ПЕРЕВОДЫ

ИЗ ФРАНЦУЗСКОЙ ПОЭЗИИ

Виктор Гюго

318. ИСКУССТВО И НАРОД

1

Искусство — радость для народа.

Оно пылает в непогоду

И блеском полнит синеву.

И во всемирном озаренье

Идут в народ его творенья,

Как звезды мчатся к божеству.

Искусство — гимн великолепный,

Для сердца кроткого целебный,

Так город лесу песнь поет,

Так славит женщину мужчина,

Так вся душевная пучина

Хвалу творенью воздает.

Искусство — это мысль живая.

Любые цепи разбивая,

Оно открыло ясный лик.

Ему и Рейн и Тибр угоден.

Народ в оковах — будь свободен!

Народ свободный — будь велик!

2

Будь, Франция, непобедима,

Будь милосердна, будь едина

И пристально гляди вперед!

Твой голос, радостный и ясный,

Сулит надежду людям властно,

Мой добрый, доблестный народ!

Пой на заре, народ рабочий,

Пой по́д вечер, во славу ночи.

Да будет в радость труд любой!

Пой о тяжелой жизни прежней,

Тихонько пой подруге нежной

И громко в честь свободы пой!

319. «Есть время подлое, когда любой успех…»

Есть время подлое, когда любой успех

Блестит соблазном

И, обольщая всех, легко марает всех

Бесчестьем грязным.

Все убаюканы в дремоте роковой.

Никто не дышит.

И честный человек теряет облик свой,

Как губка выжат.

Он перед подлостью и хитростью поник

С самозабвеньем.

И он качается, как зыблемый тростник

Под дуновеньем.

Гуляют, празднуют — открытого лица

Нигде не встретим.

Поют, едят и пьют в палатах подлеца,

Довольны этим.

Министр позвал гостей. Преступный пир хорош!

Сластей отведав,

Хохочет общество. Но бьет немая дрожь

Великих дедов.

Все разделяют срам, все молча смотрят вниз,

Дурь без исхода.

Вдруг запоет труба: «Республика, вернись!

Восстань, Свобода!»

Фанфара грянула. Вокруг переполох,

Как будто это

Ночного пьяницу заставшие врасплох

Лучи рассвета.

320. ТЕМ, КОМУ СНИТСЯ МОНАРХИЯ

Я — сын республики и сам себе управа.

Поймите: этого не голосуют права.

Вам надо назубок запомнить, господа:

Не выйдет с Францией ваш фокус никогда.

Еще запомните, что все мы, парижане,

Деремся и блажим Афинам в подражанье;

Что рабских примесей и капли нет в крови

У галлов! Помните, что, как нас ни зови,

Мы дети гренадер и гордых франков внуки.

Мы здесь хозяева! Вот суть моей науки!

Свобода никогда нам не болтала зря.

И эти кулаки, свой правый суд творя,

Сшибали королей, сшибут прислугу быстро.

Наделайте себе префектов и министров,

Послов и прочее! Роднитесь меж собой!

Толстейте, подлецы! Пускай живет любой

В наследственном дворце среди утех и шуток.

Старайтесь тешить нрав и ублажать желудок

И благоденствуйте, швыряя серебром,—

Пожалуйста! Мы вас за горло не берем.

Грехи отпущены. Народ презренье копит.

Он спину повернул и срока не торопит.

Но нашей вольности не трогать, господа!

Она живет в сердцах, спокойна и тверда,

И знает все дела, ошибки и сужденья,

И ждет вас! Эта речь звучит ей в подтвержденье.

Попробуй кто-нибудь, посмей коснуться лишь —

Увидишь сам, куда и как ты полетишь!

Пускай и короли, воришек атаманы,

Набьют широкие атласные карманы

Бюджетом всей страны и хлебом нищих, но

Права народные украсть им не дано.

Республику в карман не запихнете, к счастью!

Два стана: весь народ — и клика вашей масти.

Голосовали мы — проголосуем впредь.

Прав человеческих и богу не стереть.

Мы — суверен страны. Нам все-таки угодно

Царить, как хочется, и выбирать свободно,

И списки составлять из нужных нам людей.

Мы просим в урны к нам не запускать когтей!

Не сметь мошенничать, пока здесь голосуют!

А кто не слушает, такой гавот станцуют,

Так весело для них взмахнут у нас смычки,

Что десять лет спустя быть им белей муки!

321. РАССТРЕЛЯННЫЕ

Свершилось. Всюду смерть. Не надо жалких фраз.

К проклятой той стене придем в последний раз.

Всё вихрем сметено. Запомним эту дату.

Воскликнул человек: «Прощай, мой брат!» — солдату.

Сказала женщина: «Мой муж убит, а мне,

Виновен он иль нет, осталось встать к стене.

Раз мы делили с ним всю жизнь нужду и горе,

Раз муж товарищем мне был, то я не спорю.

Вы мужа отняли, пришел и мой конец.

Стреляйте прямо в грудь. Спасибо за свинец».

На черных площадях лежат вповалку трупы.

Шло двадцать девушек. Конвой забрал всю группу.

Но песня девушек, живая прелесть их

Встревожили толпу. И общий гомон стих.

Прохожий удивлен: «Куда же вы, красотки?»

— «Нас гонят на расстрел», — раздался голос

кроткий.

В казарме мрачный гул. Казарма заперта.

Но кажется, что гром ворочает врата,

Ведущие в ничто. Ни вскрика, ни рыданий.

Как будто смерть сама стыдится страшной дани,

А тысячи спешат из мрака и нужды

На волю вырваться — и гибелью горды.

Они спокойны. Всех к стене поставят рядом.

Вот внучка с дедушкой. Старик с померкшим

взглядом.

А внучка весело кричит команду: «Пли!»

Они свой горький смех с презреньем пронесли

В конце трагедии, как знамя. В чем же дело?

Иль жизнь им не мила, иль кровь похолодела?

Задумайся о них, мыслитель и пророк!

Пришел чудесный май, пришел для сердца срок

В цветенье, в радости блаженной раствориться.

Ведь эта девушка смеяться мастерица.

Проснулось бы дитя при солнечных лучах.

Согрелся бы старик, что в декабре зачах.

Ведь эти существа, ведь эти парижане

Могли бы услыхать пчелиное жужжанье,

И пенье ранних птиц, и аромат цветов.

Ведь каждый юноша влюбиться был готов…

Но в долгожданный миг весеннего расцвета

Пришла безглазая и прекратила это!

Внезапно выросла на черном их пути!

Могли бы воплями всё небо потрясти,

Призвать на помощь всех, провозглашая всюду

Позор карателям, проклятье самосуду,

Иль ползать у стены, или в толпе пропасть,

Укрыться, убежать, взмолиться и проклясть,

Завыть от ужаса… Нет! Не было в том нужды.

Всему, что свершено, они остались чужды.

Не крикнули: «Постой! На помощь! Пощади!»

Не ужаснулись, что могила впереди.

Как будто весть о ней давно в мозгу звенела

И яма братская в самой душе чернела.

Смерть, здравствуй!

С нами жить — невыносимо им.

Что же мы сделали согражданам своим?

Мы разоблачены. Кто мы такие с вами,

Что перед этими кладбищенскими рвами

У них ни жалобы, ни вздоха не нашлось?

Мы плачем — только мы. А им не надо слез.

Откуда этот мрак? Но ни тревогой поздней,

Ни поздней жалостью не уничтожишь розни.

Как защитили мы тех женщин? Как и где

Трепещущих детей лелеяли в нужде?

Работу дали им, читать их научили?

Не дали ничего — и ярость получили!

Ни света, ни любви! И в нищете нагой

Был голоден один и замерзал другой.

Горит ваш Тюильри, в отместку подожженный!

И вот от имени всей голытьбы сраженной

Я объявляю вам, бездушные сердца,

Что мертвое дитя дороже нам дворца.

Вот почему они так грозно погибали,

Не жаловались нам и шеи не сгибали,

Шли равнодушные, веселые вперед

И молча рухнули, когда настал черед.

Приговоренные расстреляны сегодня.

Нужда безвыходна — но гибель безысходней.

………………………………………

Поймите! Саваны покрыли их тела.

Я говорю, что тень содеянного зла

Висит над обществом, безжизненным отныне.

Что их предсмертный смех грознее, чем унынье.

Что должен трепетать живущий человек

Пред этой легкостью уйти от нас навек!

322. ВО МРАКЕ

Старый мир

Волна! Не надо! Прочь! Назад! Остановись!

Ты никогда еще так не взлетала ввысь!

Но почему же ты угрюма и жестока?

Но почему кричит и воет пасть потока?

Откуда ливень брызг, и мрак, и грозный гул?

Зачем твой ураган во все рога подул?

Валы вздымаются и движутся, как чудо…

Стой! Я велю тебе! Не дальше, чем досюда!

Всё старое — закон, столбы границ, узда,

Весь мрак невежества, вся дикая нужда,

Вся каторга души, вся глубь ее кручины,

Покорность женщины и власть над ней мужчины,

Пир, недоступный тем, кто голоден и гол,

Тьма суеверия, божественный глагол,—

Не трогай этого, не смей сдвигать святыни!

Молчи! Я выстроил надежные твердыни

Вкруг человечества! Крепка моя стена!

Но ты еще рычишь? Еще растешь, волна?

Кипит водоворот, немилосердно воя.

Вот старый часослов, вот право вековое,

Вот пляшет эшафот на гребне волн крутых…

Не трогай короля! Увы, король — бултых.

Не оскорбляй святых, не подступай к ним близко!

Стой — это судия! Стой — это сам епископ!

Сам бог велит тебе, — прочь, осади назад!..

Как? Ты не слушаешь? Твои валы грозят

Уничтоженьем — мне, моей ограде мирной?

Волна

Ты думал, я прилив, — а я потоп всемирный!

Шарль Бодлер

323. ВЕЛИКАНША

Когда во мгле веков природа-мать рожала

Чуть ли не каждый день чудовищный приплод,

Я с великаншею сдружился бы, пожалуй,

И льнул к ее ногам, как сладострастный кот.

Я любовался бы, как девственница дышит,

Как забавляется зловещею игрой,

Как в сердце у нее опасный пламень пышет

И влажные глаза туманятся порой.

Я наблюдал бы рост могучий с удивленьем,

Карабкался бы вверх по согнутым коленям,

А в летний зной, когда на черно-синий мох

Она простерлась бы и тень ее скрывала,—

Спал на ее груди, меж двух живых холмов,

Как мирный городок у горного провала.

324. ТАНЕЦ ЗМЕИ

Как эта женственная кожа

В смуглых отливах

На матовый муар похожа

Для глаз пытливых!

Я в запахе прически душной

Чую жемчужный

Приморский берег, бриз воздушный

В гавани южной,

И расстаюсь с моей печалью

В томленье странном,

И, словно парусник, отчалю

К далеким странам.

В твоих глазах ни тени чувства,

Ни тьмы, ни света —

Лишь ювелирное искусство,

Блеск самоцвета.

Ты, как змея, качнула станом,

Зла и бездушна,

И вьешься в танце непрестанном,

Жезлу послушна.

И эта детская головка

В кудрях склоненных

Лишь балансирует неловко,

Словно слоненок.

А тело тянется, как будто,

В тумане рея,

Шаланда в зыбь недвижной бухты

Роняет реи.

Не половодье нарастает,

Льды раздвигает —

То зубы белые блистают,

Слюна сбегает.

Какой напиток в терпкой пене

Я залпом выпью,

Какие звезды упоенья

В туман просыплю!

325. КОТ

1

В мозгу моем гуляет важно

Красивый, кроткий, сильный кот

И, торжествуя свой приход,

Мурлычет нежно и протяжно.

