Эту горную цепь называют давно Кирчхловани,
На холодной заре золотые дымятся зубцы,
И предание есть, будто там, где тропа великанья,
Три столетья уже и поют и пируют отцы;
Будто ходит по кругу бараний особенный рог,
В нем ячменная водка, стародавнее горькое пойло,
В этот сумрачный край нет ни троп, ни проезжих дорог,
Там цветы не растут и трава жестковата, как войлок;
Будто древний охотник на туров в том крае погиб…
И следы его видели в полдень старинные люди,
И сложили рассказ, и мечтали порою о чуде,
И искали в горах, где тропы заповедный изгиб.
Но вернуться не мог он: погиб или просто остался
Доживать свои дни в этих черных расщелинах скал,
И поют старики о великом мученье скитальца,—
Я рассказы о нем на полночном привале слыхал.
Что-то русское сердце влекло в эти черные горы —
От медлительных рек, от степей, где шумят ковыли,
От равнины седой, уходящей в глухие просторы,
От песчаника злого владимирской нищей земли.
И недаром теперь столько песен слывет о Дарьяле,
И недаром отцы про погибельный пели Кавказ,
На привале ночном, где пожары зари догорали,
Повторяли порой про дружинников русских рассказ.
Был тот вечер в горах словно тихое стойбище сказки,
Неба черный клочок над моею темнел головой,
И паслись наверху облака разноцветной окраски,
Как овечьи стада, уходившие в край голубой.
В той ночной тишине грозный гул, словно рушится поезд:
То с обрывов летят, как дикарские стрелы, ручьи,—
Где же древний охотник? Вовеки не кончится поиск.
Где твой лук молодой? Где каленые стрелы твои?
Много песен у нас о грузинской царице Тамаре,—
Что же, сыздавна славилась горного края краса.
Во Владимир Залесский, с облаками пролетными гари,
Где на синих озерах кропила заря паруса,
Где с далекой поры гости бредили Суздальской Русью,
О Тамаре пошла с опаленного юга молва.
Молодой русский князь всё мечтал о красавице с грустью,
Возле кротких березок твердил роковые слова.
Отшумел листопад, и на юг снарядили посольство,
Все леса, да пески, да покрытые чернью поля,
Сотни рек перешли, и нежданно становится скользко,
Горы выросли вдруг, словно горбится с гулом земля.
И рассказы дошли до родного Залесья, до самых
Отдаленных погостов, где бьют родники и ключи,
Что царица Тамара в ущелье построила замок,
Где слуга-эфиоп носит огненный пояс в ночи.
Князь уехал туда, стал он мужем Тамары-царицы.
Далеко во снегах меркнет пасмурный суздальский день,
В заповедном ущелье звезда голубая таится.
То ли облако там? То ли сосен высокая тень?
Только время прошло — полюбила Тамара другого.
Что же, в пропасть лететь? Или пить, как вино, забытье?
Не нашлося ему ни ответа, ни песни, ни слова,—
Он с войсками пошел на прославленный город ее.
Воевал он с женой, но томила любовная мука,
Вспоминались ему и улыбка, и тонкая бровь,
Вспоминалась Тамара, всё видел он узкую руку,
Видел крашеный рот, напевавший порой про любовь.
А потом он ушел в эти горы, где гнут Кирчхловани
Золотые зубцы, словно гребни стены крепостной,
Где проносятся туры и красного света мельканье
Ослепляет глаза за высокой узорной стеной.
Мне старик говорил, что в году позабытом, далеком
Там охотник скакал, подымающий к небу копье.
Если гром громыхает в безоблачном небе высоком —
Это он говорит, повторяет он имя ее.
Но настанет пора, распадется во мраке громада,
Станут копьями вдруг золотые зубцы этих гор,
И в полуденный зной упадет на долины прохлада —
Это всадники с ним пронесутся в бескрайний простор.
Никогда не умрут те, чье сердце любовью горело.
Хоть проходят века — и крошится на солнце гранит,—
Их копье не возьмет, не пробьют их каленые стрелы,
Их, как солнце в огне, беззакатное время хранит.
Степь легла от Оренбурга
Голубой межою,
Туча черная, как бурка,
Висит за рекою.
Далеко в степи кайсацкой
Ковыльное поле,
А попутчик машет шашкой,
Поет он о воле.
Иль увидел он в долине
Аул неприметный?
Ночь над озером раскинет
Шатер разноцветный.
Звезд на небе очень много,
Да не легче горю,
Пролегла в песках дорога
К Аральскому морю.
То в долине, то в овраге
Нетронутой новью
Скачут конники к ватаге,
К рыбацкому зимовью.
Дождь в краю том несчастливом
Пахнет горькой солью,
Снова путь ведет к обрывам,
К тихому раздолью.
Над тобой горит зарница,
Сторона глухая,
Скоро ль весточка примчится
Из родного края?
Враг решил меня обидеть
В грозную годину,
Как хотелось бы увидеть
Мою Украину…
Снова юность призывает
Молодою речью,
Плывет туча грозовая
Над старинной Сечью.
Ты неси ее далече,
За поля седые,
В этот тихий, ясный вечер
Неси до России.
Чтобы барщины, недоли
Не было в помине,
Светлой воли в чистом поле
Дала б Украине.
…Так Шевченко едет степью,
Оренбургским склоном,
По тому великолепью,
По кустам зеленым.
Саксаулы ночь колышет,
Гуси мчатся к морю…
Вдруг Тарас Григорьич слышит:
Проиграли зорю…
Вон костры горят в тумане…
После злой погони
Спит солдат на барабане,
И заржали кони.
А трава в ту ночь примята
Колкими дождями,
У заснувшего солдата
Ранец за плечами,
Ус, прокопченный махоркой,
Подбородок бритый…
С чистою водой ведерко
Попоной закрыто…
Расседлали коней, тотчас
У костра заснули,
На просторе звездной ночи
Шатры потонули…
Ночью сон поэту снится:
Лодки за горою.
Днепр широкий серебрится
Лунною порою.
Будто кто-то снова кличет
Давнюю отраду:
«Тече річка невеличка
З вишневого саду».
Вновь пройти б вишневым садом
На ранней зарнице…
Просыпается, а рядом
Лишь зола дымится…
Стук немолчный барабана…
На краю обрыва
Чья-то песня из тумана
Кличет сиротливо:
«У степу могила
З вітром говорила:
Повій, вітре буйнесенький,
Щоб я не черніла…»
Может быть, земляк давнишний
Тот солдат усатый,
И встречались с ним под вишней,
За отцовской хатой…
Снова едут по равнине
Оренбургской степью…
Словно каторжник, он ныне
К ней прикован цепью…
Веял ветер с лукоморья,
Туманились дали,
А за тощей речкой Орью
Ковыли мелькали.
И молчал он, лоб нахмурив,
В этот день суровый…
На Урале город Гурьев,
Край солончаковый…
Словно в ночь набедокурив,
Разошлися тучи,
Обступили город Гурьев
Небесные кручи.
И струится над землею
Свет зеленоватый,
Белы скаты за рекою
Как родные хаты.
Как полынь, сухая горечь,
Желтый край обрыва…
«Погляди, Тарас Григорьич,
Под копытом — ива…»
И глядит он: на дороге,
Черной, каменистой,
Хоронясь за холм отлогий,
Прутик лег пушистый.
Ах ты, ива, словно в детстве,
Смотришь, в воду свесясь…
Колдовал в родном соседстве
Ошалелый месяц…
Не забыть вовек былого,
Молодого круга, —
Словно встретилася снова
Давняя подруга.
Взял он иву-полонянку,
К седлу приторочил,
На разводьях спозаранку
Путь в степях короче.
То ли месяц на крыльцо
Смотрит ночью пестрой?
То ль колодника лицо,
Изрытое оспой?
«Наметет метель снега,
Истомивши мукой,
И вопьется в грудь нудьга
Лютою гадюкой.
Днепр, не ты ли обо мне
Плачешь ночью снежной,
В незабвенной стороне,
Мой крутобережный?»
Будто хата на Днепре,
В Гурьеве стоянка.
Выходила на заре
Девушка-белянка.
Волны светлые кудрей,
Гребешок узорный,
Платье светлое на ней,
Полушалок черный.
Отчего ж теперь слеза
Грусти одинокой
Набежала на глаза
С милой поволокой?
На приезжего глядит,
Смотрит сиротливо
И задумчиво твердит:
«Ива моя, ива…»
А на речке парус вьется,
И паром помчали;
Жаворонком он зовется
На реке Урале.
И на полных парусах
Жаворонок мчится,
На рассеченных волнах
Узкий след струится…
А на жаворонке том
Погонщик верблюжий,
Он с верблюдом-горбуном,
Рыжим, неуклюжим…
Над обрывом каланча,
Свет полудня яркий,
И вступил на солончак
Караван бухарский.
Словно моря белый вал,
Над ковыльной степью
Вечер звезды собирал
Охотничьей сетью.
Поздним вечером сидит
У костра бухарец,
Гость заезжий говорит,
Как он жил, мытарясь…
О минувшем, о былом
Вспоминает снова
И грустит над чугунком
Бараньего плова.
Не растает на ветру
Полынная горечь,
Подошел к тому костру
Тарас Григорьич.
Но белянка у межи
Встретила нежданно.
«Как зовут тебя, скажи?»
— «Я зовусь Оксана…»
— «Так подругу юных лет
Звал я ненароком
Там, где пляшет лунный свет
На Днепре широком.
Ты откуда?»
— «Где Ирпень
Вьется вдоль садочка,
Я встречала светлый день,
Солдатская дочка.
Чумаки идут в поля
Холодной порою,
У криницы тополя,
Ивы над рекою.
Есть поверье в Ирпене:
Муж с женою жили,
Муж скончался на войне,
А жену убили
Шляхтичи и закопали
В тесную могилу,
Сапогами затоптали
Молодую силу…
В мае солнце разгоралось,
По его призыву
Из могилы подымалась
Плакучая ива.
Как убийцы увидали
Плакучие ветви,
Над могилой замелькали
Сабли на рассвете.
Но повсюду, где легли
Ветви прихотливо,
Подымались из земли
Молодые ивы.
И качали, пригибаясь,
Над тоской дорожек
Сто заплаканных красавиц
Серебро сережек.
И бежали люди злые
С Украины. Ныне
Помнят лирники слепые
О лихой године
И об иве в Ирпене,
Как ее губили,
Как той иве по весне
Руки разрубили,
Как из рук ее тогда
Вырастали ивы, —
Ныне ивушка светла —
Назвалась счастливой».
Сказки милой старины…
«Спасибо, Оксана…
Были нашей стороны
Твержу неустанно.
Мне остаться здесь нельзя —
К Аральскому морю
Гарнизонные друзья
Поведут, не спорю.
Но когда в тревожный час
Станет сиротливо,
Сразу вспомню твой рассказ:
Не погибла ива…»
Грустен порт Новопетровск,
Невесело море.
Вытянешься в полный рост
На седом просторе.
Гарнизонный огород,
Безлюдное поле…
Там и дикий мак растет,
Будто не на воле.
Ветку ивы посадил
На лугу открытом.
(Конь на бедную ступил
В Гурьеве копытом.)
Время вышло, по весне
Ива распустилась,
Милосердной седине
С грустью поклонилась.
И любил возле нее
Быть Тарас Григорьич,
Пить, бледнея, забытье,
Полынную горечь.
Говорил он ввечеру,
Над обрывом горбясь:
«Эта ива на ветру —
Нашей жизни образ.
Не убьют ее враги…
Там, на Украине,
Друг далекий, помоги,
Отзовися ныне…»
Эту дней давно минувших повесть
Я тебе дарю, Егор Синицын.
Будет в ней рассказано на совесть,
Как скакали вместе по станицам.
К Оренбургу, к Орску нет дороги,
Обмелели вдруг степные реки.
Верный друг мой, на барсучьем логе
Мы с тобой расстались не навеки.
Над степями снова дым полынный,
А на взморье стаи белых чаек.
Будут помнить этот сказ былинный
И Кубань, и Дон, и Орь, и Яик.
Тихо в штабе Фрунзе; конный ординарец
Дремлет на попоне в рыжих сапогах,
Семь друзей сибирских, не снимая малиц,
Спят на сеновале с «Шошами» в руках.
Холодок нежданный лужи подморозил,
В каменной времянке тлеют угольки,
И висят шинели у высоких козел,
К потолку высокому тянутся штыки.
И лежит, потрепанный, возле балалаек
Песенник, где песня про казачий Яик,
Про былые встречи в том краю желанном,
Как скакали конники над степной рекой,
Как скакали конники по родным курганам,
Слушая до полночи звон сторожевой.
Снова юность славится, и с какою силою
Сразу вспоминаются юность и печаль…
Где же повстречается та подруга милая,
Что зовет любимого в огневую даль?
В эти ночи темные лишь в одном окошке
До рассвета позднего не гасили свет…
Часовых сменяют на ночной дорожке,
Только командарму вовсе смены нет…
Свод небесный с вечера тучами задернется…
До зари не гаснет ясный огонек…
Занавески серые… небольшая горница…
С папироски тянется голубой дымок…
Михаил Васильич над походной картой
Молча коротает медленную ночь,
Ту, что оплывает синевой неяркой,
Словно лампа чадная, над прохладой рощ.
Кто-то донесенье ножом нацарапал
На своем планшете, а флажки горят…
Фрунзе вспоминает не про тот Сарапуль,
Где на войско Гайды конники летят…
Нет, другая дума мучит командарма —
Телеграмму Ленина вспомнил в тишине.
В ней приказ секретный: наступать ударно,—
Ведь Уральск в осаде, Оренбург в огне.
В ней приказ секретный…
По болотным кочкам
Конные дозоры скачут на рысях,
Наши агитаторы в войске колчаковском —
Казаки лихие с сединой в чубах.
Эта ночь сегодня кажется короткой,
И взволнован Фрунзе думою одной —
Что над той же самой фронтовою сводкой
Наклонился Ленин в тишине ночной.
Печка разгорелась, и трещат поленья,
Фрунзе долго смотрит, как огонь горит…
«Много в жизни сделало наше поколенье,
Многое еще нам сделать предстоит…»
Он на пламя смотрит — словно голос слышит…
Воздвигают зори города во мгле.
Как теперь Россия торопливо дышит,
Припадая грудью к дорогой земле!
Вдруг стучатся в двери: входит, пригибаясь,
Проклиная басом рост саженный свой,
В оренбургской бурке тот усач-красавец,
Что в бою недавнем отстоял Сулой.
Он в груди могучий, по-казачьи с чубом,
У него нагайка длинная в руке.
«Хоть была горячка, всё же не порубан,
Конь мой быстроногий вынес налегке», —
Сразу он промолвил, козыряя лихо.
Все проснулись в штабе от подобных слов
И хватают ружья.
Усмехнулся тихо
Басовитый конник, приподнявши бровь.
Сел Егор Синицын, загремели шпоры…
«Что ж, — промолвил Фрунзе, — будут
разговоры…
Я тебя, признаться, вызвал неспроста:
Мне из Приуралья донесли дозоры,
Будто не в порядке сотая верста».
«Там, где Липцы?» — тихо вымолвил Синицын.
«В Липцах»…
— «Быть не может. Я признаюсь вам,
Что совсем недавно из родной станицы
Принесли мне вести — я не верил сам, —
По станицам нынче всюду есть комбеды,
А полков казачьих сосчитать нельзя…
До последней доли, до большой победы
У меня в станицах верные друзья.
В Липцах рыжий Берест, бывший подхорунжий,
Синяя фуражка да шинель до пят.
Мы, на веки вечные связанные дружбой,
Вместе горевали у седых Карпат.
В Липцах мне родные почитай что всюду,
В каждом пятистеннике — сваты, кумовья…
Что бы ни твердили, доколь сам не буду,
Никакому домыслу не поверю я».
Он глядел на Фрунзе.
Командарм, нахмурясь,
По широкой карте расставлял флажки.
Топали копыта вдоль узорных улиц,
И дымком тянуло с голубой реки.
«Ты не прав, Синицын… Что же — дружба дружбой…
Ну, а вдруг изменник этот подхорунжий?
Завтра мы проверим…»
— «Михаил Васильич,
Я прошу по чести отпустить меня.
Если там невнятица — горя не осилишь,
Я сейчас на Липцы погоню коня…»
— «Подожди, Синицын!»
