Борису Эрдману
Соломону — первому имажинисту,
Одевшему любовь Песней-Песней пестро,
От меня, на паровозе дней машиниста.
Верстовые столбы этих строк.
От горба Воздвиженки до ладони Пресни
Над костром всебегущих годов
Орать на новую Песню-Песней
В ухо Москвы, поросшее волосами садов.
Фабричные, упаковщицы, из Киноарса!
Девчонки столиц! Сколько раз вам на спины лечь
— Где любовник твой? — Он Венеры и Марсы
В пространство, как мировую картечь!
Мир беременей твоей красотою,
В ельнике ресниц зрачок — чиж.
На губах помада краснеть зарею,
Китай волос твоих рыж.
Пальцам мелькать — автомобилям на гонке,
Коромыслу плеч петь хруст.
Губами твоими, как гребенкой,
Мне расчесать мою грусть.
Груди твои — купол над цирком
С синих жилок ободком.
В полночи мотоциклетные дырки
И трещины фабричных гудков.
Живота площадь с водостоком пупка посредине.
Сырые туннели подмышек. Глубоко
В твоем имени Демон Бензина
И Тамара Трамвайных Звонков.
Полночь стирать полумрака резиной
На страницах бульваров прохожих.
От желаний губ пишущая машинка
Чистую рукопись дрожи.
Что трансатлантик речными между,
Ты женщин остальных меж.
Мной и полночью славлена дважды
Шуршащего шепота мышь.
Ты умыть зрачки мои кровью,
Верблюду губ тонуть в Сахаре твоих плечей.
— Я прозрачен атласной любовью
С широкой каймою ночей.
Каждым словом моим унавожены
Поля моих ржаных стихов.
От слов горячих таять мороженому
Отсюда через 10 домов.
Небу глаз в облаках истомы проясниться.
По жизни любовь, как на 5-ый этаж дрова.
Ты прекрасна, моя соучастница,
Прогибавшая вместе кровать.
В сером глаз твоих выжженном пригороде
Электрической лампы зрачок.
Твои губы зарею выгореть
И радугой укуса в мое плечо.
Твои губы берез аллея,
Два сосца догоретый конец папирос.
Ты прекрасен, мол твердый шеи,
Под неразберихой волос.
Лица мостовая в веснушках булыжника.
Слава Кузнецкому лица.
Под конвоем любви мне, шерамыжнику,
Кандалами сердца бряцать.
В небе молний ярче и тверже
Разрезательные ножи.
Пульс — колотушка сторожа
По переулку жил.
Пулемет кнопок. Это лиф — ты
От плеч до самых ног.
Словно пенис кверху лифта,
За решеткой ресниц зрачок.
Магазинов меньше в пассаже,
Чем ласк в тебе.
Ты дремать в фонарном адажио.
Ты в каждой заснуть трубе.
Как жир с ухи уполовником,
Я платье с тебя на пол.
— Где сегодня твой любовник?
— Он трамвай мыслей в депо.
Сердцу знать свою частушку
Всё одну и ту ж.
Плешь луны к нам на пирушку,
Как нежданный муж.
Твои губы краснее двунадесятника
На моих календаре.
Страсть в ноздрях — ветерок в палисаднике.
В передлетнем сентябре.
Весна сугробы ртом солнца лопать,
Чтоб каждый ручей в Дамаск.
Из-за пазухи города полночи копоть
На Брюссели наших ласк.
На улице рта белый ряд домов
Зубов
И в каждом жильцами нервы.
В твой зрачок — спокойное трюмо —
Я во весь рост первый.
Под коленками кожа нежнее боли,
Как под хвостом поросенка.
На пальцах асфальт мозолей
И звонка Луж перепонка.
С ленты розовых поцелуев от счастья ключ,
1-2-3 и открыто.
Мои созвучья —
Для стирки любви корыто.
Фабричные, из терпимости, из конторы!
Где любовник твой?
— Он одетый в куртку шофера,
Как плевок, шар земной.
В портсигаре губ языка сигара…
Или, Где машинист твоих снов?
— Он пастух автомобилий,
Плотник крепких слов.
Как гоночный грузовиков между,
Мой любовник мужчин среди.
Мной и полночью восславленный трижды,
Он упрямой любовью сердит.
Его мускулы — толпы улиц;
Стопудовой походкой гвоздь шагов в тротуар.
В небе пожарной каланчою палец
И в кончиках пальцев угар.
В лба ухабах мыслей пролетки,
Две зажженных цистерны — глаза.
Как медведь в канареечной клетке,
Его голос в Политехнический зал.
Его рта самовар, где уголья
Золотые пломбы зубов.
