ЛЮДМИЛА

Прага, 1946

Людмила сидела на нем верхом и из окна мансарды хорошо видела статую атланта, державшего на плечах вселенную, вздымавшуюся у ворот дворца Врта, где находилась резиденция дипломатической миссии Соединенных Штатов в Праге.

— Смотри на меня, смотри на меня, дорогая, любимая… — В его стонах слышалась мольба, но его руки, дергавшие ее за груди, словно за поводья, были требовательны, как и неистовые толчки тела, принуждая двигаться на нем быстрее и быстрее. Она рассказывала ему, что так однажды, очень давно, она скакала на пони в Чешском раю[4].

Ее брачная ночь. Накануне мать с присущей ей стыдливостью пыталась предупредить ее, что, возможно, эта ночь не доставит ей удовольствия. Людмила не стала слушать, поскольку никогда не прислушивалась к словам матери, которая, конечно, бросилась бы исповедоваться в грехах дочери, будто в своих собственных, если бы узнала, что дочь один раз — нет, дважды — испытала фантастическое сексуальное наслаждение, когда пальцы Милоша ласкали ее.

— О, Милош, нет, нет, нет! — закричала Людмила, чувствуя, что ее тело словно разрывается на части изнутри.

Он не подумал остановиться. Этот человек не имел ничего общего с тем Милошем, который всегда баловал ее, повинуясь малейшему капризу. Он нисколько не напоминал того терпеливого мужчину, который униженно умолял, чтобы ему позволили коснуться ее обнаженной груди, бедер, а позже хотел гораздо большего. Он не походил на того человека, постоянно твердившего, что, несмотря на все страдания, которые она ему причиняет, он уважает ее решимость сохранить девственность до тех пор, пока не станет его женой. Им было ясно, что они смогут пожениться лишь тогда, когда она станет совершеннолетней, в двадцать один год. Она не спешила, во всяком случае пока не осознала, что Милош может дать ей шанс бежать, приблизиться к мечте, лежавшей далеко-далеко отсюда.

Милош превратился в незнакомца, безжалостное чудовище. Чем громче она кричала, тем безумнее он становился; теперь он нажимал руками на ее плечи, крепче насаживая на свой огромный пенис. У нее текла кровь. Простыня была испачкана кровью. Он должен бы знать, что у нее еще продолжается кровотечение, начавшееся после первого совокупления пару часов назад; ведь сам же он и предупреждал (да еще как заботливо!) за несколько недель до свадьбы, что ей, возможно, будет больно, когда он войдет в нее глубже, чем делал это раньше пальцами.

— Людми… — Милош почти прокричал ее имя, его тело содрогнулось и затихло, глаза закрылись, он выпустил ее плечи и рухнул на подушку. То же самое происходило и раньше, только сейчас у нее все горело от жгучей боли, как иногда в знойные дни, редкие в Праге, горели ступни ног в изношенных ботинках. Она взглянула на него с отвращением. Он уже спал, будто, испустив поток семени, тело отказалось ему служить.

Сначала все было не так уж плохо. Он перенес ее через порог своей двухкомнатной квартирки и позволил зайти за ширму в углу, чтобы переодеться в новую ночную сорочку, красиво вышитую и подаренную в качестве приданого ее тетей. Он похвалил вышивку, и, уютно устроившись рядышком на кровати, они еще раз выпили за здоровье друг друга по рюмке сливовой водки прежде, чем погасить свет.

Вначале он вел себя нежно, как и всегда, терпеливо лаская ее, пока не напряглись соски и она не стала влажной. Она только-только начала ощущать, как нарастает это «особенное чувство», когда, не спросив ее согласия, он внезапно очутился на ней, коленом с силой заставил развести ноги и вошел в нее. Да и в тот момент она тоже почувствовала, что разрывается на части, и от острой боли нараставшее желание пропало так же быстро, как уже случилось однажды, когда они услышали голоса, приближавшиеся к их укромному местечку в чаще леса. Но поскольку он предупреждал ее, она терпела боль и послушно двигалась, как он велел; казалось, это никогда не кончится, и она кусала губы, пытаясь думать о своей будущей жизни с ним, о будущей жизни в Америке, которую он посулил ей.

Сейчас Людмила мысленно извинилась перед матерью за то, что посмеялась, когда мать посоветовала ей закрыть глаза и молиться Богоматери — чтобы Пресвятая Дева помогла отвлечься от того, что, возможно, случится в ее брачную ночь. Мысль об Америке помогла вынести мучительную боль в первый раз, но не во второй. Может ли он наброситься на нее в третий раз за одну ночь? Неужели она вышла замуж за сексуального маньяка?

Теперь Милош крепко спал, и на лице его было то мягкое выражение, которое она так хорошо знала. Наверное, выпивка пробудила в нем неописуемую страсть. Должно быть, в этом все дело. Что ж, такое больше никогда не повторится.

Людмила с трудом дотащилась до умывальника в углу комнаты. Она уже собралась повернуть кран, когда Милош пошевелился. Она не посмела рискнуть и разбудить его, однако совершенно невозможно заснуть, чувствуя себя такой грязной. Она яростно вытерлась полотенцем, помеченным штампом «собственность Соединенных Штатов». Она сама теперь стала собственностью, но, конечно, игра стоит свеч.

Милош был ее спасением от серости и нищеты, тошнотворных запахов перманента, краски для волос и, что еще противнее, средств для удаления волос, пропитавших каждый сантиметр дома, где она родилась и жила до сих пор. Он был ее гарантией освобождения от жизни, полной тяжелого, нудного труда в семейном «салоне красоты», занимавшем комнату, которая во всех прочих домах на их улице служила парадной гостиной. Он был ее билетом в Соединенные Штаты Америки, где, судя по его рассказам, Елена Рубинштейн и Элизабет Арден владели огромными, как дворцы, косметическими салонами, где у каждой семьи была собственная ванная комната и машина, где полки магазинов ломились от нейлоновых чулок, губной помады и флаконов лака для ногтей нескольких дюжин цветов в тон к любому туалету, где слыхом не слыхивали о купонах и карточках на приобретение продуктов и одежды.

Когда Милош начал рассказывать, какие вещи продаются в магазине военно-торговой службы американского гарнизона в Праге, Людмила не верила до тех пор, пока ему самому не разрешили делать там покупки. Людмила не сомневалась, что в тот вечер, когда он подарил ее родителям американские консервы — вирджинскую ветчину, — их прохладное отношение к Милошу в корне изменилось. Автомеханик, который был недостаточно хорош для их красавицы дочки, вдруг сбросил лягушачью кожу, превратившись в принца — шофера американского полковника, их будущего зятя. Она слышала, как отец с гордостью рекомендовал Милоша таким образом даже отцу Кузи, семейному духовнику, шесть часов назад обвенчавшему их.

Людмила прислонилась лбом к холодному оконному стеклу и взглянула туда, где за запертыми воротами сверкал огнями дворец, в котором спал полковник Бенедикт Тауэрс, главнокомандующий миссии Соединенных Штатов и начальник ее мужа. Он не знал, что его шофер, механик, гид, а временами и переводчик сегодня женился на своей подружке детства в присутствии немногих, самых близких родственников. Он не знал и, как они надеялись, никогда не узнает, что причиной, из-за которой молодые люди только-только тайно сыграли свадьбу, явилась одна из его кратких бесед с Милошем несколько месяцев назад: он тогда назвал Милоша не просто лучшим шофером, когда-либо служившим у него, а гением в механике. «Возможно, мне даже удастся взять тебя с собой в Штаты, Милош. Работай так же хорошо, как и раньше, и я подумаю над этим».

Если сам Милош не придал большого значения обещанию, рассказывая ей о нем, как он рассказывал ей почти обо всем, то Людмила думала об этом еще меньше. А потом Милош с глупым выражением на вытянувшемся лице сказал, что, возможно, полковник Тауэрс действительно собирается так поступить, потому что он снова завел об этом речь и даже говорил что-то о весне 47-го.

Милош едва не плакал, повторяя:

— Как я могу оставить тебя здесь, ведь я жить не могу, если не вижу тебя каждую неделю, каждый день. Ах, если б я только мог?

Не раздумывая ни минуты, она предложила ему самое простое решение. Ей еще не исполнилось двадцати лет, но, без сомнения, полковник не станет, не сможет разлучить мужа с женой, так что зачем ждать? И, обсудив создавшееся положение с родителями, они наконец приняли решение; накануне дня Святой Барбары ее отец принес домой ветви вишневого дерева, которыми украсили гостиную и переднюю в надежде, что в натопленном помещении вишня зацветет. И она действительно зацвела, чему все, в том числе и сама Людмила, очень радовались: по старинной чешской традиции считалось, будто цветы вишни перед Рождеством — залог того, что каждая дочь в семье найдет хорошего мужа, не исключая и Наташу, хотя она была еще маленькой девочкой.

Ее родителей оказалось на диво легко уговорить (возможно, они даже почувствовали облегчение, учитывая скудные средства и неважное состояние дел в семейном бизнесе без намека на улучшение), что свадьбу необходимо справить очень тихо. По крайней мере, сейчас это было сделать легче, чем во время немецкой оккупации, когда разрешение на брак следовало получить у властей, на что уходили месяцы, если его вообще давали. Отец Людмилы особенно настаивал на том, что, если полковник узнает о свадьбе до того, как она состоится, или раньше, чем он примет окончательное решение дать Милошу столь исключительную возможность устроиться в Штатах, у него появится прекрасный повод передумать.

А потому она, конечно, не могла переехать к Милошу и жить с ним в квартире, предоставленной ему правительством Соединенных Штатов; до сегодняшнего вечера мысль о том, что после брачной ночи ей придется вернуться домой, где Милош сможет проводить с ней только свои выходные, служила единственным поводом для огорчения. И как радовалась она этому сейчас! Ведь где бы она ни жила, она была теперь женой Милоша и не имела права ни в чем ему отказать.

Людмила почувствовала, как к глазам подступают слезы. Это была крупная игра. Она поставила на карту свою судьбу в надежде, что в тот момент, когда Милош признается, что у него есть жена, которую он хочет взять с собой в Америку, жена, которая так же хорошо может справляться с обязанностями горничной (или парикмахера, если полковник женат), как Милош с обязанностями шофера и механика, полковник проявит доброту и понимание, а не холодность и безразличие, столь свойственные ему, по словам Милоша.

Хотя Людмила никогда не встречалась с полковником Тауэрсом, однажды ей довелось его увидеть, и сейчас она убеждала себя, что на фотографиях, появлявшихся время от времени в пражской ежедневной газете «Народная политика», он выглядит добрым.

Она стояла со своими родителями среди ликующей толпы на Карловом мосту в тот памятный день в середине мая год назад, когда на американском джипе прибыл Тауэрс. Он был первым американским офицером в военной форме, появившимся в столице через неделю после официальной капитуляции Германии, и его приезд произвел сенсацию: подобно всем и каждому, она стремилась пробиться к нему поближе, охваченная желанием дотронуться, поцеловать суровое, мужественное лицо победителя. Она кричала от радости до хрипоты и в то же самое время задавалась вопросом, как и все остальные: «А где же американские танки?»

Только через несколько недель стало известно, что Тауэрс вместе с небольшим числом офицеров чешского происхождения, служивших в разведке США, был направлен в Прагу из штаб-квартиры главных сил генерала Паттона в Пльзене с особой дипломатической миссией — вновь открыть посольство Соединенных Штатов, а вовсе не прокладывать путь для оккупационных частей американской армии.

Людмила плакала потому, что ее родители плакали от страха, узнав правду: так как армия русских первая вошла в Прагу с северо-востока, чтобы «освободить» их раньше, чем генерал Пат-тон пересечет южную границу, именно русские займут их страну спустя всего несколько месяцев после войны. Русские войска все еще находились здесь, и, как говорили ее родители и их друзья, было похоже, что они могут остаться надолго; неулыбчивые, мрачные лица русских встречались повсюду, прибавляя уныния в атмосфере нехватки всего, когда даже за буханкой хлеба приходилось выстаивать бесконечные очереди. Неудивительно, что ее родители так бескорыстно хотели для нее лучшей жизни.

— Людмила, что ты там делаешь? Ложись в постель, мой ангелочек…

Прежде чем она успела ответить, Милош повернулся на другой бок и с невнятным бормотанием, которое она расценила как удовлетворенное, заснул опять. Как долго ей придется ждать, пока она не будет твердо уверена, что он не набросится на нее снова? Она крадучись забралась на кровать, осторожно примостилась на самом краешке, одной ногой стоя на коврике, и внезапно поняла, что все-таки последовала совету матери. «Пресвятая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных отныне и до смертного часа. Пресвятая Мария, прошу тебя, пожалуйста, помоги своей недостойной дочери Людмиле Суковой, смягчи сердце полковника Тауэрса, чтобы он разрешил ей поехать с мужем в Соединенные Штаты Америки скоро… поскорее».

* * *

«Архитектура Праги — драгоценная сокровищница, где представлены все стили от романского периода до кубизма и современного искусства; примечательно, что большинство памятников находятся в превосходном состоянии, учитывая отчаянное положение в экономике в настоящее время. Некоторые здания окружены лесами, которые фактически стали неотъемлемой частью сооружения, символом как нерадивости, так и непоколебимой стойкости, в равной степени свойственных чехам, что заставляет вспомнить старого служаку — персонаж донкихотской сказки Гашека».

Зазвонил телефон, и полковник Тауэрс перестал печатать на старенькой машинке фирмы «Оливетти». Он разговаривал не больше минуты, когда связь прервалась, несколько раз нажал на рычаг, но услышал только пронзительный треск в трубке.

Черт побери, несколько недель он никак не мог выбрать время, чтобы написать коротенькое письмо Хани, которое она могла бы прочесть своим приятельницам в Эверглейдс-клубе, и вот ему помешали — в третий раз за один час, прервав ход мысли до конца дня, если не навсегда. Он был на ногах с половины седьмого и успел отстучать шесть скверно напечатанных страниц, лежавших у него под рукой. Он не сомневался, что это совершенно не то, чего ждали от Хани избалованные, пустоголовые интеллектуалы из Палм-Бич, хотя, кажется, она сама думала иначе.

Ладно, этого вполне достаточно. Он сдержал обещание, а Милош, возможно, сумеет раздобыть пару открыток, чтобы проиллюстрировать текст для полноты картины, если только в этом прекрасном городе обреченных остались хоть какие-нибудь открытки. Он с трудом удержался от дрожи. В Праге было нечто такое, что заставляло его часто вздрагивать все эти дни; нечто, порожденное мимолетными впечатлениями недавнего и отдаленного прошлого, помимо воли запечатлевшимися в памяти, тогда как русские, с которыми он сталкивался ежедневно, давали пищу воображению, рисовавшему кошмарные картины будущего Чехии.

Если бы только чехи не были столь чертовски навязчивы со своим прошлым. Иногда даже Милоша не смущало его подчеркнутое равнодушие, и тот выспренно разглагольствовал о славном чешском наследии; по крайней мере, эти лекции были занимательнее, чем жалобы на произвол русских в дополнение к постоянному ухудшению условий жизни в столице.