Стало шумно в штабе,
Чай простыл в стакане. Догорел огонь.
Ординарец верный, в смехе рот осклабив,
Разбирал винтовку.
За оградой конь
Ржал неутомимо, — словно звал в дорогу,
В Липцы — в дом заветный, к Золотому Логу.
Поглядел Синицын: словно в песне старой,
Луг покрыт туманом — белой пеленой,
Дикий мак пылает у крутого яра,
И бежит дорога серой колеей.
«Ты уже уходишь?»
— «Скоро мы вернемся», —
Отвечал Синицын, шпорами звеня.
Он в дверях широких с рыжим незнакомцем
Разошелся хмуро и позвал коня.
«Путь на Липцы…
Степи…
Песню лебединую
В этот полдень горестный ковыли трубят…
Командарм рассердится… голову повинную
Преклоню без ропота…
Что же… виноват.
Сорок верст дорогами да семнадцать берегом,
По крутым обочинам всходит лебеда.
Удивится, стало быть, как вернемся с Берестом,
Старые товарищи — не разлей вода».
Степь от Приуралья тянется угрюмо,
Словно это море спит, окаменев.
Двести верст проедешь, а не слышно шума,
Только ветер с юга плачет нараспев.
По степям широким пролетят станицы
Над озерной гладью, над обрывом рек,
Низкий дом над кручей озарит зарница —
И опять по склонам тает желтый снег.
А станицам были имена от веку
По победам русским в дни былой войны,
Там была и Лейпцигская — с мостом через реку,
С улицей широкой, что прямей струны.
Казаки прозвали ту станицу Липцы,
Посадили липы, — на широкий двор
Прилетали часто аисты-счастливцы
Отдохнуть немного — и опять в простор.
В Липцы гнал Синицын коня вороного,
Но не Берест в думах: старое крыльцо,
Словно из тумана, выплывает снова…
Платок оренбургский, милое лицо…
«Варенька, Варвара, нет по Приуралью
Ни одной казачки с черною косой,
Что прошлась бы лебедью, накрываясь шалью,
Как проходишь в праздники ты по мостовой.
Как взглянул я с юности в те глаза глубокие,
Как увидел отроком ту голубизну, —
Стала ты мерещиться в ночи одинокие,
Юность мою горькую степью расплеснув.
Годы невозвратные — годы стародавние,
Нынче вспоминается тихий дом со ставнями
И обрыв заброшенный, за обрывом — озеро.
В осень позабытую рано подморозило,
Озеро покрыло пеленою белой
С Пьяного Баксая до Луки Горелой.
Ты, смеясь, промолвила, что мне не осмелиться
По ледку хрустящему в раннем сентябре
Проскакать до берега, где плясунья-мельница
Крыльями расхлопалась на седой заре.
Я коня любимого потрепал по холке,
Сразу, не подумавши, дал я шенкеля,
В синем зорном отсвете запылали колки,
Плача, под копытами проплыла земля.
Вдруг у самой мельницы лед сломался…
Милая…
Утопил я в проруби своего коня…
Сквозь тот лед убористый выгребая с силою,
Я услышал издали: ты зовешь меня…
Чтобы вместе видеть прикаспийских чаек,
Чтобы вместе вечером наши песни петь,
От отца бежали мы на зеленый Яик.
Там тянул по плавням я севрюжью сеть.
Но настало время — и гроза-разлука
Развела негаданно, разлучила нас.
Голову кудрявую боль моя и мука
Серебром посыпали в тот вечерний час.
Ты вернулась в Липцы, а я на Карпаты
Вместе с новобранцами поскакал тогда.
Где ж друзья-товарищи?
Падают солдаты…
Под копытом выжалась из камней вода…
Варенька, Варвара… Где живешь ты ныне?
Так же ль реет в Липцах полушалок твой?
Так ли, как и прежде, скачет конь по льдине,
Где тряхнул я в юности русой головой?
Как услышишь топот, выйди, пригорюнься,
Это я, Варвара, снова прискакал,
По приказу нашего командарма Фрунзе
Все полки казачьи перешли Урал…»
Небо разноцветное отпылавшей осени…
Словно память юности, за холмом встает
Старый клен с подпоркою… На кривой искосине
Кто-то, призадумавшись, медленно поет.
Вдруг из-за пригорка, рядом вырастая,
Вышел дед станичник — голубой лампас…
«Кто такой?»
— «Приезжий».
— «Из какого края?»
— «Я — Егор Синицын».
— «Не похож на вас».
— «Мы с тобой соседи».
— «Что-то мне не помнится…»
— «Вареньку Еланову знаешь, дед Орел?»
— «Ты ль это, Егорушка?
Тетушка покойница
Все глаза проплакала,
Как овес отцвел…
Ты теперь откудова?»
— «Из Москвы, из города…»
— «Стало быть, вернулся в староотчий край,—
Дед промолвил весело, усмехнувшись в бороду,
И прибавил ласково: —
Что же, руку дай…»
— «Дед Орел, —
Задумчиво говорит Синицын, —
Как живете нынче вы?»
— «Что ж, не знаешь сам?
Жить хотят по-новому старые станицы:
Кулачье — за белых,
Мы — к большевикам…
Ты-то большевик ли?»
— «Большевик».
— «Понятно,
Оттого фуражка с красною звездой…
Ты надолго в Липцы?»
— «Нынче же обратно,
Может, завтра утром вновь начнется бой».
— «По какому делу?»
— «Вспомнил дни былые,
Вас решил проведать — так ли всё сбылось?..»
По степи телегу мчали кони злые,
Приближался быстро мерный скрип колес.
На телеге этой казаки в попонах,
Словно в черных бурках, в бочке — самогон,
Старший на Синицына смотрит удивленно…
Подбегают с шашками с четырех сторон…
Рот заткнули тряпкой, закрутили руки,
Бурку разорвали, в Липцы повезли…
Встретил неприветливо после лет разлуки
Край отцов прославленный…
Тлели ковыли…
Вот и Липцы…
«Где же Варенька, Варвара…
Где же рыжий Берест?»
В улицах темно,
И зловещий отблеск звездного пожара
На прудах широких отпылал давно.
«Что-то ждет сегодня? Нечего таиться:
Видно, я негаданно здесь попал в беду…
Фрунзе вдруг подумает: загулял Синицын,
И пошлет по следу в степь да в лебеду».
Он лежал избитый. А телега мчалась
С грохотом и скрипом… Вот разбитый вал…
Вот крыльцо знакомое… Здесь порой — случалось —
Вареньку Еланову по ночам встречал…
«Вот и дом высокий, палисад узорный…
Варенька Еланова здесь тогда жила…
Друг мой незабвенный, друг мой непритворный,
Та ль дорога в поле травой заросла?
Атаман Еланов — кряж восьмипудовый,
Вся в крестах, да в лентах, да в медалях грудь,—
Воевал он в Хиве, спьяну гнул подковы,
В степи акмолинские проложил он путь, —
С ним мы не дружили — твой отец, Варвара,
С самой первой встречи невзлюбил меня…»
В доме по-цыгански плакала гитара,
И схватил станичник под уздцы коня.
«Выходи!..»
Он спрыгнул…
Связанные руки
Словно онемели: за ночь отекли,
Будто в трясовице — в той степной трясухе —
Два седых станичника к дому повели.
В горнице высокой тесно, — на киоте
Пузырек зеленый со святой водой,
Зеркало на стенке в тусклой позолоте,
Сорок фотографий на стене другой.
На столе бутылки с черным самогоном,
Десять сковородок — подгорелый шпик.
Пьяный незнакомец с золотым погоном
На скамейке узкой с диким храпом спит.
Под киотом старым, развалившись в кресле,
Берест брагу черпал чаркою большой.
«Здравствуй, друг старинный, — он промолвил, — если
Станешь вместе с Берестом полною душой,
Бурю мы посеем — оренбургской степью
Пронесемся с присвистом на конях лихих,
Встретят нас станицы всем великолепьем,
Понесут хоругви в городах больших».
Поглядел Синицын: пьяный подхорунжий
Говорит докучно, пьет хмельной настой.
Для чего ж недавно он хвалился дружбой
С этим самозванцем с рыжей бородой?
«Варька, — вдруг сердито раскричался Берест,—
Гости к нам приехали — выходи скорей!»
Загрустил Синицын — в той любви изверясь,
Глаз своих не сводит с голубых дверей.
Заскрипели где-то с плачем половицы.
Как в тюрьме угрюмой, загремел запор.
Варенька выходит — стала средь светлицы,
Вскрикнула нежданно: «Как? Ты жив, Егор?»
Варенька, Варвара… Не промолвить слова…
Ты ли, с красной лентой в черных волосах,
Здесь стоишь негаданно, — полюбив другого,
Позабыв про молодость, про костры в степях?
Вглядывался долго, хмуро, молчаливо
Он в лицо Варвары, узнавая тот
Облик не забытый, облик горделивый,
Что с далекой юности в памяти живет.
Знать, немало было горя и докуки
За года разлуки (и свершился суд!),
Словно память злая истомившей муки —
Две морщинки тонких возле самых губ.
«Как же всё случилось? Как ты изменила?
Как же рыжий Берест смог тебя прельстить?»
(В полночь лампа чадная стены осветила,
Луч луны тянулся по окну, как нить.)
«Что же ты, Варвара (Берест и не слышит,
Что́ шептали губы Варины в тоске),
Эх, малы нам Липцы, подымайся выше,
День придет — и будем пировать в Москве.
Ты под сердцем носишь сына мне отныне,
Будут в день заветный петь колокола…
Будет слава Береста в приозерной сини
Как ковыль горюча, как огонь светла…»
— «Самозванец подлый! — закричал Синицын.—
Изменил ты родине, изменил друзьям,
Нет тебе пощады и в родной станице:
Эскадроны Фрунзе скачут по степям!
Не в Москве ты справишь новоселье, Берест:
Трибунал объявит смертный приговор,
Поведут конвойные через степи, через
Камыши озерные на широкий двор…»
— «Смерть моя загадана, но твою сначала
Будем миром праздновать, — Берест говорит.—
Вместе нас когда-то в седлах ночь качала,
Пусть же дружба ныне, как в костре, горит.
Завтра ж, рано утром…»
Звякнула гитара.
От причин неведомых облака в огне…
В обмороке падает на порог Варвара,
И ведут Синицына в черной тишине…
В бане темной — печка да булыжник в копоти,
Подголовье низкое и поло́к сырой,
Голоса доносятся… будто кто-то шепотом
Говорит за этою грязною стеной.
Связанные руки уронил Синицын,
За окошком слышится чей-то пьяный бас…
«Вот она, угрюмая, тесная темница,
Видно, наступает мой последний час…
Не боюся смерти я — жаль, недолю старую
Вновь враги припомнили, разлучив с Варварою;
Оттого-то сердцу нынче тяжело,
Что любовь заветную снегом замело.
То, что, в дружбе ныне и в любви изверясь,
Не в бою открытом на врагов пойду,
Что подаст команду им изменник Берест
И лицом навстречу сразу упаду…
Бересту ли ныне боевое счастье,
Словно другу верному, стало бы служить?
Может он по степи проскакать в ненастье,
С кулаками пьяными ночью водку пить;
Может без раздумья с чертом подружиться
И продать немедля, не поднявши век;
Может он с барышником целый день рядиться,
Промыслом позорным не гнушаясь ввек;
Может он в разведке иль с ночным дозором
Зарубить хоть брата, не проливши слез;
Из-за перелеска, подокравшись вором,
Налететь негаданно на чужой обоз;
С девкою распутной в кабаке солдатском
Песни петь и бражничать, позабыв про бой,—
Но ему ли славиться в том краю казацком,
Вылетев на промысел с пьяною ордой?»
Так сидит Синицын на скамье убогой…
Караул сменился… Кто-то подошел
И шепнул украдкою:
«С дальнею дорогой…»
Он ответил медленно:
«Здравствуй, дед Орел.
Как пришел ты?
Что же смотрит караульный?»
— «Да храпит он рядом, пьяница разгульный.
Расскажу тебе я о печали старой,
Что случилась в Липцах, здесь, давным-давно:
На рассвете плакала бедная Варвара,
Ночью темной плакала, выглянув в окно.
Все-то ждет Синицына, ждет и не дождется.
Время миновалось, годы протекли…
Как-то поздним вечером — песня у колодца:
То с фронтов станичники с Берестом пришли.
В тот же поздний вечер Берест постучался
В низкое окошко, и сказал он ей,
Будто бы Синицын навсегда остался
На чужом просторе, средь чужих полей.
Будто вырос тополь над твоей могилой
В стороне далекой, в стороне унылой…
С той поры он к Варе зачастил, и вскоре
Все мы удивились, день настал такой, —
Хоть сушило Вареньку и томило горе,
Всё же стала осенью Бересту женой.
Ты бы взял бы Вареньку с Берестовым сыном,
Если бы такое в жизни довелось?»
— «Не о том я думаю… по родным долинам
Всюду мне мерещится чернь ее волос.
Только время кончилось — завтра утром вымоют
Кудри мои русые свежею водой…
Вижу, что обманута ты, моя любимая,
Знаю: приворожена ложью да бедой…
С Берестом же попросту…
Кто там будто топчется,
То ли просто шепчется за глухой стеной?»
Тут Орел задумался:
«Это, значит, обществом
Шли твои приятели…
Разговор с тобой…»
— «А охрана Береста?»
— «Спят они, наскучив;
Сам барышник рыжий ускакал в Миасс.
Вареньку увез он, всю в слезах горючих,
Обещал вернуться в твой последний час…»
— «Что ж, веди их…»
В баню
Входят осторожно
Пять друзей старинных — выстроились в круг,
Шашку с малым по́гибом вынувши из ножен,
Говорит Потапов — стародавний друг:
«Обманул нас Берест, заманил нас в Липцы,
Будто по приказу красных начал сбор.
Если будет надобно охранять станицы,
Мы с тобою в сечу поспешим, Егор!»
В бане тесной душно…
Или снится это?
Самокрутки чадные в духоте горят…
«В штаб мы вместе явимся ныне ж до рассвета,
На рысях мы вскорости поведем отряд…
Фрунзе — командарм наш, золотым оружьем
По приказу Ленина был он награжден,
Сам он из Пишпека, с казаками дружен,
И любого недруга побеждает он».
Всех друзей-станичников в полк привел Синицын,
Сам же дальше мчался серым большаком…
Только занялася ранняя зарница,
Комполка увидел на пригорке дом.
Людно возле дома. Ходят часовые.
А в одном окошке — ясный огонек…
Как снежинки тают звезды голубые…
В парке на деревья падает снежок…
Входит в штаб Синицын.
Вдоль по половицам
Тянется упрямо провод полевой,
И у всех связистов радостные лица:
Нынче заработал телеграф с Москвой.
«По какому делу?» —
Спрашивал сурово
Адъютант кудрявый
Очень юных лет…
И его вопросом комполка взволнован:
«Мне бы к командарму…»
— «Вызывал вас?»
— «Нет!»
— «Он сегодня занят».
— «Подожду, понятно…»
— «Ждать придется долго…»
— «Буду ждать хоть год…»
А кругом сегодня — радостные лица…
Адъютанта голос слышен в тишине:
«Ваша как фамилия?»
— «Комполка Синицын».
— «Почему ж вы сразу не сказали мне?
Мне вчера приказано: только возвратитесь —
Доложить немедленно…»
Приоткрылась дверь.
Улыбнулся Фрунзе.
«Наконец-то, витязь…
Ну, о чем же будем говорить теперь?»
— «Я сейчас от Береста…»
— «Знаю… доложили…»
— «Кто сказал?»
— «На фронте всё известно нам».
— «Берест впрямь изменник: чуть что не убили…»
— «Было б очень глупо».
— «Понимаю сам».
Фрунзе молча ходит по широкой комнате,
Свою думу думает…
(Синева в окне…)
«Что ж, ребята, помните —
Нынче время грозное, вся страна в огне».
Фрунзе подал руку, и ушел Синицын…
А назавтра ночью в полк пришел приказ:
Начинать погоню по степным станицам
За белобандитами…
Не смыкая глаз
Ночь провел Синицын…
В каждом эскадроне
Говорил с бойцами, осмотрел коней…
Началися сразу злые дни погони —
Не знавал Синицын беспокойней дней…
В том году раздольном оренбургской степью
Днем и ночью темною двигались полки.
Эскадроны грозные, растянувшись цепью,
Вплавь переплывали ширь любой реки.
