«ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, товарищ! – тепло приветствовал меня директор по культуре в отдаленном трансильванском городе Сибиу. – Тысяча благодарностей за ваш приезд. Нам не терпится вновь услышать вашу игру».
Стояла зима 1960 года, и добрая часть дня ушла на дорогу из Киева. Когда я наконец добралась сюда одна, после полета до Бухареста и потом на поезде, приводившемся в движение старинным паровозом, я чувствовала усталость и страшный голод.
Мой минувший тур с концертами по заводам, верфям, школам, училищам и административным учреждениям – десятый тур за этот год – был особенно тяжелым из-за холодов на Украине, в России и Польше. В частности, я столкнулась с трудностями в Киеве, где странный директор филармонии едва не оставил меня без гонорара. Я жаждала вернуться домой, к семье, в Прагу, сыграв последний концерт здесь, в Сибиу, для представителей власти.
Я знала по прошлым приездам, что размещение и питание окажутся примитивными. К счастью, у меня в чемодане было немного салями, жестянка сардин и запас русских сигарет.
Из всех стран Восточного блока, где я должна была выступать при социалистических режимах, Румыния едва ли не больше всех страдала от нищеты и царившего чувства отчаяния. Люди в этой бывшей венгерской провинции были ужасно измучены правлением президента Георгиу-Дежа и старшего министра Николае Чаушеску, здесь еще больше ощущалась изолированность от внешнего мира, чем в Чехии.
Но директор по культуре в Сибиу, устрашенный прибытием музыкантши в рамках государственной программы, как-то всегда умел ободрить меня – настолько благодарен он был за то, что я опять не обошла вниманием этот город.
«Для вас все готово в вашем жилище», – уверил он меня теми же словами, которым я радовалась во время первого посещения Сибиу несколько лет назад, пока не попала в нетопленую комнату. Метель предвещала холодную ноябрьскую ночь, и я предвкушала, что мне придется спать в пальто.
Исполнение старинной музыки следующим вечером должно было происходить в здании кинотеатра. Я не ждала многого от концерта с участием местных музыкантов, но знала, что отклик зала будет искренним и сердечным.
Задолго до того, как я натянула зеленое бархатное вечернее платье, заказанное мамой у своей портнихи, меня провели по городу, сфотографировав с партийными чиновниками на фоне главного административного здания. Затем следовали визиты в школы и на заводы. Школьники всегда были самыми восприимчивыми, особенно те, кто сам хотел заниматься музыкой. Они смотрели на меня как на знаменитость.
В одном из классов я разговаривала с детьми, которым было столько же лет, сколько мне, когда Гитлер захватил Чехословакию, – двенадцать. Как и всегда, я стремилась поделиться любовью к музыке и глубокой увлеченностью Иоганном Себастьяном Бахом. «В восемь лет, едва услышав Баха, всего, я полюбила его», – рассказывала я. Отвечая на вопросы, объясняла, и почему я посвятила жизнь музыке, и почему перешла от фортепьяно к клавесину: «Некоторые люди считают, что клавесин принадлежит эпохе феодализма, что он – деревянное изделие XVI века, которому место в музее, но для меня клавесин очень даже живой инструмент. Свои ранние клавишные произведения Бах сочинил для клавесина, и треть его огромного наследия – клавесинная музыка, часто с указанием, на каком именно клавесине нужно играть. Чтобы исполнение было аутентичным, соответствовало замыслу Баха, я и играю его сочинения на клавесине».
Один любопытный ребенок поднял руку и спросил: «А что такого в Бахе? Почему не Бетховен, например?»
Я улыбнулась: «Бетховен грозит кулаком небу, – и сделала соответствующий жест. – А в музыке Баха – высшая радость жизни и одновременно ее великая печаль. Чувствуешь глубокий смысл человеческого существования».
Вернувшись к себе в комнату, чтобы приготовиться к концерту, я зажгла сигарету и вдруг услышала стук в дверь. Консьержка, которая должна была следить за мной и сообщать обо всем необычном, пришла сказать, что мне звонят.