Тауэрс встал и потянулся. Господи, как бы он хотел оказаться в Палм-Бич прямо сейчас, любоваться океаном с бокалом сухого мартини в руках, дожидаясь (а ему всегда приходилось ее ждать), когда торопливо войдет Хани, светлая, румяная, маленькая дрезденская статуэтка, одетая по последней моде, пахнущая модными духами. Когда он только отбыл за границу, она так надушивала свои письма, что он попросил ее не делать этого. «Слишком мучительно», — написал он. На самом деле — слишком противно, временами он просто задыхался.

Если она когда-либо и раздражала его настолько, что он придумывал несуществующие дела, чтобы уехать на несколько дней, сейчас он был не расположен вспоминать об этом. Он не скучал по ней в том смысле, в каком, как он знал, многие из его подчиненных скучали по своим женам, но, Боже, ему вдруг до боли стало не хватать всего того, что олицетворяла собой Хани, особенно, о! особенно детей: его невыносимо избалованной, обожаемой дочери, внешностью и наклонностями разительно похожей на свою мать, и его очаровательного, обожаемого, но совершенно бездарного сына. Может, его собственный отец относился к нему точно так же в его шестнадцать, однако Тауэрсу это казалось маловероятным. Все школьные каникулы он работал в разных магазинах и к шестнадцати годам уже доказал, что обладает необходимыми в бизнесе мозгами и чутьем; некоторые старые отцовские подхалимы утверждали, что он проявлял должные способности уже в шесть лет.

Он осознавал, почему в то утро его обуревали мысли о доме. Это началось накануне днем, когда с дипломатической почтой прибыл очередной еженедельный отчет Норриса с сообщением, что эпохальное открытие компании «Проктер и Гэмбл» — стиральный порошок «Тайд» завоевывает рынок, а «Уэстингхаус» выпускает стиральную машину барабанного типа с фронтальной загрузкой, словно специально предназначенную для «Тайда». В нем сразу пробудился дух соперничества. Если даже он потратил хотя бы минуту на размышление над предложением Трумэна стать членом президентской команды в Вашингтоне, доклад Норриса о последних событиях заставил его признать, что он никогда серьезно не рассматривал открывшуюся возможность. Политика его не интересовала, помимо тех случаев, когда Комиссия по контролю за качеством продуктов питания и медикаментов могла нанести ущерб бизнесу.

Финансовые дела компании «Тауэрс фармасетикалз» находились в превосходном состоянии. Бог свидетель, этого следовало ожидать, учитывая непрерывные миллионные поставки медикаментов в страшные военные годы; но мир, в который он собирался вернуться, изменился, мало напоминая ту жизнь, которую он оставил в 1942-м, и к прежнему возврата уже не будет. Теперь, когда компания фантастически быстро разбогатела, ему предстояло вступить в новое сражение, и к этой битве он был готов в гораздо большей степени, чем к тем предыдущим. Отчет Норриса помог ему осознать, как страстно он желал приступить к детальной проработке и расширению планов, которые вынашивал в течение последних шести или семи месяцев, с тех пор, как начал относиться к своей дипломатической миссии как к своего рода рутине.

Забавно, но в 44-м, опьяненный гордостью, что был рядом с Паттоном, когда освобождали Париж, он серьезно намеревался продать компанию после окончания войны. Он хорошо помнил, как эта мысль впервые пришла в голову. Норрис только что рассказал, использовав прямую секретную связь Третьей армии со Штатами, что фирма «Проктер и Гэмбл» была вынуждена заплатить «Левер Бразерз» по обоюдному согласию, не доводя дело до суда, десять миллионов долларов в качестве возмещения ущерба за кражу формулы мыла, смягчающего кожу, которую «Левер» использовала для улучшения качества мыла «Слоновая кость». Это был, один из крупнейших штрафов, когда-либо выплаченных за промышленный шпионаж, но громкая история нисколько его не взволновала, оставив равнодушным; отчасти он даже испытывал стыд за то, что принял срочный звонок Норриса на тему промышленного шпионажа, столь далекого от шпионажа, от которого в то время зависела жизнь или смерть множества людей.

Его дед основал предприятие, имея в своем распоряжении лишь одну лошадь, несколько пробирок и пару сотен долларов; его отец продолжил дело уже в двадцатом веке, превратив его в одну из крупнейших фармацевтических компаний в Соединенных Штатах, и «скончался на посту» в 1937-м. К моменту вступления Бенедикта в армию он уже начинал выводить компанию на широкий международный рынок, выпустив несколько новых сортов мыла — кость в горле у «Проктер и Гэмбл».

«Уолл-стрит джорнал» называл его «вундеркиндом», однако именно в тот день 44-го года в Париже он вообразил, будто обязан приносить пользу всему человечеству, а не только делать все больше и больше денег, удовлетворяя спрос на лекарственные препараты и моющие средства. Даже составил список названий международных посреднических фирм, к которым он может обратиться с просьбой создать консорциум для размещения огромного количества акций, что неизбежно, и мечтательно прикидывал, какого уровня достигнут цены. А на следующий день генерал Паттон отправил соединение, находившееся под его командованием, на помощь воздушно-десантной дивизии на юго-восток, где шли тяжелые бои, и к тому времени, когда спустя восемь месяцев Тауэрс, измученный морально и физически, прибыл в Прагу, его настроение полностью изменилось.

Приняв душ и одевшись, он спустился в кабинет, чтобы ознакомиться с коммюнике до совещания, проводившегося ежедневно в восемь часов утра, с заместителем главы дипломатического представительства и третьим человеком в посольстве, советником по политическим вопросам. Наименее квалифицированная из двух его секретарш (та самая, которая полагала, к несчастью, что может обойтись без лифчика) дожидалась шефа в приемной с телеграммой, помеченной грифом «совершенно секретно — вскрыть лично».

— У Ирины грипп, ей сегодня придется лежать в постели, — пробормотала она.

Тауэрс коротко кивнул и жестом приказал ей уйти. Прочитав телеграмму, он покраснел от удовольствия, как некогда он краснел, услышав редкую похвалу от своего отца.

«Вы проделали огромную работу, Бен. Джордж Маршалл и я неохотно приняли ваше прошение об отставке с тем, чтобы вернуться к своим делам; дайте нам срок до конца марта, когда мы сможем назвать вашего преемника. Еще раз, хорошая работа. Гарри Трумэн».

В кабинете было очень холодно, как и всегда в середине месяца, когда заканчивалось топливо для обогревателей, но сегодня он не замечал этого. Конец марта! Осталось три с половиной месяца. Именно такие сроки, на которые он надеялся. Значит, Хани уже позаботится закрыть дом в Палм-Бич, так что ему не придется терять там время, их свидание произойдет в Нью-Йорке, где Хани нравилось жить в апреле и мае, а он предпочитал оставаться в этом городе круглый год. В Нью-Йорке находилась штаб-квартира «Тауэрс фармасетикалз». Посвятив пару дней Хани и детям, он, не тратя даром ни минуты, сможет встретиться с Норрисом и двумя коммерческими директорами, слава Богу, пережившими войну, и составить план кампании века.

Раздался деликатный стук в дверь.

— Входите, входите, — радушно пригласил Тауэрс.

Вошел младший советник посольства. Бедняга, которому платили слишком мало, а работать заставляли слишком много, еле тащившийся вверх по служебной лестнице, — его продвижение на дипломатическом поприще едва ли можно было назвать «карьерой», — ждавший смерти чиновника рангом выше, чтобы занять его кресло. Обрадуется ли он новости?

Клерк в глубине души страшно боялся, что Тауэрс останется, официально получив пост посла. Жалко, что Тауэрс не может пока положить конец переживаниям несчастного — не раньше, чем согласует с президентом точную дату своего отъезда, но как бы то ни было, он поставит его в известность при первой возможности.

Оставшуюся часть дня Тауэрс работал как одержимый; сегодня он даже ни разу не кашлянул и потому решил про себя, что его астма, обострившаяся, как он частенько с горечью сетовал, в зимнем пражском воздухе, насквозь пропитанном запахом бурого угля, возможно, была в действительности психосоматического происхождения.

Облачившись в парадную форму, он взглянул на свое отражение в зеркале старомодного гардероба. Неплохо, между прочим, для тридцативосьмилетнего мужчины, совсем неплохо. Он был доволен, что до сих пор в отличие от отца в его темно-каштановых волосах не было и проблеска седины, а форма, сшитая, когда Тауэрс очень сильно похудел, в талии была даже немного свободна. Ничего удивительного, при отсутствии в доме приличного стола. Он уже давно отказался от попыток научить кухарку как следует готовить первосортную американскую грудинку.

На миг полковник почувствовал искушение позвонить очаровательной жене французского консула, чтобы предупредить, что он все-таки придет завтра к ужину. Она позаботилась предупредить его, что ее муж снова уезжает на неделю, но все было не так-то просто. Тауэрс вздохнул. Живое воспоминание о восхитительном суфле, которым она угощала его в прошлый раз, соблазняло его почти так же, если только не больше, чем мысль об упругих маленьких грудках совершенной формы с очень крупными темными сосками, которые она тоже непременно предложит ему попробовать прежде, чем они перейдут к более изощренным ласкам. Если бы только она не была такой ненасытной…

Он взял телефонную трубку, затем положил ее на место. Нет, все эти сложности… Игра не стоит свеч. Он обойдется без суфле, и остается надеяться, что может быть, у Яна Масарика, министра иностранных дел Чехии, сегодня вечером в меню zverina — дичь, одно из немногих блюд чешской кухни, которое ему начинало нравиться.

Он сбежал вниз по лестнице в отличном настроении, несмотря на то что знал: вечером его ждал скучный, официальный прием. Однако, поскольку теперь он мог, подобно школьнику, который ждет не дождется каникул, отмечать крестиком оставшиеся до отъезда дни, Тауэрс решил напоследок насладиться каждой минутой, проведенной здесь.

Его хорошее настроение явно было заразительно, так как он заметил, что Милош улыбается до ушей, пока они ехали вдоль реки по направлению к Градчанской крепости и резиденции правительства.

— Как только начнется весна, я хочу поездить и получше познакомиться с вашей красивой страной, Милош. Мне бы хотелось побывать, например, в Пьештяне, в Карпатах. Там делают лекарства по старинным рецептам, секреты которых передавались из поколения в поколение со времен этой вашей кровожадной графини, остававшейся вечно молодой потому, что она купалась в крови юных девственниц, не так ли?

— Да, сэр. В Чахтице, в Малых Карпатах, сэр. — Милош откликнулся не сразу, и Бенедикт еще заметил, что после этой просьбы улыбки на лице молодого шофера как не бывало.

Бенедикт откинулся на спинку автомобильного сиденья, обтянутого темной кожей, спрашивая себя, почему после всех лирических описаний окрестных достопримечательностей, которыми этот юный чех изводил его, тот сейчас с такой неохотой отнесся к идее попутешествовать. Потом Тауэрс вспомнил. Конечно, он знал почему. Он как-то сказал Милошу, что весной он, возможно, подумает над тем, чтобы взять чеха с собой в Штаты, и, между прочим, до сих пор не отказался от этой мысли. Бесспорно, ему еще не доводилось встречать человека, так хорошо разбиравшегося в устройстве автомобиля; казалось, своими руками Милош способен творить чудеса. Не вызывало сомнений, что и водителем он был отменным, и Тауэрс мог полностью доверить ему безопасность Хани и детей. С другой стороны, еще одна головная боль — получать для него все необходимые бумаги, вводить в свою семью. За несколько недель ему предстоит уладить массу дел. Он примет окончательное решение в течение оставшихся двух месяцев, и неважно, с каким лицом отныне будет ездить Милош, постным или веселым.

Однако случилось так, что письмо Хани заставило его решить этот вопрос гораздо раньше.

«Сьюзен позвонила и сказала, что собирается вечером с Мэйси в «Корону» на премьеру Артура Миллера «Все мои песни», и я пообещала, что Мерсер встретит ее на машине. Представь себе, он так и не появился после спектакля, и девочкам пришлось идти домой под дождем, поскольку такси им удалось поймать только на полдороге. Ужасно неловко, потому что Мэйси такая снобка. Это происшествие совершенно испортило Сьюзен вечер. И, конечно, я бы тоже расстроилась, если бы знала, что наша дочь разгуливает поздно ночью по улицам Нью-Йорка. Мерсер, разумеется, клянется, будто Сьюзен сказала, что он ей не нужен, и она идет на премьеру с кем-то другим, но правда состоит в том, что этот глухой старик не любит бодрствовать после десяти вечера. Надеюсь, что как только ты вернешься домой, ты отправишь его на пенсию, и мы найдем вместо него смышленого молодого человека, вроде Джефферса, который довольно сносно заботится обо мне здесь, в Палм-Бич, хотя и кривится, когда его просят помочь в саду.

Я только надеюсь, что Сьюзен будет появляться в обществе с какими-нибудь другими молодыми людьми теперь, когда многие уже вернулись домой. Я все время твержу ей, что она не помолвлена, и, насколько мне известно, Дадли даже не намекал, будто собирается жениться на ней. Но она страшно упряма и говорит, что больше ни с кем не хочет встречаться и ждет только, когда Дадли вернется с Тихого океана или где он там сейчас находится. Война закончилась больше восемнадцати месяцев назад, так что я совершенно не понимаю, почему его корабль все не возвращается, но, полагаю, тебе это понято, хотя ты никогда и не рассказываешь мне о подобных вещах».

Теперь, когда Хани знала точно, когда он возвращается, в ее письмах засквозил знакомый, ворчливый тон. Это расстроило его, но он сказал себе, что последние пять лет она одна вела целых три дома, управляясь с прислугой, главным образом весьма преклонного возраста, так что он не мог упрекать ее. Что ж, к счастью, в данном случае было легко порадовать ее, предложив хорошую замену Мерсеру.

— Ирина, передай Милошу, чтобы он сейчас же пришел ко мне в кабинет.

Когда через десять минут появился Милош, Бенедикт смотрел в окно на унылую пустынную улицу.

— Сэр, вы звали меня? — Его голос срывался от волнения, в руках он теребил промасленную тряпку, которую, видимо, забыл положить в спешке.

Бенедикт улыбнулся.

— Успокойся, Милош. Думаю, у меня хорошие новости. Как я уже говорил тебе в прошлом году, этой весной я возвращаюсь в Штаты — точнее, в первых числах апреля. Я хотел бы, чтобы ты продолжал работать у меня и там, и если обстоятельства сложатся благоприятно, возможно, я найду место для тебя в своем доме. Ну как?

Бенедикт не сомневался, что его предложение будет принято с удовольствием и благодарностью; мысли его были заняты первой из назначенных на сегодня деловых встреч, и он уже поднялся на ноги, собираясь выпроводить Милоша, как вдруг, к своему ужасу, увидел, что Милош беззвучно плачет.

— Ради Бога, что такое, приятель? Никто не заставляет тебя ехать. Я думал…

Милош опустился на колени. Он смутно осознавал, что делает. Он ждал этой минуты с нетерпением; он знал, что Людмила каждый день молилась об этом. Не то чтобы она надоедала или хотя бы однажды спросила, но каждый раз, входя в дверь, он чувствовал ее беспокойство. Он тщательно продумал, как скажет о своем браке, и даже отрепетировал признание перед зеркалом, и вот теперь, когда полковник, наконец произнес то, что Милош жаждал услышать, он не смог вспомнить ни слова. Он чувствовал себя словно умирающий, сознавая, что наступил самый решающий момент в его жизни.

Бенедикт поспешил к нему и, попытавшись поднять, с раздражением убедился, что испачкался об одежду Милоша машинным маслом.