И среди степей тех Берест триста сабель
Вел из Липц упорно в дальние края,
С кулаками пьяными песенки гнусавил,
Против войска Фрунзе злобу затая.
Но за ним погоня по пятам скакала,
Полк свой вел Синицын по краям родным,
Черными пожарами даль его встречала,
И тянулся степью горьковатый дым.
И метался Берест по степям, по кручам,
Словно волк матерый, чувствуя беду,
И с его отрядом по камням горючим
Шла вослед телега на простом ходу.
В той телеге тряской ехала Варвара,
Спит, глаза открыты — всё ей снятся сны.
Будто синим отблеском звездного пожара
Глаза ее глубокие вдруг опалены.
Мчался в бой Синицын. В память дней минувших
Пики вдруг затенькают, пули запоют…
Кони ли ретивые, истомясь в конюшнях,
Землю оренбургскую злым копытом бьют?
Не забыть Синицыну той минуты страшной:
Вдруг он видит Береста прямо пред собой.
Встретилися сабли в схватке рукопашной
И скрестились сразу, как судьба с судьбой.
Но бандиты дрогнули и умчались в бегстве,
Двух врагов свирепых сеча развела.
Задрожал Синицын — будто шашка в сердце,
Берестова шашка в поздний час вошла…
Степи опустели, будто сено скошено,
И лежат убитые на сырой земле.
Только конь контуженный стонет суматошно…
Нету рядом ворога.
Он один во мгле…
И опять над степью шла в те дни погоня,
Берест в страхе мчался в дальние лога,
А вослед летели отборные кони:
То Синицын, хмурясь, догонял врага…
Умер утром мальчик — первый сын Варвары,
Берест бросил тело в пожелтевший снег
И опять по темным, диким крутоярам
Продолжал в ту зиму свой шальной побег.
Но погоня близилась, и кольцо сужалось
На пылавших ярко молодых снегах.
Час пришел — и вспыхнула, темная, как жалость,
Зорька ошалелая на седых холмах.
«Что ты плачешь, Варька? — говорит ей Берест.—
Позабыла б лучше горькие потери,
Всё равно кончается наша кутерьма,
Я и сам-то, кажется, стал сходить с ума…»
— «Плачу оттого я, что былые раны
Не отжечь огнями, не отмыть водой…
Ненавистник рыжий, с твоего обмана
Жизнь моя несчастная стала горевой.
Только лжой наносной сердце не насытится,
Я пошлю в станицу нашу челобитьице:
„Отпишите Вареньке: снова ль над станицами
Запевают девушки песню о Синицыне…“
Ненавистник рыжий, слышишь: скачут кони,
То за нами поиск мчится по степям…»
Подымался Берест, плюнув на ладони,
Саблею ударил по густым кудрям.
И упала Варя прямо в снег нарытый,
Прямо в снег, пылавший голубым огнем.
Мчался Берест с бандой — цокали копыта,
А вослед Синицын мчался в поле том.
И зарыл он Вареньку на холме высоком…
Отовсюду к склонам подступает степь.
Ходят птицы странные — хоть с орлиным оком,
Но по-соловьиному могут они спеть.
………………………………………
Вечно будем помнить фронтовые годы.
Синяя поземка на заре метет,
Скачут эскадроны, и уходят взводы,
Вновь идет Синицын в свой большой поход.
Снова вместе с Фрунзе пролетать заслоном,
За Москву родимую проливая кровь,
Только разве изредка на холме зеленом
Вспомнится негаданно горькая любовь…
Три отряда было войск казачьих, —
Память их жива в старинном круге…
Не о том ли вороны судачат…
Первый снег желтеет в Оренбурге…
То не ветер с юга в полночь реял —
То ночное зарево пылало
В час, когда на тихие деревья
Свет зари ложился тенью алой,
В час, когда Синицыны — два брата,
Казаки из тех степей былинных —
О годах, прошедших без возврата,
Вспоминали у станиц старинных.
Говорил тогда Егор Синицын:
«Как в отлете гуси-несчастливцы,
По блескучим голубым зарницам
Я ищу заветный путь на Липцы.
В Оренбурге звонко плачут трубы,
И грустят друзья по Приуралью.
Поцелуй меня, казачка, в губы,
Как помру — накрой пуховой шалью, —
Чтоб лежал я средь степи широкой,
Распростерт под крыльями заката,
Где Варвара спит в земле глубоко,
Где я с Фрунзе проскакал когда-то».
Шли обозы с утра вдоль снегов подмосковных,
Переулки бегут — им названия нет,
От луны желтый свет на сугробах неровных,
И за окнами тает лазоревый свет.
В полутьме карантин и деревья бульвара,
Вот шлагбаум, вздыхая, поднял инвалид,
Едут в низеньких санках два синих гусара,
И Денис, чуть взлохматив усы, говорит:
«Видно, мне суждено быть смертельно влюбленным,
Ведь былое ушло, примелькалось, как сон,
Только вспомню глаза с тем оттенком зеленым —
И опять навсегда безнадежно влюблен.
Разве можно забыть эти смуглые плечи,
Чуть приглаженный локон, совсем золотой?
Подойдешь, поглядишь, и покажется — нечем
И минуту дышать тебе в зале большой.
Горе видеть ее, горе вовсе не видеть
Лебединую шею и грудь с жемчугом,
Кто меня мог еще так надменно обидеть
И улыбкой одной искупить всё потом?
Вот пахнуло из труб дотлевающим торфом,
Над Москвой разнесло голубую пыльцу…
А давно ли еще я скакал под Вольфсдорфом —
Опишу как-нибудь тот урок сорванцу…
Ведь за Выборгом снова теперь неспокойно,
На суровых просторах финляндской зимы,
Испытанье пришло — приближаются войны,
Те, в которых умрем иль состаримся мы.
Собирается снова наш круг знаменитый:
Славный Кульнев, Раевский, Тучков и Барклай.
Наше время приспело! И топчут копыта
Миллионом озер призывающий край.
Там и Багратион… Что другим не по силам,
По-суворовски просто вдруг сделает он, —
Для меня неизменно он будет Ахиллом
В Илиаде уже наступающих войн…»
В переулке огни. И теснятся кареты.
От резных фонарей на снегу полоса.
Строгий мрамор колонн. Вензеля и портреты.
Старый польский гремит, и слышны голоса.
Синий выступ окна полукружием вогнут.
И проходит Денис мимо круглых столов, —
Он в широких чикчирах, и ментик расстегнут,
И топорщатся черные стрелки усов.
«Что ж, Денис, уж теперь не грусти, не печалься,
И любовь отошла, как недавняя быль,
Ведь с другим она здесь — то закружится в вальсе,
То, глаза опустив, начинает кадриль…»
«Объяснись!»
— «Не хочу. Танец мне был обещан!
Мы уедем сейчас…»
— «Нет, Дениска, постой».
— «Почему?»
Из-за плеч улыбнувшихся женщин
Промелькнул ее локон, такой золотой…
«Лучше жизнь в боях, с фланкировкой, со славой,
Если слову любимой и верить нельзя…»
— «Что ж, в сугробах есть дом
за Тверскою заставой —
В этом доме давно ожидают друзья…»
Беспокоен приятель. «Печалишься, юноша?»
— «Нет, клянусь, не грущу!»
— «Что же, едем скорей!
Мы в приятельском споре за чашею пунша
Позабудем сейчас о невзгоде твоей…»
Вот и дружеский дом выплывает из мрака.
Круг друзей неизменен и праздничен весь.
Из лимонного сока, воды и арака
На широком столе зажигается смесь.
И почти до утра холостая попойка,
Разговор о любви и о близкой войне.
«А не время ль теперь? Ведь заказана тройка.
Попрошу иногда вспоминать обо мне…
Знаю, там завоюем отменную славу,
На далеких ботнических злых берегах,
Может, я не убит был под Прейсиш-Эйлау,
Чтоб погибнуть в бою на финляндских снегах».
Кони поданы. Тонко звенит колоколец.
Расставанья пора. Песня. Топот копыт.
Мимо белых оград, мимо сельских околиц
По дороге на Тверь снова тройка летит…
Невысокий разъезд у сожженного дома.
Подложивши под голову чье-то седло,
На снегу разостлав, как постелю, солому,
Здесь солдат под сосной засыпал тяжело…
А за мельницей скат, и запруда промерзла,
Почитай, в эту зиму до самого дна.
Осторожно, рядами, составлены в козла
Карабины гусарские…
Песня слышна:
«Свищет пуля — не моргни!
Если в деле — руби смело!
Коль в атаку повели,
Ты коня не задержи!
Смело душу весели!
Есть нужда — так уж умри!»
Что же, это Финляндия! Кульневский лагерь!
Ветви сосен…
На дюнах и снег как песок.
Кто не знает теперь о веселой отваге?
У костров тихий смех и глухой говорок.
Скачет всадник навстречу на злом иноходце.
На дороге — шлагбаум!
Пониже пригнись!
Кто он? Кульнев иль нет?
Вспоминать ли о сходстве?
«Честь имею!»
— «Ну что же, здорово, Денис!»
— «К вам спешил из Москвы, торопился…»
— «Мы рады!»
— «Быть хочу в авангарде…»
— «Я всегда впереди».
— «Скоро ль будут бои?»
— «Время нашей отрады
Недалеко уже… А пока подожди…»
Загляделся Денис. Кульнев тот же, что раньше,
Только больше еще на висках седины.
И на темени — будто чулок великанши,
А не кивер гусарский…
Причуды смешны
Для того, кто понять не сумел бы твой норов,
Но в чудачестве есть не смешные черты,
Как насмешкою резкой когда-то Суворов,
Так своими причудами славишься ты.
«Нынче сложены песни о строе гусарском,
И кружит на кровавых полях воронье.
Я сюда, в авангард, послан был государством —
Так послужим России и чести ее.
А пока — отдохнем…»
Входят в низкие сенцы.
В доме чисто.
Застолье.
Свеча зажжена.
Золотой петушок на личном полотенце…
«Видишь — матушкин дар… Как тоскует она…
Тяжело ей… Живу, как всегда, донкишотом,
Ничего у меня — ни кола ни двора,
Я наследников не потревожу расчетом,
Если пуля сразит…
Лишь одни кивера,
Да любимая шашка, да три доломана,
Да еще за недавний поход ордена…»
На кровати ребенок заплакал нежданно
И ручонками пухлыми машет со сна.
И на цыпочках Кульнев подходит к ребенку,
Распушив бакенбарды, тряхнул головой.
Мальчик — хвать за усы, улыбается.
Звонко,
Аж до слез, с ним хохочет полковник седой.
«Погляди-ка, Денис, на хозяйского сына,
Мой любимец навек…»
И смеется опять,
И с улыбкой встречает хозяина-финна,
Разговор его медленный силясь понять.
Финн уносит ребенка…
«Да, стало быть, жарко,—
Тихо Кульнев промолвил.—
Болит голова…
У меня для тебя есть старинная чарка,
Расскажи, как сейчас поживает Москва».
…Ночь подходит к концу. Оба спят на соломе.
Вот доносится выстрел из чащи лесной.
Слышен крик осторожный.
И ржанье.
А в доме
Пахнет седлами, солью — и просто войной…
Снова лед под ногой. Ветра нет на заливе.
Цепью тянется полк вдоль крутых берегов.
Днем слепило глаза в бесконечном разливе
Широко разметавшихся ярких снегов.
А сейчас уже ночь. Над привалом суровым
Тишина. Чуть доносится топот коней.
И над вражеским лагерем, в дыме багровом,
Перекличка и блеск бивуачных огней.
Но потом голоса замолкают. Мельканье
Отдаленных теней. Низко стелется дым.
А гусары, кряхтя, прорубают клинками
Переход для коней над обрывом крутым.
Перешли. И раскинули стан. И заснули.
Не спеша дотлевает костер на снегу.
А солдат одинокий стоит в карауле,
Глаз не сводит с огней на чужом берегу.
Кульнев скачет по льдам. И за ним ординарец —
Молчаливый пермяк Ерофеев Семен…
Сколько прожили рядом, в походах не старясь,
Сколько вместе отбили мортир и знамен!
То, что было давно, не помянут с укором,
Много раз он в боях командира спасал,
В молодые года слыл он ловким фланкером —
И с турецкой войны на щеке полоса.
Пусть под Прагою штык ему грудь исковеркал,
Но зато командира он спас…
По снегам
Молча скачут теперь, повод в повод.
Поверка.
И выводит тропа к бивуачным огням.
Усмехнулся Семен. Значит, снова в разведку,
Прямо в лагерь чужой, не замедливши шаг…
Только треск, если конь вдруг наступит на ветку,
Только смерть, если сразу спохватится враг…
«Что такое, Семен? Почему издалека
Столько мнилось огней, а теперь, погляди,
Кое-где пламя сразу как будто поблекло,
Хоть прищуришь глаза — не видать впереди.
Может, это уловка?»
Молчит Ерофеев.
И на самом-то деле никак не понять…
Перелеском глухим, снег пушистый развеяв,
Кони к вражьему лагерю скачут опять.
Но никто не окликнул…
Хоть голос…
Хоть окрик…
Хоть бы выстрел шальной…
Ничего…
Тишина…
Молча слезли с коней — перепуганных, мокрых…
И по снегу пошли… На распутье — сосна,
А за нею — завал…
Снег примятый…
Шалашик
Из сосновых ветвей…
Мертвый конь у костра…
«Эта хитрость, гляди, хоть кого ошарашит,—
Тихо Кульнев сказал. — Чтоб не ждать до утра,
Отошли они в ночь, а костры для обмана
Развели,—
дескать, вот оторвемся от них,—
Удивится-де Кульнев, на зорьке
нежданно
Никого не сыскав у завалов пустых…
Но не будем мы ждать… И немедля — в погоню…»
Неспокойно, а ветер с полуночи смолк.
…………………………………
Вскоре в лагерь вернулись.
Команда: «По коням!»
…Через час на рысях уже тронулся полк.
И в погоне всю ночь…
На рассвете по взморью
Вышли к Ботнике.
Древних времен крепостца.
Старый замок в горах, весь раскрашен лазорью.
И обрыв надо льдом — три гранитных кольца.
И драгуны врага рассыпаются быстро.
Нарезные мортиры в снегу.
Трубачи
Проиграли атаку.
Внимание!
Выстрел…
Шашку в руки…
Руби, налетай и топчи…
…Кульнев был впереди.
Так, не выпустив трубки
Изо рта
и в любимом цветном колпаке,
Молча врезался он в то беспамятство рубки
С верной шашкою в поднятой кверху руке,
И его окружают немедля.
С размаху
Отбивается он.
Рядом пика свистит.
Слышен голос родной.
Промелькнула папаха,
И галопом Семен на подмогу летит.
Снег в крови.
Раздорожье.
И с яростью дикой
Двое скачут на них — но с коней кувырком:
Одного Ерофеев сбил острою пикой,
А другого — сам Кульнев широким клинком.
День кончался.
Дымилися дальние горы.
Спешась, вел Ерофеев коня в поводу.
По снегам на закат проскакали фланкеры.
Вражьи кони без всадников ржали на льду.
Кульнев встал над обрывом. Запомнил Давыдов
Навсегда этот час — после встречи в бою,
Как там Кульнев стоял и, волненья не выдав,
Чистил ельником верную шашку свою.
Хоть Давыдов недавнею схваткою бредил,
Кульнев слова не молвил, курил и молчал,
Не хотел вспоминать о минувшей победе,—
Потому что он завтрашним боем дышал…
Ранним утром пришло предписание штаба.
Кульнев сразу проснулся.
«В дорогу, Семен!»
Целый день на рысях.
Вот подъехали к Або.
Замок древний в горах, и в снегу бастион.
А внизу, за фиордом, на снежном просторе
Солнце в желтом дыму, словно пламя костра,
И гранитная цепь — всё замерзшее море,
Где когда-то ходили гальоты Петра.
Кульнев щурился. Кони бежали по склону.
Ветер гнал облака в догорающий день,
И какая-то птица, летя к бастиону,
Оставляла над полем косматую тень.
Вечерело уже. Тихим, медленным звоном
Встретил город. А Кульнев мечтал о другом.
Сколько лет отошло! Вместе с Багратионом
Вновь придется сегодня грустить о былом.
