Во имя твое 1968—1972

«Опять мучительно возник…»

Но лишь божественный глагол…

А. Пушкин

Опять мучительно возник

Передо мною мой двойник.

Сперва живет, как люди:

Окончив день, в преддверье сна

Листает книгу, но она

В нем прежнего не будит.

Уж все разбужено давно

И, суетою стеснено,

Уснуло вновь — как насмерть.

Чего хотелось? Что сбылось?

Лежит двойник мой — руки врозь,

Бессильем как бы распят.

Но вот он медленно встает —

И тот как будто и не тот:

Во взгляде — чувство дали,

Когда сегодня одного,

Как обреченного, его

На исповедь позвали.

И сделав шаг в своем углу

К исповедальному столу,

Прикрыл он дверь покрепче,

И сам он думает едва ль,

Что вдруг услышат близь и даль

То, что сейчас он шепчет.

«Нет, лучше б ни теперь, ни впредь…»

Нет, лучше б ни теперь, ни впредь

В безрадостную пору

Так близко, близко не смотреть

В твой зрак, ночная прорубь.

Холодный, черный, неживой…

Я знал глаза такие:

Они глядят, но ни одной

Звезды в них ночь не кинет.

Но вот губами я приник

Из проруби напиться —

И чую, чую, как родник

Ко мне со дна стремится.

И задышало в глубине,

И влажно губ коснулось,

И ты, уснувшая во мне,

От холода проснулась.

«Померк закат, угасла нежность…»

Померк закат, угасла нежность,

И в холодеющем покое,

Чужим участием утешась,

Ты отошла — нас стало двое.

Ах, как ты верила участью!

Тебе вины любая малость

Неразделимой на две части

И не всегда твоей казалась.

Я оглянулся и увидел,

Как бы внесенные с мороза,

Твоей неправедной обиды

Такие праведные слезы.

И вызрел приступ жажды грубой —

На все обрушить радость злую,

Таили дрожь презренья губы,

Как смертный трепет поцелуя.

Но отрезвляющая воля

Взметнула душу круче, выше, —

Там нет сочувствия для боли,

Там только правда тяжко дышит.

Уже — заря. В заботе ранней

Внизу уверенно стучатся.

Я не открою. Спи, страданье.

Не разбуди его, участье.


«Мать наклонилась, но век не коснулась…»

Мать наклонилась, но век не коснулась,

Этому, видно, еще не пора.

Сердце, ты в час мой воскресный проснулось —

Нет нам сегодня, нет нам вчера.

Есть только свет — упоительно-щедрый,

Есть глубиной источаемый свет,

Незащищенно колеблясь без ветра,

Он говорит нам: безветрия нет.

Мать, это сходятся в сердце и в доме

Неразделимые прежде и вновь,

Видишь на свет — в темножилой ладони

Чутко и розово движется кровь.

Видишь ли даль, где играют, стремятся,

Бьются о стены и бьют через край,

Реют, в извилинах темных змеятся

Мысли людские… Дай руку. Прощай.


«Нет, не соленый привкус нищеты…»

Нет, не соленый привкус нищеты —

Нам сводит губы жажда этой жизни,

Боясь того, что, до конца не вызнав

Ее щедрот, исчезнем — я и ты.

Болезней много мы превозмогли,

Так дай нам бог не увидать земли,

Где изобилье, ставши безобразьем,

Уже томит создателей своих,

И властно подчиняет чувства их,

И соблазняет прихотями разум.

«Теперь не для того тебя зову…»

Теперь не для того тебя зову,

Чтоб возвратить души моей невинность,

Чтоб вновь увидеть, как подснежник вынес

Внезапную — над тленьем — синеву.

Да, искушенный, все я сохранил —

И чистоту, и сердце непустое,

И в зрелой нерастраченности сил

Мне жить сегодня тяжелее вдвое.