— Ради Бога, — повторил он, — возьми себя в руки. Что с тобой?

— Я буду работать день и ночь, сэр. Без выходных. Пожалуйста, возьмите нас с собой…

Парень что, спятил?

— Но именно это я и предлагаю… — Бенедикт запнулся, нахмурившись. — Нас?

— Я женат, сэр, на самой замечательной девушке в мире. Ее зовут Людмила. Я знаю ее почти всю свою жизнь. Она из хорошей семьи. Она умеет…

— Замолчи! — загремел Бенедикт. — Ты ни разу не упоминал о жене. Почему ты никогда не говорил мне, что женат? И дети тоже есть?

Милош теперь рыдал в полный голос.

— Нет-нет, детей нет. Мы не хотим детей. Мы хотим работать на вас в Америке. Людмила — чудесная девушка, работящая девушка, она может убирать, шить… — Поскольку Бенедикт не проронил ни слова, Милош истерически продолжал: — Она еще и парикмахерша. Ее родители, Суковы… У них свой косметический кабинет… уже много-много лет… Людмила…

— Замолчи, — снова приказал Бенедикт, а затем спросил: — Как давно вы женаты?

Именно этого вопроса Людмила и Милош боялись больше всего и надеялись, что он не будет задан. Вот почему они отпраздновали свадьбу так тихо, вот почему он, к своему великому сожалению, даже не спал с женой каждую ночь, вот почему он, разумеется, ничего никому не сказал в посольстве, хотя у него там и друзей-то не было, с кем можно поделиться новостью.

— Что, сэр?

— Ты слышал.

Бенедикт просто рассвирепел, когда Милош опять рухнул на колени.

— Я люблю ее десять лет, сэр. Я десять лет хотел жениться на ней. Мы ждали ее совер…

Лицо Бенедикта оставалось неподвижным. Милош потерял всякую надежду.

— Когда в прошлом году вы похвалили мою работу, а потом упомянули, что, возможно, дадите мне работу в Америке, мы поняли, что не выдержим разлуки.

— Поэтому вы поженились?

— Да, сэр.

— Когда?

— Завтра исполняется шесть недель, сэр.

Бенедикт вернулся к окну и застыл неподвижно. Падал легкий снежок, и он увидел, как на улице два русских солдата спокойно глазеют на старуху, согнувшуюся почти вдвое под тяжестью большой вязанки дров. Бедняги! Что бы ни говорил Масарик, он давно должен был понять, какая участь ждет чешский народ. Черчилль оказался прав. Опускался железный занавес, протянувшись от Штеттина на Балтийском море до Триеста на Адриатике, и он быстро надвигался на Чехословакию. Итак, Милош женился на своей Людмиле, уповая на то, что полковник предоставит им ковер-самолет, который унесет их обоих в свободную страну.

— Встань на ноги! — рявкнул он, не повернув головы.

Он заметил, как старуха на улице споткнулась, уронив вязанку, и дрова рассыпались. Ни один из солдат не пошевелился. По-прежнему не поворачиваясь, Бенедикт сказал:

— Милош, там на дороге бедная старуха, которой нужно помочь донести дрова. Ступай и помоги ей, а потом возвращайся назад и передай Ирине свидетельство о браке. Также потребуются свидетельства о рождении всех членов семьи Людмилы, включая деда и бабку, не важно, живы они или нет. Мы должны всех проверить и убедиться в их благонадежности, как мы уже проверяли тебя. И сразу после этого мы обсудим ситуацию… проблему… еще раз.

— Ох, сэр, проблему? Вы хотите сказать…

— Убирайся отсюда и помоги той старухе.

Когда Милош с трудом встал на ноги, Бенедикт повернулся и посмотрел на него:

— Людмила, твоя жена, она хорошенькая? Милош покраснел.

— О да, сэр. Вы в жизни не видели девушки красивее.

Палм-Бич, 1948

Хани Тауэрс с удовольствием отметила, что даже в открытых туфлях новой модели на каблуке-шпильке и в замысловатой, украшенной перьями шляпке она едва доставала мужу до плеча. Она продолжала свято верить, что именно ее маленький рост пробуждал в нем стремление опекать и защищать ее, хотя сейчас Бенедикт не особенно проявлял его. Тем не менее она чувствовала себя юной девушкой в своем первом платье, сшитом в новом стиле, который так и назывался «новый силуэт»: это было последнее направление в мире моды, созданное французским модельером Кристианом Диором, о котором только и говорили.

Бенедикт говорил по телефону, как всегда всем своим видом показывая, чтобы его не беспокоили, но Хани закружилась по комнате, с наслаждением чувствуя, как вьется вокруг коленей легкая юбка из шелкового муслина бледно-лилового цвета, а длинные перья точно такого же оттенка нежно ласкали ее щеки при малейшем дуновении ветерка с террасы.

Хвала небу, у нее есть прелестная маленькая шляпка от Диора. Альберто старался, как мог, но, несмотря на героические усилия, он не сумел уложить ее волосы в безукоризненную прическу, какую она привыкла носить в Нью-Йорке, — ничего похожего. Однажды ей придется откровенно сказать Элизабет Арден, что та просто обязана присылать на сезон своих лучших парикмахеров в салон в Палм-Бич. Поразительно, как старушка до сих пор сама не сообразила, что весь зимний сезон — с Нового года по март — жены многих наиболее влиятельных людей Америки проводят в своих особняках в Палм-Бич и нуждаются в высококлассных парикмахерах, которые их обычно обслуживают в Нью-Йорке, Техасе или Калифорнии в остальное время года.

Прислушиваясь к мелодии, словно звучавшей у нее в ушах, Хани начала танцевать: она часто так делала. «Я всецело твоя, со всеми пуговками и лентами…» Медленно, медленно, быстро, быстро, медленно; медленно, медленно, быстро, быстро, медленно. Она приобрела эту привычку, когда Бенедикт воевал за океаном. А теперь, как она частенько жаловалась своим самым близким подругам, он так часто и надолго уезжал по делам, что иногда она с трудом вспоминала, что он вообще вернулся.

— Хани!

Ему достаточно было только произнести ее имя так грозно, и, как она не раз говорила ему в последние несколько месяцев, ее хорошее настроение мгновенно улетучивалось: она начинала чувствовать себя несчастной дурнушкой, подпирающей стены на балу, Золушкой из Теннесси, которая уже слишком стара, чтобы найти другого Прекрасного Принца.

Хани вышла на террасу. Вдали, у самого горизонта, она разглядела цепочку маленьких, темных точек, медленно двигавшихся в одном направлении, — караван кораблей, плывших на Кубу. О, как бы ей хотелось очутиться на палубе одного из них, а потом в Гаване танцевать ча-ча-ча всю ночь напролет, как в незапамятные времена — до того, как разразилась эта проклятая война, разрушившая все и превратившая ее жизнерадостного, высокого, темноволосого красавца возлюбленного в скучного мужа, который, казалось, был способен теперь проявлять страсть лишь при подведении баланса.

«Он обожает тебя, Хани», — в один голос утешали ее друзья, когда она говорила, что он освободится не раньше субботы и даже не сможет остаться на большой прием, который устраивает Мери Сэнфорд в следующую пятницу, а потому ей срочно нужно найти кого-нибудь, кто будет ее сопровождать, хотя с этим у нее никогда не возникало проблем.

«Считай, что тебе повезло, Хани, так как он помешан на бизнесе, — дружно убеждали ее все, — а не на какой-нибудь алчной блондинке. В конце концов, ты только почитай газеты и поймешь, что он строит свою империю. Кто-то ведь должен этим заниматься».

Услышав, что Бенедикт положил телефонную трубку, она поспешно вернулась в дом. Заметил ли он наиболее вызывающие детали ее нового сверхмодного, умопомрачительного вечернего туалета от Кристиана Диора? И если заметил, то вдруг он рассердится и потребует, чтобы она сняла его? Хани украдкой бросила быстрый взгляд на глубокий вырез платья, обнажавший грудь гораздо откровеннее, чем она когда-либо позволяла себе в обществе, и демонстрировавший гораздо больше, чем на самом деле у нее было, потому каждый грамм плоти приподнимался с помощью остроумно сделанного бюстгальтера с подкладками, вшитого в лиф платья.

— Очень мило. — Голос Бенедикта прозвучал так же восторженно, как если бы он любовался новой занавеской.

— Бенедикт…

Он готовил себе мартини, но ему вовсе не нужно было смотреть на Хани, чтобы понять по выражению ее лица, как она обижена и расстроена. Существовала парочка проверенных способов сделать так, чтобы она перестала дуться отныне и до конца вечера. Поскольку жена была полностью одета и готова к выходу, все, что от него требовалось — это схватить ее на руки и поднять в воздух, поцеловав первую попавшуюся обнаженную часть тела, по пути вверх или вниз… Или он мог обнять ее и, крепко прижимая к себе, провальсировать один или два круга по террасе, нашептывая ей на ухо какой-нибудь вздор.

Проблема заключалась в том, что сегодня ему не хотелось утруждать себя. Если ей хочется дуться, пусть отправляется одна на юбилейный бал Спенсера Лава. Он подумал об этом не без сожаления, так как Спенсер Лав был одним из немногих миллионеров из Палм-Бич, собственными руками сделавший свое состояние, с которым Бенедикт с удовольствием провел бы вечер. Он знал: можно рассчитывать, что Спенсер возьмет тайм-аут в разгаре приема, чтобы спокойно побеседовать о бизнесе и политике, сидя в библиотеке с хорошей гаванской сигарой, пока женщины будут плясать до упаду со всеми жиголо, которые теперь, похоже, устраиваются на зимний сезон во Флориде.

— Что случилось, дорогой? Ты только недавно вернулся и весь день разговаривал по телефону, а сейчас ведешь себя так, словно я вовсе не существую.

Хани стояла перед ним, напоминая подавленного, удрученного ребенка, тогда как он, облокотившись на стойку бара, смерил ее ледяным взглядом сверху вниз, даже не сделав попытки прикоснуться к ней.

Она все еще была очень привлекательна, и тело, которое он знал так хорошо, смотрелось превосходно в том самом платье, о котором, как он полагал, ему пришлось столько выслушать, платье, которое бесконечно долго проходило через таможенные препоны. Но коль скоро его жена так хорошо выглядит в нем, ради этого стоило столько ждать; однако, несмотря на то, что он нормально исполнял свой долг и успешно притворялся, будто жена пробуждает в нем пылкую страсть, Бенедикт с нетерпением ждал конца приема, поглощенный мыслями совсем иного рода.

Он должен поскорее закончить переговоры и подписать контракт по поводу синтетического кортизона, пока за него не ухватились «Скибб» или «Лилли». Он должен удостовериться, что Норрис полностью урегулировал все вопросы, связанные со строительством в Калифорнии нового производственного комплекса. Он должен заполучить в Палм-Бич менеджера телевидения, хотя отнюдь не спешил вкладывать деньги в телевидение — не раньше, чем оформит покупку двадцати радиостанций на северо-востоке. Вероятно, он сам поедет в Швейцарию, чтобы познакомиться с новейшими исследованиями в области антибиотиков, и, да, он готов примириться с Королевской Малюткой, который вкладывал капитал в различные области, никак не связанные с его текстильной отраслью, повергая всех в изумление.

Поскольку Спенсер Лав основал Берлингтонскую текстильную фабрику, Бенедикт отметил про себя, что нужно не забыть спросить его на приеме, что он думает насчет последних предприятий, затеянных Малюткой.

У Хани были острые ноготки. Он снял ее руку со своего запястья и небрежно поцеловал.

— Очень мило, — повторил он. — У всех глаза вылезут на лоб. Это и есть то платье из Парижа? От Христианнейшего Кристиана?

К его облегчению, Хани засмеялась:

— О, Бен, ты же знаешь, что ошибаешься. Это от Кристиана Диора, модельера, который в прошлом году представил «новый силуэт». Ты прекрасно помнишь, как его зовут; газеты все время писали о нем. Ты правда думаешь, что оно выглядит сногсшибательно? Я уверена, что в Палм-Бич ни у кого никогда не было такого платья. Мне не терпится увидеть, как вытянется лицо у Марджори Мерриуэзер из «Пост»! — Она еще раз покружилась, чтобы продемонстрировать ему, как взметнувшаяся юбка — новый вариант кринолина — приоткрывает ее стройные ноги.

— Пожалуй, вырез низковат, несколько рискованно, та cherie. N'est-ce pas?[5]

— О, ты так считаешь?

Хани кокетливо прикрыла декольте руками, но в этот момент, предварительно постучавшись, вошел Джефферс, получивший повышение и теперь занимавший пост дворецкого. Он выглядел чересчур самодовольным, с раздражением отметил про себя Бенедикт и подумал — уже не в первый раз, — что следовало бы все-таки снова обратить внимание Хани на то, что пиджак-визитка строгого покроя и брюки в полосочку, которые Джефферс носил согласно ее желанию, не в состоянии скрыть его гомосексуальности, хотя Хани продолжала настойчиво отрицать это.

И Бенедикт опять решил как-нибудь на днях лично поинтересоваться у Джефферса, каким образом здоровому, рослому тридцатилетнему мужчине удалось избежать призыва в армию и участия в военных действиях. «Астма», — однажды объяснила ему Хани тоном, исполненным упрека и жалости к самой себе, вынудившим его мгновенно замолчать прежде, чем она успеет завести старую песню — почему он так стремился на фронт. К счастью для «Тауэрс фармасетикалз», хроническая астма уберегла от призыва и Норриса, его правую руку в делах фирмы.

— Сэр, мадам, машина подана.

Бенедикт кивнул головой.

— Ну, я полагаю, Христианнейший Кристиан не сварганил бы платья, за которое тебя посадят в тюрьму, но, Хани, дорогая, пожалуйста, будь внимательна, когда начнешь трясти плечами в самбе. Я не хочу, чтобы ты вытряхнула нечто, принадлежащее мне.

Она все еще смеялась, когда сказала: «Добрый вечер, Милош» — и осторожно забралась в темно-зеленый «роллс-ройс» — точно такого же цвета была и ливрея Милоша.

Как-то в поезде Бенедикту попалась газета со статьей, посвященной проблемам, с которыми приходилось сталкиваться военнослужащим, вновь адаптировавшимся к условиям семейной жизни: часто они переживали горькое разочарование, что мечты о возлюбленных, оставшихся дома, которые они пронесли через всю войну, в действительности нередко превращались в сущий кошмар.

Жизнь с Хани не была кошмаром. Ничего подобного. Ее было легко рассмешить, она с готовностью откликалась на его убогие шутки — именно это, как он понимал теперь, всегда заставляло его вовремя вспомнить, как сильно он на самом деле любил ее.

Главной проблемой в их отношениях оставалось то, что она совершенно не понимала, какие требования предъявляет деловая жизнь к современному предпринимателю сейчас и в перспективе на многие годы. Больше всего раздражало то, что она не желала хотя бы попытаться понять. Вначале, только вернувшись домой, он жаждал поделиться с ней своими планами относительно будущего компании «Тауэрс фармасетикалз»: начать вкладывать капитал в различные отрасли, для постороннего взгляда и для деловой прессы, казалось, ничем не связанные между собой, но в действительности идеально вписывавшиеся в общую картину, как отдельные части головоломки.