«Ты, наш славный отец, Александр Васильич,
Граф Суворов — в гробу… успокоился… спишь…
Вспомнишь вот о тебе — и слезы не осилишь,—
Как живой посейчас пред глазами стоишь…
Хоть мы были немолоды, звал ты нас „дети“,
Приучал ты нас исподволь к свисту свинца,
Ни в едином из пройденных десятилетий
Мы в кровавых боях не срамили отца».
Он растрогался. Трудные слезы мужские
По седым бакенбардам текли… Иногда
Есть такие часы и минуты такие,
Что в мгновенье охватишь былые года…
Спрыгнул в снег. Ерофеев снял с Кульнева бурку.
Чисто вычищен старый парадный мундир,
В белом доме — огни. Модный танец — мазурку
Музыканты ведут на немецкий манир.
В этом доме он встретится с Багратионом,
Здесь, быть может, узнает про новый приказ.
Входит в праздничный зал со спокойным поклоном…
Старый финн у окна продолжает рассказ,
Заглушаемый танцами, говором, скрипкой…
А рассказчик слегка обернулся, и вот
Вдруг навстречу пошел и встречает улыбкой,
И широкую руку он Кульневу жмет.
И немедля по залу разносится: «Кульнев!»
И не кончен мазурки последний прыжок,—
Всюду слышится шум раздвигаемых стульев,
Все к нему собираются в тесный кружок.
Руку Кульневу жмут. Благодарственным словом
Горожанин седой начинал свою речь:
«Будем помнить всегда, что в походе суровом
Вы учили солдат наши села беречь,
Что вы нам показали пример благородства,
Что от вас населенье не знало обид…»
Темноглазый, в мундире, украшенном просто,
Крепко сжавши темляк, в зале Кульнев стоит.
Он чуть сгорбился. Дальше шагнул. С генералом
Повстречался в дверях.
Старой дружбы слова.
Вместе с Багратионом прошелся по залам.
Разговор с пустяков начинался сперва.
В темной комнате сели за низенький столик.
Отпустив адъютантов, остались вдвоем.
«Близок новый поход, и расскажет историк
Вновь о подвигах ваших в ряду боевом».
Вздрогнул Кульнев.
Немедля разостлана карта.
«В топографии смолоду слыл мастаком…» —
Он промолвил, прищурясь.
А крылья штандарта
Отмечали завещанный путь надо льдом.
Встал большой бивуак вдоль почтовой дороги.
Рядом изгородь, мельницы старой крыло.
Старый конь подымает с опаскою ноги:
Оступиться чуть-чуть — и в сугроб занесло.
Предвесенней порой на пустынных Аландах
Энгельсбрехтен разбит. Сотни финнов в плену.
На уступах крутых, на снегах безотрадных —
Уже близится срок — и закончим войну…
Стынет пена валов между черных утесов.
На снегу полыньи.
Там, где льдов полоса,
Скоро лайбы скользнут, и руками матросов
Будут косо наклонены вниз паруса.
Значит, надо спешить. Надо по льду залива
До распутицы к дальним пройти берегам,
К той последней меже, где за краем обрыва
По дороге крутой — за скалой Гриссельсгам.
Под высокой сосною Давыдов и Кульнев
Щи хлебали, смеясь, из большого котла.
Пень — подобьем стола,
два седла — вместо стульев,
И на ложе из ельничка
ночка тепла.
Разговор задушевный.
«А грустно мне что-то, —
Тихо Кульнев сказал. — Перед боем, гляди,
Не могу я заснуть.
Если ж полудремота
Вдруг смежает глаза, то одно впереди
Предо мною тогда возникает из мрака:
Давний год, и старинных походов пора,
И Суворов сидит на краю бивуака,
Молча рядом стою у большого костра.
Долго слушаю.
Как он бывал разговорчив.
Блеск немного запавших, прищуренных глаз,
Взмах короткой руки.
До скончания ночи
О войне, о турецком походе рассказ.
А потом замолчит, улыбнется нежданно
И сотрет рукавом белый иней с клинков,
Спросит он невзначай:
„Ты читал Оссиана?
Перевел его славно гуляка Костров!..“
Ты ответишь
и вдруг замечаешь:
угрюмо
Он глядит, будто слова не молвил с тобой,
Сразу чувствуешь ты, что гнетет его дума.
Исполненье мечты? Или завтрашний бой?
Так сидит он, задумчивый, грустный, как рекрут,
Вдруг прищурится, скажет, смеясь: „Никанор!“
Встанет рядом с тобой, поведет на поверку,
Значит, найден на завтра отменный маневр.
Так и я перед боем то весел, то грустен,
Дай подумать теперь. Трубка вот — затянись…
Я ж проверю посты. А не то вдруг пропустим
Мы разведку врага…»
Засыпает Денис…
…Первый час пополуночи. Холодно. В зыбкой,
Уплывающей тьме он укрылся плащом…
«Просыпайся, Денис! — молвил Кульнев
с улыбкой.—
Карабин заряди. Через час мы идем…»
Полк построился. Кульнев скакал пред рядами.
«Дня победы я ждал — и приблизился он!
В том последнем бою буду я перед вами,
А за вами сам доблестный Багратион.
Путь на море тяжел. Словно как на пожарище,
Станет вам на ветру, прямо слово — жара!
Честь бессмертная нам! Мы домчимся, товарищи,
Опрокинем врага мы с разбегу… Ура!»
Растянулись колонной по белой равнине.
Кто-то песню заводит. «Отставить! Вперед!»
Верный конь проскакал по рассеченной льдине.
Сразу с грохотом в прорубь обрушился лед.
До рассвета шли медленно. Кое-где наледь.
Конь копытом скребет ледяную кору.
«Эх, скорей бы нам к вражьему стану причалить!
В самом деле, жара на холодном ветру…»
Ранним утром уже зачернели утесы.
Скользкий берег уступом взбегал к вышине.
Расходился туман, и сквозь сумрак белесый
Ерофеев скакал на усталом коне.
И за ним по снегам, рассыпался лавой,
Скачут все эскадроны под вражий огонь.
Кульнев крикнул: «Прорвемся на берег со славой!»
И под пулями пляшет обстрелянный конь.
Загремело «ура!» по рядам молодецким,
И донесся со льда чей-то горестный крик,
И пикеты врага перед берегом шведским
Разбегались под быстрыми взлетами пик.
В свисте ветра нежданно послышался выстрел.
Ерофеев упал… только шашка блестит…
Неужели убит? Подымается быстро
Из-под грозно мелькающих конских копыт.
Он поднялся в простреленной старой шинели.
Он, в снегу увязая, идет по скале.
Верный конь подбежал. Повод взял еле-еле,
Застонав, он подпрыгнул — и снова в седле.
Снова скачет вперед в белых клочьях тумана,
Надкусивши свой рыжий, прокуренный ус.
Кое-как на скаку перевязана рана.
Шашка звякает. Снега скользящего хруст.
И галопом туда! К первым вражьим пикетам!
Разве кланяться пулям захочет фланкер?
Рассветает, и видит он: перед рассветом
Казаки показались на выступах гор.
…Ветер с юга. Ломается лед у затона.
Кульнев встал у костра. Белый камень в дыму.
«Приказанье исполнено Багратиона,—
Напиши-ка, Денис, донесенье ему».
— «Всё?»
— «Как будто бы всё!»
— «Табаку бы немного…»
— «Хочешь хмеля? Осталося трубки на три…»
— «Голова закружится…»
А там, где дорога,
Песню вывел гусар, как коня, до зари:
«Вот как, братцы, мы ходили
По льду к дальним берегам,
Да как ворога разбили,
Как заняли Гриссельсгам».
Ходит Кульнев. Поля ледяные на взломе.
На ресницах то ль иней, то ль просто слеза.
Ерофеев лежит у костра на соломе,
Рукавом в полусне закрывая глаза.
«Честь имею…» — скользя, подбегает подлекарь.
«Что с фланкером моим? Будет жить или нет?
Коль не вылечишь…»
— «Вылечу!»
— «Станет калека?»
— «Нет! Поправится он…»
Через несколько лет,
Вспоминая тот день, эти темные чащи,
Этот отблеск зари, не успевшей дотлеть,
Кульнев думал:
«Исполнилось высшее счастье.
После новых побед не страшусь умереть!
Похвалил бы меня Александр Васильич,
Перед строем обнял бы, приказ объявил.
Помню, он говорил: „Всё на свете осилишь,
Если крепко захочешь…“
И я победил…»
Наступила весна. Вскрылся лед на заливе.
Разливаются реки. Тает снег на горах.
Враг еще не сдается в последнем надрыве,
И заставы таятся в дремучих лесах.
Но конец уже близится схватки кровавой.
Сладко плачет труба. День победы настал.
Кульнев — в списке героев, увенчанных славой.
За последний поход — он уже генерал.
Воевали на севере — нынче ж на юге
Неспокойно, и Кульнев отчислен на юг…
«Что ж, не грустно ль, Денис? Будешь помнить о друге?
Приходи посидеть… Разлучаемся, друг…»
Беспокоен Давыдов:
«Неужто разлуку
Мне с тобою теперь суждено перенесть?
Знаешь, буду я счастлив: жал Кульневу руку,
Вместе с ним завоевывал славу и честь.
Я влюблен до безумия…» — «Что же, приятно,
Позавидовать только могу я тебе».
— «Нет, потеряна вовсе она, безвозвратно,
Нет ей места в моей бесприютной судьбе…»
— «Я на двадцать один год постарше… Ты мальчик.
Позабудешь любовь — прилетишь в Петербург…»
— «Как, ты сильно любил?»
— «Только, может быть, жальче
Мне о ней вспоминать, чем тебе, милый друг…
Я за двадцать семь лет всё в строю неизменно,
Ни единого дня не бывал в отпуску,
В Петербурге — случайно, как шли мы на смену,
Лишь однажды, проездом, увидел Москву…
Это было давно. Я гусарским майором
В захолустье попал, в город старых оград.
Там водил эскадрон по пустынным просторам,
В одиночестве жил, обучая солдат…
Скучно в тихой глуши.
Тосковал я без фронта,
Без огня, без опасности.
Только порой
Отводил себе душу, когда вдруг с ремонта
Конь негаданно мне попадался лихой.
Я скакал на нем в степь. Отводил себе душу.
Край там тихий. Повсюду печать старины.
И в усадьбах гаданья ничто не нарушит…
Однодворцы толкуют про вещие сны…
Время было такое: все празднуют свадьбы.
Балы всюду. Знакомства. Волненье в крови.
Вот однажды под липами старой усадьбы
Повстречался я с ней… Объясненье в любви…
Молчалив я, задумчив, ты знаешь, а с нею
Разговорчивым стал. Всё рассказывал ей.
Как мальчишка, бывало, встречая, краснею,
Разлучусь хоть на час — и дышать тяжелей.
Обручились. Готовили свадьбу. Но барский
Погубил меня вздор. Захотела она,
Чтоб я бросил свой полк захолустный гусарский
И в отставку ушел навсегда…
А война?
Честь и слава моя — лишь солдатская жатва,
Никогда не бросать боевую страду
В дни похода дана мной Суворову клятва:
Лишь тогда разлучусь, если мертвым паду…
Если так… Ведь загадано жить мне сурово…
Что же? Кульневу бросить родные полки?
Возвратил я немедля ей данное слово,
Вновь остался один — чуть не запил с тоски.
Может статься, труднее забыть про печаль бы…
Да однажды мне почту подносят к столу…
Из депеш узнаю о походе чрез Альпы.
Что ж, на Альпах отец наш… А я где? В тылу…
Да к чему вспоминать…
Только кликнет: „Ударьте,
Дети, вместе со мной на врага…“ —
почитай,
Все поскачут за ним на рысях в авангарде —
Победить иль погибнуть за отческий край…
На ночь лягу и саблю кладу к изголовью,
И оседланный конь вечно ждет у костра.
На войне ли еще жить былою любовью?
Для меня навсегда отошла та пора…»
— «Я тебя узнаю, — тут Давыдов промолвил.—
Вот такой, без упрека, без страха, борец
Снился смолоду нам… Будешь в сказочной нови,
Как Суворов, святыней для наших сердец…
Нынче время такое, великие войны
Приближаются к нашим родным рубежам.
Если Кульневы есть среди нас — мы спокойны,
Значит, солнце победы завещано нам».
И по-юношески, говоря про разлуку,
Резко дернув плечом и заплакав навзрыд,
Вдруг, нагнувшись, целует он Кульневу руку.
«Это я, как отцу… — тихо он говорит. —
Если б все могли жить так, как ты…
Всё — отчизне,
Ничего для себя, ею — жить, ей — гореть,
Не хватило б тогда и Гомеровой жизни,
Чтоб героев таких в Илиаде воспеть…»
Вздрогнув, Кульнев смутился:
«К чему это, право?
И сравненья излишни. Ты проще гляди…
Ведь в боях сообща вырубали мы славу…»
В дверь стучат…
«Кто пришел? Ерофеев?
Входи».
Входит старый фланкер. Взгляд его озабочен.
«Как вы жили одни? Кто за вами ходил?»
— «Да скучал без тебя, если молвить короче.
Я на ленте медаль для тебя получил.
Славно ты там скакал да рубил ротозеев,—
А подлекарь-молодчик фланкера сберег.
Только что ты нарядный такой, Ерофеев?
Что еще у тебя? Вот ведь… вроде серег».
— «Их мне друг подарил — вроде как покрасивше.
Подарил, говорит, он их мне для красы».
— «Нет, не станет красивым те серьги носивший —
Для красы, милый друг, у гусара усы…
А уж прочее — попросту молвить — морока.
Честью чист наш солдат… Ну, снимай-ка серьгу. —
И промолвил потом, улыбнувшись широко: —
Не грусти, Ерофеев, я, право, не лгу…
А теперь — за работу… Быстрей собирайся…
Уезжаем с тобой — прямо маршем на юг…
Миновала страда зимних вьюг Оровайса…
Ну, Дениска, прощай… До свидания, друг…»
Он поднялся… Коснулся плечом перекладин
Этой старой избы — перегнивших досок.
Рядом с низким Дениской казался громаден,
Да и в самом-то деле, конечно, высок…
Год двенадцатый… Месяц июнь… Неспокойны
Эти дни — перемены и смут времена…
Финский, южный поход — это малые войны,
А теперь наступает большая война.
Враг вступает в Россию. Большим полукругом
Наступая, выходят его корпуса.
Растянулась меж Вислою, Неманом, Бугом
Арьергардных тяжелых боев полоса.
Враг упорно идет к нашей грозной преграде,
И по селам старинным набатов трезвон…
Помню слово Давыдова об Илиаде
В эти грозные дни наступающих войн.
«Честь и слава от веку — солдатская жатва».
Над полями сражений в родной стороне
Да свершится Суворову данная клятва
Ныне в грозной, решающей судьбы войне…
И воспитанных им — от седых генералов
До седых трубачей — в этот час роковой,
Как в былые года, снова битва скликала,
И они откликались на голос родной.
Кульнев был в арьергарде, с прославленной частью,
Прикрывавшей пути к Петербургу, на Псков…
Он грядущей России отстаивал счастье
В непрерывном труде арьергардных боев.
«Я с полком тут один. Бой тяжел арьергардный,
До последнего драться, чтоб дать отойти
Главным силам.
Ведь близок тот полдень отрадный,
Когда кончим отход, перережем пути
И сначала набегом, наездом и поиском
Будем мучить врага,
после — выйдем вперед,
И появится мститель пред вражеским войском —
Защищающий родину русский народ».
…В этот день за Клястицею вражьи мортиры
Били с часа того, как всходила заря.
На гнедых жеребцах пронеслись кирасиры,
По болоту французские шли егеря.
Тяжело отходить, и с коня он слезает…
Повод дал Ерофееву… Тихо идет…
Кто поверит, что Кульнев теперь отступает?
Но получен приказ — неизбежен отход…
Тихо шел по дороге, насупленный, сгорбясь…
«Что же, прямо сказать, ведь не всё решено.
Еще выйду с полком я на вражеский корпус
И сомну в грозной рубке войска Удино…»
Бомба падает рядом… «Быстрей разрывайся,—
Он сказал, отходя с Ерофеевым. — Вот
Видишь, старый фланкер, потрудней Оровайса
Это дело — ну, прямо без устали жмет…»
Он, прищурясь, смотрел… О, родная картина:
Волчья ягода в мшанике топком растет,
Впереди, за обрывом, по скату плотина,
Низкорослая жимолость возле болот…
За широким оврагом бегут перелески.
