Крупный советский поэт Ярослав Смеляков (1913–1972), чье творчество составляет значительную и самобытную главу в истории советской поэзии (да и не только в истории), родился в семье железнодорожного рабочего, детство провел в деревне, рано приобщился к фабричному труду.
Юный Смеляков, с упоением дышавший атмосферой начала нашей первой пятилетки, из полиграфической школы перешел на самостоятельную работу, в цех машинного набора, пахнущий свинцом и типографской краской. Тогда же он увлекся и стихами: одно не отделялось от другого. Многие годы спустя поэт вспоминал: «Я рад, что обе мои основные профессии родственны, и до сих пор люблю их и горжусь ими обеими».[2]
Знаменательно, что Смелякову самому довелось набирать свои стихи, опубликованные в настоящем «толстом» журнале «Октябрь», а вскоре, в 1932 году, — и первую свою книгу стихов «Работа и любовь», вышедшую в ГИХЛ’е, самом солидном издательстве художественной литературы. Да, родство двух «основных профессий» поэта оказалось необычайно плодотворным и знаменательным, а творчество его навсегда осталось верным пафосу повседневного, самого обыденного, а вместе с тем и героического труда.
Многие годы спустя, выпуская собрание своих произведений в издательстве «Молодая гвардия» (1963), поэт распределил их по десятилетиям своей творческой работы, теснейшим образом связанной с исторической жизнью страны. Вот почему и мы во многом будем придерживаться намеченных самим Смеляковым дат и ступеней его творческого развития.
Обратимся к начальному периоду.
Молодому поэту подлинное мастерство далеко не сразу далось в руки. Нередко оно подменялось то слишком упрощенным и прямолинейным решением захватившей автора темы, словно игнорирующим всю сложность, а подчас противоречивость реальной действительности, то ученически экспериментальной «пробой пера», испытываемого в самых многообразных почерках и направлениях. Но уже тогда его стихи, пусть порою неумелые и наивные, отвечали повсеместному и всеобщему стремлению молодой советской литературы самым непосредственным образом вторгаться горячим, искренним словом в дела строительства, вмешиваться в него на конкретных его участках и тем самым участвовать в преображении всей страны (вспомним «Время, вперед!» В. Катаева, «Соть» Л. Леонова, «Трагедийную ночь» А. Безыменского и многие другие произведения той поры).
Яснее всего представление о том, с чего начинал и какие влияния испытывал молодой поэт, прежде чем выработать свой самостоятельный творческий почерк и свое особое понимание пути и назначения искусства, могут дать его ранние стихи, составившие раздел «Начало» в издании 1934 года.
Молодой поэт на первых порах поддавался самым многообразным влияниям, нередко соблазнялся словом броским, резко звучащим, импрессионистически неожиданным.
Так, в своих ранних стихах он поведал читателю, что привез с собой из дальней дороги
…голубые от заката,
невероятные леса… —
и теперь весь захвачен
…листопадом,
переломившейся водой,
уральским пригородом,
градом,
подрагиваньем всех сердец,
степями,
стеклами,
морозом…
Здесь явственно заметно стремление поэта в обычном увидеть невероятное, его увлеченность подчеркнутой звукописью стиха, игрой фонетических поворотов слова («пригородом, градом, подрагиваньем»), т. е. всем тем, от чего он впоследствии решительно откажется.
Характерен для «начала» Я. Смелякова и «Рассказ о том, как одна старуха умирала в доме № 31 по Молчановке». Здесь уже и в самом названии ощущается иное — некая чудинка, подчеркнутый натурализм, вызывающий в памяти «Столбцы» Н. Заболоцкого:
Ты глядишь в окно. И еле
принимаешь этот мир.
Техник тащится с портфелем,
спит усталый командир.
Мальчик бегает за кошкой.
И, не принимая мер,
над разваренной картошкой
дремлет милиционер…
В сознании «героини» стихотворения мир предстает как несобранный, рассыпанный на куски, абсурдный, и с этим ничего не может поделать — при всей своей склонности к порядку — даже милиционер, дремлющий «над разваренной картошкой».
Конечно, все эти поиски и пробы самых многообразных форм, стилей, возможностей носили еще ученически несамостоятельный характер, но, думается, на них следовало остановить внимание хотя бы потому, чтобы отчетливей уяснить, с какою решительностью поэт впоследствии преодолевал чуждые ему влияния, отстаивая и вырабатывая свой неповторимо своеобразный творческий почерк.
Но среди ранних стихов Я. Смелякова мы находим и те, что свидетельствуют о первых уже основательных его открытиях и отзовутся во всем его дальнейшем творчестве, цельном и внутренне едином в своем развитии.
Одним из них представляется стихотворение «Смерть бригадира», повествующее о человеке, которому многим и многим были обязаны его ученики, в том числе и молодой поэт, видевший в нем своего воспитателя и наставника.
Охваченный скорбным чувством, сознанием большой утраты, поэт, может быть, впервые так глубоко задумался о смерти и бессмертии и осознал, что даже с уходом из жизни главное у человека остается на земле — если он достойно прожил свою жизнь и одарил людей своей любовью и своим опытом:
Нет, ты не умер. Ты живешь,
товарищ бригадир.
Твоя работа и любовь
остались позади.
Но мы их дальше понесем,
товарищ бригадир.
Эти слова, прозвучавшие в стихотворении «Смерть бригадира», оказались такими знаменательными для молодого поэта, что именно они стали названием его первой книги стихов. Многие годы спустя, когда настало время подвести итоги творческой работы за целые десятилетия, он так же назвал свою итоговую книгу, подтвердив тем самым единство и цельность своих исканий.
Преодолевая поверхностную оптимистичность своего «начала», молодой поэт явно ощущал потребность в более многообразном воспроизведении действительности во всей ее сложности. Так, в стихотворении «Весна в милиции» автор подсказывает своему читателю, что и борясь с ожесточенным врагом, не следует забывать о богатстве и красоте окружающего мира. Но на первых порах стремление передать в стихах все многообразие реальной жизни высказано еще слишком «спрямленно» и декларативно, без подлинного проникновения в материал современности, что вскоре станет очевидным и самому поэту.
Его стихотворение «Точка зрения» сразу привлекло внимание, заставило и читателей и критиков заговорить о поэте, вызвало большие и с тех пор никогда не угасавшие ожидания, — хотя само оно является еще в достаточной мере наивным и несовершенным.
Воспроизводимое в стихотворении столкновение двух точек зрения — молодого работника нефтелавки со старым и опытным в своем деле художником-пейзажистом — является своеобразной эстетической декларацией молодого поэта.
Юноша настойчиво требует введения в пейзаж сугубо современных черт, наглядно зримых примет индустриального строительства. Не найдя их в создаваемом на его глазах пейзаже, он запальчиво спрашивает у художника, что может сказать его картина сегодняшнему зрителю:
…про года, про весны пятилетки,
про необычайную работу,
про мою веселую страну?..
Очевидно, что молодой работник нефтелавки рассуждает о живописи явно упрощенно и недостаточно основательно, но читателям тех лет запомнились не столько эти наивные рассуждения, сколько конечный вывод поэта, обращенный прежде всего к самому себе и послуживший ему своего рода творческой программой на годы и годы:
Я хочу, чтобы в моей работе
сочеталась бы горячка парня
с мастерством художника, который
все-таки умеет рисовать.
Эти стихи, сразу привлекшие внимание широкого читателя, не остались одною лишь декларацией. Нет, все очевидней становилось, что творчество поэта с годами все более отвечало той требовательности и взыскательности к себе, какая была заявлена уже в стихотворении «Точка зрения». Не случайно, конечно, в его книге «Работа и любовь» (1961, 1963) раздел «Тридцатые годы» открывается стихотворением «Точка зрения».
Явно не удовлетворенный первыми своими начинаниями, хотя бы они и встречались весьма одобрительно во многих аудиториях, поэт не без горечи признавался в своих стихах:
Никаких таких произведений
я пока еще не написал.
Требовательно относясь к своим стихам, автор не видел среди них отличающихся значительностью материала и самостоятельностью решения затронутой темы, и это не могло его не тревожить: ведь «ехидные потомки» этого не простят, они пройдут мимо самых благих его намерений и предъявят большие требования к тому, что сделано, — не иначе. Настойчиво и нетерпеливо поэт обращается к себе самому с жесткими и трудными вопросами:
Что я им отвечу, сочинивший
несколько посредственных стихов?
Чем я им отвечу, износивший
ящики дубовых сапогов?
И сама эта суровая требовательность являлась постоянным стимулом и неизменным залогом дальнейшего творческого роста, укрепления зрелости и мастерства; этому немало способствовала и та школа литературной учебы, которую упорно проходил молодой поэт.
В те годы Ярослава Смелякова упоминали в критике зачастую вместе с Борисом Корниловым и Павлом Васильевым. Их имена в то время звучали — каждое по-своему — в одном ряду, как некая «новая волна» современной поэзии. В их творчестве действительно можно найти нечто общее: широту восприятия, сочетающуюся с пристальным и обостренным вниманием ко всем подробностям реальной жизни, страстным упоением полнотой бытия, безудержным размахом страстей, сказывающимся во всем характере стиха, в его особой напряженности.
И все же если говорить об испытываемых молодым поэтом влияниях, то прежде всего необходимо говорить о Маяковском, как таком учителе и том наставнике, заветам и традициям которого Смеляков никогда не изменял.
Нельзя сказать, чтобы молодой Смеляков стремился перенять поэтику Маяковского; его строка, лишенная резких перебоев ритма, разговорно-ораторской интонации, крайнего по своим возможностям гиперболизма, да и самой «ступеньки», по которой словно бы шагает стих Маяковского к своему читателю, внешне более традиционная, верна поэзии Маяковского в главном, основном, решающем — широте замысла, глубине гражданского пафоса, жизнеутверждающей страстности, не знающей границ и пределов и отзывающейся на те злободневные события, от которых зависит наше будущее. Все это оказалось необычайно близким и дорогим молодому поэту, отозвалось в его лирике; вот почему он и вспоминал впоследствии:
Счастлив я, что его застал
и, стихи заучив до корки,
на его вечерах стоял,
шею вытянув, на галерке.
