойдутся две зари,
Мне двери тихо отвори.
Как видим, поэтическая лира Галактиона Табидзе всегда и всюду оказывалась в самой сердцевине мира. Бури и штили не мешали звучать струнам любви и дружбы, улыбки и счастья, восторга и очарования красотой природы и красою человека, величием искусства и созидания, струнам задушевных воспоминаний и неистребимой мечты. Даже в грозные годы Великой Отечественной войны патриотическая публицистика его стихов добрососедствует с великолепными поэтическими пейзажами и лирическими раздумьями в циклах, вдохновленных Аджарией и Абхазией. Этот мотив будет развит в послевоенных стихах Галактиона Табидзе, еще раз охватит всю Грузию, сроднит и сведет ее природу с ее историей, сокровища ее зримой красы с сокровищами ее духа, ее культуры, с образом родины, явленным в слове, красках, камне, песне. Так, гениальной кодой этих звучаний раздастся «Ода Никорцминде», а линия лирического эпоса в творчестве поэта завершится монументальным зданием лирико-философской поэмы «Книга мира». Синтетический стиль позднего, завершающего этапа творчества Галактиона Табидзе явит нам пример воистину «высокой простоты», в гармонически ясных и прозрачных формах воплощающей сложнейшие лирические ходы и глубочайшие постижения и прозрения поэта. Но так же как пятьдесят и сорок лет назад, духовными и идейными, эмоциональными и нравственными, музыкальными лейтмотивами поэзии Галактиона Табидзе останутся образы родины, родной Грузии, ее свободного сродства и братства с народами СССР, содружества с народами мира, заветы свободолюбия, народоправия и равенства в условиях социализма, пути к совершенству и гармонии, которые, по его глубокому убеждению, способен проторить лишь великий союз Революции и Искусства.
Поэзия Галактиона Табидзе уже перешагнула культурные, духовные, поэтические рубежи своей родины и стала близкой многим и многим тысячам читателей стиха. Этому триумфальному шествию ныне только начало. За ним будущее.
…Поэзия и Родина — как драгоценная частица человечества; другой любви у Галактиона Табидзе не было. А поэзию он всегда посвящал Родине:
Иной хранит розу, красотка, твою,
Иной золотую парчу иль скуфью,
Над чьим-то портретом шепчет «люблю», —
Каждый имеет любовь свою.
Письмо, над которым лишь слезы льют,
Кольцо ли, что пламени льет струю,
Сережки ли в сладкой тени, как в раю, —
Каждый имеет любовь свою.
Локон ли, клад ли земли на краю,
Правду ль, добытую им в бою,
Вещь ли, прославившую семью, —
Каждый имеет любовь свою.
Тебя обожая, отчизна, пою,
Ни с чьей не похожую песнь отдаю,
Сердце в огне, и огня не таю, —
Каждый имеет любовь свою.
17 марта 1959 года Галактиона Табидзе не стало. Похоронен он в Тбилиси, в Пантеоне на горе Мтацминда, рядом с Николозом Бараташвили, Ильей Чавчавадзе, Акакием Церетели, Важа Пшавела.
В последний путь Галактиона провожала вся Грузия. С нею были и многие ее верные друзья. У одного из них — Михаила Луконина — впечатления того дня вылились позднее в такие строки:
Каким тяжелым оказался
След, незаметный вгорячах,
Когда он в гору поднимался
На наших сгорбленных плечах.
Входил в бессмертье, как решил он,
Вдруг оборвав свои пути.
Что его в жизни устрашило?
Ты его, родина, прости.
И шел народ ошеломленный,
Обиженный его виной.
Галактика
Галактиона
Взошла в поэзии родной.