Небогатый лесок. Белым спинам берез
Будто зябко сейчас в ослепительном блеске,
В ярких вспышках июльских мучительных гроз…
Разорвалось ядро… Яркий блеск над завалом…
Черный дым над травой — и мгновенный разрыв.
Ерофеев рванулся тогда к генералу,
Чтоб спасти его, собственным телом прикрыв…
Опоздал… Взрыв… Что это? Оторваны ноги…
Истекающий кровью, в примятой пыли
Он обрубком сегодня лежит на дороге,
Ставший издавна гордостью русской земли.
И лежит на спине он, беспомощный, строгий,
Истекающий кровью…
О, кто перечтет
В этот день все его боевые дороги
От финляндских снегов до балканских высот…
Молча сняв кивера, пред своим генералом
Все стояли в слезах.
Он лежал недвижим.
Вдруг открыл он глаза.
Странно, был не усталым
Их стремительный блеск, а совсем молодым.
И лежит он в короткой походной шинели,
В доломане простом…
Из-за туч с высоты
Солнце вышло на миг.
Луч скользнул.
Заблестели
На широкой груди ордена и кресты.
Получил их в сраженьях за риск, за отвагу,
И за каждый он кровью по капле платил.
Этот вот
дал Суворов когда-то
за Прагу,
Этот — с финской войны,
тот — в бою получил…
«Дети, я умираю…»
Все плачут угрюмо…
«Ни клочка не отдайте родимой земли…
Снять прошу ордена, чтобы враг не подумал,
Что убит генерал…
если б тело нашли…»
Вздох последний…
И смерть…
Подошел Ерофеев,
Снял кресты, ордена…
Положил на глаза
Стертых два пятака…
Пахло дымом, шалфеем…
Мелкий дождь моросил…
Грохотала гроза…
И казалось, на миг распахнулись просторы.
И обратно, под яростным свистом свинца,
Поскакали тогда казаки и фланкеры —
В арьергардном бою отомстить за отца.
О, беспамятство рубки! Сверкая клинками,
Звонко тенькая пиками, рваться вперед
И стремительной лавой скакать пред врагами,
По оврагам, по мшанику ближних болот.
Ерофеев хранил вечный сон генерала…
Тело Кульнева было накрыто плащом…
Первый раз не в бою они оба… Настало
Время нам горевать, вспоминая о нем.
«Что же, смерти такой разве ты прекословишь?
Сам я стар, где-нибудь да подстрелят в бою.
Без тебя разве жизнь будет, Яков Петрович?
Только тело б отвезть мне в деревню твою…»
Не смешав своего боевого порядка,
Кони мчались назад, чуть касаясь земли.
Смолкли выстрелы. Стихла кровавая схватка.
Возвращались гусары и песню вели;
«Молодца мы потеряли,
Кульнева злодей убил,
Да зато и отчесали —
Дорого ты заплатил.
Сколько тысяч меж рядами
Ты своими не дочтешь,
Сколько саблями, штыками
На плечах ты ран несешь».
В грозный год его смерти, в заветную зиму,
Отходили враги вдоль пылающих рощ,
И опять довелось бивуачному дыму
Над Клястицею стлаться в ненастную ночь,
И припомнили здесь все дороги героя
Офицеры московских и тульских полков —
От кровавых трудов арьергардного боя
До заветной поры авангардных боев.
На рассвете послали дозор по верховью,
Напоили коней и на запад ушли,
Честь отдавши ему, оросившему кровью
Эти топкие мшаники русской земли.
…Много лет пронеслось, но сейчас, если едешь
В летний пасмурный день из далеких краев
По дороге, ведущей из Полоцка в Себеж,
Ты увидишь места этих грозных боев.
И услышишь тогда, как над зреющей рожью,
На широких полях снова песня звучит,
И поклонишься низко тому раздорожью,
Где в бою арьергардном был Кульнев убит.
В поздний вечер в пуще брезжил
Отблеск чистый, небывалый…
В день осенний в Беловежье
Цвет небес зелено-алый.
Грозный год тридцать девятый
Шел с военными громами,
Орудийные раскаты
Не смолкали над лесами.
Даль холодная закрыта
Вся завесой огневою.
Загремели вдруг копыта
За опушкою лесною.
Торопился первый конник,
Мчался тропкою заречной,
Был в фуражке он зеленой
Со звездой пятиконечной.
Мчался он тропой лесною
Мимо сумрачного яра,
Весь покрытый желтизною
Азиатского загара.
Ехал полем и лощиной,
То — оврагом, то — пригорком,
Политрук Еманжелинов,
Дали меря взглядом зорким.
Вместе с ним — поляк усатый,
В тех лесах давнишний странник,
Знаменитый провожатый,
По прозванью Кшинский Янек.
Трубный зов большой тревоги
В дальний путь зовет сурово…
Янек Кшинский по дороге
О былом напомнил снова.
Мчался он тропой лесною,
Натянувши повод туго,
Беловежской стороною,
Заповедною округой.
Он рассказывал преданья
О годах давно минувших,
Как, бывало, гулкой ранью
Ржали кони на конюшнях,
Про охоты, про облавы,
Как трясиной шла дорога,
Как гудели переправы
Звоном буйвольего рога.
Хороши такие речи,
Да не время им, пожалуй;
Как настанет в пуще вечер,
Всюду отблеск небывалый.
Где ни едешь — лесом хвойным
Иль кустарником ползущим,—
Всюду, всюду неспокойно
В поздний час в старинной пуще.
Кто в лесах сейчас таится?
Кто стреляет по проезжим?
Кто с вечернею зарницей
Затаился в Беловежье?
Перекопана поляна…
Нужно здесь поехать шагом…
И тогда-то к ним нежданно
Вышел зубр из-за оврага.
Как осколок ледниковых
Древних дней с их тишиною,
По полянам васильковым
Проходил он к водопою.
Он прошел, такой огромный,
И горбатый и мохнатый,
С шерстью грязно-буро-темной
И отменно бородатый.
Зубр ушел, на конопляник
Поглядев в ненастный вечер;
Улыбнулся Кшинский Янек
И сказал, расправив плечи:
«То в годах далеких было…
Трубы пели на откосе…
Русский молодец Данила
Полюбился польке Зосе.
Как играться ихней свадьбе —
Над лесами горе встало:
Ходит рыцарь по усадьбе,
Ест наш хлеб и наше сало.
Убивает, грабит, топчет,
Стала пуща полем ратным,
Пробивает мертвым очи
Он копьем своим булатным.
Дым пожаров стерегущий…
Злого пламени завеса…
Звон мечей не молкнет в пуще —
Гонят рыцарей из леса.
И ушли исчадья ада,
Бросив Брявки побережья,
Но с собой угнали стадо
Из лесного Беловежья.
Не коров, а зубров взяли,
Ранней утренней порою
Всех из чащи их собрали
И погнали пред собою…
Заплетая ленты в косы,
Зося так заговорила:
„Стали снегом в пуще росы…
Я скажу тебе, Данила:
Есть примета, дедов память, —
Станут рощи нелюдимы,
Снег вовек не будет таять,
Будут здесь вовеки зимы,
Если зубры на раздолье
Не вернутся вольным стадом,
Пригибая рогом колья
По разобранным оградам“.
Намела зима сугробы,
Летом снег окутал ели,
На зеленые чащобы
Пали белые метели.
И сказал тогда Данила:
„Я у рыцарей всё стадо
Отобью, а то немило
Здесь нам жить, моя отрада“.
Он ее целует в губы,
Мчится в лес по тропке белой.
Не трубили в полночь трубы,
Лес гудел оледенелый.
Зося три ждала недели,
Глаз зеленых не сомкнула…
День пришел: сквозь гул метели
Тень знакомая мелькнула.
Сразу рев раздался трубный,
Словно горе позабыто,
И бегут по лесу зубры,
Бьют о гулкий лед копыта.
И весна за ними мчится
Из далекого простора,
Солнце яркое глядится
В заповедные озера.
В ту же полночь снег растаял,
Лед взломался на прибрежье,
И гусей крикливых стая
Потянулась в Беловежье.
И живет доныне в пуще
Сказ о Зосе и Даниле,
Зубр есть в чаще, стерегущий
Васильки на их могиле.
Те цветы вовек не вянут,
Смотрят синими глазами;
Если ж парни прыгать станут
В ночь Купалы над кострами,
Покраснеют, словно маки,
Васильки и разгорятся;
На пустынном буераке
К Брявке стадом зубры мчатся.
Это память о Даниле
И о Зосе, и о счастье,
О напеве древних былей
Снова празднуется в чаще».
Политрук промолвил: «Мудро
Рассказал ты мне про это.
Не такого, может, зубра
Повстречаем до рассвета.
Видно, в пуще ходит кто-то;
Значит, встретится он с нами;
Видишь, там, за поворотом,
Дым клубится над кострами?
Слышишь выстрел отдаленный,
Гулким эхом повторенный
Над глухою стороною?
Слышишь, где-то рядом конный
Скачет просекой лесною?»
Пламя видно за оврагом.
Полонил туман лощины.
Осторожно едут шагом
Кшинский и Еманжелинов.
И густеет ночь глухая…
Кто-то ходит по поляне…
Пламя ярче полыхает.
Голоса слышны в тумане.
И густеет ночь глухая…
Кто же здесь костры разводит?
Пламя ярче полыхает…
Кто же тут ночами бродит?
Вот, укрыв коней за речкой,
Политрук увидел рядом
Дом разрушенный, крылечко,
Трех мужчин за палисадом.
Из-за старой мшистой ели,
В рост огромный, исполинский,
Долго пристально смотрели
Политрук и Янек Кшинский.
Двор большой в буграх неровных…
У высокого барьера
Здесь сидят рядком на бревнах
Два высоких офицера.
Говорят они негромко,
У панов в руках две чарки,
Разгорается в потемках
Голубое пламя ярко.
Пан полковник очень толстый
С тощим паном капитаном
Говорят, что-де не просто
Повстречались со смутьяном.
Всё-де быть могло бы горше,
Взор-де их не затуманен…
Перед ними, весь продрогший,
Босиком стоит крестьянин.
Руки скручены жгутами,
И в крови его рубаха;
Он стоит перед панами,
Смотрит им в глаза без страха.
Капитан ногами топнул,
Оба пана закричали,
Дескать, будут и у хлопа
И заботы и печали…
Отвечает им крестьянин:
«Лживо, пан, словечко это!
Может, вашей пулей ранен,
И умру я до рассвета,
Только знаю, что землица
К нам пришла с большевиками.
Не придется ввек томиться
Здесь за панскими межами».
«Ах ты, хлоп!» — паны вскричали,
В сердце целясь из наганов.
Только что же? Задрожали
Руки пана капитана.
И разжались… Выстрел грянул
Из-за ели исполинской…
И бежит навстречу пану
Переводчик Янек Кшинский.
«Я хочу узнать подробно,
Пан полковник, как случилось,
Что бежали вы из Гродно?
Расскажите, ваша милость…»
Ночь гордится звездным блеском.
Под копытами — терновник.
Трое едут перелеском.
Зло шагает пан полковник.
Пан идет тропинкой зыбкой
За прудом у водопоя.
Едет хлоп вперед с улыбкой,
Смотрит в небо огневое.
Позабыл он о печали,
Не томится сердцем больше.
Знает он: за мглистой далью
Встанет утро новой Польши.
От лощины до лощины
Под осенним листопадом
Едет с ним Еманжелинов,
Кшинский Янек едет рядом.
Достопамятные годы
В сердце вписаны навеки.
Переправы, переходы,
Пущи, топи, горы, реки…
Много муки́, много горя
Испытать придется людям,
Но встают над миром зори:
Светлый день встречать мы будем.
Много былей рассказали
Мне в недавнюю годину.
Вместе с Кшинским мы скакали
От лощины до лощины
По тропе, где прежде зубры
Мчались ночью к водопою,
По тропе крутой и трудной,
Беловежской стороною.
И гроза гремела люто
Средь широкого простора,
И дождем прибита рута,
И туманятся озера.
И вставали предо мною,
Побеждая расстоянья,
С беловежской стариною
Заповедные сказанья.
В старой пуще в хмурый вечер
Жгли костры сторожевые,
Ширь и сладость польской речи
Я узнал тогда впервые.
Сколько мне ни жить на свете,
Но до смертного порога
Будут тешить песни эти
Звоном буйвольего рога.
Слышал я их лепетанье
В тихом плеске речи братской,
Пили песен тех дыханье
И Мицкевич и Словацкий.
Пил и я у побережий
В грозный год тридцать девятый…
Дальше ж в путь по Белой Веже,
Мой усердный провожатый!
Над снеговой тоской равнинной,
Над глыбами застывших льдов
Стояла крепость, как былинный
Рассказ о доблести веков.
Она давно звалась Орешек…
Издалека тянулся к ней
Вдоль вмерзших в лед высоких вешек
Свет разноцветных фонарей.
Теперь разбиты бастионы,
Огнем войны опалены,
И только снег, да лед зеленый,
Да камень, взрывом опаленный,
В проломах крепостной стены.
Она стояла как преграда
И как редут передовой,
Как страж полночный Ленинграда
Плыла в туманах над Невой.
И всюду в крепости — в руинах,
В следах разрывов на стене,
В обломках башенок старинных —
Повествованье о войне.
О тех, кто ждал, о тех, кто верил,
Кто жил на нашем берегу,
Кто в дни сражения измерил
Пути, ведущие к врагу,
Есть быль, — мне рассказал товарищ
Ту быль, когда мы шли во мгле
Среди снегов, костров, пожарищ
По отвоеванной земле.
Его рассказ не приукрасив,
Стихом я честно передам,
Как шел Григорий Афанасьев
В разведку по гудящим льдам,
О подвиге его, о силе,
Об узких лыжнях на снегах,
О зорях утренних России
Я расскажу в своих стихах.
Гудят чугунные ограды…
Мой друг в земле приневской спит…
Ведь каждый выстрел в дни блокады
С безмолвьем стен старинных слит…
Ольшаник мелкий да болота…
Четвертый день — дожди, дожди…
Патруль стоит у поворота…
«Стой! Кто идет?»
— «Свои!»
— «Пехота?»
— «Она, родная!»
— «Проходи!»
Шагала маршевая рота,
Шел пулеметчик впереди.
А небо мглится… Даль темна…
Уже дорога не видна…
Печальна эта сторона:
Ведь как широкая стена
Здесь дождевая пелена,
И плещет мутная волна
В песчаный, низкий берег правый…
На миг настала тишина
Над новой невской переправой…
И вдруг становится светло:
Туман над полем развело,
И показались вдалеке
Разбитых башен очертанья,
Из камня сложенные зданья,
Казалось, плыли по реке.
И там вился дымок разрыва,
Какой-то странно голубой…
Разбитая снарядом ива
Склонилась низко над Невой.
Ходил по склону часовой…
Что ж, близок берег…
«Рота, стой!»
Здесь переправа…
Как в колодке,
Под тенью черною кустов,
В сыром песке лежали лодки;
Сидели пятеро гребцов,
Из рук не выпуская весел…
Брезенты рядом кто-то бросил…
Валялись ящики, кули,
Прикрытые кой-как рогожей…
«Здорово, земляки! Пришли
Вы к нам служить в Орешек тоже?»
— «В Орешек, точно…»
— «Довезем,
Вот погоди — чуть-чуть стемнеет…»
Разрывы ближе и сильнее,
И переправа под огнем…
В тени развалин, в землю врытый,
Где бревна тянутся по рву,
Ветвями рыжими укрытый,
Блиндаж глядится на Неву.
Настил добротный в пять накатов…
Печурка топится в углу…
Коптилки свет зеленоватый,
Чадя, плывет в ночную мглу.
Широкоплечий, бородатый,
Сидит у печки старшина.
Улыбка старого солдата
Так по-отцовскому нежна…
Приветлив старшина разведки,
Сержанту новому он рад…
Трещат в печи сырые ветки,
Кругом дымок струится едкий…
«Как поживает Ленинград?
Где воевал ты раньше? Где-то
Как будто виделись с тобой…
Неужто это было летом,
Когда вступали в первый бой?
Оно, конечно, не талантом —
Такого больше не найдешь,—
Но вроде с нашим лейтенантом
Ты, друг, лицом немного схож…
Он был, как ты, такой же тонкий,
Как ты, прищурившись глядел,
Как на гармошке, на гребенке
Играть нам песенки умел!