Сначала песня чуть слышна —

В басовых тихих переливах,

Нетерпеливых и ворчливых,

Почти загадочна она.

И вот она струит веселье

В глубины помыслов моих,

Похожа на певучий стих,

На опьяняющее зелье.

Смиряет злость мою сперва

И чувство оживляет сразу.

Чтобы сказать любую фразу,

Коту не надобны слова.

Он не царапает, не мучит

Тревожных струн моей души

И только царственно в тиши

Меня, как скрипку, петь научит,

Чтобы звучала скрипка в лад

С твоею песенкой целебной,

Кот серафический, волшебный,

С гармонией твоих рулад!

2

Двухцветной шкурки запах сладкий

В тот вечер я вдохнул слегка,

Когда ласкал того зверька

Один лишь раз, и то украдкой.

Домашний дух иль божество,

Всех судит этот идол вещий,

И кажется, что наши вещи —

Хозяйство личное его.

Его зрачков огонь зеленый

Моим сознаньем овладел.

Я отвернуться захотел,

Но замечаю удивленно,

Что сам вовнутрь себя глядел,

Что в пристальности глаз зеркальных,

Опаловых и вертикальных,

Читаю собственный удел.

326. ТРУБКА

Давно писателю близка,

Я только трубка-самокурка

С головкой кафра или турка

И ублажаю знатока.

Когда гнетет его тоска,

Когда темна его конурка,

Я словно сельская печурка,

Что согревает бедняка.

Я эту душу занавешу

Как бы завесой дымовой,

И он забудет сумрак свой.

В колечках дыма распотешу

Его тревогу, а тоску

Всю целиком заволоку.

327. К ПРОШЕДШЕЙ МИМО

Оглушительно улица выла, когда

Эта юная женщина в трауре полном

Подняла край вуали движеньем безмолвным —

И прошла, словно статуя, странно горда.

Только стройные ноги мелькнули мгновенно.

Но я пил в этом взоре, как пьяница пьет,

Наслажденье, которое тут же убьет,

Наважденье, которое самозабвенно.

Проблеск молнии… Ночь! Лишь на миг красотой

Воскрешен и отравлен! Но миг этот прожит.

Только в вечности я прикажу тебе: стой!

Впрочем, так далеко! Да и поздно, быть может!

У меня нет примеч от тебя и следа…

Как тебя я любил бы, ты знала тогда?!

328. К ПОРТРЕТУ ОНОРЕ ДОМЬЕ

Изображенный здесь на диво,

Художник смелый, выйдя в бой,

Смеяться учит над собой,—

Он мастер мудрый и правдивый.

Его веселые листы

Полны энергии великой.

И Зло со всей своею кликой

Такой страшится прямоты.

В изломах контуров и линий

Ни Мефистофель, ни Мельмот

Нам сердце стужей не проймет,

Не вспыхнут факелы Эринний.

Там — сатанинская игра,

Отчаянье, уничиженье.

Здесь — яркое воображенье,

Провозглашение Добра.

Артюр Рембо

329. СПЯЩИЙ В ЛОЖБИНЕ

Беспечно плещется речушка, и цепляет

Прибрежную траву, и рваным серебром

Трепещет, а над ней полдневный зной пылает,

И блеском пенится ложбина за бугром.

Молоденький солдат с открытым ртом, без кепи,

Всей головой ушел в зеленый звон весны.

Он крепко спит. Над ним белеет тучка в небе.

Как дождь, струится свет. Черты его бледны.

Озябший, крохотный, как будто бы спросонок

Чуть улыбается хворающий ребенок.

Природа, приголубь солдата, не буди!

Не слышит запахов, и глаз не поднимает,

И в локте согнутой рукою зажимает

Две красные дыры меж ребер на груди.

330. ПАРИЖСКАЯ ОРГИЯ, ИЛИ ПАРИЖ ЗАСЕЛЯЕТСЯ ВНОВЬ

Зеваки, вот Париж! С вокзалов к центру согнан.

Дохнул на камни зной — опять они горят.

Бульвары людные и варварские стогна.

Вот сердце Запада, ваш христианский град!

Провозглашен отлив пожара! Всё забыто.

Вот набережные, вот бульвары в голубом

Дрожанье воздуха, вот бивуаки быта…

Как их трясло вчера от наших красных бомб!

Укройте мертвые дворцы в цветочных купах!

Бывалая заря вам вымоет зрачки.

Как отупели вы, копаясь в наших трупах,—

Вы, стадо рыжее, солдаты и шпики!

Принюхайтесь к вину, к весенней течке сучьей!

Игорные дома сверкают. Ешь, кради!

Весь полуночный мрак, соитьями трясущий,

Сошел на улицу. У пьяниц впереди

Есть напряженный час, когда, как истуканы,

В текучем мареве рассветного огня

Они уж ничего не выблюют в стаканы

И только смотрят вдаль, молчание храня…

Во здравье задницы, в честь Королевы вашей!

Внимайте грохоту отрыжек и, давясь

И обжигая рот, сигайте в ночь, апаши,

Шуты и прихвостни! Парижу не до вас.

О грязные сердца! О рты невероятной Величины!

Сильней вдыхайте вонь и чад!

И вылейте на стол, что выпито, обратно, —

О победители, чьи животы бурчат!

Раскроет ноздри вам немое отвращенье,

Веревки толстых шей издергает чума…

И снова — розовым затылкам нет прощенья.

И снова я велю вам всем сойти с ума —

За то, что вы тряслись, за то, что, цепенея,

Припали к животу той Женщины, за ту

Конвульсию, что вы делить хотели с нею,

И, задушив ее, шарахались в поту!

Прочь, сифилитики, монархи и паяцы!

Парижу ли страдать от ваших древних грыж

И вашей хилости и ваших рук бояться?

Он начисто от вас отрезан — мой Париж!

И в час, когда внизу, барахтаясь и воя,

Вы околеете, без крова, без гроша,—

Блудница красная всей грудью боевою,

Всем торсом выгнется, ликуя и круша!

Когда, любимая, ты гневно так плясала?

Когда, под чьим ножом так ослабела ты?

Когда в твоих глазах так явственно вставало

Сиянье будущей великой доброты?

О полумертвая, о город мой печальный!

Твоя тугая грудь напряжена в борьбе.

Из тысячи ворот бросает взор прощальный

Твоя История и плачет по тебе.

Но после всех обид и бед благословенных,

О, выпей хоть глоток, чтоб не гореть в бреду!

Пусть бледные стихи текут в бескровных венах!

Позволь, я пальцами по коже проведу.

Не худо все-таки! Каким бы ни был вялым,

Дыханья твоего мой стих не прекратит.

Не омрачит сова, ширяя над обвалом,

Звезд, льющих золото в глаза кариатид.

Пускай тебя покрыл, калеча и позоря,

Насильник! И пускай на зелени живой

Ты пахнешь тлением, как злейший лепрозорий, —

Поэт благословит бессмертный воздух твой!

Ты вновь повенчана с певучим ураганом,

Прибоем юных сил ты воскресаешь, труп!

О город избранный! Как будет дорога нам

Пронзительная боль твоих заглохших труб!

Поэт подымется, сжав руки, принимая

Гнев каторги и крик погибших в эту рань.

Он женщин высечет зеленой плетью мая.

Он скачущей строфой ошпарит мразь и дрянь.

Все на своих местах. Всё общество в восторге.

Бордели старые готовы к торжеству.

И от кровавых стен, со дна охрипших оргий

Свет газовых рожков струится в синеву.

331. РУКИ ЖАНН-МАРИ

Ладони этих рук простертых

Дубил тяжелый летний зной.

Они бледны, как руки мертвых,

Они сквозят голубизной.

В какой дремоте вожделений,

В каких лучах какой луны

Они привыкли к вялой лени,

К стоячим водам тишины?

В заливе с промыслом жемчужным,

На грязной фабрике сигар

Иль на чужом базаре южном

Покрыл их варварский загар?

Иль у горячих ног мадонны

Их золотой завял цветок,

Иль это черной белладонны

Струится в них безумный сок?

Или, подобно шелкопрядам,

Сучили синий блеск они,

Иль к склянке с потаенным ядом

Склонялись в мертвенной тени?

Какой же бред околдовал их,

Какая льстила им мечта

О дальних странах небывалых

У азиатского хребта?

Нет, не на рынке апельсинном,

Не у подножия божеств,

Не полоща в затоне синем

Пеленки крохотных существ,

Не у поденщицы сутулой

Такая жаркая ладонь,

Когда ей щеки жжет и скулы

Костра смолистого огонь.

Мизинцем ближнего не тронув,

Они крошат любой утес,

Они сильнее першеронов,

Жесточе поршней и колес.

Как в горнах красное железо,

Сверкает их нагая плоть

И запевает «Марсельезу»

И никогда — «Спаси, господь».

Они еще свернут вам шею,

Богачки злобные, когда,

Румянясь, пудрясь, хорошея,

Вы засмеетесь без стыда!

Сиянье этих рук влюбленных

Мальчишкам голову кружит.

Под кожей пальцев опаленных

Огонь рубиновый бежит.

Обуглив их у топок чадных,

Голодный люд их создавал.

Грязь этих пальцев беспощадных

Мятеж недавно целовал.

Безжалостное солнце мая

Заставило их побледнеть,

Когда, восстанье поднимая,

Запела пушечная медь.

О, как мы к ним прижали губы,

Как трепетали дрожью их!

И вот их сковывает грубо

Кольцо наручников стальных.

И, вздрогнув, словно от удара,

Внезапно видит человек,

Что, не смывая с них загара,

Он окровавил их навек.

332. ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ

Между тем как несло меня вниз по теченью,

Краснокожие кинулись к бичевщикам,

Всех раздев догола, забавлялись мишенью,

Пригвоздили их намертво к пестрым столбам.

Я остался один без матросской ватаги.

В трюме хлопок промок и затлело зерно.

Казнь окончилась. К настежь распахнутой влаге

Понесло меня дальше, куда — всё равно.

Море грозно рычало, качало и мчало,

Как ребенка, всю зиму трепал меня шторм,

И сменялись полуострова без причала,

Утверждал свою волю соленый простор.

В благодетельной буре теряя рассудок,

То как пробка скача, то танцуя волчком,

Я гулял по погостам морским десять суток,

Ни с каким фонарем маяка не знаком.

Я дышал кислотою и сладостью сидра.

Сквозь гнилую обшивку сочилась волна.

Якорь сорван был, руль переломан и выдран,

Смыты с палубы синие пятна вина.

Так я плыл наугад, погруженный во время,

Упивался его многозвездной игрой

В этой однообразной и грозной поэме,

Где ныряет утопленник, праздный герой.

Лиловели на зыби горячечной пятна,

И казалось, то в медленном ритме стихий

Только жалоба горькой любви и понятна —

Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи.

Я запомнил свеченье течений глубинных,

Пляску молний, сплетенную, как решето,

Вечера — восхитительней стай голубиных,

И такое, чего не запомнил никто.

Я узнал, что в отливах таинственной меди

Меркнет день и расплавленный запад лилов,

Как, подобно развязкам античных трагедий,

Потрясает раскат океанских валов.

Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья,

Будто море меня целовало в глаза.

Фосфорической пены цвело озаренье,

Животворная, вечная та бирюза.

И когда месяцами, тупея от гнева,

Океан атакует коралловый риф,

Я не верил, что встанет Пречистая Дева,

Звездной лаской рычанье его усмирив.

Понимаете, скольких Флорид я коснулся?

Там зрачками пантер разгорались цветы,

Ослепительной радугой мост изогнулся,

Изумрудных дождей кочевали гурты.