Именно, и прежде всего, у Маяковского учился Смеляков отстаивать и углублять крайне характерную особенность своей лирики, приметливой ко всему обычному и повседневному, но только в нем и через него приоткрывающей необычайное, устремленное к будущему и приближающее его. «По-маяковски» поэт утверждал в себе начало, слитое со всем миром, видел в своей поэзии средство и орудие его преобразования, осуществляемого в самой будничной деятельности наших людей. Эту слитность он воспринимал как нечто неотъемлемое, органически ему присущее; вот почему все окружающее становилось как бы продолжением его собственного существа:
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану.
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
И эта масштабность, отвечающая размаху и масштабности восприятий Маяковского, но совершенно самобытная, крайне характерна для Смелякова.
А если когда-то Маяковский, безоглядно нарушая все мыслимые грани и пределы личного существования, восклицал:
Любить —
это с простынь,
бессонницей рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику,
его,
а не мужа Марьи Иванны,
считая
своим
соперником,—
то, хотя и совсем по-иному, в ином лирическом ключе, но так же масштабно и дерзко звучит стихотворение Я. Смелякова «Хорошая девочка Лида». Его героиня не просто идет на занятия в школу, нет, — «по миру шагает она». А юноша, пылко увлекшийся ею, всему миру готов признаться в сжигающей его страсти:
Преграды влюбленному нету:
смущенье и робость — вранье!
На всех перекрестках планеты
напишет он имя ее.
Позднее поэт испытает и значительное влияние Блока, по-своему переосмыслит символическую структуру и типологию его стиха.
Несомненно, немалое влияние оказал на молодого поэта и Василий Казин, стихи которого, по словам Смелякова, «сызмала были близки и дороги» его поколению, и «мы, тогдашние московские мальчишки», читали их вслух «с удовольствием и даже лихостью». «Все было крайне симпатично в этом новом поэте; и его, если можно так сказать, своеобычная простота, и его пристрастие к плотникам, каменщикам, водопроводчикам, среди которых он, наверное, жил, раз так изнутри знал их труд, их быт».[3]
Все это по-своему отозвалось в творчестве Смелякова, в его «разговоре о главном» (как впоследствии назовет он одну из своих книг), в его высоком уважении к трудовым людям самых обычных профессий, среди которых он видел и самого себя, а потому, как и его старший собрат по перу, говорил о них с такой же любовью и увлеченностью, как о самых близких и родных.
В 1948 году, после длительного перерыва, выходит новая книга Ярослава Смелякова «Кремлевские ели», которую поэт (как мы читаем в его автобиографических заметках) считал — и вполне справедливо — одной из наиболее заметных в своем творчестве.
Открывается она обширным разделом «Сороковые годы», вобравшим в себя все значительное, что было создано поэтом за целое десятилетие и что составило новую главу в его творческом развитии (дополнительно новые произведения того же десятилетия включены в книгу «Стихи», опубликованную два года спустя).
Первое среди них, стихотворение «Кремлевские ели», не случайно дало название всей книге — оно носит программный характер, определяющий направленность книги, ее романтический пафос, а вместе с тем ее строгий и точно выверенный слог и склад.
К тому времени поэт полностью утвердил присущие именно его творчеству основы и особенности стиха, уже чуждые какой бы то ни было разбросанности, произвольности, подражательству или чистому экспериментаторству (как нередко бывало в тридцатых годах), стремлению поразить читателя каким-нибудь броским и неожиданным эффектом. Нет, это стих строгий, сдержанный, сосредоточенный на неуклонном и решительном развитии захватившей поэта темы. И в его повествовании о вечнозеленых деревьях, обрамляющих кремлевские стены и готовых выдержать самые суровые испытания, заключаются размышления о тех испытаниях, какие выпали на долю советских людей, и о собственной поэзии, готовой выдержать самую строгую проверку временем, возросшую и окрепшую в его суровом «климате».
С особой ясностью и очевидностью мы видим, почему именно ели наводят автора на мысли о мужестве, стойкости, упорстве, то есть тех качествах, без каких поэт не мыслит ничего подлинно прекрасного:
Нам сродни
их простое убранство,
молчаливая
их красота,
и суровых ветвей
постоянство,
и сибирских стволов
прямота.
Именно эти приметы сдержанности и красоты особенно дороги и близки поэту; и, кажется, чуждая парадности и броскости лирика Я. Смелякова стремилась в то время к такой же строгости, такому же «простому убранству», не признающему пышного красноречия и излишних украшений.
Пусть кому-то может показаться, что автор отстаивает в книге «Кремлевские ели» слишком суровую и строгую школу — не только стиха, а и самой жизни, но поэт уверен: именно эта школа отвечает духу современности, тех испытаний, какие выпали на долю наших людей, да и на его собственную, тех трудностей и опасностей, в преодолении которых человек крепнет и закаляется.
В стихотворении «Мое поколение» поэт даже несколько заостряет и гиперболизирует черты той мужественности, суровости и жесткости, без каких он не мыслил возможности подлинно значительных свершений и в строительстве новой жизни, и в творчестве. От лица своего поколения он заявляет:
Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.
Это стихотворение отвечало духу той трудовой сосредоточенности и жесткой дисциплинированности, которые исключали праздничную «разминку» — до нее еще очень далеко! Это сказалось и на самом характере стиха, на его тональности, близкой языку устава или приказа, на его сосредоточенности, особой дисциплинированности, словно отвечающей отблеску взятой на излом железной полосы.
Такая суровость, сдержанность, требовательность характерна для многих его произведений, созданных в сороковые годы. Она ощущалась автором не только как определенная черта своего личного творчества, но и как примета времени. Резко и решительно противопоставляя
голос свирели
и трубный глас, —
поэт просит лишь об одном:
Дай мне отвагу,
трубу,
поход,
песней победной
наполни рот.
Но в книге Я. Смелякова открывается и несколько иное, на наш взгляд — более широкое понимание существа и возможностей современной лирики, не такое «спрямленное» и резко очерченное. Оказывается, что «голос свирели» в его поэзии вовсе не противоречит ее «трубному гласу» и, напротив, входит как одна из крайне примечательных и самых необходимых нот в оркестровое звучание его творчества. И будь иначе — оно многое утратило бы в своем богатстве и многообразии.
Именно к таким произведениям относятся стихотворения «Аленушка» и «Милые красавицы России», где так проникновенно, с такой полнотой и увлеченностью сумел поэт сказать о самых обыкновенных русских девушках и так убедительно передать охватывающее его чувство благоговения и восторга перед ними.
Вот именно такими произведениями, насыщенными всею полнотой чувств и переживаний поэта, и открывается новая страница его творчества.
Особого нашего внимания заслуживает то, что в таких стихотворениях, как «Кремлевские ели», «Портрет», «Аленушка», «Хлебное зерно», «Там, где звезды светятся в тумане…», реальная и конкретная образность, не утрачивая всей ощутимости, становится предельно обобщенной, далеко выходящей за граня обозначенного предмета, — что и придает ей подлинно философский смысл, определяет символическое звучание стиха.
Об этом свидетельствует и стихотворение «Рабочий». Поэт наделяет своего героя, да и не его одного, а миллионы и миллионы его соратников и собратьев, необычайным и неотъемлемым богатством:
От прадеда,
хоть прадед нищим был,
он золотое сердце
получил.
…Еще он взял
в наследство у отца
погасший горн
и молот кузнеца.
Здесь каждый образ, не порывая с реально-зримой конкретностью, опираясь на нее, вместе с тем обретает и глубоко символический смысл, звучание высокой оды.
С особенной зоркостью Смеляков стремится различить те повседневные подробности и приметы, какие выводят к самым большим событиям современности, соответствуют ее пафосу и романтике:
Сносились мужские ботинки,
армейское вышло белье,
но красное пламя косынки
всегда освещало ее.
Такова одна из самых приметных черт лирики Я. Смелякова, с годами становившаяся все явственнее и углубленней.
К стихотворениям пятидесятых годов относится стихотворение «Книжка ударника». Сколько нестареющих воспоминаний давних уже лет вспыхивает перед поэтом, когда, перебирая письменный стол, он находит ее среди старых бумаг:
Вечером в комнате
снова встают предо мной
стройка Челябинска,
Бобрики и Днепрострой…
…Все те станки,
на которых работать пришлось,
домны и клубы,
что мне возводить довелось.
Так о многом и многом сказала поэту случайно найденная старая «Книжка ударника», знаменовавшая в его сознании единение строгой деловитости и окрыленной романтики. Это единство определяет главное содержание книги «Разговор о главном» (1959). Сам Смеляков определил ее в автобиографических заметках как одну из наиболее значительных в своем творчестве.
А главное, — утверждал он, в этой книге — пафос труда, творчества, рабочей хватки, той рабочей судьбы, выше которой поэт не видел и не признавал никакой другой, — что отзывалось на самом характере и структуре стиха, на том «внутреннем жесте», каким поэт словно бы сопровождает свой «разговор о главном».
Поэт ведет его деловито и немногословно, с ходу отметая все лишнее или необязательное, могущее обождать своей очереди, — и в этой краткости, деловитости, в готовности сразу, без каких-либо околичностей, приступить к тому главному, ради чего и затеян разговор, — особая убедительность поэта, и не только самой его речи, но и ее интонации, всей манеры держаться, присущей тому увлеченному и захваченному своим делом человеку, которому просто некогда болтать лишнее и отвлекаться на пустяки. Поневоле поверишь ему, если нашел в нем своего собеседника и единомышленника, тем более такого, который основательно задумался о твоей жизни и твоей профессии, взял на себя ответственность за твою судьбу.
Он шел к читателю напрямик — если считал это необходимым, утверждал свой замысел открыто, без стеснения, не опасаясь показаться слишком решительным и даже назидательным:
Мне хотелось бы очень —
заявляю, любя,
чтобы люди рабочим
называли тебя.