А так, признаться, строг был очень,
Боялись мы, бородачи:
Когда бывал он озабочен —
Уж тут не суйся — и молчи.
Да только путь его короткий —
Хоть шел ему двадцатый год,
Убит, бедняга, на высотке,
Когда повел в атаку взвод…
Вперед по глине полз упрямо,
Бодрил, смеясь, бойцов своих,
Потом вдруг вскрикнул:
„Мама! Мама!“
По-детски, громко, и затих.
Как ты зовешься?»
— «Афанасьев».
— «А где работал до войны?»
— «Да нет, я был в девятом классе…»
— «Ну, значит, не завел жены;
А у меня сыны воюют, —
Да вот теперь увижу ль их —
Кто знает, где они кочуют…»
Уже светало. Ветер стих…
Заря горит над блиндажом.
Сидят разведчики вдвоем…
И вот пришла пора обстрела —
И затряслась и загудела
Громада сразу под огнем.
«Что ж, Афанасьев, в самом деле,
Ты не со страху ли притих?»
Он отстегнул борта шинели,
И пять нашивок золотых
Без слов солдату рассказали
О всем былом, пережитом…
Как на Неве клубились дали
В огне, в дыму пороховом…
Пять ран, пять золотых нашивок,
Горели кровью огневой…
«А знаешь, друг,
ты из счастливых —
Поправился — и снова в бой…»
Прошла неделя. Дым косматый
С утра тянулся над стеной.
Привыкли новые солдаты
К укладу жизни крепостной.
Здесь ночь длинна — и день большой.
Работы много — возле вешек
Ставь мины у стены рядком,
Окопы рой над бережком…
А ночью кажется Орешек
Плывущим к морю кораблем…
Корнями вросшие в траншеи,
Там сосны — мачты корабля.
Гляди, по веткам, как по реям,
Скользят флажки, как брамселя,
И стяг над крепостью, как парус,
Просторы Ладоги деля,
Несет штормов осенних ярость
К тебе, Заветная Земля!
Орудия, что были там —
Поди-ка все их сосчитай-ка, —
Зовут бойцы по именам:
«Воронка», «Песня», «Дуня», «Чайка».
Как «Чайку» любит гарнизон!
Она любимица солдата,
И часто мокрой тряпкой он
Иль попросту полой халата
Нагар сотрет пороховой,
Гордясь, как лучшим другом, пушкой…
Шутя, зовет ее старушкой:
«Летай, мол, Чайка, над Невой…»
В шелка зари река одета…
Патрон кладет он на ладонь…
Блеснула красная ракета:
«Огонь из крепости! Огонь!»
И наблюдатель взглядом мерит
Плывущий с Ладоги закат…
Там, где в тумане левый берег, —
Фашисты лагерем стоят…
Пришла зима… Неву сковала,
Сугробы к башням намела
И лодки с ближнего причала
Мохнатым снегом занесла.
Взяв палки, ножницы, веревки,
Следя за лыжней на снегу,
За «языком» ходили к «бровке» —
К домам на левом берегу.
Темно. А небо — в хлопьях мокрых…
Идут в разведку налегке…
И Афанасьев долго смотрит,
Как лыжня вьется по реке.
Он мало жил, но видел много,
Он из-за парты сразу в строй
Шагнул, и вот — войны дорога,
Бои, походная тревога —
Начало жизни молодой…
Он смотрит вдаль и видит вновь
Дымки́ пожаров на просторе…
В походе — первая любовь…
И первый поцелуй — в дозоре…
Она звалася Машей…
С ней
В походе встретились у Гдова.
Начало их любви сурово:
Огонь фашистских батарей
И треск чужого автомата;
Ряды разрушенных траншей
И проволока у камней…
В окоп влетевшая граната…
Бой с каждым часом тяжелей…
Перевязал он руку ей —
Далеко было до санбата.
Потом в пути короткий отдых
И белой ночи тишина.
И отблеск синих звезд на водах…
Горел костер у валуна,
И девушка с лицом упрямым,
С лукавым взглядом светлых глаз
Сидела рядом и о самом
Ей дорогом вела рассказ.
Он вспомнил вечер отснявший
И на ветру гудевший клен,—
Рассказ о Данко вместе с Машей
Читал той белой ночью он.
Как волновала их на зорьке
Времен давно прошедших быль,
Что передал когда-то Горький
Словами старой Изергиль.
А луг горел, пылали маки,
Шел Данко гордо впереди,
Пылало сердце, словно факел, —
Его он вырвал из груди.
Его судьба давно воспета,
И помнят в отчей стороне
Сиянье праздничное света
В неопалимой вышине…
……………………………
……………………………
Как дорого пережитое
С ней вместе на путях войны, —
В лесах сиянье голубое
И в заозерье плеск волны,
И парашю́ты в звонком небе,
И вздох пред затяжным прыжком,
И горечь плесени на хлебе,
Когда делился с ней пайком.
Он с ней суров был, строг, как старший,
Учил искать тропу в лесах,
Ругал за разговор на марше,
Шутил, когда она в слезах.
И вот сейчас…
После раненья
Она вернулась на завод…
И вновь пред ним одно виденье
Той ночью зимнею встает.
Как будто Маша снова рядом
Проходит возле батарей…
Не выхватишь из дымки взглядом
Ни троп, ни зданий, ни огней,
Но словно легкое дыханье
Он слышит где-то за собой…
Как дорого воспоминанье
О каждой встрече фронтовой!
Уже давно он ждет письма…
Хотя бы вести запоздалой…
Декабрьской длинной ночи тьма…
Зима… Блокадная зима…
Метели над землею малой…
Тот берег, где таился враг,
Был назван снежным Измаилом.
Бежит огонь по рощам хилым.
Взгляни туда: обрыв, овраг,
Бетонный дот, две башни рядом —
Придется с боя каждый шаг
Здесь брать штурмующим отрядам.
Разведчики теперь в чести:
Пришлось не раз под канонаду
Невы широкую преграду
Им поздней ночью перейти.
И той же ночью в ветхом доме,
Где храп соседей клонит к дреме,
При жалком свете ночника
Разведчик напрягает зренье
И долго пишет донесенье
Для штаба ближнего полка.
Поспит потом.
Перед обедом
Все соберутся в тесный круг.
Политзанятия по средам
Проводит старший политрук.
Пригнувшись, входит он в землянку
В широкой куртке меховой,
Снимает старую ушанку
С пятиконечною звездой.
Потом, присев у круглой печки,
Смахнет он мокрый снег с лица,
И любят все его в Орешке
И уважают, как отца.
Да, каждому Егоров — друг!
Его в глаза разведка наша
Зовет «товарищ политрук»,
Но за глаза всегда «папаша».
И Афанасьев вновь берет
Свою заветную тетрадку:
В ней записал он по порядку
Пережитое в этот год.
И вот уже идет беседа
О нынешних и прошлых днях,
О том, как исстари победа
Всегда ковалася в боях,
Про волю Партии, про славу
Давнишних схваток и боев,
Про всё, что вписано по праву
В Историю Большевиков.
О, книга книг! Какое счастье,
Как и всегда, и в этот раз
Почувствовать, что сердце чаще
Стучало, слушая рассказ
О нашей славе…
Визг снаряда,
Разрывов грохот на реке…
И старой крепости громада
Встает уже невдалеке.
Как будто, в вечных льдах затертый,
Орешек медленно плывет
К цветным огням родного порта,
К большому берегу работ.
Корнями вросшие в траншеи,
Там сосны — мачты корабля.
Хоть не скользят теперь по реям
В морозный вечер брамселя,
Но стяг над крепостью, как парус,
Просторы Ладоги деля,
Зовет туда, где ночь распалась,
К тебе, Цветущая Земля!
Глядел однажды Афанасьев,
Как привередливый мороз,
Ледком деревья разукрасив,
У «бровки» строил перевоз.
На «бровке», на высоких скатах,
Деревья мерзли ввечеру,
Как в маскировочных халатах,
На резком ладожском ветру.
Смеркалось… Ветер над Невою,
Серчая, разрывал туман,
А там, за вьюгой снеговою,
Там, за завесой огневою,
И день и ночь готовый к бою,
На вахте город-великан.
Мороз сердит и привередлив,
Всё в лапы белые берет…
«Здесь Афанасьев?»
— «Да!»
— «Немедля
В штаб вызывают…»
Он идет,
Волнуясь, входит в главный корпус,
И вот — нежданней всех наград! —
Ему вручен зеленый пропуск:
На день поездка в Ленинград!
……………………………
О, как он этот день отметит,
Как много у него забот!
Он завтра ж, завтра ж Машу встретит
И с ней весь город обойдет,
О днях блокады в Ленинграде
Услышит от нее рассказ.
Хоть будет грусть теперь во взгляде
Ее прозрачных, светлых глаз,—
Он бредит счастьем этой встречи,
Он будет помнить наизусть
Ее задумчивые речи,
Ее улыбку, слезы, грусть…
Он снова в городе.
Давно ли
Он с песней приходил сюда?
Здесь всё знакомое до боли,
Свое, родное навсегда.
Закат огромный над мостами,
И в дымке серо-голубой
Темнеет пламя надо льдами,
И меркнет вечер огневой.
Но снова небо Ленинграда
Закрыла сумрачная мгла…
Тревожный гул. Разрыв снаряда.
Гудит чугунная ограда.
След крови на снегу у сада.
Как корабли плывут дома.
Сугробы.
Ленинград.
Блокада.
В снегах метельная зима…
И снова сердце метронома
Стучит тревожно.
Возле дома
Шипят осколки на снегу,
И детский крик исполнен муки,
И на широком берегу
Лежит в крови, раскинув руки,
Усталый юноша в кожанке.
В крови его высокий лоб,
И тащат низенькие санки
Две старых женщины в сугроб.
И вот в сиянье желто-белом
Сплошные вспышки в облаках,
Весь город снова под обстрелом,
И своды рушатся в домах.
Разрезана огнями тьма,
И корчится от муки площадь,
И вьюга зимняя сама
Разорвана обстрелом в клочья.
Бежит прохожий к перепутью…
(Ему лишь миг осталось жить!)
О, если б город смог прикрыть
Разведчик собственною грудью!
Он не задумался бы, нет,
И жизнь отдать…
Над берегами
Вдруг нестерпимо яркий свет
Блеснул за невскими мостами.
И вот гудит весь город вновь
Во тьме…
А воздух зимний гулок…
И Афанасьев мимо льдов
Свернул
с канала в переулок.
Вот дом, где Машу он встречал…
Вдали окликнули кого-то…
По мерзлым глыбам кирпича
Он входит в узкие ворота.
Темно. А лестница скользка.
Обледеневшие ступени.
Дыханье злое сквозняка.
Чуть-чуть дрожит его рука
Над круглой кнопкою звонка.
Ни звука…
Тишина…
Терпенье…
Где ж Маша? Выйдет кто-нибудь?
Шаги ли это в коридоре,
Иль ветер, вновь пускаясь в путь,
Гремит железом на просторе?
Ждет Афанасьев.
А потом
Он в дверь стучится кулаками.
Как неприветлив старый дом!
Но вот скрипучими шагами
Подходят к двери…
«Кто вам нужен?» —
Спросил старик…
(Зажег свечу
И кашляет — видать, простужен…)
«Я Машу повидать хочу…»
— «Вы?
Машу?
Но она давно…»
И губы старика немеют.
И слова он сказать не смеет…
Свеча погасла… Как темно…
И только трудное дыханье
Без слов сказало обо всем…
Когда заветной встречи ждем,
Мы не боимся расстоянья,
Сквозь дали мчимся, сквозь года.
Весь мир поет, летя пред нами…
Но если сторожит беда,
Как нетопырь взмахнув крылами,
То трудно сразу нам понять,
Что нашу жизнь сейчас сломало…
И Афанасьев шел опять
Вдоль темных берегов канала.
Остановился, говоря
С прохожими…
Полоской резкой
Обозначалася заря
Над старой набережной невской,
Когда к мосту он вышел…
Так…
Непостижима доля наша:
В огне сражений и атак
Он невредимым был…
А Маша…
Но мыслимо ли это?
Нет!
Томят его воспоминанья…
Нет горше муки и страданья,
Чем те, что нес ему рассвет…
Когда, замкнувши окруженье,
Фашисты шли на Ленинград,
То голод на вооруженье
Включили раньше всех бригад.
Казалось им: чем туже стянут
Петлю блокады у реки,
Тем ближе к цели страшной станут.
И говорили вожаки:
«Когда рукой костлявой стиснет
Им горло голод, то падут…»
Но человеконенавистник
Не знал, что сам уже он труп!
Фельдмаршал прусский рвался в город,
Но в смертной схватке изнемог…
Отступит и фельдмаршал Голод
С ведущих к Невскому дорог.
Нелегок был с природой спор,
И мы его не позабудем.
Морозный ладожский простор
Измученным открылся людям.
Нагромождения торосов…
В бомбежку фонари горят…
И в лед врезаются колеса —
Машины мчатся в Ленинград.
Разрыв снаряда, мина взвизгнет…
Но режут вновь колеса лед…
Дорогу ту Дорогой Жизни
Теперь отечество зовет…
Бегут ряды высоких вешек…
Дорога Жизни так близка
К местам, где высится Орешек,
Где льдами скована река.
И Афанасьев ходит часто
К Дороге Жизни.
По ночам
Его дозор, его участок
Вдоль лыжни, вьющейся по льдам.
Дорога Жизни! Слово это
Теперь так дорого ему…
Но вот взлетевшая ракета
Внезапно озарила тьму,
И перед ним из дали темной,
Из просиявшей темноты
Встает опять простор огромный
Высокой Машиной мечты:
То Данко шел сквозь дым и версты
Навстречу праздничной судьбе,
То — жизнь и смерть в единоборстве,
В их поединке, в их борьбе.
И видит он теперь: в ненастье
По льдам несется широка
Дорога Жизни — наше счастье,
Дорога в Завтра и в Века!
Ведь те, что жили, что боролись,
Попрали смерть душой живой,
И кажется, что Машин голос
Гремит за вьюгой снеговой:
«Меня уж нет, но я в дыханье
Твоем и в подвиге твоем,
В твоей мечте, в воспоминанье,
С тобой под вражеским огнем!»
Трещали зло сухие ветки…
Полз Афанасьев по снегам…
Три дня уже, как он в разведке
Ходил по вражеским тылам.
У белых пушек в поле белом
Стоят фашисты за рекой.
Дорога Жизни под обстрелом!
Смерть с Жизнью вновь вступает в бой!
Морозных, трудных дней приметы:
Снег твердым, словно камень, стал…
У Афанасьева ракеты,
И красный цвет — его сигнал.
И где взлетит его ракета,
Там станет вдруг светло, как днем,
Там перестрелка до рассвета:
Все вражьи пушки под огнем!
И всю-то ночь в седом тумане
Следят на нашем берегу
Ракет слепительных мельканье —
Сигнал к удару по врагу.
Четвертый день…
Ползет, усталый,
Он по сугробам снеговым,
Спешит туда, где отблеск алый
Горит над берегом родным.
Как близок берег!
И нежданно,
По насту снежному звеня,
Скользнули лыжи из тумана —
И сразу целый сноп огня.
Один средь этой волчьей стаи…
Один… Но Родина за ним…
Как будто крылья вырастали
За каждым выстрелом глухим.
Отбился… дальше полз… как реял
Закат суровый… за холмом
Стоят в укрытье батареи,
Замаскированные днем,
Стоят фашисты у ограды,
И пушки — три… четыре… шесть…
И рядом — ящики… снаряды…
Снаряды… Сколько их? Не счесть.
Когда б еще ракеты были,
Он выстрелил бы с этих круч,
Сигналы б яркие поплыли,
Взрезая край нависших туч…
Но что же делать? В поле белом
Стоит врагов широкий строй,
И в речи медленной, чужой
Слова команды огневой…
Дорога Жизни под обстрелом…
Смерть с Жизнью вновь вступает в бой!
Глубокий след на белой глыбе…
Грохочут пушки впереди…
Коль приведет к победе гибель —
Погибни!
Только
победи!
Он к батарее полз… И вскоре
Увидел прямо пред собой
Значок фашистский на заборе,
Мундир зелено-голубой.
Теперь пора… Уже заложен
Под ящики весь динамит.
«Отчизна! Сделаем что можем!