Не принимал я чувство никогда

Как дань весны всесильной и летучей,

В ней сквозь безгрешность — жжение стыда,

Которое нас запоздало мучит…

«Ничего, что этот лед — без звона…»

Ничего, что этот лед — без звона,

Что камыш — не свищет,

В немоте прозрачной и бездонной

Нас никто не сыщет.

Мы опять с тобою отлетели,

И не дивно даже,

Что внизу остались только тени,

Да и те не наши.

Сквозь кристаллы воздуха увидим

То, что нас томило…

Но не будем счет вести обидам,

Пролетая мимо.

А пока — неузнанные дали,

Как душа хотела,

Будто нам другое сердце дали

И другое тело.

«Не бросал свое сердце, как жребий…»

Не бросал свое сердце, как жребий,

На дороге, во мгле.

Три огня проносила ты в небе,

А теперь твой огонь — на земле.

Эти рельсы, сведенные далью,

Разбежались и брызнули врозь.

Но огонь — над обманчивой сталью

Средь раздвинутых настежь берез.

И гнетущая свеяна дрема

С твоих плеч, со сквозного стекла, —

Недоступно, светло, невесомо

Поднялась и в окне замерла.

И глядишь сквозь мелькающий хаос,

Как на самом краю

Я с землею лечу, задыхаясь,

На притихшую душу твою.

«Зажми свою свежую рану…»

Зажми свою свежую рану,

Пусть кровь одиноко не свищет,

Она, как душа в нашем теле,

Смертельного выхода ищет.

В глаза ли глубокие гляну —

Живое в них дышит сознанье,

Что рана — твое обретенье,

А с ним ты сильнее страданья.

И словно отысканный выход —

В душе отступившая смута,

И, ясная в трепете боли,

Начальная светит минута.

А мы осененно и тихо

Столпились, чего-то не смея:

В животном предчувствии доли

Нетронутым рана страшнее.

«Замученные свесились цветы…»

Замученные свесились цветы —

От чьих-то рук избавила их ты.

И вот теперь они у изголовья

Губами свежесть ночи ловят.

И эта ночь с холодною звездой,

С цветами, что раскрылись над тобой,

С твоим теплом, распахнутым и сонным,

Пронизана высоким чистым звоном.

Но я шагну — и в бездне пустоты

Насторожатся зрячие цветы,

И оборвется звон высокой ночи —

Все это ложь, что сердце мне морочит.

Еще мой день под веками горит,

Еще дневное сердце говорит,

Бессонное ворочается слово —

И не дано на свете мне иного.


«И с горы мы увидели это…»

И с горы мы увидели это:

Островки отрешенной земли

И разлив, как внезапный край света, —

Вот куда мы с тобой добрели.

Видишь — лодка стоит у причала

И весло от лучей горячо.

В складках волн я читаю начало,

А чего — неизвестно еще.

И, встречая раздольные воды,

Этот ветер, что бьет по плечу,

Я вдыхаю избыток свободы,

Но пустынности их не хочу.

Эти кем-то забытые сходни —

Для шагов осторожных твоих, —

Так всходи и забудь, что сегодня

Слишком много дано на двоих.

«В эту ночь с холмов, с булыжных улиц…»

А. С.

В эту ночь с холмов, с булыжных улиц

Собирались силы темных вод,

И когда наутро мы проснулись,

Шел рекой широкий ледоход.

Размыкая губы ледяные,

Говорила вольная вода,—

Это было в мире не впервые,

Так зачем спешили мы сюда?

А река — огромная, чужая,

Спертая — в беспамятстве идет,

Ничего уже не отражая

В мутной перекошенности вод.

От волны — прощальный холод снега,

Сочный плеск — предвестье первых слов,

И кругом такой простор для эха,

Для далеких чьих-то голосов.

Нет мгновений кратких и напрасных,

Доверяйся сердцу и глазам:

В этот час там тихо светит праздник,

Не подвластный нам.

«…Да, я не часто говорю с тобой…»

Н. Б.

…Да, я не часто говорю с тобой

И, кажется, впервые — слишком длинно.