Встревоженная, я поспешила к ней в комнату и взяла в руки трубку. И едва не уронила ее, услышав голос мужа. Зачем звонит Виктор и откуда? У нас не было телефона. Мало у кого в Праге был. Вдруг что-нибудь случилось с моей матерью?
– Все в порядке, Зузана, – успокоил меня муж, догадываясь, что я паникую. – Звоню просто потому, что мы с твоей матерью хотим, чтобы ты изменила план путешествия. Прогнозируют плохую погоду, мы против, чтобы ты летела в Прагу в метель. Ты можешь договориться о билете на поезд?
В окно я увидела дико кружащиеся снежинки в свете уличного фонаря. Вроде бы хуже не стало с того момента, как я приехала сюда, поэтому я готова была возразить Виктору. Потом я услышала, как мама просит Виктора настоять на своем, и подумала о том, какое расстояние они прошли, чтобы позвонить.
– Ну хорошо, – нехотя ответила я, ведь путь домой должен был стать вдвое дольше, а меня ждали, чтобы приступить к работе над новой записью почти сразу по возвращении. – Я спрошу в концертном агентстве, что они могут сделать.
Директор помог мне добиться от сотрудника агентства, чтобы тот поменял билет. Были и другие хорошие новости. Этот сотрудник сказал:
– Вам не обязательно возвращаться через Бухарест. Вы можете доехать на ночном поезде до венгерской границы и пересесть на другой, идущий в Прагу через Вену и Остраву. – Он нацарапал что-то на билете, поставил печать и отпустил меня.
Когда я вечером села за клавесин и, как обычно, помедлила минуту, размышляя, прежде чем заиграть, то заметила в первом ряду кое-кого из тех детей, с которыми общалась днем. Их лица, полные ожиданий, были обращены ко мне. Начав играть «Итальянский концерт» Баха, я видела, как жадно они впитывают каждую ноту, издаваемую под моими руками инструментом – слава Богу, хорошо настроенным.
Быстро забывшись в потоке музыки, я пришла в полусозерцательное состояние, как и всегда, когда дотрагивалась до клавиш. Когда бы я ни играла Баха, я чувствовала одно и то же. Его композиционные структуры поражают своей красотой. У меня скорее архитектоническая, чем зрительная память, и, по мере того как выстраивается мелодия, я представляю себе здание. Я знаю, где там верхние и нижние уровни. Модуляции Баха ведут меня подобно коридорам. И я точно знаю, когда и куда мне нужно свернуть. Я инстинктивно понимаю, как все расположено. Понимаю архитектурный план, понимаю направление: коридоры ведут в комнаты, ступени – на верхние этажи, а потом мелодический финал идеально завершает всю постройку.
После того как прозвучала последняя нота, я долго прихожу в себя – и только тогда слышу аплодисменты.
КАК ОБЫЧНО, мне подарили букет, и уже за кулисами директор вручил конверт с оплатой в румынских леях. Я не имела права открыть его, у меня было строгое предписание передать деньги государственному ведомству в течение двадцати четырех часов по прибытии в Прагу вместе со всеми другими гонорарами, полученными в ходе тура, и паспортом.
Я думаю, директор в Сибиу понимал, что мне перепадет лишь небольшая часть от тех, кто контролировал гастроли, поэтому он снова горячо обнял меня: «Мы не можем заплатить вам много, товарищ Ружичкова, но, пожалуйста, не отказывайтесь, если мы снова пригласим вас. Для нас много значит приезд такого человека, как вы».
Такой человек, как вы.
Глядя в глаза директора, я задумалась о выбранных им словах. Сомневаюсь, что он знал мою историю. Полагаю, что он имел в виду то, что в их места не часто заносит кого-то из немногочисленных музыкантов, живущих за железным занавесом и при этом имеющих разрешение записывать альбомы и даже – иногда – выезжать на Запад.