Пусть взрыв могучий прогремит,
С моею кровью над снегами
Смешается пусть пламя здесь,
Чтоб, умирая, пред врагами
Я светом света вырос весь.
Ведь Жизнь всегда непобедима!
Так!
Значит, Смерть побеждена!»
Ползет по снегу струйка дыма…
На миг настала тишина…
Он чиркнул спичкой.
Сразу пламя
Рванулось вверх.
Мгновенный взрыв.
Пылает факел над снегами,
Поля и рощи озарив.
И сразу стереотрубою
Слепящий факел засекли.
Огонь!
За рощей голубою
Снаряды первые легли,
И в блеске огневой завесы
Поплыл артиллерийский гром,—
От поля дымного до леса
Весь берег в зареве сплошном.
И этот факел запылавший
В веках не смеркнет, отпылав.
Прославлен русский воин, павший
За правду, смертью смерть поправ.
Назавтра днем солдаты наши
В разведку вызвались идти.
Вот оглянулись вдруг на марше
Назад, на дымные пути:
И ярким светом засиявший
Орешек стал гораздо краше,
Ну прямо глаз не отвести!
Стоят ряды зеленых вешек
На минном поле за холмом.
На зорях кажется Орешек
Плывущим к морю кораблем.
Корнями вросшие в траншеи,
Там сосны — мачты корабля,
По черным веткам,
как по реям,
Плывут флажки, как брамселя,
И стяг над крепостью, как парус,
Просторы Ладоги деля,
Ведет февральской бури ярость
Туда, где будут жить, не старясь,
К тебе, Счастливая Земля!
Я помню: занавесь взвилась,
Толпа угомонилась,
И ты на сцену в первый раз,
Как майский день, явилась…
Стихами странными мы бредили тогда…
О, как еще свежо тех дней воспоминанье…
И книгу я назвал «Фартовые года», —
Теперь уже смешно мне странное названье…
Но как меня тогда влекло очарованье
Задорных поисков и споров…
Лебеда
Уже шумит кой-где на памятных могилах,
Бессонница пройдет, и сколько видишь снов,
И нету рядом губ и ласковых и милых,
Твердивших на заре слова моих стихов.
В тужурке кожаной, терзая длинный чуб,
Вслед за другими увлечен сравненьем,
Я утверждал, что дым фабричных труб
Милее мне усмешки милых губ,
И это называл стихотвореньем…
Писать стихи в дни молодые легче,
Нет в зрелости труднее ничего, —
В дни юности, в какой-то тихий вечер,
Мы груз стиха кладем себе на плечи,
Не зная сами тяжести его…
Кто не мечтал о радостном свершенье,
Чтоб, ярким светом землю озарив,
Стих сам пришел к родному поколенью
В заветный час как боевой призыв?
Чтобы в строю поэзия шагала,
Горда высокой доблестью своей…
Сто жизней жить, а всё нам будет мало,
Чтоб воссоздать величье наших дней.
Но сколько нужно вкуса и ума,
Чтоб был в стихе удачен первый поиск…
Мой путь нелегок был, но жизнь сама
В былые дни писала эту повесть…
И было много в молодости той,
В хорошей прямоте, в незрелости суждений
Отваги и любви, в боях пережитой.
Я кровью стих писал в далекий день весенний.
Я жил в Москве. В далекий этот год
Стих Маяковского я услыхал впервые,
И первая любовь опять меня зовет…
О, как не вспомнить зори молодые…
…Январский день. Мороз необычайный,
Но зайчики на зеркалах слепят,
Два самовара на Таганке, в чайной,
Как индюки, до вечера шипят.
Пшеничный сгибень с дужкою из теста
Кладут на стол, и в клетках соловьи
Гостей раскатом радуют уместным.
А рыхлый след дорожной колеи
Следы саней больших перебивали.
Горчинкой дымной воздух напоен.
Как в кисее за съездом на бульваре
Промерзший, гулкий одинокий клен.
Бывало, мы по улицам идем,—
Как здесь знакомо всё и незнакомо:
Вот весь в огнях высотный первый дом,
Построенный во славу Моссельпрома.
Приметы новых, знаменитых дней
Здесь смешаны с московской стариною:
Извозчики торопят лошадей,
Автомобили мчатся стороною,
И тракторы на улицах гремят,
Неторопливо шествуя к вокзалам,
А ходоки у входа в Наркомат
На них глядят с волненьем небывалым.
Всё строится… По улицам идешь —
Москва в узорах раннего сиянья,
И видишь новый города чертеж,
Дня завтрашнего видишь очертанья…
И в эти дни на пустырях глухих,
Когда-то слывших попросту болотом,
Стропила новых зданий городских
Вдруг сразу узнаешь за поворотом.
Москва зимой… Сто переулков белых…
Снега, снега… А Сивцев Вражек спит…
Взгляну, и вдруг на ветках омертвелых
Бумажный лист трепещущий висит…
И ворон спит, нахохлившись, и снова
Огонь в окне монастыря Страстного.
А дальше — переулок небольшой…
Стоит там дом с узорною резьбой,
С наличниками в красках разноцветных
И с двориком в строеньях неприметных.
Там в стеклах солнце яркое горит,
Тая одно знакомое виденье,
Пока еще строка стиха гудит,
Как юношеское сердцебиенье.
С тех пор двадцатилетие прошло,
А в памяти всё ясно и светло,
И дорог мне тот день, когда впервой
Пришел я в дом с узорною резьбой.
Там жил художник.
Имени его
Теперь не вспомнят многие, пожалуй.
Мастеровщины русской торжество
Жило в напеве кисти небывалой.
Из маляров неведомых возвысясь,
Он сделал жизнь по слову своему
И — самоучка, строгий живописец —
Писал лесов зеленую кайму,
Родные дали, волжское верховье,
А рядом оживало на холсте
Одно лицо с высокой, тонкой бровью
В неяркой, чистой русской красоте.
Рассвет над Волгой тает в дымке зыбкой.
Она стоит босая на камнях
И вдаль глядит с задумчивой улыбкой
На чуть припухших девичьих губах.
Как будто, вспомнив всё пережитое,
Она довольна этим ясным днем….
На ней из ситца платьице простое,
В цветном узоре светло-голубом.
То дочь свою с косою русой, длинной
Он написал когда-то по весне…
Молоденькой московской балериной
Она тогда являться стала мне.
Она тогда, в дни утренней зари,
Истоминою мне казалась новой,
А ей стихи понравились мои
Подвижничеством юности суровой.
И вот сейчас, как остаюсь один,
Всё вижу вечер нашей первой встречи
И за плечами старших балерин
Ее чуть-чуть припудренные плечи.
Разъезд в театре.
Ночь.
Из-за дверей
Струится свет пленительный и слабый.
Выходишь в шубке старенькой своей
Из-за кулис в московские ухабы…
Извозчик ждет. Еще в снегах Варварка.
В Китай-городе тихо. За стеной
Косой фонарь всю ночь горит неярко
В зеленых хлопьях вьюги снеговой.
Метель снега свивает вдоль Таганки.
Вдвоем мы едем. Тихо. Ночь сама
Медвежьей полостью вдруг запахнула санки…
Как хороша та снежная зима…
Мне день один запомнился особо —
Он был донельзя встречами богат…
Метель мела, весь город был в сугробах,
Почти с полудня выцветал закат.
Театр. Афиша. В списке знаменитом
Других влекут большие имена,
Мне ж всех дороже то, что здесь петитом
Вчера набрали:
«Анна Ильина».
Расстались мы возле театра с Анной…
Вот день пройдет, часу в шестом за ней
Зайду, и вместе, как на вечер званый,
Пойдем в Политехнический музей.
Стоял с утра над всем Тверским бульваром
Стеклянный хруст несколотого льда.
Встречалися с друзьями в доме старом
Все юные поэты…
Что ж, тогда
Немало было, помнится, рассказов
Об этом доме.
Здесь с давнишних дней,
Черновики в тетрадях перемазав,
Читали мы стихи своих друзей.
Здесь много было памятных мне встреч…
Когда стихи мы запросто читали,
Нерусская порой звучала речь,
Издалека к нам гости приезжали.
Всё громче голос Партии гремел,
Москва величьем времени дышала,
И вдохновлял могучий наш пример
Все лучшие умы земного шара.
Хоть в жизни раз, но побывать в Москве,
Хоть в жизни раз увидеть свет московский…
Они мечтали в ранней синеве
Пройтись с друзьями вдоль стены кремлевской.
Москва для них — заветная земля,
К ней шли они, ломая все преграды…
Как были гости счастливы и рады
Увидеть стены древние Кремля…
И в этот день, в метельном январе,
В широком зале, где светло и жарко,
Мы встретились с Вайяном-Кутюрье…
Беседовал тогда он с Матэ Залкой…
Я ту беседу помню наизусть, —
В тот день он был весь празднично-весенний,
Но сквозь веселье чувствовал я грусть —
Предчувствие грядущих потрясений.
Смеркалось. Матэ Залка с шуткой резкой
Пришел, подбросив слово, будто мяч…
Кто знал тогда, что будет под Уэской
Прославлен в песнях генерал Лукач?
Но вот меня уже зовут поэты.
Они сидят, составив пять столов,
Немного долгим спором разогреты,
Но больше жаром собственных стихов.
Сидим мы вдоль составленных столов.
Шумит циркач, к поэтам присоседясь,
И вновь смешит эстрадник-острослов
И без того веселых собеседниц.
Но мне сегодня вовсе не смешно,
Ведь всё полно таким очарованьем.
В полуподвале низкое окно,
А за окном сплошных снегов мерцанье.
Нас волновало новое искусство,
Рожденное в смятенье и в грозе…
Не нравилось, что, отвергая чувство,
Дом из стекла построил Корбюзье
В Москве старинной…
Громким разговором
Привлечены другие…
Спор и шум…
И старый друг, сердясь, твердит с укором:
«Нет, ты, конечно, сущий Стародум».
И вдруг движенье… Входит Маяковский…
Мне всё тогда запомнилось подряд,
Всё: трость и шляпа, дым от папироски,
Косящий, быстрый, беспокойный взгляд…
Садится он.
Невдалеке эстрада,
И кто-то там вполголоса поет.
Он оглянулся.
Все мы очень рады —
С поэтами он и меня зовет.
«Ну что ж, закончим давнюю беседу?
Иль не хотите спорить горячо?
Читать стихи на днях на юг я еду…
Да… кстати, в „Новом мире“ вас прочел…»
(Опустим здесь то, что ушло далеко,
Что времени несет другого знак…)
«Не слишком ли уж любите вы Блока?
А я его любил совсем не так.
Его я видел, может быть, не часто,
На стыке где-то наших двух дорог.
Когда мне нужно было с ним встречаться,
Промедлить часа, помнится, не мог.
Вот пишет кто-то: „Я брожу по свету,
Ловя зари изменчивую тень…“
Совсем не то!
Пойти б ему в газету,
Трудиться честно на текущий день…
Что ж, а сегодня всех вас жду на вечер…»
Ушел… походка быстрая легка…
Широкие приподнятые плечи…
Мастеровая крупная рука…
Ушел — и сразу стало тихо в зале.
Как мышь, бежит улыбка по столам.
Друзья глазами молча провожали,
А пошляки шипели по углам.
Но вспоминать ли каждый выпад плоский?
То, что ушло, к нам не вернется вновь.
Но навсегда Владимир Маяковский —
Всех стихотворцев верная любовь!
Шумит Политехнический музей,
Студентами облеплен каждый выступ…
Поэты все здесь: подходи, глазей…
Уже звонок. Сейчас начнется диспут.
Тогда немало было разных школ,
И в каждой школе свой порядок цвел,
И гении рождались с быстротой,
Какой хотелось критикам капризным,
И осуждался всеми стих простой,
Когда с каким-то не был связан «измом».
Здесь направлений разных главари
Готовы были спорить до зари…
Один хвалился: я-де ничевок,
И у меня-де есть своя отрада;
Клянусь вам: стих классический поблек,
Стихи писать сейчас совсем не надо.
Потом усталый лысый символист
О мистике беседу вел и часто
С упорством стихотворного гимнаста
В трясущейся руке держал широкий лист.
Его стихи — мистического склада,
В них тема смерти, забытья и сна,
Как думал он, исчерпана до дна…
Ушедший день теперь припомнить надо,
Когда пришли другие времена.
А вот певец лучины и сохи
С тревогой и усталостью во взгляде
Твердил, гнусавя, старые стихи
О допетровском дедовском укладе.
Другой поэт — лысеющий, в пенсне,
Весь испито́й, хотя еще не старый,
Пел о любви цыганской, о весне,
Склонившись над истерзанной гитарой.
Нет, прошлый день не «врежете в сердца»,
Зовете зря «безумствовать стихами»,
Ведь мы и стих встречаем как бойца,
Ведь он в строю шагает вместе с нами.
И голосом и ростом не чета
Всем остальным — ему все рамки узки, —
Поднялся Маяковский.
Он читал
Поэму о бессмертии и Курске.
А мы сидели где-то наверху,
Восторженно любому слову рады,
Прислушиваясь к каждому стиху,
Что без цезур катился к нам с эстрады.
И после песен жалостных таких
О деревнях соломенной России
Нас выводил его могучий стих
К грядущему расцвету индустрии.
Страна моя! Былые голоса
Зовут меня опять в просторы странствий…
Как разгорелась света полоса
Над первыми из тех электростанций,
Что строили мы в давние года,
Я помню сам…
В лесной дремучей чаще
Вдруг зажигалась яркая звезда —
Как первый знак идущего к нам счастья.
Всё изменилось на эстраде вдруг, —
Как будто больше стало в зале света,
И быстрым плеском многих сотен рук
Все слушатели чествуют поэта.
В его стихе грядущее живет,
И чувствуешь, как слово необъятно.
Кто б смог сказать нам, что поэт — завод,
А он сказал — и стало всем понятно,
Что вдохновенье — это тоже труд,
Как труд рабочих, радостный и зримый,
Что только те поэмы не умрут,
В какие жизнь вошла неодолимо.
Он говорил с эпохой, со страной,
Он против школ с их узенькой программой.
И тихий голос Анны Ильиной
Мне то же повторял сейчас упрямо.
«Твой труден путь, — она сказала мне, —
И мой нелегок: каждый шаг на сцене
Уж потому всегда трудней вдвойне,
Что должен счастьем новых поколений
Стать легкий танец…»
Был я нелюдимым
И слов любви не смел произнести.
Крепчал мороз. Костры горели. Дымом
Заволокло проезжие пути.
Снега мерцали. Брезжил тусклый свет.
В Большом театре шел тогда балет.
Я и программку эту сохранил:
«Рапсодия» и «Дева ледяная»,
И Глинка нас мазуркою дарил,
И лебедей плыла по сцене стая.
Но лучше всех народный танец твой:
То медленно, то с плавной быстротой,
Шаль распустив, пленительно светла,
Передо мной по сцене ты прошла.
На этот раз признали все тебя…
Ты этим днем была гордиться вправе,
А я смотрел, волнуясь и любя,
Как будто был к твоей причастен славе.
Потом мы шли по улицам Москвы,
По переулкам узеньким, горбатым,
Какой-то дом, где каменные львы,
Запомнился далеко за Арбатом.
Молчали мы. Бывает иногда
Молчание красноречивей речи.
В тот день был праздник. Ты была горда
Своим успехом в этот зимний вечер.
На город мы глядим не наглядимся…
Скрипит, скрипит под каблуками снег…
Да, город весь такое же единство,
Как и его строитель — человек.
Москва зимой в суровых очертаньях,
Как песня, вся устремлена вперед.
И новые растут повсюду зданья,
На праздник свой она весь мир зовет.
Мы не любили в молодые годы
Тоску сентиментальных повестей,
Полутона и полупереходы
Отвергли мы на утре наших дней.
«Пусть всё пройдет, а ты со мной останься,
Хоть в памяти, а всё побудь со мной», —
Прохожий пел…
От давнего романса
Такою вдруг пахнуло стариной,
Что засмеялись мы.
Но неужели
И нам уже разлука предстоит?
А в переулке слышен рев метели,
И колкий снег навстречу нам летит.
«А знаешь, жаль мне этой синевы
Сейчас, в дни предотъездные…»
— «Но разве
Ты уезжаешь?»
— «В горы Средней Азии
Бригаду направляют из Москвы;
Мы едем к пограничникам, а дальше
Поездка предстоит по всей стране…
Подумать только, целый год на марше,
В пути, в пути…
Даст это много мне…
Людей увижу новых, и приметы
Наставших дней мне будут так ясны.