На ладони кольца мозолей
От сбиванья для мира гробов.
И румянец икрою кета,
И ресницы коричневых штор.
Его волосы глаже паркета
И Невским проспектом пробор.
Эй, московские женщины! Кто он,
Мой любовник, теперь вам знать!
Без него я, как в обруче клоун,
До утра извертеться в кровать.
Каменное влагалище улиц утром сочиться.
Веснушки солнца мелкий шаг.
— Где любовник? Считать до 1000000 ресницы,
Губы поднимать, как над толпами флаг.
Глаза твои — первопрсстольники,
Клещами рук охватить шейный гвоздь.
Руки раскинуть, как просек
Сокольников, Как через реку мост.
Твои волосы, как фейерверк в саду «Гай»,
Груди, как из волн простыней медузы.
Как кием, я небесной радугой
Солнце в глаз твоих лузы.
Прибой улыбок пеной хохота,
О мол рассвета брызгом смех,
И солнце над московским грохотом
Лучей чуть рыжих лисий мех.
Я картоном самым твердым
До неба домики мои.
Как запах бензина за Фордом,
За нашей любовью стихи.
Твоих пальцев взлетевшая стая,
Где кольцо — золотой кушак.
В моей жизни, где каждая ночь — запятая,
Ты — восклицательный знак!
Соломону — имажинисту первому,
Обмотавшему образами простое люблю,
Этих строк измочаленных нервы
На шею, как петлю.
Слониха 2 года в утробе слоненка.
После в мир на 200 лет.
В животе мозгов 1/4 века с пеленок
Я вынашивать этот бред.
И у потомства в барабанной перепонке
Выжечь слишком воскресный след.
«Со святыми упокой» не страшно этим строчкам:
Им в новой библии первый лист.
Всем песням-песней на виске револьверной точкой
Я — последний имажинист.
16 мая 1920
Отчаянье проехало под глаза синяком,
В этой синьке белье щек не вымою.
Даже не знаю, на свете каком
Шарить тебя, любимая!
Как тюрьму, череп судьбы раскрою ли?
Времени крикну: Свое предсказанье осклабь!
Неужели страшные пули
В июле
В отданную мне грудь, как рябь?!
Где ты?
Жива ли еще, губокрылая?
В разлуке кольцом горизонта с поэтом
Обручена?
Иль в могилу тело еще неостылое,
Как розовая в черный хлеб ветчина?
Гигантскими качелями строк в синеву
Молитвы наугад возношу…
О тебе какой?
О живой
Иль твоей приснопамятной гибелью,
Бесшабашный шут?!
Иль твоей приснопамятной гибелью,
Ненужной и жуткой такой,
Ты внесешься в новую библию
Великомученицей и святой;
А мне?.. Ужасом стены щек моих выбелю.
Лохмотья призраков становятся явью.
Стены до крови пробиваю башкой,
Рубанком языка молитвы выстругав.
Сотни строк написал я за здравье,
Сотни лучших за упокой.
Любимая! Как же? Где сил, чтобы вынести
Этих дней полосатый кнут.
Наконец, и мой череп не дом же терпимости,
Куда всякие мысли прут.
Вечер верстами меряет згу.
Не могу.
От скрипа ломаются зубы.
Не могу.
От истерик шатается грудь.
Неужели по улицам выпрашивать губы,
Как мальчишка окурок просит курнуть.
Солнце рыжее, пегое
По комнате бегает
Босиком.
Пустотою заскорузлое сердце вымою.
Люди! Не знаю: на свете каком
Неводом веры поймаю любимую.
О нас: о любимой плюс поэте
Даже воробьи свистят.
Обокрали лишь двух мы на свете,
Но эти
Покражу простят.
На одну
Чашку все революции мира,
На другую мою любовь и к ней
Луну,
Как медную гирю,
И другая тяжелей!
Рвота пушек. По щекам равнин веснушками конница.
Шар земной у новых ключей.
А я прогрызаю зубами бессонницы
Густое тесто ночей.
Кошки восстаний рыжим брюхом в воздухе
И ловко на лапы четырех сёл.
Но, как я, мечтал лишь об отдыхе
В Иерусалим Христа ввозивший осёл.
Любимая!
Слышу: далеко винтовка —
Выключатель счастья — икнет…
Это, быть может, кто-то неловко
Лицо твое — блюдо весны —
Разобьет.
Что же дальше? Любимая!
Для полной весны
Нужно солнце, нагнущее выю,
Канитель воробьев и смола из сосны,
Да, глаза твои сплошь голубые.
Значит: больше не будет весны?