Здесь ветер, долгий, жаркий, полевой,

Идет спокойно ширью всей равнины.

И вот, встречаясь с ветром грудь на грудь,

Себе кажусь я грубым и плечистым.

И я, и он на стане где-нибудь,

Мы оба пахнем, словно трактористы,

Дымком, соляркой, тронутой землей,

Горячей переломанной соломой.

Здесь жизни ход — нагруженный, иной

(И, может статься, чересчур земной),

Чем там, где люди сеют в мире слово,

А пожинают — впрочем, что кому.

Те два посева сравнивать не ново

И не всегда разумно — потому

Давай с тобой доверимся на свете

В стихии — чувству, в остальном — уму.

И даже если все смешает ветер,

Как этой жизни, отдаюсь ему.

Рассвет

1. «Пройдя сквозь ночь, я встретил рано…»

Пройдя сквозь ночь, я встретил рано

Рассвет зимы лицом к лицу.

Рассвет работал — поскрип крана

Шел в тон скрипящему крыльцу.

Над грудой сдвинутого праха,

Как ископаемое сам,

Скелет гигантского жирафа

Явив земле и небесам.

Кран с архаичностью боролся,

Крюком болтая налегке,

А после — пирамиду троса

Неся сохранно на крюке.

От напряженья бледно-синий,

Воздушный с виду в той судьбе,

Стальной пронзительностью линий

Он поражал ее в себе.

2. «А кто там в будке — тот ли, та ли…»

А кто там в будке — тот ли, та ли, —

Душа ль, в которой — высота?

Душа ль, что рвется, вылетая

Клубочком белым изо рта?

Иль, отрешенный, застекольный,

Мой ближний стерся и умолк,

Чтобы — ни радостно, ни больно,

Чтоб только волю втиснуть в долг?

Молчанье. Кран, как дух рабочий,

Стрелою с хрустом поведя,

Покончил вдруг с застоем ночи,

Напружился — и, погодя…

Не отрывалась, а всплывала

Плита, теряющая вес,

Как удивленная сначала,

Она недолгий путь свой весь

Чертила вытянуто, странно,

Не отклоняясь ни на пядь:

Она боялась грубой гранью

Рассвет до крови ободрать.

И двуединое подобье

Бетон со спуском обретал:

Неотвратимый — как надгробье,

Торжественный — как пьедестал.

3. «То в профиль, то лицом — при спуске…»

То в профиль, то лицом — при спуске —

Там, надо мной, горит душа,

На вечность плюнувши по-русски,

Живой минутой дорожа.

А здесь, по русскому присловью:

«Один работай, семь дивись», —

По-русски ртами диво ловят

И головой — то вверх, то вниз.

Железный жест под грузом точен,

Без груза — радостно-широк:

Талант наукой не источен,

Науке дар свободный — впрок.

Жаль, с ним — с безвестным — я расстанусь.

Да что ему? В пылу труда

Хранит в нас душу безымянность

Надежней славы иногда…

«Вчерашний день прикинулся больным…»

Вчерашний день прикинулся больным

И на тепло и свет был скуп, как скряга,

Но лишь зачуял свой конец — от страха

Стер сырость, разогнал ненастный дым

И закатил роскошный, незаконный,

В воде горящий и в стекле оконном

Нелепо торжествующий закат.

А нынешний — его веселый брат —

Светил широко, но не ослепляя,

И сам как будто был тому он рад,

Что видится мне дымка полевая,

Как зыбкое последнее тепло

Земли тяжелой, дремлюще-осенней.

Но время угасанья подошло —

Его неотвратимое мгновенье

Не отразили воды и стекло,

Лишь на трубе, стволом упертой в небо,

Под дымом, что струился в том стволе,

Прошло сиянье — легкое, как небыль.

…Еще один мой вечер на земле.

«Я не клянусь, прости меня…»

Я не клянусь, прости меня.

Я слышал много клятв на свете,

Не зная будущего дня,

Клялись и верили — как дети.