Подобно военнослужащим, о которых он недавно прочитал, в его мечтах о доме присутствовала Хани, наравне с ним захваченная идеей осуществить его грандиозные замыслы. Но он забыл, сколь мимолетен интерес Хани к делам; а может, и это вполне вероятно, отправляясь воевать, он сам был совсем другим человеком и не осознавал, насколько Хани поглощена всякими атрибутами светской жизни.

За прошедший год он успел свыкнуться с мыслью, что в мире не существует женщины, которая могла бы занять в его жизни такое же место, как и работа: он никогда не встречал и, без сомнения, не встретит ту, которой было бы по силам завладеть его вниманием и увлечь настолько, насколько увлекала его работа. Женщины никогда не бросали ему вызова; они были слишком примитивны и, однажды завоеванные, становились обузой.

В интимной жизни у него не возникало проблем с Хани; ее было легко удовлетворить, и это являлось приятной обязанностью, а кроме того, всегда под рукой имелся кто-то, кто сексуально возбуждал его, в чем он периодически нуждался. Он обрадовался, прочитав, что это совершенно нормально, руководствуясь теорией Альфреда Чарльза Кинси, биолога из Индианского университета, чья книга «Сексуальная жизнь мужчины» уже пользовалась огромным успехом.

Хани очень огорчилась, обнаружив, что он читает корректуру «Отчета», предназначенного для служебного пользования, присланный ему Рокфеллеровским фондом, вложившим в проект часть денег, выделенных на научные исследования, но, как всегда, расстраивалась она недолго; она знала, что он всегда с удовольствием возвращается к ней, домой, при условии, конечно, что ему не придется задержаться надолго. Когда они пристроились в конец длинной вереницы машин, тянувшихся к роскошному особняку Лава, расположенному на берегу океана, Хани принялась притоптывать туфелькой в такт музыке, доносившейся из-под гигантского шатра, сооруженного на лужайке перед парадным входом.

— Это моя любимая мелодия из «Башмака на пуговицах»! О, нас ждет дивный вечер. Пожалуйста, милый, не избегай танцев. Никто не танцует квик-степ так, как ты.

Он рассеяно похлопал ее по коленке.

— Не волнуйся, Хани, я буду танцевать с тобой квик-степ, пока ты не запросишь пощады.

Когда они медленно продвигались к специально сооруженному проходу, украшенному цветами, где стояло около дюжины лакеев, готовых припарковать машины без шоферов, Бенедикт случайно обратил внимание на печальное лицо их собственного шофера, вернее, на его профиль.

— Все в порядке, Милош?

— Да, сэр.

— Звучит неубедительно.

Парень становится ужасным занудой. Правда, Бенедикту это было безразлично.

С тех пор как наконец приехала жена Милоша (спустя несколько месяцев томительного ожидания, когда ее мать поправится после сердечного приступа), он не мог припомнить, чтобы Милош хоть раз улыбнулся. Сколько эта женщина уже живет здесь? Два месяца? Три? По сути, он еще не встречался с ней лицом к лицу, хотя смутно припоминал, будто Милош приводил ее в посольство поблагодарить его вскоре после того, как Ирина сообщила Милошу хорошие новости: документы, удостоверяющие благонадежность его жены, получены, и полковник Тауэрс готов предоставить им работу в Штатах с испытательным сроком в шесть месяцев.

То был один из самых тяжелых дней, когда Бенедикт был занят с утра до ночи, всего за неделю или за две до отъезда, и меньше всего на свете ему хотелось тратить драгоценное время на их слезные изъявления благодарности, особенно потому, что Милош был одним из немногих, кому удалось ловко обвести его вокруг пальца. Он помнил, какое тогда почувствовал облегчение, что жена Милоша не выглядела дешевкой. Он даже перестал злиться, испытав минутное удовлетворение при мысли, что он смог предоставить молодоженам такой великолепный шанс. В отличие от Милоша его жена походила на беженку со своими огромными черными глазищами. Облако темных волос скрывало большую часть красивого, по словам Милоша, лица, которым юный мошенник был настолько очарован, что не нашел в себе сил расстаться с этой женщиной.

Возможно, увидев роскошных, голубоглазых, типично американских блондинок, расхаживавших по пляжам в Палм-Бич, их упругие груди и крепкие попки, подчеркнутые элегантными пляжными и теннисными костюмами, Милош больше не восхищался ею, во всяком случае не до такой степени.

Ладно, жалкий вид Милоша, слава Богу, его больше абсолютно не касался. Все проблемы с прислугой умело разрешала Хани, которая, кстати, ему говорила, что жена Милоша, Лоретта, или, Людмила, или как там ее зовут, поработав с такой же нагрузкой, как и любая другая горничная в доме, поскользнулась на мраморном полу в вестибюле, сломала ногу и с тех пор не может ходить. Вероятно, она, бедняжка, превращает семейную жизнь Милоша в ад, соскучившись по своеобразным деликатесам чешской национальной кухни, вроде жареной свинины, клецок и капусты. Господи, было время, когда ему казалось, что запах этой капусты будет преследовать его вечно.

Бенедикт раздраженно фыркнул. Благодарение небу, во всяком случае его решение взять с собой Милоша было продиктовано ему свыше. Никто и никогда не ухаживал за машинами лучше Милоша, да и Хани он пришелся весьма по душе, как Тауэрс и предполагал.

Он выглянул в окно и залюбовался пейзажем. Все вокруг сверкало в лучах заходящего солнца, восхищая гармонией и совершенством: от чистых пологих золотистых пляжей с царственными пальмами, похожими на эффектную декорацию, склонявшимися в поклоне и слегка качавшими гордыми вершинами, до прекрасных особняков, тянувшихся вдоль всего Южноокеанского бульвара, являвших собой живописное сочетание белого и кораллового цветов. Ему теперь было трудно даже представить, насколько ужасна Прага, сумрачная, задымленная и безотрадная, несмотря на все свои национальные сокровища.

Милош просто неблагодарный ублюдок. Какое он имеет право выглядеть несчастным и говорить печальным голосом, если ему не только помогли бежать из ада, но и открыли врата рая — такого, как этот.

В тот момент, когда Тауэрс выходил из машины, Милош обратился к нему шепотом:

— Можно мне поговорить с вами завтра, сэр?

Бенедикт не ответил. Он не собирался выслушивать ни слова жалобы, и у него не было времени на разговоры с неблагодарными слугами с постными физиономиями, как бы хорошо те ни разбирались в цилиндрах и коленчатых валах.


Людмила спала; ничего другого Милош и не ждал от нее в четверть второго ночи, когда он устало вошел в квартирку над гаражом, где стоял «роллс-ройс». Хотя глаза ее были закрыты и прелестное личико казалось умиротворенным, он понял, что она проплакала весь вечер. Никто не плакал так, как Людмила: беззвучно, с застывшим лицом, только слезы нескончаемым потоком струились по щекам, словно вода из бесперебойного американского водопровода. Это пугало его потому, что, когда Людмила плакала, она категорически отказывалась разговаривать с ним до тех пор, пока он чуть ли не начинал верить, будто она онемела и, наверное, больше никогда не скажет ему ни слова.

Все образуется, как только она снова начнет работать. Он без конца твердил себе это, поскольку она явно выглядела счастливой, когда сразу по приезде в Нью-Йорк морозным зимним днем узнала, что все-таки миссис Тауэрс нуждается в ее услугах в Палм-Бич. Это означало, что им не придется расставаться, как он боялся, на три-три с половиной месяца, которые он должен был провести с миссис Тауэрс во Флориде. Людмила не имела ничего против путешествия на поезде с остальными слугами, хотя он перегонял «роллс-ройс».

— Нужно его спустить с поводка и дать как следует побегать.

Милоша поразило, что полковник Тауэрс говорил о «роллс-ройсе», как о комнатной собачке; он был владельцем парка из семи автомобилей, но всем остальным предпочитал именно этот, буквально обожая его, а теперь и Милош стал относиться к машине точно так же.

Людмила застонала во сне и, повернувшись, легла на живот. Хотя Милош смертельно устал, его пенис напрягся. Он представил, что будет, если он осмелится войти в нее сзади. Теперь уже он сам громко застонал, охваченный страстным желанием. Если он сделает это, то потом ему придется покорно сносить ее молчание в течение нескольких недель, а может, и месяцев. Рисковать не стоило. Его жена была фригидной и отказывалась идти к врачу. Прошло почти девять недель, как они опять вместе, и за это время она лишь дважды позволила овладеть собой, очевидно, не испытав никакого удовлетворения. Гораздо лучше было развлекаться с нею в пражском лесу, тогда по крайней мере они оба получали удовольствие от мастурбации. Да что угодно лучше, чем вот так.

— Разве я хоть раз солгал тебе в письмах? Разве все, о чем я писал тебе, неправда? Разве это не рай? — хвастливо заявил он в самый первый вечер, проведенный в светлой, уютной квартирке над гаражом, где у них были даже собственные радио и холодильник, а внизу, под окнами, — фруктовый сад, а там ветви апельсиновых и грейпфрутовых деревьев ломились от плодов величиной с футбольный мяч, которые, как ему сказали, он может рвать, когда захочет; их было столько, что с избытком хватило бы каждому из многочисленных домочадцев Тауэрсов.

Даже тогда, в тот чудесный вечер, когда они только воссоединились в своем первом, по-настоящему общем доме после долгих месяцев разлуки, причиной которой сначала стала тяжелая болезнь ее матери, а потом череда осложнений с документами, даже тогда в ее манерах сквозила странная, едва ли не ледяная сдержанность. Ей всегда была присуща некая таинственность. И эта черта была одной из многих, так его привороживших.

— Да, рай для богатых, — заметила она со своей полунасмешливой, полугрустной улыбкой.

— Что ты вдруг такое говоришь, — отозвался он и почти тотчас забыл ее слова, с громким хлопком выбивая пробку из бутылки с шампанским, весьма заботливо присланной от миссис Тауэрс, а затем, залпом осушив пару бокалов, опрокинул ее на спину, чтобы сделать то, о чем давно мечтал.

Милош растерянно покачал головой. Ему бы лучше поспать немного. На следующей неделе будет очень много работы, поскольку утром приезжает в Палм-Бич Сьюзен, дочь Тауэрсов, которая последние шесть или семь месяцев провела в Европе, совершенствуясь в иностранных языках. По словам Джефферса, она была сущим наказанием, хотя несмотря ни на что оставалась непогрешимой в глазах родителей. Милош хорошо понимал их чувства. Он не сомневался, что именно так будет относиться к ребенку, неважно, мальчику или девочке, которого Людмила понесет от него. Он снова задрожал от вожделения.

— Людмила, Людмила, мой ангел… — зашептал он.

Никакого ответа. Он тяжело вздохнул, убедился, что будильник поставлен на семь утра, забрался в постель и моментально заснул.

Людмила проснулась, едва услышав, как поворачивается ключ в замке, и настороженно ловила каждое движение Милоша, каждый звук, раздававшийся в комнате, и сначала старалась изо всех сил лежать неподвижно, притворившись, что крепко спит, не зная, какое положение ей лучше принять, чтобы Милош наверняка не смог к ней подобраться. И только когда его дыхание перешло в тихий храп, она наконец расслабилась и сама вздохнула с облегчением.

Порой ей казалось: взглянув утром в зеркало, она увидит, что ее волосы цвета воронова крыла стали белее снега, как это случилось с ее бедной матерью, пока та болела. Она знала, что можно поседеть за одну ночь от сильного потрясения: она видела, как это произошло с несчастной мадам Фарбрингер, когда ее сына увезли на допрос и он больше уже не вернулся.

А сейчас, лежа, уставившись в потолок, она горько усмехалась, вспоминая, как горячо молилась об отъезде, ни секунды не сомневаясь, что Америка разрешит все ее проблемы, что как только она ступит с корабля на американскую землю, она будет жить с Милошем долго и счастливо.

Но на самом деле это не ее вина. Людмила пережила ужасное разочарование, когда выяснилось, что она не может уехать из Праги с Милошем, и потому вполне естественно, все ее помыслы были о том дне, когда она сумеет уехать с чистой совестью, уверенная, что не бросает отца, оставляя его одного поддерживать семейные дела, ухаживать за больной женой и растить Наташу, маленькую семилетнюю сестренку Людмилы. Когда она не работала в салоне, не готовила еду и не ухаживала за матерью, то усердно учила английский, причем настолько преуспела в своих занятиях, что смогла написать Милошу несколько длинных писем почти без ошибок.

В тот день, когда она получила визу, сам отец Кузи в конце концов убедил Людмилу, что ее отец не кривит душой, утверждая, будто она — их единственная надежда на лучшее будущее, единственная надежда, что когда-нибудь им всем удастся уехать. И внезапно, словно по мановению десницы Господней, к ее матери вернулись силы, так что накануне отъезда Людмилы в Гамбург, где ей нужно было сесть на корабль, мама даже смогла сделать одной из своих старинных клиенток трехчасовой перманент.

Людмила набрала в легкие побольше воздуха и задержала дыхание, чтобы унять слезы, от которых ее наволочка уже стала влажной. Ей придется дать клятву, что она больше никогда не будет плакать. Слезы портят внешность. Уже достаточно скверно и то, что доктор сказал, будто она сможет вернуться к своим обязанностям в доме только через четыре недели! Когда миссис Тауэрс увидит ее снова, ей не понравится, если Людмила будет выглядеть как древняя сморщенная старуха. Утром она уберет музыкальную шкатулку, которую родители подарили ей на прощание, и не поднимет крышку, чтобы послушать свой любимый «Вальс конькобежцев», пока не продвинется на пути осуществления своих честолюбивых замыслов и будет улыбаться и смеяться потому, что по-настоящему счастлива, а не потому, что притворяется счастливой ради Милоша.

В своем безудержном стремлении попасть в Америку она забыла, как сильно ненавидела домашнюю работу. Даже покрывать депилятором волосатые голени мадам Винклер и то лучше, чем чистить унитазы, хотя бы и мраморные, похожие на трон, в мужских и женских туалетах на первом этаже особняка в Палм-Бич.

В дни вынужденного заключения в стенах крошечной квартирки она пришла к мысли, что работа парикмахерши, которую она тоже терпеть не могла, на самом деле могла стать единственным шансом вырваться из лап Милоша, как в свое время Милош был ее шансом вырваться из Чехословакии.

Прическа миссис Тауэрс напоминала плохо приготовленное суфле: она держалась, когда тип по имени Альберто заканчивал свой «шедевр», но оседала прежде, чем миссис Тауэрс успевала даже застегнуть все пуговицы на одном из своих многочисленных нарядов. Сколько она платит этому жалкому подобию стилиста? Людмила не имела представления, но была уверена, что его гонорары огромны.

Сколько же пройдет времени, пока она сама скопит достаточно денег, чтобы выйти в этот свободный мир огромного числа предпринимателей и открыть небольшую парикмахерскую или же наняться в солидный салон и жить где-нибудь на свой заработок? Как убедить Милоша разрешить ей иметь собственный счет? Наверняка он заподозрит, что сбережения необходимы ей, чтобы когда-нибудь бросить его. Она вынуждена изображать любящую жену, но после глупого несчастного случая, когда она сломала ногу, ей становилось все труднее и труднее изображать что-либо вообще.