Я узнал, как гниет непомерная туша,

Содрогается в неводе Левиафан,

Как волна за волною вгрызается в сушу,

Как таращит слепые белки океан.

Как блестят ледники в перламутровом полдне,

Как в заливах, в лиманной грязи, на мели

Змеи вяло свисают с ветвей преисподней

И грызут их клопы в перегное земли.

Покажу я забавных рыбешек ребятам,

Золотых и поющих на все голоса,

Перья пены на острове, спячкой объятом,

Соль, разъевшую виснущие паруса.

Убаюканный морем, широты смешал я,

Перепутал два полюса в тщетной гоньбе.

Прилепились медузы к корме обветшалой.

И, как женщина, пав на колени в мольбе,

Загрязненный пометом, увязнувший в тину,

В щебетанье и шорохе маленьких крыл,

Утонувшим скитальцам, почтив их кончину,

Я свой трюм, как гостиницу на ночь, открыл.

Но, укрывшись в той бухте лесистой и снова

В море выброшен крыльями мудрой грозы,

Не замечен никем с монитора шального,

Не захвачен купечеством древней Ганзы,

Лишь всклокочен, как дым, и, как воздух, непрочен,

Продырявив туманы, что мимо неслись,

Накопивший — поэтам понравится очень! —

Лишь лишайники солнца и мерзкую слизь,

Убегавший в огне электрических скатов

За морскими коньками по кипени вод,

С вечным звоном в ушах от громовых раскатов,

Когда рушился ультрамариновый свод,

Сто раз крученый-верченый насмерть в мальстреме.

Захлебнувшийся в свадебных плясках морей,—

Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь время,

О Европе тоскую о древней моей.

Помню звездные архипелаги, но снится

Мне причал, где неистовый мечется дождь,

Не оттуда ли изгнана птиц вереница,

Золотая денница, Грядущая Мощь?

Слишком долго я плакал! Как юность горька мне,

Как луна беспощадна, как солнце черно!

Пусть мой киль разобьет о подводные камни,

Захлебнуться бы, лечь на песчаное дно!

Ну, а если Европа, то пусть она будет,

Как озябшая лужа, грязна и мелка,

Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит

Свой бумажный кораблик с крылом мотылька.

Надоела мне зыбь этой медленной влаги,

Паруса караванов, бездомные дни,

Надоели торговые чванные флаги

И на каторжных страшных понтонах — огни!

Гийом Аполлинер

333. МОСТ МИРАБО

Под мостом Мирабо вечно новая Сена.

Это наша любовь

Для меня навсегда неизменна,

Это горе сменяется счастьем мгновенно.

Снова пробило время ночное.

Мое прошлое снова со мною.

И глазами в глаза, и сплетаются руки.

А внизу под мостом —

Волны рук, обреченные муке,

И глаза, обреченные долгой разлуке.

Снова пробило время ночное.

Мое прошлое снова со мною.

А любовь — это волны, бегущие мимо.

Так проходит она.

Словно жизнь, ненадежно хранима,

Иль Надежда, скользящая необгонимо.

Снова пробило время ночное.

Мое прошлое снова со мною.

Дни безумно мгновенны, недели мгновенны,

Да и прошлого нет.

Все любви невозвратно забвенны…

Под мостом круговерть убегающей Сены.

Снова пробило время ночное.

Мое прошлое снова со мною.

334. КОМЕДИАНТЫ

Вдоль садов бредет их орда,

Удаляется в никуда,

Мимо серых харчевен, мимо

Деревень безлюдных гонима.

Впереди ватага ребят.

В смутных грезах взрослые спят.

Им достаточно лишь привета,

Чтобы вишни падали с веток.

У них золотом блещет всё —

Мандолины, бубны, серсо.

Подмигнул медведь обезьяне —

Просят умники подаянья.

335. ЦЫГАНКА

Ты, цыганка, заранее знала,

Что впотьмах наши жизни бредут.

Попрощались мы с нею, и тут

Нас Надежда в пути обогнала.

А любовь тяжела, как медведь,

Что старается танцам учиться.

Есть бесперая синяя птица.

Да и нищие молятся ведь.

Знают люди, что время их судит.

Но надежда любить по пути

Нам позволила руки сплести.

Что сулила цыганка, то будет.

336. ЧТО ЕСТЬ

Есть корабль, увозящий мою дорогую.

Есть вверху дирижабли и полночь в личинках, где вызрели звезды.

Есть подводная лодка врага, что грозит моей милой.

Есть вокруг меня тысячи маленьких елок, разбитых снарядами.

Есть бедняк пехотинец, ослепший от газа фосгена.

Есть траншеи, где мы искромсали Ницше, и Гёте, и Кёльн.

Есть письмо запоздавшее — вот отчего я зачах.

Есть в планшете моем фотографии милой моей.

Есть тревога на лицах у пленных, бредущих гуськом.

Есть прислуга вокруг батарей орудийных,

Есть обозный, бегущий рысцой к одинокому дереву.

Есть шпион — говорят, он остался невидимым, как горизонт.

Есть цветущий, как лилия, лик моей милой.

Есть еще капитан, ожидающий в сильной тревоге известий с Атлантики.

Есть солдаты, которые делают в полночь доски для новых гробов.

Есть вопящие женщины в Мехико, они молят Христа о маисе.

Есть Гольфстрим, благодатный и теплый.

Есть повсюду кресты, здесь и там.

Есть на кактусах винные ягоды в знойном Алжире.

Есть сплетенные длинные руки любви.

Есть осколок снаряда — чернильница сантиметров

в пятнадцать, потерять ее я не могу.

Есть седло у меня, всё промокшее в ливне.

Есть бегущие реки, которые не возвращаются.

Есть любовь, что влечет меня нежно вперед.

Был и бош, он попался нам в плен с пулеметом.

Есть на свете счастливцы, которые не воевали ни разу.

Есть индусы, которые смотрят на запад, на наши поля удивленно.

Они думают грустно о тех, что, наверно, назад не вернутся,

Оттого что на этой далекой войне научились играть в невидимок.

337. ЕСЛИ Я ТАМ ПОГИБНУ…

Если я там погибну, в бою у переднего края,

Целый день ты проплачешь, Лулу, о моя дорогая.

Быстро память моя улетучится, дай только срок.

И снаряд, разорвавшийся там, у переднего края,

Тот красивый снаряд превратится в непрочный цветок.

В скором времени память моя растворится в пространстве,

Моей кровью она окровавит миры, и моря,

И долины, и горы, и звезды в предвечном убранстве.

И, окрашена кровью в распахнутом настежь пространстве,

Возмужает окрепшая, полная силы заря.

Всей потерянной памятью снова живущий вовеки,

Я прильну к твоей нежной груди и смежу твои веки,

Распущу твои волосы и зацелую уста.

Ты со мной не состаришься, ты обновишься навеки,—

Ты останешься вечно такой, молода и чиста.

Это кровь моя брызжет и заново мир украшает,

Это солнце свершает свой круг, запылав от нее,

Крепче пахнут цветы, и волна за волной поспешает,

И любовь моя заново, заново мир украшает,

И счастливый любовник вторгается в тело твое!

Если я и погибну, Лулу, обречен на забвенье,—

Вспоминай меня всё же, задумайся хоть на мгновенье

О любви нашей юной, о пламени наших ночей.

Моя кровь превратилась в прозрачный и звонкий ручей, —

Не горюй ни о чем, хорошей, не жалей о забвенье,

О единственная — в сумасшедшем бреду вдохновенья!

Жан Кокто

338. БАРАБАННАЯ ДРОБЬ

Я тебя обожаю, солнце, дико,

Пред тобой ползу на брюхе, владыка!

Лакировщик винограда, яблок и груш,

На меня свой яркий лубок обрушь!

Дуби мне кожу, вытри мой пот,

Избавь меня от прочих забот.

Блеснул зубами негр. Смотри —

Он черен снаружи, розов внутри.

Я черен внутри, розов снаружи,—

От превращенья не стану хуже.

Повтори меня в существе другом,

Как ты Гиацинта сделал цветком.

Стрекоза ненормально вверх сиганула.

На меня из печки хлебом пахнуло.

Преврати сейчас же полдневный зной

В прохладу ночи, в сумрак лесной.

Преврати мой бред в то самое Древо,

Под которым Змей любезничал с Евой.

Помоги привыкнуть к миру обид,

К тому, что мой бедный друг убит.

Лотерею свою быстрей разгрузи,

Расставляй на полках дорогие призы.

Не нуждаемся мы в стеклянных бусах, —

Припаси их в Антилах для голопузых.

Выбирай нарядней нам барахло,

Чтобы в ноздри било и сердце жгло!

Чтоб арпеджио скрипок пело мажорно

В салоне зеркал, в палатке обжорной!

Укроти мой нрав, распали мой бред,

Шарлатан, хозяин золотых карет!

Пусть вьется по жилету цепь золотая.

… Я сам не знаю, о чем болтаю…

Моя тень внезапно ушла от меня.

Твой зверинец, солнце, полон огня.

Директор цирка, синьор Чинизелли,

Завари мне покрепче пьяное зелье!

Ты клоун-смехач, матадор-лихач,

Циркач, летящий по небу вскачь.

Ты негр, чемпион мирового бокса,

О твои лучи экватор обжегся.

Я всё терплю. Я лишь хорошею,

Когда ты дубасишь меня по шее.

Я славить ныне и присно рад,

О солнце, твой упоительный ад!

339. «Весь грузный хлам веков, всё золото музеев…»

Весь грузный хлам веков, всё золото музеев —

Как мне постыло всё!

Пускай же сокрушит дремоту ротозеев

Работа Пикассо!

Пускай всплывает вверх вся мебель наших комнат,

Все двери отперты,

Все руки ищут рук, все рты себя не помнят —

Ждут поцелуев рты.

Художник с музами сдружился в пляске вечной

И властною рукой

Из беспорядочности создал человечный

Порядок и покой.

Поль Элюар

340. СВОБОДА

На школьных своих тетрадках

И на древесной коре,

На зыбких холмах песчаных

Я имя твое пишу.

На всех страницах прочтенных,

На всех страницах пустых,

На крови, камне и пепле

Я имя твое пишу.

На золоченых картинах,

На королевских венцах,

На воинском вооруженье

Я имя твое пишу.

На пустырях и в дебрях,

На птичьих гнездах в кустах,

На всех отголосках детства

Я имя твое пишу.

На очарованьях ночи,

На белом хлебе дневном,

На первых днях обрученья

Я имя твое пишу.

На всех осколках лазури,

На глади лунных озер,

На солнечных водоемах

Я имя твое пишу.

На беспредельных равнинах,

На крыльях летящих птиц,

На мельничных сонных крыльях

Я имя твое пишу.

На каждом луче рассветном,

На море, на кораблях,

На горных безумных высях

Я имя твое пишу.

На облачных испареньях,

На струях косых дождей,

На ураганных ливнях

Я имя твое пишу.

На всех мерцающих формах,

На бубенцах цветов,

На явно видимой правде

Я имя твое пишу.

На торной прямой дороге,

На опустевшей тропе,

На площади многолюдной

Я имя твое пишу.

На лампе, в ночи зажженной,

На лампе, погасшей к утру,

На всех домах, где бы ни жил,

Я имя твое пишу.

На зеркале, отразившем

Пустое мое жилье,

На теплой пустой постели

Я имя твое пишу.

На шерстке доброй собаки,

На острых ее ушах,

На лапах ее неуклюжих

Я имя твое пишу.

На каждой близкой мне плоти,

На лбу любимых друзей,

На каждой раскрытой ладони

Я имя твое пишу.

На окнах, раскрытых настежь,

На полуоткрытых губах,

Внимательно молчаливых,

Я имя твое пишу.