А после видел я не раз

Лицо одной несытой страсти,

Потом — тоску огромных глаз

И детских — горькое участье.

От слова не прочнее связь:

Избыв счастливую истому,

То сердце, за себя боясь,

И в честной клятве лжет другому.

«Она вошла во двор несмело…»

Она вошла во двор несмело,

И средь больничной суеты

Ей утро в душу не успело

Дохнуть

Предчувствием беды.

К стволу сосны прижалась телом,

Зовущий взгляд — в окно отца.

Но кто-то выглаженный,

В белом,

Сказал два слова ей с крыльца.

И, тем словам

Еще не веря,

Увидела со стороны

И морга отпертые двери,

И тень носилок

У стены.

Дверной проем,

Глухой и черный, —

Как зов старушечьего рта,

И солнцем

Косо освещенный

Порог —

Как смертная черта.

И, глядя пристально

И слепо,

Меж сосен девочка пошла.

В руке,

Распертая нелепо,

Авоська стала тяжела.

А тот,

Кто вынес весть навстречу,

Не отводил усталых глаз

И ждал:

Вот-вот заплачут плечи,

Сутулясь горько и трясясь,

Но парк укрыл ее поспешно,

Давая втайне перейти

Ту грань,

Откуда к жизни прежней —

Наивно-детской —

Нет пути.


«Как ветки листьями облепит…»

А. Т. Т.

Как ветки листьями облепит,

Растают зимние слова,

И всюду слышен клейкий лепет —

Весны безгрешная молва.

И сколько раз дано мне встретить

На старых ветках юных их —

Еще неполных, но согретых,

Всегда холодных, но живых?

Меняй же, мир, свои одежды,

Свои летучие цвета,

Но осени меня, как прежде,

Наивной зеленью листа.

Под шум и лепет затоскую,

Как станет горько одному,

Уйду — и всю молву людскую, —

Какая б ни была, — приму.

«Уходи. Я с ней один побуду…»

Как и жить мне с этой обузой,

А еще называют Музой…

А. Ахматова

Уходи. Я с ней один побуду,

Пусть на людях, но — наедине.

Этот час идет за мной повсюду,

Он отпущен только ей и мне.

Я к ее внезапному приходу

Замираю, словно на краю,

Отдаю житейскую свободу

За неволю давнюю мою.

Обняла — и шум пошел на убыль,

И в минуты частых наших встреч,

Чем жесточе я сжимаю губы,

Тем вернее зреющая речь.

Эта верность, знаю я, сурова

К тем, кому дается с ранних дней,

И когда ей требуется слово,

Дай — судьбой рожденное твоей.

И опять замрет звучанье чувства,

И глаза поймут, что ночь светла.

А кругом — торжественно и пусто:

Не дождавшись, ты давно ушла.

«И опять возник он с темным вязом…»

И опять возник он с темным вязом —

Прямо с неба нисходящий склон.

Ты с какой минутой жизни связан?

Памятью какою осенен?

Ничего припомнить не могу я,

Ничего я вслух не назову.

Но, как речь, до времени глухую,

Шум листвы я слышу наяву.

В этом шуме ни тоски, ни смуты,

Думы нет в морщинах на стволе, —

Делит жизнь на вечность и минуты

Тот, кто знает срок свой на земле.

И к стволу я телом припадаю,

Принимаю ток незримых сил,

Словно сам я ничего не знаю

Или знал, да здесь на миг забыл.

«В ковше неотгруженный щебень…»

В ковше неотгруженный щебень,

Как будто случилась беда.

В большой котловине от неба

Глубокой казалась вода.

К холодной и чистой купели

Сходил по уступам мой день,

И грани уступов горели,

Другие — обрезала тень.

Я видел высокую стену,

Что в небо и в воду ушла,

И росчерком — белую пену,

Что ярко к подножью легла.

Я слышал, как звонче и чаще —

Невидимый — камень стучал,

Обрушенный днем уходящим,

За ним он катился в провал.