Чувство наслаждения творческим трудом, хотя бы самым повседневным и обыкновенным с виду, неотъемлемо от лирики Смелякова, по-своему одухотворяет ее, придает ей особую значительность.
Вот и в стихотворении «Первая смена» поэт увлеченно повествует о самом обычном и, казалось бы, заурядном зрелище:
Каждый день неизменно
мимо наших ворот
утром первая смена
на работу идет.
Поэт загляделся на рабочих этой смены, заполнивших весь тротуар и всю мостовую, таких неисчислимо многообразных по своему облику, но в чем-то главном и основном единых и родственных друг другу. И словно бы само собой и непроизвольно напрашивается то обобщение, какое могло бы показаться излишне восторженным, если бы не было оправдано и обусловлено всем предшествующим.
Я люблю эти лица,
этот русский народ.
Мне бы стать помоложе
да вернуть комсомол —
в эту смену я тоже,
только б в эту пошел, —
мечтает поэт, и трудно не разделить этого страстного стремления, которое и читателя словно бы вовлекает в тот поток утренней смены, где столько многообразных и обаятельных лиц. Среди них, как и в ранние годы, поэт не может не различить и свою Музу.
Труд для поэта — это самое основное и вместе с тем и самое прекрасное, что есть в жизни: одно неотделимо от другого; вот почему для него и красота — это не нечто редкое и необыкновенное, а то, что можно увидеть везде и повседневно, — лишь бы суметь разглядеть ее пристальным и проницательным взглядом под самыми скрытными и неприметными покровами.
Подчеркивая большое, а во многом и решающее значение личного и активного участия в тех делах и событиях современности, о каких взялся писать поэт, Я. Смеляков не без гордости утверждал в автобиографических заметках: «Стихотворения о комсомольцах, отправившихся на стройку Братской электростанции, родились на свет только потому, что я ездил туда с первыми добровольцами Москвы, в первом эшелоне…»
Очутившись в «Комсомольском вагоне» (так называется одно из его стихотворений), уходящем на сегодняшнюю стройку, поэт внимательно всматривается в лица своих соседей, которых, наверно, ожидают
взрывчатка, кайло и лопата,
бульдозер, пила и топор.
Для многих из них все это окажется трудным и непривычным. Но автор, словно делегированный из давнего уже прошлого, «из песен тридцатого года», подмечает не только отличие нынешних молодых от прежних («почище одеты», «ученее нас»), но и то, что единит с ними — и что оказывается важнее всего:
Не то чтобы разницы нету,
но в самом большом мы сродни,
и главные наши приметы
у двух поколений одни.
Вот почему он чувствует себя не только знакомцем, но настоящим другом этих ребят — посланцев
…того же райкома,
который меня принимал.
И поэт не без гордости подчеркивает свое родство и единство с ними.
Но не только грандиозные и поражающие воображение своим размахом, сложными и как бы воздушными конструкциями индустриальные стройки привлекают внимание поэта, — свое очарование он находит и в обычной спичечной фабрике. И здесь, утверждает он, заключена особая и неповторимая красота:
эта фабрика схожа
со шкатулкой резной.
И похоже, что кто-то,
теша сердце свое,
чистотой и работой
всю наполнил ее.
И как это характерно для него: запечатлеть красоту труда не только в его грандиозном размахе и поражающих воображение свершениях, но и в самых простых и неприметных делах:
Не поденная масса,
не отходник, не гость —
Цех рабочего класса,
пролетарская кость.
Поэт находил и видел прекрасное в самой жизни, обыденной и повседневной, но не нуждающейся ни в каких приукрашиваниях и чуждой им. Этим и определяется полемический задор многих его стихов, страстно опровергающих любые попытки и стремления подменить реальную действительность — во всей ее истинности и доподлинности — приглаженным ее отображением, чуждым подлинной правде, а стало быть и настоящему искусству.
Так, в стихотворении «Уголь» он азартно и непримиримо выступает против «безыменной халтуры», против дешевых поделок, на которых
…конфетной сусальной улыбкой
улыбался пасхальный шахтер.
«…Нисколько она не такая, горняков и шахтеров земля», — утверждает поэт. Над нею — дымный ветер и «огни терриконов ночных».
И суровей она, и сильнее,
чем подделка дешевая та, —
пишет он с гордостью за людей, осуществляющих трудную и большую работу. Недаром, хоть и не сразу, но «всесоюзная гордая слава» приходит в их дома. Тем же, кто украшает лица шахтеров «конфетной сусальной улыбкой», он, доведя до предела саркастическую едкость своего стиха, советует дописать
…в уголке
херувимчика иль ангелочка
с обязательством, что ли, в руке…
Выступая против пошлости и дешевки, поэт законно гордится тем, что его собственная лирика
…дешевою эстрадой
ни разу в жизни не была
и шла к читателю и слушателю
без непотребного кокетства
и потребительских похвал,
широко и вольно дышала «гражданским воздухом».
…Мне были как раз по нутру
на фоне тайги и метели
два слова: «Даешь Ангару!» —
пишет он в стихотворении «Даешь!». И пусть иные собратья поэта не особенно жалуют этот «пронзительный клич». Он рад тому, что в этом далеком пути ему слышится это «словечко гражданской войны», а если кому-то оно и не по нраву, то поэт разъясняет — и не без запальчивости:
Ну что ж, что оно грубовато, —
мы в грубое время живем.
И чувствуется по всему: это «воскресшее слово», сошедшее с плаката в стихи поэта, дороже ему многих других, может быть гораздо более изощренных и изящных, но в меньшей мере, по его мнению, отвечающих духу своего времени.
Как видим, утверждая пафос и романтику великих творческих преобразований, Я. Смеляков вместе с тем по временам слишком решительно подчеркивал суровость, резкость, даже «грубость» эпохи.
Что ж, можно и поспорить с поэтом (впоследствии, судя по всему, он спорил и с самим собой), верно ли определять именно таким образом, то есть несколько односторонне, наше время — время огромных перемен и великих свершений. Но очевидно одно: поэт готов подчеркнуть излишнюю резкость и даже «грубость», лишь бы только ни в чем не допустить ненавистного ему «приукрашения» нашей действительности, прекрасной в его глазах и без всяких прикрас.
Некогда поэт (так же, как и многие его сверстники и единомышленники) излишне настороженно относился к началам и интересам сугубо личным, частным, «камерным» (не противостоят ли они общественным, прогрессивным, граждански-активным, согласуются ли с ними?!). Но со временем и сам он со всею бесспорностью и очевидностью ощутил некую односторонность и явную предвзятость в таком однолинейном и «спрямленном» восприятии внутренней жизни советского человека. Такая переоценка оказалась весьма плодотворной и нашла свое отражение в поэме «Строгая любовь» (1953–1955), составившей новую и знаменательную главу в творчестве Ярослава Смелякова.
Поэма «Строгая любовь» посвящена тому юному поколению (к нему принадлежал и сам поэт), какое в годы первой пятилетки жило суровой и трудной, а вместе с тем и необычайно богатой жизнью.
Это поколение предстает в поэме в существенных чертах, глубоких внутренних «разрезах» и вместе с тем явных противоречиях: в своем творческом энтузиазме, непреклонной преданности высокому делу — и со своими уже очевидными для нас слабостями и просчетами, а то и крайней наивностью в решении многих насущных и жизненно важных вопросов.
В поэме дается как бы двойное освещение жизненным обстоятельствам и повседневным событиям давней уже юности, представленным в ней во всей их характерности и доподлинности, а вместе с тем они возникают перед нами и в ином, ретроспективном свете, словно бы рвущемся на страницы поэмы из далекого будущего, еще неведомого ее героям, и как бы преображающем их, обнажающем их внутренний мир в его противоречивом движении и развитии.
Крайне знаменательно, что, утверждая в своей поэме героизм и творческую романтику молодежи тех трудных годов, поэт углубленно изучает и ее внутренний мир, отмечая при этом не только высокий духовный накал и бескорыстное служение делу революции, но и наивность и предвзятость, в особенности — в осмыслении потребностей, интересов, возможностей развития личной жизни каждого. Отсюда их догматическая ограниченность, а порою и аскетическое ханжество, явно не выдерживающие столкновения с реальной действительностью, суровая предубежденность против всего, что выходит за рамки строительной площадки или заседания комсомольского актива.
Среди героев поэмы мы видим и самого ее автора, их сверстника, соратника, который живет с ними одной и той же общей жизнью, охвачен тем же высоким энтузиазмом, но так же, как и они, не свободен от предрассудков.
Поэт с гордостью вспоминает о юности своего поколения, сделавшего так много для преображения экономически отсталой страны; ведь недаром же, подчеркивает он,
…комсомольца
на нынешних стройках
сейчас
песни поют
и читают романы о нас.
Казалось бы, крайне скудно и бедно жила молодежь того времени, но тогда это никого не огорчало — ведь тем, что
…мы бедны
и без всяких затей одеты,
мы не только не смущены,
а не знаем совсем об этом.
Именно такими и в таких неказистых одеждах и заношенных обутках предстают перед нами герои поэмы, увлеченные и захваченные пафосом переделки своей страны и словно не замечающие, да и не желающие замечать (как решительно подчеркивает поэт) ничего, что связано с личной жизнью и бытовыми неудобствами: разве они заслуживают внимания, если дело касается преображения мира?!
Герои поэмы, энтузиасты и передовики тогдашних строек, предстают один за другим во всей своей жизненности, характерности, непроизвольности и естественности своих примет и привычек. И комсомольская активистка Лизка, возникающая перед нами с набитым деловыми бумагами портфелем и в блеске своей сказочной (хоть и подозрительной в глазах окружающих ее ребят!) красоты; и охваченная пылкой жизнью и щеголяющая муфтой из собачьего меха Зинка, над которой в жестокий мороз вьется пар, «как над маленькой кипятилкой»; и Яшка, возникающий в некоем романтическом ореоле и «черном, как буря» бушлате, напоминающем о деяниях и подвигах революционных матросов времен гражданской войны. Конечно, у окружающих ребят Яшка вызывал «почтенье и зависть», они видели в нем некое воплощение самых верных и возвышенных черт вожака молодежи, а потому с особым вниманием прислушивались к его советам и указаниям.