Подтвердив, что вернусь, я приняла его предложение сопроводить меня позже на вокзал, ночью под усиливавшимся снегопадом. Средневековый центр Сибиу – чрезвычайно живописный район, но на окраинах города чувствовалось, что для горожан зима – еще одно в череде тяжелых испытаний. На пути к вокзалу мы обгоняли прохожих, которые были настолько бедны, что обувь им заменяли обмотки из тряпок.
Во вздымающихся клубах пара точно по расписанию, за несколько минут до полуночи, подкатил поезд. Я хотела побыстрее попасть в вагон, но у старшего кондуктора оказались иные мысли на этот счет. Посмотрев мои бумаги, он заявил, что билет недействителен.
– Ваше место забронировано из Бухареста. Мы вас посадить не можем.
Я чуть не заплакала. Я страстно стремилась в город, который стал моим после войны, я ощущала ужасную тоску по дому, по матери и Виктору. Я хотела только одного: вернуться в двухкомнатную квартиру, где на единственной кровати спала мама, а мы с Виктором занимали матрас под роялем.
– Но мне же нужно в Прагу, – возразила я, – и я не могу выбраться отсюда иначе, чем на этом поезде.
Вмешался директор:
– Товарищ, это Зузана Ружичкова, музыкант-виртуоз. Она почетный гость партии. Вы должны сделать все, что в ваших силах, чтобы помочь ей.
Это не впечатлило кондуктора. Возможно, он отказался вступить в коммунистическую партию, точно так же, как Виктор и я.
– Наверняка же в поезде найдется местечко? – взмолилась я.
– Ладно, – уступил он со вздохом. – Занимайте свободную койку в чешском спальном вагоне, но будьте готовы к тому, что в Остраве сядет кто-нибудь с действующим билетом и вышвырнет вас оттуда.
На ходу благодаря старшего кондуктора, я поспешила в спальный вагон, пока он не передумал.
Все мои силы понадобились для того, чтобы водрузить чемодан, набитый книгами, вечерними статьями, нотами и кое-какой едой, на верхнюю полку. Ростом меньше метра пятидесяти и весом меньше пятидесяти килограммов, я никогда не отличалась атлетическим сложением, что очень разочаровывало моего отца, который хотел иметь спортивного ребенка.
Усевшись на нижнюю полку с книгой моего любимого писателя Томаса Манна, я помахала рукой добродушному директору, стоявшему на платформе, окутанной паром и снегом. Когда поезд тронулся и он скрылся из глаз, я вспомнила о том, как прощалась на вокзале с директором Киевской филармонии, показавшимся мне какой-то загадкой.
Я приехала в столицу Украины поздно вечером, усталая. Прежде чем добраться до номера и что-нибудь съесть (а я всегда была голодна), я должна была отыскать директора. Он сидел за большим столом в маленькой конторе, обогревавшейся маленькой печкой. Прямо как в кино. Это был настоящий медведь в белой рубашке и черных нарукавниках. Его секретарша ютилась в углу. В комнате было жарко и нечем дышать.
– Здравствуйте, директор. Я Зузана Ружичкова, рада приехать сюда, – вежливо заговорила я и подала все формуляры, нужные для того, чтобы чиновники вычли налоги, прежде чем расплатиться со мной.
Лицо директора раскраснелось. Он ткнул пальцем в документы и рявкнул:
– Это что?
– Контракт об ангажементе, товарищ, – ответила я. – Нужна ваша подпись, вы же знаете.
Не говоря ни слова, он сгреб мои бумаги и подбросил их вверх. Потом вскочил и проревел:
– Я этого не подпишу. Я отказываюсь что-либо подписывать. Я устал от этого бумагомарания, от этой духоты в конторе! – Он зашагал к двери и обернулся, только чтобы проорать: – Я ухожу. Оставьте меня в покое!
Я попыталась возражать, но поймала взгляд похожей на мышь секретарши. Она покачала головой и приложила палец к губам. Дверь хлопнула. Мы услышали, собирая с полу бумаги, его тяжелые шаги в коридоре.
– Не волнуйтесь, – сказала секретарша, как если бы не случилось ничего необычного. – Я разберусь с вашими документами.
– Правда? О, спасибо!