Невыплаканные жгучие слезы подступали к глазам. В этом раю столько денег! Она даже не представляла, что где-то может быть так много денег сразу, которые тратятся на всякие пустяки. Ей становилось плохо, когда Милош рассказывал о бесконечной череде бездумных вечеринок и танцев, бриджа и показов мод, продолжавшихся круглые сутки в этой далекой сказочной стране. Разве полковник Тауэрс хоть раз обмолвился о том, что происходит в Чехословакии? Нет! Он явно был так же равнодушен к страданиям ее родного народа, как и любой другой в этом царстве золота и изобилия, хотя он собственными глазами видел машину русских в действии.

Милош громко всхрапнул и повернулся, натянув на себя почти все одеяло, а Людмила встала и подошла к окну, откуда можно было увидеть за высокими деревьями серебристую поверхность океана. Разумеется, она заболела завистью, только и всего; и ей нехорошо при мысли, что она тратит столько времени на жизнь с человеком, чьи прикосновения она теперь выносила с трудом.

Радио, которое Милош показывал ей с особенной гордостью, когда она впервые осматривала их «новый дом во Флориде», стало для нее и наркотиком, и пыткой. Если бы она не слегла, она никогда бы не узнала, какой хаос творится в мире, день за днем слушая об угрозе коммунизма, постепенно затягивавшего всех и вся в свои тенета, подобно вязкой трясине. А после международных новостей довольно часто передавали программы, лишь усугублявшие одиночество и жалость к своим близким, вынужденным бороться за существование, потому что реакция участников радиошоу доказывала, насколько эти люди счастливы и беззаботны, раз они способны все время смеяться над шутками, которые ей вовсе не казались смешными. Милош пытался объяснить ей, что это юмористические передачи, во время которых аудитории подают знаки, когда нужно смеяться, но она не поверила. Почему бы американцам и не смеяться; у них есть все, тогда как у ее близких, оставшихся дома, нет ничего, даже свободы.

Последние месяцы, проведенные ею под отчим кровом, оказались самыми тяжелыми. Друзья шпионили за друзьями, простые поступки вызывали подозрение, старые клиенты исчезали, и их никто никогда больше не видел. С самого своего приезда в начале декабря она получила от родителей только одно письмо, а ведь сейчас уже середина февраля.


— Ты говорил полковнику Тауэрсу, что мы не получаем писем из дома? — спросила она.

Милош проспал и теперь поспешно натягивал темно-зеленую форму и шарил под кроватью, разыскивая носки, которые надевал вчера вечером.

— Я просил разрешения поговорить с ним сегодня. Он не ответил. У него было плохое настроение. Я попробую еще раз.

Хотя у него не было ни секунды, он все-таки задержался в дверях, любуясь, как Людмила заплетает свои прекрасные волосы, доходившие почти до пояса, и надеясь, что она, по крайней мере, улыбнется ему, прежде чем он отправится на станцию встречать мисс Сьюзен.

— Что ты собираешься делать сегодня? Наверное, я вернусь домой пораньше. Полагаю, сегодня они будут обедать у себя.

Она не улыбнулась.

— Я занимаюсь английским. Я еще раз послушаю все пластинки и поупражняюсь в правильном произношении. Что ты хочешь на обед? Повар дал мне двух кур.

— Цыплят, — машинально поправил Милош. — Значит, у нас будут жареные цыплята.

Яркий солнечный свет ослепил его, едва Милош открыл дверь во двор, но он не почувствовал радости. Он поцеловал свою молодую жену в макушку, а она продолжала умело укладывать волосы и отказалась подняться, чтобы поцеловать его на прощание. Что еще ему остается делать, если даже солнце Флориды бессильно заставить ее улыбнуться? Абсолютно ничего, пока, возможно, не случится чудо и не придет письмо из дома, но у него было неважное предчувствие, что они еще очень долго не получат никаких писем. Он знал: несмотря на то что он убедил Людмилу, будто полковнику Тауэрсу безразлично, как там дома живут их семьи в частности и как обстоят дела в Чехии в целом, это было не совсем справедливо.

Суть проблемы заключалась в том, что, когда полковник Тауэрс изредка заговаривал о Праге или Чехословакии, новости оказывались настолько скверными, что не было никакого смысла передавать их Людмиле. Выехав на «роллсе» из гаража задним ходом, Милош взглянул вверх, как делал всегда, лелея надежду, что она вдруг смягчилась и стоит у окна, чтобы помахать ему на прощание.

Его сердце забилось. Она стояла там. Он нажал на гудок и махнул ей рукой, и, к его великой радости, она помахала в ответ, откинув со лба выбившийся локон, прежде чем скрыться в глубине комнаты. Возможно, сегодня ему повезет. Возможно, именно сегодня, вернувшись домой, он увидит наконец, что его ждет прежняя обожаемая Людмила.

Когда Милош ехал к особняку, у него вдруг созрел дерзкий замысел: если план осуществится, Людмила, возможно, отвлечется от горестных мыслей о родителях, от которых не было известий; если он осуществится, то в ее скучной, монотонной жизни появится хоть какое-то разнообразие.

Именно ее жест, когда она отбросила с лица мешавшую прядь, навел его на эту мысль. Он слышал, как накануне вечером миссис Тауэрс всю обратную дорогу жаловалась полковнику на то, что не может выглядеть так, как ей бы хотелось, на протяжении всего приема. Конечно, он и сам видел, что, уезжая из гостей, она совсем не походила на женщину, которая приехала несколько часов назад. Свою забавную шляпку она держала в руке, перья в беспорядке болтались сзади, половина волос кое-как держалась в прическе, а половина свисала на лоб, так что ей пришлось сначала убрать их с глаз, а уж потом пытаться сесть в автомобиль. Прежде чем закрыть на ночь машину, он был вынужден потратить по меньшей мере минут пятнадцать, собирая шпильки, разбросанные по всему заднему сиденью.

Даже Людмила успела заметить за то короткое время, что жила во Флориде, насколько неумело, с ее точки зрения, причесывают миссис Тауэрс. Он не обратил никакого внимания на замечание жены, поскольку Людмила наверняка не хотела продвинуться именно таким образом. Ей совсем не нравилась работа парикмахерши, хотя она была настоящей мастерицей, но сейчас это дело, которое она может делать сидя! И если бы миссис Тауэрс оценила ее искусство, вероятно, Людмиле не пришлось бы снова заниматься уборкой, которую она, разумеется, ненавидела еще больше, чем укладку волос. А кому такое понравится? Мысль о том, что его принцесса своими белыми ручками делает столько унизительной работы, больно ранила его.

Ему велели быть у парадного подъезда к восьми утра, хотя от Джефферса Милош уже знал, что поезд прибывает не раньше половины десятого, если придет точно по расписанию, а он частенько опаздывает.

Кто собирается ехать с ним встречать мисс Сьюзен? Милош не сомневался, что после такой бурной ночи поедет один полковник, и сначала надеялся воспользоваться этой возможностью и спросить, может ли полковник каким-нибудь способом выяснить, как дела у родных Людмилы. А теперь, одержимый только что родившейся идеей, он лелеял прямо противоположную надежду, будто миссис Тауэрс вдруг решит сопровождать мужа. Будет намного легче завести разговор о талантах Людмилы в парикмахерском деле с ними обоими, поскольку он нравился миссис Тауэрс — Милош знал это наверняка — и, что гораздо важнее, за девять месяцев службы у нее она убедилась, что он никогда не скажет и не сделает того, что серьезно не продумал и не перепроверил заранее.

Однако, как Милош и опасался, примерно без четверти девять из дома вышел один полковник.

— Говорят, что поезд опаздывает, но я не доверяю железным дорогам. Поехали, Милош, и расскажи, что там у тебя на уме.

— Это о моей жене, сэр… — Милош не ожидал от полковника подобной отзывчивости, учитывая отношение, продемонстрированное вчера вечером, но, рассмотрев в зеркале заднего вида, что его хозяин как будто смягчился, решил рискнуть. — Она очень беспокоится, потому что больше двух месяцев не получала никаких вестей из Праги от своих родителей. И потом из-за своего перелома она сидит дома и слышит каждый день по радио, насколько там все плохо. Нет ли у вас возможности выяснить, в безопасности ли ее семья? Она говорит, что русские коммунисты прибирают к рукам все больше власти, а избранное нами правительство едва держится. — Прежде, чем полковник успел ответить, Милош продолжал с большим воодушевлением, какого не испытывал в течение многих недель: — И еще, с вашего позволения, сэр, у меня есть одна идея, я хотел бы предложить помощь… помощь…

— Мне не требуется ничья помощь, чтобы связаться с американским посольством в Праге, молодой человек.

— О нет, сэр, конечно, нет, сэр. Дело не в этом. — К тому времени Милош уже понял: как только босс предоставлял ему возможность попросить о чем-либо, следовало тотчас ею воспользоваться, иначе могли пройти недели, прежде чем появится другой шанс. — Простите, сэр, я слышал, как Мадам жаловалась на низкий уровень местных парикмахеров по сравнению с Нью-Йорком. — Глядя в зеркало, Милош внимательно следил за реакцией хозяина, но лицо полковника сохраняло непроницаемое выражение. — Возможно, вы помните, что, когда я впервые заговорил о своей жене, я упомянул, что ее семья владеет очень известным в Праге «Салоном красоты Суковых». Моя жена Людмила — парикмахер высокой квалификации, сэр. Как вы думаете, позволит ли ей мадам Тауэрс сделать себе прическу хотя бы раз, чтобы Людмила показала, на что способна? Мне кажется, она может попробовать свои силы в ближайшее время, еще до того, как ей снимут гипс.

Полковник его не слушал. Как только Милош заговорил, начав со своего обычного «простите, сэр», мысли полковника сами собой потекли по иному руслу: он думал о своей двадцатилетней дочери, которую скоро увидит. Он волновался. Он ее совсем не знал — и когда он мог поближе познакомиться с ней? Едва у него появился такой шанс после четырехлетнего отсутствия, как Хани тут же (вскоре после возвращения домой) убедила его отправить Сьюзен в Европу. Эта идея в первый момент показалась ему абсурдной, однако Хани заставила его согласиться, уверяя, что путешествие пойдет Сьюзен на пользу, что ей необходимо уехать, поскольку она ужасно переживала из-за того, что невозможно скучный, с рубцами от угрей на лице Дадли Хитчингфорт, вернувшись с Тихого океана, обручился с какой-то особой, столь же скучной и прыщавой.

Это казалось невероятным, но сейчас, оглядываясь назад, он был вынужден признать, что Хани оказалась права. Сьюзен хандрила — премаленькая, складненькая и аппетитная девушка, о которой может только мечтать любой мужчина, даже без пары миллионов долларов, внесенных на ее имя в трастовый фонд; когда по почте от Хитчингфорта пришло приглашение на свадьбу, она буквально ухватилась за возможность уехать и шесть-семь месяцев пожить в Париже под бдительным надзором его старого друга, американского посла.

Судя по поступавшим отчетам, она имела успех, а сейчас держала на крючке богатого швейцарца, воспылавшего к ней страстью. Что ж, швейцарской рыбке придется остудить плавники в Женевском озере, потому что теперь Бенедикт собирался объяснить своей дочери, которая была для него смыслом жизни, что она весьма и весьма значительная персона, да и к тому же слишком молода, чтобы думать, как бы подцепить мужа, а когда придет время — вокруг предостаточно американской рыбешки.

— Так вы не забудете сказать об этом Мадам, сэр?

— Что?

Они остановились у светофора, и Милош повернулся и посмотрел на него, что само по себе было достаточно необычно, как отметил про себя полковник.

— Что, Милош? — повторил он с некоторым раздражением в голосе.

— Людмила, сэр, она талантливая парикмахерша, сэр. Вы не могли бы попросить миссис Тауэрс дать ей шанс показать себя?

— Да-да, почему бы и нет? И я попробую узнать что-нибудь для вас о ее семье, и о твоей тоже.


Как бы то ни было, но Бенедикт и думать забыл о профессиональных навыках Людмилы — хотя Милош каждый день до его отъезда в Нью-Йорк пытался так или иначе напомнить об этом, — до тех пор пока не приехал двадцать пятого февраля в Палм-Бич, чтобы присутствовать на приеме в честь возвращения Сьюзен. На этот раз он планировал пробыть дома очень недолго, поскольку в начале следующей недели ему предстояло покинуть Майами и отправиться в деловую поездку в Швейцарию.

Сьюзен встретила его в холле с перекошенным лицом.

— Mon Dieu[6], папа, какое счастье, что ты вернулся. Мама наверху, у нее настоящий crise[7]. Альберто, маэстро-парикмахер, которого она проклинала каждый день с тех пор, как ты уехал, имел наглость отправиться в Майами-Бич, приняв SOS от Джуди Гарланд, которая один вечер выступает там в кабаре. О-ла-ла, tant pis[8].

Бенедикт пожал плечами.

— Да неужели нельзя позвать кого-нибудь другого? Я думал, что Альберто — причина ее проблем с прической, а не выход из положения.

— Вчера — да, папа. Aujourd'hui[9] она уже считает его непревзойденным стилистом.

Когда Бенедикт вошел в туалетную комнату жены, Хани рыдала, чем совершенно вывела его из себя.

— Хани, ради Бога, что все это значит? Я приехал на вечер в честь Сьюзен, поступившись многим, и вот, полюбуйтесь, ты ведешь себя как полная идиотка из-за парикмахера, которого, как я полагал, ты ни в грош не ставила. Пора научиться самой ухаживать за собственными волосами.

Вместо того чтобы вразумить ее, его явное возмущение возымело обратное действие: она зарыдала еще громче. О, Господи, как бы ему хотелось оказаться сейчас за тысячу миль отсюда.

Зажужжал зуммер, и он взял телефонную трубку.

— Да? Отлично, соедините. — Бенедикт прикрыл микрофон ладонью. — Хани, возьми себя в руки. Мне стыдно за тебя — нечего выставлять себя такой дурой перед дочерью. И во всяком случае, замолчи, мне звонят из Госдепартамента.

Хани опрометью бросилась в ванную, оглушительно хлопнув дверью, пока Бенедикт ждал, когда его соединят.

— Боже милостивый! — Он тяжело опустился в шезлонг. — Да? Вот так? Никакой надежды? Хорошо, держите меня в курсе.

Положив трубку, он откинулся на спинку. Итак, то, чего он ждал, наконец произошло: коммунистический государственный переворот в Чехословакии. Свободно избранного правительства в стране больше не существовало, там были русские танки, и сбылось предсказание Черчилля — железный занавес плотно сомкнулся на границе Чехословакии.

Милош. Надо сообщить эти новости ему прежде, чем тот услышит их по радио. Он или его жена.

И только теперь, услышав, как Хани хлопает соседней дверью, он вдруг вспомнил, что Милош говорил ему ранее. Его жена — парикмахерша! Ну, более удобного случая ждать не приходится!

— Хани! — Он возвысил голос. — Хани, надень то, что ты обычно надеваешь, когда тебя причесывают. Возможно, я сделаю тебе сюрприз. В конце концов, это лучше, чем ничего.

Жена медленно приоткрыла дверь.