В паденье ничто не боролось,

Лишь громко зевнула вода —

И подал призывный свой голос,

И подал я голос тогда.

И грозным иссеченным ликом

Ко мне обернулась стена,

С вниманьем таинственно-диким

Его принимала она.

А голос в пространстве вечернем,

Какою-то силой гоним,

Метался — огромный, пещерный,

Не сходный с ничтожным моим.

И бездна предстала иною:

Я чувствовал близость светил,

Но голос, исторгнутый мною, —

Он к предкам моим восходил.

«И вышла мачта черная — крестом…»

И вышла мачта черная — крестом,

На барже камень, сваленный холмом,

И от всего, что плыло мне навстречу,

Не исходило человечьей речи.

И к берегам, где меркли огоньки,

Вода ночная в ужасе бросалась,

А после долго посреди реки

Сама с собой с разбегу целовалась.

Сгустилась темь. Костер совсем потух.

Иными стали зрение и слух.

Давно уж на реке и над рекою

Все улеглось. А что-то нет покоя.

«В тяжких волнах наружного гула…»

В тяжких волнах наружного гула

И в прозрачном дрожанье стекла

Та же боль, что на время заснула

И опять, отдохнув, проняла.

Вижу — смотрит глазами твоими,

Слышу — просит холодной воды.

И горит на губах моих имя

Разделенной с тобою беды.

Все прошло. Что теперь с тобой делят?

Это старый иль новый обряд?

Для иного постель тебе стелют

И другие слова говорят.

Завтра нам поневоле встречаться.

Тихий — к тихой взойду на крыльцо,

И усталое грешное счастье,

Не стыдясь, мне заглянет в лицо.

И, как встреча, слова — поневоле,

Деловые слова, а в душе

Немота очистительной боли —

Той, что ты не разделишь уже.

«Я губ твоих не потревожу…»

Я губ твоих не потревожу…

Дремли, не злясь и не маня.

Огнем небес и дрожью кожи

Мой день выходит из меня.

Необожженной, молодой —

Тебе отрадно с этим телом,

Что пахнет нефтью, и водой,

И теплым камнем обомшелым.

«В час, как дождик короткий и празднично чистый…»

В час, как дождик короткий и празднично чистый

Чем-то душу наполнит,

Молодая упругость рябиновой кисти

О тебе мне напомнит.

Не постиг я, каким создала твое сердце природа,

Но всегда мне казалось,

Что сродни ему зрелость неполного раннего плода

И стыдливая завязь.

А мое ведь иное — в нем поровну мрака и света,

И порой, что ни делай,

Для него в этом мире как будто два цвета —

Только черный и белый.

Не зови нищетой — это грани враждующих истин.

С ними горше и легче.

Ты поймешь это все, когда рук обессиленных кисти

Мне уронишь на плечи.

«Белый храм Двенадцати апостолов…»

Белый храм Двенадцати апостолов,

Вьюга — по крестам,

А внизу скользят ладони по столу —

Медь считают там.

Вот рука моя с незвонкой лептою,

Сердце, оглядись:

В этом храме — не великолепие

Освященных риз.

Что за кровь в иконописце-пращуре,

Что за кровь текла,

Говорят глаза — глаза, сквозящие

Из того угла.

Суждено нам суетное творчество,

Но приходит час —

Что-то вдруг под чьим-то взглядом скорчится,

Выгорая в нас.

Но мечта живая не поругана,

Хоть и был пожар,

И зовет, чтоб я ночною вьюгою

Подышал.


Дом беды

— Я прокляну тебя тройным проклятьем,

Когда свое пойду искать в другом.

— Благодарю. Порой мы больше платим,

Когда прощают, чтоб проклясть потом.

Набухнет стон, как ступишь на крыльцо,

В уме сотрется даже цифра часа,

Обложит полночь густотертой массой,

И в ней оттиснется мое лицо.

И, ощупью ступая, как по краю,

Теперь-то мне и хочется сказать,

Когда я ничего уже не знаю,

Когда я проклят иль прощен опять?

