Зое Бажановой
Начало термидора второго года Республики (июль 1794 года). Париж. Застава Сен-Дени. Санкюлот взмахом руки останавливает большой полосатый красно-зеленый фургон, на одной из стенок которого намалевана огромная маска Горгоны. Изображение слиняло, но общие контуры сохранились. На козлах фургона Горбун, с жидкой косицей, в полосатом камзоле, грязном желтом жабо и треуголке.
Эй, гражданин! Что у тебя в фургоне?
И кто ты сам? Дай пропуск, если есть.
Алкивиад Ахилл Бюрлеск, философ.
Привез в Париж семью и балаган.
Комедиант? Я так и думал. Это
Пустое ремесло… Не обижайся!
Ты, может быть, хороший санкюлот
И ярый якобинец, но бездельник.
Теперь показывай бумаги.
Вот!
Гм!.. Всё в порядке.
(Читает.)
«Балаган Горгоны
Под управленьем карлика Бюрлеска…
Патент на право представлений…» Так.
«Дано в Руане. Третьего нивоза
Второго года…» Что это за штука —
Горгона? Зверь, богиня или девка?
Горгона есть чудовище и образ
Великой мрачной силы на земле.
Кто ей в глаза посмотрит, тот сейчас же
Окаменеет.
Это басня?
Да.
Я говорю про чудеса такие
Не для того, чтоб в просвещенном веке,
Когда народы встали на тиранов,
Смущать сердца и развращать умы…
Прекрасно сказано!
А этот герб —
Чело Горгоны, змеекудрой ведьмы —
Я выбрал потому, что наше время
Великое и мрачное. И люди
Должны смотреть в лицо, не каменея,
Войне и коалиции. Вы сами
Теперь почище всех моих горгон.
Ну, открывай свой гроб.
Изволь, мой Гектор!
Открывается окно фургона. Первым показывается личико белокурой девушки во фригийском колпаке.
Гражданка хоть куда!
Она приемыш,
Дитя безвестности. Живет со мной
С младенчества. Откуда, кто — не знаю.
Зовем ее мы Стелла. Акробатка.
Да это сущий клад для парижан!
Приветствую тебя, гражданка Стелла!
Весьма доволен я твоим лицом,
Кокардой патриотки и улыбкой.
Не вижу, к сожаленью, остального,
Но убежден заранее, что всё,
Всё — совершенство, всё, что ни возьмешь.
Стелла смеется.
О, да она смеется! Значит, любишь
Такие вещи слушать?
Нет. Привыкла.
Ого! Довольно гордая гражданка.
А как тебе я нравлюсь?
Как сказать…
Не очень.
Почему?
Ты не умеешь
Обыкновенно говорить, без крика?
А хочешь, я возьму тебя на плечи
И понесу по городу? Смеешься?
Она смеется! Вот как побеждают
Сердца девиц в Париже патриоты:
Берем республиканской простотой.
Раз, два — и всё готово.
Но Стеллы уже нет в окне. Вместо нее багровое женское лицо с тремя подбородками, в полосатом тюрбане.
Что за стерва?
Мадам Ахилл Бюрлеск, моя жена.
О, я хотел сказать: привет гражданке.
Как ты доехала?
Стручок гороха!
Что ты сказала?
Бешеный крикун!
Таких, как ты, у нас не замечают.
Их просто давят каблуком — и всё.
Молчи, несчастная.
И ты хорош!
Нашел себе товарища, бездельник.
И я осуждена с таким вот дурнем
Жизнь провести до гроба. Горе мне!
И даже революция не может
Меня освободить. Какого ж черта
Вы делали ее? А мне терпеть?
Мне фигу, граждане? Благодарю!
Ты арестована.
Молчи, навоз!
Санкюлот замахивается для пощечины. В окне показывается голова рычащего медведя. Санкюлот в бешенстве отступает. Медведя сменяет осел. За ним на окно вспархивает и машет крыльями, крича свой привет, петух.
Здесь оскорбляют честных патриотов.
Здесь заговор, быть может, роялистский,
Здесь ужасы, от коих добродетель
Мрачнеет. Здесь людскому вероломству
Защитой служит ветошь балагана.
Ты арестован, гражданин Бюрлеск,—
Ты, и жена, и ваш фургон…
В окне опять Стелла.
А я?
Ты? Черт возьми! Совсем забыл об этом!
Послушай, ты — хороший санкюлот,
Но вспыльчив и не понимаешь шуток.
Гражданка эта тоже патриотка.
Но у нее одышка, ревматизм,
Плохая печень — все болезни мира.
Она добра, безропотна, тиха.
И надо только выждать две недели,
Чтоб заслужить ее благоволенье.
Гражданка, ты стрекочешь, как будильник.
Меня легко словами одурачить,
В особенности, черт возьми, когда
Такое личико… Молчи, гражданка!
Теперь я сам трагический актер,
Под стать Корнелю. У меня в душе
Идет борьба меж страстию и долгом.
Что делать?
Отпустить нас.
А старуха?
Прости мою Ксантиппу, если можешь.
По крайней мере, гром был без дождя.
А то иной раз расшалится так
Мадам Бюрлеск, что на голову мне
Без содроганья свой кофейник выльет.
Я стоик и безропотно сношу
Ее, как первозданную мегеру.
Зато, отбушевав, она стихает
И вяжет мне фуфайки… Гражданин,
Мы люди бедные. До роялистов
И заговоров очень далеко нам…
А эта ветошь нищая — есть признак
Такой же честной жизни, как твоя…
(Снимает треуголку, подымает глаза к небу.)
Ты знаешь всё. Ты видишь нас, Свобода.
И, вопреки всей мерзости, кишащей
У ног твоих, — уверена в грядущем
И в том, что мы невинны.
Проезжайте!
Горбун взбирается на козлы.
(Стелле)
Когда б не ты, несдобровать Бюрлескам.
Благодарю. Прощай.
Прощай, гражданка!
А если я понадоблюсь тебе,
Запомни: секция Пуассоньер.
Военный комитет. Жак Робино.
Запомнила?
Стелла утвердительно кивает.
Найдешь ли?
Там посмотрим.
Фургон трогается.
Держи построже стариков. Сама
Старайся изворачиваться. Слышишь?
Не распускай их. Будет не до шуток.
Париж — котел. Ты слышишь, как кипит он?
Как жарко дышит он тебе в лицо?
Запомни, как искать меня. Прощай!
Задняя комната в кафе на улице Павлинов. Горбун играет в карты с толстым Спекулянтом. Перед каждым — оловянные кружки с вином. За стулом Горбуна Стелла. У дверей Хозяин читает «Монитер».
Свобода пик и Гений.
Пас.
Тем лучше.
(Стелле.)
Дитя, в моем футляре от кларнета
Достань-ка чистый носовой платок.
Стелла удаляется.
Девятка пик. Закон червей.
Ого!
Не по-республикански ты сдаешь.
Мне это подозрительно…
В чем дело?
Шучу, не бойся. Нравится мне очень
Твоя девчонка… Пас. Я без Свобод…
Она мила, свежа… Тасуй колоду.
Пастушка Феокрита…
Скажем проще, —
Ведь ты бывалый человек, Горбун,
Поймешь на полуслове. Так проси
Какую хочешь цену. Понимаешь?
Что ж, гражданин, сыграем на девчонку?
Опять ты шутишь… В банке двести ливров.
Свобода кроет. Равенство за мной
С Гражданской Доблестью. Нет, не шучу.
Идет?
Нет, не идет! Я этой ставки
Не буду ставить! Стелла, где платок?
Стелла возвращается.
Я это, сударь, с вашей стороны
Считаю подлостью.
Считай чем хочешь.
Клади на стол сокровища двух Индий —
Ты девочки не купишь у меня.
На деньги будем резаться всю ночь,
Пока Хозяин не запрет. Я даже
На тумбе уличной готов играть.
Но этого ребенка не касайся.
Довольно странно ты на это смотришь.
Ведь я же не аристократ распутный
И этим нашу дружбу закрепил бы.
Гордишься? Черт с тобой. Играем дальше.
Эй, граждане, мне комната нужна
Для важной политической беседы.
А ты, Горбун, спел бы свои куплеты
Перед кафе. Там публики изрядно.
Горбун и Стелла уходят.
Эй, пожалеешь! Будет поздно.
Брось!
Зачем шуметь? Тебя я познакомлю
С такою женщиной — оближешь пальцы.
Маркиза, фрейлина Антуанетты,
Теперь модистка, чудом уцелела…
Прелестная особа.
Слушай, друг,
Устрой мне снова встречу с тем…
С Тальеном?
Он будет здесь.
Но так, чтобы никто
Не помешал нам.
Можешь быть спокоен!
Между тем перед кафе, под сенью каштанов, при свете плошек, бумажных фонарей и факелов идет представление Горбуна. Фургон с откинутой задней стенкой служит подмостками.
В начале перегона
Еще не повелось
Ни машкеры Горгоны,
Ни ржавых змей-волос,
Ни божеского роста,
Ни той безглазой тьмы.
Она актриса просто,
Она худой подросток
И весела, как мы.
Появляется Стелла. Ее волосы убраны кокардой из зеленых листьев.
Когда вчера в полмира
Пылал дворцов картон,
Я парижан кормила
Своим горячим ртом.
Кормила карманьолой,
Брала вас голышом,
Рукой спасала голой.
Был юношеский голос
Пальбой не заглушен.
Из темных углов фургона появляются звери. Стелла мечется по подмосткам, как бы ища спасенья.
Затопали копыта
Английского осла —
То тень Вильяма Питта
Над Францией росла.
И эмигрант, бросаясь
К соседям дорогим,
Спешил, как этот заяц,
Забыть марсельский гимн.
Стелла с внезапным порывом решимости хватает флейту Горбуна и начинает насвистывать «Марсельезу». Пальцы не повинуются ей, но постепенно она овладевает инструментом. Из-под шкуры медведя раздается мощное гуденье мадам Бюрлеск, подпевающей слова гимна. Фургон освещен бенгальским огнем. Горбун бьет в барабан. Все трое поют «Марсельезу», публика подтягивает. Между тем внутри кафе — тайная беседа в разгаре. За столом — Барер, Бийо-Варенн, Колло д’Эрбуа, Фуше, Вадье и другие члены Конвента, монтаньяры и умеренные. В стороне от общей группы — Тальен.
Тереза арестована… Но где —
В Консьержери, в Лафорсе, в Люксембурге?
Меня тошнит от мысли, что она…
Она… Фуше, ты понимаешь?.. Завтра…
Ты много пил.
И буду пить еще.
Всё валится. Всё не на самом деле…
Теперь дела!
Нет, я опять прерву.
Молчи, несчастный! Робеспьер не дремлет.
Скрипит пером Сен-Жюст.
Фу! Этот страх…
Как можно жить под вечною угрозой?
Ее зеленые глаза тусклы.
Ее горячий рот измучен страхом.
Ее как лира выгнутое тело
Покрыто грязною рогожей — нет…
Вот почему от липкого стакана
Я не могу сегодня оторваться.
Отстань!
Постой, дай досказать!.. Ты знаешь:
Я на нее истратил всё, что мог.
Я потакал ее тупым капризам…
Распоряжаясь жизнью роялистов,
Я продавал себя и Комитет.
Всё превращалось в деньги и в караты —
Страх, совесть, вымогательство и честь.
Я жалок стал, я исхудал как тень,
Не спал ночей — но я любил ее,
Ее, пустую, добрую — такую,
Какой она встает сейчас со дна
Проклятого стакана.
Хозяин кафе манит его пальцем. Тальен неверными шагами идет к нему. За спиной Хозяина — Спекулянт.
Как дела?
Пять тысяч. При удаче остальное.
Ты незнаком еще с Консьержери?
Но…
Завтра познакомишься…
Семь тысяч.
Сегодня ночью!
Восемь, девять, десять!..
Все двадцать тысяч в золоте английском
Вперед… И никаких иных условий.
Но если ты…
Что если?
Если брат
Не будет завтра на свободе?..
Видишь
Вот этот бланк? Здесь надо только имя
Моей рукой проставить и число.
И ты поедешь сам в Лафорс. Тюремщик
Перед тобой откроет все замки.
Я полагаю, что за ужин с братом
Не так уж много двадцать тысяч ливров
Он нажил на поставках в интендантство
И должен чистоганом расплатиться
С Республикой в моем лице.
Но разве
Докажешь ты, когда, и где, и сколько
Мы нажили? Согласно всех фактур,
Имеющихся в копиях у брата,
Закуплено в Амьене и Блуа
Четыре тысячи квинталов сена
И яровой соломы. Весь фураж
Предназначался армии.
Не надо
Мне этих данных. Мне и так всё ясно,
За исключеньем маленькой детали:
Помимо сена и соломы — вы
Скупали хлеб в Амьене…
Это ложь!
…И продавали в Бельгию.
Донос!
Довольно слов! Жизнь или кошелек —
Решай!
Не позже завтрашнего полдня
Все деньги будут у тебя в руках.
Смотри же!
Спекулянт и Хозяин скрываются. Тальен присоединяется к группе заговорщиков.
Что ты скажешь?
Робеспьер,
Конечно, выше нас голов на двадцать.
Он смотрит в будущее. Но я сделал
Свой выбор. Мне здесь нечего терять.
Я средний человек. Я это знаю
И на бессмертье попросту плюю.
Кто хочет — пусть фальшивит и хоть горлом
Берет его пронзительное «си».
В моем регистре этой ноты нет!
Ты понимаешь? Не хочу — и баста!
Посредственность — вот будущая сила,
Которая придет на смену им.
Вот истина, которая дороже
Всех Деклараций Прав. Быть равнодушным,
Спокойно приспособиться, склониться
Перед необходимостью — и жить,—
Ты думаешь, такая вещь не стоит
Тех трех голов?
А может быть, и больше!
Не думаю…
А я почти уверен.
Для краснощекой, полнокровной, доброй,
Для лучшей части нации — для брюха,
Которое при короле хирело.
Спало без просыпу, вчера проснулось
С урчаньем, с требованьем есть и пить
И завтра будет завтракать в Европе
По твердым ценам, — вот кому нужна
Такая операция.
Дантон
Был прав: Республика не Фиваида,
Где горсть каких-то постников-траппистов
Смиреньем удивляет дураков.
Пусть нам дадут дышать — и мы дадим.
Довольно с нас риторики. Долой
Спартанскую похлебку Робеспьера
И красноречье школяра Сен-Жюста.
Долой горящие глаза. И рты,
Хрипящие от бешеных гипербол.
Мы, черт возьми, не схемы, а созданья
Из крови, слабостей и аппетитов.
Мы будем воевать…
Наверно, будем!
Но босиком мы не пройдем и лье…
Мы будем строить… Но не балаганы,
Где девки тощие изображают
Венчанье добродетели. Мы будем
Не задаваться, а дышать — и всё.
Короче, мы сумеем сговориться.
Теперь — дела. Проскрипционный список
Действительно гуляет по рукам.
В нем имена: мое, Бадье, Барера,
Тальена — остальные на закуску.
Осведомитель мой, вам не известный,
Дал мне понять, что Якобинский клуб…
Ты видел список?
Нет. Но сам слыхал…
Мы все слыхали. Это не причина,
Чтоб выступить. Поменьше бабьих сплетен.
Побольше точности…
А я считаю,
Что, если списка нет, он завтра будет.
Он неизбежен. Если пал Дантон,
Падем и мы: и ты, и я, и этот…
Сравненье с великаном неуместно.
Мы все-таки пигмеи. Надо трезво
Смотреть на вещи, граждане…
Пигмеи?
Как бы не так. Мы люди. Средний рост
Почтенен, как любая добродетель.
Зачем же бить стаканы?
К делу, к делу!
Под сенью каштанов представление Горбуна продолжается.
…Она актриса просто,
Она худой подросток
И весела, как мы…
Опять появляется Стелла.
Опять сначала? Это мы видали!
Горбун, показывай, что было дальше!
Терпенье, граждане! На этот раз
Я покажу вам вариант конца
Весьма печальный. Граждане, вниманье!
Стелла со зверями повторяет свою пантомиму.
Но шла река на убыль.
Хладел огонь в крови.
Потрескалися губы
От стольких слов любви,
От стольких клятв и песен,
Где смертью был припев.
И стал напиток пресен,
И стал мотив невесел,
И — смолкнул, захрипев.
Ну что ж, надену маску,
Пойду пугать народ.
Смотрите, как истаскан
Вас целовавший рот.
Венчанного кретина
Скатилась голова,
О, мрачная картина!
Всем правит гильотина,—
Но песнь моя жива!
Звери с рычаньем сдвигаются вокруг нее.
Химеры засмотрелись
На вольную красу.
Но я младую прелесть
От гибели спасу.
На помощь — все, кто любит!
Вставайте — все, кто жив!
Вы, в Якобинском клубе!
Вы, в секциях чужих!
К оружью, патриоты!
Бей в барабан, Париж!
Среди публики движенье. Подымается Длинноногий с угреватым носом.
Немедленно прошу вас прекратить!
(Поднимается на подмостки.)
Что значит песнь о гибели Свободы?
Ты не в своем уме! Ты, верно, сам
Агент Вильяма Питта, гражданин?
(Хватает Горбуна за шиворот.)
Чудовище разврата, отвечай!
Я полагал, что мой куплет невинный
Подымет дух гражданский.
Полагал?..
Намеками тупыми искажать
Божественную правду наших дней,—
Так вот что дух народа подымает?
Так вот что называется у вас
Гражданской доблестью? Я в изумленье…
Пускай же Трибунал решит, кто прав!
Идем за мной!
Куда?
Ты там узнаешь.
И я иду.
Ты, беленький зверек,
Здесь ни при чем… Останься. Твой отец…
Он не отец мне.
Значит, твой любовник.
Ты хуже не могла найти? А впрочем,
У женщин вкусы странные. Идем.
Построже накажи его!
А это
Что за явленье?
Я — его жена.
Ого! Жена предстательствует взорам
Народной Немезиды против мужа.
Редчайший случай! Чем он провинился
Перед тобой? Выкладывай, старуха!
Он подлый лежебока, он картежник,
Философ, разгильдяй, транжир, урод…
Он просто скверный муж.
С меня довольно.
Освободи меня от этой твари!
Мне сорок лет. Я хороша собой,
Могу еще понравиться мужчинам.
Идем со мной, толстуха!
Мой Парис!
Лечу в твои объятья.
Честь и место!
Она грузно проваливается в толпу. Ее роль кончена.
Что ж, гражданин! Пора нам в путь-дорогу.
Бери свой плащ и шляпу. И прощайся.
Прощай, дитя! Не бойся за меня.
А если что случится, не жалей.
Корми зверей и уезжай с фургоном,
Куда захочешь.
Я дождусь тебя.
Горбуна уводят. К Стелле подходит Спекулянт.
Мой ангел! Вы в слезах, вы вне себя.
Здесь вас обидеть могут. Дайте ручку.
Позвольте мне участие принять
В ближайших ваших начинаньях.
Кто вы?
Друг, смею вас уверить, самый нежный,
Внимательный и скромный.
Что мне делать?
Довериться мне смело. Только ночь,
Одна лишь ночь должна пройти… А завтра…
О, завтра утром мы найдем пути,
Нащупаем возможности… Ручаюсь,
Что Горбуна мы вырвем из когтей
Плутона, обожаемая прелесть!
Идем со мной. Не бойтесь ничего.
Для смелости, а может быть, на счастье,
Давайте чокнемся.
(Подводит ее к столу.)
Зефир играет
Кудрями вашими. Жизнь хороша.
Головка закружилась? Ай-ай-ай!
Простите. Не привыкла я к вину.
Возьми на память от меня колечко.
Я буду толстеньким твоим Пьеро,
Твоим папашей, милая сиротка.
А ты моей… моей…
Довольно. К черту!
Подлец! Оставь меня. Я закричу.
Ну, ну, спокойно! Я же пошутил.
Мне нечем заплатить за эту низость.
Пощечина была бы слишком жирным
Подарком. Помирись на меньшей плате!
(Выплескивает ему стакан в лицо и убегает.)
Комната Робеспьера в доме Дюпле. Вечер. Одна свеча. Робеспьер за окном пишет. Перед ним большая бронзовая чернильница, гусиные перья, кипа бумаги. У окна — Сен-Жюст. На стене портрет Руссо. Входит Элеонора Дюпле, бледная девушка с тонкими губами.
Максимильян, я принесла тебе
Поужинать.
Не надо. Дай мне соды.
Элеонора дает ему стакан.
Проклятое перо. Скрипит, и брызжет,
И рвет бумагу. Десять тысяч раз
Просил я ставить соду на столе.
Я не прошу тебя о свежих розах…
Не надо пыль стирать с моих бумаг…
Стакан с водой — и всё.
Мой друг, ты болен.
Уйди!
Я не хочу надоедать,
Но я имею право на вниманье.
Уйди.
Я знаю всё. Я не слепая.
Я, как и ты, не сплю ночей и слышу
Твои шаги за тонкою стеной.
Ты изнурен работой.
Не мешай.
Хоть улыбнись. Хоть посмотри в глаза мне.
Иначе ты не человек.
Уйди.
Элеонора тихо удаляется. Робеспьер грызет ногти. Сен-Жюст подходит к нему.
Вот список. Это наконец смешно,
Что самый нужный шаг еще не сделан.
Бийо-Варенн, Тальен, Бадье, Фуше,
Барер, Колло д’Эрбуа…
И кто еще?
А, В, С, D, — вплоть до последней буквы
Весь алфавит ты должен перебрать.
Не в списках дело и не в именах.
Насквозь продажно ведомство финансов.
Тут сорван государственный кредит,
Там покровительство ажиотажу.
Кто во главе? Фельяны, бриссотинцы,
Аристократы или их лакеи —
Все эти Раммели и Маларме,
Прилипшие к Республике, как гроздья
Сосущих паразитов… А затем
Насквозь прогнили комитеты Блага,
Спасенья, Безопасности… Везде
Одно и то же! Наш конец, Сен-Жюст.
Где же искать решимости?
В терроре.
А в чем же основанье продолжать
Террор и завтра?
В логике вещей.
А логика действительно права?
Недавно ты не спрашивал, а делал.
Отложим этот трудный разговор
До новой встречи.
Я могу уйти?
Постой, Сен-Жюст! Мы оба слишком долго
Живем одним и говорим одно.
Мы так непоправимо, слепо сжались
В один глоток огромного дыханья —
То перьями скрипим, то произносим
Тирады, долженствующие стать
Бессмертными, — а между тем, Сен-Жюст,
Не знаю почему, но я хотел бы…
Не продолжай! Мне, право, безразлично,
Чего бы, как бы, сколько бы ты съел,
С какою дамой спал, чем заплатил бы,
Встал с головною болью или нет.
(Ходит большими шагами по комнате.)
Нет ничего, чего бы я не знал.
Я слышу все вопросы. Все ответы
Звенят, гудят во мне наперебой.
О, эта мука! Этот грозный возраст,
Когда и человек и тень его,
Растущая до потолка в потемках,
Должны смотреть в лицо самой судьбе,
Стремиться к истине и ненавидеть.
Все промедленья времени, все цепи
Причин и следствий, все уловки слабых!..
Вся тайна в смелости и быстроте.
Когда-то нас несло к Парижу море
Знамен и ружей, шапок и кокард.
Имеют право только эти ружья
На будущее.
Ты разбудишь дом.
Соседи. Стены. Комнаты. Шкафы.
Отхожие места. Аптеки. Тумбы.
Кафе. Заплеванные тротуары.
А где-то фронт. Война со всей Европой.
Берем Антверпен. Двинулись на Рейн.
Но грош цена знаменам триумфальным,
Пока в Париже воют проститутки.
Пока в Париже есть еще перины
Не вспоротые. Есть еще шкафы
Не взломанные. Есть мильон Бастилии,
Еще не взятых штурмом, Робеспьер.
Ребенок!
Значит, ты меня не знаешь.
А мог бы знать. Ты был таким же точно.
Проскрипционный список, Робеспьер!
Должны все те, кого назвал я раньше,
Предстать пред Трибуналом.
Дай мне время
Подумать.
Завтра будет поздно. Знай:
Кто сомневается на полдороге,
Тот осужден до всякого суда.
Вчера мне снилось, что в меня вошел
Конвент во всех его недомоганьях —
С решимостью, и завистью, и бурей
Вершин Горы, и кваканьем Болота.
Я был разорван ревом голосов
И дико заметался меж скамеек…
Нет! Это я в самом себе метался.
И только морды бешеных Горгон
Плевали мне в лицо. Тут я проснулся…
Конвент? Конвент — болото. Разве там
Ключи от революции?
Так, значит,
Я завтра выступаю с обвиненьем?
Против кого?
Всех названных тобой.
Ты подготовлен?
Речь моя вчерне
Набросана. К утру перепишу.
Что ж ты молчал?
Долгое молчание. Робеспьер подходит к окну.
Послушай, друг, как жалуется ветер
В железных дымоходах. Полночь бьет.
По улице идет хромой фонарщик.
Он, видно, пьян. Поет… Послушай песню.
Росло у короля
На шее вроде шара,
И все дела решало,
И пело тру-ля-ля.
Казнен Луи Капет.
Скатился шар с помоста.
Он стал пониже ростом.
И нечем есть обед.
А пудреный арбуз
На пике над Парижем
Был весь от крови рыжим.
И я его боюсь.
Ему осталось положить на песню
Еще печаль о голове Дантона,
А через месяц — радость о моей.
Да, да — об этой падали с глазами
Стеклянными и ртом, землей набитым…
Брр!
Лихорадка, трусость?
Нет. Усталость.
Болезнь, не излечимая ничем.
Быть может, смертью…
Смерти нет для нас.
Есть — и еще какая!
Там посмотрим!
Ты побледнел?
От счастья. Всё, что было,
Что есть и будет, — решено судьбой.
Судьба всегда прекрасна. Дай мне руку!
Она твоя.
Какой бы ярый вихорь
Ни закрутил нас, мы верны?
Верны.
Туманный перекресток. Дождь. Гребни мокрых крыш. Мигающий фонарь. Выступ дома в лепных завитках, среди которых голова Горгоны. Робеспьер проходит, сгорбленный, с тростью и папкой бумаг.
Как мысли гонятся, как мчатся дальше,
Как бешено друг друга сторожат.
Как сам я перебранкой их прижат,
Как изнемог от их змеиной фальши!..
Нет! Я не ошибался никогда!
Мой разум чист и ясен до предела.
Чего же ты, стена, недоглядела?
И почему не отвечаешь: «да»?
Молчишь, ничтожество? Ты, значит, с теми?
Вступила в заговор? Смотри в глаза!
Париж, сто раз голосовавший за
Грядущее, плюет на вашу темень.
Плюет на немоту твоих химер,
На их синклит, гримасничавший подло.
Пускай ответят! Я пример вам подал.
Хоть ты, чудовище!
Что, Робеспьер?
Отшатнувшись, он останавливается как вкопанный.
Кто ты?
Горгона.
Это шутка?
Нет.
Я каменная маска на фасаде.
Меня ты видел много дней подряд.
Не замечая.
Маска? Много дней?..
Облупленная временем и ветром
Гримаса грязной городской стены…
Вот именно.
Чего ты хочешь, маска?
Поговорим немного, Робеспьер!
О чем?
О чем? О сущности вещей.
Я вижу всех, мимо меня идущих…
Но некому мне опыт свой внушить.
А я клянусь, что видела такое,
Что столько скоплено в ненастных стоках
Злодейства, горя, низости и славы…
Моим рассказом будешь ты доволен.
Я слушаю.
(Про себя.)
Я начинаю бредить.
О друг мой! Правда, я имею право
Тебя назвать так нежно?.. Осмотрись:
На убыль, что ни день, река на убыль.
Скорее к делу, или я уйду!
А между тем ночная тьма кишит
Предательством и вероломством…
Знаю.
А знаешь ли ты слово, чтоб подвигнуть
Страстей гражданских пламя на дела?
А пользуешься ты еще влияньем?
А кроме слов и тщетного витийства,
Есть у тебя?..
Постой! Что за допрос?
Пред чьим судом, кому я отвечаю?
Своей возлюбленной.
И это ты,
Бессмысленная гипсовая морда?
Ты, сточная дыра?
Чем я плоха?
Ты отвратительна.
Найди получше!
Ты издеваешься?
Я отвечаю.
Могла бы остроумней.
Помоги!
Что делает сейчас Тальен?
Он спит.
Барер, Бийо-Варенн, Фуше, Вадье?..
Все патриоты доблестно храпят
В своих постелях…
Ты плохой оракул.
А может статься, гражданин Фуше
Сейчас торгуется с любым из прочих
О чьей-нибудь счастливой голове.
Чья это голова?
Не знаю, право.
Довольно. Ты моя болезнь.
Твой разум.
Мой сон.
Твоя бессонница.
Пусти!
Нет. Не пущу. Посмей перерасти
Мой безысходно лающий сарказм.
Но если ты на гибель обречен
И зришь во тьме Горгону с волосами
Змеиными — стена здесь ни при чем.
Твои глаза всё подсказали сами,
Что им хотелось, тьме глухонемой.
Проснись же! Вот единственное средство.
Блесни хоть бешенством!
Робеспьер ударяет тростью по стене. Кусок штукатурки отваливается.
Вот и конец твой!
(Берет с земли кусок штукатурки. Он крошится у него в руках.)
Не краше будет, кажется, и мой.
Тут Робеспьер замечает за выступом стены в темной нише фигуру спящей девочки. Фригийский колпак надвинут на глаза. Мы можем только догадываться, что она нам уже знакома, и сейчас в этом убедимся.
Оказывается, стена чревата
Еще одним смиренным существом,
Ребенок… Нищенка иль проститутка?
Порок иль добродетель здесь ютится
Без крова и ночлега?
Дождь еще
Не кончился?
Всё льет и льет, гражданка.
Кто ты такая?
Стелла.
Это имя?
По сцене — Стелла.
Ах, комедиантка!
Я думал хуже…
Это тоже плохо!
Ты недовольна ремеслом своим?
Нет ничего хорошего на свете.
Горбун, хозяин нашего фургона.
Сегодня арестован. Завтра утром
Я выйду, может быть, на тротуар.
Мне нечего хранить. Пойду, как все
В Пале-Рояле крашеные шлюхи…
Мила я, как пастушка Феокрита.
Сам посмотри: стройна и белокура…
Ты за меня ведь дал бы сотню ливров?
Но ты должна понять: Верховный Разум
В неизмеримой, благости дает
Такое нежное лицо и душу
Не для того…
Ты проповедь читаешь?
Оставь, пожалуйста! А для чего же
Дается нежное лицо такое?
Я, может быть, еще не знаю жизни,
Но главный фокус поняла давно:
Я не умру и голодать не буду.
(Поет.)
Пока добытая трудом
Республика шаталась,
Сюзон пошла в публичный дом
И там навек осталась.
А где служила ты, в каком театре?