На брошенных укрепленьях,

На сломанных фонарях,

На стенах тоски вседневной

Я имя твое пишу.

На гибели без возврата,

На голом сиротстве своем,

На шествиях погребальных

Я имя твое пишу.

На возвращенном здоровье,

На дерзости, что прошла,

На безрассудных надеждах

Я имя твое пишу.

Могуществом этого слова

Я возвращаюсь к жизни,

Рожденный дружить с тобою,

Рожденный тебя назвать —

Свобода!

341. МУЖЕСТВО

Париж продрог. Париж не ел три дня

Ни корки, ни печеного каштана.

Плетется он в лохмотьях стариковских

И стоя спит, задохшийся в метро.

Но беднякам остались, кроме горя,

Вся мудрость, всё безумие Парижа,

Его огонь, его священный разум,

И доброта его, и красота.

Так не зови на помощь!

Ты сущность, не сравнимая ни с чем.

В твоих глазах нет смертной наготы,

Нет тусклости — одно возникновенье

Живого человеческого света.

Как угорь — скользкий и тугой, — как шпага,

Изобретательный и мудрый город,

Не терпишь ты несправедливой власти.

В ней беспорядок злейший для тебя.

И ты освободишься!

Трепещущая юная звезда,

Надежда, пережившая невзгоду,

Освободишься ты от лжи и грязи.

Мы нашим братьям мужества желаем.

Ни шпаг у нас, ни касок, ни сапог —

Есть только пламя в напряженных жилах.

Все лучшие меж нами — мертвецы,

Но кровь их перельется в наше сердце.

Подходит час парижского рассвета.

Подходит миг освобожденья.

Раскрыта площадь настежь для весны.

У идиотской силы есть низы,

Рабы, которых мы зовем врагами:

Едва поняв,

Едва достигнув пониманья,

Восстанут сами.

342. ЦЕЛЬ ПОЭЗИИ — ПОЛЕЗНАЯ ПРАВДА

Когда я говорил, что солнышко в лесу

Подобно женщине, отдавшейся в постели,

Вы мне поверили, вы подчинились мне.

Когда я говорил, что этот день дождливый

Струится и звенит в любовной нашей лени,

Вы мне поверили, чтобы продлить любовь.

Когда я говорил, что на плетеном ложе

Свил гнездышко птенец, не говорящий «да»,

Вы мне поверили, деля мою тревогу.

Когда я говорил, что в родниковой влаге

Ключ от большой реки, несущей людям зелень,

Вы мне поверили еще сильней и глубже.

Но если я пою об улице моей,

О всей моей стране, об улице без края,

Вы мне не верите, вы прячетесь в пустыню.

Бесцельна ваша жизнь. Забыли вы, что людям

Необходима связь, надежда и борьба,

Чтоб этот мир познать и переделать мир.

Всем сердцем бьющимся хочу я вас увлечь.

Я слаб, но я расту, и я живу еще.

Мне странно говорить о вашем пробужденье,

Когда хочу вам дать единство и свободу

Не только в тростниках свирели заревой,

Но рядом с братьями, построившими правду.

343. ВСЁ СКАЗАТЬ

Всё — это всё сказать. И мне не хватит слов,

Не хватит времени и дерзости не хватит.

Я брежу, наугад перебирая память,

Я нищ и неучен, чтоб ясно говорить.

Всё рассказать — скалу, дорогу, мостовую,

Прохожих, улицу, поля и пастухов,

Зеленый пух весны и ржавчину зимы

И холод и жару, их совокупный труд.

Я покажу толпу и в каждом первом встречном —

Его отчаянье, его одушевленье,

И в каждом возрасте мужского поколенья —

Его надежду, кровь, историю и горе.

Я покажу толпу в раздоре исполинском,

Всю разгороженную, как могилы кладбищ,

Но ставшую сильней своей нечистой тени,

Разбившую тюрьму, свалившую господ.

Семью рабочих рук, семью листвы зеленой,

Безликого скота, бредущего к скоту.

И реку, и росу в их плодотворной силе,

И правду начеку, и счастие в цвету.

Смогу ли я судить о счастии ребенка

По кукле, мячику и солнышку над ним?

Посмею ли сказать о счастии мужчины,

Узнав его жену и крохотных детей?

Смогу ли объяснить любовь, ее причины,

Трагедию свинца, комедию соломы

Сквозь машинальный ход ее вседневных дел,

Сквозь вечный жар ее неугасимых ласк?

Смогу ли я связать в единство эту жатву

И жирный чернозем — добро и красоту

И приравнять нужду к желаниям моим,

Сцепленье шестерен — к тому, чем я томим?

Найду ли столько слов, чтоб ненависть прикончить,

Чтоб стихла ненависть в широких крыльях гнева,

Чтоб жертва поднялась на палачей своих?

Для революции найду ли я слова?

Есть золото зари в глазах, открытых смело,—

Всё любо-дорого для них, всё новизна.

Мельчайшие слова пословицами стали,

Превыше бед и мук простое пониманье.

Смогу ли возразить — достаточно ли твердо —

Всем одиночествам, всем маниям нелепым?

Я чуть что не погиб, не смогши защищаться,

Как связанный боец с забитым кляпом ртом.

Я чуть не растворил себя, свой ум и сердце

В бесформенной игре, во всех летучих формах,

Что облекали гниль, распад и унижение,

Притворство и войну, позор и равнодушье…

Еще немного — и меня б изгнали братья.

На веру я примкнул к их боевым делам.

От настоящего я больше взял, чем можно,

И лишь о будущем подумать не умел.

Обязан я своим существованьем людям,

Живущим вопреки всеобщему концу.

Я у восставших взял и взвесил их оружье,

И взвесил их сердца, и руки им пожал.

Так человечным стал нехитрый человек.

Песнь говорит о том, что на устах у всех,

Кто за грядущее идет войной на смерть,

На подземельный мрак беспутной мелюзги.

Скажу ли наконец, что в погребе прокисшем,

Где бочки спрятаны, открыта настежь дверь,

Нацежен летний зной в сок виноградных лоз,—

Я виноградаря слова употребляю.

Похожи женщины на воду иль на камень,

Суровы иль нежны, легки иль недотроги.

Вот птицы странствуют наперерез пространству.

Домашний пес урчит, тревожится за кость.

Ночь откликается лишь чудаку седому,

Истратившему жар в банальных перепевах.

Нет, даже эта ночь не сгинет понапрасну.

Сон для меня придет, когда других оставит.

Скажу ли, что над всем владычествует юность,

Морщины на лице усталом замечая?

Над всем владычествует отсветов поток,

Лишь только вытянется из зерна цветок.

Лишь только искренность живая возникает —

Доверчивый не ждет доверья от других.

Пускай ответят мне до всякого вопроса,

Пускай не говорят на языке чужом.

Никто не посягнет дырявить мирный кров,

Жечь эти города и мертвых громоздить.

Я знаю все слова строителей вселенной,

А время для таких — живой первоисточник.

Потребуется смех, но это смех здоровья.

То будет братское веселье навсегда.

То будет доброта такая же простая,

Как к самому себе, когда ты стал любим.

Легчайшим трепетом ответит зыбь морская,

Когда веселье жить свежей соленых волн.

Не сомневайтесь же в стихотворенье этом.

Я написал его, чтоб вычеркнуть вчера.

344. ДОБРАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Есть горячий закон у людей:

Из лозы виноградной делать вино,

Из угля делать огонь,

Из объятий делать детей.

Есть суровый закон у людей:

Уберечь свою суть, несмотря

На войну и на горе,

Несмотря на грозящую гибель.

Есть спокойный закон у людей,

Превращающий воду в свет,

Сновиденья в реальность,

А врагов своих — в братьев.

Это древний закон и новый.

Он растет, совершенствуясь,

От самого сердца ребенка

Вплоть до высшего разума.

345. МЫ ДВОЕ

Мы двое крепко за руки взялись.

Нам кажется, что мы повсюду дома —

Под тихим деревом, под черным небом.

Под каждой крышей, где горит очаг,

На улице, безлюдной в жаркий полдень,

В рассеянных глазах людской толпы,

Бок о бок с мудрецами и глупцами —

Таинственного нет у нас в любви.

Мы очевидны сами по себе,

Источник веры для других влюбленных.

Луи Арагон

346. РАДИО — МОСКВА

Слушай, Франция! В недрах весеннего леса

Чья там песня вплетается в шелест ветвей,

Чья любовь совершенно подобна твоей?

Слушай, слушай! Откройся доверчиво ей.

Слушай, Франция! Есть на земле «Марсельеза»!

О, далекая, — как она нас отыскала?

Еле слышимый еле забрезжил мотив.

Так Роланд погибает, за нас отомстив.

Мавры мечутся. Но, Ронсеваль захватив,

Он швыряет вдогонку им горные скалы.

Бьется сердце. С биеньем его совпадая,

Откликается полная слез старика.

Жанна д’Арк сновиденьями потрясена.

А в глазах у нее вся родная страна —

Вся седая история, вся молодая.

Чей язык это? Кто его переиначит?

Не по школе я знаю грамматику ту.

Так стучит барабан на Аркольском мосту.

Так Барра и Клебер исступленно кричат в темноту:

«Боевая тревога!» — вот что это значит!

Слушай, Франция! Ты не одна. Так запомни:

Не безвыходно горе, ненадолго ночь.

Просыпайся, крестьянская мать или дочь!

Выйди засветло, чтоб партизанам помочь!

Спрячь их на сеновале иль в каменоломне!

До рассвета Вальми остаются часы.

Просыпайся, кто спит! Не сгибайся, кто тужит!

Пусть нас горе не гложет, веселье не кружит.

Пусть примером нам русское мужество служит.

Слушай, Франция! На зиму нож припаси!

347. ЛЕГЕНДА О ГАБРИЕЛЕ ПЕРИ

На старом кладбище в Икри,

В могиле братской, безымянной,

В ночи безлунной и туманной

Остался Габриель Пери.

Но, видно, мученик тревожит

И под землей своих убийц.

Там, где народ простерся ниц,

Любое чудо сбыться может.

Спокойны немцы за Иври:

Там трупы свалены на трупах,

Там в тесноте, в объятьях грубых

Задушен Габриель Пери.

Но палачам не спится что-то!

Недаром злая солдатня,

Французов с кладбища тесня,

К ограде нагнана без счета.

И вот на кладбище в Иври

Никто венка принесть не вправе.

Один убийца топчет гравий,

Напуган призраком Пери.

Но обвиненьем служит чудо:

Прах и в земле не одинок.

Гортензий голубой венок

Расцвел над ним, бог весть откуда

Пускай на кладбище в Иври

Забиты наглухо ворота.

Но в час ночной приносит кто-то

Цветы на бедный прах Пери.

Их столько раз сюда носили!

Осколок неба иль слеза,

Легенды синие глаза

Глядят на черное насилье.

И вот на кладбище в Иври

Тяжелые венки печали

Легчайшим звоном прозвучали,

Чтобы порадовать Пери.

В тех лепестках синеет лоно

Родимых средиземных волн,

Когда он, молодости полн,

Бродил по гавани Тулона.

И дышит кладбище в Иври

Влюбляющим благоуханьем,

Как будто только что с дыханьем

Простился Габриель Пери.

Да! Мертвецы такого рода

Тиранам смерть сулят давно.

Их гибель — грозное вино

Для разъяренного народа.

Пускай на кладбище в Иври

Толпа редеет, гул слабеет,—

Но ветер веет, пламя рдеет

Во имя нашего Пери!

Стрелки, вы помните, когда

Он пел нам песню в час рассвета.

Он здесь давно истлел, но где-то

Еще горит его звезда.

На старом кладбище Иври

Еще поет, еще поет он.