Мир присел от натуги на корточки
И тянет луну на луче, как Бурлак.
Раскрываю я глаз моих форточки,
Чтобы в черепе бегал сквозняк.
Счастья в мире настанет так много!..
Я ж лишен
И стихов и любви.
Судьба, словно слон,
Подняла свою ногу
Надо мною. Ну, что же? Дави!
Что сулят?
— В обетованную землю выезд?
Говорят:
— Сегодняшний день вокзал.
Слон, дави! Может, кровь моя выест,
Словно серная капля, у мира глаза.
В простоквашу сгущая туманы,
На оселке
Моих строк точу топор.
Сколько раз в уголке
Я зализывал раны!
Люди! Не жаловался до сих пор.
А теперь города повзъерошу я,
Не отличишь проселка от Невского!
Каждый день превращу я в хорошую
Страницу из Достоевского!
Череп шара земного вымою,
И по кегельбану мира его легко
Моя рука.
А пока
Даже не знаю: на свете каком
Шарить тебя, любимая?!
Судьба огрызнулась. Подол ее выпачкан
Твоим криком предсмертным… О ком?
А душа не умеет на цыпочках,
Так и топает сапогом.
Небо трауром туч я закрою.
Как кукушка, гром закудахчет в простор.
На меня свой мутный зрачок с ханжою
Графин, как циклоп, упер.
Умереть?
Не умею. Ведь
Остановка сердца отменяется…
Одиночество, как лапу медведь,
Сосет меня ночью и не наедается.
Любимая! Умерла. Глаза, как конвой,
Озираются: Куда? Направо? Прямо?
Любимая!
Как же? А стихам каково
Без мамы?
С 1917-го года
В обмен на золото кудрей твоих
Все стихи тебе я отдал.
Ты смертью возвращаешь их.
Не надо! Не надо! Куда мне?!
Не смею
Твоим именем окропить тишину.
Со стихами, как с камнем
На шее,
Я в мире иду ко дну.
С душою растерзанней рытвин Галии
Остывшую миску сердца голодным несу я.
Не смею за тебя даже молиться,
Помню: Имени моего всуе…
Помню: сколько раз с усопшей моею
Выступал на крестовый поход любви.
Ах, знаю, что кровь из груди была не краснее,
Не краснее,
Чем губы твои.
Знаю: пули,
Что пели от боли
В июле:
Фюит… фюит…
Вы не знали: в ее ли,
В мою ли
Вжалились грудь.
Мир! Бреди наугад и пой.
Шагай, пока не устанут ноги!
Нам сегодня, кровавый, с тобой,
Не по дороге!!!
Из Евангелья вырвал я начисто
О милосердьи страницы и в згу —
На черта ли эти чудачества,
Если выполнить их не могу.
Какие-то глотки святых возвещали:
— В начале
Было слово… Ненужная весть!
Я не знаю, что было в начале,
Но в конце — только месть!
Душа обнищала… Душа босиком.
Мимо рыб молчаливых
И болтливых
Людей мимо я…
Знаю теперь: на свете каком
Неводом нежности поймаю любимую!
Эти строки с одышкой допишет рука,
Отдохнут занывшие плечи.
— И да будет обоим земля нам легка,
Как легка была первая встреча.
25 августа 1919
Александру Кусикову
В небе птицы стаей к югу вытекли,
Треугольник фиговый на голи синевы.
Осень скрюченной рукою паралитика
Удержать не может золота листвы.
В верстах неба запыхались кони бы,
Сколько их кнутами молний не зови.
Гонит кучер на запад по небу
Солнечный гудящий грузовик.
Город машет платком дымка приветы
И румянцем труб фабричных поет.
А с грудей котлов в кружева огня одеты
Нефтяной и жирный пот.
Сноп огня пред мордою автомобилью
Нюхает навстречный тротуар и дом.
Ветер, взяв за талью с тонкой пылью,
Мчит в присядку напролом.
Вижу: женщина над тротуаром юбками прыснула,
Калитка искачалась в матчише.
В черные уши муфты руки женщина втиснула,
И муфта ничего не слышит.
Слушай, муфта! Переполнилось блюдо
Запыхавшихся в ужасе крыш,
Молитву больного верблюда
Гудком провывшего услышь.
Люди! Руки я свои порочные
В пропасть неба на молитву вознесу…
Не позволю трубы водосточные
Резать на колбасу.
Слушайте, кутилы, франты, лодыри!
Слушай, шар наш пожилой!
Не позволю мотоцикл до одури
Гонять по мостовой.
Слышу сквозь заплату окон — форточку,
Дымный хвост наверх воздев,
У забора, севшего на корточки,
Лает обезумевший тефтеф.