У нас театра нет. Мы разъезжали
С фургоном по Парижу. Назывались
Мы очень грозно: «Балаган Горгоны».
Но ты не бойся! Это ведь уловка.
Чтобы привлечь вниманье парижан.
А в аллегориях страстей и прочем,
Поверь мне, публика не разбиралась.
Горгона? Странно! Сходятся все нити
Вокруг ее косматой головы…
За что же твой хозяин арестован?
Не знаю, собственно. Сам посуди!
Едва мы кончили в одном кафе
На улице Павлинов представленье,
Вдруг поднялся какой-то патриот,
Схватил за ворот Горбуна, рычит,
Что наше представленье намекает
На что-то там такое… И увел
Беднягу в Трибунал. Так было дело.
Что ж, гражданин! Я ведь не дочь ему
И, к счастью, не любовница. И, к счастью,
Смешна мне жалость и печаль чужда.
Жила — как фея, буду жить — как… Ладно!
А что в Париже правит Робеспьер,
Что он еще страшнее, чем Горгона,—
По чести, мне на это наплевать.
Но почему ты всё дрожишь, бедняга?
Меня знобит.
Ты болен?
Я устал.
Где ты живешь?
Нигде. В людских умах.
В благословенье их непониманья…
Или, быть может, в дождевом тумане
Вокруг тебя… Но только не в домах.
Или в тебе самой, в худом подростке…
Быть может, в слабом отблеске огня,
Затепленного нам на перекрестке…
Другого дома нету у меня…
А не скрываешься ты?
От кого?
От Робеспьера.
Все-таки стена!
Я от себя скрываюсь, — это хуже…
А часом не сошел ли ты с ума?
Нет, этого могу я не бояться.
Но почему мне кажется, что я
Тебя видала где-то?
Сомневаюсь.
Стоит худой напудренный кузнечик,
С большим ножом… И около него
Корзина, полная людских голов…
С таким лицом, с такой спиной сутулой
И, кажется, в очках. Наверно, это
Была картинка. Только где?
В журнале
Английском?
Знаю. Просто на пакете,
В который завернули мне селедку.
Так я, по-твоему, похож на эту
Кровавую фигурку?
Да, немного.
В особенности сбоку. Только нос
Там был с горбинкой, как у попугая…
Дождь кончился. Пора мне отправляться.
Скажи, где секция Пуассоньер —
Военный комитет?
Какая даль!
Ты ночью не найдешь туда дороги.
Пойдем со мной. Я помогу тебе.
Признаться, я не очень бы хотела
С тобою связываться… Ты ведь нищий,
К тому же некрасив, хотя и щеголь.
Возьми другую спутницу себе.
А я дорогу как-нибудь найду.
Без провожатого. Спокойной ночи!
(Удаляется.)
Медленно ползет рассвет.
Другую спутницу? Тут есть одна…
Сама навязывалась… Эй, старуха,
Горгона, гипсовая маска славы!
Идем! Я все-таки с тобой. Пора.
Девятое термидора. Все скамьи для публики полны. Гул голосов. На трибуне Тальен.
Сорвать завесы! Робеспьер хотел
Разъединить нас и поочередно
Послать на гильотину… Он тогда
Один бы возвышался средь развалин
Народоправства — Робеспьер-диктатор!
Конвент отныне должен непрерывно,
Не выходя из зала, заседать,
Покуда меч закона не упрочит
Существованье революции,
Покуда мы не издадим приказ,
Свергающий тирана.
Дайте слово!
Ты слова не получишь.
Почему?
Ты в списке у меня стоишь восьмым.
На редкость скромен этот гражданин.
Он часто нам говаривал: кто против
Меня, тот, значит, злейший враг Свободы.
Конечно, эта логика бесспорна.
Конечно, человек, отождествлявший
Себя с Республикой, имеет право
На многое. Кому здесь возражать?
Но я напомню вам — на всякий случай —
Про богоматерь этого шута.
Есть предсказательница Катерина
Тео, весьма таинственная дрянь.
Есть у нее шпионы и пророки.
Мне кажется, тут вьется нить забавной
И пакостной интриги. Полюбуйтесь,
Как истинно разборчив Неподкупный
По части женской прелести! Гражданке
Не более шестидесяти лет.
Я не ищу прямого обвиненья,
Я только намекаю.
Сорвалось!
Заквакало Болото! Это худо.
Они смеются. Некому рычать.
Изволь теперь разогревать сначала!
Ты прав.
(Вслух.)
Мы уклонились от предмета.
Я вас верну к исходной точке. Слова!
(Бросается к трибуне.)
Следом за ним — Тальен.
К исходной точке, Робеспьер? А с этим
(выхватывает кинжал)
Ты незнаком? Вот для тебя исход!
Я требую ареста Робеспьера.
Поддерживаем! Голосуйте!
Гул, в котором пропадают отдельные восклицания.
Лишь бы
Не упустить минуты! Мы танцуем
На проволоке. Лишь бы он молчал!
Робеспьер цепляется за трибуну. Несколько рук стараются оттащить его силой, хватая за фалды фрака.
Чудовища! Я говорю не с вами.
Я обращаюсь к трезвым… Я хочу
Пробиться через этот рев безмозглый…
Есть же в Конвенте человечьи уши…
Хоть на трибунах…
Постепенно воцаряется молчанье. Каждая из последующих фраз покрывается звоном.
Дайте досказать.
Меня здесь затравили… Если даже
Я был бы волком бешеным, и то
Так убивать нельзя… Собачья свора
И та разумней… Председатель гончих,
Не оборви звонка… Итак, я должен…
Я слова не давал тебе.
Долой!
Я буду говорить…
Долой с трибуны!
Вот вам моя рука!
На гильотину!
Я не уйду на бойню слепо… Я…
А!.. Кровь Дантона душит Робеспьера!
Так это за Дантона! О глупцы!
Что ж вы тогда его не защищали?
(Опускается на одну из скамеек.)
Прочь! Это место Кондорсе! Долой!
Робеспьер направляется к другим скамейкам.
А тут сидел Верньо… А тут Дантон…
Игра за нами!
Но свалить такого
Не так-то просто! Началась охота.
Теперь держись!
В одной из камер тюрьмы Лафорс. Несколько спящих фигур. Горбун у решетки. Далекий набат.
Одиннадцать, двенадцать… Что за дьявол!
Тринадцать… А? Четырнадцать,
пятнадцать,
Шестнадцать… Это не Сен-Жак звонит,
Или с ума сошли часовщики? И время
Пошло назад? Не может быть! Набат?
Там неспокойно. Там опять тревога,
Париж в огне.
Один из спящих просыпается.
Кто разбудил меня?
Мне снились праздники Фонтенебло
И дивный каламбур. Какой — не помню,
Всё вертится на языке…
Еще просыпаются.
А завтра
В объятьях гильотины вы навеки
Уснете, черт возьми!
По-стариковски.
По-стариковски вы. А я надеюсь
Девицу эту оплодотворить.
Пускай хоть доски понесут ублюдка
Последнего из рода Буасси.
Прислушайтесь. Звонят…
Звонят?
Звонят.
Набат, Горбун?
Нас это не коснется.
Фальшивая тревога, господа!
Ночь под республиканским одеялом
Отрыгивает братство и чеснок,
Как старая привратница у входа
В небытие.
Комендант тюрьмы — с морщинистым лицом старого ловеласа, напудренный подагрик — стучит у двери одной из камер.
Кто там стучит так рано?
Как вам спалось, сударыня?
Отстаньте!
Комендант семенит ногами около двери, подглядывает в скважину. Уши его багровеют. Он хлопает себя по ляжкам.
Вот это женщина! Вот это сорт!
Вот это — вечное при всех режимах…
Такую даму посадить в Лафорс!
Тут надо быть кастратом, черт возьми!
Сударыня…
Просовывается неубранная, в папильотках, голова Терезы.
В чем дело?
Дайте ухо.
В Конвенте было бурно, очень бурно.
Вы можете надеяться…
На что?
Я ничего еще не знаю толком.
Но, черт возьми, был слух, что триумвиры
Уже низложены…
Не может…
Т-с-с…
Пошлите в Тюильри… Кого хотите!
Скорей. Немедленно. Сюда Тальена!
Я заплачу вам, много заплачу,
Я вас осыплю золотом.
Вы ангел!
Не поминайте лихом старика.
(Целует ей руку.)
Я отличал вас между заключенных,
Я попустительствовал в послабленьях
Тюремного режима, рисковал
Моею старой головой…
Постойте!
Еще два слова. Я уже неделю
Не ела сладкого. Я вас прошу:
Пошлите за пирожными. Скорей!
Побольше. Целую корзину…
Между тем первая камера продолжает прислушиваться.
Тише!
Здесь во дворе, за южным бастионом,
Как будто выстрел…
Он у вас в ушах,
Любезный Буасси.
Нет, вы оглохли,
Я слышу явственно.
Сюда идут.
Во имя бога, приготовьтесь к смерти.
К свободе, сударь!
Почему же медлят?
А Тереза, уже успев причесаться перед осколком разбитого зеркала, швыряет его на пол.
В последний раз ты служишь мне сегодня,
Проклятое, запомню я тебя!
Запомню я соломенный матрац.
И табурет, и сырость по карнизам —
До самой смерти. Кончено. Прощайте!
Кареты, платья, свечи, жирандоли,
Картины Фрагонара, зеркала,
Фарфор, батист и бронза, купидоны
У полога постели, запах пудры…
Бокалы… Ах, я слышу этот звон —
Звон хрусталя, звон денег, звон гитары…
Всё это будет… Будет… Всё вернется.
В коридорах слышны тревожные голоса. Тереза приоткрывает дверь. Пробегает Комендант, придерживая рукой шпагу.
Что там случилось, сударь?
Подождите!
Не приставайте!
Что такое? Стойте!
Он убежал. Старик сошел с ума
Комендант пробегает в обратном направлении.
Ну что же там?
Ах, если бы вы знали!
Сидите смирно у себя. Не бойтесь.
Но вы послали?
Нет… Да, да, послал.
Но будьте милосердны и ко мне.
Не спрашивайте! Я же разрываюсь
На части… Я же тут сижу,
Не зная ситуации…
К нему подходит Жандарм.
В чем дело?
Жандарм шепчет ему на ухо. Старик хватается за голову.
Ах, этого еще недоставало!
Прямой приказ Конвента — не принять!
Что б ни случилось — не принять, и баста.
Он вне закона должен оставаться.
Чем я рискую? Честью? Головой?
Тюрьмой? Парижем? Только им? О боже!
Между тем в первую камеру жандармы уже ввели Робеспьера.
Еще один невольный постоялец
В гостинице для едущих в ничто!
Как ваше званье? Чем вы насолили
Республике единой, нераздельной?
В чем преступленье ваше, государь мой?
Что делается в свете? (Разумею
Под этим словом — ваш, новейший смысл.)
Что делает Париж? Кто с кем подрался
Сегодня утром? Наконец — последний
Вопрос: как поживает Робеспьер?..
Что думает он о голодных крысах,
Грызущих наши пятки по ночам?
О судьбах века, о главе Капета,
О Франции? Да сгинет святотатец,
Убийца короля и вождь Содома!
Как спится Робеспьеру? Вот вопрос,
Который задаем мы всем входящим
В гостиницу под вывеской Лафорс.
Вопрос ваш в данном случае бессмыслен.
Всмотритесь, граждане!
Как — Робеспьер?
А сон-то развернулся не на шутку.
Не знаю, просыпаться или нет.
Посмотрим, чем он кончится…
Однако
Отбросим все условности и такт!
Позвольте вас спросить (не знаю, право,
Какую выбрать форму для вопроса),
Что с революцией? Опять рожает?
Я на прямой вопрос отвечу прямо.
Она сейчас кончается, глупец.
А ты еще, я вижу, скалишь зубы.
Ты не угомонился?
Нет еще!
Позволь тебе преподнести в знак мира
Напиток, принятый во всех темницах.
Вот в этой кружке есть глоток воды.
Благодарю.
(Жадно пьет.)
Вы не хотите мира?
А между тем судьба у нас обща.
Нет, мы на разных полюсах. Твой голос
Относит ветром в сторону. Мне трудно
Перекричать пространство — даже стоя
С тобою рядом, — чтобы ты услышал.
Дверь в камеру открывается. Входит Комендант.
Позвольте, сударь… То есть гражданин…
Конвент мне декретирует… Я, право,
Здесь ни при чем… Примите во вниманье,
Что я служу Республике… Итак,
Извольте, гражданин, без промедленья
Оставить стены крепости Лафорс.
Но я ведь узник.
Но не у меня.
Мне очень жаль… Нет, я хотел сказать,
Я лично ваш старинный почитатель…
Но вас держать в моей тюрьме не стану.
К тому же декретирует Конвент, —
Я уж сказал.
Куда же мне деваться?
Париж велик.
Так вот оно в чем дело?
Меня хотят поставить вне закона.
Откуда ваш приказ?
Который? Первый?
А сколько всех?
Три в продолженье часа.
Да, ваше положенье…
Я рискну
Его назвать дурацким.
(Внезапно оборачивается к невольным слушателям разговора.)
Кто смеется?
Я спрашиваю, кто посмел смеяться?
Марш по местам!
Ему под руку попадается Горбун.
А ты, комедиант,
Куда суешься?
Гражданин…
Неправда!
Не гражданин я. Никогда им не был.
Не якобинец я, не санкюлот,
Не атеист, не ваша сволочь. Хватит!
Игра доиграна…
(Наступает на Робеспьера.)
Да, да, я смею
Держать пари, что…
В коридорах тюрьмы движение, голоса. Двери в камеру распахиваются. У порога санкюлоты, национальные гвардейцы, женщины.
Именем Коммуны:
Свобода, Братство, Равенство — иль смерть!
Где Неподкупный?
Вот он, вот он…
Здравствуй,
Избранник Славы! Там игра в разгаре.
Играющие ставят всё на карту.
Ты слышишь звук охрипшего припева?
Ты слышишь, Неподкупный? Это — мы.
Крушенье Революции есть гибель
Вселенной. И его не может быть.
По секциям уже идут собранья.
Твои друзья — Сен-Жюст, Кутон, Леба,
Пайан, Дюма и младший Робеспьер —
Все на свободе, ждут тебя. Ты наш.
Решай! Предрешено твое решенье.
Неволей Или волей — всё равно
Ты будешь с нами. Потому что пуля
Должна лететь, пока она летит.
Вот я и вырвался… Какая ночь!
Стреляют. Бьют во все колокола.
Кричат с трибун и саблями секут
Пространство. Но постой, Бюрлеск!
Приди в себя! На гребень этой крыши
Похожа тень от твоего горба.
И надо зорче вглядываться в ночь,
Чтобы понять, где начинаюсь я
И где кончается ночной Париж.
Какая путаница! Но постой,
Не унывай, философ… Отдохни…
Ведь пьеса не доиграна. И сцена
Раскачанная ходит ходуном.
Я в кулаке ее держу… Хвастун!
Ты в этом так уверен? Ты ведь зритель!
Ты к пьесе не имеешь отношенья.
Ты бедный фигурант, случайный гость,
Свидетель. И при этом прозевавший
Важнейшие события… Эге!
Меня подозревают в хвастовстве?
Я всё видал. И понял всё. Да, всё!
Я, может быть, сидел с ним рядом, близко,
Плечом к плечу, и слышал, как летит
В его ушах ночная тишина…
Я, может быть, суфлировал ему
В Конвенте. Что в Конвенте! Там, в тюрьме!
Я, может быть, его сторонник главный.
Не веришь? Да, не верю. Разберемся!
История — и ты. Конвент — и ты.
Смешные сочетанья… Что за черт!
Я сбился. Окончательно. Я гибну.
Почтенный дом! Прошу тебя не падать.
Ты видел сам, что я с гражданкой Ночью
Прогуливаюсь. Вот мои бумаги.
Я — мелкий, мелкий… Понимаешь, мелкий!
Пожалуйста, не падай на меня!
Дай мне пройти. Такое время, дом…
Должны мы помогать друг другу… Ай!
Меня схватили за плечи. Ведут
На гильотину. Граждане, спасите!
Я — мелкий, мелкий. Я не тот, за кем
Вы гонитесь… Я должен вам сознаться,
Что, может быть, совсем не существую…
(Скрывается.)
Темнота. Выстрел. Набат. Из-за кулисы выходит Автор.
Историки вправе гордиться бесполым
Законным и хладным забвеньем легенд.
Но я человек. Я отчаянья полон.
Итак — в Тюильри заседает Конвент.
Но дальше от их передряги торговой!
Идем в средоточие уличной тьмы.
Присмотримся к лицам. Послушаем говор.
Статисты. Толпа. Человечество. Мы.
Жаргон красноглазых, небритых, отважных.
Тут сразу почувствуешь, только свяжись:
Пора начинать. Остальное — не важно.
За порох, за песню, за равенство — жизнь.
У секций нет связи со штабом восстанья,
У секций бессонница. Главное — тут,
В той группе, которая бронзою станет,
Чьи клятвы как тучи над веком растут.
Язык их растрепан, но всё еще крепок.
Эпоха кончается, как началась.
Узнаешь ее по чеканке свирепых,
Затравленных жестов, по впадинам глаз.
И вот они гибнут. Но тут же, сейчас же,
Добыты из пепла природы навек —
В загадочных ссадинах, в дыме и саже,—
Сен-Жюст. Робеспьер… Человек. Человек…
Светает. Вот подлая пушка, бабахнув,
Разбила кольцо инсургентов. Отбой.
Распахнута настежь История. Пахнут
Часы эти славой, бессудьем, судьбой.
Я занавес дал. Я не вправе помочь им.
А ночь между тем продолжает лететь.
Историки знают конец этой ночи.
А мне комментарии некуда деть.
Отель де Виль. Последние из восставших.
Я говорю: пиши.
(Диктует.)
Мужайтесь, патриоты секции Пик. Свобода торжествует. Те, чья твердость сделала их страшными для изменников, уже на свободе…
Припомни: революция — Сатурн.
Она съедает собственных детей.
Не нами началась. Но мы кончаем
Ее кровавый пир.
А я скажу,
Что мы, пожалуй, — худшее из блюд:
При жизни съедены наполовину,
Оставим ей расшатанные кости.
Насчет себя ты прав.
Насчет всех нас.
О, мы оставим жизни в назиданье
Гул ветра в наших мертвых головах…
И что еще?
Клевету мемуаров,
Музей карикатур… Всё несъедобно,
Всё вместе с нами выметут… Потом
Придут историки. И кости славы
Начнут глодать… На их голодный ужин
Мы, если есть бессмертье, поглядим
С веселым любопытством…
Место сбора
Коммуна. Там отважный Анрио…
Отважный Анрио, к несчастью, пьян.
Конь выбыл из игры еще в дебюте.
Ночь на исходе. Если не сейчас,
Не в этот миг, то больше никогда
Не повторится.
Можешь быть спокоен:
Не повторится больше никогда.
Будь же внимателен к минуте этой.
Она твоя последняя…
В дальних комнатах звон стекла. Врывается Леба.
Мерда
С жандармами вломился в зал Коммуны.
Они идут сюда.
Конец?
Конец.
Подписывай воззванье, Робеспьер.
Не поздно ли?
Ну что же дальше? «Ро…»
Я знаю… Погоди, «…беспьер» и дата…
Пусть это кто-нибудь другой допишет!
Максимильян…
Двери тихо распахиваются. У порога Мерда и другие жандармы.
Мы сцапаем их всех.
Они и сами не заметят. Тсс!
(Крадется к Робеспьеру.)
Я подписи под этим не даю.
Не стоит, гражданин Пайан, в час смерти
Прикидываться пьяным, если трезв.
Сдавайся, сволочь!
Именем народа!
Э, стану я возиться!..
(Стреляет.)
Робеспьер падает.
По разбитой ночной дороге под проливным дождем ползет фургон. На облучке Горбун. Внутри Стелла и звери.
Дождь хлещет по брезенту,
Смывает размалевку
Дощатого фургона,
И лошади продрогли,
Куда-то тащат нас —
К бельгийской ли границе,
В Савойю или к Альпам,
На север иль на юг..
Эй, мэтр Алкивиад!
Что, Стелла?
Я сменю вас…
Нельзя, мой ангел! Темень
Такая, что хоть плачь.
Всё спуталось внезапно
По сторонам пути.
Куда ни глянешь — ветер
Всё на сторону сносит
И шляпу рвет мою.
Едва сижу на козлах.
Стелла дремлет.
В харчевнях кормят скудно.
На ярмарках голо.
Хотя б охапку сена
Усталым лошадям,
Хотя б глоток вина
Горячего в стакане.
Фургон внезапно останавливается.
Что стали? Трогай! Эй!
Вот, право, незадача…
Горбун слезает с козел. Поперек дороги мертвое тело. Он стаскивает труп в канаву.
Спи, гражданин вселенной!
Прощай, кем бы ты ни был —
Парижским патриотом
Иль сволочью английской…
Дожди тебя обмоют,
Пески тебя засыплют
И ветры отпоют.
Спи, гражданин вселенной,
В канаве придорожной!
Хоть я не мародер
И не имею права
На бесполезный обыск…
(Шарит в карманах трупа.)
Но Библия твоя,
Кольцо твое и шпага
Мне очень пригодятся.
А пачку ассигнаций
Оставь себе на случай
До Страшного суда…
Они гроша не стоят.
Но воскресенье мертвых
В безбожный век Вольтера
Пошло еще дешевле.
Горбун опять взбирается на козлы. Фургон трогается. Пейзаж дичает и мрачнеет. Дождь усиливается. За этой холодной и сырой равниной с простертыми руками вязов и ветел, за жалкими изгородями и канавами мерещится тяжелая спячка Европейского материка. Быстро проносятся лохмотья пейзажа. Мелькают горы, реки, мосты, соборы, развалины, пастбища, мельницы, харчевни. Темп идет убыстряясь, но фургон колесит по тем же дорогам, заворачивая на прежние места.
(Поет)
В начале перегона
Еще не повелось
Ни машкеры Горгоны,
Ни ржавых змей-волос.
Но страшная старуха
Линяет под дождем.
Насчет Горгоны глухо.
И мы чудес не ждем.
Не ждем событий грозных,
По свету колеся.
И прозеленью бронзы
Покрыта сказка вся.
Кто ищет здесь морали,
Пусть обратится вспять.
А впрочем — не пора ли
И моралистам спать.
Картина туманится и колеблется в своих очертаниях. Вот уже ничего нет, кроме изголовья девочки. Ей страшно неудобно. Тут Стелла внезапно просыпается.
Что это было? Это же не сон!
Он только что стоял со мной, тот самый,
На той же улице под фонарем,
У той стены, тот бледный человек.
В очках… Он стал еще бледней.
Но почему его я не забыла?
И почему сейчас, чрез много дней,
Он мне приснился? Где же это было?
Вот он проходит в дождевом тумане —
Во всех умах, во всех больших томах.
Вот горбится он от непониманья.
Вот жизнь его кончается впотьмах.
Нет, это я запомнила неверно.
Он ничего не говорит. Он болен.
Его знобит, как и меня. Он бредит.
Он просит пить кого-то…
Раненого Робеспьера осторожно кладут на стол. Перевязка кончена. Под голову ему подставляют деревянный ящик с кусками солдатского пайкового хлеба. Хирург, делавший перевязку, небритый плотный сангвиник, с толстым носом, с платком вокруг головы, с засученными рукавами, жует лимон, сплевывает на пол. Жандарм с факелом. Еще несколько черных растрепанных фигур.
Как он худ!
Какие плечи узкие! И ляжки
Как у цыпленка! Плохо дело, брат!
Эй, Неподкупный, слышишь? Плохо дело!
Жандарм трясет Робеспьера за плечо. Робеспьер внезапно приподнимается, обводит всех мутным взглядом и сейчас же падает навзничь.
Нет, не проснулся…
Конским бы навозом
Его соборовать.
Робеспьер стонет.
Что, жутко?
Пить…
Эге! Да он живуч! Такой тщедушный,
А всё цепляется…
(Дает ему лимон.)
На, пососи!
Который час?
Светает. Значит, пять.
Немного больше. Вот и дождались.
Советую не спать до гильотины
И подкрепиться…
Внизу слышен грохот подъехавшей фуры. Комната сразу наполняется стуком прикладов и сапог и утренним холодом. Входит Комиссар Трибунала.
Именем Конвента!
Максимильян де Робеспьер, пора!
Памяти Евгения Багратионовича Вахтангова
Пришел сочельник снеговой.
Как я сказал, повсюду тьма.
За вьюгой слышишь волчий вой.
Всех гонит лютая зима
Зажечь огонь, уйти в дома.
Париж. Улица. Зима. Поздний вечер. Вийон и Корбо — школяры Сорбонны.
Брр…
Что с тобой?
Собачья стужа!
Скакать приходится. К тому же
Вся в дырах куртка. Плащ сырой.
Хоть наготу, школяр, прикрой,—
Да не введешь в соблазн опасный
Старух, взирающих напрасно
На голый срам. В плаще моем
Перезимуем мы вдвоем.
Брр…
Что с тобой?
Собачья вьюга!
Так не согреем мы друг друга.
Попляшем, постучим костьми,
Как два скелета, черт возьми!
Брр…
Что с тобой?
Собачий ветер!
Кто это — ты иль я ответил?
Иль ржавый желоб завизжал,
Иль кот по крыше пробежал?
Оле-оля! Ответь, прохожий!
Коли и ты, на нас похожий,
Забыл о звоне медных су
Иль должен с шапкой на весу
Вымаливать любой объедок,
Чтоб кончить петлей напоследок,
Коли ты бродишь, аки волк,
И лишь клыков голодных щелк
В честь сына, и отца, и духа
До нашего домчится слуха
Сквозь ночь, туман, и снег, и град,—
Откликнись, ибо ты нам брат,
И с нашей шатией убогой
Найдешь поддержку ради бога.
Голод — не тетка,
Голод — не шутка,
Вот как
Жутко
Воет живот!
Стужа — не бабка,
Штопать не станет,
Шапку
Стянет,
Плащ разорвет.
Здравствует ноне
Пузо монашье,
Но не
Наше,
Черт побери!
Где ж эти земли,
Где нас повесят
В семь ли,
В десять
Иль до зари?
Из-за угла на перекрестке вырастает длинная, узкоплечая фигура монаха Мажордена.
Поете, сволочи? Смотрите,
Кабы не влипнуть в пасть геенны,
Где задохнетесь и сгорите
Мгновенно.
Аз предрекаю вам кончину
Весьма мучительную, ибо
Вы совратить меня, мужчину,
Могли бы.
Но к черту оные фигуры
Дидактики и красноречья.
Я вышел ныне, балагуры,
Навстречу
Всем беззакониям вселенной,
Подобный рыцарю Ахиллу,
Хотя и лысый как колено
И хилый.
Но что крепиться, коли гложет
Мне внутренности злая похоть.
Увы, ни ахать не поможет,
Ни охать.
Монах! Клянусь тебе Сорбонной,
И бабушкой моей согбенной,
И дедушкиной бородой,
Что ты с оравой молодой
Обрящешь всё, чем ныне беден.
И между прочим — нежных дев,
Проспишь три тысячи обеден,
От наслажденья обалдев.
Идем же с нами вплоть до ада,
Коли сужден такой конец.
Любому страстотерпцу надо
Хоть раз в неделю снять венец
И в мире забубенных пьяниц
Отведать сладких вин и блюд,
Не презирая гик и танец,
Хотя от оных и блюют.
Ну что за юноши! Близка мне
Витиеватость их словес!
Монах! Потрогай эти камни,
Сдвинь, ощути изрядный вес
Материи первоначальной!
Нет, ты не сдвинешь ни черта.
Признаемся, сколь ни печально,—
Нам дверь блаженства заперта.
В харчевнях кормят тех, кто платит.
А девки любят тех, кто сыт.
Нам этой мелочи не хватит.
Что нечестивец голосит!
Не для того ли предлагаю
Я вам содружество свое,
Что у меня мошна тугая!
Оставим к дьяволу нытье,
Поставим крест на разговорах.
Где тут шинок повеселей?
Я перечислю целый ворох
Названий: «Кружка королей»,
«Дом госпожи Марго», «Берлога
Трех попрошаек»…
Ого-го!
Покуда хватит. Для пролога
Я выбираю «Дом Марго».
Ведите старца и не трусьте!
Плачу за крабов, за рагу,
За днища бочек и за устья
Рек, что я вылакать могу.
Плачу за будущие драки,
За всех, кто сядет у стола,
Кто ляжет под столом во мраке,
Сожженный жаждою дотла.
Плачу за треск углей в жаровне,
За жар отзывчивых сердец.
Плачу за всё. Мы с вами ровни.
Я не дурак и не гордец.
Все трое скрываются. Ветер заливается еще пуще. Темнота.
Харчевня. Дымно и очень людно. В очаге горят круглые сосновые дрова. За столом Вийон, Мажорден, Корбо, еще школяры. Толстая Марго принимает заказ. Поодаль от них рыцарь де Пуль и его нежная обходительная спутница Инеса Леруа.
Кто платит?
Ты важный вопрос задаешь.
Вот он, председатель обжор и пропоиц,
Косматый, как пакля, небритый, как еж,
Уже под столом распускающий пояс, —
Он платит.
Все деньги на бочку вперед!
Вот стерва! Чудовище!
Не возражаю!
Монах! Она немилосердно дерет.
Строптивая женщина! Ты не чужая
В содружестве нашем.
Сужден нам возврат
На лоно твое, всеблагая гусыня!
Всегда непонятно они говорят —
Не то по-халдейски, не то по-латыни!
Кругла ты, как солнце!
Добра и щедра!
Мудра, как Сорбонна!
Обильна, как вымя!
Приятна одним колыханьем бедра!
Одними ужимками, столь огневыми!
А я заплачу тебе!
Если он врет,
Его запечешь ты, как окорок!
Мало!
Зажаришь на вертеле!
Деньги вперед!
Ни нежность, ни вежливость не обломала
Тебя, беспощадный и грубый палач!
(Бьет ее.)
Так вот же, так вот же тебе — чистоганом
Вперед получай, если хочешь, хоть плачь!
А мы пробуравим свинцовым стаканом —
Эй, скареда, слышишь? — большую дыру
В любом из твоих непочатых бочонков.
Тащи нам паштет на гусином жиру,
Яичницу с сыром, телячью печенку,
Мальвазии пинту…
Две пинты бордо.
Угрей и миног малосольных!
И хлеба
Поджарь нам до хруста, но только не до
Обугленных корок!
Скорей, ради бога!
Марго удаляется исполнить заказ.
Всё, что бродило в сырых погребах,
Всё, что топталось в давильнях осенних,
Сладостно млеющее на губах,
Тварям земным вручено во спасенье,—
Благословенно да будет оно,
Легкое и молодое вино!
Зачем же ты врешь, преподобный козел?
Кислятина эта не сок винограда,
А первопричина бесчисленных зол,
Гнездящихся в сердце великого града,
Где всякая сволочь и всякая голь
Кичится пред знатью отребьями.