День разгорается. Встает он —

Всё тот же Габриель Пери.

День — это жертвенная смена

Тех, кто в земле, и тех, кто жив.

Сегодня честно отслужив,

День завтра вспыхнет непременно.

На старом кладбище Иври,

В бездушной мгле, в могиле узкой,

Всей кровью жаркою французской

Нам верен Габриель Пери.

348. ПАРИЖ

Где шире дышишь ветром непогоды,

Где зорче видишь в самом сердце тьмы,

Где мужество — как алкоголь свободы,

Где песня — разбомбленных стен углы,

Надежда — горсть нестынущей золы?

Не гаснет жар в твоей печи огромной.

Твой огонек всегда курчав и рыж.

От Пер-Лашез до колыбели скромной

Ты розами осенними горишь.

На всех дорогах — кровь твоя, Париж.

Что в мире чище твоего восстанья,

Что в мире крепче стен твоих в дыму?

Чьей легендарной молнии блистанье

Способно озарить такую тьму?

Чей жар под стать Парижу моему?

Смеюсь и плачу. О, как сердце бьется,

Когда народ, во все рога трубя,

На площадях твоих с врагами бьется!

Велик и грозен, мертвых погребя,

Париж, освободивший сам себя!

349. ПОЭТ ОБРАЩАЕТСЯ К ПАРТИИ

Мне партия дала глаза и память снова.

Я начал забывать, как детский сумрак сна,

Что сердцем я француз, что кровь моя красна.

Я помнил только ночь и цвет всего ночного.

Мне партия дала глаза и память снова.

Мне партия дала родной легенды благо.

Вот скачет Жанна д’Арк, Роландов рог поет.

Там, в Альпах, есть плато, где наш герой встает.

Простейшее из слов опять звенит, как шпага.

Мне партия дала родной легенды благо.

Мне партия дала живую суть отчизны..

Спасибо, партия, за грозный твой урок.

Всё песней быть должно. Мир для нее широк.

И это — боль и гнев, любовь и радость жизни.

Мне партия дала живую суть отчизны.

350. НОЧЬ В МОСКВЕ

Мне странно бродить по Москве, мне странно,

Что всё изменилось и всё сохранно:

Не явственен двадцатилетья след —

Всё тот же город в полуночи снежной,

И звезды башен, и корпус манежный.

А полночь светла, а я уже сед.

Я сбился с пути, я спутался, право!

Был Пушкин слева, теперь он справа.

Рисунок черных решеток в снегу

Бежит, как строки его черновые.

Мерещится, что бульвары впервые

Зовут на прогулку, бегут в пургу.

Чайковский улицу видит далече.

Декабрь порошит ему руки и плечи,

И только взмах этих бронзовых рук

Седую темень слегка колышет,

И только одно изваянье слышит

Рожденье струнных глиссандо вокруг.

Дома исчерчены вспышками света.

Скользящие тени скрестились где-то.

Не дремлет огромный город в ночи.

Над скопищем улиц, над вьюжною пряжей

Высотные зданья стоят на страже,

В пространство звездные шлют лучи.

Вон дом деревянный с крышей зеленой.

Подходит путник, глядит удивленно:

Всё тот же дворник колет дрова,

Как будто внешний вид сохранился,

И только масштаб во всем изменился,

Не тот человек, другая Москва.

Всё выросло вверх, всё в отменном здравье.

Мосты, саженные плечи расправив,

Простерлись над водною быстриной,

И набережных гранитные плиты,

И волны реки естественно слиты

С далекою Волгой, со всей страной.

А там, где стропила до туч взлетели,

Москва потягивается, как в постели,

Как женщина в томных грезах любви.

Как будто сквозь сон улыбнулась жадно,

Как будто видит простор неоглядный

И там размещает стройки свои.

И сильные руки вдаль устремила

К возлюбленному — Грядущему мира.

А с гор Воробьевых, с Ленинских гор,

Откуда ее Бонапарт заметил,

Университет ей смеется, светел,

Грядущий сын ей руки простер.

ИЗ ПОЭЗИИ НАРОДОВ СССР

С АЗЕРБАЙДЖАНСКОГО

Самед Вургун

351. СВОБОДНОЕ ВДОХНОВЕНИЕ

Вижу добрый прищур, вижу ясность лица,

Ранний час, когда день еле-еле сквозит.

Он, вселенную всю распахнув до конца,

Каждый сноп световой прямо в сердце вонзит.

Вдохновенье, лети в поднебесную высь,

Проложи в облаках неисхоженный путь.

Если пущена метко стрела, то промчись.

Издавна повелось, что себя не вернуть.

Вдохновенье мое! Ты опора опор,

Ты охрана охран и порука моя.

Я дышу, я с тобой заодно до сих пор,

Да не буду лишен этой милости я!

Говорил Насими, наш певец дорогой:

«Если праведно жил, то и речь хороша.

Но правдивую речь душат петлей тугой —

В этой петле барыш для мошны торгаша.

Тронь мизинец моллы — завопит этот шут,

Отречется при всех от аллаха молла.

А с ашуга несчастного кожу сдерут —

Что ему эта боль и людская хула!»

О, звезда на заре, мастер наш Насими,

Дальнозоркий стрелок, заглянувший в века!

И осталась в веках и пошла меж людьми,

Не состарилась мысль, и она нам близка.

По сей день Физули безутешно скорбит

У распахнутых в мир озаренных ворот.

Незабытая боль его давних обид

Заставляет рыдать весь восточный народ.

В сединах Физули — та морозная стынь,

Тех пронзительных лет еле видный канун,

Где прошел караван по заносам пустынь,

Где блуждали без крова Лейли и Меджнун!

И приходит еще к нам Вагиф издали,

Чей оборванный саз — как народная грусть.

И курлычут Вагифу вослед журавли,

Его песенный плач повторив наизусть.

От фарсидских письмен, от арабских прикрас

Он навек излечил нашу тюркскую речь.

И, ширяя крылами, та речь понеслась,

Чтоб народ молодой воспитать и увлечь.

Горемычный певец! Будто в камни стены,

Ударялся твой стон о людские сердца.

Только эхо пошло по ущельям страны,

Откликалось навзрыд между скал без конца,

Ты нам мать и отец, нашей песни родник,

Вольный сокол в плену у ручных лебедей,

И я в песню твою, опечаленный, вник,

Чтоб вернуться к своей и сказать о своей!

Вдохновенье мое! Ты опора опор,

Ты охрана охран и порука моя!

Я дышу, я с тобой заодно до сих пор,

Да не буду лишен этой милости я!

Над моей головой нет угрозы ничьей.

Стоном лопнувших струн не прославится саз.

Не сковали мне рук, не лишили речей,

Не нужны небеса для живых моих глаз.

Мне сказали: «Саг-ол!» — это значит: «Живи!»

Орден Ленина мне прикололи на грудь.

Комсомолец-поэт, всем пожаром в крови,

Всею жизнью живу — вот широкий мой путь.

Вдохновенье мое! С того самого дня

Выше гор, дальше туч мою песнь понесли

И курлычут опять надо мной, для меня

Облетевшие мир трубачи журавли.

Мать, качая дитя, пусть меня назовет

Как приветственный звук, как приятную весть,

Колыбельная снова ко мне доплывет —

Значит, друга нашел… Но и недруги есть!

Зорче молнии будь! Оглянись на тихонь,

Тех, что мух на лету превращают в слонов.

Истребителем будь! Под обстрел, под огонь

Двоедушных друзей, прописных болтунов.

Что за умники, глянь! Оцени их сполна.

Их пустые слова — как кимвалы и медь.

Если честного сына любила страна,

Ей за эту любовь не придется краснеть!

Так бичуй, не жалей шулеров-подлипал,

Кто, меняя лицо, не меняет души,

Кто жену продавал, и со всякою спал,

И, вползая ужом, навредил нам в тиши.

Есть еще и такой, что парит в облаках,

Отрешенный от «будничных» наших забот.

Есть другой, что торчит день и ночь в погребках,

Подпевает любому, и с каждым он пьет.

Прочь их с наших путей! Я в работе своей

Был подручным весны. Я природу любил.

О любимая! Шею мне крепче обвей,

Я живые слова, как огонь, раздобыл.

Мое сердце! Не хмурь своих тонких бровей,

Ибо кончилась боль и рассеялся мрак.

Мое сердце! Не хмурь своих тонких бровей,

С малых лет я ночам ненавистник и враг.

Я чеканил слова не за хлеба кусок,

У народа их брал, чтоб народу отдать,

Я не Байроном рос, но могу быть высок.

В жарком сердце не всю исписал я тетрадь.

Человек — это всё. Он властитель земли.

Без него и заря не горит с вышины.

Цель искусства — душа. Только тронь, и вдали

Откликается мир звону каждой струны.

Что мне злая зима, что мне клетка ее?

Спутник милой души, я, как птица, лечу.

Прочь насмешку и злость! Я веселье свое

Добываю трудом, как могу и хочу.

Не отрекся от мира, не ныл: пощади!

Не назвался нулем на родимой земле.

Чайльд Гарольдом с ничтожной обидой в груди

Не уплыл за моря на чужом корабле.

Тот бесчестен и лжив перед родиной, кто

Отречется от нашей любимой страны.

О друзья! Наше небо зарей залито.

Вы в нарядные платья одеться должны.

Птичий гомон в листве, испаренья росы,

Упоение пчел над пыльцою цветка!

О, свободы моей молодые часы!

О, ведущие в даль молодые века!

О, скользящая в зыбь стайка уток речных,

Будь спокойна за свой сизокрылый наряд.

О, земля матерей, что родят семерых,

Вот охрана твоя — юной поросли ряд.

О, весенняя рань, о, моя детвора!

Как светлы эти личики ранней весной!

Веселись же в садах, разгорайся, игра!

Каждой матери люб ее птенчик родной.

Громыхание туч и струение вод!

Не мутней, половодье, гори, как хрусталь.

Человек на земле свое счастье кует,

А не в смутных мечтах, заплывающих вдаль.

Раскрывайся, цветок! Все твои лепестки

Я целую подряд, благовонный апрель.

Пой, бюль-бюль, в цветнике. Мы с тобою близки.

Пьет дыханье мое упоенная трель.

Встаньте, девушки, в ряд! Вы — невесты земли.

Не смущайтесь своих заалевших ланит.

Вы на солнечный свет заглядеться пришли.

Этот мощный огонь вас легко опьянит.

О, родная земля! Свет очам твоим, мать!

О, счастливых знамен ярко пышущий жар!

Если б не было вас, я бы должен сломать

Эту краткую жизнь, мне врученную в дар.

Пограничник-боец! Свет очам твоим, брат!

Зоркий сокол, прими мой привет издали.

Мы с тобою в строю. Мы не знаем преград.

Наше имя — весна и свобода земли.

С ГРУЗИНСКОГО

Галактион Табидзе

352. ЛУНА МТАЦМИНДЫ

Я не видал нигде такой луны безмолвной,

Такой блаженной мглы, благоуханья полной,

Такой голубизны между ветвей древесных,

Таких ночных небес не помню бессловесных,

Как ирис, легкая луна, в монистах света,

Сияньем призрачным так бережно одета.

Метехи и Кура сверкают белизною

Под нежной, призрачной, невиданной луною.

Здесь Церетели наш почиет в смутных грезах.

Над ним, над кладбищем, что утопает в розах,

Мерцанье звездное так чисто и так нежно.

Бараташвили здесь любил бродить, мятежный.

Пускай и я умру, как лебедь в час печальный,

О, лишь бы выразить восторг мой изначальный,

Когда в полночный час цветы глаза раскрыли,

Когда всех снов моих широко плещут крылья

И паруса мои раздуты вдохновеньем

В соседстве с кладбищем, с немым его забвеньем,

Я знаю! Для души, исполненной мечтами,

Путь смерти — тот же путь, усеянный цветами.