Она положила стопку на свой стол, но едва собралась поставить печать, как дверь распахнулась, и ввалился директор с горящими глазами.
– Что вы делаете? Мы ничего не подпишем. Я запрещаю. Мне плевать, что меня уволят. У меня забастовка!
– Но без этих бумаг я попаду в неприятности и мне не заплатят!
Он вышел, не реагируя на мои слова. У меня язык отнялся. К счастью, помощница не обращала на него внимания, и через несколько минут я уже покинула контору с полностью оформленным контрактом.
На следующий вечер, когда я поднималась по широкой лестнице концертного зала, где должна была выступать, та же похожая на мышь женщина вынырнула из тени и сообщила, что директор приглашает меня на ужин после концерта.
– Что? Это после того, как он обошелся со мной?
– Он обязан пригласить вас на ужин, – ответила она. Понизив голос, добавила: – Так положено.
Ничего не оставалось, как согласиться.
Концерт прошел хорошо. А потом в ресторане гостиницы мы молча сидели с директором. Наконец он произнес:
– Я нехорошо повел себя с вами, но вы должны понять – мне нелегко приходится, потому что я еврей.
Глубоко вздохнув, я посмотрела ему в глаза:
– Я тоже.
Оглянувшись, он стал с подозрительностью изучать выражение моего лица:
– Докажите.
Я озиралась в полупустом ресторане, не зная, что сделать. На его лице не отразилось ничего, и я задрала левый рукав, чтобы показать ему татуировку, аккуратно наколотую мне в Освенциме безликим служащим в полосатой форме.
Директор возразил:
– Много у кого есть такие.
Прежде чем я успела отреагировать, он нагнулся и прошептал:
– Покажите ваш паспорт.
Я порылась в сумочке и вручила ему документ, но он был разочарован: паспорт не указывал ни на что, кроме чешского гражданства. Бросив его на стол передо мной, директор приказал:
– Скажите что-нибудь на идиш.
Я чуть не рассмеялась. Мне было тридцать три года, и, хотя я кое-что знала на иврите, я никогда в жизни не говорила на идиш. Мои состоятельные и не слишком набожные родители водили меня в синагогу в Пльзене лишь по какому-нибудь важному случаю и на главные праздники. Мы были ассимилированной семьей, каждый год отмечали Хануку, но и Рождество тоже, со сверкающей елкой. Немногому на иврите я научилась от дедушки, распевавшего на семейных праздниках, но моими единственными знакомыми, кто говорил на идиш, стали люди из концентрационных лагерей в Терезине, Освенциме, Гамбурге и Берген-Бельзене.
Мучительно напрягая память, я закрыла глаза, и в голове всплывали слова того времени, которое я так старалась забыть.
– Meshuggeneh! – внезапно для себя самой произнесла я.
– Так, и что это значит?
– Сумасшедший?
– А еще?
– Kvetch? – припомнила я. – Кажется, это значит «жаловаться».
Он кивнул.
– А, и еще mensch, «хороший человек».
Явно удовлетворенный директор впервые улыбнулся мне, и его лицо совершенно преобразилась.
– Добро пожаловать в Киев, товарищ, – громко сказал он, протягивая увесистую лапу. – Мне не терпится познакомить вас со своей еврейской семьей.
Я думала, он шутит, пока на следующее утро, когда я уезжала из Киева, не увидела его на вокзале с огромной толпой людей, которых он гордо представил мне как своих родителей, бабушку и деда, теть, двоюродных братьев и детей. Все они сгрудились вокруг меня, словно я была кинозвездой.
– Я привел их всех пожелать вам счастливого пути! – Провел он рукой над их головами. – Приезжайте, пожалуйста, поскорее снова.
Я действительно приехала в Киев через несколько лет, но этого директора уже не встретила. Я думаю, что его расстреляли.
ПОЕЗД пересек румыно-венгерскую границу и пополз к Вене, где его перевели на боковой путь и прицепили к современному дизельному локомотиву вместо паровоза.