А Яшка с особой пристрастностью и непримиримостью выступал против всего того, в чем усматривал хоть малейший намек на мещанство и отступничество от наших высоких идеалов, — тут он был беспощаден. Но поэт вспоминает о юности своих сверстников и современников не только с гордостью и торжеством, а и с умудренной улыбкой; слишком многое в ее взглядах представляется ему ныне упрощенным, явно незрелым, не выдержавшим испытания временем.
Исполненные суровой и неукоснительной требовательности к себе, они с особенной непримиримостью и ожесточенностью относились ко всему, в чем находили отпечаток слабости, изнеженности, мещанских замашек, хотя подчас толковали о них с излишней запальчивостью, как это и замечает поэт не без смущенной улыбки;
Мы заблуждались, юный брат,
в своем наивном аскетизме,
и вскоре наш неверный взгляд
был опровергнут ходом жизни.
Именно эта мысль стала одним из стержневых начал поэмы, определила характер лежащих в ее основе конфликтов.
Сама красота ставилась под сомнение юными и суровыми героями поэмы; не таятся ли в ней какие-то пока неведомые опасности?
Знакомя нас с одной из героинь своей поэмы — Лизкой, автор не может умолчать о том, что, подвластная названным предубеждениям, она, дабы не слишком-то выделяться среди своих сверстниц, обкарнала, «тяготясь красотой досадной», великолепные волны своих волос, и
…взяла себе, как протест,
вместе с кожанкою короткой
громкий голос, широкий жест
и решительную походку.
Но, продолжает автор, словно глядя на свою героиню уже из того будущего, когда отпали многие наивно-ригористические взгляды и беспощадно суровые предубеждения его сверстников:
…наивная хитрость та
помогала, по счастью, мало:
русской девушки красота
всё блистательно затмевала.
Силу и величие этой красоты почувствовал на себе и один из героев поэмы, беспощадный в своих неуклонно-прямолинейных убеждениях и суждениях Яшка, с прокурорской строгостью взиравший на все то, в чем он подозревал нечто недостойное комсомольских активистов. Дело дошло до того, что
…в обнаженной липовой аллее
(актив Москвы, шуми и протестуй!),
идя на всё и все-таки робея,
он ей нанес свой первый поцелуй…
Одновременно он «нанес» и удар по всем своим прежним представлениям об отношениях между юношами и девчонками, дотоле исчерпывающихся строительными площадками и шумными собраниями. В связи с этим автор поясняет, дабы быть понятым до конца читателями иных времен и поколений:
Мы никого тогда не целовали,
и нас никто не смел поцеловать.
Герои поэмы живут настолько скудно, что даже такой обиходный предмет женского туалета, как Зинкина муфта,
…странно выглядел тогда
под небом пасмурной заставы,
средь сжатых лозунгов труда
и твердой четкости устава.
Вероятно, он вызвал бы немало нареканий и насмешек в адрес Зинки — но одно смягчало их:
…примирял аскетов всех,
смирял ревнителей народа
собачьей муфты пестрый мех,
ее плебейская порода.
Но, может быть, Зинке простили бы даже и муфту, если бы из нее не выпал случайно клубок ниток с вязаньем.
Автор не без скрытой улыбки поясняет, что даже такое безобидное и незамысловатое занятие, как рукоделие, казалось в то время юным и суровым героям поэмы чем-то предосудительным и явно мещанским.
…Зинка, Зинка! Как же ты,
каким путем, скажи на милость,
с индустриальной высоты
до рукоделья докатилась?
Недаром комсомольский вожак Яшка пронзил ее презрительным взглядом:
Наверно, так, сужая взгляд
при дымных факелах Конвента,
глядел мучительно Марат
на роялистского агента.
Но безвинная жертва их излишней придирчивости и аскетической суровости,
…даже в этот горький час
она раскаивалась мало:
как будто что-то лучше нас
сквозь все условности видала.
Поглощенная заботой о своем старом и много пережившем отце, она понимала и чувствовала кое-что гораздо глубже и основательней, чем ее заносчивые и самонадеянные судьи, от которых (не забудем это отметить) не отделяет себя и автор поэмы.
Чтоб окончательно разоблачить «мещанские» замашки и увлечения Зинки, явно, как им кажется, чуждые большому революционному делу, трое ребят (среди которых поэт тоже видит и самого себя, каким он, возможно, был когда-то) вторгаются в Зинкину квартиру. Но вместо обывательских манишек и мещанских котелков, какие ожидали здесь увидеть, ошеломленные ребята заметили на фотографиях нечто совсем иное — лица слесарей и портных, тех рабочих,
…что ради своей земли
шили, сеяли и тесали,
всё хотели и всё могли,
всё без устали создавали.
На одной из фотографий особо привлек их внимание
…примечательный в самом деле
шрамом, врубленным поперек,
человек в боевой шинели.
Он стоял, как приказ, прямой…
Ах, как гордо она надета,
та буденовка со звездой,
освещающей полпланеты!
А на отцовской руке примостилась девчонка — та самая, которую они пришли «обличать»!
Так самозванные и самоуверенные прокуроры и обличители «мещанства» получили наглядный и суровый урок подлинной человечности, неотъемлемой от высокого служения народному делу. Оказалось, что жизнь
…право, куда сложней,
чем до этого нам казалось.
Со всей очевидностью они убедились, насколько несостоятельны иные их суждения о нашей действительности, с ходу опрокидывающей их ханжеские и предвзятые измышления. Она настойчиво переучивала и перевоспитывала их, заставляла подниматься на новую нравственную ступень, учила пониманию сложности человеческих чувств и отношений, подлинному гуманизму, не только не противостоящему высоким устремлениям нашей эпохи, но придающему им особую полноту и многогранность.
Саркастические умы,
все отчаянные ребята,
перед нею притихли мы,
словно в чем-нибудь виноваты…
Повзрослением и созреванием еще недавно слишком наивных и заносчивых ребят, осознавших свою виновность — не только перед Зинкой, но и перед самой жизнью, их переходом к какому-то новому этапу своей жизни — да и не только своей — закономерно завершается повесть в стихах «Строгая любовь».
Поэма привлекает и остротой реальных конфликтов, и точностью примет, бытовых и деловых, и психологической углубленностью и жизненностью выведенных в ней характеров.
Да, многое из сказанного словно бы впервые автор постигает по ходу своей поэмы, а вместе с ним и мы, его читатели.
«Строгая любовь», созданная в середине пятидесятых годов и ставшая одним из значительных произведений советской поэзии, подлинно реалистически и психологически-проникновенно запечатлевшим отображенное в ней время, характернейшие черты и особенности ее героев, и поныне воспринимается во всей своей значительности и самобытности. Не случайно так благодарно была она встречена читателями и критикой, а сам поэт говорил в автобиографии: «Из крупных вещей вполне удалась мне только повесть в стихах „Строгая любовь“».
За этой поэмой последовали книга «День России» (1967), отдельное издание «комсомольской поэмы» «Молодые люди» (1968) и книга «Декабрь» (1970). Они словно бы подхватили и развили найденное и воссозданное в «Строгой любви», ответили ее особо углубленному, гуманистическому началу, многосторонности охвата общественной и личной жизни наших людей, уже лишенного какой бы то ни было предвзятости и той заданности, как бывало раньше. Именно потому они составили новую главу творчества Я. Смелякова, закономерно явились высшим его этапом.
Само весомое и знаменательное название книги «День России» (в которую входит и одноименный цикл, удостоенный Государственной премии СССР) говорит о многом. Это широкое и гордое название полностью оправдано, ибо отвечает размаху авторских замыслов, охватывающих и историю, и современность, и судьбы нашей страны; отвечает и той зрелости государственной мысли, какая сродни лучшим традициям русской поэзии, а вместе с тем отличается и высокой степенью поэтического мастерства.
Во вступительном стихотворении поэт представляет «День России» как книгу
…многих судеб
и одной — моей — судьбы.
Здесь действительно личная, неповторимая судьба поэта сочетается со множеством судеб тех людей, которые проходят по страницам его лирики какою-то особо внушительной и, хочется сказать, хозяйской походкой и представляют народ — в его цельности и единстве.
Стремление вести с сегодняшним читателем «разговор о главном» (так называется одна из книг Я. Смелякова) не только в сугубо злободневном, но и в историческом смысле этих слов — вот что определяет характер и масштабность этой и других, последовавших за ней книг Смелякова.
Если кругозор поэта в молодости определялся, как правило, непосредственными наблюдениями и переживаниями, связанными с его поколением, певцом которого он являлся, то в последних своих книгах он, не нарушая чувства единства с этим поколением (о чем свидетельствует его «комсомольская поэма» и обширная книга стихов «Товарищ комсомол»), далеко выходит за эти пределы. Смеляков уже не мыслит своего творчества вне широких исторических перспектив.
Эта тяга к истории, стремление осмыслить свое время в его неразрывном единстве даже с самым отдаленным прошлым и одновременно в движении к будущему, определяет ныне мировосприятие множества людей, самых различных по своему складу и жизненному опыту:
Как словно нас нужда толкает
или обязанность зовет, —
пора, наверное, такая,
такой уж, видимо, народ.
И сам поэт видел в себе активного участника этого большого движения: не случайно на первых страницах его книги «День России» преобладают исторические темы и мотивы.
…Современники, и тени
в тиши беседуют со мной.
Острее стало ощущенье
шагов Истории самой.
Пафосом новых его стихов и является утверждение единства каждого из нас со своей страной, а стало быть, и связи поколений, личной причастности к ее истории и ее настоящему:
Как словно я мальчонка в шубке
и за тебя, родная Русь,
как бы за бабушкину юбку,
спеша и падая, держусь.
Ныне для Я. Смелякова история России — это словно хорошо обжитый дом, где все сызмала знают друг друга, где все знакомо, все дорого, и любые ее времена и пространства по-своему близки, вызывают страстный и сердечный отклик. Вот почему он так свободно перемещается в них — то уходя на века назад, то пересекая огромные просторы сегодняшней Сибири.