Что за
Невенчанный иерусалимский король?
О чем ты скорбишь?
Не мешай мне, заноза!
Марго возвращается с дымящимся блюдом, вином и кружками.
Очей моих блеск и услада!
Любезная дама — увы! —
В избытках господнего сада
Махровая розочка вы!
Я вижу, вы мастер по части
Учтивой любовной игры.
Но нам помешают, к несчастью,
Во всем драчуны-школяры.
Пускай наблюдают, потея,
Восторг набухающих чувств!
Прости меня, прелюбодея,
Что смело я разоблачусь
И, паки и паки рыгая
И кружку за кружкой глуша,
Без сил я, моя дорогая, —
Исусе, как ты хороша!
И всё качается тихо,
Двоится, троится в глазах.
Не бойся, позволь мне, пусти хоть,
Тебя умоляю в слезах.
Марго уводит Мажордена.
Зачем привели меня в эту дыру,
Любезный мессир?
Подождите немножко!
Мне скучно, мессир. Я от скуки умру.
Мне хочется к тетеньке.
Милая крошка!
Не нравится вам наш вертеп, госпожа?
Потише, любезнейший!
Вам что за дело?
Оставь мою даму!
Дойдет до ножа!
Что, собственно, так горячо вас задело?
Кто хочет — гуляет. Кто хочет — сидит
И милую даму целует взасос.
Но если ты, рыцарь, за слово сердит,
Прошу извинить меня!
Молокосос!
За что ты меня столь надменно хулишь?
Да, верно, я в детстве сосал молоко,
Как всякий воспитанный мамой малыш,
Но в этом любому сознаться легко.
Школяр! Берегись! От моих кулаков,
Бывало, рога расшибали быки
И кони шарахались. Вот я каков!
Мне жалко твоей сумасбродной башки,
Смотри не шали! Не трепли языком —
Очутишься разом и хром и горбат.
Голубчик! И я с похвальбою знаком,
Но это занятье для малых ребят.
Я милую даму поздравить хочу,
Что столь остроумен ее кавалер.
Я жду, чтобы ты замолчал.
Замолчу, —
Ты старше, и ты мне покажешь пример!
Советую даму свою пожалеть.
Школяр, замолчи!
Не умею молчать!
Эй, где там хозяйка? Подайте мне плеть.
Подайте мне перья, чернила, печать!
Ай-ай, как мне страшно! Ай-ай, я убит!
Увы! Завещанье составить пора!
Я плачу от сих нестерпимых обид.
Товарищи! Хочет он сечь школяра!
Итак, подымайтесь, мессир! И пускай
Рассудит нас честная драка! Прошу!
Долой! Разнимай! Окружай! Не пускай!
Дурак! Я дворянскую шпагу ношу,
И не подобает, чтоб всякая дрянь
Со мною мешала бы грязную кровь.
О господи боже мой! Молнией грянь!
Попал он решительно в глаз, а не в бровь!
Действительно, каюсь, я рвань-голытьба,
Не рыцарь, не папа, — мадонна, прости! —
Кабацкая вывеска вместо герба
Висит на моем худородном пути.
Но как бы я ни был безроден и сир,
Я вам предложил благородный исход,
А вы уклоняетесь, храбрый мессир.
Мне это прискорбно!
Ты все-таки скот!
Скоты бессловесны. Твой бранный словарь
Перещеголять я — увы! — не берусь.
Расчет мой — на драку.
Прочь, подлая тварь,
Бесштанный задира!
Выходит, ты трус?
Де Пуль подымается, обнажив шпагу. Свистки, крики, улюлюканье.
Школяр наступает! — И тот не сдает!
Смотри! Не болтаться тебе в школярах.
Твой час уже пробил.
И твой настает:
Военные действия начаты. Трах!
Над головой де Пуля пролетает тарелка и со звоном ударяется в стену. Инеса бежит к выходу. Ее хватают несколько дюжих и цепких рук.
Красавица, будем знакомы!
Назад!
Не сметь ее трогать!
А кто ты такой?
На помощь!
На выручку!
Появляется полураздетый Мажорден.
Знатно тузят!
Кто пал? Я любому спою упокой,
Деритесь, орлы корпораций и школ!
Лупите друг друга и будьте здоровы!
Я вывернуть ваши карманы сошел,
Как древле архангел под трубные ревы.
Общая драка принимает угрожающие размеры. Кто кого и кто с кем — неизвестно. Раздается женский вопль: «Стража у дверей!». Кто-то разбивает единственный фонарь. В темноте распахивается наружная дверь, обдав помещение морозным паром. У порога ночной дозор и Прево.
Что за притча! Не видать ни зги!
Кто здесь безобразничает? Света!
Удирай, Корбо!
И ты беги
Через кухню.
Что такое это?
Неприятный случай. Хлещет кровь.
Эге-ге! Весьма тяжелый случай.
Бедненький мессир! Моя любовь!
Как вам больно!
Мне как будто лучше.
Где он, этот пакостный школяр?
Он удрал. Позвольте, ваша милость!
В драке он вещицу потерял:
Пуст мешок, но метка сохранилась.
Драгоценность к делу приобщим.
Ты мне можешь рассказать толково,
Нет ли тут зачинщика и чьим
Было делом оскорбить такого
Дворянина?
Вам угодно знать?..
Да. Короче.
Этот злой волчонок,
Что в харчевнях задирает знать,
Кажется, из школяров ученых.
Не размазывай. Как звать его?
Имени не знаю.
Взять под стражу!
Смилуйтесь! При чем же я, Прево?
Вот улика! Посидишь за кражу.
Сам ведь показал. Позвать сюда
Всех гостей и разбудить девчонок!
Где школяр, чье прозвище Волчонок?
Ну-с, приступим! Ты хозяйка?
Да.
Сука! Мессалина! Дщерь Содома!
Знаешь, что грозит тебе?
Увы!
Как причастна к случаю худому?
Школяры, свирепые, как львы,
Разорили множество харчевен.
Жрут и пьют, не платят ни гроша,
Аспиды!
Сама ты хороша!
Наш удел поистине плачевен.
Хочешь откупиться от тюрьмы?
Сколько стоит?
Правосудью надо,
Чтоб убытку не терпели мы, —
Завтра утром два бочонка на дом.
Постараюсь нацедить.
Мажорден незаметно крадется к выходу.
Монах!
Улизнуть не пробуй. Что затрясся?
Друг Прево! Я, аки ангел, наг.
Потерял в сей суматохе рясу.
Видит небо, я не подлый вор.
Но испуган и дошел до ража.
Крайность подошла. Хочу на двор.
Ибо пил, как губка.
Взять под стражу!
Келья каноника Гийома Вийона. Франсуа занимается под руководством дяди.
Гийом. Item[66], продолжим. Число сорок содержит в себе четырежды десять. По числу четыре протекают времена дня и времена года. Далее в десятке можно распознать творца и его творение. Разложи десятку на семь и три. Чуешь? Чего мы знаем семь?
Вийон. Семь дней творенья.
Гийом. Творец же троичен, как учит наша святая церковь. Стало быть, десятка есть творец и творение. Повторенная четырежды, она составляет сорок. Стало быть, число сорок указует нам на протекание сущего в сих временных сроках. И, стало быть, господь наш, постившийся сорок дней и сорок ночей, пригласил и нас в этой временной жизни к воздержанию и целомудрию.
Вийон. С выводом можно спорить.
Гийом. Молчать!
Вийон. Да как же так, дядя Гийом? Господь, отпостившись, сколько ему полагалось, вознаградил свое естество, закурил и выпил чем господь послал…
Гийом. Как ты сказал? Господь послал? Кому же это он послал? Выходит, самому себе послал? Понял теперь, что, переча старшим, не доберешься до истины.
Вийон. Истина, как учит Аристотель, познается в спорах.
Гийом. Кто спорит-то? Спорят доблестные мужи, опоясанные мечом верховной дисциплины, сиречь диалектики, а не такие сопляки, как ты. Да и оным прославленным мужам право на сомнение далось нелегко. Писание говорит, что, когда Спаситель наш ходил в школу и, споткнувшись на первой же букве алеф, тщился объяснить ее смысл, учитель высек нашего Спасителя за сию преждевременную потугу. Так вот, не сомневайся, не застревай на погрешностях доказательства, не выказывай себя, храбрец, не суй носа куда ни попало! Посмирнее, Франсуа, полегче! Что это за шрам на лбу?
Вийон. Пустяки. Царапина. Бритвой порезался.
Гийом. Чую ложь! Искромсан ты в драке, подлый школяр! Ножом тебя резнули по морде. Так ли? Отвечай.
Вийон. Клянусь вам именем матери!
Гийом. Не любишь ты матери, почтенной старушки. Моей старости не чтишь. Будущность губишь.
Вийон. Разве я один драчун? Все драчуны. Другие школяры откалывают еще и похуже. Будьте спокойны, дядя Гийом, не сладок мне запретный плод, не любы их похождения. Плевал я на кабацкую славу, на красавиц, на легкую жизнь негодяя. Иным я в жизни озабочен, иное снится мне по ночам, иная сила влечет меня, — может, на гибель, не знаю, — влечет так, что спирает дыхание и сохнет гортань.
Гийом. А ну поведай, какая сила?
Вийон. Постричься хочу. Устал ходить в миру. Смердит мне из всех углов и подворотен Парижа.
Гийом. Вот куда загнул! Удивил. Растрогал, но и удивил. Полагаю, что с таким решением торопиться некуда. Дай я крепко обниму тебя.
Вийон. Стало быть, сейчас еще нельзя и мечтать о благодати? О, как это горько! К тому же дикая бедность удручает мне сердце. И свечи не могу поставить перед статуей богоматери.
Гийом. Вот тебе пол-экю.
Вийон. Что? Золото? Не могу глядеть на него. Режет мне очи адский блеск. Но скреплюсь, зажмурюсь и возьму.
Гийом. Привыкай, голубчик! Вот тебе еще экю. Отдай матери, обрадуй бедную женщину.
Вийон. Разве что для матери! Как мне благодарить вас, добрый дяденька?
Гийом. Затверди пятьдесят стихов Горация. Завтра спрошу. У Сен-Жака звонят. Прощай до полдня! (Уходит.)
Оставшись один, Вийон пробует деньги зубами, щелкает языком и прячет их в пояс. Внезапно окно кельи распахивается. В окне растрепанная голова Корбо.
Корбо! Каким попутным ветром?
Где пропадал ты с ночи той?
Ты незнаком еще с Бисетром.
Рискуешь завтра же…
Постой!
Как бы каноник не услышал!
Он только что из кельи вышел.
Покашливает у дверей.
Скорей! Скорей! Скорей! Скорей!
Что ты плетешь?
Горбун в темнице
В когтях у палача протух
И выдал нас. Прево томится
Желаньем, лишь споет петух,
Арестовать нас по доносу.
За что?
За буйство. Видно, суд
С властями городскими снесся.
Нас и святые не спасут.
Ни за какие блага мира
Просить не стану ничего.
По настоянию мессира
Де Пуля чертов кум Прево
Уже приказ, наверно, пишет.
Нас ночью схватят. И никто
Нам не поможет, не услышит.
Всё будет крепко заперто.
Горбун назвал нас? Это верно?
Как бог свят!
А узнал ты где?
От одного писца.
Вот скверно!
Весьма погано.
Быть беде!
Из-за дурацкой пьяной драки,
Могущей быть в любую ночь,
Вдруг сгинуть ни за что во мраке
Или бежать отсюда прочь!
Бежать!
Откуда? Из Парижа,
Где мы не мерзли без гроша?
Где каждый камешек нам ближе,
Чем мать, и нужен, как душа?
Ступай к канонику, несчастный!
Целуй его подол, скажи,
Что к случаю мы не причастны,
Что нас запутали во лжи!
Ведь ты родной ему племянник, —
Пусть вступится за нас добряк.
Меня дорога к черту манит.
За городской чертой овраг
Дымится свежестью весенней.
Там свищет ветер для меня.
В Париже нету мне спасенья.
В любой харчевне западня.
Довольно. Баста! Пусть их ловят.
За что? Не все ли мне равно?
Пусть обвиняют, пусть злословят.
Я равнодушен, как бревно.
Запишут в протокол заочно,
Осудят и приговорят,
Приметы перечислят точно:
Рост, нос, два уха — всё подряд.
И пусть! Плевать мне на скрипенье
Их перьев и на их мозги.
На рты их, мямлящие в пене,
На шлепающие шаги!
Я вырву ногу из капкана,
Хоть бы до кости разодрав,
Плесну им в морду из стакана
Глоток несчастных школьных прав, —
Прощайте!
Расстаемся, значит?
Да!
И на дружбе нашей крест?
Кем разговор о страхах начат?
Кто первый каркал про арест?
Есть выход более толковый.
Просить? Раскаяться в тюрьме?
Сыграть ягненочка такого,
Который повторяет «ме»,
Сбив самого Патлена с толку?
Дурацкий фарс! Какая смесь
Унынья и почтенья к волку!
Овечья смелость! Сучья спесь!
Итак, ты порываешь с нашим
Содружеством, мессир Вийон?
Со школьническим и монашьим
Обетом? Или басня он?
И ты решился на разлуку
С ученьем — лучшим из даров?
Да! Я решился. Дай мне руку.
Что ж! Это можно. Будь здоров!
Убогая комната матери Вийона. Поздний вечер. Вийон входит, озирается. Никого нет. Замечает под скамьей рыжего кота. Гладит его. Входит Мать с вязанкой хвороста.
Здравствуй, мать! Не узнаешь ты, что ли?
Я твой сын. Воробышек родной.
Сын был глаже.
Плохо кормят в школе,
Пичкают грамматикой одной.
Отощал ты, словно привиденье.
Под глазами синяки с пятак.
Одолжи мне, мать, немного денег.
Видит бог, я обносился так,
Что смеются честные девицы.
На заду огромная дыра.
Видит бог, решил я удавиться.
Видит бог, всё отдала вчера
За мешок муки и ломтик сала.
Я гола, как обгорелый пень.
Я сама всю зиму шиш сосала —
День и ночь, и снова ночь и день.
У кого коза иль поросенок,
У кого игла иль молоток,
У кого в бочонках, припасенных
К рождеству, горячего глоток.
У меня одной, вдовы безногой,
Рыжий кот, да стоит он не много,
Взрослый сын, да беден он, как я.
Врешь ты некрасиво, мать моя!
Я ведь знаю: у тебя в постели,
Кроме блох, есть ливров сотни три.
Мне о том сороки насвистели.
Расшвыряй солому, посмотри!
Что найдешь — твое, не пожалею!
Хочешь стол и скамьи разломать?
Сядь убогой нищенке на шею,
Грабь тряпье старухи!
Ладно, мать!
Можешь спать спокойно и не плакать,
Скарба в доме не разворошу.
На дворе сегодня снег и слякоть.
Об одном тебя я попрошу:
Дай мне шарф и шапку из овечьей
Шерсти, что остались от отца.
Богу за тебя поставлю свечи.
Родила я сына-стервеца!
Вымогает, не дождется срока.
Лягу в землю, сыщешь всё, что есть.
Слушай, мать, я ухожу далеко.
Убирайся с богом!
Дай поесть!
Мать молча и злобно ставит на стол кружку сидра, подает лепешку и наполовину обглоданную баранью кость.
Как собаке, мне бросаешь кости?
Или ласки я не заслужил?
Или часто прихожу к вам в гости?
Тянет, тянет из последних жил,
Кровь сосет, а всё, проклятый, жаден,
Всё не так, всё ищет попрекнуть…
У, бродяга! Для таких вот гадин
Нету сладкого, не обессудь!
Где сестрица Трюд?
На огороде
У каноника.
Здорова?
Нет.
Оба вы, отцовское отродье,
Кашляете с самых малых лет.
Плачет, дура, тает, словно свечка,
Проболела осень, рождество;
Робкая, не вымолвит словечка,—
Да ведь мне не слаще оттого!
Мне-то, старой, без опоры в доме
До могилы, значит, спину гнуть?
Слушай, мать. Вздремну я на соломе.
Разбуди пораньше. Надо в путь.
Значит, верно — ты уходишь?
Верно.
А куда — не скажешь?
Не скажу.
Говорят, что есть одна таверна.
Там школяр обидел госпожу
Леруа. И будто даме этой
Стало дурно. А ее жених
На мальчишку жаловался где-то.
Ничего я не слыхал про них.
А еще рассказывают, в Туре
Ведьму рыжую опять сожгли.
А в Амьене черт набедокурил:
Поднял дом на локоть от земли.
Ох-хо-хо! Спаси нас бог, — в Париже
Летом будет, говорят, чума.
Я слыхал об этой ведьме рыжей,
Что сводила дураков с ума.
Хороша была чертовка, видно,
Стала пеплом.
Стало быть, не зря!
Мне на тех, кто знал ее, завидно.
Спи спокойно. Через час заря.
Оба спят. Входит Трюд, бледная двенадцатилетняя девочка. Вийон внезапно просыпается.
Кто здесь? Почему в глазах троится?
Я не виноват. Под пыткой врут.
Это я. Не бойся.
Ты, сестрица?
Здравствуй, маленькая. Здравствуй, Трюд.
Говорила мать, что ты болела.
Да, болела.
Что молчишь всегда?
Трюд, сознайся, — это мать велела
Клянчить в церкви милостыню?
Да.
Много подают?
Я не считаю.
До пяти считать умеешь?
Нет.
Надо научиться.
Пресвятая
Дева не велит считать монет.
Ты ей молишься?
Я не умею.
Сколько лет тебе?
Не говори,
Не мешай! Ты стал похож на змея.
Змей мне часто снится до зари.
У него есть женщина другая.
Та меня задушит. А! Постой!
Вот она! Вот светится, моргая,
Глаз под головешкой золотой.
Обожгу я ноженьку босую,
Растопчу ее глазок опять.
Я тебя ремнем исполосую!
Дрянь, чертовка, не даешь мне спать!
Злые дети — наказанье божье.
Ох-хо-хо! Грехи мои прости!
Ведьма смотрит. Ведьма строит рожи.
Вийон внезапно вскакивает и бросается к выходу. Трюд бежит за ним.
Франсуа! Не уходи!
Пусти!
Мне пора. Не смей кричать, звереныш!
Мне не жалко вас. Пусти меня.
Больше ты ничем меня не тронешь.
До свиданья. Вы мне не родня.
Конец той же ночи. Еле-еле светает. Вийон бежит по улице. Останавливается около дома с наглухо закрытыми ставнями.
Ты здесь живешь, Инеса Леруа.
Ты крепко спишь, любовница чужая.
Ты крепко двери на ночь заперла
От злых людей. А утром, освежая
Лицо и руки в ледяной воде,
Припомнишь всё, чего мы не сказали
Тогда друг другу. Никогда, нигде
Не повторится этот миг. Он залит
Чернилами и воском. Искажен
Дознаньем. Пересудами оболган.
Мне надо потерять пятнадцать жен,
Чтобы найти тебя. Как это долго!
Но посмотри! Я тоже чист и смел.
Я тоже был в ту ночь с тобою рядом,
Дрожал от горя, путался, краснел…
Так почему же семь ночей подряд он
К тебе крадется, ночью упоен,
И в час, когда смежаешь ты ресницы,
Он, а не я, — он, а не я, Вийон,
Тебе, моя возлюбленная, снится!
О, как я глупо вел себя! К чему
Лез в драку и прикидывался храбрым?
Смотрели на меня, как на чуму.
И вот оплеван и едва не забран
Сержантами, не осужден едва
Самим Прево, истерзан и всклокочен,
Как гарпия, — шепчу тебе слова,
Тогда уместные, сейчас — не очень.
Нет! Этого не может быть. Прости!
Я через год вернусь к тебе. Запомни!
Зажми щепотку памяти в горсти.
Всё остальное на земле легко мне:
Красть, убивать, под пыткою хрипеть,
Спать под землей и почернеть, как ворон.
Но я вернусь! Что мне прикажешь спеть?
Как встретишься с нарядным дерзким вором?
Не узнаешь? От страха замерла?
Всмотрись в меня! Я был голодным, грязным,
Злым школяром, Инеса Леруа!
Не бойся! Полюбуемся, подразним —
И до свиданья! Можешь крепко спать.
Ты больше не нужна мне, недотрога.
Жизнь никогда не возвратится вспять.
Прощай! Так начинается дорога.
Вийон бежит дальше и выбирается наконец из путаницы кривых улочек и переулков. Перед ним пустыри, замерзшие огороды. Ветер треплет рукава Пугала.
Эй, Пугало, чудак безногий!
Мне шляпой машешь ты один.
А между тем знавал я многих
Друзей, доживших до седин
И разжиревших на покое.
Конечно, спят они теперь,
Они не знают, что такое —
Бежать, быть загнанным, как зверь,
Грызть корку, умываться снегом,
Бояться потерять ночлег
И дорожить любым ночлегом.
Но ты, приятель, человек!
Мне хуже, мне гораздо хуже.
Эге! Откуда эта речь?
Я должен здесь в любую стужу
Гнилые овощи стеречь.
Давно расклеван и потоптан
Весь монастырский огород.
Давно сюда валили оптом
Всё, чего город не дожрет…
Послушай! Это непорядок.
Зачем шагаешь ты за мной?
Меня от вони мерзлых грядок
Тошнило столько раз зимой.
Я до костей продрог. Я болен.
А ты, бродяга, рвешься в путь.
И только вышки колоколен
Тебе кивают: «Не забудь!»
Ты сорок лье отмеришь за день.
Ты плюнуть в сотню луж волен.
Волен напиться, если жаден.
И, наконец, ты мэтр Вийон!
Иначе говоря, столетья
Тебя бессмертным нарекут.
Наоборот! Готов истлеть я,
Как рваный нищенский лоскут.
Ты врешь бессмысленно и нагло,
Без толку, тыква, брешешь мне!
Постой! Ведь это с глазу на глаз
И, очень может быть, во сне!
Уж если это надо, чтобы
Ты собеседником мне был,—
Знай: я не спятил от учебы
И логики не позабыл.
И если пьян, то не настолько,
Чтоб стоя бредить, как балда!
Сопротивляешься ты стойко.
Итак, я бесполезен?
Да.
Эх ты! Я вывернул бы пьесу
В невероятностях чудес.
Я бы привел твою Инесу
И вас перевенчал бы здесь.
Ведь автор для того и поднял
Условный трюк из преисподней,
Чтобы тебе, школяр, помочь
Перемахнуть сквозь эту ночь,
Сквозь этот мрак средневековый,
Сквозь множество иных времен.
Послушай! Ты школяр толковый,
Начитан в классике, умен.
Вот потому и предлагаю
Не отворачиваться я.
Смотри! Вот книга дорогая.
В ней юность и любовь твоя.
Я очень пригожусь поэту.
Но чур — не хныкать и не ныть!
Дай почитать мне книгу эту.
Ее ты должен сочинить!
Прощай, красавец мой! Ты будешь
За городом часам к восьми.
Боюсь, что голову простудишь, —
Хоть шляпу у меня возьми!
Вийон берет у Пугала шляпу и бежит дальше. Пугало скрипит и качается под ветром.
Вийон, видя, что всё сбылось, как он предугадывал, говорит: «Здорово сыграете, господа дьяволы, здорово сыграете, ручаюсь вам».
Через пять лет. На базарной площади в Блуа. Раннее весеннее утро. Плотники сооружают помост для мистерии. Мэтр Франсуа Вийон руководит работами. На нем бархатный подрясник. Волосы тщательно убраны медным обручем. В руках свиток. Рядом с ним Художник. Несколько в стороне толпятся любопытствующие горожане.
Прошу для пасти адовой еще
Не пожалеть кистей и красной краски, —
Чтоб жгло, чтоб било в ноздри горячо,
Чтоб женщины завыли!
Это маски
Для шествия, достопочтенный мэтр!
Весьма занятное приспособленье, —
Изволь примерить.
Ты на шутки щедр.
В таких делах нельзя водиться с ленью.
Служа приказам преподобных ряс,
Я забавлял всегда простонародье,
Чем только мог. Вот и на этот раз
Хочу блеснуть наперекор природе
Кривляньями разнообразных рож.
Пускай хохочут наши горожане.
Обидно только, что заплатят грош!
Я тщательно обдумал содержанье
Мистерии. Ввел несколько фигур
И аллегорий, неизвестных раньше.
Есть у меня Иуда-балагур,
Есть и Фортуна, ростом великанша.
Есть герцог Ирод, чей дворец-бордель
Заставит многих покраснеть, пожалуй.
Добиться бы еще хоть двух недель,
Чтоб подготовить всё, как надлежало.
Любезный друг, отсрочек и не жди!
На этих досках в день святой Бригитты
Начнем играть. Не то на площади
Мы будем без иносказаний биты.
Эй, пошевеливайтесь там, друзья!
Мессир, позвольте опорожнить кружку!
До полдня, милые, никак нельзя,
А там гуляйте, чествуйте друг дружку.
Я угощаю всех. Садись и пей,
Пой, что захочется, целуй любую.
Эге, вниманье! Юноша, прибей
Гвоздями к скалам ленту голубую,
И пусть она трепещет. Издали
Получится изрядно, вроде моря.
Постойте, сволочи! Зачем зажгли
Все плошки? Навоняли, как в Гоморре.
Входит Служка и манит знаками Вийона. Тот подходит к к нему.
Что там еще?
Вас просят сей же час
Быть в ратуше. Там собрались нотабли.
Пускай они сойдут, не горячась,
На площадь к нам. Не столь они ослабли,
Не столь стары, чтоб из-за них терять
Последние пред торжеством мгновенья!
Здесь у меня стоит рабочих рать.
Треск, суета. Мы подбавляем рвенья,
Подхлестываем, бранью разъярясь,
Друг друга. Но для случая такого
Мы не хотим лицом ударить в грязь.
Им это, мальчик, изложи толково.
Служка уходит. Вийон присоединяется к Художнику. Оба взбираются на помост.
Мне нравится, что мэтр Вийон свиреп
И никого из важных лиц не трусит.
Постой еще! Наш магистрат не слеп.
Гнилой орешек быстро он раскусит.
Сообразит, что дьявола на двор
Пустил к себе, да только будет поздно!
Да кто же он такой?
Церковный вор!
И если он в Париже не опознан,
То попадется здесь, держу пари.
Он смотрит в нашу сторону.
Он дьявол!
Он оборотень, что ни говори!
Когда-то он в Турецком море плавал,
Был обезглавлен, но господень враг,
Князь тьмы, пришил ему башку обратно.
Повешен был, но сорвался в овраг.
С тех пор он умирал неоднократно.
Ты присмотрись к нему, взгляни в глаза
Или, когда задумается, — сбоку!
Вийон с Художником появляются на помосте.
А знаете, мессир, идет гроза.
Наш праздник, видно, не угоден богу.
Эй, плотники, портные, маляры!
Как жизнь? Как продвигается работа?
Иль пересохло в горле от жары?
Иль достучались до седьмого пота?
Кончай, кончай! Пора! Трубит рожок.
Эй, мастера, скликайте подмастерий!
Входит Служка. Следом за ним толстый Нотабль. Горожане почтительно приветствуют вновь прибывшего.
Мэтр Франсуа!
Что там еще, дружок?
Ввиду того, что нам сюжет мистерий
Изложен путано, ввиду того,
Что ваша дерзость не угодна граду,
А господу не мило торжество,
Где богохульник ждет себе награды,—
Постановляет ныне магистрат
С епископскою куриею вкупе —
Дать вам расчет, в покрытье ваших трат,
А снаряженье и машины купит
Мэтр Эстурвиль, суконщик. То есть я.
Итак, мессир, сценарий мне вручите,
Секретов лицедейства не тая.
Мэтр Эстурвиль, я обращусь к защите
Самой принцессы. Тут прямой грабеж.
Я сочинял, острил, придумал трюки.
Тут каждый гвоздь, что к месту ни прибьешь,
Что ни возьмешь, мои припомнит руки.
Я должен кончить дело!
Почему ж
Не в силах целого исправить некто,
Благочестивый и ученый муж,
Известнейший теолог, наш проректор,
Отец Корбо?
Как вы сказали? Кто?
Мэтр Боэмунд Корбо.
Он был мне другом.
Конечно, это время залито
Водой забвенья. И с ученым кругом
Давным-давно я связи растерял.
И должен сдаться. Я его не трону
Насмешками. Но что за матерьял
Пошел на выделку такой вороны?
Школяр Корбо! Бездельник и шпана!
Тот мальчуган!
Нельзя ли осторожней!
Так, стало быть, вся сцена отдана
Ему, чтоб оскопил, и опорожнил,
И выпарил ее до пресноты?
Да, с этой мыслью сжиться нелегко мне!
Тсс, он идет.
Проходит Корбо, тощий, чопорный, скучный.
Мы были с ним на «ты».
Привет, Корбо!
Кто вы? Я вас не помню.
Я Франсуа Вийон.
А, очень рад!..
Как вы живете?
Так себе. Не очень.
Вы, я узнал, отчасти мой собрат —
Поэт?..
Я этим мало озабочен,
Пишу для развлеченья.
Так, так, так…
Ну, я спешу. Простите!
Будьте здравы!
А помните: собачий ветер, брр…
Чудак!
Недалеко ушли от школяра вы.
Корбо медленно удаляется. Вийон долго смотрит ему вслед и затем гулко ударяет кулаком по помосту.
Ударим по рукам?
В известный час
Я приведу сюда веселых малых.
Мы вам споем, уменьем не кичась,
Такие песни, чтобы понимал их
Любой ребенок. В ханжестве своем
Отец Корбо ведь не такая цаца,
Чтоб нам утихнуть! Мы еще сорвем
Мистерию!
Вам это не удастся.
Попробуем!
И это ни к чему.
Оставим словопренья! Я не жажду
Упечь вас в монастырскую тюрьму,
Но вы — зараза для моих сограждан.
Мне всё известно. Даже день и час
Допроса трех повешенных в Руане.
Вы, ничему в Сорбонне не учась,
Себя причислили к подлейшей рвани,
К той рвани, что, помимо грабежей,
Слегка замешана в делишках мокрых…
Но я не продолжаю. Вам уже
Должно быть ясно, что один мой окрик —
И вы погибли. Я даю вам срок.
До ночи будьте у заставы. К черту!
И — чтобы тихо! Это вам же впрок.
Ни звука — никому!
Молчу. Как мертвый.
Ратуша в Блуа. Эстурвиль и другие нотабли. Среди румяных горожан выделяется черная фигура Корбо.
Всё валится из рук. Где ангелы, где черти?
Где мироносицы и где танцоры смерти?
Где связки факелов, грома небесных труб,
Престол всевышнего? Я бледен, аки труп.
Зашился, как болван.
Я паки повторяю,
Что главный аргумент быть должен в пользу рая,
Что суть мистерии не в ярости острот
Не в сквернословье, но совсем наоборот!
Конечно, это так, но банда разбежалась,
Никто не слушает. Всё гибнет. Что за жалость,
Что мэтру Франсуа не доверяет клир!