Когда словам не в силах доверять

И, открывая чистую тетрадь,

На помощь только время призываю

Да совесть…

А покуда, печка, грей

Не одного меня, а всех, кто в Доме.

Чего порой не сыщешь у людей,

Найдешь в дровах, иль угле, иль соломе.

И прояснится ум в тебе тогда,

И счет пойдет, но не такой,

как прежде:

Что называлось именем — Беда,

Ты сбросишь, словно стылые одежды,

И вот в одной рубашке, не кляня —

Благодаря без слова за проклятье,

Как от успеха, руки от огня

Ты потираешь — ты готов к расплате.

И станешь думать: странен человек!

Всю жизнь себя передает другому

Через предметы: вот он, мой ночлег,

Где три хозяйки вверенному Дому

Придали вновь гостеприимный вид,

И в книге, что подсунута на случай,

Мое перо не жалобно скрипит,

А свищет благодарно и певуче.

Хозяйки русской добрые черты

Распознаешь в бесхитростных предметах:

Там — знак ее труда и чистоты —

Две простыни, как два квадратных света.

Они морозцем тонким отдают

И ждут усталых после обогрева,

А печка, довершая весь уют,

Теплом и гулом каменного чрева

Пробудит что-то древнее в тебе:

Быть может, тягу к Очагу и Дому,

Что столько лет в кочующей судьбе,

Как к своему, ведет меня к любому.

И час такой настроил бы меня

На этот лад надолго — хоть до утра.

Здесь лица барельефны от огня,

Здесь мысль приходит первобытно-мудрой,

И все, что называем суетой,

Которая дана взамен событий,

Уже пережитое, на отстой

В душе пойдет, чтоб завтра стать забытым.

Пока ж оно, немирное еще,

Во мне перекипает, словно пена.

Зачем, подсвеченная горячо,

Ты из него выходишь постепенно?

Скажи, зачем со мной пришла сюда?

Мужские сны подсматривать? Подслушать,

Как их словами бредит темнота,

Как в ней неусыпленно реют души?

Как этот навзничь брошенный пилот

Из сельской авиации, как плена,

Боящийся ненастья, — солнца ждет,

Оборотясь лицом ко всей Вселенной?

Ты слышишь, как он вскрикнул и затих,

Как будто понял: звуки слишком грубы,

И чье-то имя, трудное, как стих,

Вылепливают судорожно губы.

И та, кому принадлежит оно,

Не знает, что коротенькое имя

Примерено и накрепко дано

Всей жизни, на двоих уж неделимой.

И мне какое дело в этот час

До наших бед — они добра приметы,

Когда взаимно мы в самих же нас —

Переданные не через предметы!

Последняя встреча

Как будто век я не был тут,

Не потому, что перемены.

Все так же ласточки поют

И метят крестиками стены.

Для всех раскрытая сирень

Все так же выгнала побеги

Сквозь просветленно-зыбкий день,

Сквозь воздух, полный синей неги.

И я в глаза твои взглянул —

Из глубины я ждал ответа,

Но, отчужденный, он скользнул,

Рассеялся и сгинул где-то.

Тогда я, трепетный насквозь,

Призвал на помощь взгляду слово,

Но одиноко раздалось

Оно — и тихо стало снова.

И был язык у тишины —

Сводил он нынешнее с давним.

И стали мне теперь слышны

Слова последнего свиданья.

Не помню, пели ль соловьи,

Была ли ночь тогда с луною,

Но встали там глаза твои,

Открывшись вдруг передо мною.

Любви не знавшие как зла,

Они о страсти не кричали,

В напрасных поисках тепла

Они как будто одичали.

И вышли ночью на огонь,

И был огонь живым и щедрым —

Озябшим подавал ладонь

И не кидался вслед за ветром.

Своею силой он играл —

Ему не надо было греться:

Он сам и грел, и обжигал,

Когда встречал дурное сердце.

А здесь он дрогнул и поник

Перед раскрытыми глазами:

Он лишь себя увидел в них

И, резко выпрямившись, замер.