Я знаю, что поэт создаст и сказку смело,

Когда такая ночь им властно завладела,

Что рядом с кладбищем я полон юной жажды,

Что я простой поэт и что умру однажды,

Что перейдет в века написанное мною

Под этой голубой безмолвною луною!

353. ЛЕНИН

Город сегодня с утра взволнован.

Сборища в каждом саду и сквере.

Высится Ленин над миром новым,

Смотрит в лицо непогоды.

Вихорь стучится в окна и двери.

Людям открыт кругозор просторный.

Страстно взывают к буре валторны,

Кричат фаготы.

В честь этих дней бокал подымаю.

В гудках заводов рождается слава,

Сдвинута с мест природа немая,

Время пирует с нами.

Ленин, явленье мощного сплава

Трех революций, досель небывалых,

В грохоте войн, в лавинных обвалах

Он наше знамя.

Тянет к нам руки свои, уповая,

Из-за далеких снегов избенка,

И отвечает ей боевая

Дружба рабочего класса.

Как по сердцам ударила звонко

Самоотверженность этого часа:

Всем угнетенным земли без изъятья —

Наши объятья!

354. ГРОЗДЬЯ ЖИЗНИ

Подними высоко чашу жизни.

Выжми в чашу гроздья вдохновенья…

Всё, что не достойно званья жизни,

Уничтожь, сожги без сожаленья!

Огненною, светлой влагой брызни

На печаль разлуки, на забвенье!

Будь глашатаем рожденной жизни!

Остальное жги без сожаленья!

355. «Безвестный месх, я стихи слагал…»

Безвестный месх, я стихи слагал.

И сколько в прошлом дорог ни легло, —

Мой стих меня раньше солнца сжигал,

А солнце раньше стихов сожгло.

Да будет чеканка стихов моих

Напряжена, как звон тетивы,

Грозна, как битва в скалах родных,

Светла, как шелест майской листвы.

В ней бубна стук и пандури стон,

В ней звон воздушных незримых волн.

Мой стих, открытый со всех сторон,

Дыханием жизни да будет полн!

Как раненый барс в теснинах скал,

По всей стране столько дней и лет

Скитался я и мечту искал —

Безвестный месх, исступленный поэт.

Тициан Табидзе

356. ПАОЛО ЯШВИЛИ

Вот мой сонет, мой свадебный подарок.

Мы близнецы во всем, везде, до гроба.

Грузинский полдень так же будет ярок,

Когда от песен мы погибнем оба.

Алмазами друзья нас называют:

Нельзя нам гнуться, только в прах разбиться.

Поэзия и под чадрой бывает

Такой, что невозможно не влюбиться.

Ты выстоял бы пред быком упорно

На горном пастбище, на круче горной,

Голуборожец, полный сил и жара.

Когда зальем мы Грузию стихами,

Хотим, чтоб был ты только наш и с нами,—

Будь с нами! Так велит твоя Тамара.

357. СКИФСКАЯ ЭЛЕГИЯ

1

Здесь горевал Овидий о Риме,

Плакал о злой судьбе сыновей.

Рима и времени необоримей

Пламенный стих в чеканке своей.

Пушкин тут помнил низкое небо,

Северный серый город Петра.

Гибнущий город, — он был или не был,

Или он рухнул только вчера?

Тут Александр Македонский с боем

Гнал амазонок в оные дни,

Не променял он на женский пояс

Львиную доблесть львиной брони.

Скифские орды в похмелье диком

Яро ломали хребты коней.

Рати ислама промчались с гиком,

Чтоб на Дунае осесть прочней.

Много племен прошло, чье семя

Смешано тут и втоптано тут.

Стихла их ярость. И надо всеми

Тучи седой Киммерии идут.

Что же мне делать? Песней ли это

Сердце мое взмывает, друзья?

Нет, лебединой песни поэта

С порванным горлом запеть нельзя…

Много еще племен прокочует,

Высохнут гирла понтийских рек.

Но что поэт однажды почует,

В жилы стиха прольется навек.

Здесь горевал Овидий о Риме,

Здесь вспоминал сыновей своих.

Рима и времени необоримей

Мною подхвачен памятный стих.

2

Разве я кем-то из дому изгнан?

Сам добровольно кинул отчизну,—

Вот и брожу по скифской стране,

Да не поможет чужбина мне.

Но Киммерия нынче близка мне —

Дикие степи, голые камни…

Иль это пушкинский горький стих —

Первопричина скорбей моих?

Или слепец настроил бандуру

И обошел христа ради базар,

Или собака завыла сдуру,

Или я сам дал волю слезам?

Детство ли вспомнил, юность ли прожил?..

Сердце мое бандурист растревожил.

Что же он плачет, бедный слепец,

Миру всему пророчит конец?

Словно я ждал еще с колыбели

Ночи такой, непогоды такой, —

Скифы на море песню запели,

На сердце смута и непокой.

358. КАРТЛИС ЦХОВРЕБА (Вступление к поэме)

Говорят, что раз в сто лет колышет

Небо языки такого пламени.

То не старец летописец пишет,

То моя бессонница сожгла меня.

С каждым, кто назвал себя поэтом,

Только раз такое приключается.

Черноморье спит. Под легким ветром

Зыбь трепещет, парусник качается.

Пароход «Ильич» причалил к Сочи,

Словно «Арго», воскрешенный заново:

В золотом колодце южной ночи

Дивный след преданья первозданного.

И сладка мне, так сладка навеки,

Как ребенку ласка материнская,

Соль морская, режущая веки,

Ширь твоя, прародина эвксинская!

Родина! К твоей ли колыбели

Прикасаюсь, за былым ли следую,

Человек я или кахабери,

Сросшийся корнями с почвой этою, —

Кем бы ни был, но, мечте покорный,

Напишу поэму бедствий родины.

Что мне жизнь! Пускай лавиной горной

Сметены пути, что раньше пройдены!

Словно речь Овидия Назона

О себе самом или о римлянах,

Речь моя — пускай в ней мало звона —

О путях забытых и задымленных.

Часто их меняли. Так меняют

Лед на лбу страдальца госпитального.

Правнуки и ныне поминают

Пропасти у перевала дальнего.

В пламени небесные ворота.

Брошен якорь у высокой пристани.

Мне приснился белый сон народа —

Снег Эльбруса, еле видный издали.

359. АЛЕКСАНДРУ ПУШКИНУ

На холмах Грузии играет солнца луч.

Шумит Арагва, как бывало.

Здесь, на крутой тропе, среди опасных круч,

Мысль о тебе — как гул обвала.

Мы знаем счастие. Мы помним этот миг,

Когда любимой обладали.

И, полный песнями, изнемогал тростник,

И млели розы Цинандали.

Сто лет уже прошло, и тысяча пройдет,

Но пред тобой бессильно время,

И слава звонкая по следу путь найдет

До Эльбруса, до Ванкарема.

Погибельный Кавказ! Его живой красы

Ты не узнал бы в наши годы,

Счастливых этих гор не раздирают псы,

Насильники людской свободы.

Ты не услышишь вновь печальной песни той, —

Ее красавица допела.

Протяжный гул работ владеет высотой,

Жизнь молодая закипела.

Пройди мою страну всю из конца в конец.

Куда лишь может свет пробиться,

Везде отыщется горячих пуль свинец

Сразить жандармского убийцу.

Я встану, как хевсур старейший, у котла,

Чтоб в чашу первую, запенясь, потекла

Струя кипучего веселья.

И слово я скажу заздравное над ней

В честь храбрых прадедов и в честь советских дней,

О Пушкине и Руставели.

Два гения войдут в один могучий сплав,

Два мощных первенца народа,

Чтоб зазвучал напев, крылат, и величав,

И неподкупен, как свобода.

Пусть, как созвездия, горят они вдвоем

Над родиной счастливой нашей,

Мы в память Пушкина и Руставели пьем

И чокаемся звонкой чашей.

360. МАТЬ И СЕСТРЫ ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО

«Что же сказать мне Люде и Оле?

Как же, сынок, исцелиться от боли?

Слезы текут помимо воли…»

Плачет женщина, тихо сгорбясь,

Матерью став для всех поэтов.

Братья, поддержим бедную в скорби,—

Нас и самих возвышает это.

Мне вспоминается в детстве недавнем

День революции здесь, в Кутаиси.

Смелость была в нем,

И никогда в нем

Наши не стерлись горные выси.

Он не остался в долгу перед веком,

Каждым шагом и каждым жестом

Дрался за то, чтоб быть человеком,

Званье поэта пронес над веком.

В черных сугробах лежала Пресня,

Выла метель над путником поздним.

В сердце его возникала песня,

Слышал он гул над Кавказом грозным.

Он вспоминал светляков мерцанье,

Пар облаков в поднебесной сини,

Пену Терека, бубна бряцанье

Он вспоминал в далекой России.

Землю Багдади, шелест травы ее

Мать и сестры слезой оросили,—

Здесь узнал он счастье впервые,

Здесь узнал о славной России.

Будет в Багдади отлит искусно

Бронзовый мальчик, такой, как вначале.

Так и сказал я матери грустной,

Чтобы отвлечь гостей от печали.

361. ТАК ЖЕ ПРОСТО

Так же просто, как в долине Мухрани

Каждая травинка славит апрель,

Так же просто, как в утренней рани

В Арагви плещется и пляшет форель;

Так же просто, как ласточки кружат

Вокруг своих прошлогодних гнезд,

Так же просто, как горцам служат

Изголовьем кошницы утренних звезд;

Так же просто, как по кручам от века

Гонит овечьи гурты пастух,

Как туман скрывает вершину Казбека,

Как в Тереке луч блеснул и потух, —

Так же просто и непроизвольно,

Как песня пахаря в сельском краю,

Грузинской речью, впервые вольной,

Я нынче о родине нашей пою.

Симон Чиковани

362. ОПИСАНИЕ ВЕСНЫ И БЫТА

Вот комната. Солнце. Живое тепло.

Зеленое пекло в распахнутых окнах.

В еще непроветренном мире светло.

Мир плавает в матовых ватных волокнах.

Вот важная мудрая кошка в лучах.

В оранжевых отблесках книги и кресла.

Слежавшийся мир. Человечий очаг.

Опять это вылезло. Снова воскресло.

Поэт проклинал свою комнату.

Но За это ему и платили дороже.

Но сердце поэта прогоркло давно

И стало на комнату очень похоже.

Бывало, оно воевало, круша

Прогорклую кухню жилого адата.

Тут первый мятеж начинался когда-то.

Тут первое слово сказала душа.

Но корни пустили и гнезда мы свили,

Боялись, как нянек, домашних тишин.

И — словно традицию Бараташвили —

Поставили стол, и тахту, и кувшин.

И демон белесый, как гипсовый слепок,

По комнатам ходит. И колокол воет:

«Не тронь, революция, этого склепа!

Не двигай вещей! Не ломай бытовое!»

Поэты, не тратьте на опись чернил.

Изменим страну и обрушим гранит.

Но комнатный демон лицо сохранил,

И комната рухлядь свою сохранит.

Иль дайте ей визу, на запад отправьте —

К лжецам эмигрантам, к поэтам без тем.

Отправьте к изменникам собственной правде —

На запад, на запад, — и к черту затем.

Вот в комнату входят и небо и пихта,

Влетает луна вместо маленьких ламп.

Поэт! Если ты не потомок каких-то

Прапрадедов — сердце разбей пополам.

На две половинки! И выкинь одну!

Останется лучшая, верная в бое.

И комната лопнет в прожилках обоев.

И книги ей тоже объявят войну.