Нам не пристало быть настройщиками лир.
И тем не менее я повторю вам паки,
Что этой сволочной и пакостной собаке
Определен удел: гнить в петле — и конец!
Входит Служка.
Отцы нотабли, из Бургундии гонец.
— Спаси, Пречистая, помилуй нас, Исусе!
Принцесса едет к нам. — Вот это в нашем вкусе!
— Я предпочту принять двенадцать дюжин шлюх,
Чем эту деточку. — А есть недобрый слух,
Что это нам грозит опасностью. — Э, бросьте!
Особы знатные — всегда благие гости.
— Ой, ратуша падет, не снесть ей головы!
— Бьюсь об заклад, пустяк! — Мэтр Эстурвиль, а вы
Чем нас утешите?
Что ж! Нечего лукавить!
Не худо бы навек нас от нее избавить.
Мы, честные купцы, живем, баклуш не бьем
И тщимся не забыть о празднике своем.
Что ж, если госпожа бургундка к нам приедет,
Особой дружбою пускай она не бредит.
Но мы ручаемся принять ее как дочь.
Впустите же гонца.
Входит Гонец.
Эй вы! Сегодня в ночь —
Вы понимаете? — чтоб было по статуту
И сено лошадям, и сто костров раздуто,
И спущен главный мост, и хоры певчих пусть
«Et tibi gloria!..»[67] поют нам наизусть.
Пусть жители не спят, толпятся на балконах,—
Но боже их избавь от действий незаконных!
Вы понимаете? Прочли вы между строк,
Что следует за сим? И, несмотря на срок,
Вы сделаете всё, что в силе человечьей?
Мы вам предъявим счет за траты, за увечья,
За сено, за костры, за наши погреба,
Расхищенные вдрызг, за хоры певчих…
Ба!
Мы платим золотом, одолженным у вас же,
И этим платежом, конечно, вас уважим.
Уж больно вы хитры!
— А ну как скажем «нет»!
Ни сена лошадям, ни герцогам монет?
— А ну как выкинем над ратушею знамя
Гильдейских наших прав?
Кто будет драться с нами?
Нельзя ли не орать? Я вам не кум, не сват,
Не родич, не сосед. И, как господь наш свят,
Ручаюсь, что моей тут и на грош нет воли.
Я передал приказ. Прощайте.
(Уходит.)
Оттого ли,
Что злобен сей наглец иль бестолковы мы,
Но чую воинство необоримой тьмы,
Обставшей праздник наш.
О дева всеблагая!
Вербуйте воинство, негодных отвергая,
В сонм исполнителей, от господа Христа
До мелких дьяволят.
Задача не проста!
Уже я отмечал: боятся все, как петли,
На сцене выступать.
Средь молодежи нет ли
Таких охотников?
Нам молодежь чужда.
В обедню с паперти объявлена ль нужда?
И возглашал, и звал в обедню и в вечерню.
Внимали сумрачно. Нет отклика у черни.
Меж тем уже двойной отяготил нас долг.
В подобных торжествах бургундцы знают толк.
Что делать?
Ведаю. Но вам открыться трушу.
Ого! Я слушаю!
Закладываю душу,
На карту ставлю дом, торговлю и ребят,
Да стану я прыщав, заика и горбат,—
Искусством дьявольским мы с вами не владеем.
И следует послать за тем шальным злодеем,
За вором Франсуа. Он нужен здесь как хлеб.
Сей выпад столько же греховен, сколь нелеп.
Вор Франсуа удрал, ищите ветра в поле!
Вы полагаете?
Уверен в том. Тем боле,
Что намекнули вы ему на Монфокон.
Веревка устрашит, где не возьмет закон.
Итак, не станем ждать от дьявола подмоги.
Я сяду править текст. Погрешности суть многи.
Метафора груба. Размер не нежит слух.
Тут рифма вялая. Там непристойность шлюх,
Громоздко, путано. Но что всего ужасней —
В писанье вкраплены безграмотные басни.
Хоть замысел весьма возвышен и широк,
Но винным запахом разит от этих строк.
Вы слушали его и слишком присмотрелись,
Вот и запутались в сию мирскую прелесть!
Пожалуй, это так, но всё же…
Мне пора!
Коли посеял зло, то не пожнешь добра;
Где ведьма ворожит, там ошибется зоркий;
Кто молится, тот благ, — такие поговорки
Текст представления пристойно оживят,—
И да поможет бог! Приступим. Свят-свят-свят!
(Чинит перо и садится за работу.)
Эстурвиль пребывает в глубокой задумчивости.
Где ты скитаешься, несчастный и великий?
Не пойман ли в ночи? Кем и с какой уликой?
О, если, несмотря на тысячу засад,
Ты улизнешь и к нам воротишься назад
И постучишься в дверь мою хоть ненароком —
Добро пожаловать! Я научен уроком.
Скорей! Монахи спят. Весь город нынче твой,
За безопасность же ручаюсь головой.
Ярмарка в разгаре. Лавка ювелира и менялы Жака Шермолю. Хозяин, со сморщенным лицом скопца, за прилавком. Перед ним Эстурвиль и две Горожанки.
А вот занятный поясок
Весьма затейливой чеканки.
Резвятся нимфы и вакханки
У речки, в зелени осок.
Вот бусы в венецейском духе.
Вот зеркало для всех ланит.
Оно волшебно сохранит
Румянец на лице старухи.
Вот перстень в розочках резных
Оправой служит хризопразу.
Вот четки, что украсят рясу.
Мессир, я не нуждаюсь в них.
Приблизьте ухо осторожно.
Не покупатель я у вас,
Но лишь проситель.
В добрый час!
Готов служить вам, чем возможно.
Ах, Шермолю, ваш изумруд
Ласкает глаз, но слишком дорог.
К тому же суд соседок зорок!
Они от зависти умрут!
Но милой даме нет отказа.
Я два экю вам уступлю.
Как вы жестоки, Шермолю!
А вот два дымчатых топаза!
Ах, я как раз такой ищу!
Он мне предложен!
Не пущу!
Вот ярмарочная проказа!
Все спорят с пеною у рта!
Дерутся из-за дряни каждой
И снова одержимы жаждой.
А нам смешна сия тщета.
Мы, старики, на ладан дышим.
Снедает нас беззубый смех
При виде сумасшествий всех.
Итак, мой друг, возможно тише!
Не для того, чтобы в грехе
Вас уличить. Не это важно!
Я вам задам вопрос отважный
И крайне щекотливый.
Хе!
Я трепещу и предвкушаю
И, предвкушая, трепещу.
Забота у меня большая:
Я вора некого ищу.
Но я-то здесь при чем?
Заметьте!
Отнюдь не уличаю вас.
Вы скупщик ценностей. И эти
Вещицы — пиршество для глаз.
Но если ювелир с достатком
И если вещь недорога —
Бывает, что о деле гадком
Ему и невдомек…
Ага!
Мой розыск не грозит вам иском.
И в кляузах я не мастак.
Я вас прошу с поклоном низким
Найти мне человека.
Так!
Я имени его не знаю,
И вам его не надо знать.
Мессир, взгляните! Цепь сквозная,
Как нынче носят клир и знать.
Кадильницы, распятья, четки,
Ковчежцы, раки, сундучки…
Эй, не торгуйтесь же, красотки!
Эй, раскошельтесь, старички!
Кому играть в бирюльки любо,
Кто знает толк в сортах камней,
Кого не взять подделкой грубой —
Ко мне! Ко мне! Ко мне! Ко мне!
Мессир, от вас я не отстану.
Приметы — быстро!
Смугл и тощ,
Силен в латыни, строен станом…
Ко мне, красотки, ибо дождь
Накрапывает и палатку
Придется на вечер свернуть!
Сметлив и пишет вирши гладко.
Тут Шермолю внезапно меняется в лице, оскалив острые и гнилые зубы.
Обворовал он вас?
Отнюдь!
Соседей ваших?
Полагаю —
Он чист как агнец между них.
Спаси нас, дева всеблагая!
Чем же не праведный жених?
Но вы его назвали вором —
Есть доказательства сего?
Так он ославлен приговором,
Что подписали два прево,
Семь настоятелей из дальних
Епархий и один судья.
Замешан он в делах печальных,
Но, право, не забочусь я,
Чтоб кем-то пойман был несчастный!
Я вас не выдам никому.
Мессир, вы к ратуше причастны?
Так что ж? Простите, не пойму.
А кто вас знает, что вам нужно?
Зачем вам нюхать здесь и там?
Живете с церковью вы дружно,
А тянетесь к дурным местам.
Мир изо всякой дряни соткан!
Всех слушай, ну а сам молчок!
Эй, не торгуйся же, красотка!
Эй, раскошелься, старичок!
Кому играть в бирюльки любо,
Кто знает толк в игре камней!
(Пропадает в толпе.)
Я, видно, одурачен грубо!
Ко мне! Ко мне! Ко мне! Ко мне!
Эстурвиль бросается на этот призыв. Но ему загораживает дорогу Продавец реликвий.
Вот тернии того венца,
Что надевал Спаситель!..
На вас, почтенный, нет лица,
Из фляжечки вкусите.
Где он? Где злобный Шермолю?
Где сей полночный филин?
Ах, укажите мне, молю!
Я вас понять бессилен.
Эстурвиль отстраняет его и бежит дальше.
Ну как же, ну где же найти мне Вийона?
Или принял меня этот шут за шпиона?
Проклятая давка! А рвани-то, рвани!
Мессир, предлагаю свое дарованье,
Чтоб черная магия вас просветила!
Мне служат металлы, мне внемлют светила.
Я вижу грядущее как на ладони.
Скажите, в каком непотребном притоне
Сейчас обретается тот неизвестный,
Кого я задумал?
Вопрос интересный!
О лев Трисмегиста! О знак Пентаграммы!
О пламя Гекаты! Ступайте же прямо,
Шагайте, бегите, летите! Чрез месяц
Он встретится вам, коль его не повесят.
Эстурвиль бьет Шарлатана. Тот кричит. Их с трудом разнимают. Эстурвиль садится на землю, широко расставив ноги, и тяжело дышит. Около него хлопочет Горожанин.
Ужели помутился ум
В таком дородном теле?
Повсюду адский треск и шум!
Добраться б до постели!
Вот вам совет лечебный мой!
Натрите салом спину,
Когда воротитесь домой,
И все виденья сгинут.
В это время в другой части ярмарки встречаются Шермолю и горбоносый малый с серьгой в ухе — Колен.
Вийон сюда приедет к ночи.
Сгинь, сатана! Здесь бродят псы.
Почуют, разорвут нас в клочья.
До дела считаны часы.
Ты будешь в боковом приделе,
Чтоб уберечь нас от засад.
А горожане поредели —
Их были сотни час назад.
Все бредят о бургундской гостье.
Плевал я на гостей чужих!
Желаю на любом погосте
Им так же дрыхнуть, как я жив!
Все из одной породы сучьей,
Всё их богатство — прах и тлен!
Имей в виду на всякий случай:
Я для Вийона не Колен,
А немец с примесью венгерца.
О нашем прошлом — ни гугу!
Чтоб у него не билось сердце,
Я буду вежлив, сколь могу.
Вийона ищут.
Знаем штучки!
Ты с нами смоешься, старик!
Мимо них проходит Эстурвиль с другим Горожанином.
Боюсь дождя из этой тучки.
Прикажешь сделать чик-чирик?
Внутренность церкви за алтарем. Сквозь цветное окно играет лунный луч. Вийон и Колен.
Посвети мне сверху! Заступ!
Пошевеливайся, гад!
Zwanzig Hundert Teufel![68]
Баста!
Завтра станешь ты богат.
Навались!
Jawohl![69]
Сдвигаю!
(Отставляет плиту каменного пола и прыгает вниз, в подполье. Через несколько секунд выбрасывает вверх мешок с золотом.)
Gott im Himmel![70]
Слышишь звон?
О мадонна всеблагая!
Взглянешь — и дыханье вон!
Нидерландские флорины,
Московитские рубли!
Золотом набей перины,
Спи, как папа, ай-люли!
Zwanzig Tausend Teufel!
Кости!
Клетка плоти без души!
(Вылезает вверх, таща за руку скелет в черной сутане.)
Эй, безносая! Ты в гости
К нам до срока не спеши!
Мы еще с тобой станцуем
В зной, в грозу, и в снег, и в дождь!
Кавалер, как дама, тощ,
Целоваться не к лицу им.
Но она его берет
Крепко за руку и тянет.
Этот час для всех настанет,
Всех настигнет в свой черед!
Nicht so schrecklich, dummer Kerl!
Bist du fertig? Komm mit mir![71]
Видишь, немец, жемчуг, перлы,
Груды золота, весь мир!
Вот, на счастье и на горе,
Мир без ада впереди,
Без латинских аллегорий…
Aber schneller![72]
Погоди!
Не монашески овечий,
Голый, страстный и простой,—
Вот он, мир мой человечий!
Schneller, Junge![73]
О, постой!
Это стоит даже танца
На потеху дураков!
Aber willst du jetzt die ganze
Welt aufwecken, Eselkopf?
Willst du, Narr, in Hölle gehen?
Post! Wir sind verloren schon![74]
Из темноты выступает Шермолю.
Кто здесь так самонадеян
Или разума лишен?
Кто, свершая в церкви кражу,
Прокопался до зари?
Ты зачем оставил стражу?
Где же мой процент?
Бери!
Обижаешь?
Обижаю.
А за что?
За то, что ты —
Тварь, навеки мне чужая,
Чьи проклятые черты
Я видал на каждом рынке,
Там, где преет барахло,
Там, где время по старинке
Нас на дружбу обрекло!
За кулисами разыгрываемой на площади мистерии. Звон колоколов, певчие, неопределенный гул толпы. За столом, заваленным всякой снедью, вроде ливерной колбасы, омаров и прочего, подкрепляются трое: Бог-отец, Ева и Змей. Вбегает Эстурвиль.
Расселись, бездельники, так вас и так!
Устроили в небе вонючий кабак!
Пожалуйста, не разоряйтесь, мессир!
Допью, что мне хочется, скушаю сыр.
Потом — лам-ца-дрица и лам-ца-ца-ца! —
Изрядно сыграю вам Бога-отца!
Старик, дурачина! Ты мог бы греметь
В божественной роли, как трубная медь!
И я загремлю еще!
Ты-то? Ого!
Ты, может быть, вспомнишь харчевню Марго,
До ветру пойдешь, потеряешь штаны,
Но ты не партнер для меня, сатаны!
А хочешь по морде?
Попробуй посмей!
Зачем вы всевышнего дразните, Змей?
Он добрый наш папочка!
Он-то? Ха-ха!
Пожалуйста, Ева, уйди от греха!
Барбосы грызутся — не суйся щенок!
Мистерию вы превратили в шинок!
Вы всё опоганили!
К черту, ханжа!
В руках своих небо и землю держа,
Хлебнув этой мощи, я полон тоски,
Что от балагана сего ни доски,
Ни пакли, ни плошки вонючей, ни свеч
Нельзя для грядущих времен уберечь.
Да что толковать о других временах!
Но кто бы ты ни был — мирянин, монах,
Схоласт, ковыряющий важно в носу, —
Я все твои пакости смирно снесу.
Ну, твари, на сцену! Опять двадцать пять —
Ваш мир сволочной создавать, и на пядь
Не сдвинув конструкций, — который уж год!
Сплошная халтура! Сплошной анекдот!
Трое исполнителей выходят на сцену. Доносится чтение виршей нараспев. Гул толпы понемногу стихает.
Ну, слава богу, начинаем! Ух!
Упарился, как ломовая кляча.
Едва держусь, едва дышу, распух.
А в животе от сдавленного плача
Так вот и жжет и ходит ходуном.
В кишках ли дело, вообще тоска ли?
О господи, молю я об одном:
Дай мне терпенья!
Не замеченный им, сзади появляется Вийон.
Вы меня искали?
Готов служить вам, чем возможно.
Нет!
Всё обошлось довольно гладко.
Завтра Вам будет выдан, ибо вы наш автор,
Мешок весьма увесистых монет.
Сейчас. Немедленно! Не то я свистну.
У вас играет часть моих людей.
Им ваше представленье ненавистно.
На свист они откликнутся.
Злодей!
Как это подло!
Что такое «подло»?
Кто вырвал дело у меня из рук?
Кто начал первый? Кто пример мне подал?
Припомните! Я поступил как друг.
Я тоже мог бы свистнуть. И дороже
Вам обошлась бы наша встреча. Но
Я вас не выдал!..
Да. Почти похоже
На правду. Но увы! Затемнено
Фигурой умолчанья. Объясните:
Кем и когда написанный донос,
Каких капканов порванные нити
Почуял ваш достопочтенный нос?
Без хныканья, без лишних отговорок!
Мне нужен только перечень клевет.
Что вам известно обо мне? Здесь дорог
Возможно более прямой ответ.
Вы молодец с большой дороги!
Каюсь.
Вы богохульник!
Горе мне! Увы!
Вы вор! Церковный вор!
Не отрекаюсь.
Мессир, вы просто висельник!
А вы,
Мэтр Эстурвиль?
Я вас не понимаю!
Я доказать немедленно берусь,
Будь даже вся толпа глухонемая,
Что вы торгаш, и лжец, и вор, и трус!
Эй вы, нотабль, столп и душа общины,
Избранник гильдии, глава семьи!
Мы все-таки не шлюхи, а мужчины.
Мы сводим счеты старые свои.
Прошу уволить!
Будьте добры слушать!
Достойны будьте собственных седин.
Что стоило вам договор нарушить
Со мной? О, вы здесь были не один!
За вами стал весь магистрат, все судьи,
Все алтари, всех пастырей орда,
Враждующая с нашей грешной сутью
И шлющая чуму на города.
Все стали скопом, вышли всей оравой,
Все завопили: «Караул! Он вор!»
И лишь одно мне подарили право —
Бежать! Так был разорван договор.
А разговор наш кончен!
Нет, не кончен!
Начнем сначала, черт возьми!
Так вот,
Мэтр Эстурвиль, известно вашим гончим,
Кто на подмостках уши граждан рвет?
Кто населил вам небо, ад и землю?
Кто сделал Бога, ангелов, Христа?
Я, Франсуа Вийон!
С уныньем внемлю,
Что мне глаголют грешные уста!
Не унывайте! Всё идет, как надо.
Звонят в колокола. Господь и черт
Оспаривают друг у друга стадо
Овечьих лиц и человечьих морд.
Я не подкапываюсь под святыни.
Не стану жечь стрельчатые леса.
Я сам учился по складам латыни,
И, может быть, я рано родился.
Но за непотревоженный порядок
Идущих там мистериальных сцен,
За овощи сих благолепных грядок
Вы мне должны, — не знаю ваших цен,
Скажу на глаз…
Ах, вот оно в чем штука!
За прозвище лжеца и торгаша,
За сей приход без спроса и без стука,
За наглость я не должен ни гроша.
Ступайте вон!
Обдумали вы это?
Вполне обдумал. Кончим болтовню.
Вы гоните несчастного поэта?
Я вижу хорошо, кого гоню!
Что там идет?
Изгнание из рая.
Куда ни повернись — сплошной разгон!
(Пытается выйти на сцену.)
Я не пущу вас. Паки повторяю:
Прочь, негодяй! Ступайте к черту! Вон!
Заплатите?
Не заплачу.
Не двинусь
Ах, спрячьте нож! Вы в бешенстве слепом!
Где ваша совесть?
Где твоя невинность,
Младая шлюха?
Караул! На пом…
Вийон сует ему кляп в рот и связывает руки. Но тут сцена выворачивается наизнанку, и вот мы видим происходящее на подмостках.
Тебя, Боже, хвалим!
Тебя, Змей, хулим!
Ты зело нахален,
Бабий подхалим!
Ева, Ева, Ева,
Как вкусила ты
Плод незрелый с древа?
Уползу в кусты.
Нашим величавым
Гневом не давясь,
Речем сгоряча вам:
Рай наш не для вас.
Сень древес целебных,
Щебет райских птах
Не для непотребных.
Веселюсь в кустах!
Руки простираю!
Слезны токи лью!
Кланяюся раю!
Ах, почто терплю!
В яблоке изверясь,
Будешь руки грызть!
Проклинай же ересь!
Не моя корысть!
Когда Бог-отец спускается с подмостков, навстречу Вийон.
Мажорден! Слушай. По сигналу,
Что я дам, — врассыпную все —
И в толпу! Сколько тут согнало
Богачей в боевой красе!
Лишь найдешь в давке толстосума,
Рви кошель — рви, не проворонь!
Коли свист не покроет шума,
В тот же миг запалю огонь.
Представление мистерии продолжается. Бог-отец в силе и славе восседает на престоле, и вокруг него ангелы. Ад уже населен множеством грешников, которых черти коптят на вертелах и шевелят вилами. На Земле — башни Иерусалима. Толстые горожане в наряднейших платьях, в меховых кафтанах, расшитых золотом, лупят кого-то по шее и зычно орут, но ни единого слова не слышно из-за гула толпы. В толпе шныряют торговцы, нищие, проповедники. Уже смеркается. Пыльно, дымно. Это последние часы выдыхающегося праздника. На переднем плане — ложа, отведенная для высоких особ. Мэтр Боэмунд Корбо ублажает принцессу Бургундскую. Принцесса, старая дева с перекошенным восковым лицом, пьет оршад.
Весь этот бренный блеск в мягчайших переливах,
Всё наше золото в чеканках прихотливых,
Всех литургий подъем, всех ладанов роса,
Всех певчих дишканты, что рвутся в небеса,
Всех ангельских фигур приятное паренье,
Всё, что свершается пред вами на арене,
Не стоит розовой улыбки ваших уст,
Звезда Бургундии! Наш праздник был бы пуст
Без вашей милости. Внемлите благосклонно
Дождям благих словес, плодотворящим лоно
Торжественной толпы. Нас тьмы не сокрушат!
Да возликует бог в сердцах!
Где же оршад?
Около принцессы суетятся клирики и дамы. В ее кубок льют прохладительное, ее лик овевают опахалами. В дальнейшем действие переносится в толпу. Внимание зрителя сразу оказывается разбросанным по множеству направлений. Все реплики толпы идут на фоне очень далекой, но постепенно приближающейся мелодии. Наконец она превратится в трепетанье сотен струн, и тогда о ее дальнейшем развитии будет сказано особо.
Любимая, ради венца
Той муки, что принял Спаситель,
Отведав сего леденца,
Орешком его закусите,
Отпейте из кружки глоток
И, душенька, полноте злиться!
Я исходил трикраты весь Восток,
Зрел идолов накрашенные лица,
Зрел гарпий, и грифонов, и химер,
Людей, как псы, в шерсти и лопоухих.
Мои стигматы — святости пример.
Мрут во плоти, дабы воскреснуть в духе.
Знай, мытарь! Знай, мирянин! День суда
Не за горами, ибо срок недальний…
Так, значит, ровно в полночь? Да?
Вот вам ключи от спальни.
Но горничная сторожит
В светелке вас соседней.
А ваш супруг, хотя и жид,
Вояка не последний.
Я горничную отошлю
К снохе, коль вам угодно,
А муж уехал с Шермолю.
Я жду вас. Я свободна.
Но если он придет, в сундук
Полезете — и крышка!
Отчего-то пояс туг,
Отчего-то жжет отрыжка.
Что я скушал? Трех цыплят.
Что я выпил? Треть бочонка.
Что меня сразило? Взгляд.
Кто меня лечил? Девчонка.
Отчего же смутно всё
И слегка дрожат колени?
Вертись, не зная лени,
Фортуны колесо.
Эй, попытайте участь,
Читайте между строк,
Не труся и не мучась,
Что повелит вам рок.
Подбрасываю кости,
Выигрывает чет!
Дьявол суемудрия столь злостен,
Что неправый силлогизм влечет
Цепь неправых умозаключений.
Гладки взятки с гибнущей души.
Ждет ее во все века мученье.
Посему не рвись и не спеши!
Знай: на свете измышлений грязных
Quantum satis[75] — сиречь, сколько съешь!
Раскошелимся на праздник!
Мама, деточку утешь!
Барабаны, бубны, дудки,
Эфиопские слоны,
Поросята, черти, утки,
И жонглеры-плясуны,
Пересмешники-пищалки,
Погремушки с бубенцом…
Отворотись от непотребной свалки!
Зажми ноздрю и с благостным лицом
Минуешь вонь грибов, капусты, лука,—
Вонь, от которой на сердце свербит…
А это вам, мессир, наука!
Не стерпит дворянин обид!
Раз! Можете поднять перчатку!
Два! Шляпу подлую долой!
Три!..
Призываю вас к порядку!
Взбешен я глупою хулой!
Ничтожество!
Как вы сказали?
Что вы не рыцарь, а дерьмо!
Здесь камень будет кровью залит.
Пусть на щеке горит клеймо!
И коль пощечины вам мало,
Могу пощекотать клинком!
Дерутся. Вокруг, в столбе пыли, кольцо зевак.
Мне пытка суставы сломала!
Я с петлею близко знаком!
Я тоже главою не скорбен
И в юности был хоть куда,
И вот в три погибели сгорблен,
Прошли огневые года.
Подайте же мне, ради бога!
Мессиры, подайте мне су!
Подайте хромой и убогой!
Бесноватый
Я головою трясу
Денно и нощно три года!
Струнное трепетанье переходит в нестройный, сначала жалостный, потом угрожающий хор нищих, которые с наступлением вечера выползают из всех частей ярмарочных строений.
Еще непогода
Гуляет в лесу!
Людская невзгода
Пугает красу.
Железные когти
Скребутся по платью.
По грязи, по дегтю
Не любо гулять ей.
В ложе принцессы смятение. Ее дамы визжат и многие падают в обморок.
Еще мы воспрянем —
Лишь дайте нам срок —
По дальним, по ранним
Распутьям дорог,
По пням и корягам,
Нагорьям и логам,
Змеиным оврагам,
Кабаньим берлогам.
Корбо несколько раз безуспешно машет платком, пытаясь прекратить представление. Многие из чертей присоединяются к нищим.
Никто нас не ищет!
Мы сами найдем,
Лишь ветер засвищет,
Мешаясь с дождем!
По стокам подземным,
По ржавчине тусклой
Проложено всем нам
Могучее русло.
И струйки без счета
Сочащихся вод
Когда-нибудь кто-то
Рекой назовет.
Возникнем из тины,
Ворвемся, как воры,
Смывая плотины,
Срывая затворы,
Сметая запруды
И смехом давясь!
…Где свалены груды
В подвалах у вас?!
Резкий свист. Вийон подымается на подмостки, вырывает у одного из чертей зажженный факел и швыряет его в толпу. Бог — Мажорден, сняв бороду и венец, лезет в давку.
Нас дождями вымыла гроза,
Солнце высушило для красы,
Выклевали вороны глаза,
Выдрали нам брови и усы.
Голое поле. Дождь. Вийон и Мажорден бегут. Вийон простоволос, согбен, страшен. Мажорден оброс рыжей бородой.
Скорей! У них собачий нюх
И сотня рук и глаз.
Скорей! На запад и на юг
Отрезан путь для нас.
Всю Францию, весь мир прейди,
Во все глаза гляди —
Одна погоня позади
Да гибель впереди.
Бегут дальше. Перед ними ствол дерева, расщепленного грозой. В сучьях раскачивается тело повешенного.
Вот он, судьбою данный знак,
Угроза иль урок,
Что будешь так же тощ и наг
И вздернут вверх, дай срок!
Как обратиться? Ваша честь!
Мессир! Мертвец! Дерьмо!
(Словечко и похуже есть,
Тут просится само.)
Эй ты, обглоданный стручок
Вороньей требухи!
Кто стер загар с колючих щек,
Кто счел твои грехи?
Кто, прыгнув на плечи к тебе,
Труп раскачал и слез,
Чтобы окрестной голытьбе
Был страшен этот лес?
Короче — эй, снимай башмак,
Швыряй ко мне в мешок
И завари червям форшмак
Из собственных кишок.
Прощай! Недолго встречи ждать.
Шли письма нам в Париж.
Узнаешь рая благодать,
Коль в пекле не сгоришь.
При слове «Париж» тело срывается с петли и, брякнув костьми, падает наземь, лицом вверх и раскинув руки. На груди у него дощечка с именем. Вийон наклоняется, читает и отшатывается.
Стой, Мажорден! Не шевелись!
Читай: и я и он,
Мы, несмотря на разность лиц,
Мы, черт возьми, Вийон.
Ошибка? Нет! Всё ясно.
Я Здесь назван на доске.
О мать, старушечка моя!
Мне тошно. Я в тоске.
Итак, они нашли меня,
Примет не разобрав,
Напрасно по свету гоня
Сто сыщицких орав.
И, взвыв от радости и с ног
Сбив малого сего,
Чтоб он очухаться не смог,
Задали торжество.
Итак, дыши, гуляй, меняй
Любые имена!
На свете больше нет меня.
Есть мена! Вот она?
(Подкидывает носком башмака дощечку с именем повешенного.)
И впредь ни сыска, ни облав.
И, к черту всех послав,
Оставлю Францию в ослах!
Господь, к нам буди благ!
Двойник! Ты пахнешь хуже всех
Ям выгребных земли.
Тебе оскалил зубы смех,
Тебя не погребли…
Вийон, школяр, бродяга, вор,
Веселый человек!
Так мы кончаем разговор,
Прощаемся навек!
Спи, мой дружок! Года бегут.
Нам нет пути назад.
Здесь из пеньки свивают жгут.
Там — логово засад.
А там — река. А там — Париж.
А там — гнездо святош.
Куда ни кинешься, сгоришь.
Везде одно и то ж.
Всю Францию, весь мир пройди,
Во все глаза гляди —
Одна погоня позади
Да гибель впереди.
На свете много разных чувств.
Их сила мне чужда.
И я с тобою распрощусь,
Как мне велит нужда, —
Без оправданий, без нытья,
Без всякой доброты.
Спи крепко, молодость моя!
Я всё сказал. А ты?
(Наклоняется над мертвым.)
Сводчатое подземелье. Чадят факелы. Писцы скрипят перьями. Где-то звонит жидкий колокол. Мэтр Боэмунд Корбо допрашивает связанного полуголого человека, в котором очень трудно узнать Вийона.
Что ты дрожишь, бедняк?
В тюрьме свежо.
Со стен течет, и лестницы сырые.
Как твое имя?
Филибер Пюжо.
Лжешь!
Присягаю именем Марии.
Откуда ты?
Из Мена, монсеньер.
Бродяга?
Нет. Я торговал резными
Фигурками святых.
С каких же пор
Переменил ты ремесло и имя?
Не понимаю.
Среди прочих всех
Бездомных ты сугубо неприятен.
В твоем кривлянье чую адский смех
Отчаянья и пламя язв и пятен
На дьявольском челе. Ты болен?
Да.
Что за болезнь тебя снедает?
Голод.
Знавал ли ты Колена?
Никогда.
А Шермолю?
Вийон молчит.