— Ненавижу тебя, — объявила она. — Я думала, ты лучше всех остальных поймешь, почему я так расстроена. Сегодня первый большой прием, который мы даем за весь сезон, и первая возможность познакомить Сьюзен с разными интересными молодыми людьми. Знаешь, Олифанты собираются привезти наследного принца… ну, я забыла, какой страны, но мне сказали, что он безумно влиятельный и хорош собой! Естественно, что мне хочется выглядеть наилучшим образом, а не наихудшим. Я назначила Альберто дату по меньшей мере месяц назад. Он сказал, что я…

— Мне плевать на твоего гомика-парикмахера. По мне, так пусть хоть утопится в Майами-Бич. Послушай, совсем забыл тебе сказать: похоже, жена Милоша Лоретта — парикмахерша. Милош спрашивал у меня, не могу ли я уговорить тебя дать ей шанс показать свое искусство.

— Лоретта? А, ты имеешь в виду Людмилу? Но она прислуга на первом этаже. Ради бога, как я могу ей позволить прикасаться к моим волосам?

Бенедикт в гневе возздел руки.

— По большому счету, мне все это совершенно неинтересно. Поступай, как тебе угодно. Милош, кажется, знал, о чем говорит. Господи, сколько ты стонала, что хочешь иметь личную горничную, которая сумеет тебя причесывать. Возможно, сама того не подозревая, ты уже заполучила именно такую девушку в полную собственность.

— Где Сьюзен? Ох, я не знаю. Где Сьюзен…

Довольно, он сыт по горло. Мало того, что ему вообще пришлось вникать в проблемы с парикмахерами и прическами, пусть теперь его семейство держит совет без него. Он собрался уходить.

— Бен, останься. Прости, но что ты думаешь…

— Решай сама.

Он сбежал вниз по лестнице, закрылся в кабинете и принялся звонить в Вашингтон.

— Папочка, папочка, уже четверть седьмого, разве ты не собираешься одеться для свидания со своей любимой девушкой?

Как она права. Сьюзен, бесспорно, была его самой любимой девушкой. Он не мог поверить, что уже так поздно.

— Иду, дорогая.

Он тряхнул головой. Два последних часа полностью выбили его из колеи. Ему следовало иметь ясную голову, предстояло улыбаться, вести светские разговоры, изображать чудесного отца, каким он действительно старался стать, но после известий из Праги это будет не просто.

Начав подниматься по лестнице, он увидел высокую стройную молодую женщину, которая, прихрамывая, спускалась вниз, придерживаясь за перила. Должно быть, это жена Милоша — Людмила, домашняя прислуга, оказавшаяся парикмахершей. Итак, Хани в конце концов отважилась рискнуть. Оставалось лишь надеяться, что ему не придется заплатить за это, выслушивая новую порцию чепухи.

— Позвольте, я помогу вам, — предложил Бенедикт.

Он протянул руку, но молодая женщина не пожелала воспользоваться его любезностью.

— Благодарю, полковник Тауэрс, я справлюсь.

Ее тон был столь же холоден, как и выражение лица. Тем не менее он снова спустился вместе с ней в холл, желая проследить, чтобы она, не дай Бог, еще раз не поскользнулась.

— Спасибо, полагаю, вы спасли положение. Милош говорит, что вы — очень одаренный стилист.

— Да?

Таких темных глаз, как у нее, он не видел никогда в жизни. Она смотрела ему прямо в лицо, словно ждала, что он скажет еще что-то, нечто особенное. Слышала ли она сообщение по радио?

— Боюсь, у вас на родине произошел коммунистический переворот, который мы предсказывали.

— Я знаю, полковник Тауэрс.

Он чувствовал себя неловко, испытывая потребность как-нибудь утешить ее, однако в растерянности не находил нужных слов.

Сверху послышался голос Хани:

— Дорогой, не знаю, как тебя благодарить. Подожди, сейчас ты увидишь, как Людмила меня причесала — и Сьюзен тоже. Я никогда так хорошо не выглядела в Палм-Бич. Мы открыли настоящее сокровище. Никак не пойму, почему Милош, противный мальчишка, никогда не говорил мне раньше. А теперь поторопись, у тебя меньше часа до того, как соберутся все гости.

— Спасибо, Людмила, — сказал он.

Она не проявляла неуважения, но продолжала смотреть ему прямо в глаза, не говоря ни слова и без малейших признаков смущения или неловкости. Она была высокого роста и… да, он вынужден был признать, что Милош не преувеличивал. Без косметики и убого одетая, она все же была несомненно красива.

Нью-Йорк, 1949

— Это принесет тебе дополнительные дивиденды, Норрис. Твой совет по поводу соевых бобов невозможно переоценить. Поверив в Бойера и его замечательную технологию и профинансировав эти исследования, ты попал прямо в яблочко. Должен признаться, я сам до сих пор с трудом верю, что из соевых бобов можно на самом деле получить муку, в которой содержится девяносто процентов протеинов! Невероятно! Начинай оформление патента. Я согласен с тобой, мы можем кое-что сделать для голодающих орд в Европе, что даст нам большие преимущества в Вашингтоне, а также законную прибыль.

— Мне не нужны дивиденды, Бен. — По утверждению некоторых, Норрис говорил особенно тихо в самые критические моменты переговоров.

Бенедикт ожидал чего-то подобного, но не сказал ни слова в ответ, тогда как его самый ценный заместитель продолжал:

— Я предпочел бы долю пая и место в совете директоров.

Норрис заслужил и то, и другое, они оба знали это. Но оба также понимали, что при существующей структуре компании это невозможно осуществить.

— Извини, Норрис. Прямо сейчас я не могу изменить правила даже для тебя. Мой дед основал «Тауэрс фармасетикалз» как компанию закрытого типа. Только члены семьи могут заседать в совете и быть держателями акций, и никто больше. Мы уже говорили на эту тему раньше.

Норрис во второй раз поднимал этот трудный вопрос. В первый раз более двух лет назад, спустя несколько недель после возвращения Бенедикта из Праги, уладить дело было гораздо легче. Тогда — хотя Норрис, несомненно, доказал, что способен выстоять, наращивая прибыль в период отсутствия Тауэрса, — он был поражен грандиозными планами расширения сферы деятельности, которые Бенедикт немедленно принялся приводить в действие, и жаждал принять в этом участие.

Солидные дивиденды тогда заставили Норриса замолчать, обошлось даже без ехидных замечаний о том, каким бесполезным бременем оказался Леонард, младший брат Бенедикта. Тауэре не винил Норриса за его настойчивые попытки изменить внутренние законы компании. Должно быть, ужасно неприятно знать, что Леонард, который не мог служить в армии из-за болезни среднего уха и не мог послужить на благо «Тауэрс фармасетикалз» из-за отсутствия мозгов, владел частью пая фирмы и заседал в правлении только потому, что в жилах его текла кровь Тауэрсов. Леонард, похоже, до сих пор так и не понял до конца глобальных целей своего брата; но на самом деле никто не осознавал их подлинных масштабов, в том числе и Норрис, а Бенедикт оставил всякие попытки объяснить что-либо даже жене. Временами он с особой ясностью осознавал, насколько одинок в своих чаяниях. Это было странное чувство одиночества, от которого он отмахивался, принимая его за усталость от очень напряженной работы.

Если бы только дети были постарше! Бенедикт не мог дождаться того дня, когда они начнут работать с ним бок о бок, разделив общий груз забот, но им еще нет двадцати пяти лет — возраста, когда они получат все полномочия и станут членами совета директоров; а никто из двоюродных и троюродных братьев, заседавших в правлении, не мог сравниться с Норрисом. Людей такого уровня вообще очень мало.

Что ж, все это довольно скверно. Именно так угасали династии, и мало осталось королёвских фамилий, которым посчастливилось сохранить хотя бы трон, если не власть. Но так как Бенедикт имел и трон, и власть в империи Тауэрсов, то в его планы не входило что-либо менять. Он слишком часто слышал от своего отца: «Только пусти чужака к себе в дом, и за этой ошибкой последуют новые. В бизнесе кровь определенно не водица, и никогда не забывай об этом». Он и не забывал. Он знал, что именно по этой причине его родная мать никогда не избиралась членом правления, хотя она была умной, серьезной, энергичной женщиной. Разумеется, именно поэтому Хани никогда не будет допущена в совет.

При условии, что никто не рассчитывал на большее, чем любой другой член правления, система работала превосходно. Бенедикт позаботился о том, чтобы каждый из совета директоров, даже Леонард, возглавил комитет, состоявший из самых выдающихся талантов, какие можно купить за деньги, и Норрис присутствовал почти на всех заседаниях правления. Некоторые из них вряд ли состоялись бы без него, но тем не менее он оставался аутсайдером, и Бенедикт не намеревался упускать из виду сей факт.

Почему Норрис именно сегодня решил выразить свое недовольство и разочарование? Тщательно скрывая озабоченность, Бенедикт медленно поворачивался в старом любимом кресле своего отца и размышлял, пытались ли уже его переманить Мерк или Апджон, хотя срок контракта Норриса истекал лишь через год. Он решил зайти с другой стороны.

— Потерпи, Норрис. Ситуация, вероятно, изменится. Как ты знаешь, я один могу изменить правила, но время пока не пришло. Обещаю, что подумаю над этим, как только решу окончательно, способен ли Чарльз в будущем вынести на своих плечах тот груз забот и ответственности, что теперь лежит на мне.

Норрис улыбнулся скупой, натянутой улыбкой.

— Когда тебе было девятнадцать, твой отец уже знал. Я думаю, ты тоже уже все знаешь насчет Чарли, не так ли, Бен?

Бенедикт нахмурился. Да, он знал, но не собирался спускать Норрису всякие дешевые инсинуации. Чарльз Бенедикт Тауэрс был его сыном, и никто, даже Норрис, не имел права отзываться о нем с сарказмом.

— Чарльз хорошо справляется в Лондонском филиале. Поживем — увидим.

Его сухой тон ясно давал понять, что обсуждение вопроса закрыто. Норрис согласится на дивиденды, когда узнает, о какой сумме идет речь. Прежде всего жадная супруга Норриса не позволит мужу отказаться.

Бенедикту не терпелось перейти к следующей проблеме, и он толкнул через стол черного дерева большой, цветной рекламный разворот.

— То, что делает этот парень у Ревсона, довольно интересно, а? «Лед» и «Пламя» — новые названия довольно распространенных оттенков помады и лака для ногтей, но они преподнесены таким вот необычным образом, как нечто чувственное и соблазнительное. Во всяком случае, соблазнительное для меня, но привлечет ли это женщин? Полагаю, да. Мне это нравится. Уверен, что успех гарантирован. И все-таки скорее он, чем я.

— Аналитики типа Грейдона и Финстайна, — резко возразил Норрис, — называют производство косметики залогом стабильности, который переживет любой экономический кризис, но меня не проведешь. Женщины слишком непостоянны. Им всегда нужны мыло и стиральные порошки, но я не перестаю изумляться, с какой скоростью они меняют свое мнение насчет всей той дряни, которой они мажут лицо.

— Я тоже, — согласился Бенедикт, обрадовавшись, что Норрис несколько расслабился. — Когда-нибудь они перестанут верить всей этой чепухе, которой их обольщают, и производство пудры и румян не сможет соперничать с производством бобовых.

— Ну, во всяком случае, соевых бобов, — саркастически отозвался Норрис и, прихватив толстую папку, помеченную «Бойер: совершенно секретно», неторопливо вышел из кабинета, похоже, не особенно удрученный.

Бенедикт отметил про себя, что надо бы выяснить, получал ли Норрис какие-нибудь предложения от конкурентов. Поставив перед собой цель и приложив к этому деньги, он мог узнать почти все.

Хотя ему уже было пора собираться на ленч со старинным приятелем своего отца Конрадом Хилтоном, который жаждал похвастаться своим последним приобретением — отелем «Уолдорф-Астория», Бенедикт продолжал сидеть, тупо уставившись на рекламный разворот, изображавший топ-модель сезона Дориен Ли.

Еще утром, едва он прочитал текст, сопровождавший снимок в журнале, другое лицо предстало перед его внутренним взором, лицо Людмилы, жены шофера, холодное лицо служанки, которую Хани теперь повсюду возила с собой, холодное лицо служанки, на котором на одно коротенькое мгновение показался отблеск огня, полыхавшего внутри нее.

Он не понимал, почему думает о Людмиле, вспоминая ее длинные, бледные пальцы, расчесывавшие, заплетавшие, завивавшие и укладывавшие волосы его жены почти так же красиво, как — однажды он случайно увидел — она быстро и уверенно складывает букет.

Лед и пламя. До того дня, на прошлой неделе, Людмила являла собой воплощение льда, когда с холодным, непроницаемым видом красила ногти на ногах его жены, ушивала или расширяла ее платья, или делала Хани массаж и питательные маски — Хани всегда утверждала, что у нее «ужасно, ужасно сухая» кожа.

Когда секретарь сообщил по телефону, что Милош подал машину к подъезду, Бенедикт откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, сосредоточенно размышляя о том, сколько раз он видел, как Людмила оказывает множество разных личных услуг Хани, будучи ее горничной, и сколько раз за последние полтора года он видел ее, в действительности не замечая. Неужели такое возможно! Он до сих пор помнил, как смотрел ей в глаза в самый первый раз на лестнице в доме в Палм-Бич. Он даже помнил, что подумал тогда: «Милош прав; его жена красива». Но потом? Как он мог не осознавать ее присутствия до того случая на прошлой неделе, когда Хани настояла, чтобы он разрешил Людмиле сделать ему массаж головы и шеи: он вернулся домой из офиса с головной болью, настолько сильной, что даже был не в состоянии разумно мыслить.

Он не хотел спорить и желал тогда только одного — чтобы его оставили в покое; он собирался принять новое средство от мигрени, которое они сейчас испытывали, и мечтал отоспаться, но Хани все уговаривала и уговаривала. Позвали Людмилу, и ее длинные, бледные пальцы колдовали над ним, пока он с удивлением и благодарностью не почувствовал, что голова больше не раскалывается. В высоком зеркале на противоположном конце комнаты он наблюдал за ее грациозными движениями, когда от прикосновений целительных рук боль утихала.

Он до сих пор так и не понял, почему в ответ на его замечание она вспыхнула, словно метеор, молнией сверкнувший на безмолвном темном небосводе.

Спускаясь на лифте на первый этаж, он все еще думал об этом. Он попытался сделать ей комплимент, и, да, по какой-то неясной причине ему хотелось увидеть, как она улыбается. Что он тогда сказал? Кажется что-то вроде: «Между нами, ваши с Милошем руки стоят целого состояния. Я в жизни не знал никого, кто мог бы вернуть жизнь машине, как ваш муж, а теперь я нахожу, что вы способны вернуть к жизни и меня. Вероятно, все ваши дети будут маленькими Моцартами. Или мне следует сказать — Дворжаками?»

Она отдернула руки от его шеи так поспешно, что он повернулся и заглянул ей в лицо. Насколько он помнил, немногие за всю его жизнь смотрели на него с такой яростью. По сути, он смог припомнить только одного человека — женщину, которую он отверг много лет назад.

— Я стою большего, я не просто пара рук, полковник Тауэрс. Надеюсь, когда-нибудь в ваших великих Соединенных Штатах Америки я стану знаменитой благодаря своему уму.

Она словно выплюнула в него эти слова, а ее огромные темные глаза полыхали, словно в их глубине неистовствовали ударные инструменты: тарелки, гонги и барабаны.

Он не знал, смеяться ему или просить прощения, но поскольку чувствовал сильную слабость, только-только избавившись от мучительной боли, терзавшей его целый день, он лишь закрыл глаза и сказал ей:

— Пожалуйста, продолжайте действовать сейчас руками, Людмила. Мы поговорим позже о том, на что способна ваша голова.

