Этот день жуткой зябью сердит,
Ты одна, далека. Я один совершенно.
Милых глаз двоеточье приди!
И шатается мозг мой блаженный.
Сколько утр в серебре меня
Ты выглядываешь из окна,
Нежна и легка.
За тяжелым паровозом времени
Зелеными вагонами тоска.
И сегодня город в тумане
Без очертаний
(Как горец в шотландском пледе!)
Глядит: падают хлопья субботы;
Срывает ветер с налета
С колоколен тяжелые листья меди!
Ах, а где-то пунктиром фонарика
Намечена Тверская в половодьи молвы,
И легла морщиной Москва-река
На измятый лоб Москвы.
Нет! Закрой эти ночи! Как дует!
Мутный зуд этих буден заныл точно зуб.
Я не помню, как рот твой меня целует,
Но помню широкую Волгу губ.
И только. А утро нарастает мозолью
На стертых пальцах усталых ночей…
О, какой человеческой болью
Задремать на твоем плече.
15 сентября 1916
У короля была корона
Единственная в мире. Нет!
Сегодня вечером влюбленный
Ошибся первый раз поэт.
От любви зашумело в его голове.
Дело было здесь в Москве.
У кого-то было ожерелье дорогое.
Да,
Такое,
Каких не бывает, каких не сыскать.
Сколько раз оно было воришками срезано,
Но назад приносили: оно бесполезно,
Оно ведомо всем и куда же такое продать.
На пути из театра его теряли в карете,
Но на самом рассвете,
До публикаций в газете,
Его приносил владельцу нашедший… Тук-тук!
— Это, кажется, ваше, мой друг?!
И вдруг
Пропало. Вот тебе на!
Была осень, а не весна.
Да. Та самая осень, в которой
Август нюхает воздух пропахший, сырой.
Кто же и как же воры?
Чей украдено ловкой рукой?
Они его украли
И сломали.
Разбили. Вынули камни зрачков.
Расплавили души золотую оправу.
Продали по кускам.
По частям,
Много клочков,
Налево и направо.
И только много позже, несколько месяцев спустя,
Когда владелец бегал, плача, как дитя,
Искал, всё еще не теряя веры,
Несколько раз убив себя из револьвера,
Он вдруг нашел, закричал, как безумный в больничных стенах:
— Держите! Вот! Вот она. Ах!
Да, безумец, ты прав! Это облик ее появился,
И улыбкою глаз он обрызгал твое бытие.
Это в строках моих ее профиль склонился,
Этот ритм моих строк — это сердце ее.
Не грусти же, мой жалкий, вдруг нищий, загубленный,
Не носи ты, как траур, длинный мрак вечеров
В глубине своих глаз, муж моей светлой возлюбленной,
Да, я был в этой шайке ловких воров.
И мне твоя понятна боль,
Понятен вопль твой влюбленный.
Здесь, право, не причем король
И не причем его корона.
Всё это клочья старых грез!
Только глаза твои, полные слез,
Над провалами скорби и просини.
Это было в Москве отсыревшею осенью.
Протянулась, как в воздухе на шабаш колдунья,
Рука времени, мохнатая волосьями дней.
Вот уж слева ползет,
И ползет новолунье
Счастливой влюбленности рыжей моей.
3 января 1918
Как кнутом укротителя, резкою фразой,
Ты стегнула по сердцу, заламывая бровь.
Кровь
Проступила из сердца, как слезы из глаза,
И если могла бы из глаз проступила бы кровь.
В духоту к тебе руки, и стонами вышел,
Растворившись, как сахар в чаю, в тишине.
Но на крик только писком дразнящимся мыши
Возразили мне.
И измучен обидой, как чесоткой, как зудом,
Я дрожал перед серою истиной глаз.
Ты дразнила меня, как в зверинце верблюда
Осовевшего яростью, дразнят подчас.
Посмотри: уж не я: это в грудь Себастьяна
Будто стрелы вонзаются фразы и боль.
Ты хохочешь и в сердце, как свежую рану,
Щедро сыплешь свой смех остроедкий, как соль.
И когда я прижался, как бегущий в подполье,
И, срываясь в отчаянье, как на лыжах с круч,
К твоим пальцам припал, — ты ответила с болью:
— Любимый! Не мучь!
4 мая 1918
Всё тоже. Всё тоже: бабье кликушество истин,
Истерика пуль, обручальные кольца веревок вкруг шей.