Прошел ты, видно, школу
Хорошую. Остережемся впредь
Упоминать их. Насладимся ложью.
Развязывай язык во славу божью,
Дабы беседу нашу разогреть.
Но в чем я обвинен? За что я забран?
Ты с пунктами дознания знаком.
Ты эфиопскую абракадабру
Нам лепетал безумным языком.
Шла за тобою черная собака.
Ты в пальцах мял сухой травы пучок.
И некто позади тебя заквакал,
Застрекотал, заблеял. Бледность щек
И огнь очей изобличают гнусный
Твой замысел. Улики нам ясны,
Тем более что ты и лжец искусный,
Как подобает слугам сатаны.
Пытайте. Я неправедно оболган.
Эй, берегись! Дверь крепко заперта.
Мы почитаем безусловным долгом
Клещами вырвать правду изо рта.
Я, монсеньер, не девочка.
Не спорю
И уважаю старость и нужду,
Не прибегаю к крайнему подспорью,
Не тороплюсь и время пережду.
Что вам угодно знать?
Припомни дело!
Ты, Шермолю, Колен в лихую ночь
Втроем сошлись у некого придела,
Чтоб золото из церкви уволочь.
Я не был там.
Не слишком ли поспешен
Ответ! Подумай! Незачем болтать.
В той давней краже был еще замешан
Не ты, другой. Но он давно повешен —
Сей нераскаянный злодей и тать.
Но я-то здесь при чем? Их было трое.
А ты считал их?
Так сказали вы.
Не утверждаю, лишь догадку строю,
Удобную для третьей головы.
Но слушай дальше. Цепь улик сквозная
По следу вышеназванных имен
Вела к тому, что в деле обвинен
Не ты, а некий Франсуа Вийон.
Сей вор повешен.
Я его не знаю.
Корбо хлопает в ладоши. Вводят Колена. Он еле стоит на ногах. Правый глаз выколот.
Ну, Филибер Пюжо, ответь ему.
Молчишь? Ты и его признать не хочешь?
Вийон повешен.
Что ты там бормочешь?
Прошу вас отослать меня в тюрьму.
В тюрьму? Тебя? Нет, мой красавец, поздно.
Сначала ты раскаешься во всем
И будешь уличен во лжи, опознан
И на веревке к небу вознесен.
Имейте жалость к ссадинам и струпьям,
Покрывшим плоть мою. Я изнемог.
Три месяца как я не сплю.
Приступим!
Писцы, чините перья. С нами бог!
Всех Шермолю засыпал. Зубы крепче
Сжимай и ни гугу. Эс вирд бо-бо.[76]
Сжать крепче зубы? Верно.
Что ты шепчешь?
Что ты меня не узнаешь, Корбо!
(Подымается с колен.)
Кто я? Спроси у подорожной пыли,
У семисот семидести семи
Харчевен, что прибежищем мне были.
У всей шпаны, моей большой семьи.
У виселицы, там, на голом поле,
Где хлещет дождь. У серых облаков.
У памяти твоей. Мы вместе в школе
С тобой учились. Вот кто я таков.
Корбо встает, вглядывается в говорящего. Вийон запевает хрипло и дико.
Голод — не тетка,
Голод — не шутка,
Вот как Жутко
Воет живот!
Стужа — не бабка,
Штопать не станет.
Шапку
Стянет,
Плащ разорвет.
Здравствует ноне
Пузо монашье,
Но не
Наше…
Он сумасшедший!
Очините перья,
Пишите: завещание. В своем
Уме и твердой памяти теперь я.
Зовут меня…
Оставьте нас вдвоем.
Все уходят.
Ну, что же ты смотришь так пристально?
Вспомни
Меня, монсеньер! Вспомни зимнюю ночь,
Сорбонну и двух школяров!
Не легко мне.
Приходится, видно, и в этом помочь.
И я помогу тебе. Только вчера —
Старик, вспоминаешь? — мы дрогли и мерли,
Нужда клокотала в ребяческом горле.
И были на многое мы мастера.
А лавочник скуп. А привратник неласков.
А пес больше нас на цепи одинок.
А помнишь? Зубами полночи проляскав,
Бывало, стучим в милосердный шинок.
И тут началась, и пошла, и помчала
Ужасно веселая жизнь…
Кой о чем
Нам следует уговориться сначала.
Твоими речами я не увлечен.
Зачем они тут? Ни к чему совершенно!
Постой, монсеньер! Прогадаешь, гляди!
И я ведь уже не школяр оглашенный.
И много и много всего позади.
Но только одним я богаче сегодня.
И только одним поделюсь я с тобой.
Со всею природой, со всей преисподней,
Со всею, какая живет, голытьбой!
Какая там малость еще дорога нам?
Каким там добром дорожить на земле?
Пока не скрутили нам глотки арканом,
Пока уголек еще тлеет в золе,
Пока нам не выклюет очи ворона,
Не вытравит зной бровей и бород, —
Эй, слушай! Не песня — так я тебя трону,
И старый озноб до костей проберет.
И будешь ты мне благодарен навеки
За то, что зудит эта стужа в костях.
И память проснется в тебе. В человеке.
В бездушном. А всё остальное — пустяк.
Уйди! Я клялся всемогущему богу,
В ладонях бессмертную душу неся.
Остаться бездушным.
Черно и убого
Твоя благодать рассыпается вся.
Уйди! Я не знаю сих двойственных истин,
Я честный монах. Я сухой человек.
Я сделал свой выбор. Ты мне ненавистен,
Ты мне безразличен. Простимся навек.
Не ведаю, кто ты. Забыл твое имя.
Но кто бы ты ни был — мертвец иль Вийон,—
Молчаньем своим и очами моими
Ты снова опознан и вновь обвинен.
Молчи на дознаньях. Любому из судей
Доверю сию невеликую честь.
И если другой доберется до сути,
Тебе приговор он сумеет прочесть.
Мы — стража у врат, перед коими молча
Склоняетесь ниц или гибнете вы.
Мы — пастыри душ и водители полчищ,
Так что нам до горя одной головы!
Я взвесил на чистых весах твою участь
И несколько взятых из церкви монет.
Они тяжелей. Не хитря и не мучась,
На все твои просьбы ответствую: нет.
Но, прежде чем сгинуть, ты всмотришься зорче
И глубже в отверстую бездну времен,
Шарахнешься с воплем и скрючишься в корче —
Ты мертвый, ты вор, ты мой сверстник Вийон,
И в смертном поту ты припомнишь и стужу,
И друга, и мать, и парижскую ночь.
И дикую песню затянешь всё ту же.
Но петля всё туже. И нечем помочь.
Ты рухнешь тогда на колени, взывая:
«Где юность? Откликнись, живая душа…»
Душа ни одна не услышит живая.
И влезешь ты в петлю, уже не дыша.
Тюрьма. Вийон, Шермолю, Колен. Все трое закованы. Вийон на полу, животом вниз, усердно пишет. Шермолю ходит из угла в угол, волоча цепь и бормоча. Колен за ним наблюдает.
Мессир Готье мне должен двадцать девять.
Блез Пишегрю — двенадцать. Рабюто
Из Валь-де-Гра, благодаренье деве,
Мне должен больше года ровно сто.
Кабатчица в Блуа, кривая шлюха,
Брала без счета, но по мелочам.
Ее племянник обо мне пронюхал
И подбирался, черт, к моим ключам.
Я натравил на негодяя даму.
Чем кончилась их драка, знает черт.
Но надо начинать опять с Адама,
Иначе счет не точен и не тверд
Итак, еще раз: Пишегрю двенадцать,
Сто Рабюто. Кабатчица в Блуа…
(Задумывается, продолжает счет по пальцам.)
Передо мной ты будешь извиняться,
Будь ты хоть сам Людовик Валуа.
А сколько мне ты задолжал, забыто?
Тебе? Ни су. Всё, что вдвоем добыто,
Подсчитано. Дележ был на двоих.
Нехорошо обсчитывать своих!
В своих расчетах я ужасно точен.
В пути платил я за тебя?
Не очень.
Брось, милый мой! Ты съел благую треть.
А вычеты?
Собака, вор, ублюдок!
Сколь жарко в пекле будешь ты гореть!
А ты хоть и посредственное блюдо,
Пойдешь туда же — в погреба, в засол,
Хоть и протухнешь быстро.
Как ты зол!
Лжец, сквернословец, вымогатель, гнида,
Поганый сток для спуска нечистот!
Тебя повесят завтра утром. И да
Чертополохом прах твой зарастет!
А я покаюсь, как бы ни был грешен.
О да! Я грешен, но я замолю
Перед пречистой…
Будешь ты повешен!
Кто? Я? Хо-хо!
Ты, скупщик Шермолю!
Покоен будь, несчастный человечек!
Я жертвовал всем пастырям Христа
И буду жертвовать. И сотню свечек
Поставлю вновь. Душа моя чиста.
И что омыто в золотой купели —
Бог примеч в милосердии своем!
Что ж вы притихли? Раньше песни пели,
Острили благодушно…
Мы споем!
Еще услышишь, сам же нам подтянешь,
Еще придется голосить тебе,
Еще вопить о милости устанешь
И вымокнешь в бессмысленной божбе.
Эй, брат Вийон! Нам предстоит работа —
Содрать с него недоданную дань.
Клянусь, что выжму до седьмого пота
Сию глухую гарпию!
Отстань!
Эй, брат Вийон! Однако ты спокоен.
Ты, верно, позабыл, что впереди
Нам развлеченье предстоит, о коем
Гласит свирепый приговор.
Уйди!
Эй, брат Вийон! Ты здорово невежлив!
Я рассказать тебе хотел бы жизнь.
Последний час — уж это не рубеж ли
Для искренности нашей?
Отвяжись!
Такая гордость очень худо пахнет!
Клянусь я братством четырех стихий,
Что мой кулак по темени шарахнет
Дурного друга!
Я пишу стихи.
Там же. Колен и Шермолю спят. Вийон, писавший всю ночь, приподымается.
Спят завтрашние смертники,
Открыв сухие рты,
Твои друзья и сверстники.
А ты, Вийон, а ты —
Строчишь ли, умирая,
Письмо веселым женщинам,
С тобою, бедный фраер,
Не спавшим и не венчанным?..
Строчишь ли, бос и наг,
Бродягам завещанье?
Брось! Вытащит монах,
Как обещал, клещами
Всю правду дорогую
Из воющего рта.
И чем я тут торгую?
В карманах ни черта!
Брось, Франсуа, в уме ли —
Балладу всех баллад
Зароешь в подземелье,
Как трехсотлетний клад?
А вы, менялы, скупщики,
Гиены барахолок!
Коснитесь носа, губ, щеки —
На ощупь страшен холод?
Потух в глазах огонь,
Не счесть на кости трещин.
Но свист ночных погонь
Моим стихам завещан.
Вы заперли здесь наглухо
В засаде этой волчьей
Меня, седого, наглого,
Чтоб подыхал я молча?
Храпите же усердно,
Желудками урча,
Когда из тьмы посмертной
Задам я стрекача!
Входит Тюремщик.
Эй, потеснитесь, шкуры!
Прибавилось к вам общество.
Лихие балагуры
Ждут не дождутся, топчутся
У вашего порога.
Тут вся мирская рвань.
У всех одна дорога.
Не смей в такую рань
Над нами каркать, ворон!
Не смей будить товарищей!
Хоть и шельмован вором,
Но я живая тварь еще.
А ты скули пожалобней!
Тюрьма стоит три века,
Но смерть не задержала в ней
Без нужды человека.
Пенька ли не намылена,
Перо ли не скрипит,
Сова ли куму-филину
На свалке не вопит?
Так потеснись же, узники,
Чтоб в мордах разобраться!
Раз на тропе вы узенькой,
То между вами братство!
Вваливается пестрая компания нищих, калек, бесноватых. С некоторыми из них мы встречались в разных частях поэмы: в харчевне, на ярмарке, во время представления мистерии. Есть и ряженые — в дьявольских харях, с рогами. Это сборище вопит, приплясывает, ползает, теснится. Тюрьма несколько накренилась набок. Окно под напором десятка рук покосилось. Решетка сорвана. За окном ветер.
Откликайся, кто поближе,
Кто тут жив и умер кто,
Кто из Гавра, из Парижа,
Орлеана иль Бордо?
Пересохшими устами
Приснодеве голося,
На мостах и под мостами
Дрогла шайка наша вся.
Здесь, по крайности, обсохнуть
И очухаться дадут.
Предстоит тебе издохнуть,
Дорогой товарищ, тут.
Завтра ты взлетишь на воздух,
Дрыгнешь пятками, хоть плачь!
Нас господь на то и создал,
Чтобы ел и пил палач.
Вижу, ты остряк нехитрый,
Свой же и могильщик сам.
Руку дай и слюни вытри —
И без жалоб небесам!
Скольких тут беда согнала!
Что ни харя, то артист!
Ждут лишь первого сигнала.
Только свистни, и на свист
Наша рать учетверится,
Разобьет затвор тюрьмы.
И пречистую царицу
Низведем на землю мы.
Знатно сказано, иуда!
Но бессмыслен разговор.
Как ты вырвешься отсюда?
У замков тугой затвор.
Камень крепок, рвы глубоки,
И гниет во рвах вода.
Мы бессильны и убоги.
Значит, всё пропало?
Да.
Может быть, столетья на три
Я сейчас гляжу вперед.
И речей моих в театре
Зритель и не разберет.
Как и прочие несчастья,
Мне и это нипочем.
(Обнимает Вийона за плечи и шепчет ему на ухо.)
Вспоминаешь в первой части
Встречу с неким трепачом —
В пустырях, на огороде?
То была лихая ночь!
Наша встреча в том же роде:
Мы пришли тебе помочь.
(С неожиданной ловкостью подымается к окну, таща за собой Вийона.)
Вот он, мир ночной, всегдашний.
Ночь. Туман. Внизу река.
Амбразуры. Шпили. Башни.
Словом, средние века.
Где-то малый огонечек
Заморгал, опять потух.
Где-то в самом сердце ночи
Закричал со сна петух.
Через час и утро вспыхнет.
Но разбудит ли святош?
Стража спит?
Как будто дрыхнет.
Сколько их?
И не сочтешь.
Так за мной — гуськом и молча,
Не дыша и рты зажав.
Крепко спит засада волчья.
Наш замок разбит и ржав
Видишь? Выветренный камень
Превращается в труху.
Только тронь его руками —
И пойдет крошить вверху.
И пойдет ломать стропила,
Сыпать известью с бойниц.
Тюрьма кренится, оседает и раскалывается пополам.
Смерть! Ты нищих торопила?
Преклонись пред нами ниц!
Городской вал. Рвы. Нищие бредут, спотыкаясь.
В ночь такую твари чахлой
Носа высунуть нельзя.
Но уже весной запахло.
Мокрый снег летит в глаза.
Дай мне руку! Мимо башен,
Тюрем, рынков и церквей.
Этот мрак для нас не страшен.
Стой. Здесь рытвина. Левей!
Спуск. Потеря равновесья.
Колокольный слышишь звон?
То владыки мракобесья
Нас клянут и гонят вон.
Видишь? Сколько красных глаз там, —
Нечисть, что ли, поползла?
То мерещится схоластам
Кухня ведьмы, вонь козла.
Топоры стучат по срубам.
Меж бойниц растут леса.
Отвечают зычным трубам
Буйных сборищ голоса.
Мореходами отыскан
Рай невиданных земель.
Винным пурпуром обрызган
Мира юношеский хмель.
На таимое доселе
Глаз художника остер.
И кипит, кипит веселье.
И широк земной простор
Ткут, гранят, куют, чеканят.
Это мчится новый век.
Но и он, как прошлый, канет.
Дальше, дальше, человек!
Время льется неизбывней.
Спуск опасный перейден.
Слышишь гул железных бивней,
Пенье ткацких веретен?
Видишь пятна желтых зарев,
Непонятных ламп шары?
Что за город, разбазарив
Столько яркой мишуры,
Рвется вверх в огне и дыме,
От кровавых ссадин рыж?
Там мы были молодыми.
Этот город — твой Париж.
О, скорей из этой ночи!
Где же утро, наконец?
Нет путей к нему короче.
Ты же сам его гонец.
Где мы? В будущем? В бывалом?
Или время в нас уже
Перед собственным обвалом,
На последнем рубеже?..
Только вьюга рвет отребья,
Только свист облав в ушах.
Мчатся кочки, рвы, деревья,
Истлевая, что ни шаг.
Плача, мстя, трясясь, ощерясь,
Через время, через жизнь
Неоконченную, через
Будущее…
Добротная кожаная мебель конца XIX века. Сутулые старики в сюртуках заседают. Сверкание расчесанных седин и розовых лысин.
Первый старик. Кончая свой этюд о жизни Вийона, я еще раз констатирую, что нам о его жизни ничего не известно. Существовал ли он, как его звали, был ли он повешен? Все эти вопросы все еще стоят перед нами! (Садится. Сморкается.)
Аплодисменты.
Второй старик. Смею утверждать три несомненные истины. Вийон родился в тысяча четыреста тридцать первом году. Истинное его прозвище не то Корбейль, не то Корбье, не то Корбо. Он был повешен после длительного заключения в Руанской тюрьме. Это явствует из многажды цитированных баллад, равно как из более поздних документаций. Но мы на этом не остановимся. Мы должны соединить в себе терпение ученых и чутье сыщиков. По следам облав и доносов той эпохи мы вычертим весь грязный путь нашего подсудимого, то бишь — нашего гениального поэта.
Третий старик. Пустая трата времени. Ибо Вийон вообще никогда не существовал. Это имя есть собирательный псевдоним, мистификаторский трюк. Так забавлялась некая утонченная компания при куртуазном дворе Шарля Орлеанского. Клеман Маро, по приказу Франциска Первого, опубликовал пародии своих предшественников, приписав их некоему Вийону. Публикация продолжает шутку — вот и все.
Четвертый старик. Ваша рискованная концепция не столь нова, как кажется. В шестидесятых годах прошлого века в Бельгии появилась анонимная брошюра, где весьма красноречиво проводится та же мысль, а между тем…
Третий старик. А между тем я ее не читал.
Четвертый старик. Тем более странное совпадение. Если бы не ваша уважаемая реплика, я бы обвинил вас в плагиате.
Первый старик. Не будем останавливаться на этом, коллеги. Мы уклонились от предмета.
Вийон (выступает вперед). Я вас верну к исходной точке.
Старики кряхтят, силясь оценить появление чужеродного тела в их среде. Это тем более трудно, что Вийон запылен, оборван и дрожит всем телом.
Первый старик. Откуда вы?
Вийон. Из Сорбонны. Мне легко вернуть вас к исходной точке, ибо эта точка — я.
Все старики. Вы? Кто вы?
Вийон. Я — Франсуа Вийон. Я родился в тысяча четыреста тридцать первом году. Я автор многих баллад.
Первый старик. Вы наглый мистификатор или жалкий психопат. Коль скоро личность Вийона не установлена, какое право имеете вы на то, чтобы быть им?
Второй старик. Я должен уточнить коллегу. Именно, поскольку личность Вийона установлена, ваша претензия смехотворна и уголовно наказуема. На языке нашего кодекса она именуется шантажом.
Нищий. Я должен вмешаться!
Второй старик. Что это за пугало?
Нищий. Вы угадали. Я Пугало. Но не больше, чем вы. Вам предлагают на выбор два варианта. Первый: Вийон снится или, так сказать, мечтается вам. Второй: все вы скопом снитесь или, так сказать, мечтаетесь ему. В обоих случаях факт встречи между вами может быть использован в интересах науки.
Второй старик. Предвкушаю богатейший материал. Скажите, любезнейший, были вы молодцом с большой дороги?
Вийон. Не отрекаюсь.
Второй старик. И к тому же богохульником?
Вийон. Горе мне, увы!
Второй старик. А как насчет ограбления церквей?
Вийон. Каюсь.
Второй старик. И, наконец, щекотливый вопрос: были вы повешены, кем, когда, за что?
Вийон. Постойте! (Трет лоб.) А вы?
Второй старик. Что вы хотите сказать?
Вийон. Это допрос? Облава, от которой я бежал сломя голову в течение последних лет жизни, продолжается и тут? И эта книжка в желтой обложке оказалась самой грозной уликой против меня? Да я ее и не писал никогда, если на то пошло!
Третий старик. Вот видите! Я говорил!
Вийон. Вы пороли чушь! Не ради вас я отрекся от своей души.
Четвертый старик. Этот мертвец безнадежно путает наши карты.
Вийон. Еще не известно, кто из нас мертвец! Так вот оно, твое хваленое бессмертие, Пугало? Вот чем хотел ты удивить меня в ту ночь, когда подарил мне шляпу?
Ты, раздаватель рваных шляп
Под проливным дождем!
Я чувствовал, что ты пошляк.
Я в этом убежден!
В ту ночь, могуществом кичась,
Ты на моем пути
Был перепутьем. А сейчас
Мне некуда идти.
А ты восторженно, как встарь,
Не чуешь — это смерть!
Но я измученная тварь,
А ты сухая жердь.
Скорей назад, в мой черный мрак,
В пятнадцатый мой век,
Где после стольких дружб и драк
Истлеет человек.
Назад или, верней, вперед,
Чтоб дописать хоть стих,
Которого не разберет
Никто из чучел сих,
Чтоб досмеяться, доболеть,
Дослушать, доглядеть!
(И уже в полной темноте — последний вопль.)
А песня вновь свистит, как плеть.
Куда мне песню деть?
Тюрьма. Три спящие фигуры. Входит Тюремщик. Все трое вскакивают.
Ты, Пьер Колен, по прозвищу Козел,
Ты, Шермолю, меняла, скупщик, вор,
Ты, Филибер, иль как там звать тебя,—
По совокупности вреда и зол.
Что нанесли вы людям, приговор
И прочее гласит вам: «Истребя
Имущество, водить в базарный день
По городу, чтоб устрашить воров
Руанских, и повешенью предать».
Вставай, ребята, рвань свою раздень,
Молись, кто верит! Трупы кинем в ров,
И да почиет с вами благодать.
Памяти младшего лейтенанта Владимира Павловича Антокольского, павшего смертью храбрых 6 июля 1942 года
Вова! Я не опоздал! Ты слышишь?
Мы сегодня рядом встанем в строй.
Почему ты писем нам не пишешь,
Ни отцу, ни матери с сестрой?
Вова! Ты рукой не в силах двинуть,
Слез не в силах с личика смахнуть,
Голову не в силах запрокинуть,
Глубже всеми легкими вздохнуть.
Почему в глазах твоих навеки
Только синий, синий, синий цвет?
Или сквозь обугленные веки
Не пробьется никакой рассвет?
Видишь — вот сквозь вьющуюся зелень
Светлый дом в прохладе и в тени,
Вот мосты над кручами расселин.
Ты мечтал их строить. Вот они.
Чувствуешь ли ты, что в это утро
Будешь рядом с ней, плечо к плечу,
С самой лучшей, с самой златокудрой,
С той, кого назвать я не хочу?
Слышишь, слышишь, слышишь канонаду?
Это наши к западу пошли.
Значит, наступленье. Значит, надо
Подыматься, встать с сырой земли.
И тогда из дали неоглядной,
Из далекой дали фронтовой,
Отвечает сын мой ненаглядный
С мертвою горящей головой:
«Не зови меня, отец, не трогай,
Не зови меня — о, не зови!
Мы идем нехоженой дорогой,
Мы летим в пожарах и в крови.
Мы летим и бьем крылами в тучи,
Боевые павшие друзья.
Так сплотился наш отряд летучий,
Что назад вернуться нам нельзя.
Я не знаю, будет ли свиданье.
Знаю только, что не кончен бой.
Оба мы — песчинки в мирозданье.
Больше мы не встретимся с тобой».
Мой сын погиб. Он был хорошим сыном,
Красивым, добрым, умным, смельчаком.
Сейчас метель гуляет по лощинам,
Вдоль выбоин, где он упал ничком.
Метет метель, и в рог охрипший дует,
И в дымоходах воет, и вопит
В развалинах.
А мне она диктует
Счета смертей, счета людских обид.
Как двое встретились? Как захотели
Стать близкими? В какую из ночей
Затеплился он в материнском теле,
Тот синий огонек, еще ничей?
Пока он спит, и тянется, и тянет
Ручонки вверх, ты всё ему отдашь,
Но погоди, твой сын на ножки встанет,
Потребует свистульку, карандаш.
Ты на плечи возьмешь его. Тогда-то
Заполыхает синий огонек.
Начало детства, праздничная дата,
Ничем не примечательный денек.
В то утро или в тот ненастный вечер
Река времен в спокойствии текла,
И крохотное солнце человечье
Стучалось в мир для света и тепла.
Но разве это, разве тут начало?
Начала нет, как, впрочем, нет конца.
Жизнь о далеком будущем молчала,
Не огорчала попусту отца.
Она была прекрасна и огромна
Все те года, пока мой мальчик рос, —
Жизнь облаков, аэродромов, комнат,
Оркестров, зимних вьюг и летних гроз.
И мальчик рос. Ему ерошил кудри
Весенний ветер, зимний — щеки жег,
И он летел на лыжах в снежной пудре,
И плавал в море, бедный мой дружок.
Он музыку любил, ее широкий
Скрипичный вихорь, боевую медь.
Бывало, он садится за уроки,
А радио над ним должно греметь,
Чтоб в комнату набились до отказа
Литавры и фаготы вперебой,
Баян из Тулы, и зурна с Кавказа,
И позывные станции любой.
Он ждал труда, как воздуха и корма:
Чертить, мять в пальцах, красить что-нибудь…
Колонки логарифмов, буквы формул
Пошли за ним из школы в дальний путь,
Макеты сцен, не игранных в театре,
Модели шхун, не плывших никуда…
Его мечты хватило б жизни на три
И на три века — так он ждал труда,
И он любил следить, как вырастали
Дома на мирных улицах Москвы,
Как великаны из стекла и стали
Купались в мирных бликах синевы.
Он столько шин стоптал велосипедом
По всем Садовым, за Москва-рекой
И столько пленки перепортил ФЭДом,
Снимая всех и всё, что под рукой.
И столько раз, ложась и встав с постели,
Уверен был: «Нет, я не одинок…»
Что он любил еще? Бродить без цели
С товарищами в выходной денек,
Вплоть до зимы без шапки. Неприлично?
Зато удобно, даже горячо.
Он в сутолоке праздничной, столичной
Как дома был. Что он любил еще?
Он жил в Крыму в то лето. В жарком полдне
Сверкал морской прилив во весь раскат.
Сверкал песок. Сверкала степь, наполнив
Весь мир звонками крохотных цикад.
Он видел всё до точки, не обидел
Мельчайших брызг морского серебра,
И в первый раз он девочку увидел
Совсем другой и лучшей, чем вчера.
И девочка внезапно убежала.
И звонкий смех еще звучал в ушах,
Когда в крови почувствовал он жало
Внезапной грусти, часто задышав.
Но отчего грустить? Что за причина
Ему бродить между приморских скал?
Ведь он не мальчик, но и не мужчина,
Грубил девчонкам, за косы таскал.
Так что же это, что же это, что же
Такое, что щемит в его груди?
И, сразу окрылен и уничтожен,
Он знал, что жизнь огромна впереди.
Он в первый раз тогда мечтал о жизни.
Всё кончено. То был последний раз,
Ты, море, всей гремящей солью брызни,
Чтоб подтвердить печальный мой рассказ.
Ты, высохший степной ковыль, наполни
Весь мир звонками крохотных цикад.
Сегодня нет ни девочки, ни полдня…
Метет метель, метет во весь раскат.
Сегодня нет ни мальчика, ни Крыма…
Метет метель, трубит в охрипший рог,
И только грозным заревом багрима
Святая даль прифронтовых дорог.
И только по щеке, в дыму махорки,
Ползет скупая, трудная слеза,
Да карточка в защитной гимнастерке
Глядит на мир, глядит во все глаза.
И только еженощно в разбомбленном,
Ограбленном старинном городке
Поет метель о юноше влюбленном,
О погребенном — тут, невдалеке.
Гостиница. Здесь, кажется, он прожил
Ночь или сутки. Кажется, что спал
На этой жесткой коечке, похожей
На связку железнодорожных шпал,
В нескладных сапогах по коридору
Протопал утром. Жадно мыл лицо
Под этим краном. Посмеялся вздору
Какому-нибудь. Вышел на крыльцо,
И перед ним открылся разоренный
Старинный этот русский городок,
В развалинах, так ясно озаренный
Июньским солнцем.
И уже гудок
Вдали заплакал железнодорожный.
И младший лейтенант вздохнул слегка:
Москва в тумане, в прелести тревожной
Была так невозможно далека.
Опять запел гудок, совсем осипший
В неравной схватке с песней ветровой.
А поезд шел всё шибче, шибче, шибче
С его открыткой первой фронтовой.
Всё кончено. С тех пор прошло полгода.
За окнами — безлюдье, стужа, мгла.
Я до зари не сплю. Меня невзгода
В гостиницу вот эту загнала.
В гостинице живут недолго — сутки,
Встают чуть свет, спешат на фронт, в Москву.
Метет метель, мешается в рассудке,
А всё метет…
И где-нибудь во рву
Вдруг выбьется из сил метель-старуха,
Прильнет к земле и слушает дрожа…
Там, может быть, ее детеныш рухнул
Под елкой молодой, у блиндажа.
Я слышал взрывы тыщетонной мощи,
Распад живого, смерти торжество.
Вот где рассказ начнется. Скажем проще —
Вот западня для сына моего.
Ее нашел в пироксилине химик,
А металлург в обойму загвоздил.
Ее хранили пачками сухими,
Но злость не знала никаких удил.
Она звенела в сейфах у банкиров,
Ползла хитро и скалилась мертво,
Змеилась, под землей траншеи вырыв, —
Вот западня для сына моего.
А в том году спокойном, двадцать третьем,
Когда мой мальчик только родился,
Уже присматривалась к нашим детям
Германия, ощеренная вся.
Гигантский город видел я когда-то
В зеленых вспышках мертвенных реклам.
Он был набит тщеславием, как ватой,
И смешан с маргарином пополам.
В том городе дрались и целовались,
Рожали или гибли ни за что,
И пели «Deutschland, Deutschland über alles…».[77]
Всё было этим лаком залито.
…Как жизнь черна, обуглена. Как густо
Заляпаны разгулом облака.
Как вздорожали пиво и капуста,
Табак и соль. Не хватит и мелка,
Чтоб надписать растущих цен колонки.
Меж тем убийцы наших сыновей
Спят сладко, запеленаты в пеленки,
Спят и не знают участи своей.
И ты, наш давний недруг, кем бы ни был,
С тяжелым, бритым, каменным лицом,
На женщин жаден, падок на сверхприбыль, —
Ты в том году стал, как и я, отцом.
Да. Твой наследник будет чистой крови,
Румян, голубоглаз и белобрыс.
Вотан по силе, Зигфрид по здоровью, —
Отдай приказ — он рельсу бы разгрыз.