И время ей бросит «прощай», уходя,

И ласточек горсть, и последний звоночек

У двери, и листья, и капли дождя.

Так время с одной из жилых одиночек

Простится, на волю навек уходя.

Помогут ей ласточки, незаселенной.

Поможет ей солнце, пустой и большой.

Поэты придут из деревни зеленой

Бороться с ее постаревшей душой.

363. ДОРОГА

По рельсам, по степи, по знойной долине,

Не оскудевая, как свист соловья,

Летит она в свивах бесчисленных линий,

Прямая, ночная дорога моя,

Республика правды, труда и свободы!

За свистом, за степью, за цепью колес

Вот желтое небо в кусках непогоды

Орлами за мной из-за гор понеслось.

Всё мимо! Вот на поле мельницы сели,

Руками дощатыми ветер ловя.

Вот поле за полем под звон карусели

Сменяется, как ритурнель соловья.

Всё мимо! Кавказ уже кончился. Каспий

Лежит позади. Протянулись в струну

Огни за окном. Набирает их наспех

Задымленный в трубах Ростов-на-Дону.

Кто скажет, кто помнит историю боя,

Историю гордых боями годин?

Где пляшет Азова лицо голубое

И морщится рябью весенних путин?

Вот в окнах проносится старая церковь,

У поля подкошенная на краю.

И вечер. И вечер, на взморье померкнув,

Смывает осеннюю краску свою.

Большая страна, где свобода и труд

Решают, что сбудется, в будущем кроясь.

Какие бои человечество ждут —

А сколько, а сколько их было…

Но поезд

Гудком запевает. Но из-под колес,

Сминаясь, опять выпрямляются степи,

И трутся рессоры, и лязгают цепи.

И снова — гудок, доводящий до слез.

А горы-то в Грузию, видно, вернулись.

Дороги вперед устремляются все.

Дорога летит в лихорадочном пульсе,

Несется страна в первозданной красе.

Ты родина всех человеческих стран,

Ты родина Грузии! Здравствуй, Россия!

Какими дорогами ни колеси я,

Найду по морям, по полям, по кострам,

По горным тропам, за Азовом и Понтом —

Глаза золотые от хлеба твои,

И кожу, покрытую бисером потным,

И чащу, где льются в ночи соловьи.

Где рельсы и свищут, и льются, и стелют

Огни по уже пролетевшим огням,

Где конь мой Мерани ныряет в метели

В безжалостной жадности к будущим дням!

364. МАСТЕРА-ПЕРЕПИСЧИКИ «ВЕПХИС ТКАОСАНИ»

На ветхом списке «Вепхис ткаосани»

Цветная тушь и пурпур не померкли.

Вот вся земля в полуденном сиянье,

Вот опрокинут тополь в водном зеркале.

Как будто только что монашек истовый

Воскликнул: «Кшш!..» —

и пташка заметалась,

Потом он долго книгу перелистывал,

Но гостья в ней пернатая осталась.

Ее художник на листе привесил,

Ей перышки вздувает ветерок.

А рядом — всё родное поднебесье

Плывет, плывет, синея между строк.

Не сгинет пташка под охраной львиной

У башен руставелевских шаири.

Не сгинет семь столетий с половиной,

Вскормленная родимой яркой ширью.

Зеленый мир по-прежнему теснится

Пред витязем, сидящим у реки.

И тигры обступили ту страницу,

И лапами касаются строки.

И вспомнил витязь о «Висрамиани»,

О повести, похожей на печаль его.

Лицо любимой видит он в тумане,

В воде и в чаше — розовое зарево.

А там — второй в пустыне одичалой

Со звездами родными говорит.

И только слово песни прозвучало,

Небесный свод сочувствием горит.

Так переписчик и художник рядом

Усердствуют в товарищеском рвенье,

И дивным облекается нарядом

Страница в миг ее возникновенья.

И в ней сквозят Иран и Византия

Дымками благовоний, пестрой пряжей.

Синеет даль, синеют льды седые,

Синеют пропасти родимых кряжей.

Художник — тоже витязь, полный

доблестным

Восторгом и любовью беззаветной,

Как бы в ночи разбужен ранним проблеском

Иль пеньем петуха передрассветным.

Не целовал он древа крестной муки,

Не кланялся языческим божкам.

Сжимали кисть его сухие руки,

И покорялись формы тем рукам.

Как Тариэла Автандил, бывало,

Художника вел переписчик грамотный,

И дружба их народу отдавала

Богатство этой были незапамятной.

Был слышен переклик дозоров башенных

Из Тмогви, Вардзии, Бостан-калаки

И дальний конский топот —

в ошарашенных,

Разбуженных расселинах во мраке.

И, бодрствуя в каморке полунощной,

Трудясь над дивным вымыслом поэта,

Для Грузии своей, грядущей, мощной,

Сокровище они хранили это

И свечи жгли… А между тем под спудом

Горело пламя слова ярче свеч,

Чтобы своим простым и вольным чудом

Врагов отчизны беспощадно жечь!

365. КТО СКАЗАЛ?

Кто сказал, что мала она ростом,

Моя родина в сердце Кавказа?

Кто измерил по кручам и звездам

Кругозор, неохватный для глаза?

Пусть в горах заливается буря,

Вечных льдов разгорится блистанье,

С храбрым витязем в тигровой шкуре

На века обручится Нестани…

Нет, у нас небосвод не принижен,

Не зачахнут орлиные крылья.

Наши скалы над крышами хижин

Для орленка всё небо открыли.

Не в саду, обнесенном оградой,

Ветерок обвевал его слабый.

Если б не было на небе радуг,

Вдохновенная мысль не росла бы.

Здесь горят, как алмазные грани,

Вековые развалины Гори,

Здесь луна — словно щит Амирани,

Колыбель — словно мощные взгорья.

Кто сказал, что она низкоросла,

Наша Картли за синим Казбеком?

Ветер Картли в грядущее послан.

Он как горная буря над веком.

366. НОЧИ ПИРОСМАНИ

Ты кистями и красками спящих будил,

Делал розы возлюбленной ярче и краше,

По гористым, кривым переулкам бродил

И домой возвращался с тарелкою хаши.

И, пока ворота на засове, пока

Не уснет в Ортачала красотка, ты снова

Шел к Майдану, и мчал фаэтон седока,

Заводилу грузинского пира честного.

Вот гуляют кутилы и пляшет кинто,

И шашлык на шампуре, и зелень на блюде…

Где же ночь? Или вправду не видел никто,

Как ты шел под хмельком в предрассветном безлюдье?

Сколько лестниц и каменных стен украшал,

Сколько красок извел за ничтожную плату!

Вот девчоночка держит на привязи шар,

Вот пшено на гумне исклевали цыплята…

Рядом горы. И тощий художник в ночи

Приглашает их запросто в знак пониманья.

И трубят, словно лопнуть хотят, зурначи.

Горы входят как гости: «Привет, Пиросмани!»

Ты окинул глазами плоты на Куре,

И стога на полях, и туманные выси

И поставил на стол их на ранней заре.

Стал столом твоим весь разноцветный Тбилиси.

Эта сытость тебе и без денег далась.

Эти вина и кушанья кисть создавала.

Только черная сажа мелькает у глаз…

Только лестница рушится в темень подвала…

А почем у людей огурец иль чеснок,

Сколько стоит кусок неразменного быта —

Разве это касается сбитого с ног?

… И лягнуло тебя между ребер копыто.

И отброшена кисть. И на выпуклость век

Синеватые тени положены густо.

И неведомо, где погребен человек.

И конец,

И навек остается искусство.

Паоло Яшвили

367. ЛЕЙЛИ

Глаза Лейли во мгле сияли.

Был бел от лилий лик Лейли.

Над ней прислужницы стояли

И лен ей в локоны вплели.

Всё было — тленье, утомленье.

Она от ласк изнемогла,

Простерла пальцы для моленья,

Любви ждала. И не спала.

368. АРТЮР РЕМБО

Весь в пламени, в тяжелых грезах детства,

Распятый и не знавший воскресенья,

По всей Европе ты искал спасенья,

На Млечный Путь не в силах наглядеться.

Парижские поэты умолкали,

Когда ты ритмом плавил мостовую,

Когда, как триумфатор торжествуя,

Сам солнцем стал в полуденном накале.

На пьяном корабле по океанам

Ты плыл в ничто и жаждал всем плениться —

Богатством, и банкротством, и больницей,

Бедняк безногий в мире окаянном.

Плачь, нищий! Вот она — в тоске смертельной,

Европа освежевана на бойне.

Ты победил. Ты можешь спать спокойно.

Мы за тебя, с тобою безраздельно.

С УКРАИНСКОГО

Микола Бажан

369. СМЕРТЬ ГАМЛЕТА

Я знаю вас, Гамлета, сноба двуличного,

Я знаю ваш старый издерганный грим,

Любую гримасу актера трагичного,

Весь будничный ваш и нехитрый режим:

Живя на мансарде,

гуляя по дворику,

Сопите в ночи

за старинным бюро,

По желтому черепу бедного Йорика

Чертя вензеля отупевшим пером;

О мудрости тайной толкуете, бродите,

Чужой Эльсинор — это ваша земля,

И пьете

на память о давнем прародиче

Капли датского короля.

Вот всё, что осталось у вас королевского:

Ведь не раскошелишься, если в долгах,

И часто

является

тень Достоевского

Гостить

и гостит, по ночам напугав;

Приходит, грозится и мучит жестоко,

Чтоб зря не мудрили вы — «быть иль не быть?..»

Но легче вцепиться вам в собственный локоть,

Чем твердой ногой на дорогу ступить…

Двоишься,

горюешь,

загадками даришь,

Охваченный трансом проблем и кручин,

И слышишь, как кто-то промолвил:

«Товарищ!»

И слышишь, как шепчет другой: «Господин!»

И Гамлет очнется,

попробует здраво

Ответить на это и то.

Всмотритесь, пожалуйста, слева и справа

В двоякое это лицо.

Не верьте ему!

Не давайте Гамлетику

Таить между фраз и поз

Двуязыкую ту гомилетику,

Его раздвоенья психоз.

Двойник!

Раздвоение!

Призрак романтики!

Пустые блужданья раздвоенных душ!

Такой романтизм, запредельный туман такой

Как падаль смердит почему ж?

Доказано ясно:

двуликие янусы

В былое глядятся, косить перестав,

И манна надземности, манна гуманности

Химический свой изменила состав.

Наукой давно это званье прочитано,

Небесный подарок на слух и на вид.

Сегодня, как герцогский титул, звучит оно:

Дихлордиэтилсульфид.

Вот — пища мессий, Моисеева манна

С подливкой из хлора

или мышьяка.

Моисей!

И Мессия!

И Цезарь!

Осанна!

И — черным крестом бомбовоз в облака.

Другой у романтики вид и повадка —

Вид бравого унтера.

Странно,

когда

В шкафу у кого-нибудь, словно крылатка,

Двойник старомодный пылится года.

Откуда досуг и откуда терпенье?

К лицу ли кому-нибудь ветошь отца?

Бредет Достоевский по Западу тенью,

Царапает когтем двойные сердца.

И чувства выходят из панцирей крабьих,

Из раковин злобы, безделья и мук, —

И сын генеральский,

и гетманский правнук,

И прусского юнкера выродок-внук

Встают в униформе на окрик и стук.

Ступайте, ищите Алеш Карамазовых

В святых легионах, в муштре и строю,

Когда они в масках противогазовых

Фильтруют блаженную душу свою.

Резина раздулась, и хобот — в одышке,

И дует Исус респиратору в зад.

И кажется,

князь — христианнейший Мышкин —

И тот подтянулся, как бравый солдат!