Лает он, железный брат мой у забора,
Как слюну, текя карбидовую муть,
Что радуга железным пальцем семафора
Разрешает мне на небо путь.
Друзья, ремингтоны, поршни и шины,
Прыщи велосипедов на оспе мостовой,
Никуда я от вас, машины,
Не уйду с натощак головой.
О небесные камни ступни мои
В кровь не издеру.
Заладоньте, машины любимые,
Меня в городскую дыру.
Заладоньте меня, машины!
Смотрите, смотрите, авто!
У бегущего через площадь мужчины
За плечом не поспевает пальто.
Уничтожьте же муку великую,
Чтоб из пальцев сочился привет.
Я новое тело выкую Себе, беспощадный поэт.
Оторву свою голову пьяную
И, чтоб мыслям просторней кувырк,
Вместо нее я приделаю наново
Твой купол, Государственный Цирк.
И на нем прической выращу
Ботанический сад и лысину прудком,
А вместо мочевого пузырища
Мытищинский водоем.
Давно вместо сердца — кляксы пылкой —
Просился мотор аэро.
Мне руки заменят сенокосилки,
Канализационные трубы кишками гаера.
Зданья застынут балконными ляжками.
Закат разольет свой йод.
Мосты перекину подтяжками,
Будет капать ассенизационный обоз, как пот.
Рот заменю маслобойней,
Ноги ходулями стоэтажных домов,
Крышу надвину набекрень спокойней,
И новый царь Давид готов.
Я дохнул, и колоколом фыркнула
Церковь под напором новых месс.
И кто-то огромной спичкой молнии чиркнул
По ободранной сере небес.
Слушайте, люди: раковины ушей упруго
Растяните в зевоте сплошной:
Я пришел совершить свои ласки супруга
С заводской машиной стальной!
16 мая 1920
От окна убежала пихта,
Чтоб молчать, чтоб молчать и молчать!
Я шепчу о постройках каких-то
Губами красней кирпича.
Из осоки ресниц добровольцы,
Две слезы ползли и ползли.
Ах, оправьте их, девушки, в кольца,
Как последний подарок земли.
Сколько жить? 28 иль 100?
Все нашел, сколько было ошибок?
Опадает листок за листом
Календарь отрывных улыбок.
От папирос в мундштуке никотин,
От любви только слезы длинные.
Может, в мире я очень один,
Может, лучше, коль был бы один я!
Чаще мажу я йодом зари
Воспаленных глаз моих жерла.
В пересохшей чернильнице горла
Вялой мухой елозится крик.
Я кладу в гильотину окна
Никудышную, буйную голову.
Резаком упади, луна,
Сотни лет безнадежно тяжелая!
Обо мне не будут трауры крепово виться,
Слезами жирных щек не намаслишь,
Среди мусора хроник и передовиц
Спотыкнешься глазами раз лишь.
Втиснет когти в бумагу газетный станок,
Из-под когтей брызнет кровью юмор,
И цыплята петита в курятнике гранок:
— Вадим Шершеневич умер!
И вот уж нет меры, чтоб вымерить радиус
Твоих изумленных зрачков.
Только помнишь, как шел я, радуясь,
За табором ненужных годов.
Только страшно становится вчуже,
Вот уж видишь сквозь дрогнувший молью туман
Закачался оскаленный ужас,
И высунут язык, как подкладкой карман.
Сотни их, кто теперь в тишине польют
За катафалком слезинками пыль.
Над моею житейскою небылью,
Воскреси еще страшную быль!
Диоген с фонарем человеке стонет,
— Сотни люстр зажег я и сжег их.
Все подделал ключи. Никого нет,
Кому было б со мной по дороге.
Люди, люди! Распять кто хотел,
Кто пощады безудержно требовал.
Но никто не сумел повисеть на кресте
Со мной рядом, чтобы скучно мне не было.
Женщины, помните, как в бандероль,
Вас завертывал в ласки я, широкоокий,
И крови красный алкоголь
Из жил выбрызгивался в строки, —
И плыли женщины по руслам строк
Баржами, груженными доверху,
А они вымеряли раскрытым циркулем ног:
— Сколько страсти в душе у любовника?
Выбрел в поле я, выбрел в поле,
С профилем точеного карандаша!
Гладил ветер, лаская и холя
У затона усы камыша.
Лег и плачу. И стружками стон,
Отчего не умею попроще?!
Липли мокрые лохмотья ворон
К ельным ребрам худевшей рощи.
На заводы! В стальной монастырь!
В разъяренные бельма печьи!
Но спокойно лопочут поршней глисты
На своем непонятном наречьи.