Безжалостно, открыто и толково
Его с рожденья ввергнули во тьму.
Такого сына ждешь ты? — Да, такого.
Ему ты отдал сердце? — Да, ему.
Вот он в снегу, твой отпрыск, отработан,
Как рваный танк. Попробуй оторви
Его от снега. Закричи: «Ферботен!»[78] —
И впейся в рот в запекшейся крови.
Хотел ли ты для сына ранней смерти?
Хотел иль нет, ответом не помочь.
Не я принес плохую весть в конверте,
Не я виной, что ты не спишь всю ночь.
Что там стучит в висках твоих склерозных?
Чья тень в оконный ломится квадрат?
Она пришла из мглы ночей морозных.
Тень эта — я.
Ну как, не слишком рад?
Твой час пришел.
Вставай, старик. Пора нам.
Пройдем по странам, где гулял твой сын.
Нам будет жизнь его — киноэкраном,
А смерть — лучом прожектора косым.
Над нами небо, как раздранный свиток,
Всё в письменах мильоннолетних звезд.
Под нами вспышки лающих зениток.
Дым разоренных человечьих гнезд.
Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.
Чащобы в снежных шапках до бровей.
Холодный дым кочевья. Запах горя.
Всё неоглядней горе, всё мертвей.
По деревням, на пустошах горючих
Творятся ночью страшные дела.
Раскачиваются, скрипя на крючьях,
Повешенных иссохшие тела.
Расстреляны и догола раздеты,
В обнимку с жизнью брошены во рвы,
Глядят ребята, женщины и деды
Стеклянным отраженьем синевы.
Кто их убил? Кто выклевал глаза им?
Кто, ошалев от страшной наготы,
В крестьянском скарбе шарил, как хозяин?
Кто? — Твой наследник. Стало быть, и ты…
Ты, воспитатель, сделал эту сволочь,
И, пращуру пещерному под стать,
Ты из ребенка вытравил, как щелочь,
Всё, чем хотел и чем он мог бы стать.
Ты вызвал в нем до возмужанья похоть,
Ты до рожденья злобу в нем разжег.
Видать, такая выдалась эпоха,—
И вот трубил казарменный рожок,
И вот печатал шагом он гусиным
По вырубленным рощам и садам,
А ты хвалился безголовым сыном,
Ты любовался Каином, Адам.
Ты отнял у него миры Эйнштейна
И песни Гейне вырвал в день весны.
Арестовал его ночные тайны
И обыскал мальчишеские сны.
Еще мой сын не мог прочесть, не знал их,
Руссо и Маркса, еле к ним приник,—
А твой на площадях, в спортивных залах
Костры сложил из тех бессмертных книг.
Тот день, когда мой мальчик кончил школу,
Был светел и по-юношески свеж.
Тогда твой сын, охрипший, полуголый,
Шел с автоматом через наш рубеж.
Ту, пред которой сын мой с обожаньем
Не смел дышать, так он берег ее,
Твой отпрыск с гиком, с жеребячьим ржаньем
Взял и швырнул на землю, как тряпье.
…Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.
Чащобы в снежных шапках до бровей.
Холодный дым кочевья. Запах горя.
Всё неоглядней горе, всё мертвей.
Всё путаней нехоженые тропы,
Всё сумрачней дорога, всё мертвей…
Передний край. Восточный фронт Европы —
Вот место встречи наших сыновей.
Мы на поле с тобой остались чистом, —
Как ни вывертывайся, как ни плачь!
Мой сын был комсомольцем.
Твой —
фашистом.
Мой мальчик — человек.
А твой — палач.
Во всех боях, в столбах огня сплошного,
В рыданьях человечества всего,
Сто раз погибнув и родившись снова,
Мой сын зовет к ответу твоего.
Идут года — тридцать восьмой, девятый.
Зарублен рост на притолке дверной.
Воспоминанья в клочьях дымной ваты
Бегут, не слившись, — где-то стороной,
Неточные.
Так как же мне вглядеться
В былое сквозь туманное стекло,
Чтобы его неконченное детство
В неначатую юность перешло…
Стамеска. Клещи. Смятая коробка
С гвоздями всех калибров. Молоток.
Насос для шин велосипедных. Пробка
С перегоревшим проводом. Моток
Латунной проволоки. Альбом для марок.
Сухой разбитый краб. Карандаши.
Вот он, назад вернувшийся подарок,
Кусок его мальчишеской души,
Хотевшей жить. Не много и не мало —
Жить. Только жить. Учиться и расти.
И детство уходящее сжимало
Обломки рая в маленькой горсти.
Вот всё, что детство на земле добыло,
А юность ничего не отняла
И, уходя на смертный бой, забыла
Обломки рая в ящиках стола.
Рисунки. Готовальня. Плоский ящик
С палитрой. Два нетронутых холста.
И тюбики впервые настоящих,
Впервые взрослых красок. Пестрота
Беспечности. Всё — начерно. Всё — наспех.
Всё — с ощущеньем, что наступит день —
В июле, в январе или на пасхе —
И сам осудишь эту дребедень.
И он растет, застенчивый и милый,
Нескладный, большерукий наш чудак.
Вчера его бездействие томило,
Сегодня он тоскует просто так.
Холст грунтовать? Писать сиеной, охрой
И суриком, чтобы в мазне лучей
Возник рассвет, младенческий и мокрый,
Тот первый на земле, еще ничей?..
Или рвануть по клавишам, не зная
В глаза всех этих до-ре-ми-фа-соль,
Чтоб в терцинах запрыгала сквозная
Смеющаяся штормовая соль?..
Опять рисунки.
В пробах и пробелах
Сквозит игра, ребячливость и лень.
Так, может быть, в порывах оробелых
О ствол рогами чешется олень
И, напрягая струны сухожилий,
Готов сломать ветвистую красу.
Но ведь оленю ревностно служили
Все мхи и травы в сказочном лесу.
И, невидимка в лунном одеянье,
Пригубил он такой живой воды,
Что разве лишь охотнице Диане
Удастся отыскать его следы.
А за моим мужающим оленем
Уже неслись, трубя во все рога,
Уже гнались, на горе поколеньям,
Железные выжлятники врага.
Идут года — тридцать восьмой, девятый
И пограничный год, сороковой.
Идет зима, вся в хлопьях снежной ваты,
И вот он, сорок первый, роковой.
В июне кончил он десятилетку.
Три дня шатались об руку мы с ним.
Мой сын дышал во всю грудную клетку,
Но был какой-то робостью томим.
В музее, жадно глядя на Гогена,
Он словно сжался, словно не хотел
Ожогов солнца в сварке автогенной
Всех этих смуглых обнаженных тел.
Но всё светлей навстречу нам вставала
Разубранная, как для торжества,
Вся, от Кремля до Земляного вала,
Оправленная в золото Москва.
Так призрачно задымлены бульвары,
Так бойко льется разбитная речь.
Так скромно за листвой проходят пары,—
О, только б ранний праздник свой сберечь
От глаз чужих.
Всё, что добыто в школе,
Что юношеской сделалось душой, —
Всё на виду.
Не праздник это, что ли?
Так чокнемся, сынок? Расти большой!
На скатерти в грузинском ресторане
Пятно вина так ярко расплылось.
Зачесанный назад с таким стараньем,
Упал на брови завиток волос.
Так хохоча бесхитростно, так важно
И всё же снисходительно ворча,
Он наконец пригубил пламень влажный,
Впервой не захлебнувшись сгоряча.
Пей! В молодости человек не жаден.
Потом, над перевальной крутизной,
Поймешь ты, что в любой из виноградин
Нацежен тыщелетний пьяный зной.
И где-нибудь в тени чинар, в духане,
В шмелином звоне старческой зурны
Почувствуешь священное дыханье
Тысячелетий.
Как озарены
И камни, и фонтан у Моссовета,
И девочка, что на него глядит
Из-под ладони. Слишком много света
В глазах людей. Он окна золотит,
И зайчиками прыгает по стенам,
И пурпуром ошпарил облака,
И, если верить стонущим антеннам,
Работа света очень велика.
И запылали щеки. И глубоко
Мерцали пониманием глаза.
Не мальчика я вел, а ПОЛУБОГА
В открытый настежь мир. И вот гроза,
Слегка цыганским встряхивая бубном,
С охапкой молний, свившихся в клубок,
Шла в облаках над городом стотрубным
Навстречу нам. И это видел бог.
Он радовался ей. Ведь пеньем грома
Не прерван пир, а только начался.
О, только не спешить. Пешком до дома
Дойдем мы ровным ходом в полчаса.
Москва, Москва! Как много гроз шумело
Над славной головой твоей, Москва!
Что ж ты притихла? Что ж, белее мела,
Не разделяешь с нами торжества?
Любимая. Дай руку нам обоим.
Отец и сын, мы — граждане твои.
Благослови, Москва, нас перед боем.
Что там ни суждено — благослови!
Спасибо этим памятникам мощным,
Огням театров, пурпуру знамен
И сборищам спасибо полунощным,
Где каждый зван и каждый заменен
Могучим гребнем нового прибоя, —
Волна волну смывает, и опять
Сверкает жизнью лоно голубое.
Отбоя нет. Никто не смеет спать.
За наше счастье — сами мы в ответе.
А наше горе — не твоя вина.
Так проходил наш праздник. На рассвете,
В четыре тридцать, началась война.
Мы не всегда от памяти зависим.
Случайный беглый след карандаша,
Случайная открытка в связке писем —
И возникает юная душа.
Вот, вот она мелькнула, недотрога,
И усмехнулась, и ушла во тьму, —
Единственная, безраздельно строго,
Сполна принадлежащая ему.
Здесь почерк вырабатывался: точный,
Косой, немного женский, без прикрас.
Тогда он жил в республике восточной,
Без близких и вне дома в первый раз —
В тылу, в военной школе.
И вначале
Был сдержан в письмах: «Я здоров. Учусь.
Доволен жизнью».
Письма умолчали
О трудностях, не выражали чувств.
Гораздо позже начал он делиться
Тоской и беспокойством: мать, сестра…
Но скоро в письмах появились лица
Товарищей. И грусть не так остра.
И вот он подавал, как бы на блюде,
Как с пылу-жару, вывод многих дней:
«Здесь, папа, замечательные люди…»
И снова дружба. И опять о ней.
Навстречу людям. Всюду с ними в ногу,
Навстречу людям — цель и торжество.
Так вырабатывался понемногу
Мужской характер сына моего.
Еще одна тетрадка. Очень чисто,
Опрятность школьной выучки храня,
Здесь вписан был закон артиллериста,
Святая математика огня,
Святая точность логики прицельной.
Вот чем дышал и жил он этот год,
Что выросло в нем искренне и цельно
В сознанье долга, в нежеланье льгот.
Ни разу не отвлекся. Что он видел?
Предвидел ли погибельный багрец,
Своей души последнюю обитель?
И вдруг рисунок на полях: дворец
В венецианских арках. Тут же рядом
Под кипарисом пушка.
Но постой!
В какой задумчивости смутным взглядом
Смотрел он на рисунок свой простой?
Какой итог, какой душевный опыт
Здесь выражен, какой мечты глоток?
Итог не подведен. Глоток не допит.
Оборвалась и подпись:
«В. Анток…»
Ты, может быть, встречался с этим рослым.
Веселым, смуглым школьником Москвы,
Когда, райкомом комсомола послан
Копать противотанковые рвы,
Он уезжал.
Шли многие ребята
Из Пресни, от Кропоткинских ворот,
Из центра, из Сокольников, с Арбата,—
Горластый, бойкий, боевой народ.
В теплушках пели, что спокойно может
Любимый город спать, что хороша
Страна родная,
что главы не сложит
Ермак на диком бреге Иртыша.
А может быть, встречался ты и раньше
С каким-нибудь из наших сыновей —
На Черном море или на Ла-Манше,
На всей планете солнечной твоей.
В какой стране, под гул каких прелюдий,
На фабрике, на рынке иль в порту
Тот смуглый школьник пробивался в люди,
Рассчитывающий на доброту
Случайности…
И, если, наблюдая,
Узнать его ты ближе захотел,
Ответила ли гордость молодая?
Иль в суете твоих вседневных дел
Ты позабыл, что этот смуглый, стройный,
Одним из нас рожденный человек
Рос на планете, где бушуют войны,
И грудью встретит свой железный век?
Уже он был жандармом схвачен в Праге,
Допрошен в Брюгге, в Бергене избит,
Уже три дня он прятался в овраге
От черной своры завтрашних обид.
Уже в предгрозье мощных забастовок
Взрослели эти кроткие глаза.
Уже свинцовым шрифтом для листовок
Ему казалась каждая гроза.
Пойдем за ним — за юношей, ведомым
По черному асфальту на расстрел,
Останови его за крайним домом,
Пока он пустыря не рассмотрел.
А если и не сын родной, а ближний
В глазах шпиков гестаповских возник,
Запутай след его на свежей лыжне
И сам пройди невидимо сквозь них.
В их черном списке все подростки мира,
Вся поросль человеческой весны.
От Пиреней до древнего Памира
Они в зловещих поисках точны.
Почувствуй же, каким преданьем древним
Повеяло от смуглого чела.
Ведь молодость, так быстро догорев в нем,
Сама клубиться дымом начала —
Горячим пеплом всех сожженных Библий,
Всех польских гетто и концлагерей,
За всех, за всех, которые погибли,
Он, полурусский и полуеврей,
Проснулся для войны от летаргии
Младенческой и ощутил одно:
Всё делать так, как делают другие!
Всё остальное здесь предрешено.
Не опоздай. Сядь рядом с ним на парте,
Пока погоня дверь не сорвала
По крайней мере, затемни на карте
В районе Жиздры, западней Орла,
Ту крохотную точку, на которой
Ему навеки постлана постель.
Завесь окно своею снежной шторой,
Летящая над городом метель.
Опять, опять к тебе я обращаюсь,
Безумная, бесшумная, пойми:
Я с сыном никогда не отпрощаюсь,
Так повелось от века меж людьми.
И вот опять он рядом, мой ребенок.
Так повелось от века, что еще
Ты не найдешь его меж погребенных:
Он только спит и дышит горячо.
Не разбуди до срока. Ты — старуха,
А он — дитя. Ты — музыка. А он,—
К несчастью, с детства не лишенный слуха, —
Он будущее чувствует сквозь сон.
Весь день он спал, не сняв сапог, в шинели,
С открытым ртом, — усталый человек.
Виски немного впали, посинели
Таинственные выпуклости век.
Я подходил на цыпочках, бояся
Дохнуть на сына. Вот он наконец
Из дальних стран вернулся восвояси,
Так рано оперившийся птенец.
Он встал, надел ремень и портупею,
Слегка меня ударил по плечу.
Наверно, думал:
«Нет. Еще успею…
Зачем тревожить? Лучше помолчу».
Последний ужин. Засиделись поздно.
Весь выпит чай, и высмеян весь смех.
И сын молчит, неузнан, неопознан
И так безумно близок, ближе всех.
Какая мысль гнетет его? Как скудно
Освещена под лампой часть лица.
Меняется лицо ежесекундно.
Он смотрит и не смотрит на отца.
И всё в нем недолюбленное, недо−
Любившее…
В мозгу — как звон косы,
Как взмах косы: «Я еду, еду, еду».
Он смотрит и не смотрит на часы.
Сегодня в ночь я сына провожаю.
Не знает сын, не разобрал отец,
Чья кровь стучит, своя или чужая,—
Всё потерялось в стуке двух сердец.
Всё дело в том, что…
Стой. Но в чем же дело?
Всю жизнь я восхищался им и ждал,
Чтоб в сторону мою хоть поглядел он.
Ждал. Восхищался. Вот и опоздал.
И он прервал неконченную фразу:
«Не провожай. Так лучше. Я пойду
С товарищами. Я умею сразу
Переключаться в новую среду
Так проще для меня. Да и тебе ведь
Не стоит волноваться».
Но, без сил,
Отец взмолился.
Было восемь, девять.
Я ровно в десять сына упросил.
Пошли мы на вокзал — таким беспечным
И легким шагом, как всегда вдвоем.
Лежал табак в его мешке заплечном,
Хлеб, концентраты, узелок с бельем,
Ни дать ни взять — шел ученик из класса
В экскурсию под выходной денек.
Мой лейтенант и вправду мог поклясться,
Что в поезде не будет одинок:
Уже в метро попутчиков он встретил.
И лейтенанты вышли впятером.
Я был шестым. Крепчал ненастный ветер.
Зенитки били. Где-то грянул гром.
Как будто дождь накрапывал. А может,
Дождь начался совсем в другую ночь…
Да что тут, был ли, нет ли — не поможет.
Тут и гораздо большим не помочь.
Мы были близко. Рядом. Сжали руки.
Сильней. Больней. На столько долгих дней,
На столько долгих месяцев разлуки.
Но разве знали правду мы о ней?
А тут же, с матерями и без близких,
С букетиками маленьких гвоздик,
Выпускники из школ артиллерийских
С Москвой прощались.
Мрак уже воздвиг
Железный, грубый занавес у входа
В ночной вокзал.
Кричали рупора.
Пошла посадка…
— Сколько до отхода?
Час? Полчаса?
— Ну, а теперь пора.
Гражданских на вокзал не пустят.
— Ну так
Обнимемся под небом, под дождем.
— Постой. — Прощай.
— Постой хоть пять минуток,
Пока пройдет команда, переждем.
Отец не знает, сына провожая,
Чья кровь, как молот, ухает в виски,
Чья кровь стучит, своя или чужая.
— Ну, а теперь еще раз, по-мужски. —
И, робко, виновато улыбаясь,
Он очень долго руку жмет мою,
И очень нежно, ниже нагибаясь,
Простое что-то шепчет про семью:
Мать и сестру.
А рядом, за порогом,
Ночной вокзал в сиянье синих ламп.
А где-то там, по фронтовым дорогам,
Вдоль речек, по некошеным полям,
По взорванным голодным пепелищам,
От пункта Эн на запад напрямик
Несется время. Мы его не ищем.
Оно само найдет нас в нужный миг.
Несется время, синее, сквозное,
Несет в охапках солнце и грозу,
Вверху синеет тучами от зноя
И голубеет реками внизу.
И в свете синих ламп он тоже синим
Становится и легким и сквозным —
Тот, кто недавно мне казался сыном.
А там теснятся сверстники за ним.
На загоревших юношеских лицах
Играет в белых бликах синева,
И кубари пришиты на петлицах.
А между ними, видимый едва,
Единственный мой сын, Володя, Вова,
Пришедший восемнадцать лет назад
На праздник мироздания живого,
Спешит на фронт, спешит в железный ад.
Он хочет что-то досказать и машет
Фуражкой.
Но теснит его толпа.
А ночь летит и синей лампой пляшет
В глазах отца.
Но и она слепа.
Что слезы! — Дождь над выжженной пустыней.
Был дождь. Благодеянье пронеслось.
Сын завещал мне не жалеть о сыне.
Он был солдат. Ему не надо слез.
Солдат? Неправда. Так мы не поможем
Понять страницу, стершуюся сплошь,
Кем был мой сын? Он был Созданьем Божьим,
Созданьем Божьим? Нет. И это ложь.
Далек мой путь сквозь стены и по тучам,
Единственный мой достоверный путь.
Стал мой ребенок облаком летучим.
В нем каждый миг стирает что-нибудь,
Он может и расплыться в горькой влаге,
В соленой, сразу брызнувшей росе.
А он в бою и не хлебнул из фляги,
Шел к смерти, не сгибаясь, по шоссе.
Пыль скрежетала на зубах. Комарик
Прильнул к сухому, жаркому виску.
Был яркий день, как в раннем детстве, ярок,
Кукушка пела мирное «ку-ку».
Что вспомнил он? Мелодию какую?
Лицо какое? В чьем письме строку?
Пока, о долголетии кукуя,
Твердила птица мирное «ку-ку»?
…Но как он удивился этой липкой,
Хлестнувшей горлом, жгуче молодой!
С какой навек растерянной улыбкой
Вдруг очутился где-то под водой!
Потом, когда он, выгнувшись всем телом,
Спокойно спал, как дома, на боку,
Еще в лесном раю осиротелом
Звенело запоздалое «ку-ку».
Жизнь уходила. У-хо-ди-ла. Будто
Она в гостях ненадолго была.
И спохватилась, что свеча задута,
Что в доме пусто, в окнах нет стекла,
Что ночью добираться далеко ей
Одной вдоль изб обугленных и труб.
И тихо жизнь оставила в покое
В траве на скате распростертый труп.
Не лги, воображенье.
Что ты тянешь
И путаешься?
Ты-то не мертво.
Смотри во все глаза, пока не станешь
Предсмертной мукой сына моего.
Услышь, в каком отчаянье, как хрипло
Он закричал, цепляясь за траву,
Как в меркнущем мозгу внезапно выплыл
Обломок мысли:
«Все-таки живу».
Как медленно, как тяжело, как нагло
В траве пополз тот самый яркий след,
Как с гибнущим осталась с глазу на глаз
Вся жизнь его, все восемнадцать лет.
Рви ворот свой, воображенье. Помни,
Что для тебя иной дороги нет.
Чем ты упрямей, тем они огромней —
Оборванные восемнадцать лет.
Ну так дойди до белого каленья,
Испепелись и пепел свой развей.
Стань кровью молодого поколенья,
Любовью всех отцов и сыновей.
Так не стихай и вырвись вся наружу,
С ободранною кожей, вся как есть,
Вся жизнь моя, вся боль моя — к оружью!
Всё видеть. Всё сказать. Всё перенесть.
Он вышел из окопа. Запах поля
Дохнул в лицо предвестьем доброты.
В то же мгновенье разрывная пуля,
Пробив губу, разорвалась во рту.
Он видел всё до точки, не обидел
Сухих травинок, согнутых огнем,
И солнышко в последний раз увидел,
И пожалел, и позабыл о нем.
И вспомнил он, и вспомнил он, и вспомнил
Всё, что забыл, с начала до конца.
И понял он, как будет нелегко мне,
И пожалел, и позабыл отца.
Он жил еще. Минуту. Полминуты,
О милости несбыточной моля.
И рухнул, в три погибели согнутый.
И расступилась мать сыра земля.
И он прильнул к земле усталым телом
И жадно, отучаясь понимать,
Шепнул земле — но не губами — целым
Существованьем кончившимся: МАТЬ.
Ты будешь долго рыться в черном пепле.
Не день, не год, не годы, а века.
Пока глаза сухие не ослепли,
Пока окостеневшая рука
Не вывела строки своей последней —
Смотри в его любимые черты.
Не сын тебе, а ты ему наследник.
Вы поменялись местом, он и ты.
Со всей Москвой ты делишь траур. В окнах
Ни лампы, ни огарка. Но и мгла,
От стольких слез и стольких стуж продрогнув,
Тебе своим вниманьем помогла.
Что помнится ей? Рельсы, рельсы, рельсы.
Столбы, опять летящие столбы.
Дрожащие под ветром погорельцы.
Шрапнельный визг. Железный гул судьбы.
Так, значит, мщенье? Мщенье! Так и надо.
Чтоб сердце сына смерть переросло.
Пускай оно ворвется в канонаду.
Есть у сердец такое ремесло.
И если в тучах небо фронтовое,
И если над землей летит весна,
То на земле вас будет вечно двое:
Сын и отец, не знающие сна.
Нет права у тебя ни на какую
Особую, отдельную тоску.
Пускай, последним козырем рискуя,
Она в упор приставлена к виску.
Не обольщайся. Разве это выход?
Всей юностью оборванной своей
Не ищет сын поблажек или выгод
И в бой зовет мильоны сыновей,
И в том бою, в строю неистребимом
Любимые чужие сыновья
Идут на смену сыновьям любимым
Во имя правды, большей, чем твоя.
Прощай, мое солнце. Прощай, моя совесть.
Прощай, моя молодость, милый сыночек.
Пусть этим прощаньем окончится повесть
О самой глухой из глухих одиночек.
Ты в ней остаешься. Один. Отрешенный
От света и воздуха. В муке последней,
Никем не рассказанный. Не воскрешенный.
На веки веков восемнадцатилетний.
О, как далеки между нами дороги,
Идущие через столетья и через
Прибрежные те травяные отроги,
Где сломанный череп пылится, ощерясь.
Прощай. Поезда не приходят оттуда.
Прощай. Самолеты туда не летают.
Прощай. Никакого не сбудется чуда.
А сны только снятся нам. Снятся и тают.
Мне снится, что ты еще малый ребенок,
И счастлив, и ножками топчешь босыми
Ту землю, где столько лежит погребенных.
На этом кончается повесть о сыне.
Как ни бейся, а эти строки
С биографией не дружат.
Ни в какие даты и сроки
Раньше смерти никто не сжат.
Как ни глянь, а в картины эти,
В эти рамы не вмещены
Семь минувших десятилетий
Непомерной величины.
Как ни мерь, а они огромны,
Потому что теснятся в них
Майских гроз молодые громы,
Тени мертвых, страницы книг,
Божьи храмы, княжьи хоромы,
Чьи-то драмы и чьи-то дремы,
Ветровые аэродромы, —
Разве ты позабыл про них?
Позабыл, как порой весенней,
Ощущая сердечный жар,
Эпицентром землетрясенья
Свою личность воображал?
Что же это, собственно, значит?
Разбирайся сам, человек,
Когда память переиначит
Твой тревожный и сложный век, —
Наплетет она небылицы,
Перепутает явь и сон,
Перессорит тени и лица
И запрет их впрок и в засол,
И наполнит своим ущербом
Полстолетья — за полчаса…
Девятнадцатый век исчерпан.
Век двадцатый не начался.
Девятнадцатый век развенчан.
Учат реквием скрипачи.
Миллионы мужчин и женщин
Зачинают детей в ночи.
Что же слышится в жарком, жадном
Ликовании двух существ?
Что за струны стонут, дрожат в нем
И глушат мировой оркестр?
Что же ты лихорадишь, бродишь,
Тень от тени, звено в цепи?
Жди рожденья, бедный Зародыш, —
Слышишь, Будущий? — крепко спи!
Завтра с ветром намертво сплавят
Твой минутный утлый уют,
Твою жизнь горючим заправят
И к истории прикуют.
Если верить точным наукам,
То в одной из последних глав
Предназначено твоим внукам
В черный космос лететь стремглав.
Но постой! Еще слишком рано.
В колыбелях физики спят.
Спят в земле запасы урана.
Спит гармония. Спит распад.
Пассажиры в дальнем вагоне
В карты режутся, водку пьют
И, не слыша дальней погони,
«Выдьнаволгучейстон…» поют.
А на станции, на той самой,
Что под ливнем дрогнет косым,
Ждут курьерского папа с мамой,
С ними их восьмилетний сын.
О маршруте не беспокоясь,
Не спросив, откуда-куда,
Знает мальчик, что всякий поезд
Пронесет его сквозь года.
Не успеет он и вглядеться,
Что там в окнах, — а на беду,
Повзрослеет внезапно детство
В девятьсот четвертом году.
Чья-то небыль пошла на убыль.
В небе Черный плывет Монах.
Болен Чехов. Безумен Врубель.
Впрочем, дело не в именах.
Даже не в мировых событьях…
В чем же дело? Не в том ли, что
Люди сами спешат забыть их,
Сыплют память сквозь решето…
Та эпоха — ничуть не старше,
Не моложе иных эпох —
В полной выкладке и на марше
Истоптала сотни сапог.
Вот она — в маньчжурке ушастой —
Пробрела по Тверской-Ямской,—
Не зевай, филер, сзади шастай,
Топай, гадина, день-деньской!
По сибирским снегам носимый,
Прямиком дойти не посмев,
От Ходынки вплоть до Цусимы
Пробирается Красный Смех.
Всполошилась, не спит охрана,—
Где-то Красный поет Петух…
Но постой! Еще слишком рано.
Золотой гребешок потух…
Только слышится крик петуший.
Только в чьих-то юных глазах
Птица-молния черной тушью
Отпечатала свой зигзаг.
Только начерно и напрасно,
Словно гости иных времен,
Полыхают на Пресне Красной
Кумачи рабочих знамен.
Пушки бьют. На дальних заставах
Вдовий плач и лачужный чад.
В насмерть вывихнутых суставах
Сухожилья века трещат.
Дальнобойную пасть ощеря,
Брызнув пламенем из-под век,
Заворочался зверь в пещере —
Пятилетний Двадцатый век.
Наш Двадцатый, наш соглядатай,
Провожатый, вожатый, вождь,
Под какою будущей датой
Развернется он во всю мощь?
Не разобранный на цитаты,
Не включен ни в одну из схем,
С кем же в заговоре Двадцатый,
С кем дерется он? — Правда, с кем?
Дальше — выше! Растет он выше,
То Архангел, то Хулиган.
Ветерок, лишь только он вышел,
Превращается в ураган.
Он квадратом скорости света
Обозначил замысел свой,
Вот и пущена эстафета
По дороженьке световой!
А вверху — галактики мчатся!
А внизу — в перинном пуху
Домоседы и домочадцы
Порют всякую чепуху.
И насчет светопреставленья
За Москва-рекой сеют слух.
Так кончается представленье
В балагане господских слуг.
Исполнители в «Ревизоре»
Ждут финала, окаменев.
А над сценой пылают зори,
А со сцены их гонит гнев.
Свищут вьюги в ущельях улиц
И сквозь щели проникли в зал.
Но и чуткие не проснулись.
Полной правды век не сказал.
Но ни в чьей еще теореме,
Самой сложной, самой простой,
Не раскрыто, что значит время.
Еще слишком рано. Постой!
Значит, рано иль поздно? — РАНО!
Сон вселенной чист и глубок.
В голубом окне ресторана
Разглядел Незнакомку Блок.
В ту весну, в то лето, в ту осень,
Возмужаньем странно томим,
Сам себе неясен, несносен,
Я проснулся собой самим.
Где-то в зеркале так же точно
Причесал вихры мой двойник.
Где-то в камере одиночной
Арестант к решетке приник.
Где-то в шелковом шапокляке
На эстраде пошляк острил
Где-то рявкнули гимн гуляки,
Брякнув с лестницы без перил.
Где-то стыло каленье в домнах.
Где-то в жилах подземных руд,
В поколенье детей бездомных
Шел неслышный, как время, труд.
Между тем совсем неказиста
Заоконная тишина.
Пятикласснику-гимназисту
В ней история не слышна.
На страницах его тетрадок
Синус, косинус, логарифм,
Тройка с минусом, беспорядок
Перечеркнутых за ночь рифм.
Ничего не может случиться.
И всё медленней и мутней
Мелководная жизнь сочится
По канавам стоячих дней.
Между тем, как спирт улетучась,
Мчится отрочество в ничто.
Чертежом намечена участь.
Дело юности начато!
В непостижном будущем где-то
Женский образ ливнями смыт,
Там циркачка в звезды одета,
Там цыганка поет навзрыд.
Там возникла тема сквозная,
Сквозь начало виден конец.
И, о том ничего не зная,
Сквозь года несется юнец.