Люди прошлого возникают здесь во всей своей не подвластной времени жизненной неповторимости, словно поэт одним неуловимым жестом сметает пыль и тлен, и оживает перед нами протопоп Аввакум — яростный, неукротимый, причинивший в свое время много забот и хлопот своим притеснителям и гонителям и никогда не сдававшийся ни на угрозы, ни на посулы, — а разве такая твердость, решительность, мужественность не достойны уважения?
Ведь он оставил русской речи
и прямоту и срамоту,
язык мятежного предтечи,
светившийся, как угль во рту.
Перед нами воскресает образ мятежного протопопа, одного из племени тех бунтарей старых времен, которые по-своему — яростно, непримиримо и беззаветно — боролись с насилием, произволом, жестокостью и именно в этой борьбе обретали вдохновенное слово.
С особою душевностью и проникновенностью Смеляков вспоминает о тех событиях истории, которые знаменуют начало нашей эры. Но и здесь он подчеркивает приметы самые обыденные, чтобы с тем большей очевидностью и отчетливостью проступили сквозь них героические и нетленные.
Историю, упорно подчеркивает поэт, творят самые рядовые и обыкновенные люди. Одна из важнейших и характернейших черт творчества Ярослава Смелякова и определяется тем, что поэт раскрывал героические качества наших людей — не как исключительные, а как массовые и широко распространенные.
Его герои, чьи повседневные дела и небывалые подвиги входят в историю и преобразуют ее, то пребывают в безвестности, то — на волне исторических событий — поднимаются на такие вершины, где их видно отовсюду. Но при этом они не меняются в своем существе, а просто в решающий момент обнаруживают дотоле никому (и им самим) не ведомые свойства.
Неизменное родство обыденного и героического, исторического и повседневного становится пафосом творчества Смелякова, его постоянно отстаиваемым убеждением. Так, стихотворение «Давних дней героини», вошедшее затем в поэму «Молодые люди», — одно из наиболее характерных в книге «День России», — открывается вопросом, казалось бы неожиданным даже для самого поэта и словно бы заставшим его врасплох:
Где вы ходите ныне?
Потерялся ваш след,
давних дней героини,
слава старых газет.
Но разве за славой они гнались и о славе думали, совершая свой подвиг? Нет,
Сделав главное дело,
дочки нашей земли
из высоких пределов
незаметно сошли.
Они возвратились на свои полустанки и в сельсоветы и по-прежнему служат стране. Поэт знает, что и ныне на этих полустанках и в сельсоветах героинь не меньше, чем в былые годы, — а если мы о них не знаем или не слышим, то это вопрос обстоятельств, а подчас и случая. Но разве от этого в чем-то меняется их драгоценная суть, их героические качества?
«Комиссары», «Рязанские Мараты», «Давних дней героини» — все они, совершившие предназначенный им подвиг и словно бы растворившиеся во взрастившей и воспитавшей их среде, решительной и мужественной походкой входят в стихи Я. Смелякова, располагаются в них непринужденно, по-хозяйски. Поэт принимает их как верных друзей и надежных соратников, на которых можно положиться всегда и во всем. Они делали свое дело скромно и величаво, не щадя сил и крови, не помышляя о славе, не стремясь запечатлеть свое имя на скрижалях истории, но именно они перевернули ее самые большие и героические страницы.
Истинно человеческое достоинство, чуждое суетливости, тщеславию, показному блеску, а вместе с тем и готовность на любые испытания и любой труд, как бы он ни был подчас суров и тяжел, — вот что прежде всего дорого поэту в людях, прославлены они или же никому не известны. Вот что делает их значительными и прекрасными в его глазах.
Что же роднит и объединяет их всех — настоящих людей, прославлены они или осуществляют самую скромную, рядовую, неприметную работу?
На этот вопрос отвечает сам поэт.
Если он говорит о великих основоположниках марксизма-ленинизма, то скажет просто и гордо:
Маркс и Энгельс дело знали,
Ленин дело понимал.
А если речь заходит об испанском коммунисте, после многих лет заключения ставшем поэтом, Я. Смеляков словно бы мельком заметит, что у того «только дело на уме».
Если поэт заговорит об одном из рядовых советских тружеников, то подчеркнет, что он работает «для житейской пользы дела». Таким образом, всех дорогих Смелякову героев объединяет и роднит «дело». Дело это так значительно и всеобъемлюще, что оно оказывается несовместимым с узко-утилитарной ограниченностью, неотъемлемым от высоких нравственных устоев наших людей, выводящим их на тот широкий простор, где неприметно, но и неизбежно становится неотъемлемой частицей преображения всего мира, способствует воплощению самых больших замыслов и дерзаний наших великих учителей.
Готовность найти и подметить в человеке — самом обычном и рядовом, с виду мало чем примечательном — черты и качества, достойные пристального внимания и высокого уважения, определила и характер такого стихотворения Я. Смелякова, как «Сосед». Представляя нам своего героя, весьма вольготно и совершенно непринужденно расположившегося на страницах его книги, поэт дружески говорит ему:
Здравствуй, давний мой приятель,
гражданин преклонных лет,
неприметный обыватель,
поселковый мой сосед.
Жизнь этого героя — если уместно здесь такое определение — представлена в ее самых обыденных проявлениях, начиная от забот о рябине, о грядках, ухоженных его руками. Любуясь ими, поэт одобрительно замечает:
Это всё весьма умело,
не спеша поставил ты
для житейской пользы дела
и еще для красоты.
И до чего жалким и никчемным выглядит рядом с этим деловитым «обывателем» иной верхогляд, требующий «перестроиться» и готовый предать при этом забвению и запустению ту самую землю, которая «шевелится» под неустанными и добрыми руками героя стихотворения. Поэт между тем настойчиво напоминает и о том, что вся судьба этого «обывателя» не так-то бедна и обыденна, как это подчас представляется иному равнодушному наблюдателю. Не случайно же этот «сосед» вернулся после войны с боевой и, надо полагать, вполне заслуженной медалью:
И она весьма охотно,
сохраняя бравый вид,
вместе с грамотой почетной
в дальнем ящике лежит.
И медаль эта, и эта почетная грамота заслужены не зря. И многое могли бы рассказать о деловых достоинствах и будничном героизме их обладателя.
Здесь полемическая страстность поэта словно бы взламывает строфу, начатую непритязательно шутливой нотой, адресованной «соседу»:
Персонаж для щелкоперов,
Мосэстрады анекдот,—
но внезапно обретавшую широкое и приподнятое звучание. В нем слышится вся полнота гражданских чувств и философских раздумий поэта:
…жизни главная опора,
человечества оплот.
Как резко сталкиваются здесь эти две интонации, две взаимоисключающие оценки.
Вот каков
мой приятель, обыватель,
непременный гражданин, —
с гордостью представляет нам поэт своего «соседа».
Почетна маленькая роль!.. —
не устает внушать Я. Смеляков своему читателю. Такова одна из основ его творчества, определяющая характер, направленность, да и полемичность многих его стихов.
А если поэт перед чем-нибудь и преклоняется, то именно перед рабочими руками, которым все подвластно, и перед всем, ими созданным. В них он видит «жизни главную опору», — что с особенной остротой раскрылось в одном из примечательнейших его стихотворений «Николай Солдатенков».
Обращаясь к своему герою, автор пишет:
…ах, когда ты, друг любезный
(за охулку не взыщи),
кипятил тот лом железный,
как хозяечка борщи,
как хозяюшка России,
на глаза набрав платок,
чтобы очи ей не выел
тот блестящий кипяток, —
я глядел с любовной верой,
а совсем не напоказ,
как Успенский пред Венерой,—
прочитай его рассказ.
Все это — вместе с воспоминаниями о рассказе Успенского «Выпрямила» (ибо и здесь речь идет о внутреннем «выпрямлении» людей), вместе с удивительным по сердечности и полноте образом «хозяюшки России» — тем полнее захватывает читателя, что не со стороны и не с кондачка говорит поэт, а потому, что вместе со своим героем стоял рядом на той же работе и съел с ним не один пуд соли. Как же не поверить поэту, когда он сквозь не очень-то привлекательные черты своего напарника — «тощего безобразника» — разглядел и иные, гораздо более глубокие и коренные, далеко не всегда заметные, но живые и доподлинные.
Поэт не без гордости подчеркивает здесь, что и сам он являлся в свое время деятельным участником этой напряженной и вдохновенной работы. Именно поэтому он сумел достойно оценить труд своего напарника и завоевать ответное его уважение:
Надо думать, очевидно,
выпивоха и нахал,
ты меня тайком, солидно
за работу уважал…
И, судя по всему, эта оценка была для него дороже многих восторженных похвал, адресованных его стихам и поэмам.
Размышляя о судьбах своей родины, о значении событий, открывших новую страницу ее истории, поэт утверждает:
За подвиги свои и прегрешенья,
за всё, что сделал, в сущности, народ,
без отговорок наше поколенье
лишь на себя ответственность берет.
О том, с какою увлеченностью и азартностью отстаивал Смеляков в самые зрелые свои годы верность юношеским дерзаниям и стремлениям своего поколения, свидетельствует и его «комсомольская поэма» «Молодые люди», удостоенная премии ЦК ВЛКСМ, — живое и художественно полнокровное свидетельство деяний и свершений нашей комсомольской молодежи.
Посвященная пятидесятилетию Ленинского комсомола, эта поэма в жанровом отношении может рассматриваться и как цикл автобиографических стихотворений, объединенных образом рассказчика, его личной судьбой, в которой прозревается и судьба его поколения, его стремлением осмыслить самые повседневные и с виду мало чем примечательные факты текущей жизни, в том числе и своей, как знаменательные и исторически значительные.
Именно это подчеркивает «Летописец Пимен» — так называется стихотворение, открывающее — и совсем не случайно — поэму «Молодые люди». Поэт (конечно, не без улыбки) претендует здесь на звание нового Пимена — Пимена времен комсомола, но тут же подчеркивает то, что существеннейшим образом отличает его от Пимена былых времен: он видит в себе не только летописца, но и активного участника описываемых им событий.