Все одиночество его,

Там отраженное, глядело

И в ту минуту твоего

В себя впустить не захотело.

И, одинокий, шел я прочь,

И уносил я… нет, не память!

Как жадно всасывали ночь

Цветы припухшими губами!

Как время пестрое неслось,

Как день бывал гнетуще-вечен,

Как горько всем отозвалось

Мгновенье той последней встречи!

Прости! Последней — для тебя,

А для меня она — в начале…

И стал я жить, не торопя

Души, которой не прощал я.

Прости, и пусть, как чистый день,

Мой благодарный вздох и радость

Вдохнет раскрытая сирень

За домовитою оградой.

Не ты ль понять мне помогла

(Как я твои не смог вначале)

Глаза, что в поисках тепла

Мне вновь открылись одичало.

«Налево — сосны над водой…»

Налево — сосны над водой,

Направо — белый

и в безлунности —

Высокий берег меловой,

Нахмурясь, накрепко

задумался.

Еще не высветлен зенит,

Но облака уже разорваны.

Что мне шумит?

Что мне звенит

Далече рано перед зорями?

Трехтонка с флягами прошла,

И, алюминиево-голые,

Так плотно трутся их тела

Как бы со срезанными головами.

Гремит разболтанный прицеп,

Рога кидая на две стороны.

Моторный гул уходит в степь

Далече рано перед зорями.

Теки, река, и берег гладь,

Пусть берег волны гранью

трогает.

Иные воды, да не вспять,

А все сужденной им дорогою.

И сколько здесь костей хранит

Земля, что накрест переорана!..

Звезда железная звенит

Далече рано перед зорями.

На реке

Воткнулись вглубь верхушки сосен,

Под ними млеют облака,

И стадо медленно проносит

По ним пятнистые бока.

И всадник, жаром истомленный,

По стремя ярко освещен

Там, где разлился фон зеленый,

И черен там, где белый фон.

А я курю неторопливо

И не хочу пускаться вплавь

Туда, где льется это диво

И перевертывает явь.

На рассвете

Снегирей орешник взвешивал

На концах ветвей.

Мальчик шел по снегу свежему

Мимо снегирей.

Не веселой, не угрюмою,

А какой — невесть,

Вдруг застигнут был он думою

И напрягся весь.

Встал средь леса ранним путником,

Набок голова —

И по первоснежью прутиком

Стал чертить слова:

«Этот снег не белый — розовый,

Он от снегиря.

На рассвете из Березова

Проходил здесь я…»

И печатно имя выставил

Прутиком внизу,

И не слышал, как высвистывал

Некий дух в лесу.

Снегирей смахнув с орешника,

В жажде буйных дел,

Дух над мальчиком —

над грешником —

Зычно загудел:

«А зачем ты пишешь по лесу

Имя на снегу?

Иль добрался здесь до полюса?

Иль прошел тайгу?

Снег ему не белый — розовый…

Погляди сперва!»

И под валенками россыпью —

Первые слова.

Но едва спиной широкою

Повернулся дух,

Мальчик вслед ему сорокою

Прострочил их вслух.

Первый стих, сливая в голосе

Дерзость, боль и смех,

Покатился: эхом — по лесу

И слезами — в снег.


«На пустыре обмякла яма…»

На пустыре обмякла яма,

Наполненная тишиной,

И мне не слышно слово «мама»,

Произнесенное не мной.

Тяжелую я вижу крышу,

Которой нет уже теперь,

И сквозь бомбежку резко слышу,

Как вновь отскакивает дверь.


Дымки

Дорога все к небу да к небу,

Но нет даже ветра со мной,

И поле не пахнет ни хлебом,

Ни поднятой поздней землей.

Тревожно-багров этот вечер:

Опять насылает мороз,

Чтоб каменно увековечить

Отвалы бесснежных борозд.

И солнце таращится дико

На поле, на лес, на село,

И лик его словно бы криком

Кривым на закате свело.