Он намеревался рассказать Хани, как ее драгоценная Людмила продемонстрировала свой характер, но потом передумал. И он совершенно не понимал, почему сегодня вспомнил об этом снова, как вспоминал несколько раз за прошедшую неделю.

— Твоя жена хорошая массажистка, — неожиданно для себя выпалил Бенедикт, когда «кадиллак» ехал в сторону Пятой авеню.

— О, мне очень приятно, что вы так считаете. Людмила рассказала мне о вашей головной боли.

— Она полностью сняла ее.

— Да, сэр. — В голосе Милоша послышалась тревога.

— Она не хочет пройти обучение и стать косметологом и тому подобное? Я уверен, что миссис Тауэрс с радостью устроит это.

— О, спасибо, сэр, но не стоит, сэр, я не… ну, наверное, я должен обсудить… — Милош не пытался скрыть свою растерянность.

— Чем она хочет заниматься? — Последовала продолжительная пауза. — Итак?

— Я право не знаю, сэр. Она очень интересуется бизнесом… бизнес-школа… ну, может, стенография, машинопись или колледж.

— Это практически одно и то же.

— Она проходит несколько заочных курсов, сэр. Все свое свободное время она учится, сэр.

Милош даже не пытался скрыть свое уныние. Любопытно.

Они почти подъехали к громадному отелю на Парк-авеню, теперь входившему в сеть хилтоновских гостиниц.

— Спроси, как она намерена воспользоваться своими мозгами, Милош.

Бенедикт рассчитывал, что его фраза прозвучит шутливо. Но когда Милош ответил мрачно: «Да, сэр, мне самому хотелось бы это знать», он понял, что выразился так, будто ему действительно интересно услышать ответ.

В прошлом году Бенедикт стал бывать дома все реже и реже, и поскольку его путешествия, хотя он и облетел чуть ли не весь земной шар, длились обычно не более нескольких дней, Хани никогда не выражала желания поехать с ним.

Но теперь, с открытием новых фабрик и исследовательских центров в Англии, Швейцарии и Франции, положение изменилось, и он сказал ей, что ему кажется самым разумным проводить больше времени в Европе, по месяцу-полтора, начиная со следующего воскресенья. С тех пор как он вернулся с войны, он не уезжал из дома на такой длительный срок.

Узнав дату отъезда, Хани, оправдав все его ожидания, скорчила кислую гримасу:

— Ты пропустишь премьеру «На юге Тихого океана». Это будет самое фантастическое представление, какого не видели на Бродвее с довоенных времен. Роджерсы рассчитывают, что мы появимся на открытии.

— Полагаю, едва ли мое отсутствие испортит вечер Дику Роджерсу. Как я слышал, билеты распроданы за несколько месяцев. — Бенедикт попытался укрыться за листками «Нью-Йорк таймс», но Хани подошла к нему и примостилась на ручке кресла.

— Дорогой…

Она вдруг заговорила мягко и вкрадчиво. Определенно, ей что-то нужно.

— Да? — Бенедикт не отрывал глаз от газеты, не обращая внимания на ее маневры. Хани провела пальчиком по щеке мужа.

— Меня только что осенила замечательная идея. Я прощу тебе «На юге Тихого океана», если… — Она заколебалась, пытаясь угадать его настроение. — Так вот, Форды и супруги Луциус Клэй отплывают на «Куин Элизабет», кажется, третьего или четвертого числа. Мы ни разу по-настоящему не отдыхали вместе с тех пор, как ты вернулся, не считая той недели в Вирджинии. Синтия говорила мне, что если бы был хоть малюсенький шанс, что мы присоединимся к ним в Париже… но до сих пор я об этом даже не задумывалась. Поехать вместе с тобой в Париж… О, дорогой, разве это не чудесно, и я знаю, как искренне ты восхищаешься Луциусом. Я в восторге при мысли, что мы можем поплыть с ними на «Куин». Рейс длится всего пять или шесть дней…

Сначала он ничего не ответил. Верно, у них давно не было отпуска, или, скорее, у него не было. Жизнь Хани во многом как раз напоминала один затянувшийся отпуск, хотя приходилось признать, что она всегда вела дом, где бы они ни жили, и руководила прислугой. Он знал, что лондонский филиал заполучил в качестве почетного гостя на торжественное открытие новой фабрики принцессу Маргарет, которая разрежет ленту, и Хани, несомненно, придет от этого в восторг, и, да, он симпатизировал и восхищался Клэем, который был главной фигурой, поддерживавшей радио «Свободная Европа», сейчас начинавшее готовить программы мировых новостей для слушателей за «железным занавесом».

— Дай-ка я посмотрю предварительный план поездки. Это неплохая идея, очень неплохая идея, — медленно проговорил он. — И, конечно, мы могли бы провести больше времени с Чарли в Лондоне.

Он направился в кабинет, а Хани шла за ним по пятам, от возбуждения болтая без умолку. Он вручил ей аккуратно отпечатанный план своего маршрута. Он предвидел, о чем еще она станет просить, прочитав план и увидев, что на одном месте он намерен задерживаться не дольше одного-двух дней, и Хани не заставила себя ждать.

— Очень важно, чтобы жена президента компании выглядела как нельзя лучше, не правда ли? Но у тебя такой насыщенный график, что у меня совсем не останется времени, чтобы приводить себя в порядок.

Он ждал, надеясь, что не ошибся.

— Может быть, ты позволишь мне взять с собой Людмилу? Разумеется, на пароходе она поедет третьим или четвертым классом, или как там это называется. Тогда мне не придется ни о чем беспокоиться — ни об одежде, ни о прическе, ни о чем. — Она с вызовом посмотрела на него. — Это сэкономит кучу денег на салонах красоты, и… — теперь в ее голосе послышались торжествующие нотки, — ты сам часто повторял, что с тех пор, как я нашла Людмилу, я никогда не заставляла тебя ждать. Ну, почти никогда.

— Конечно, возьми ее с собой. Возможно, она даже улыбнется пару раз.

Хани изумилась и не скрывала этого. Неужели Бен становится ручным, как котенок? Все оказалось так просто.

— О, ты ужасно мил. Мне не терпится рассказать новость Фордам, и Клэям, и Чарли. Да, и, конечно, Людмиле тоже. Она не поверит такому счастью. Какой сюрприз для нее! Ах, какая чудесная мысль! Я смогу встретиться с Кристианом Диором, и ходить на показы мод, и покупать французские духи. О, дорогой, я так тебе благодарна. Ты будешь всюду гордиться мной, вот увидишь.


— Ты не должна ехать, — с несчастным видом сказал Милош. — Миссис Тауэрс никогда не сможет найти тебе замену, даже если ты откажешься от поездки.

— А вдруг полковник Тауэрс возьмет и тебя тоже?

Они находились в огромной кухне для слуг в апартаментах своих хозяев на Парк-авеню. Милош сидел за столом и смотрел, как его жена готовит питательный отвар, который миссис Тауэре, по совету Людмилы, теперь пила, чтобы улучшить цвет лица.

— Нет, он этого не сделает, — проворчал Милош. — Фирма «Роллс-ройс» намерена продать ему еще один автомобиль в Англии, и он уже сказал мне, что они предоставляют ему своего лучшего шофера на все время пребывания там. — Милош закрыл лицо руками, и голос его зазвучал глухо. — Он даже не представляет, что делает со мной, позволив тебе ехать с Мадам.

Людмила присела напротив него.

— Не глупи. — Голос ее был необычно мягок. — Тебе же будет гораздо лучше, если ты немного отдохнешь от меня. А я привезу тебе какой-нибудь подарок из Парижа.

— Ты правда хочешь поехать?

— Чему ты удивляешься? Разве каждая женщина не стремится хотя бы раз в жизни увидеть Париж? И только подумай… — Она мечтательно посмотрела на него. — Впервые за много-много месяцев меня и маму, папу и маленькую Наташу не будет разделять океан… — Ее глаза наполнились слезами, но когда он потянулся к ней, она, как обычно, отстранилась. — Не утешай. Я не хочу плакать. Я хочу быть счастливой. Я очень хочу стать счастливой и знаю, что в Париже я буду счастлива.

Милош заерзал на стуле. Несколько лет он не видел ее такой взволнованной, как сейчас. Засвистел чайник. Милош подошел к ней сзади, когда она заваривала кипятком травы. Едва жена поставила чайник и прежде чем она успела пошевельнуться, он крепко обнял Людмилу, прижав ее руки к телу. Он толкнулся бедрами в ее мягкий зад.

— Я твой муж. Прежде чем я разрешу тебе уехать, мы должны заняться любовью.

Хотя она застыла как истукан, он продолжал тереться об нее, пока его пенис не стал большим и твердым. В коридоре послышались шаги, приближавшиеся к кухне.

— Милош! — возмущенно воскликнула она.

— Обещай, или я скажу полковнику Тауэрсу, что ты беременна и не можешь ехать. Я тебе не позволю.

— Это отвратительно. Тебе прекрасно известно, что я не беременна и не собираюсь заводить ребенка.

— Обещай! — Он повысил голос, хотя они уже слышали за дверью голоса двух старших горничных.

— Обещаю, — тихо ответила она ледяным тоном. — А теперь отпусти меня, ты, свинья.

* * *

— Черт побери, Норрис! Если бы мы завтра изобрели аспирин, правительство, вероятно, никогда не дало бы добро на его производство. Мне надоели бесконечные проволочки в Комиссии по контролю за качеством продуктов питания и медикаментов. Когда я вернусь, мы должны продолжить переговоры с их представителем. Их последний отказ от абсолютно непогрешимых с этической точки зрения испытаний — это уже слишком. — Бенедикт с силой швырнул трубку и снова уселся у туалетного столика в стиле Людовика XIV в туалетной комнате своего номера-люкс в отеле «Риц».

Людмила аккуратно закрыла полотенцем его белую вечернюю рубашку и приступила к стрижке. Опять Хани настояла на этом.

— У меня слишком отросли волосы. Мне следовало бы взять с собой Бёрка, моего парикмахера, — пошутил он утром за завтраком.

Стараясь доказать, сколько денег сэкономила им Людмила за время путешествия, Хани немедленно принялась превозносить талант девушки по части стрижки. Надо сказать, она действительно справляется великолепно, подумал Бенедикт. В зеркале их взгляды встретились, и Бенедикт, понимая, что она наверняка слышала их горячую беседу с Норрисом, звонившим из Нью-Йорка, не хотел, чтобы она впала в заблуждение, вообразив, будто «Тауэрс фармасетикалз» вот-вот изобретет аспирин! Хани довольно часто совершала подобные ошибки, превратно истолковывая его слова.

— Ты знаешь, Людмила, как давно человечество пользуется аспирином?

Он уже был готов просветить ее, когда она ответила, ни на секунду не прекращая щелкать ножницами:

— С тех пор, как Гиппократ обнаружил салицин в коре ивового дерева. В 400 году до нашей эры.

Увидев, что он насупился, она неожиданно улыбнулась умопомрачительной, жизнерадостной улыбкой, от которой у нее появились ямочки на щеках, а в глазах непроизвольно засверкали озорные искорки.

— Прекрасно, юная леди, — неохотно сдался он. — Теперь я в состоянии оценить ваш ум.

Они пристально посмотрели друг на друга в зеркале, задержав взгляд на секунду дольше, чем было необходимо, и за эту секунду в их отношениях что-то неуловимо изменилось, словно за эту секунду они каким-то непостижимым образом, без слов, поняли, что неравнодушны друг к другу.

Как позднее вспоминал Бенедикт, именно в тот момент он решил, что непременно узнает секрет этой странной женщины с длинными, бледными пальцами, которая держится с таким холодным достоинством, этой молодой женщины, в которой таится столько природной красоты и ума.

— Людмила, я приготовила тебе сюрприз, — важно провозгласила Хани, появившись в туалетной комнате в шуршащем эффектном вечернем платье, которое она купила в Лондоне у молодого модельера по имени Норман Хартнелл.

— Да, мадам?

— Ты так много работала с самого нашего отъезда из Нью-Йорка, а теперь еще мой муж доставляет тебе новые хлопоты, — весело прощебетала она. — Пожалуйста, не стриги его слишком хорошо, а то Бёрк останется не у дел, и это дурно скажется на моих прическах.

— Так что за сюрприз? — гневно перебил жену Бенедикт. Он и сам собирался преподнести Людмиле сюрприз… если бы Хани пришла на пять минут позже.

— Он лежит в спальне на кровати. Не заглядывай туда, Людмила, пока мы не уйдем, а это, между прочим, дело нескольких минут, мой дорогой супруг. Ведь не хочешь же ты сказать, что сегодня вечером мистер Пунктуальность заставит ждать миссис Непунктуальность?

Когда Хани наклонилась, чтобы поцеловать Бенедикта в лоб, его обдало душной волной густого аромата духов, от которого он расчихался.

— Господи, Хани, зачем, скажи на милость, ты так надушилась? — Он чихнул несколько раз подряд.

— Это новые духи — от Диора. Они еще даже не поступили в продажу, ну не чудо ли? Он хотел, чтобы я их попробовала.

— Можешь передать ему от меня, что успех обеспечен: мужчины бегом побегут за милю, за милю от того, кто ими душится.

— О, дорогой, не надо так злословить. Наверное, я вылила на себя слишком много.

В спальне зазвонил телефон, и Хани побежала, чтобы взять трубку, мурлыкая себе под нос, на седьмом небе от счастья, что она в Париже, в новом платье от одного самого модного дизайнера и надушена новыми духами от другого.

И опять глаза Бенедикта и Людмилы встретились в зеркале, но прежде, чем он успел поделиться с ней своей идеей, вернулась Хани.

— Машина ждет en bas[10], — пропела она. — Людмила, ты уверена, что прическа хорошо держится? Раньше я никогда не поднимала волосы так высоко.

Когда Людмила повернулась, чтобы освидетельствовать свой первый шедевр, Бенедикт встал, швырнув полотенце на пол.

— Хватит, для одной стрижки нас слишком часто прерывали. — Он пригладил рукой густые, темные волосы и с удовольствием отметил, что по-прежнему у него нет ни малейшего признака седины. — В любом случае все выглядит замечательно. Я не могу сидеть тут, пока вы обе трещите у меня над ухом.

Людмила искоса взглянула на него с укоризной, и тогда он подмигнул ей. Не имея привычки подмигивать женщинам, он сделал это так же непроизвольно, как и чихнул несколько минут назад.

Людмила принялась собирать щеткой состриженные волосы с пола ванной комнаты; когда Бенедикт вышел оттуда, чтобы надеть фрак, он слышал, как Хани повторила:

— Сюрприз в спальне. После нашего ухода ты можешь его взять и померить в своей комнате. Если оно не подойдет, принеси его назад утром, но я уверена, что оно по тебе. Дорогой, во сколько я должна быть готова завтра, чтобы пойти с тобой на парад? — закричала она. — До ленча у нас назначена встреча с министром торговли?

Он появился на пороге, высокий, темноволосый, красивый, — ее муж, на руку которого она с такой гордостью опиралась.

— До ленча — ничего. Будь готова к полудню.