И сам на утреннем помосте,
с руки не вытерев чернил,
под гул гудков, с веселой злостью
добротно стены становил.
Нынешний Пимен, облаченный в изношенную спецовку, только что отбросивший лопату или мастерок, по виду да и по характеру мало чем напоминает прежнего и всем нам знакомого. Но внутренне роднит и объединяет их чувство истории, стремление, ни в чем не отступая от истины, поведать о ней потомкам:
Истории — не прекословь,
не правь исчезнувшие даты… —
таков принцип, ставший главной жизненной и творческой установкой автора.
События, свидетелем или участником которых ему довелось быть, Я. Смеляков сопоставляет со всей историей нашей страны, с ее наиболее значительными страницами. Вспоминая давнюю Рязань, где обрабатывал «заметки страшные селькоров» для «Деревенской газеты», он со всею остротой заново переживает героические и трагические события тех дней, когда
в село отряды уходили
без барабанов в этот год.
А потом
Под солнцем, смутным и невнятным,
они из схваток боевых
везли на розвальнях обратно
тела товарищей своих…
За все, что стало неоценимым достоянием народа, за все его свершения и завоевания наши отцы и старшие братья платили «предельной мерой». И поэтому рассказ о такой скромной работе, как правка газетных заметок селькоров Рязанской губернии, вырастает до тех пределов, за которыми открываются судьбы народа и главы истории — во всей их горечи и всем их величии, — и страницы автобиографии, не утрачивая своей особости и неповторимости, становятся вместе с тем и страницей истории.
Активное восприятие жизни, действенное отношение к ней, непосредственное участие в ее созидании и преображении глубочайшим образом отозвалось в стихах Смелякова, иначе, признается он,
…я поэтом бы не был
или где-то в начале заглох и иссяк.
Определяя главный смысл и основную направленность своего творчества, поэт не без гордости утверждает, что он
…на главной магистрали
с понятьем собственным служил.
Он нес на ней «увлекательно и честно» свою службу и
…скромно делал подвиг свой
не возле шаткой карусели,
а на дороге боевой.
С теми же, кто крутится возле «шаткой карусели», словно забывая о «главной магистрали», поэт вел во многих своих стихах пылкий и ожесточенный спор.
В них, как и в «Разговоре о главном», Я. Смеляков продолжал отстаивать свое понимание пути и назначения искусства. На новом этапе эта полемика обрела несколько иную тональность и направленность: если раньше она была заострена против таких явлений, как украшательство, лакировка, идиллическая умиротворенность (вспомним стихотворение «Уголь»), то теперь она направлена прежде всего против увлечения литературной модой, погони за успехом, крайне одностороннего понимания новаторства и самодовлеющего формотворчества, против слишком торопливого отказа от недавних верований и убеждений (на живом деле доказавших свою прочность и незыблемость).
Отстаивая высокое назначение искусства, Я. Смеляков в полемически заостренном «Разговоре о поэзии» темпераментно возражает своему оппоненту, пренебрежительно называющему его стихотворения гражданскими поделками, «загубившими» его дарование. Поэт согласен с тем, что «в альбомах у девиц, средь милой дребедени и мороки, в сообществе интимнейших страниц» его «навряд ли попадутся строки». Но затем его голос набирает силу, уже чуждую какому бы то ни было наигрышу и сарказму:
Я не могу писать по пустякам,
как словно бы мальчишка желторотый, —
иная есть нелегкая работа,
иное назначение стихам.
«Ремесленник журнальный и газетный» (как скромно представляет он себя) не ищет салонной популярности, — нет, его влекут
великие и малые событья
чужих земель и собственной земли.
И пусть далеко не все создания его музы «удачны и заметны» (как взыскательно замечает он), но в главном и основном они отвечают своему призванию и назначению:
Мне в общей жизни, в общем, повезло,
я знал ее и крупно и подробно.
И рад тому, что это ремесло
созданию истории подобно.
Отстаивая свою преданность издавна сложившимся взглядам, убеждениям, пристрастиям, поэт не без запальчивости утверждал в стихотворении, многозначительно названном «Постоянство»:
Средь новых звезд на небосводе
и праздноблещущих утех
я, без сомненья, старомоден
и постоянен, как на грех.
Но поэт и не собирается каяться, напротив, он заявляет:
…мне и не к чему меняться,
не обязательно с утра
по телефону ухмыляться
над тем, что сделано вчера…
…я утверждать не побоюсь,
что в самом главном повторяюсь
и — бог поможет — повторюсь.
Да, в утверждении основ своего творчества и своих позиций поэт неизменно сохранял присущее ему постоянство.
Но было бы явно ошибочно заключить, что такая верность поэта себе хоть в какой бы то ни было мере ограничивала возможности его развития и совершенствования.
Внимательно и пытливо всматривается он в издавна знакомые черты своего современника — и находит в его внутреннем мире нечто представлявшееся ему ранее не столь уж значительным, а теперь кажущееся крайне важным, он ищет и находит новые ответы на вопросы, казалось бы давно уже решенные, нередко вступая в спор с самим собой, каким был когда-то.
Да, поэт изменился во многом, и в свое время такие перемены ему самому показались бы почти невероятными.
О том, как с годами изменялась сфера переживаний и восприятий поэта, обретая высокий гуманистический характер, свидетельствует сравнение двух близких по теме, но резко расходящихся и в конечных выводах, и в самом звучании произведений Смелякова — «Элегического стихотворения», созданного в зрелые годы, и раннего стихотворения «Ты всё молодишься…».
С каким-то удивительным тактом, сердечно, даже возвышенно поэт рассказал о любви и встрече через многие и многие годы с тою, чьи некогда любимые и полузабытые черты воскресли перед ним и вызвали целую бурю давних воспоминаний:
…к вам идя сквозь шум базарный,
как на угасшую зарю,
я наклоняюсь благодарно
и ничего не говорю,
лишь с наслаждением и мукой,
забыв печали и дела,
целую старческую руку,
что белой ручкою была.
Все стихотворение проникнуто высокой одухотворенностью. В нем чувствуется не только рука зрелого мастера, но и житейский опыт человека умудренного, много повидавшего на своем веку, давно отказавшегося от ходячих оценок и предвзятых решений трудных житейских вопросов, сохранившего высокую человечность.
В своей элегии, лишенной какой бы то ни было навязчивости и назидательности, поэт учит постигать богатство внутренней жизни во всей ее непосредственности, трепетности, сложности, учит бережному и необычайно чуткому отношению к красоте.
Насколько же отлично «Элегическое стихотворение» от другого, раннего и почти однотемного стихотворения «Ты всё молодишься…». В юношеском стихотворении, где, возможно, речь идет о той же самой, немолодой, на взгляд юного поэта, героине, с которой его связывают какие-то особые отношения, позволяющие ему проникнуть в область ее самых больших и сложных переживаний, он обращается к ней с упреком, излишне суровым и не слишком тактичным:
Ты всё еще жаждешь обманом
себе и другим доказать,
что юности легким туманом
ничуть не устала дышать.
Причина же этой суровости в том, что, по убеждению юного поэта,
…правдою, трудной и черствой,
у нас полагается жить.
Если здесь и высказана правда (вернее, какая-то ее доля), то поистине только та, какую и сам поэт назвал «черствой», ибо укорять и отчитывать женщину за то, что она не так молода, как хотелось бы, напоминать о ее «закате» явно бестактно.
Сравнение этих двух стихотворений — лишнее свидетельство того, насколько изменилось восприятие Смеляковым человека, как углубилось с годами его психологическое мастерство: то, что раньше послужило всего лишь поводом для язвительных замечаний и слишком суровых попреков, — стало вдохновляющим началом проникновенной элегии.
Поэт с новых позиций, словно под влиянием некоего теплого течения, пересматривал многое в своем собственном творчестве, и, чтобы с особенной наглядностью убедиться в этом, можно сопоставить написанные в разное время стихотворения, обращенные к памяти Натальи Николаевны Пушкиной.
Первое из них, «Натали», еще отвечает духу сурового осуждения и беспощадного ригоризма; при самом ее имени поэтом овладевает безудержный гнев, и он готов посмертно пригвоздить вдову Пушкина к позорному столбу.
Но пройдут годы, и в книге «День России» появится иное по духу стихотворение, само название которого — «Извинение перед Натали» — уже показывает, насколько изменилось отношение поэта к жене и вдове Пушкина. Об этом нужно напомнить потому, что, читая именно такие стихи, относящиеся к позднему и наиболее зрелому периоду, с особенной наглядностью можно уяснить, в чем менялась лирика Я. Смелякова и как поэт, верный самому себе, вместе с тем все глубже постигал реальное существо человеческих отношений, все решительнее отбрасывал то, что граничило с предвзятостью или заданностью.
Поэт стремился проникнуть теперь в те области личной жизни человека, мимо которых раньше он принципиально проходил, что и отозвалось на внутреннем обогащении и «утеплении» его творчества.
Об этом свидетельствует и такое стихотворение, как «Манон Леско», едва ли возможное в ранней лирике Смелякова, относящейся к тому времени; когда
Издавались книги про литье,
книги об уральском чугуне,
а любовь и вестники ее
оставались как-то в стороне.
Ныне же оказалось, что сугубо личные и даже «интимные» чувства (каких еще недавно чурался поэт!) не только не противоречат «социальной красоте», но чем-то существенным и необходимым дополняют ее.
Спором с самим собой, с тем, каким некогда был и сам, и каких вкусов и взглядов придерживался, открывается и стихотворение «Роза Таджикистана»:
В юности необычной,
вовсе не ради позы,
с грубостью ироничной
я относился к розам,—
признается поэт, объясняя, что
В залах тогдашних съездов,
в том правовом порядке,
были совсем не к месту
эти аристократки.
Ныне же, опьяненный их благоуханием, охваченный их красотой, он не без смущения и лукавства выражает надежду на то, что ему простят
тихое нарушенье
принципов и традиций
грозного поколенья.