По прибытии в Остраву я ожидала, что меня сгонят с койки, но, по счастью, никто не появился с билетом на мое место. Я немного почитала, перекусила, выкурила сигарету и крепко заснула – когда меня вдруг сбросило с полки.
Сначала я поняла только то, что стукнулась об пол. Потом мой чемодан полетел вниз. Я попыталась встать, но обнаружила, что вагон сильно накренился, а я слишком слаба, чтобы выбраться из-под чемодана. Не знаю, сколько я пролежала придавленная, но когда все же вывернулась, то услышала крики и скрежет металла о металл.
Следующие несколько часов я провела в болезненном наваждении. Кто-то помогал мне выйти из поезда, я упрямо настаивала на том, чтобы взяли мой чемодан. Когда наконец я была спасена, все вокруг застилал густой туман. Я вдыхала запах пламени. Повсюду валялись обломки, мне приходилось прокладывать дорогу среди битого стекла и рассыпавшихся, как спички, досок вагонов. Снег был усеян телами. Я уже не понимала, день сейчас или ночь, но похоже было, что ночь, за моей спиной зрелище крушения освещалось языками пламени.
Представители службы общественной безопасности отвели нас, немногих выживших, в нетопленое здание в близлежащей деревне, как позже выяснилось, Стеблове в Восточной Богемии. Местные принесли воды, хлеба и немного шерри-бренди, чтобы мы отогрелись. Они побежали к месту катастрофы, и мы остались одни, дрожащие, с разными степенями шока и телесных повреждений.
В какой-то момент один человек пришел позаботиться о раненых и рассказал нам, что произошло. Пассажирский поезд на полной скорости столкнулся с нашим, было много убитых и покалеченных. Чтобы не взорвался котел паровоза, оттуда выбросили горящие угли на насыпь, и от них вспыхнул разлившийся дизель нашего локомотива, начался пожар. Народ собрался у места крушения, высвобождал раненых из-под обломков и отправлял их в больницы, находящиеся поблизости от Градеца-Кралова и Пардубицы.
Несмотря на боль в спине, я отказалась от помещения в больницу и попросила, чтобы меня отправили в Прагу как можно скорее. Я твердила: «У меня назначена важная встреча. Мне нужно домой».
Возвращение в жутких условиях заняло два дня, но в конце концов на автобусе до Градеца-Кралова, на поезде и трамвае я все-таки добралась. Катастрофа случилось примерно в 120 км от Праги, куда я прибыла ранним утром. Когда Виктор открыл мне дверь дома, он был полностью одет, в это-то время суток, и выглядел так, словно увидел призрак. Он воскликнул:
– Ты жива! – И обнял меня. Мой замечательный муж-композитор, женившийся на мне, молодой еврейке только что из концлагеря, теперь не верил своим глазам. Отступив назад и глядя на меня, он объявил: «Это возвращение с того света. Ты второй раз воскресла, Зузана!»
Я лишь кивнула, поскольку была слишком утомлена и слишком продрогла, чтобы говорить. Все мои силы ушли на подъем до нашей квартиры, боль в спине измучила меня. Медленно идя рядом, Виктор рассказал, что они с моей матерью слышали краткое сообщение о катастрофе, но власти не вдавались в детали.
Нескоро мы узнали, что высшее партийное руководство решило не говорить многого о самом ужасном железнодорожном происшествии в истории Чехии, чтобы сведения не использовали «враги социализма». Не сразу была предана огласке информация о том, что 118 человек погибли и еще более сотни ранены. Журналисты не освещали последовавшее судебное разбирательство, в результате которого выжившие машинист, кондуктор и начальник поезда попали в тюрьму, за то что не смогли правильно различить железнодорожные сигналы в тумане.
Виктору, отчаянно жаждавшему получить какие-либо конкретные известия в ночь после катастрофы, пришлось задействовать связи, чтобы хоть что-то узнать. К счастью, у одного влиятельного друга оказались знакомые на пражском вокзале. Виктор позвонил туда и спросил, не пострадали ли спальные вагоны из Румынии.