Из рупора голос недальний

Как будто по жести скребет,

Но, ровно струясь и не тая,

Восходят дымки в небосвод.

С вершины им видится лучше,

Какие там близятся дни,

А все эти страхи — летучи

И сгинут, как в небе, они.

«Аэропорт перенесли…»

Аэропорт перенесли,

И словно изменился климат:

Опять здесь морось, а вдали

Восходят с солнцем корабли.

Я жил как на краю земли,

И вдруг — так грубо отодвинут.

Где стройность гула? Где огни?

Руками раздвигаю вечер.

Лишь звуки острые одни

Всей человеческой возни,

Шипам терновника сродни,

Пронзают — ссоры, вздохи, речи.

Рванешься — и не улетишь, —

Таких чудес мы не свершили.

Но вот конец. Безмолвье крыш,

И точат полночь червь и мышь,

И яблоком раздора в тишь

Летит антоновка с вершины.

Стою, как на краю земли.

Удар — по темени, по крыше!

Сопи, недоброе, дремли!

К луне выходят корабли.

Как хорошо, что там, вдали,

А то б я ничего не слышал.


«Я умру на рассвете…»

Я умру на рассвете,

В предназначенный час.

Что ж, одним на планете

Станет меньше средь вас.

Не рыдал на могилах,

Не носил к ним цветов,

Только все же любил их

И прийти к ним готов.

Я приду на рассвете

Не к могилам — к цветам,

Все, чем жил я на свете,

Тихо им передам.

К лепесткам красногубым,

К листьям, ждущим луча,

К самым нежным и грубым

Наклонюсь я, шепча:

«Был всю жизнь в окруженье,

Только не был в плену.

Будьте вы совершенней

Жизни той, что кляну.

Может, люди немного

Станут к людям добрей.

Дайте мне на дорогу

Каплю влаги своей.

Окруженье все туже,

Но, душа, не страшись:

Смерть живая — не ужас,

Ужас — мертвая жизнь».


«Осень лето смятое хоронит…»

Осень лето смятое хоронит

Под листвой горючей.

Что он значит, хоровод вороний,

Перед белой тучей?

Воронье распластанно мелькает,

Как подобье праха, —

Радуясь, ненастье накликает

Иль кричит от страха?

А внизу дома стеснили поле,

Вознеслись над бором.

Ты кричишь, кричишь не оттого ли,

Бесприютный ворон?

Где проселок, где пустырь в бурьяне?

Нет пустого метра.

Режут ветер каменные грани,

Режут на два ветра.

Из какого века, я не знаю,

Из-под тучи белой

К ночи наземь пали эти стаи

Рвано, обгорело.


«И вдруг за дождевым навесом…»

И вдруг за дождевым навесом

Все распахнулось под горой,

Свежо и горько пахнет лесом —

Листвой и старою корой.

Все стало чистым и наивным,

Кипит, сверкая и слепя,

Еще взъерошенное ливнем

И не пришедшее в себя.

И лесу точно нет и дела,

Что крайний ствол наперекос,

В изломе розовато-белом —

Как будто выпертая кость.

Еще поверженный не стонет,

Еще, не сохнув, не скрипит,

Обняв других, вершину клонит,

Но не мертвеет и не спит.

Восторг шумливо лист колышет,

Тяжел и груб покой ствола,

И обнаженно рана дышит,

И птичка, пискнув, замерла.

«Листа несорванного дрожь…»

Листа несорванного дрожь,

И забытье травинок тощих,

И надо всем еще не дождь,

А еле слышный мелкий дождик.

Сольются капли на листе,

И вот, почувствовав их тяжесть,

Рожденный там, на высоте,

Он замертво на землю ляжет.

Но все произойдет не вдруг:

Еще — от трепета до тленья —

Он совершит прощальный круг

Замедленно — как в удивленье.

А дождик с четырех сторон

Уже облег и лес и поле

Так мягко, словно хочет он,

Чтоб неизбежное — без боли.

Загрузка...