Что за молодость, что за повесть
Я уже различил сквозь тьму
И, к экзаменам не готовясь,
Что за трудный билет возьму?
Кто же Я — герой, или автор,
Или тень в театре теней?
Завтра, завтра… Что будет завтра?
………….
Утро вечера мудреней.
Москва. Зима. Бульвар. Черно
От книг, ворон, лотков,
Всё гибели обречено.
Что делать, — мир таков.
Он мне не нравился. И в тот,
Второй военный год
Был полон медленных пустот
И широчайших льгот.
Любые замыслы равно
Бесчестны и смешны
Пред бурей, бьющейся в окно,
Перед лицом войны.
Таков на вид глубокий тыл
Квартир, конур, контор.
В них след оседлости простыл,
Взамен пустой простор.
Здесь время намертво стоит,
Пространство расползлось,
Но что же грозный фронт таит
В крови, в потоках слез?
Каких вестей ждет Петроград,
Каких смертей Москва?
Каких наград, каких утрат
С весны до рождества?
Что значит гул со всех сторон,
Ночной туман, перрон,
Ненастье, карканье ворон,
Казачий эскадрон?..
В чем ошибался Архимед,
Что Ньютон упустил,
Каких не разгадал примеч
В гармонии светил?
Печать бессмыслицы на всем,
Куда ни посмотри.
Стропила вечных аксиом
Прогнили изнутри.
У Резерфорда и Кюри,
В ловушку формул сжат,
Такой сюрприз, черт побери,
Что физики дрожат!
Дрожит земля. Встревожен бог.
И вслед за богом — вся
Вселенная качнулась вбок,
Вниз головой вися.
И осушил господь сто грамм,
И к ночи принял бром,
Но в текст военных телеграмм
Вбил молнию и гром.
Пожухли яркие холсты.
Симфонии мертвы.
Художник с жизнью был на ТЫ
И перешел на ВЫ.
Таков обыкновенный мир.
Вокруг, куда ни глянь,
Что ни осколок — то кумир,
Что ни кумир — то дрянь!
Но вот — в метели снеговой
С Остоженки ночной,
С Волхонки, вдоль по Моховой
Струится тень за мной.
В тревожном запахе духов
Я будущим дышу.
То героиня всех стихов,
Что я не напишу.
«Зачем негаданно, чуть свет,
Беспечно и шутя
В Московский университет
Явилась ты, дитя?»
И, видимости лишена,
Неслышная почти,
Прошелестела тишина:
«ВОТ МОЙ ОТВЕТ. ПРОЧТИ!»
(На серой стене старого университетского здания висело отстуканное на машинке объявление: «В Мансуровском переулке на Остоженке открыта СТУДЕНЧЕСКАЯ ДРАМАТИЧЕСКАЯ СТУДИЯ ПОД РУКОВОДСТВОМ АРТИСТОВ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТЕАТРА».)
Четыре сумрачных стены
Покрыла серая дерюга.
Мы молча смотрим друг на друга,
На длинных скамьях стеснены.
Кто мы такие? — Молодежь,
Студенты факультетов разных,
Сошлись как будто бы на праздник, —
За чем пойдешь — разве найдешь?
Руководитель горбонос,
Наряден, смугл, артист, южанин.
Мы выслушали с обожаньем
Его диагноз и прогноз.
И, острым глазом поглядев,
Он сразу отличил способных
И отпустил домой беззлобных,
Безликих юношей и дев.
И быстрый жест, и острый глаз
Здесь не манера, не манерность,
Но восприимчивая нервность:
Других зажгла — сама зажглась!
И тут же — трезвые слова,
Что долог всякий путь к успеху,
К тому же дело и не к спеху, —
Не сразу, дескать, и Москва…
Когда злодействует иприт
И гусеницы первых танков
Мнут жнивья осени — Вахтангов
О добрых чувствах говорит,
О совести, о Льве Толстом,
О романтическом театре.
Загадывая года на три.
Он перегонит всех потом!
Что мне делать с моим призваньем,
Кем я стану, что я решу?
Только с высшим образованьем
Навсегда расстаться спешу.
Не сдавая римского права,
Государственного не сдам,
Рассуждая зрело и здраво,
Не вернусь к отцовским следам.
На пустой Остоженке гулок
Запоздалых прохожих смех.
На Мансуровский переулок
До рассвета сыплется снег.
Сердце сладкой грустью щемило,
Когда бывший студент, актер
Стих сложил для спутницы милой,
Да и грима с лица не стер.
Так пройдем же в темпе аллегро,
На три четверти строя шаг, —
Пусть мелодия вальса бегло
Еще раз прозвучит в ушах.
Еще раз от плясок и песен
Целый мир полыхнет огнем,
В нас самих повторится весь он,—
Мы-то сами — песчинки в нем!
Из ничтожного водевиля
Еле вырвались и уже
Пропуска свои предъявили
Хмурой страже на рубеже.
«Кто такие?» — «Поэт и Муза».
— «Что за чушь?» — «Говорим всерьез».
— «Что в руках?» — «Никакого груза,
Кроме будущих гроз и грез».
Осторожно, память, не лги мне!
Может статься, в то утро мы
Поменялись судьбой с другими
На пиру во время чумы.
Может статься, другие двое
В сквер вошли у храма Христа
И всё прочее бредовое
Им мерещилось неспроста.
Вслед за тем их легкие тени
Пролетели из жизни в жизнь,
В розни, в близости и в смятенье,
Мимо свадеб и мимо тризн.
Ибо юность в начале века,
Так сказать, в проекте еще,
Обозначилась ее веха
Приблизительно и общо.
Так постой! Еще слишком рано.
Всё неясно. Всё впереди.
Вот Россия ЦАРИЦЕЙ БРАННОЙ
В полный рост поднялась — гляди!
А в тылах военной России
Те же вьюги поют в ночах,
Те же дети плачут босые,
Тот же вдовий остыл очаг.
И от Вислы до самой Камы
Костылей ли, костей ли стук.
Под свинцовыми облаками
Гонит скот на восток пастух…
Все дороги смертью забиты.
Все базары мертвым-мертвы.
Юный голос Девы Обиды
Слышен в древних ночах Москвы.
В чистом поле гнется былинка.
Еле брезжит зимний рассвет.
Хаки — цвет песка и суглинка —
Беззащитный защитный цвет, —
Да кому же, боже, кому ж он
В настоящее время нужен?..
Обнаружен, обезоружен,
Ряжен в кровь беззащитный цвет.
Спит история, прерывая
Раньше срока свой перелет.
Многотомная, мировая
Спит, захлопнута в переплет.
Спит старуха, не шьет, не порет,
Всех историков переспорит,
С проходимцами тараторит,
Что Распутин спущен под лед.
Многим сны еще краше снятся,
Еще ярче у них заря.
Миновало веку шестнадцать
Тридцать первого декабря.
Год пройдет, и минет семнадцать
По законам календаря.
Всем придется с поста сменяться,
Под замок посадят царя.
Юный век давно разглядел их
И над главными суд вершит.
Лижет саван на тех пределах,
Ладно скроен и крепко сшит.
Ворохами снежинок белых
Сыплет время, путь порошит,
Убаюкало оробелых,
Смельчаков разбудить спешит.
Всё сначала, с красной строки,
Что бы ни было, но сначала, —
Лишь бы жизнь крепчала и мчала
Всем приличиям вопреки,
С крупных контуров и азов!
Мир пылает в огне грозовом,
На полвека мобилизован,
Откликается нам на зов.
В столкновеньях разных начал,
В разноречиях истин разных
Я встречаю сегодня праздник,
Как и в молодости встречал.
Значит, память стучит в виски.
Значит, некогда одряхлеть ей.
Все тревоги полустолетья
Ей, как в молодости, близки.
Полстолетья тому назад,
Не застыв бетоном иль бронзой,
Начиналась эпоха грозно
Пересвистом пуль из засад.
Начиналась — и началась!
Дерзновенно, легко, широко
Передвинула раньше срока
Стрелки века на звездный час.
А звезда Венера над ней
Зеленела в рассветной дымке,
В легкой шапочке-невидимке
Она стала к утру бледней.
Разве снилось кому-нибудь,
Что в далеком будущем… Впрочем,
Мы не будущее пророчим,
Прямо в прошлое держим путь.
Только вышли мы из ворот —
И в глаза нам свежо и ярко
Автогенной ударил сваркой
Социальный переворот —
Разогнал проныр и деляг
И, прикладом гремя ружейным,
Всех снабжает Воображеньем:
«Получай рацион, земляк!»
Ни кола у нас, ни двора,
Ни чинов, ни знаков отличья.
Что касается до величья,—
Не пришла еще та пора.
Только утренним сквозняком,
Только будущим даль продута
И продумана. И как будто
Каждый с каждым давно знаком.
Каждый каждому верный друг,
Однокашник, однополчанин,
Простодушен, мудрен, отчаян,
То Бродяга, то Политрук,
Не прочел он и сотни книг,
Слишком мало прожил на свете,
Но за всех и за всё в ответе,
Всем учитель, всем ученик.
Может быть, это мой двойник
На рассвете проснулся первым.
Только путь его жизни прерван
В тот же миг, когда он возник.
С той поры у меня в мозгу,
Как пчела в янтаре, сохранна
Его молодость, его рана —
С ней расстаться я не могу.
Невесомый призрак парит
Над равнинами, над горами,
По неправленой стенограмме
Запинаясь он говорит:
«Я мечтал всем чертям назло
В первый день всемирного братства
С буржуазною контрой драться,
Да не вышло, не повезло.
Только встали мы к рубежу,
Был мой кубок на землю вылит,
Был я в сердце ранен навылет,
На булыжном камне лежу,
Не дышу, не двинусь, чуть жив,
Но в последних секундах смертных,
Словно в россыпи звезд несметных,
В веренице жизней чужих —
Различаю свой слабый след,
Перекинутый через пропасть,
Через молодость… (длинный пропуск)
Через сотню и больше лет.
И пускай остался во рту
Только хрип сожженной гортани,—
Завещаю братьям братанье,
Добрым девушкам — доброту».
Смертный час, как всегда, суров.
Но, пока боец погибает,
Артиллерия вышибает
Из Хамовников юнкеров.
Там встают Бромлей и Гужон,
Семь застав и Замоскворечье.
Бурный паводок просторечья.
Праздник. Встреча мужей и жен.
Там — в раскрытых настежь мирах.
В грозных лозунгах и легендах,
В пулеметных крест-накрест лентах —
Металлург, Солдат и Моряк
Поднялись — а за ними все,
Кто знаком с бедой и обидой,
Стар и Мал, Живой и Убитый,
В цвете лет, в нетленной красе.
Это есть разлом и разлад,
И восторженность восхожденья,
И зачатие, и рожденье
Полстолетья тому назад.
Полстолетья назад Москва
В серых сумерках пред рассветом
Подхватила: «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!» —
Молодые эти слова.
Полстолетья прошло. Гляди,—
У всего свое продолженье.
Всё в движенье, в жженье, в броженье,
Полстолетия — впереди.
Так встречаются даль и близь.
Древний город тих и огромен.
Желтоглазья его хоромин
Жадно в будущее впились.
Приглашаю на поздний ужин
Всех, кто важен и кто ничтожен,
Кто разряжен, кто безоружен,
Кто отважен, кто осторожен.
Но зачем в беседе застольной
Нет у нас настоящей темы?
Всё так мертвенно, так пристойно,
Словно встретились в пустоте мы,—
Кислородом земным не дышим,
В головах не вмещаем мыслей
И, по соображеньям высшим,
Вне Истории как-то скисли.
А сама История тут же,
Вся как есть — стоит великанша,
Не продрогшая в жуткой стуже
И красивая, как и раньше!
Мы невольно смутились, воззрясь
На явленье славной старухи,
Почитая званье и возраст,
Лобызаем древние руки.
А История с гордым видом
Заявляет, на нас не глянув:
«Не взыщите, я вам не выдам
Ни секретов своих, ни планов.
Может быть, я полна предвестий
И готовлюсь к новому взмаху,
На крутом, на опасном въезде
Торможу свою колымагу.
Может быть, сама бестолкова,
Беззастенчива, бесшабашна…
Только не было дня такого.
Чтоб мои остывали брашна.
Лишь бы вы не стояли глухо,
Ваши вашества, благородья!»
Тут пошла вприсядку старуха
И при всем при честном народе
Пляшет в ужасе и веселье,
Новогодний бал открывая
Как не раз бывало доселе, —
Многотомная мировая!
Мои гости переглянулись
И пошли кто куда тихонько
Сквозь ущелья московских улиц…
Спит Остоженка. Спит Волхонка.
Может быть, мерещилось это
Всей компании напоследок?
Но читателю и поэту
Безразлично, так или эдак.
Вновь смеркается. Вновь светает.
Где-то время бредет и бредит.
Но кого-то здесь не хватает.
Самый лучший друг не приедет,
Не вернется под отчий кров он,
Не пришлет телеграмм и писем,—
Он вне времени замурован
И от времени независим.
Мой призыв ему не указка.
Мое слово ему не слышно.
Так встречаются быль и сказка
Полной правдой, наверно, лишней.
Разве в тщетном коловращенье,
В неисчерпанном скрещенье жизней
Предназначено возвращенье
Нам, прощающимся на тризне?
Разве ты мне сулила милость,
Эстафета времен сквозная?
Всё прошло, миновало, смылось.
СКОЛЬКО ЛЕТ, СКОЛЬКО ЗИМ —
не знаю.
Домовой, мой демон домовый,
Не споткнулся на круче скользкой.
……………………………………
Ночь. Конец шестьдесят седьмого.
Кончил летопись Антокольский.
Всё кончено. Но нет конца — концу.
Нет и начала нашему началу.
Но как тебе сегодня не к лицу,
Что ты вчера навеки замолчала.
Ты, говорунья. Ты, прямая речь.
Ты, праведница в поединке с ложью.
Ты, музыка, не смогшая сберечь
Струн напряженных. Ты, Созданье Божье.
Ты, с детских лет одна и та же. Смех
И рядом — слезы. Честная артистка.
Как пристально смотрела ты на всех,
А с зеркалами не дружила близко.
Ты, жаркий пламень, улетевший ввысь
Так безнадежно, так скоропостижно…
Но подожди. Дай досказать. Явись
Живой, отважной, нежною, подвижной.
Любимая, ты остаешься здесь,
Не расстаешься с жизнью, не уходишь
И этот дом осиротевший весь
Глазами беспокойными обводишь.
Для нас одних такое волшебство
По всем законам жизни существует,
Легчайший отсвет света твоего
И над тягчайшим горем торжествует —
В любом быту и на любом мосту,
Хоть на лету, сквозь вихревые тучи,
Твой свет, не распыленный в пустоту,
Твой молодой, твой лучший, твой летучий!
И тут же, а не в прошлом — первый час
Присутствует и бесконечно длится,
Тот самый, что, в вагонных окнах мчась,
Снопом лучей ударил в наши лица.
Наш первый час. Как страшно близок он.
В нем тоже ни начала, ни конца нет.
А может быть, и вправду есть закон,
Что прошлое вновь настоящим станет…
Вагон несется. Где-нибудь в пути
Мы спутников поздравим с Первым мая.
Всё путается в памяти… Прости,
Что я и сам еще не понимаю,
Зачем не спать, куда тревогу деть.
В багряных отблесках, в клокастом дыме
Что загадать, как в окнах разглядеть
Наш дальний путь глазами молодыми…
О чем мы говорим? Да ни о чем…
О том, что, облачной закутан ватой,
Весь город завтра будет завлечен
Игрой актерской, пестрой, диковатой.
О том, что в черных окнах провода
Несут событья, новости, известья
Из края в край, оттуда и туда.
А наша мысль несется с ними вместе.
О том, что всё неясно впереди
И выяснится, кажется, не скоро…
Нам спать немыслимо.
Но погоди!
Таинственные голоса из хора —
Мужской и Женский — вырвались. Их два.
Нет содержанья в слитном песнопенье.
Неразличимы русские слова.
Но праздничные гулкие ступени
Нам под ноги легли.
Но каждый миг
Иное разверзается пространство,
Иная ширь морей, времен и книг,
Иная даль твоей дороги страстной.
Так мы пройдем по чуждым городам:
Стокгольм, Берлин, огни рекламных окон…
Настанет день, я молодость отдам
За каждый твой взметенный ветром локон,
За каждый взгляд, за каждый взлет руки,
За каждый возглас правды непорочной,
За каждый взрыв назло и вопреки
Всему, что общепринято и прочно,
За удивленье дивное твое,
За сдержанность и за неудержимость.
И вот уже отстроено жилье.
И слажен быт. И жизнь вдвоем сложилась.
…………………………………………
Но сроки так сдвигаются в стихах,
Что слишком плотен и бездушен воздух.
Наверно, я слагаю впопыхах
Преданье о твоих погасших звездах.
Наверно, так и надо. Ведь любовь
Диктует безрассудно и жестоко.
Так в телеграфной проволке столбов
Гудит и стонет напряженье тока.
Так правда на земле измождено
За то, что разделяет боль чужую,
Вся кладбищами загромождена,
Вся в рытвинах, куда ни погляжу я.
Но правда может стать еще лютей,
Безумней, обнаженней, откровенней —
Единственная школа для людей,
Трудящихся в отчаянье и рвенье.
Возлюбленная! Жизнь моя! Жена!
Ты с юных дней была такого склада,
Так слажена, так стройно сложена,
Так лишена сама с собой разлада,
Что в эту ночь у нас обоих есть
Один просвет, глазам открытый настежь:
Всё видеть. Всё сказать. Всё перенесть.
А ты во мгле ничем себя не застишь.
Не застишь! Нет. В порыве доброты
Раздвинув черный купол мирозданья,
Одной улыбкой превращаешь ты
В рабочую страду — само страданье.
Вспомни, Зоя, начало жизни,
Золотые детские дни
И печалящимся на тризне
Хоть платочком белым взмахни!
Легкий взмах мгновенно доплещет
Белопенным гребнем волна.
………………………………
Что за девочка в доме блещет —
Так послушлива, так вольна.
Зоя, Зоя, росла ты ясно.
Смейся, радуйся, пой, играй!
Всеми сказками опоясан
Твой зеленый и синий рай.
Сколько сказок прочла ты рано!
Братья Гриммы, Пушкин, Перро
Твоей верной встали охраной,
Ткали звездное серебро.
За русалкой Андерсен старый
Сам в окошко дачи стучал.
Жуткий Гофман бренчал гитарой,
Небылицы плел, не скучал.
Если нравился гимназистам
Твой прелестный робкий огонь,
Комплиментам их неказистым
Отвечала ты: «Только тронь!»
Вырастала с двадцатым веком,
Чуть моложе, но наравне,
Стала девочка — человеком,
Поглядела в глаза войне.
И в года всеобщей разрухи,
Когда жизнь была тяжела,
Подняла ты тонкие руки,
Бедный заработок нашла.
В час нужды — а был он нередок —
У чужих купцов на дому
Наставляла капризных деток
И грамматике, и всему…
…Приближались с подступов дальних
Наши завтра, наши года.
В золотых гостиных и спальнях
Жались важные господа.
…Слышишь, милая, гром и гомон,
Первый митинг славной грозы?
А пока тебе не знаком он,
Вот газета — наши азы.
Ты мала, но вырастешь быстро
На виду у всех, на свету,
Оттого что каждая искра
Устремляется в высоту.
На Поволжье, в голодном мраке,
С матросней дружа у костра,
Ты в холерном будешь бараке
И уборщица и сестра.
На нечаянном перегоне,
В двадцать третьем легком году,
В том летящем сквозь жизнь вагоне,
Знал ли я, что тебя найду?
Наша молодость! Прокричи нам,
Не увиливай, не солги,
По каким ты правилам чинным
Замедляешь свои шаги?
Уже мчатся сюда оттуда
Все курьерские поезда,
Мчится давнее наше чудо,
Наша жизнь — оттуда сюда.
В переулке замоскворецком,
В тот сочельник, в той же ночи,
Оборвутся в порыве резком
Твое ДА и мое МОЛЧИ…
Всё, что будет, — вплоть до разлуки, —
Всё сбывается и сбылось:
Слабый стон, усталые руки,
Пенный кипень льняных волос,
Умиление, утомление,
Удивленье юной души,
Ранней ранью реянье, мленье —
О, не слушай, о, не дыши!..
Будет ночь — короче и краше.
Будет день — длинней и трудней.
Подружится твое бесстрашье
С быстрой сменой ночей и дней.
Сколько в молодости несчастий,
И безденежья, и тоски
Разрывает сердце на части
Жизнь разламывает на куски.
Сколько ждать еще двум бездомным
Дней, ночей, и недель, и лет,
По каким окраинам темным
Заметут метели их след…
Но прервутся ночи прогулок
По мостам, по садам дворов.
Здравствуй, Левшинский переулок,
Принимай нас, домашний кров!
В легкой шубке, с пуделем Джином
Ты взлетишь на пятый этаж
И движеньем неудержимым
Скинешь шубку и мне отдашь.
После утренних репетиций
Зимний вечер не так далек.
Не хозяйкой — сказочной птицей,
С лету бьющейся в потолок,
Оживится наше жилище.
За окном метель.
А пока
Мы богаты юностью нищей,
Нет ни славы, ни табака.
Только страшная вера в завтра,
В простоту событий простых.
Моя жизнь, позволь, чтобы автор
Прочитал тебе новый стих:
Я люблю тебя в дальнем вагоне,
В желтом комнатном нимбе огня.
Словно танец и словно погоня,
Ты летишь по ночам сквозь меня…
Много строк и краше родится.
Но как в рифмах ни ухитрись,
Ты служанка древних традиций
И скромнейшая из актрис.
И по этой простой причине
Нынче вечером стань другой,
В крепдешине или в овчине,
Стань девчонкой или каргой.
День придет. И черный подрясник
Подчеркнет твой девичий стан.
Это будет твой первый праздник,
Он не многим актерам дан.
В драме Горького в мрачной сцене
Ты прервешь пустой разговор,
И раздастся в общем смятенье
Высшей мерой твой приговор.
У портала сначала тихо,
Лишь слова раздельно рубя,
«Ты… собака… стерва… волчиха…», —
Скажет маленькая раба,—
Не артистка, но агитатор,
Не монашенка, весь народ
Сразу вырастет. И театр
На одно мгновенье замрет.
Но, в хлопках отбивая руки,
Разразится блаженный вой,
В горькой радости, в сладкой муке
Дружный вызов Ба-жа-но-вой!
Моя строгая недотрога,
Будешь ты скромна даже здесь.
Еще так далека дорога!
Столько будет новых чудес!
Тут не спешка, одна лишь гонка
Вслед за жизнью и ей в обгон,
В лад ударам сердца, как гонга,
Мчится дальше дальний вагон.
День придет. Мы в Горький приедем,
В Арзамас, Сергач, Городец.
Всем, что знаем, — не тем, так этим, —
Взбудоражим двадцать сердец.
Это будут славные парни,
Благонравны, как на подбор,
И талантливо благодарны,
Что нужде глядели в упор.
Суждено в театре веселом
Им узнать и славу и труд,
Их маршрут по колхозным селам
Будет ярок, долог и крут.
Да и в жизни скажется нашей
Ранней молодости возврат,—
Долгосрочный постриг монаший
И гражданственность без наград.
Но решенье времени строго,
В нем иной извилистый ход.
Еще так далека дорога,
Так неясен будущий год!
День придет. И в Грузии знойной
Встретит нас вдохновенный друг
И включит обоих спокойно
В свой домашний избранный круг.
Молодой огонь Тициана,
Его древнее колдовство
Вечной памятью осиянно —
Да святится имя его!
В первый день в компании узкой
Тициан тебя наречет
Белокурою музой русской —
О, не в счет, а только в почет,
В хриплом голосе балагура
Ясен домысел доброты:
«Муза русская белокура!» —
Но зачем потупилась ты?
Ведь сейчас же, сама изведав
Стиль застолья, взамен меня
Вознесешь грузинских поэтов,
О стакан стаканом звеня.
…Но внезапно — всегда внезапно —
Налетает в окна гроза.
Будем бодрствовать неослабно,
Поглядим ей прямо в глаза.
Рухнет молния-телеграмма
Сверху вниз зигзагом косым
И в сознанье вонзится прямо;
У тебя нет матери, сын.
Еще так далека дорога,
Так мудра и могуча жизнь.
Моя радость, моя тревога,
Будь со мной, не робей, держись!
Будет строк этих продолженье
Бегло, коротко и общо:
Как мое под уклон скольженье
Незаметно тебе еще…
Как с мороза, назло невзгодам,
Ковыляя ночью домой,
Назову я Пушкинским годом
Незабытый — тридцать седьмой…
………………………………
Может статься, я не сумею
Вспомнить счет безымянных дорог,
Ради жизни и рядом с нею
Не закончу мартиролог.
Нет ни в чем у жизни возврата,
Передышки нет ни одной.
Ты отца и младшего брата
Похоронишь перед войной.
Только чем же мы виноваты,
Что на празднике роковом,
Провожая тридцать девятый,
Встретим полночь в сороковом?
Так сотрется горькая память,
А того, что ушедших нет,
Ни забыть, ни переупрямить
Столько лет, столько зим и лет.
Так когда-то грешный Некрасов
Материнскую смерть постиг,
Своей доли не приукрасив,
Переплавил рыданье в стих.
И побрел от тризны до тризны,
Еле слышно к людям стучаст,
Сам себе шептал укоризны
Вековечный РЫЦАРЬ НА ЧАС.
В июне сорок первого Москва
Глазам своим не верила вначале.
Лишь на бульварах пыльная листва
Прошелестела завтрашней печалью.
И время замедляло свой полет.
Но в страшный день — в пылающем полудне
Жестокий зной сам превратился в лед —
Стал город сумрачней и многолюдней.
Мерещилось предчувствие разлук
На лицах женщин, на цветущих розах.
Мерещился иной — железный — звук
В растущих облаках, в гнетущих грозах.
Шел первый месяц. Таяли фронты.
Прощались мы с друзьями на вокзалах.
Но и тогда еще не знала ты
Утрат грядущих. Да и я не знал их.
Но сразу ты сняла с дверей засов
И сделала гостиницей жилище,
Друзьям служила верно и без слов
И не стыдилась оскудевшей пищи.
Дежурила на крыше ночью той,
Когда стоял Вахтанговский театр,
Как у собора каменный святой,
Как на арене цирка гладиатор.
А завтра телефон забил в набат!
И, страшной правды не расслышав толком,
Мы побежали оба на Арбат
По сонным переулкам, по осколкам
Разбитого стекла…
Так вот она —
Глядит в глаза нам, хриплая, лихая,
Бездушная воздушная война,
Убившая Театр…
И, полыхая,
Остановилось на короткий миг,
Не дышит время, ничего не слышит,
Лишь ожиданьем душу истомив,
Еще не скоро письма нам напишет.
Однажды в зимний день иль ввечеру
Актеры-горьковчане к нам явились
И приняли как брата и сестру
На пятитонку, на попутный виллис.
Нам многое увидеть довелось —
Горчащие в снегу печные трубы,
Босые, в мерзлом инее волос,
Солдатские глухонемые трупы…
Ты видела дела фашистских рук,
Уничтоженье по штабному плану —
В следах разгула бедный Бежин луг,
В следах ожогов Ясную Поляну…
Узнала летчиков, их бивуак,
Короткий сон, короткий сбор на гибель,
Безжалостную точность в их словах
И точный счет — кто налицо, кто выбыл…
И там и тут искала правды ты,
На всех распутьях, в судьбах и бессудьях,
Непобедимость русской правоты
Играла в симоновских «Русских людях»,
…Узнав про гибель сына моего,
Тебе я отдал смятый треугольник.
………………………………………
Ты встретишь в беспредельности его,
Разговоришь молчанье безглагольных
И озаришь хоть на мгновенье тьму.
И если тьма прислушается немо,
И если можешь — страшную поэму
Вслух прочитаешь сыну моему.
Не думай, Зоя, что я стал отныне
Как факельщик на кляче вороной,
О, нет! Пускай слезливое унынье
Обходит нас обоих стороной.
Мне время диктовало, как бывало,
Железными клещами сердце сжать,
Сквозь тьму, в дыму зловещего обвала
На твой огонь равнение держать.
А если где-то людям станет жутко
В пробелах, в недомолвках, между строк,—
Что ж, правда жизни — не пустая шутка.
ГЛАГОЛ ВРЕМЕН не жалостлив. Он строг.
Пронеслись военные годы.
Несся дальше дальний вагон.
Не знавал отпусков и льготы
Твой открытый, легкий огонь.
Ты — учительница простая
Театрального мастерства,
В свою новую роль врастая,
Оказалась и в ней права:
Не скольженье в учтивом танце,
Не муштра на гладком плацу —
Не блюсти никаких дистанций,
С каждым младшим лицом к лицу!
Боже мой, как ты это знала,
Как ломала руки свои,
Как звала из темного зала:
«Чем попало себя взорви!»
Не сдавалась и добивалась,
Чтобы где-то в конце концов
Устранилась робкая вялость,
Сохранилась дерзость юнцов.
А в конце концов — сколько траты
Нервной силы, как труд велик…
Но пределом твоей отрады
Был ТРАГЕДИИ грозный лик.
Ничего нет острей и строже,
Чем на меди тонкой чекан.
Ничего трудней и дороже,
Чем служенье ученикам.
Нет отчаянней, нет опасней,
Нет светлее света того!
Говорят, что искусство — басня,
Балаган или баловство,
Балагурство или рулетка:
«Ставь медяк, а червонец грабь!»
Нет, искусство — тесная клетка,
В ней пожизненно стонет раб.
Гимназисткою, иль пьянисткой,
Иль артисткой — но ты росла,
Всё равно, высоко иль низко.
Твоим обликам нет числа!
И опять являлись пристрастья,
Мимо стольких скользя невзгод,
Ты молила их: «Разукрасьте
Иль разрушьте мой новый год!»
Самодержица и владыка
Прямо в руки шедших даров,
Ты сначала робко и дико
Украшала домашний кров,
В подмосковной нашей природе
Молодевшая, а скорей
Чародейка лесная вроде
Древних северных кустарей.
В грудь земли кривой можжевельник
Врос корнями не для того,
Чтобы трубку сосал бездельник,
А для замысла твоего.
Для тебя лесные деревья
Изгибались, кверху ветвясь.
Так заметила вся деревня
Меж тобой и деревом связь.
Так рождалась новая Зоя,
Неожиданно, как всегда,
В изнуренье летнего зноя,
В счастье редкостного труда,
Шла по дебрям и перелескам,
Лишь бы чей-то глаз подстеречь,
С первобытным дикарским блеском
Немоту превращала в речь.
Босиком, в истрепанном платье —
В прелых листьях, в ненастной мгле
Ты отыскивала распятье
Или ведьму на помеле.
Стерегла в наростах березы,
В горбылях древесных грибов
Две гляделки, скупые слезы
И морщины скошенных лбов.
Появлялись в доме фигуры,
Как исчадья лесной весны.