Так по-разному в разных стихотворениях проявляется та углубленная психологическая чуткость, та проникновенность, какая дает возможность воссоздать многогранный внутренний мир нашего современника во всей его доподлинности и непосредственности, не «выпрямляя» его загодя и не предъявляя к нему заранее сконструированных и почти обязательных требований и условий.
В стихотворении «Попытка завещания» тончайший лиризм, глубина горестных раздумий о конце жизни, ожидающем каждого из нас, психологическая прозорливость и захватывающая естественность и непосредственность образного воплощения замысла, передающего неповторимую сложность переживаний нашего современника, слагаются в картину редкостной художественной завершенности.
Здесь и сама печаль овеяна дыханием жизни и словно бы окружена светоносным и трепещущим ореолом, какой встает издали над каждым виднеющимся во мгле людским селением, тесным сплетением улиц, домов, площадей. В завершающих стихотворение строках:
Пусть этот отблеск жизни милой,
пускай щемящий проблеск тот
пройдет, мерцая, над могилой
и где-то дальше пропадет… —
с особенной глубиной и захватывающей сердечностью передана связь личного нашего существования со всей окружающей нас жизнью — даже в самых обычных и повседневных ее проявлениях, на которые мы порой и внимания-то никакого не обращаем. Но вот приходит чае, когда невозможно, да и нет силы с ними расстаться — так они, оказывается, прекрасны и дороги нам. Все это передано в «Попытке завещания» со всею сложностью и трепетностью большого и непосредственного чувства, и, кажется, в этой «попытке» поэт завещает возлюбленной не свое личное достояние, а весь мир — во всей его светоносной и бессмертной красоте.
Элегические стансы — трудно иным образом определить жанр стихотворения «Бывать на кладбище столичном…» — отмечены тою же суровой простотой и значительностью раздумий. В них поэт, как ему и привычно, от самых заурядных наблюдений неизбежно и внутренне оправданно переходит к большим обобщениям, когда разговор о смысле жизни и назначении человека идет там,
где всё исчерпано до дна,
нет ни величия, ни страха,
а лишь естественность одна.
Диапазон его наиболее поздней и зрелой лирики удивительно широк, в ней слышны все «регистры» — от сниженно-бытового и сугубо разговорного до торжественно-патетического, захватывающего безудержно хлынувшими волнами высокой романтики. Таково стихотворение, посвященное Рихарду Зорге. Его начало носит нарочито разговорный, несколько сниженный по своей тональности и изображаемым подробностям характер:
Почти перед восходом солнца,
весь ритуал обговоря,
тебя повесили японцы
как раз Седьмого ноября.
Но с тем большей силой — по контрасту — звучат заключительные строки стихотворения:
…час спустя над миллионной
военно-праздничной Москвой
склонились красные знамена,
благословляя подвиг твой.
И трубы сводного оркестра
от Главной площади земли
до той могилы неизвестной,
грозя и плача, дотекли.
Здесь от почти хроникальной передачи событий, сопутствовавших гибели Зорге, поэт внезапно переходит к такой высокой патетике, которая захватывает и застигает нас врасплох своею неожиданностью, возвышенностью, страстной силой, героической романтикой, пронизывающей всю жизнь Зорге. И взрыв этого романтического начала тем больше потрясает нас, чем меньше мы к нему подготовлены.
К какому жанру можно отнести стихотворение, посвященное Рихарду Зорге?
Думается, если прислушаться к его патетической интонации, его возвышенному слогу, к завершающим его торжественным мотивам, то ближе всего оказывается оно к жанру оды, — но оды необычайной, удивительно современной, предельно насыщенной, страстно напряженной и словно бы напоенной слезами.
Да, это — ода, как и многие другие стихотворения Смелякова, — но разве мы не ощущаем, какое новое звучание придал поэт этому традиционному и, казалось бы, уже отжившему жанру, какие новые и неожиданные возможности открыл в нем? А если кому-либо покажется, что такой жанр, как ода, безнадежно устарел, то Я. Смеляков, не вступая в излишние споры, создаст стихотворение, которое назовет «Одой русскому человеку», и начнет его традиционно одическим «о»:
О, этот русский непрестанный,
приехавший издалека,
среди чинар Таджикистана,
в погранохране и в Цека.
В своей оде поэт напоминает и о том, что сделано для нас и нашего блага целыми поколениями русских людей:
…здесь, в больших могилах,
на склонах гор, чужих и милых,
сыны российские лежат.
И хоть сказано это несколько старомодно, одическим языком («сыны российские»), но этот язык, пройдя сквозь горнило современности, обрел ее дыхание, ее пылкость, и поэт сумел придать старому слогу новое звучание, изначальную свежесть и молодость, а тем самым оживить и как бы воскресить его, — и такою живой водой насыщены и напоены многие страницы лирики Я. Смелякова.
А как значительно и внутренне весомо стихотворение о старике, который идет нам навстречу, «стуча сердито палкой»; это тоже своего рода стансы, пронизанные раздумьями о встрече разных поколений, о судьбе и характере непреклонного в своей требовательности и неуступчивости старика, о высоких нравственных ценностях, созданных его временем, о преемственности и благодарной памяти, которую заслужило его поколение.
Спервоначалу и доныне,
как солнце зимнее в окне,
должны быть все-таки святыни
в любой значительной стране.
Приостановится движенье
и просто худо будет нам,
когда исчезнет уваженье
к таким, как эти, старикам.
Таким героям смеляковской лирики, как я думаю, суждена большая и долгая жизнь в сердцах наших читателей. И разве не очевидно, каким совершенно новым смыслом и звучанием наполняется старый одический жанр в таких стихотворениях, как «Не семеня и не вразвалку…», «Сосед», «Николай Солдатенков», «Косоворотка» и многих других. Начавшись подчас с бытового и мало чем примечательного сюжета (где-то на грани случайной, а то и небрежной зарисовки), они неожиданно, а вместе с тем закономерно, подчиняясь не сразу обнаружившейся дисциплине и внутренней необходимости, внезапно повертываются новой, ослепительно блеснувшей гранью, и тогда заурядная и вроде бы ничем не примечательная картина становится захватывающей и прекрасной. Видно по всему — к одическому жанру поэта влечет стремление даже и в самом простом и обыкновенном найти нечто необычайное, прекрасное, героическое, исторически непреходящее.
Нельзя не заметить, что такие традиционные и, казалось бы, устаревшие жанры, как элегия, ода, баллада, стансы, эпитафия (и даже автоэпитафия — «Попытка завещания»), закономерно входили в лирику Смелякова, завоевывая все более прочные позиции, обретая в ней новаторское звучание, расширяя ее пределы, существенно обогащая ее.
Смеляков, особенно в последние годы своей жизни, видел в себе неотъемлемую частицу своего поколения, он ощущал себя и участником современного литературного процесса, и наследником заветов и традиций прошлого. Об этом с особой определенностью говорит стихотворение «Декабрь». Его поэзия неотделима и от традиций, рожденных уже в наше время, ставших великим достоянием советской поэзии, неотъемлемых от ее истории и ее завоеваний. В его стихах слышатся отзвуки «Двенадцати» Блока и «Левого марша» Маяковского, «Синих гусар» Асеева и «Перекопа» Тихонова, «Гренады» Светлова и «Современников» Саянова, «Курсантской венгерки» Луговского и «Продолжения жизни» Корнилова.
Для Смелякова смысл новаторской творческой деятельности — в развитии традиций, в их продолжении, обогащении, а никак не в отбрасывании.
Его слог чужд броской эффектности и показного блеска; он отвечает духу обиходной речи домашних и однокашников, понимающих друг друга с полуслова — порой и не слишком изящного, а то и грубоватого. Все здесь отвечает сосредоточенности, особой взыскательности и деловитости натуры автора, требовательного к окружающим, а потому непокладистого и подчас даже добродушно-ворчливого, с досадой отмахивающегося от всего показного, самонадеянно-ограниченного, не связанного с настоящим делом или глубоким переживанием.
Если поэт и стремится задеть и захватить своего читателя, то вовсе не изысканностью слога, но самою сутью замысла, неразрывно связанного с тем или иным жизненно важным вопросом. Автор словно бы состоит в кровном и неразрывном родстве со своими читателями — героями его книг, что определяет и самый характер его творчества. Если у одного из его героев «только дело на уме», то нет сомнений — поэт придерживается тех же взглядов! Если в речи его читателей господствует «естественность одна», то и поэт не отбрасывает даже тех оборотов речи, понятий, слов, какие, казалось бы, уже отжили, эстетически скомпрометированы, стерлись от слишком частого или недостаточно бережного употребления. Даже им Смеляков умеет придать изначальную свежесть. В «Надписи» на книге «История России» Соловьева он замечает:
История не терпит суесловья,
трудна ее народная стезя.
«Стезя» — мы и слово такое запамятовали, сдали в архив, а оно воскресло, стало органически необходимым в стихах Смелякова, посвященных истории.
Следуя за своими героями, поэт не избегает подчас оборотов языка самых «просторечных», сниженно-бытовых. Так, в стихотворении о стариках он пишет:
Их пиджаки сидят свободно,
им ни к чему в пижоны лезть.
Поэт широко открывает перед такими оборотами корешки своих книг: входите, не стесняйтесь, будьте как дома, — и в его стихах они звучат полновластно и непринужденно, со всею своей характерностью и выразительностью.
В духе и тоне такого же сугубо бытового, непритязательного, дружески грубоватого разговора начинается и стихотворение «Николай Солдатенков». Но ошибся бы тот, кто в этой непринужденности не подметил бы особой и продуманной манеры, не различил высокого мастерства, виртуозности художника, который, даже подходя к тому краю, с которого так легко соскользнуть в грубость, безвкусицу, натурализм, сумеет вовремя — одним почти неуловимым поворотом фразы — уйти от него и неожиданно для читателей возвести свое повествование на такую высоту, где все пронизано берущим за сердце лиризмом. В этом — одна из примечательных черт Я. Смелякова.