Значит, гнусавый, и вас таки

Завлекли просветители те —

И выросли хвостики свастики

На вашем смиренном кресте!

И, лихо намуслив холеные усики

И наглые личики выпятив в глянце,

Безумствуют черногвардейцы, исусики,

Прозелиты святой сигуранцы.

А Гамлет колеблется?

Все церемонии

Отброшены в мире таком.

Принц Дании!

Слышите?

Принц Солдафонии

Зовет вас к себе денщиком!

Забиться ли в башню надземную Гамлету?

В углу притаиться,

и прочь — ни на пядь!

Сегодня развязка трагедии впрямь не та,

Довольно вам руки ломать и стонать,

Ведь в башне той — снайперов черных засада,

В той башне, где рифмы из кости слоновой.

И рифмы умеют стрелять, если надо.

В кого они метят?

За Гамлетом слово.

Там с контрразведчиком рядом поэтики

Стоят — крестоносцы святого полка,

Пройдя сокращенные курсы эстетики

Погромов Петлюры, расправ Колчака.

За горло ее, как убийцу, — беспечность

Гуманных, коварных отравленных слов!

Одна настоящая есть человечность —

В ленинской правде последних боев.

Меж новым и старым —

все разведены мосты.

Разъят на два лагеря век.

Смерть черному Гамлету,

принцу Терпимости,

Чтоб в боях родился человек!

На место в бою —

не вслепую брести,

А твердо к нему идти:

Учиться у класса любви и ненависти,

Учиться у класса расти.

Стань вровень с другими, простыми бойцами,

Где каждый привычный к боям рудокоп

Научит — противника мерить глазами,

Научит — противнику целиться в лоб.

370. ПУТЬ НА ТМОГВИ

М.Ч.

Усталые, в соленой влаге едкой,

Медлительно стекающей по лбу,

Ступили мы на голый прах, на ветхий

Тмогвийский путь, на рыжую тропу.

Зигзаг расщелин, вычерченный криво

На треугольных скалах, среди круч,

В кристаллах гор, над зубьями обрыва

Скользящий косо, преломленный луч.

Везде молчанье. Только тень дороги,

Как тонкий звук, всплывает издали.

И полнится предчувствием тревоги

Недобрая, седая тишь земли.

Скрежещет гравий. И травы скрипенье

Молниеносных вспугивает змей.

И пахнут углем знойные каменья,

И тянется, как время, суховей.

Удушливо, до края тяжким зноем,

Горячей медью дали налиты.

Открыты пришлецу за крутизною

Святые двери в эпос нищеты.

Жестоки, скупы, сдержанны и голы —

Слышны для уха, зримы для очей,

Здесь чудятся нам вечности глаголы

О голоде, о гибели людей.

Ущелье всё сужается. И взгорья

Взвиваются, как вихри, в вышине.

Всё глубже путь и путаней — и вскоре

Ныряет он в беззвучной глубине.

Потеряно сравнение и мера

Молчанью, цвету, высоте горы.

И входим мы, принявши путь на веру,

В легенду, и стихаем до поры.

И вот оно глазам явилось сразу,

И холодом дохнуло на плато —

Страшилище немыслимое то,

Гигантская махина диабаза.

В зубцах, в резцах, в граненой их игре,

В тиаре варварской сверкает круча

И дышит тьмой. Высоко на горе,

Как белая овца, пасется туча.

Сплетаются студеные ветра

В ее порывистой, вихрастой ткани.

За пропастью, за прорвой великаньей,

Как голый конус, высится гора.

В ее массиве, словно в урне черной,

Дымится прах прадедовский, глухой,

Дворцы и церкви, ставшие трухой,

Вал крепостной, когда-то необорный.

Еще кружит слепой окружный град,

С уступа на уступ вползают башни…

Между развалин яростью тогдашней

Глазницы амбразур еще горят.

Еще вверху круглятся своды храма,

В песчаник врублены секиры и крести.

Врата, зияющие черной ямой,

Отверсты в ширь ветров и пустоты.

Как шкура тигра в ржаво-бурой шерсти,

Величественный, грустный и немой,

Рыжеет город на скалистой персти,

И темный шлем горы увит чалмой.

Как в смерть — в глухие трещины и шрамы,

В следы рубцов на черепной кости,

В крошащиеся сводчатые храмы,—

Живые, мы глядимся на пути.

И этот путь отвесной круговерти

Ведет в века меж пропастей и гор.

Но горе тем, кто только в знаки смерти

Свой неподвижный погружает взор!

Прославим же тревогу огневую

Людей, чья жизнь поистине жива,

Тех, кто несет, трудясь и торжествуя,

Не смерти, а бессмертия слова.

Я отворачиваюсь. Там, в горах,

Сверкает гравий льющейся дороги,

Уходит вдаль, за дымные отроги,

Безвестный след, затоптанный во прах.

И вдруг — из-под ноги, на повороте —

Тропа, как птица, обрывает лет.

И на закатной тусклой позолоте

Тень человека светлая встает.

То странный муж проходит в отдаленье,

Чтоб выйти в мир, как спутник вековой.

Чтоб в каждом доме, городе, селенье

Жить и встречаться с дружбою живой.

Зиянье Тмогви. В знойной крутоверти

Бесплодных гор горючий ржавый склон.

И мы тогда узнали: это он,

Единственный, кто здесь достиг бессмертья.

И мы тогда узнали: мимо нас

Проходит, озарив навек ущелья,

Пред временем и смертью не склонясь,

Безвестный месх, чье имя — Руставели.

371. ЛЕСЯ УКРАИНКА В СЕН-РЕМО

Моей жене

…Сколько в мире звуков разнотонных,

И все крикливы, чужды, неприветны, —

Трусливый лай собак, мычанье, визг,

Рыданье ветра в монастырских звонах,

Могильных кипарисов шелест смертный,

И суета и гомон в пансионах,

И на прибрежье шум соленых брызг.

…Сколько запахов и влажных испарений,

Сплетенных туго, стелющихся душно,

Зацветших плесенью, перебродивших в сок.

Лимонных рощ ленивое струенье,

Сухое мленье горечи воздушной,

И в недрах кухонь — перец, спирт, чеснок,

И дуновенье известковой пыли,

И надо всем — как душный купол — йод

Горбящихся, соленых, теплых вод.

И в пестрый полдень, в этот блеск фальшивый,

Как балаган, открытый настежь весь,

Чужая и далекая, пришли Вы

И незаметно притаились здесь.

Вы — ласточка больная, что прибилась

Под черепицей где-то у окна.

И Ваше одиночество — как милость,

Которая навеки Вам дана.

…Сколько в горле надломилось стона,

Сколько слез в невыплаканной мгле!

Дыханье их бесплотно и бездомно,

Не задушить их ни в какой петле.

И лишь одна болезнь, одна усталость

Пришла сюда за Вами вслед.

Когда и чьим глазам бы разблисталась

Заря, вестующая свет?

До чьих ушей — не сослепу, не тщетно —

Дойдет Ваш тихий выстраданный стон?

Неужли прозвучит он безответно,

На умолчанье обречен?

С днепровских дальних круч,

с глухих озер Волыни

Несется к Вам далекий тихий зов,

И украинских песен взлет орлиный

До лигурийских прянет берегов.

Летят слова, летят они, как птицы,

Роями дум врезаются в лазурь,

Как вестники грядущих грозных бурь,

Вычерчивают знаки ауспиций.

И, вслушиваясь в дальний их полет,

Вы на распутье времени стоите,

И это странно светлое наитье

Вам обещанье и надежду шлет.

Пусть, скошенная приступом болезни,

Изнемогает молодая плоть,

Но сила духа, свет и пламя песни

Должны изнеможенье побороть…

И час настал, когда в окне вагонном

Раздвинулись сады над горным склоном,

Вот профилем готическим плывет

Старинный городок в листве узорной.

И нас с тобой, любимая, зовет

Пророческий тот голос непокорный,

И смотрим мы тревожно и упорно

На Сен-Ремо, плывущее вдали

В лимонных рощах, в золотой пыли.

Мы снова вспоминаем крыши звонниц,

Меж узких улиц пестрое белье,

И площади, и башенки, и рынки,

Где в жарком одиночестве бессонниц

Рождался вещий стих ее,

Стих Украинки.

Леонид Первомайский

372. СНЕГ ЛЕТИТ

Снег летит и летит… Мы уже никогда не забудем,

Как на мертвые лица ложится нетающий снег.

Кто останется жив, пусть расскажет по совести людям:

Об отходе в ту зиму и думать не мог человек.

Снег летит и летит… Если по приговору потомства

Нас осудят за тяжкий от Сана до Дона отход,

Пусть припомнят: не нас одолело врага вероломство,—

С целым миром мы бились один на один в этот год.

Снег летит и летит… Мы не дешево жизнь отдавали

В той долине, где юность в осенней калине цвела.

В эти села глухие, в нагие кварталы развалин

Враг вошел, попирая холодные наши тела.

Снег летит и летит… Всё равно, в сентябре иль в апреле

Не видали мы дня, не вставало нам солнце во мгле.

Восемнадцатилетние, в час поседев, догорели.

Их горячая кровь — под ногами у нас, на земле.

Снег летит и летит… Тяжелей умирать довелось им,

Чем отцам их, прожившим свой век от войны до войны.

Черной каплей свинца иль гранатой, ударившей оземь,

Думы юные скошены, юные прерваны сны.

Снег летит и летит… Вместе с ними погибла навеки

Тайна первой любви, и ушли в эту мглу навсегда

Не пройденные ими дороги, и горы, и реки,

В нерасцветших садах непостроенные города.

Снег летит и летит… А в степи, на холмах, на пригорках

Ни крестов, ни имен. Только хлопья сплошной седины,

Словно горькая слава, совьются в стенаниях горьких.

Лучше лавров не надо безвестным героям войны.

Снег летит и летит… Мы идем по взметенному следу.

Что ни шаг, приближается час и рожок возвестит —

И другие пойдут в наступленье, и вырвут победу,

И пробьются по нашим могилам сквозь снег, что летит.

373. АЛОНСО ДОБРЫЙ

Памяти Михаила Светлова

Дон Алонсо, гидальго Ла-Манчи,

Узнаю тебя в нашей толпе!

Не в сраженьях раздавленный панцирь,

А потертый пиджак на тебе.

Нет коня, как читал я в романе,

Нет меча, что наточен остро,

А взамен ты в пиджачном кармане

Только вечное держишь перо.

Разве рыцарей так снаряжают

В наш нелегкий, в наш атомный век?

Дульцинею твою обижают.

Ты не стерпишь обиды вовек.

Ни сомненья, ни пренебреженья

Не грызут тебе сердца впотьмах.

Есть отвага. Есть воображенье.

Крылья мельниц шумят на холмах!

Ты не дремлешь и в мужестве дерзком

Взял копье и летишь напролом…

И когда рассвело в Камергерском,

Еще лампа горит над столом.

И колодец двора городского

Наливается светом до дна,

И как будто от блеска такого

Заиграла тенями стена.

И на ней, как на ярком экране, —

Все, кому ты так щедро дарил

Светлый ум и огонь дарованья,

Все, кого от беды защитил.

Жанна д’Арк озирается в муке.

За Херсоном тачанки скрипят.

Хлеборобов могучие руки

Нивы дальние потом кропят.

И в Каховке гремит канонада —

В знаменитом навеки селе.

И полтавский боец про Гренаду

Запевает, качаясь в седле.

Час пришел для последнего слова,

Наступила такая пора.

Ты к столу приближаешься снова

С вековечным оружьем пера.

И, веселый добряк, а не скептик,

Доброту завещаешь строке —

Дон Алонсо в мосторговской кепке

И потрепанном пиджаке.

Загрузка...