– Да, – ответили ему, – три последних международных вагона полностью разбиты. Выживших нет.
Виктор и мама обзвонили больницы, ища меня среди пострадавших, но безуспешно. Они были особенно подавлены, думая, что изменение в планах путешествия привело к моей гибели.
Мы достигли верхней площадки, где ожидала мама, тоже в дневной одежде. Она, широко раскрыв глаза, прошептала: «Зузанка», – не в состоянии сказать ничего больше. Мы обнялись.
Уже рассвело, когда мы с Виктором улеглись на матрасе под роялем, однако я попросила его завести будильник.
– Зачем? – спросил он потрясенный.
– Мне нужно быть в концертном зале Домовина, первая запись для «Супрафона». Здание зарезервировано, и там все будут ждать меня.
Он начал спорить, но потом посмотрел мне прямо в глаза. С детства мой взгляд всегда выдавал меня. Я унаследовала эту черту от отца. Виктор знал, о чем я думаю, мне даже не пришлось озвучивать вопрос: «Что бы сделал Бах?» Муж отвернулся и завел будильник.
Я пошла лишь на одну уступку: я встала даже раньше, чем хотела, и сперва отправилась на осмотр в клинику. «У меня ушиблена спина, – сказала я врачу, добавив только: – На меня упал чемодан».
Он дал мне направление на рентген, пообещав потом сообщить результаты.
Не помню, какое именно музыкальное произведение мы записали тогда для «Супрафона», чешской фирмы, которая стала для меня лидирующей. Потом я думала, что это, наверное, было что-то из Доменико Скарлатти, итальянского современника Баха.
В моих рабочих заметках тех времен, однако, названы «Гольдберговские вариации» Баха, один из самых сложных опусов композитора, который я мечтала записать с давних пор. Сочинение заказал русский граф, который страдал от бессонницы и хотел, чтобы его клавесинист Иоганн Гольдберг играл эти вариации ночью, чтобы развлечь хозяина. Они математически совершенны и включают в себя умопомрачительное множество числовых комбинаций, о которых сам Бах сказал, что они «готовы услаждать души любителей музыки».
Я-то большого наслаждения в тот день не испытала. Но сделала все, что обязана была сделать, превозмогая боль в течение четырех или пяти часов за клавишами. Когда продюсер решил, что материала достаточно, и спросил, не хочу ли я сразу прослушать запись, я отрицательно потрясла головой.
Меня лихорадило, и я сказала ему: «Спасибо, но я очень устала после гастролей и, похоже, простудилась. Лучше я пойду домой».
Мне нужно было сдать полученную за границей валюту и паспорт. Потом, должно быть, я доехала на трамвае до нашего дома возле четырехэтажного отеля девятнадцатого века «Флора», в районе Винограды, куда мы с Виктором часто ходили пообедать, пока его не снесли, чтобы освободить место для торгового центра и станции метро. Я не помню ничего особенного до того момента, как свернула на нашу улицу и увидела машину скорой помощи у дома с распахнутыми задними дверцами. Я поторопилась и у входной двери столкнулась с врачом, которого видела утром.
– Где вы были, госпожа Ружичкова? – воскликнул он, явно возбужденный. – Мы ожидали вас.
– Почему? В чем дело? – спросила я, опасаясь за мать.
– Дело в вашем рентгеновском снимке, – объяснил врач. – Вас немедленно нужно госпитализировать.
– Но почему?
– Мой дорогой товарищ, у вас сломана спина.
Чемодан, приземлившийся на меня после моего падения на пол вагона, разбил несколько позвонков. По словам доктора, мне повезло, что меня не парализовало. Я провела последующие три недели в больнице, лежа навзничь, со строгим указанием не двигаться, а затем еще несколько недель проходила в корсете.
Величайшим счастьем было то, что повреждение позвоночника никак не сказалось на игре и, как и в 1945 году, я смогла восстановить здоровье. Болезнь не согнула меня, и я спешила домой к Виктору и маме. Еще одно чудо, за которое я благодарна, – Рождество с этими двумя людьми, которые были мне дороже жизни.