Из древесной корявой шкуры
Ты выпрастывала их сны
И сдвигала века, припутав
В них охапки сказок и вер.
…Злился Леший… От лилипутов
Не предвидел зла Гулливер…
Отражался в зеркале Пращур,
За меньшой держался народ,
Из пещеры око таращил
И беззубый ощерил рот…
Свистопляской ведьм окруженный,
Честь и совесть Макбет отверг…
Ясень, молнией обожженный,
Вскинул сильные руки вверх…
В том же древнем лесу дремучем,
Той же древней как мир весной,
Странной страстью к ребенку мучим,
Сумасбродствовал Царь Лесной…
Актеон, Альциона, Дафна —
Твои замыслы, твоя боль…
Это сделано так недавно,
А сегодня стало ТОБОЙ.
Да, сегодня Тобою стало!
И припомнил поэт-старик
То, что в юности отблистало,
ТОЙ ТРАГЕДИИ грозный лик,—
Это мчанье сквозь жизнь вагона,
Предназначенного судьбой.
Это в буре волос Горгона,
Не оконченная тобой…
Выбрав рашпиль или стамеску,
Ты работала, пела, жгла
День за днем… И, словно в отместку,
Где-то рядом клубилась мгла.
Но когда, когда, о когда же
Обозначилась эта тень,
Притаившаяся на страже
И крадущаяся вдоль стен?
Не скучала ты, не молчала…
Но сквозь время или в обгон —
Тот же самый, что был сначала,
Вдруг застопорил наш вагон.
Орфей привел на землю Эвридику,
Но не стерпел и посмотрел назад.
Он различил одну лишь невидимку,
Чьи ножки мимо времени скользят.
Он встретил только взгляд потусторонний,
Внутрь обращенный, тусклый как свинец,
Услышал только карканье воронье
Да вопли женщин, стихших под конец.
И заметалась в нем и зашаталась
Загадочная для любых врачей
Такая стовековая усталость,
Что только странствуй, нищий и ничей.
С кривых путей, из гнилостных харчевен
Он сманивал пьянчужек за собой,
Пел и плясал… А сам был так плачевен,
Что вечен стал их временный запой.
И с той поры бывалого союза
Он с гражданами больше не искал…
История, как мать его и муза,
Вела Орфея от фракийских скал.
История ждала и не стремилась
Орфею смертный кубок подносить.
И вслед ему, как приговор и милость,
Всё гуще разрасталась волчья сыть.
Ты столько раз припоминала это
И не грустила. Ты была права.
Ты знала, что у каждого поэта
Свои разрыв-трава и трын-трава.
Так и случилось. Не смогла проститься,
Назад не обернулась на лету,
Ушла из глаз и упорхнула птица
В свою сверкающую высоту…
Я должен в стуже, всё еще не стихшей,
Твое благоволенье обрести,
Я должен в каждом из четверостиший
Хоть волком выть: «Прости-прощай… Прости».
Хоть волком выть? О, нет! Как можно тише,
Как можно глуше. Не дышать почти.
Но в памяти — затменье ты простишь ей —
С тобой в далеком встретиться пути…
А время не щадит и не врачует
Увечных душ, да и не сушит слез,
Но всё, что суждено, — задолго чует,
И всё, что должно, — делает всерьез.
… День последний, день беспощадный
Был тридцатого декабря.
Его свечка таяла чадно,
Не светясь, но еще горя.
И тянул он — тянул, как тянет
Христа ради нищий во мглу,
Нас клянет, а в глаза не глянет
И отстанет сам на углу…
Потрудились врачи усердно,
С ними сестры и фельдшера.
Как ждала ты их в муке смертной,
Как не верила им вчера,
Как меня гнала непрестанно,
Как на помощь звала чужих…
……………………………
Я на вечную вахту встану,
Еле жив — я остался жив.
Жив-здоров — даже с той секунды,
Когда твой опускали гроб,
А за гробом рушился скудный
В рыжей глине рыхлый сугроб.
Жив-здоров — до седьмого пота,
До последнего дня в пути.
Мне осталась одна забота —
Скорбный памятник возвести.
Что ты прячешь на самом дне,
Мой двужильный и жалкий мозг?
Ожиданье. Столбняк родни.
Безнадежного лифта лязг.
Коридор больницы пустой
Да носилки там, на полу,
Когда выше пернатых стай
Моя Милая уплыла…
За чертой зачеркнутых строк,
В серой обыкновенности
Что скрывается? Только страх.
Страх, что правды не вынести.
Ни сейчас, ни в новом году
Не сулит ничто перемен,
И останется Ни-ког-да
До скончанья земных времен.
…Из того, что решалось ночью,
Не кривая кардиограммы,
А кривая кривда росла,
А за нею шли многоточья,
Шли на слом театры и храмы
Вне пространства и без числа…
Да и в будущем ничего нет.
Только врытый в землю гранит.
Только Зоя меня не гонит,
От могилы не отстранит,
Не смеется Зоя, не стонет,
Навсегда молчанье хранит.
Зоя, Зоя, ты так близка мне,
Так близка мне в такой дали!
Я твой облик вижу на камне,
Врытом в толщь могильной земли.
Так и будет, — трижды, семижды
В черный камень башкой стучась,
Твердо верую — осенишь ты
Звездным светом мой смертный час.
В память стольких наших свиданий
И всего, что решалось в них,
Моя радость в дороге дальней,
Твой вдовец, твой муж и жених,
Твой поклонник и современник
Никогда, ничего, ничем
Не отменит, не переменит,
Только глухо спросит: «Зачем?..»
Зоя, Зоя, зачем так поздно
Выхожу я на смертный бой,
Так не узнан, так не опознан,
Так давно ПРЕДСКАЗАН тобой!
Поэзия! Я лгать тебе не вправе
И не хочу. Ты это знаешь?
— ДА.
Пускай же в прочно кованной оправе
Ничто, ничто не сгинет без следа,—
Ни действенный глагол, ни междометье,
Ни беглый стих, ни карандашный штрих,
Едва заметный в явственной примете,
Ни скрытый отклик, ни открытый крик.
Всё, как умел, я рассказал про Зою.
И, в зеркалах твоих отражена,
Она сроднится с ветром и грозою —
Всегда невеста, никогда жена.
И если я так бедственно тоскую,
Поверь всему и милосердна будь, —
Такую Зою —
в точности такую —
Веди сквозь время в бесконечный путь.
И за руку возьми ее…
И где-то,
Когда заглохнет жалкий мой мятеж,
Хоть песенку сложи о ней, одетой
В ярчайшую из мыслимых одежд.
Поэзия! Ты не страна.
Ты странник
Из века в век — и вот опять в пути.
Но двух сестер, своих союзниц ранних, —
Смерть и Любовь —
со мною отпусти.
Не поймешь, на прибыль иль на гибель,
Нарочный в ненастной полунощи
Во Владимир, что на Клязьме, прибыл,
Объявляет: «Пресвятые мощи
Александра Невского доставить
К устью невскому, в престольный Питер.
Поспешайте, — не одна верста ведь!»
Лысину преосвященный вытер:
«Царь поминки пращуру справляет
К украшенью новой Невской лавры,
Стало быть, нам милость изъявляет.
Бейте же в кимвалы и литавры!
Привалило счастье наше ныне,
Где и в чем такое мы отыщем?
К бесу вопли, к нехристям унынье!
Счету нет казенным царским тыщам.
Мы уважим царское кумпанство.
Братие, наказ мой подкрепите!
Учиним на весь Владимир пьянство,—
На Руси веселие есть пити.
Буду вашим кравчим-виночерпьем
Александру Невскому в угоду.
Все за стол, за бражку! Перетерпим
В оно время стужу-непогоду!»
Тут преосвященный молвил строго:
«Снаряжай, игуменья, в дорогу
Юных клирошаночек поглаже,
Приодень-ка их и подрумянь-ка!
Здравствуй, Настенька! Здорово, Глаша!
На подводу, Фенька! Выйди, Манька!»
Так сказал преосвященный мудро,
Не скупился старый хрен на ласку.
И в седое пасмурное утро
Сел он рядом с Настенькой в коляску,
На плечи ее тулуп накинул.
И обоз многолошадный двинул
Под раскаты звонов колокольных.
Не на час, на целый день Владимир
Шел за ним до выселков окольных,
Запер лавки, опустел — как вымер.
У Златых ворот заминка вышла.
Встали кони. Застревали дышла,
Как ни бились, в арке златовратной.
Осади, сворачивай обратно!
Рыли рвы окопные на Клязьме,
Ровно месяц в бездорожье вязли.
Тронулись и — с богом! Шли навстречу
Прясла и скворешни, ржи и гречи,
Яровые, ярмарки, яруги…
Ржали кони. Лопались подпруги.
В бубенцах вызванивали дуги.
Был преосвященный в добром духе,
Холил Настю, трясся от натуги,
Лиловел от браги-медовухи.
Время шло и шло. И незаметно
Отощал мешок с деньгою медной.
Но преосвященный был не очень
Недостачей в гривнах озабочен,
Знал он счет своей обильной трате
И сказал небрежно: «Брат Панкратий,
Ты хитер, хотя и молоденек.
Отправляйся в Питер, выручай нас,
Хлопочи насчет казенных денег.
Не поможет бог, так чрезвычайность».
Взял харчей Панкратий, влез на клячу.
Мыслит: «И подохну, не заплачу!»
Затрусил по хлябям и ухабам,
Ухмыляется, охальник, бабам,
В Лихославле весь простыл. В Любани
Сутки парился в мужицкой бане.
Огляделся, — вот и Питер-диво!
Перед ним прямая перспектива.
Глаз ее горчайший не охватит.
Мореходы буйствуют лихие.
Ветер матерщину так и катит.
А вдали — морская Синь-Стихия.
Чужестранный шкипер трубку выбил,
Мощно гаркнул шкипер высоченный:
«Ты отколе к нам, монашек, прибыл?»
— «Шлет меня отец преосвященный
По нужде великой за деньгами».
— «Не плошай! Аз есмь монарх Российский.
И продолжил в грохоте и гаме: —
Коль отвык от маменькиной сиськи,
Водку пей, монах, валяй!
Разберемся. Но допрежь
Перед нами не виляй,
Ты нам правду-матку режь!
Докладай свою нужду,
Нашей милости не трусь —
Только быстро! Я не жду.
Ждет меня в работе Русь.
Эй, мин херц Шафиров-жид!
Из казны моей пять тыщ
Дать монахам надлежит.
Император твой не нищ.
Ты финанс, но не кощей.
Наша лавра без мощей,
Что бордель без девки красной».
Отвечал Шафиров: «Ясно!»
Вывел он монаха из хоромин,
На ухо шепнул, зловещ и скромен:
«Пополам? Сойдемся?» — «Зря ты мучишь!» —
Отвечал Панкратий. «Шиш получишь».
Сторговались не легко, не быстро,
Дела государственного ради:
Три пошло монахам, две министру.
В путь обратный двинулся Панкратий.
Ищет-рыщет, шибко беспокоясь,
Где пропал преосвященный поезд.
У дощатой пристани Шелони
Прикорнул на травянистом склоне.
А над ним порхают птахи, свищут,
Под лежачим хлебных крошек ищут.
На скуфейку прыгнул бодрый птенчик.
Между тем послышался бубенчик.
Конь заржал. Ямщик запел. Колеса
Завизжали галькою у плеса.
Боже правый! Вид ужасный! Вот он —
Пастырь православный, весь обглодан
До изнеможения и схимы.
Знак дает ручонками сухими,
Что намерен здесь остановиться…
Анастасья, дерзкая девица,
Спрыгнула с коляски, тараторит,
Стелет скатерть, расставляет сласти.
Впрочем, умолкает здесь историк,
Слово он предоставляет Насте:
«Ах, страшенное нам горе
Выпало в ненастье!
У Валдая, что на взгорье, —
Всхлипывает Настя,—
Мы до смерти испужались,
Понесли нас кони.
Ямщики все разбежались,
Впали в беззаконье.
Тут преосвященный выпал
Из коляски в реку,
Плыть не плыл и еле выполз,
Яко змий, ко брегу…»
Тут заголосила Настя что есть мочи,
С воплем Настя на землю упала:
«Потонули в речке княжьи мощи.
Нет костей во гробе. Всё пропало…»
И поникла Настя, приуныла.
«Зря ты всё, дуреха, сочинила!
Не было того, — сказал Панкратий, —
Помоги нам сила пресвятая!
Я видал, как ангельские рати
Взяли мощи, крыльями блистая,
И благим соизволеньем божьим
К небу вознесли их безусловно.
Так о том и в Питере доложим».
То же самое сказал дословно
И преосвященному Панкратий,
И другим священникам, и прочим
Из меньших, но благоверных братий.
(Кое-кто смеялся, между прочим.)
Сквозь туманы, сквозь дожди косые
Слышен орлий клекот над Россией.
Высоко парит орел двуглавый.
У речных излук, в прогалах сосен
Не скрипят мосты, не гнутся лавы.
Хлещет сильный ветер. Блещет просинь.
Дым в палатах. Оплывают свечи.
На плечах Петра кожух овечий.
На монахов бешено он зыркнул,
Дернул скулами, в усища фыркнул:
«Опоздала, шатия монашья,
Не любезна вам держава наша?
Всё выкладывайте! Или проще —
С гроба крышку прочь! Вскрывайте мощи!
…………………………………
Стервецы! В трухлявых досках этих
Нет как нет мощей? Один скелетик
Мыши полевой?»
И снова дико
Дергается личиком владыка,
Всех сверлит глазищами. И — хвать
За бороду старца:
«Не вскрывать
Пакостных мощей! Такой позор
Втайне да пребудет!»
Мечет взор
Молнии. Рука Петра тверда,
Выдрана у старца борода.
Петр в железной сжал ее горсти.
«Ну, старик, теперь меня прости!
Чтобы оторопь не проняла,
Пей из кубка Нашего Орла».
И сквозь зубы еле слышно, кротко:
«Хватит с тебя таски. Будут ласки.
Отрастишь себе, козел, бородку.
Лишь бы сраму не было огласки!
Оным смрадом рук не опоганю».
Под конец воскликнул император:
«Строю не в площадном балагане.
Служба государству есть ФЕАТР!»
……………………………
В лютом ноябре того же года
Петр, шальное сердце раззадоря,
Встретил, как бывало, непогоду,
Но не вышел на седое взморье,
Низко треуголку нахлобучил,
Шарфом шерстяным закутал горло,
Ибо шторм взмутил Неву и взбучил
И вода владычество простерла
На растущий город.
Плыли будки,
Бочки, бревна, бабы — и всплывали
И тонули.
Миновали сутки,
Посерело пасмурное утро.
То на пенном гребне, то в провале
Кипени метался ботик утлый,
Накренясь под парусом косматым.
Шкипер Петр, ворочая кормило,
Громогласно крыл крепчайшим матом
Балтику, которая громила
Рук его державное деянье,
Крыл гребцов, от страха полумертвых,
Выстоял один, как изваянье
В задубелых ледяных ботфортах.
На берег сошел и, стукнув тростью,
Лекарям сказал: «Отстаньте, бросьте!»
А когда явился благочинный,
Огрызнулся: «Жди моей кончины!»
Но, простынув, каркал по-вороньи
И серчал пятидестидвухлетний
Что непрезентабелен на троне,
И лечился чаркой не последней.
Отдышался, жарко обнял Катю,
Душеньку-царицу, и, ликуя,
Что не оробел на перекате
Меж болтанкой рвотною и смертью,
Высказал сентенцию такую:
«Вы меня на свой канон не мерьте,
Чернорижцы, червяки и черти!
Мне мощей не надо. Не святой я.
Выстою свой срок. А там посмотрим!
Может быть, я и подохну стоя,
Но прикинусь для порядка бодрым,
В совершенном самообладанье».
Под конец воскликнул император:
«Строю не в площадном балагане.
Служба государству есть ФЕАТР.
Вся музы́ка наша в урагане.
В сокрушенье вражеских эскадр!»
Ии Саввиной
Сказка бродит по всей нашей истории.
Из Рагузы в Ливорно кораблик бежит.
В настроенье предерзостном, с умыслом твердым
Граф Орлов на борту, как ему надлежит,
Усмехается, шпагою бьет по ботфортам.
Вот задача! Удастся ль ему заманить
В золоченую клетку живую жар-птицу,
Обнаружить, где слабо натянута нить,
И жестокой рукой за нее ухватиться?
Что за тварь! Сколько масок, имен, титулов
У Азовской княжны, у принцессы Кавказской…
Берегись, Алексей свет-Григорьич Орлов,
Не сплошай, не прельщайся арабскою сказкой!
Если, скажем, в чаду любострастных утех
Государыня-матушка Елизавета
От иных фаворитов, от этих иль тех,
Нажила дочерей, не сжила их со света,
Если это воистину внучка Петра
Разыскала связных, с Пугачевым списалась,—
Что ж, монархиня наша изрядно хитра,
От каких пугачей на веку не спасалась!
Что бы ни было, выдержит, выдюжит граф!
Он недаром воспитан в интриге придворной.
И, червонную кралю у всех отыграв,
Не сыграет вничью в городишке Ливорно.
В молодые года и беда не беда.
Значит — верить в удачу свою удалую,
Значит — руку на шпажный эфес и айда —
Ворожить, обвораживать напропалую!
Дело слишком туманно. Любой оборот
Поначалу возможен… Сбегая по трапу,
Миновал он две улочки, встал у ворот,
Подмигнул, приказал дожидаться арапу.
Говорят — хороша. Говорят — ни гроша
У нее за душой, а безумствует шало.
В европейских столицах бесстыдно греша,
Устрашала дворцы, а сердца сокрушала.
Он вошел. И услышал французскую речь.
Говорит она весело, бегло и кругло.
Он пытается в дивных очах подстеречь
Робость, хитрость, надежду… Не дрогнула кукла.
Говорит о бумагах, делах, векселях…
О былых оскорбленьях, о новых бесчестьях.
Обожал ее немец, забыл ее лях…
Сколько всех обожателей? — Право, не счесть их.
Хороша ли? — Божественна! — Сдастся ли? — О!
Тут огонь! Как бы тут самому не влюбиться…
И он с кресла внезапно встает своего,
И грызет черный ноготь смущенный убийца.
А она? А она — так стройна, так странна,
Так нежданна-негаданна, так вожделенна…
Перед ним островная возникла страна,
Лебединое диво, спартанка Елена.
Он склонился, прижал треуголку к груди
И, как дочери царской, поклон ей отвесил.
И ушел. Что бы ни было там впереди,—
Он ушел, потрясен, заколдован, невесел.
На скуле его шрам. На отчаянный лоб
Злобным временем врезана злобная складка.
По-другому для них приключенье могло б
Обернуться. Служить государству не сладко.
Государство. Скала. Камень-Гром. А змея
Под копытами конскими всё еще вьется!
Вот она, распроклятая служба моя —
Скверным словом такая по-русски зовется!
— Не горюй, граф Орлов! Может быть, ты и гад,
Да не сдохнешь по милости нашей монаршей.
Мы с тобою сквозь время летим наугад.
Мы есмы на биваке, на вахте, на марше.
Мы есмы! В каждой щелочке мы завелись,
Шебаршим в сундуках и елозим по душам.
Коли нам присягал, на колени вались, —
Твою честь окровавим, а совесть задушим!
— Но постой! Разве я крепостной у тебя?
Разве есть надо мною управа какая?
Разве, шпагу сломав и карьер загубя,
Я не собственной кровью своей истекаю?
Он не спал до зари и не знал, чем помочь —
Крепкой водкою иль огуречным рассолом…
Вот уже миновала короткая ночь…
Он встает в настроенье отменно веселом.
Он пропустит свиданье. Иначе нельзя.
За него поработает чья-нибудь сила —
Итальянцы, поляки, прелаты, князья…
Он дождется того, чтоб она пригласила!
Бушевал по трактирам, забыл, хоть убей,
У какой поутру очутился девчонки,
На дворе монастырском кормил голубей,
Сторговал у монахов хрустальные четки.
Дальше — хуже! В порту, передернув туза,
Простака обыграл, генуэзца-купчину.
И прошибла Орлова шальная слеза,
Вышел к морю под ливень, завыл беспричинно.
— Граф Орлов! Это обыкновенная жизнь
Так сложилась, как, стало быть, ей подобает.
За штурвал, за ременную лямку держись,
В три погибели гнись, коли жизнь пригибает.
Ты управился в Ропше в ту страшную ночь
С коронованным дурнем,
Петрушкой-голштинцем —
Захотел государыне юной помочь
И прельстил ее сердце кровавым гостинцем.
Всё нечисто на свете! У каждой весны
Есть изнанка и слякоть, и снова заносы.
Петербург и Ливорно — различные сны:
Здесь амурная пылкость, а в Питер — доносы.
И пошло, и пошло! Он легко разузнал
Всю ее подноготную и подоплеку.
Уже в Царское с нарочным послан сигнал,
Что плененье особы весьма недалеко.
Кавалькада вельмож провожала двоих,
Амазонка в седле красовалась прелестно.
И в берете с пером пролетала как вихрь —
То ли мальчик шальной, но ли эльф бестелесный.
Нынче званый прием. Завтра опера. Там
Кафедральный собор, и орган, и молебен.
Нет конца развлеченьям, границы — мечтам.
Каждый день ей отрава и каждый целебен.
Вся Россия в ее кулачке!.. Вот она —
Золотая, хмельная, в бокале хрустальном,
Не страна, а глоток ледяного вина,
Вот за этим столом, а не за морем дальным!
Итальянцы поют, а поляки кричат:
«Vivat русская Елисавета Вторайя!»
Это пена и пыль, это пепел и чад,
Это адово пекло, — не надо ей рая!
………………………………………
Было утро. Был полдень в ярчайшей красе.
И на борт корабельный взошла самозванка.
Всё как надо! Поляки на пристани все.
Всё сбывается — вплоть до воздушного замка,
Вплоть до жаркой любви сумасброда того,
Ей отдавшего сердце, и руку, и шпагу.
Граф Орлов, Аполлон, полубог, божество!
И с очей она стерла соленую влагу.
Барабанная дробь. Мощный пушечный залп.
Кверху флаги взвились. Поднят трап у причала.
Это он самолично салют приказал
В честь нее! И «спасибо» она прокричала.
Только что-то в глазах и в наклонах голов
Моряков и солдат ей почудилось… Где он —
Божество, полубог, Аполлон, граф Орлов,
Где полуденный ангел, полуночный демон?
Мчится легкий кораблик на всех парусах
Мимо мысов песчаных и пены прибрежной.
Полдень жарок и сух. Караул на часах.
Время остановилось…
Вразвалку, небрежно
Подошел капитан, тронул шляпу рукой,
Жвачку выплюнул черную, — швед, англичанин?
«Где мой спутник?» — «Ваш спутник? Простите, какой?»
— «Граф Орлов…» Но в ответ ледяное молчанье.
Сколько длится молчанье? Мгновенье иль век?
Она вздрогнула, вспыхнула, тут же сдержалась,
Ибо этот нелепый и злой человек
Не досаду внушил ей, одну только жалость.
Покачнулся он туловом тучным слегка —
То ли пьян, то ли просто бочонок из трюма —
И угрюмо коснулся ее локотка.
«Вашу руку, сударыня!» — буркнул угрюмо.
— Где же ты, Алексей, оглянись же, вернись!
Что мне делать, ответь, Всескорбящая Матерь!
…По крутой винтовой он ведет ее вниз,
Мимо тюков с товарами, пушечных ядер.
Винным смрадом разит из безгубого рта:
«В Петербурге придется ответить за всё нам!
Не трудитесь стучать. Ваша дверь заперта».
…И снаружи орудует ржавым засовом.
Отчаялись писцы всех канцелярий,
Терпенье, время, бдительность теряли.
Росла махина вздорности и кривд.
Верховный следователь, князь Голицын,
Министр и дипломат, слуга царицын,
Старательно глаза щитком прикрыв,
Прислушивался к женским излияньям,
К пробелам в памяти, к пустым зияньям
Ничтожных слов и бредней. Но подчас
Спохватывался и с невольной дрожью,
Встав во весь рост, прикидывался строже,
До сумрачной души не достучась.
А что ж она? Была ль она виновной?
Да, с точки зренья высшей и чиновной,
То посягнувшая на русский трон,
Не слишком рассчитавшая удар свой,
Но внесшая смятенье в государство
И, значит, нам нанесшая урон.
Так понимал Голицын это дело.
А женщина бессмысленно глядела
На перья и чернила… И лгала,
И путалась во лжи, и очень быстро
Вывертывалась. Но в мозгу министра
Болезненно уплотневала мгла.
Летели месяцы. Ползли недели.
Всё было непостижно в этом деле.
Был не распутан ни один клубок.
Как будто рядом явная улика,
Но суть ее двусмысленна, двулика…
И нет как нет улики — видит бог!
Путь женщины от многого зависим —
От встреч случайных, от подложных писем,
От прихотей, от ветреных друзей.
Но боже, как в столицы всей Европы
Она легко прокладывала тропы,
Росла всё выше, делалась грозней.
И следователь, как велит порядок,
На стол бросает несколько тетрадок:
«Пишите сами! Титул. Званье. Ранг.
Год, месяц, место вашего рожденья.
Найдите, где хотите, подтвержденье,
Что вы мадам Тремуйль иль фрау Франк».
Она в ответ: «Я веры православной.
Я родилась в России и росла в ней».
Но князя передергивает шок.
Он тут же встрепенулся и вонзает
Глаза в нее: «ЧЬЯ ВНУЧКА?» — Знать не знает…
«ЧЬЯ ДОЧЬ?» — В ответ презрительный смешок.
«Я вас лишу свечей, лишу подружки,
Оставлю только хлеб и воду в кружке,
Я караульных на ночь к вам введу!»
А женщина небрежно, грустно, кротко:
«Как вам не стыдно! У меня чахотка.
Недолго мне гореть в таком аду».
«Сударыня! Мы сговоримся! Что вы!
Для вас монаршьи милости готовы —
Дом на Неве, именье у Днепра,
Сад и усадьба с белой колоннадой…»
— «Ни сада мне, ни колоннад не надо.
Не стоит ваших свеч моя игра».
«Однако назовите поименно
Тех, кто внушал вам оную измену!
Священник или светский, кто вослед
За вами шел? Я вижу — вы несчастны,
Но к заговору несколько причастны,
Вы действовали смело! Столько лет…»
И вновь магические вьются тени.
Стамбул. Тавриз. Ширазских роз цветенье.
Всё Средиземноморье. Весь Левант.
В голицынском мозгу смешались мысли:
Блаженный остров. Паруса повисли.
Над ним скрипенье корабельных вант…
Что ж, были и такие приключенья,
Влеченья к женщинам и развлеченья.
Вздохнуть о том весьма не мудрено!..
Но ежели он вдумается глубже,
То скоро подыхать ему на службе,
Ведь в каземате сыро и темно.
Он отрезвел, пройдясь по коридорам,
И жжет на свечке протокол, в котором
Его же почерк покосился вдруг.
Он к этой шлюхе ненавистью пышет
И в ту же ночь императрице пишет,
Что следствие замкнуло полный круг,
Что, не желая вязнуть в оном круге,
Он не Пилат, но умывает руки.
«Благоволите, Кроткая, подать
Пример величья. Впрочем, соразмерьте
Суровый приговор и милосердье.
И да почиет с нами благодать!»
Екатерина за полдень проснулась,
На белый день блаженно улыбнулась,
Доверилась министрову письму,
Умышленно не вникла в это дело,
К ней обращенных слов не разглядела
И начертала вкось: БЫТЬ ПО СЕМУ.
……………………………………
У Алексеевского равелина
Тверда как камень выбитая глина,
Мертвы, как вечность, рытвины и рвы.
Здесь солнце из-за низких туч не блещет.
Здесь хлещет ветер. Здесь уныло плещет
О брег свинцовая вода Невы.
Был или нет какой-либо свидетель,
В какую щель глядел он, что заметил?
Куда он сгинул в двухсотлетней тьме?
Сих мелочей история не любит
И топором свои канаты рубит.
А что у ней таится на уме —
Того не сыщешь в уголовных кодах,
В рескриптах писанных, в хвалебных одах,
…Вот насыпь над могилкою у рва.
Там нет креста, нет имени и даты.
Стучат прикладами, поют солдаты.
Звучит команда: «На краул! Ать-два!»
И это есть история прямая!
Она летит в столетьях, принимая
Вид доблести и подлости порой.
А на кого и глянет исподлобья,
Тот в божеское вырастет подобье,
Не имярек, не личность, но герой.
Не для него, обласканного щедро,
В ночную пору под рыданьем ветра
Сигналы шлет о бедствии кронверк.
Не для таких, безумны и безмолвны,
Сверх ординара вырастают волны.
…И узница, рыдая, смотрит вверх.
Из далекой Италии в Санкт-Петербург
Молодой возвратился художник.
Для него беснование северных пург
Преисполнилось зовов тревожных.
Тут его на Васильевский, в темный чердак,
Загнала нищета и чахотка.
Стал он жить как умел, на алтын, на пятак,
Понимал, как целительна водка.
Академики в лентах, в мундирной красе
На него поглядели любезно,
Но отметили на заседании все,
Что, как видно, он катится в бездну.
А в душе у него расцветала весна,
Ликовала великая дерзость.
И однажды, когда он метался без сна,
Пред художником время разверзлось.
Сотня лет миновала мгновенно пред ним,
Что-то вычитал он иль услышал —
И, призваньем храним, непризнаньем гоним,
Безрассудным любовником вышел!
И швырял он мазки на свое полотно,
Хрипло кашляя и задыхаясь.
Так рождалось лицо, воскресало оно,
Одолевшее временный хаос.
На холсте проступала — слаба и нежна,
Чья-то жертва иль чье-то орудье,
Как растенье, цеплялась за стену княжна
В красном платье, с раскрытою грудью.
А в косое окно каземата хлестал
Пенный шквал непогоды осенней.
Она знала, что час ее смертный настал,
Не ждала ниоткуда спасенья.
Только слабыми пальцами в камень впилась,
Как в холстину шатучей кулисы.
Только тлела в сиянье пленительных глаз
Благодарность счастливой актрисы.
Благодарность. За что? За непрочный успех,
За неясную роль, за беспечность?
Иль за то, что, во времени жить не успев,
Пред собой она видела вечность?
Так Искусство на ней утверждало закон,
Навсегда милосердный и грозный
Для раскатов оркестра, для ликов икон,
Для поэмы, и танца, и бронзы.
А княжна Тараканова — это предлог,
Чтобы время с прямой автострады
Своротило сюда и вошло в эпилог
Для горчайшей на свете услады.
Сквозь замерзшее в иглах и звездах стекло —
То ли синь проступала морская,
То ли время текущее впрямь истекло,
То ли я наконец истекаю…
Всё кончается. Навеселе! Налегке!
И, дыша своевольем и ритмом,
Время дальше летит. И в последней строке
О бессмертье своем говорит нам.