Поможет это мне и для балета,
Который назван „Праздником весны“.
Ведь жизнь — праздник…
Каждый день в трудах,
Но труд-то — радость,
нет на свете выше…
Как Маяковский хорошо на днях
Сказал о том, когда на сцену вышел».
…………………………………
…………………………………
А через день я Анну провожал.
Я помню окна первого вагона,
Огромный переполненный вокзал,
Гул голосов вдоль низкого перрона.
«Мы встретимся,—
она сказала мне,
Когда, гремя, рванулися вагоны, —
Жди писем…»
Небо дымное в огне,
И милый голос, ветром повторенный…
Весною я уехал из Москвы
В далекий край, к верховьям Енисея.
Там небо необычной синевы
Становится вдруг черным, грозовея.
Там бакены гудят, не умолкая,
На гулких волнах света полоса,
Там ветролом от края и до края,
Там смотрят ввысь могучие леса.
Охотничьего строгого уклада
Я в странствиях не нарушал в те дни,
Но как порой бывало сердце радо,
Когда я видел на реке огни.
Как в городке я ждал московской почты…
Однажды рылся в ворохе газет,
Чтобы найти в коротких строчках то, что
Шло из Москвы на весь широкий свет.
Вдруг в хронике газетной, в нонпарели,
Четыре строчки медленно прошли,
Они, казалось, пламенем горели,
Они, казалось, руки обожгли.
«Передают нам: на Каспийском море
Шел катер рано утром по волнам
Вразрез валов, — нежданно на просторе
Жестокий вал ударил по бортам.
На катере — московская бригада,
Артистов ждал в тот день погранотряд.
В двух километрах от погранотряда
Был опрокинут катер.
Говорят,
Все спасены…
Лишь Анны Ильиной
Недосчитались… Сметена ль волною?
Нет, кажется, надежды никакой
Ее найти…
Артисткой молодою
Театр гордился… Все потрясены
Тяжелой этой раннею потерей…»
……………………………………
Как позабыть мне зори той весны?
Как версты счесть, что я в те дни измерил?
Казалось мне, что не пройдет беда,
Что должен я погибнуть в том же море.
Далекий день… Ведь я не знал тогда,
Что тихнет боль и что проходит горе,
Что боль рассеют медленно года,
Оставив только память на просторе…
Прошли года — я много испытал,
Так прожил жизнь, как и мечтал когда-то.
Там, где войны железная пята
Гремела долго, я прошел солдатом.
И вот опять знакомые просторы
Зовут меня из отошедших дней —
Нескучный сад, и Воробьевы горы,
И переулок юности моей.
Я вновь пришел в тот тихий переулок.
Не изменился мой любимый дом.
Засиневело небо над прудом.
По-старому был двор широкий гулок.
Хозяйственные старые скворцы
Неспешно у скворечен хлопотали,
И на пригорке липы зацветали,
И пыль с цветов несли весны гонцы.
И снова я ту молодость увидел,
Которая лишь к подвигам звала,
И в испытаньях трудных и в обиде,
В потерях, в горе крепла и росла.
Падучею звездой воспоминаний
В рассветный час опять озарена,
Из светлых дней, из давней, давней рани
Вновь предо мной является она.
Поет, смеется, вьется светлый локон…
Всё так же ясен этот чистый взгляд…
Она со мною, как в том дне далеком,
Тогда, двадцатилетие назад.
Я вижу снова платьице простое
Из ситчика цветного, и со мной,
Как будто позабыв пережитое,
Она идет по насыпи крутой.
Всё круче путь, всё выше восхожденье,
В театре шумно, музыка гремит…
…………………………………
Так в юности мелькнет одно виденье,
Хоть смерть придет — и оборвет свершенье,
Но не умрет вовеки вдохновенье,
И, может быть, другое поколенье
Тот милый образ в сердце сохранит.
Да, молодость твоя была чиста,
Вся в поиске и вся в одном порыве,
Одна тебя всегда влекла мечта:
Найти свой путь в могучем коллективе.
Ты так легко, так празднично жила,
Как песня ты вошла в воспоминанье,
По сцене ты как майский день прошла, —
Всё надо мной горит его сиянье.
Ведь то, чем мы дышали и горели,
О чем мечтали, будет жить всегда.
Дню завтрашнему мы в глаза смотрели —
И в нем частица нашего труда.
От правил чести наше поколенье
Не отступало в жизни ни на миг…
Пройдут года, и хоть узнают тленье
Страницы наших самых первых книг,—
Но праздник жизни будет всё чудесней,
Всё ярче песни праздничный полет,—
И счастлив тот, кто жизнь свою, как песню,
В борьбе за правду радостно споет…
Бывают порою осенней
Особые ясные дни.
И улицы старых селений,
И старые липы в тени —
Всё дышит покоем, прохладой,
Такая прозрачность во всем…
Еще не порой листопада
Мы раннюю осень зовем.
В природе всегда равновесьем
Отмечена эта пора…
Да мало ли сложено песен
О ней у лесного костра!
Тяжелых снопов изобилье…
Флюгарки звенят на шесте…
И ласточек острые крылья
Мелькают в родной высоте,
И пу́гала дремлют у грядок…
А в избах — кисель да блины,
И отдых заслуженный сладок
Тому, кто работал с весны.
Рассветов холодная просинь,
Закатных часов желтизна…
Плывет над оврагами осень,
Трубит по дорогам она…
Люблю ее медленный, ровный
И радостный сердцу полет…
Опять в стороне подмосковной
Прозрачное небо поет.
Холодная, светлая осень
В начале тридцатых годов…
Раскидистый клен на откосе.
Синицы свистят у прудов.
Как радует сердце раздолье,
Простор неоглядный земли…
Здесь новые тракторы в поле
Недавней порою прошли.
И снова они со стараньем
По ближним дорогам гремят.
На них с-под ладони с вниманьем
Веселые дети глядят.
Вела меня в Горки дорога.
Стоял на пригорке крутом
Стожар невысокого стога,
Омытый осенним дождем.
И чист был настоянный воздух…
Казалось, нетрудно вдали
В прозрачных мигающих звездах
Найти отраженье земли.
И памятью сердце богато…
Над нивами высился дом.
В багровые волны заката
Гляделся он каждым окном.
Кого только в доме не встретишь…
Здесь столько бывало гостей…
С Байкала веселые дети,
Певец из казахских степей.
Здесь вместе с уральским шахтером
Бывал знаменитый актер;
Здесь люди дышали простором
И с Горьким вели разговор.
Ученый с седой бородою
Рассказывал долго ему
О колбах с тяжелой водою,
О новых растеньях в Крыму.
Твердящий как будто украдкой
Любимые строки стихов,
Поэт появился с тетрадкой
В один из таких вечеров.
И нет на земле расстоянья:
Несло поколенье сюда
Свершенья свои и мечтанья,
Великую славу труда.
Над Горками теплится вечер…
Приветлив вместительный дом…
И радостны шумные встречи
Бывали за этим столом,
И много людей настоящих
Здесь жизнь собирала сама,
Таких, кто отменный образчик
Характера, воли, ума.
Кто странствовал много по свету,
Кто с юности вечно в пути,
Кто смог всю большую планету
От края до края пройти,
Кто с юности строил упорно,
В тайге возводил города,
Чьей сказочной воле покорна,
Текла по пустыням вода,
Кто с радостью вкладывал душу
В деяние жизни своей…
И Горький внимательно слушал
Рассказы бывалых людей.
Он чуток был к фразе и фальши…
Коль врут — становился сердит…
Негромко, не слушая дальше,
Рукой по столу постучит…
Но если веселую правду,
Забыв о былой похвальбе,
Рассказчик решается храбро
Поведать друзьям о себе,
То Горький, внимая рассказу,
Смеется, и видим: слеза
Блеснет, затуманивши сразу
Его голубые глаза…
Становится тотчас он ласков,
И сразу же сердцем поймешь:
Прекрасна нехитрая сказка,
Бездарна красивая ложь!
…И вот я в его кабинете…
Уже затуманился день…
В холодном огне, в полусвете
Бежит над полянами тень.
За окнами — дождь, и промокла
Березка, в туман уходя,
Стучатся в прозрачные стекла
Зеленые капли дождя.
Он рукопись чью-то листает.
Задумался. Гладит усы.
А песня вдали нарастает,
Рокочут в столовой басы.
Становится ярок и пышен
Закат в голубой полумгле…
А груды прочитанных писем
Лежат на широком столе.
Конверты, листки, бандероли,
И всюду на них — штемпеля.
Взгляни — и увидишь раздолье:
Здесь вся пред тобою земля.
Открытка, где в красках неярких
Индийский горит океан,
А рядом — огромные марки
Из крохотных западных стран.
И всюду — и в песнях, и в прозе —
Предвестием бури гудит
Тот радостный ветер предгрозья,
Что души людей молодит.
Всё это доходит по праву
Сюда до поэта-творца.
Не просто огромная слава
К нему привлекает сердца.
Нет, смотрят спокойно и твердо
Мильоны людей на него.
Слова «Человек — звучит гордо»
Сегодня дороже всего.
Что нашего века чудесней?
Что радости нашей светлей?
Летит на заре Буревестник
В простор знаменитых морей…
И море волнуется снова…
Гроза не смолкает над ним…
Великое русское слово
Становится нынче родным
Всем тем, кто в безмерной надежде
Грядущему молвит: «Пора!»
Прошло невозвратное «прежде»,
Навек миновало «вчера»,
И завтрашний день величавый
Встает над землею большой —
С его исполинскою славой,
С его богатырской душой.
Художник, до жизни возвысясь,
Нашел назначенье свое:
Правдивый ее летописец,
Творит он и строит ее.
Он был исполинским деяньем
С такой небывалой судьбой,
При жизни казался сказаньем,
И трудно мне было порой
Поверить, что Горького слышишь,
Что в комнате той же сидишь,
Что воздухом тем же ты дышишь
И в те же просторы глядишь.
Он кашляет. Дернулись плечи.
Прищурившись, смотрит во тьму.
(Как чувствовать больно, что нечем
Помочь в это время ему…)
Откашлялся… медленно дышит,
Глаза закрывая на миг…
«Но все-таки кто же напишет
Со временем книгу из книг,
Подробное повествованье,
Что жизнь ему в радость была,
Что горе свое и страданье
Он сжег, улыбаясь, дотла?
О будущем думайте чаще,
Склонясь над страницей своей…
Ведь книга учителем счастья
Должна быть всегда для людей.
И, с рабскою выдумкой споря,
Должна она к людям нести
Не пошлую проповедь горя,
А счастье большого пути».
Вдруг дверь отворяется. Входит,
Сутулясь, высокий старик.
Он комнату взглядом обводит,
К столу он идет напрямик.
Лицо его узкое в шрамах,
Как в метках былого пути.
От глаз его, странно упрямых,
Так трудно глаза отвести.
«А ваше лицо мне знакомо,—
Откашлявшись, Горький сказал.—
Кто нас познакомил?
Заломов?»
— «Нет, раньше я вас не встречал.
Я должен был встретиться с вами
Давно, но тогда не пришлось…
Прошел я, гремя кандалами,
Все царские тюрьмы насквозь».
Он руку, задумавшись, поднял
И молча подходит к окну.
«Поведать хочу вам сегодня
Я давнюю повесть одну.
Напомню про годы былые…»
Привычным движеньем руки
В массивной оправе, большие
Старик надевает очки.
С нежданной улыбкой во взгляде,
Поставивши стул пред собой,
Странички из школьной тетради
Листает могучей рукой.
«Не выкинешь слова из песни…
Сейчас… погодите… найду…
А дело то связано с Пресней,
Случилось же в пятом году…
Опять меня радость былая
К товарищам старым ведет…»
«Я в пятом году в Николаев
Пришел на „французский“ завод.
Массовки литейного цеха…
К нам шлют делегатов войска…
Я вскорости в Питер поехал —
Вручили мне явку в ЦК.
В Финляндии Ленина встретил,
С ним долго беседовать смог,
И встречи заветные эти
С тех дней в своем сердце сберег.
Да, было загадано много…
Но вновь Николаев зовет,
На юг побежала дорога,
На старый „французский“ завод.
Немало я взял поручений —
Москва-то была по пути,—
Вручил мне записочку Ленин:
Просил ее к вам занести.
Мороз фонари над мостами
Снежком опушил в синеве…
Я думал:
как встретиться с вами?
Что ждет меня завтра в Москве?
И только я вышел с вокзала,
Услышал далекий раскат:
Москва на рассвете восстала,
Знамена над Пресней горят.
А в Пресне, у старого сада,
Жил друг мой по юным годам.
К нему поначалу бы надо,
Оттуда — с запискою — к вам.
Не скоро добрался до Пресни.
В тумане мерцают штыки.
Чем был тогда ваш „Буревестник“ —
Вам могут сказать старики.
Кто песню о нем не запомнил?
Везде Буревестника тень…
Сверкал отражением молний
В снегах разгоревшийся день.
Тревога! В огне баррикада!
Убитый товарищ упал.
Я встал, не задумавшись, рядом,
Ружье из руки его взял.
Снаряды протяжно завыли…
Плывет предрассветная муть…
Был ранен тогда я навылет
Жандармскою пулею в грудь.
Фуражка с кокардою близко…
Я спичкою чиркнул и сжег
В зеленом конверте записку, —
Закон конспирации строг.
Очнулся в тюремном халате.
На мокром полу я лежал.
Судили в судебной палате,
Отправили в дальний централ.
Обрушились каторги своды,
Да я не вернулся в Москву —
Пришли партизанские годы…
Теперь же в Приморье живу…
С тех пор много лет миновало —
А всё в моем сердце укор.
Вот шел к вам, волнуясь, с вокзала,
Не знал, как начать разговор, —
Ведь мучит меня и доселе
Моя перед вами вина…»
Замолк. И глаза заблестели…
Какая вокруг тишина…
Казалось, что облако дыма
Сюда донесло с баррикад —
Так явственно, слышимо, зримо
Былых перестрелок раскат.
Иль ветер с пылающих улиц
Сейчас нестерпимо гудел?
Рассказчик склонился, нахмурясь…
Задумавшись, Горький сидел.
Потом взял, помедлив, тетрадку.
Лицо его стало светлей.
Он вслух прочитал по порядку
Всё то, что записано в ней.
За окнами в поле — сиянье,
Прозрачный, трепещущий свет…
«Мне дорого ваше признанье…
Как жаль, что записки той нет…
Но радостно мне, что нежданно
Из дальней приморской земли,
С крутых берегов океана
Сюда вы с тетрадкой пришли.
Бесхитростны записи эти,
Но жгут они душу огнем…
Всего мне дороже на свете
Правдивое слово о нем».
Закат становился пестрее,
И мне показалось: вдали
Крыло Буревестника реет
У самого края земли.
Терялась тропа у обрыва…
Я шел вдоль изгиба реки…
Туман подымался над нивой…
Мигали в лесу огоньки…
Уключины рядом скрипели…
Вдоль берега лодка прошла,
И девушки песню запели
О липах родного села.
И песня летела, как сокол,
Подняв два могучих крыла,
Манила далеко-далеко,
К свершениям новым звала…
Бежала по склонам навстречу
Лесов золотая гряда.
Пылали костры по Заречью.
Как искра, мелькнула звезда.
А Горький стоял на поляне,
Где зло разгорался костер,
Смотрел на плывущий в тумане
Полей подмосковных простор.
Как будто, взойдя по вершине
На самый большой перевал,
Оттуда он взглядом орлиным
Земной окоем озирал.
Душой не старея с годами,
Как в странствиях давнего дня,
Любил он гудящее пламя,
Любил он стихию огня.
Огонь первозданно огромен,
Он сказочной силой богат,
Он в яростном пламени домен,
И он закаляет прокат.
Он в молнии, в отблеске плавок,
Он в солнечных вихрях гудит,
В салютах торжественной славы…
И сердце героя горит!
И память с годами не стынет:
Как будто то было вчера,
Я Горького вижу доныне
В немеркнущем свете костра.
Лицо его строго, и дума
Лежит, как морщина, на нем..
Не слыша окрестного шума,
Он долго следит за огнем.
Бежит по пригоркам дорога,
К другому ведет рубежу…
……………………………
Как в памяти теплится много,
О скольком еще расскажу…