Правда, порою здесь эта кажущаяся небрежность стиха становится небрежностью самой настоящей — тут есть некая грань, которую поэт незаметно для себя подчас переступает; тогда возникают такие строки:
Как мне ни грустно и ни тяжко,
но я, однако, не совру,
что не дворянка, а дворняжка
мне по душе и ко двору…
Очевидно, что подобные каламбуры и остроты рассчитаны на слишком уж невзыскательный вкус.
А оказавшись «В болгарском городке» (так называется одно из зарубежных стихотворений), поэт «убежденно убежал» из интуристских ресторанов, поскольку
Там всё приборы да проборы,
манишек блеск и скатертей —
всё это мне никак не впору,
не по симпатии моей.
Что ж, вполне возможно и такое отношение к «интуристским ресторанам». Поэту, как признается он, уютнее в заводской столовой, где, «как в царстве малом и родном», он отлично проводит время «за плохо прибранным столом».
Сюда заходят, как в свой родной дом, многие рабочие, составляющие словно бы одну семью, в которой далеко не чужим видит себя и сам поэт, — и все же чувствуется некоторое излишество в столь резком противопоставлении блеска скатертей (от которого сейчас отказалась бы редкая хозяйка!) «плохо прибранному» столу — как надежной защите от всякого рода мещанства и излишней парадности. Нет, между ними проходят теперь иные грани и рубежи, и, думается, поэту в чем-то изменило присущее ему острое чувство времени. Как видим — это подчас бывало и с ним.
Поэт полагает, что наш язык
… пахнущий прелой овчиной
и дедовским острым кваском,
писался и черной лучиной,
и белым лебяжьим пером.
И, кажется, иные строки самого Смелякова действительно отзывают «овчиной» — суровым бытом, изображенным во всей его неприбранности, а то и неприглядности. И вдруг все это удивительно преображается, словно от прикосновения «лебяжьего пера», — и материал обыденной повседневности словно бы поднимается на крыльях высокой романтики. Вслед за своим любимым художником Нико Пиросмани — да и другими близкими себе мастерами, — поэт зачастую разрабатывал и самую грубую по своим показателям «фактуру», добиваясь того, чтобы она вдруг заиграла и засветилась удивительными красками, захватывающим лиризмом. В этом он и находил особое призвание и назначение своей лирики.
В стихах о родной речи сама музыка русского слова передается со свойственным ему особым строем и ладом, издавна захватившим и покорившим поэта:
У бедной твоей колыбели,
еще еле слышно сперва,
рязанские женщины пели,
роняя, как жемчуг, слова.
В этих стихах поэт словно бы стремился подхватить и сохранить музыку древних песен, дивных и полнозвучных, и здесь эпитет «рязанские» перекликается своим звучанием с глаголом «роняя», создает общее с ним и неуловимо гармоническое сочетание, а женщины — они также, по закону фонетического соответствия, вызывают образ жемчужины во всей его магической прелести, — и так язык, чуждый искусственности, преднамеренности, нарочитому подбору аллитераций, обретает неуловимую и таинственную власть над нами, воспринимается во всей своей свежести и первозданности — в том едва различимом сиянии, какое словно бы пронизывает лучшие стихи Я. Смелякова.
Вовлекая в них глыбы материала, казалось бы сырого, необработанного и неприглядного, а подчас и серого, поэт умеет одним внезапным поворотом на свет придать ему жемчужный оттенок, обнаружить со всею очевидностью и несомненностью его драгоценную суть, мимо которой многие подчас проходят равнодушно и незаинтересованно. Так, он неожиданно для своего читателя открыл, что значит жизнь и труд того поселкового соседа («персонаж для щелкоперов»!), под руками которого «не пропадает, а шевелится земля», — и одно это, казалось бы, такое простое и незамысловатое слово «шевелится» обретает здесь такую животворность и незаменимость, что является поистине драгоценным, придает непреложную внутреннюю убедительность и сердечность всему стихотворению.
А как «шевелится земля» — родная почва русской речи — под пером самого поэта! С какою упрямой настойчивостью поднимаются ее саженцы, какой свежестью и новизной веет от них, хотя бы поэт обращался к самым стертым словам! А вот оказывается — им нет «ни века, ни износа», они словно бы молодеют под руками поэта, встают в его стихах одно к одному, в полный рост во всей своей прелести, свежести, первозданности.
Да и сам поэт самобытен и оригинален без каких бы то ни было претензий на оригинальность; в его стихах господствует — так же, как и у его героев, — «естественность одна», а вместе с тем мы сразу узнаем в его стихах специфически смеляковскую интонацию, неторопливо-деловую походку, самый жест — жест человека, досадливо отмахивающегося от всякого рода «ерунды», словно от назойливо наползающей мошкары, — с тем чтобы подхватить «разговор о главном», вернуться к нему, осветить его и опытом большой истории нашей страны, и своим личным, неповторимо-индивидуальным опытом, своей особой памятью, хранящей те ценности, какими располагает именно и только этот поэт — и никто другой.
Особо следует подчеркнуть возросшее с годами стремление поэта видеть жизненные явления и психологические процессы в их доподлинности, сложности, противоречивости, не подвластной заранее установленным представлениям о должном и недолжном в искусстве, а потому каждый раз и в каждом случае требующее от художника острой прозорливости и исследовательской пытливости, без которой можно упустить нечто самое важное и покатиться по колее общих мест и отживших понятий.
Так, обращаясь в стихотворении «Мальчишки» к юным собеседникам — соратникам — с добротою, но при этом и «раздраженно», поэт подмечает у них весьма разноречивые качества, стремления, черты:
Непониманье и прозренье,
и правота и звук пустой.
Эта внутренняя противоречивость своих собеседников и оппонентов порождает у поэта особое отношение к ним, такое же сложное, а в чем-то и противоречивое; он стремится постичь этих мальчишек — сквозь всю их смущенность и браваду — и говорит с ними предельно открыто и без обиняков, чтобы вызвать в ответ такую же откровенность и прямоту:
…мне, как дядьке иль отцу,
и ублажать их не пристало,
и унижать их не к лицу.
Он говорит с ними прямо, и не только любовно, но и требовательно, ибо знает; когда придет время, жизнь спросит с них не менее требовательно и не даст никакой поблажки; значит, только такой разговор — предельно откровенный — и следует вести с ними, никакой другой!
В таких же чертах — подчас крайне сложных, противоречивых, словно бы взаимоисключающих — предстает и жизнь тех «рязанских Маратов», которые боролись «с беспощадностью предельной»
в краю ячеек и молелен,
средь бескорыстья и растрат…
А о тех из них, кого уже нет в живых — умерли ли они своей смертью или погибли от руки кулаков, — поэт скажет;
…гул забвения и славы
над вашим кладбищем плывет.
Стремление позднего Смелякова изобразить захватившее его явление во всей сложности, противоречивости, неподвластности однолинейным и заранее заготовленным суждениям и решениям, несомненно, сказывается и на внутренне сложных и противоречивых чертах его рисунка.
Бросается в глаза широта переживаний и восприятий поэта, открытых навстречу «всем впечатленьям бытия» — от повседневных и неприметных занятий соседа и вплоть до тех событий, от которых зависят судьбы мира и пути истории. Все слагается в глазах поэта в нечто единое и масштабное, определяющее внутреннюю цельность его творчества.
Знаменательно и весьма характерно для него признание:
Многообразно и в охоту
нам предлагает жизнь сама
душе и мускулам работу —
работу сердца и ума.
…Пусть постоянный жемчуг пота
увенчивает плоть мою, —
я признаю одну работу,
ее — и только — признаю.
Поэт подчеркивает здесь, так же как и во многих предшествующих стихах, жизненно важное значение и внутреннюю красоту не только необычайной, выдающейся работы, но самого обыденного и обыкновенного труда.
«На главной магистрали» — именно так можно было бы определить пафос и направленность всего творчества Я. Смелякова, неуклонную гражданственность, масштабность и психологическую проникновенность его лирики, — одно от другого неотделимо.
Примечательно творчество Я. Смелякова и еще одним — тою широтою дыхания, какая заметна даже и в самом названии книги «День России». В этой широте — верность самой жизни, миру переживаний и восприятий нашего человека, живущего всеми интересами и свершениями своего народа.
Конечно, пафос гражданственности, чувство историзма, государственный размах раздумий, стремлений, интересов — все это присуще, если говорить о современной поэзии в целом, не одному Я. Смелякову, а и многим его собратьям по перу, но в его творчестве все это отмечено особой печатью, особым складом характера, тем неповторимым жизненным опытом, каким обладал именно этот поэт; все связывает его судьбу с судьбами всей страны, с ее великим историческим опытом, непосредственно переживаемым поэтом и как свой, сугубо личный. Вот что придает необычайную широту и неповторимое своеобразие лирике Я. Смелякова, с присущим ему особым жестом, особой, совершенно естественной интонацией, особым складом мысли и речи.
В ней многое звучит по-новому, а вместе с тем поэт верен себе. С годами он не столько менялся, сколько все углубленней и основательней вел свой «разговор о главном». Вот почему и «муза дальних странствий» — неизменная спутница поэта — с годами
не расшатала постоянство,
а лишь упрочила его.
В этой прочности, неизменности, в постоянстве поэта, только крепнувшем с годами, есть нечто надежное, основательное, вызывающее доверие и уважение читателя и критика, — даже того, кому не все придется по душе в его творчестве, далеко не всегда отличающемся изяществом слога и изысканностью речи. Но и сквозь непринужденные и такие с виду непритязательные строки оно светится удивительной чистотой, неиссякаемой любовью к людям, восхищением их делами и подвигами, подчас самыми обыденными и неприметными, острой и неизбывной жаждой обнаружить добро и благо в их натурах и деяниях.
Придавая особый смысл тем заветам, которым остались неизменно верны его современники и соратники, поэт скажет:
Предполагать мы можем смело,
как говорят, сомнений нет:
она ничуть не послабела —
вода в колодцах наших лет.
Да, она навсегда сохранила в них свою свежесть, новизну, живительную силу. Последние книги поэта с особою убедительностью и неоспоримостью свидетельствуют о том, что жизнь и творчество Я. Смелякова до конца его дней были пронизаны духом молодости, мужества, новаторских открытий.
Б. Соловьев