Над фабричной трубою пушок,
Льется нефть золотыми помоями.
Ах, по-своему им хорошо.
Ах, когда бы им всем да по-моему!
О, Господь! пред тобой бы я стих,
Ты такой же усталый и скверный!
Коль себя не сумел ты спасти,
Так меня-то спасешь ты наверно!
Всё, что мог, рассказал я начерно,
Набело другим ты позволь,
Не смотри, что ругаюсь я матерно.
Может, в этом — сладчайшая боль.
Пусть другие молились спокойненько,
Но их вопль был камень и стынь.
А ругань моя — разбойника
Последний предсмертный аминь.
Но старик посмотрел безраздумней
И, как милостынь, вынес ответ:
— Не нужны, не нужны в раю мне
Праведники из оперетт.
Так куда же, куда же еще мне бежать?
Об кого ж я еще не ушибся?
Только небо громами не устанет ли ржать
Надо мной из разбитого гипса?!
Вижу, вижу: в простых и ржаных облаках
Васильки тонких молний синеют.
Кто-то череп несет мой в ветровых руках
Привязать его миру на шею.
Кто стреножит мне сердце в груди?
Створки губ кто свинтит навечно?
Сам себя я в издевку родил,
Сам себя и убью я, конечно!
Сердце скачет в последний по мерзлой душе,
Горизонт мыльной петли всё уже,
С обручальным кольцом веревки вкруг шеи
Закачайся, оскаленный ужас!
21 августа 1920
Сергею Есенину
Города смиренный сын, у каменной постели умирающего отца,
Преклоняю колени строф, сиротеющий малый;
И Волга глубокая слез по лицу
Катится: «Господи! Железобетонную душу помилуй!»
Все, кто не пьян маслянистою лестью,
Посмотрите: уже за углом
Опадают вывесок листья,
Не мелькнут светляками реклам.
Электрической кровью не тужатся
Вены проволок в январе,
И мигают, хромают и ежатся
Под кнутами дождя фонари.
Сам видал я вчера за Таганкою,
Как под уличный выбред и вой,
Мне проржав перегудкою звонкою,
С голодухи свалился трамвай.
На бок пал и брыкался колесами,
Грыз беззубою мордой гранит;
Над дрожащими стеклами мясами
Зачинали свой пир сто щенят.
Даже щеки прекраснейшей улицы
Покрываются плесенью трав…
Эй, поэты! Кто нынче помолится
У одра городов?..
Эй, поэты! Из мощных мостовых ладоней
Всесильно выпадает крупа булыжника и не слышен стук
Молотков у ползущих на небо зданий,
— Города в будущее шаг!
Эй, поэты! Нынче поздно нам быть беспокойным!
Разве может трубою завыть воробей?!
К городам подползает деревня с окраин,
Подбоченясь трухлявой избой.
Как медведь, вся обросшая космами рощи,
Приползла из берлоги последних годин.
Что же, город, не дымишься похабщиной резче,
Вытекая зрачками разбитых окон?!
Что ж не вьешься, как прежде, в веселом кеквоке?
Люди мрут — это падают зубы из рта.
Полукругом по площади встали и воют зеваки,
Не корона ли ужаса то?
Подошла и в косынке цветущих раздолий
Обтирает с проспектов машинную вонь.
И спадает к ногам небоскреба в печали
Крыша, надетая встарь набекрень.
О проклятая! С цветами, с лучиной, с корою
И с котомкой мужицких дум!
Лучше с городом вместе умру я,
Чем деревне ключи от поэм передам.
Чтоб повеситься, рельсы петлею скручу я,
В кузов дохлых авто я залезу, как в гроб.
Что же, город, вздымаешь горней и горнее
К небесам пятерню ослабевшую труб?!
Инженеры, вы строили камни по планам!
Мы, поэты, построили душу столиц!
Так не вместе ль свалиться с безудержным стоном
У одра, где чудесный мертвец?!
Не слыхали мы с вами мужицких восстаний,
Это сбор был деревням в поход.
Вот ползут к нам в сельском звоне,
Словно псы, оголтелые полчища хат.
«Не уйти, не уйти нам от гибели!»
Подогнулись коленки Кремля!
Скоро станем безумною небылью
И прекрасным виденьем земли.
Поклянитесь же те, кто останется
И кого не сожрут натощак, —
Что навеки соленою конницей
Будут слезы стекать с ваших щек.
Два румянца я вижу на щеках бессонниц
— Умирающий город! Отец мой! Прими же мой стон!
На виске моем кровь — это первый румянец,
А второй — кирпичи упадающих стен.
12 марта 1921