И призрак свободы всё более стал ненавистен,
Погромыхивая цепями из конуры идей.
Холера и заговор. И зловещие вести.
Профиль анархий чернее угля.
Ныне к лику святых сопричислено двести,
Завтра тысячью тел занозится земля.
А кто-то сердито по полосочку выщипал
Юношескую веру с подбородка России, и рад,
Но как прежде руками ждущего нищего
К Европе протянут наш клянчащий взгляд.
Сквозь шабаш повстанский, между жуткой тоски его,
Когда бьюсь я о полночь, как рыба от лед,
Лишь вашей короткой открыткой из Киева
Взъерошен событий неправедный ход.
И вот,
Забывая об убийствах грустливых,
Сквозь вой оглушительный: — Спасите! Горим! —
Помню: губы твои, словно спелая слива
На солнце, лопались под поцелуем моим.
6 августа 1918
Памяти Н.
Словно вялые, тихие рыбы,
Проплывают лучи на коврах,
На стенах…
Вы простили бы, если могли бы,
Но слова запеклись на губах.
Я прошел мимо Вас, и ваш голос не звонок,
Только воск догорел побледневшей руки.
Мой замученный, нежный котенок!
Я не знал, что Вы так хрупки.
Вечера у камина и черные бабочки кокса.
Рой неправильно острых «р».
Разве я виноват, что тогда я увлекся
Вами в веере верных портьер?!
А когда задремали и слезинкой уставшей
Обронили себя на диванный вал,
Я подкрался и в шутку у Вас, у дремавшей,
Из шкатулки груди сердце украл.
Вы взглянули… И в этот взгляд вложили
Столько лет бессонниц и протянутых рук,
Безделушки любви под слоем пыли,
И в огромных залах растерянный звук.
…Только выстрел. И гроб уж. Рыжий ладан над Вами
И поводит ушами церковный покой.
Подойти; под безусыми моими губами
Вы не дрогнете ль узкой рукой?!
Звонкий день смеется над случайным убийцей.
Хохочет хватаясь за бока.
Как поднять мне Ваши ресницы?
Чем мне смыть эту кровь с виска?!
Ах, простите за всё: и за то, что незвонок
Был ваш голос, за синь на руках этих жил!
Мой замученный, милый котенок!
Мне казалось, что я Вас любил!
14 октября 1917
Не губы и не глаза, но колонны многоточек,
Не сердце — на разорванных листиках стих!
И какой же сумеет в одно переплетчик
Меж картона любви переплести их?!
Как будуару привыкни голгофе
Дней отрекаясь бегущих стайкою кроликов,
Твой смех только сбитые сливки над горьким кофе
Под пронзительный шепот соседних столиков.
Но сгущая руками Москвы виски,
Вот веки упали саженью дров,
И жизнь сорвется, как под бурями вывески
Задавить их вешающих маляров.
Над могилою мелким петитом
Надгробные речи зазвучат на авось,
Так вспомни из гроба, что только я ритм
Этих губ не искал насквозь!
3 марта 1918
Тортами звенят теплые окна кондитерской,
В переулках медвежатами шалят ветерки.
А какой же демон сегодня вытискал
Мое сердце из мягкой глины тоски!
Отчего ж это сердце кричит о ребро:
Пусти Меня прогуляться одной тишине!
Огромной наступающей провалью пропасти
Перевернуто небо мне.
И сердцем пробитым тоскою навылет,
Слезами топчущими щеки стадами коров,
Кому же сегодня опять опостылит
Оркестрион моих ласковых слов?
Опускаясь всё ниже, по ступенькам молвы, к ним
Придем: перемирье годин.
Ничего!
Ничего!
Мое сердце! Привыкнем
Мы и к этой тоске, что один.
В жёлтых белках плывут парою килек
Осовевшие безголовые зрачки,
И голос мой рожью беспомощно вылег
Под градом крупной тоски.
И весь растеряясь во вздохах и всхлипах,
Как губы, кусаю отбегающий час.
И гляди: до конца уже выпах
Флакон баккара моих глаз!
Ну, а небо повешено. И красной полоской на полотенцах
Вышит шёпотом закат до земли.
А душа путь в зазубринах, сердце всё в заусенцах, —
Губы к любимой опять червями поползли.
2 марта 1918