Когда за супругами закрылась дверь, Людмила медленно вошла в их спальню. На кровати лежало платье, изящное, шелковое платье. Она взяла его. Оно слабо мерцало, как лунный свет, и было легче паутины. Оно было необыкновенной расцветки — сочетание всех оттенков желтого, от бледно-золотистого, словно луна в Палм-Бич, до яркого, насыщенного цвета, какого бывают лютики в Пражском лесу. Людмила никогда в жизни не видела такого красивого платья, и когда она взглянула на ярлычок, у нее перехватило дыхание. Салон Кристиана Диора. Она не верила своим глазам. Она прижала платье к груди, прильнув щекой к тончайшему шелку. Это было неотразимое платье, о каком она никогда не осмеливалась мечтать. Даже если оно не подойдет, она не будет… не сможет вернуть его. Она изучит его до мельчайших подробностей, чтобы понять, как оно скроено и в чем суть его волшебной красоты, и перешьет по фигуре. Она никогда не расстанется с ним, никогда.

Ее охватило непреодолимое желание тотчас надеть его. Людмила ненавидела всю свою одежду, до последней нитки. Она сбросила простую, темно-синюю юбку и расстегнула белую кофточку столь поспешно, что одна пуговица отскочила и закатилась в угол.

Совершенно невозможно оказалось надеть платье через ноги. Его нужно было надевать через голову, и нежное прикосновение шелка, скользнувшего вниз по телу, напомнило ей ощущения, которые она испытала однажды, погрузившись в пену, «одолжив» пену для ванны из флакона миссис Тауэрс, когда та поехала вместе со Сьюзен в однодневное путешествие по Флориде на речном пароходе.

Сказать, что платье хорошо сидело на ней, означало ничего не сказать. Оно ее преобразило. Оно было простого покроя, но тонкий шелк плотно облегал тело, каким-то чудесным образом зрительно удлиняя фигуру, послушно повторяя линии точеных, узеньких плеч, обрисовывая округлость груди, так что грудь казалась более пышной, подчеркивая тончайшую талию и словно мягкими штрихами намечая соблазнительные ягодицы и бедра. Она знала, что выглядит прекрасно в новом платье. Пестрая палитра золотистых красок оттеняла иссиня-черные волосы, придавала теплый тон молочно-белой коже, блеском топаза отражаясь в глазах. Она широко раскинула руки, словно хотела остановить время, этот самый миг, потому что никогда в жизни она не была так счастлива, как теперь.

Когда она пошевелилась, волосы, небрежно заколотые узлом, упали ей на спину. Она не сделала попытки поправить пучок, а просто стояла и смотрелась в зеркало — она в этом волшебном платье, которое всегда будет символизировать для нее Париж и все воспоминания о нем: широкий простор Енисейских полей, которые она видела из окна лимузина в день приезда, Сакре Кер, стоявший высоко на Монмартре, напоминая фантастический свадебный торт, — собор, которым она любовалась в самый первый день, один-единственный раз за неделю их пребывания в Париже, когда она была предоставлена самой себе и сбила ноги, часами гуляя пешком по городу.

Людмила забылась настолько, погрузившись в счастливые мечты, что даже не слышала, как отворилась дверь гостиной. Она не подозревала, что хозяин вошел в спальню и застал ее перед зеркалом, неподвижно застывшую с распростертыми руками.

По его телу прошла дрожь. Теперь он понял, почему ему хотелось получше узнать ее. Он хотел обладать ею, употребив все силы ума и тела на то, чтобы на лице ее отразились все человеческие чувства, увидеть на нем и боль, и радость. Он вынужден был прислониться к двери — ноги не держали его. Он сходил с ума.

Он сделал шаг назад, собираясь уйти, но в этот момент дверь скрипнула, и Людмила резко повернулась.

— Простите, сэр, я… Я думала, вы уже…

— За что ты извиняешься? — Он все еще опирался на дверь. Если он приблизится к ней, он не сможет не прикоснуться к ней, и это будет конец. Он никогда не познает ее. — Я забыл сигары.

Он не должен был докладывать служанке, почему вернулся, тем более что это была неправда. Он умышленно оставил коробку своих любимых сигар на прикроватной тумбочке. Бенедикт надеялся, что еще застанет ее в спальне или туалетной комнате. Догадалась ли она об этом? Нет, взгляд ее был обычным, то есть хмурым — или она пыталась казаться хмурой — в платье, которое, как объясняла ему Хани все время, пока они шли через вестибюль отеля «Риц» к машине, было куплено в самом дешевом из сети фирменных магазинов Кристиана Диора. Но для него Людмила выглядела потрясающе.

Платье было довольно скромным — без декольте или разрезов по бокам, сквозь которые можно было бы разглядеть ее стройные ноги, но сама простота туалета делала молодую женщину еще сексуальнее. Ее фигура была словно облита шелком. Ему хотелось выпить ее, хотелось…

Раздался телефонный звонок. Ни один из них не взял трубку. Она снова полностью владела собой, надев маску ледяного спокойствия.

Бенедикт жаждал найти какой-нибудь способ сорвать с нее эту маску, видеть ее смущенной, удивленной, взволнованной, чтобы она чувствовала все малейшие грани и оттенки его настроения, вместо того чтобы мучить людей, заставляя их угадывать, что же она чувствует на самом деле.

Чтобы скрыть собственное замешательство, он прикрикнул на нее:

— Пора бы уже обратить внимание на то, как ты одета. Без сомнения, тебе платят достаточно, чтобы купить несколько приличных вещей, так нет, тебе, похоже, доставляет удовольствие расхаживать в убогих тряпках, будто ты какая-нибудь беженка.

Она ничего не ответила, но выглядела такой ранимой в красивом платье, что он понял в тот же миг: отныне и навсегда его отношение к женщинам станет совсем иным.

Опять зазвонил телефон, настойчиво напоминая, что ему пора идти — прочь от соблазна.

По дороге к двери он сказал сдержанно:

— У меня тоже есть сюрприз для тебя. Или, напротив, ты сама, возможно, опять преподнесешь мне сюрприз своими познаниями. Когда мы приедем в Швейцарию, думаю, тебя удивит наша новая фабрика. Я сам собираюсь свозить тебя туда.

Он был доволен собой, поскольку на какую-то долю секунду она растерялась и выглядела потрясенной, но быстро взяла себя в руки.

— Что мне надеть, сэр?

— Это платье, разумеется.


Как Бенедикт предполагал и надеялся, взять Людмилу в поездку по швейцарскому комплексу, построенному компанией недавно, оказалось сравнительно просто. Накануне Хани сопровождала его на официальное открытие, где, как он знал, она со скуки сойдет с ума, а у нее его и так было совсем немного.

Хотя в Англии Бенедикт не заставлял жену ходить пешком и осматривать новое оборудование или совершать еще более короткие экскурсии по новым исследовательским лабораториям в окрестностях Парижа, в Швейцарии он настоял, чтобы она осмотрела весь новый комплекс, и знакомство с этим технологическим чудом заняло три с половиной часа, весьма насыщенных к тому же.

Он с трудом убедил ее сопровождать его также на официальный обед, который давал мэр Женевы в честь открытия комплекса. К тому моменту, когда Хани дотащилась до постели, она молилась только о том, чтобы ей не нужно было завтра присутствовать на ленче, куда он пригласил своих европейских менеджеров; большинству из них еще предстояло увидеть новое оборудование, которое Бенедикт горел желанием показать им лично.

Перед тем как погасить свет, он заметил небрежно:

— Я думаю сделать Людмиле подарок и взять ее с собой на фабрику. Ей будет интересно узнать, как именно производится часть продукции «Тауэрс фармасетикалз». Как ты, справишься без нее? Я доставлю ее тебе вовремя, чтобы ты успела сделать к вечеру прическу. На банкете мы должны быть не раньше семи тридцати.

Хани застонала:

— Неужели мне придется идти еще на один банкет? Все швейцарцы ужасно скучные, и у меня болит все тело. Я убеждена, что простудилась. Ты уверен, что это будет подарком для Людмилы? Я не хочу сделать ее еще несчастнее. С тех пор как мы уехали из Парижа, она все время такая угрюмая.

— Не беспокойся. Это вовсе неплохая идея — пусть люди, которые служат лично нам, увидят, как мы зарабатываем деньги, чтобы платить им щедрое жалованье.

Хани спала — на это он тоже надеялся, — когда он уходил на следующий день в семь тридцать утра, оставив записку, что уступает ей шофера, и она может найти его в отеле, если ей понадобится отправить его с каким-нибудь поручением.

Он говорил себе, что ему просто хочется самому сесть за руль нового темно-красного «роллс-ройса», а заодно побеседовать с Людмилой, чтобы выяснить, есть ли у нее на самом деле способности, чтобы прославиться благодаря своему уму, как она однажды заявила с бесподобной дерзостью. Он говорил себе, что приезжает на фабрику на два часа раньше европейской делегации потому, что хочет успеть сделать кое-какие дела. Тем не менее Бенедикт отдавал себе отчет, что все, чего он на самом деле хочет, — это ненадолго остаться с Людмилой наедине.

Шел дождь, и он был разочарован, увидев Людмилу в неизменном уродливом коричневом плаще, но, велев ей забираться на переднее сиденье рядом с ним, он улыбнулся, заметив желтую юбку, мелькнувшую под плащом, когда она садилась.

Даже если Бенедикт собирался выяснить, насколько она умна, то он практически не дал ей возможности продемонстрировать свои способности, когда они ехали за город вдоль Женевского озера.

Людмила сидела тихо и с интересом слушала, время от времени вставляя верные замечания: чувствовалось, что ее мозг работает, поглощая и осмысливая информацию; возможно, поэтому Бенедикт невольно увлекся, подробно рассказывая ей о фармацевтическом бизнесе и приводя массу статистических данных.

— Люди покупают фармацевтическую продукцию, то есть лекарства, — тогда, когда доверяют компании, производящей ее. Стоит только заронить зерно сомнения, как покупатели, которым мы многие годы пытались внушить доверие к себе, уже потеряны.

В этой отрасли существует колоссальная конкуренция. Едва поступает сообщение, будто какой-нибудь пациент умер от лекарственного препарата соперника, хватит и нескольких минут, чтобы растрезвонить новость по всему свету. Тем не менее внешне мы все стараемся сделать вид, будто у нас прекрасные отношения.

Одна из самых серьезных проблем — промышленный шпионаж. Есть компании, только тем и живущие, что воруют формулы перспективных изобретений, изменяют названия и моментально выбрасывают продукцию на рынок. Каждый год мы терпим убытки на сотни миллионов долларов. Например, в Италии не существует патентной системы, которая обеспечивает защиту авторского права на выпуск новых медикаментов. За мзду в несколько сотен лир кто угодно может купить формулы и пиратским образом продавать лекарства под другим названием.

— Только Италия так поступает?

— К сожалению, нет. Испания ведет себя точно так же, да и Франция и Западная Германия не лучше.

— А Швейцария? Эта страна, должно быть, поступает честно, да? Поэтому вы столько вложили в строительство новой фабрики именно здесь?

Он легко дотронулся до ее колена.

— Да, Швейцария и Великобритания — честные партнеры, Людмила. Сколько тебе лет?

Она медлила с ответом, и он знал почему. Девушка должна была догадаться — почувствовать, почуять, как дикое животное, его нездоровое влечение к ней.

— Двадцать три, почти двадцать четыре.

Бенедикт вздохнул. Она всего на пару лет старше его собственной дочери, хотя ему с трудом в это верилось. Сьюзен порой вела себя, как подросток. Людмила была столь же древней — или столь же юной, — как Мона Лиза. Бенедикт оборвал свои мысли, словно захлопнув стальную дверь. Он больше не станет думать сегодня о Сьюзен. Он уже успел почувствовать себя беззаботным, как будто помолодев на много лет, а ведь он всего лишь выговорился перед загадочной женщиной, сидевшей рядом. Он будет наслаждаться сегодняшним днем, и этот день станет первым и последним.

Сначала Бенедикт намеревался устроить Людмиле коротенькую экскурсию, а затем, надежно спрятав в закрытой машине, оставить дожидаться его, пока он произнесет перед собранием менеджеров небольшую запланированную речь, а потом они отправятся куда-нибудь пообедать. Людмила не переставала восхищаться всем, что видела: он показывал ей производственное оборудование, лаборатории по исследованию токсических веществ, отделение микробиологии и компрессорные цеха, где из сотен различных порошков формовали таблетки, помеченные фирменным знаком «Тауэрс», так что прошло почти три часа, прежде чем он спохватился.

Дважды Бенедикту напоминали, что менеджеры давно собрались в новом банкетном зале и ждут его выступления. Он не мог оторвать взгляда от ее раскрасневшегося лица. Ее приводили в восторг, очаровывали те же вещи, которые приводили в восторг и очаровывали его самого. Может, стоит дать ей послушать его речь? Почему бы и нет, хотя в этом случае им будет нелегко уехать вместе. Они проходили отделение, где располагались оснащенные самым современным оборудованием стерильно чистые цеха — предмет его величайшей гордости; он не мог нарадоваться на свое детище: пока нигде не существовало ничего подобного, даже в Штатах.

— А вот и еще сюрприз.

Его не смущало, что он ведет себя совершенно по-детски.

Они вошли в низкое, длинное здание, на двери которого висели таблички с надписями на французском и английском языках: «Вход строго воспрещен». Бенедикт обогнал Людмилу и рывком распахнул массивную внутреннюю дверь. Ему хотелось видеть ее лицо, когда она войдет в огромное, слабо освещенное помещение, плотно уставленное клетками — сотнями клеток — с животными. Внутри было жарко и влажно. Она расстегнула плащ, и он обратил внимание на то, как плотно облегает шелковое платье ее фигуру. Когда ее глаза привыкли к сумеречному свету, она смогла рассмотреть зверюшек — обезьян, хомяков, кроликов, белых мышей; к обритым черепам некоторых тварей тянулись пучки электродов, тела других были обезображены отвратительными опухолями.

— О, нет… — Она невольно попятилась и в ужасе прижалась к нему.

Всего секунду он держал ее в своих объятиях. Она ближе придвинулась к нему, или ему это почудилось? К счастью, он увидел, как тяжелая дверь у нее за спиной приоткрылась, и он быстро отстранился, шагнув к клетке с кроликом, голова которого была проводами присоединена к монитору. Бенедикт прочел табличку на клетке.

— Мы проводим испытания нового лекарства от повышенного давления, — коротко пояснил он.

Она беспомощно посмотрела по сторонам.

— Неужели все это действительно необходимо?

— Да. — Он коснулся руки Людмилы. Ее пальцы дрожали. Ему страстно хотелось поднести их к губам. — Подобные эксперименты спасают людям жизнь. Современные лекарства дарят жизнь, продлевают жизнь, и это только начало новой великой эпохи.

Его выступление по поводу открытия комплекса прошло хорошо. Бенедикт умел произносить речи, но сегодня он чувствовал себя так, будто стал выше на сто голов, кровь бурлила от резкого выброса адреналина: это происходило всякий раз, стоило ему бросить взгляд на стройную девушку в поношенном плаще, стоявшую в дальнем конце банкетного зала.

— Прежде всего мы обещаем многочисленным покупателям, отдавшим предпочтение продукции фирмы «Тауэрс», отменное качество. Здесь, только в одном этом комплексе, около ста человек осуществляют проверку качества. Как всем вам наверняка известно, необходимо от пяти до десяти лет, чтобы вывести на рынок новое лекарство, и из тысячи компонентов, проходящих испытания, мы будем удовлетворены результатами тестирования лишь двух, самое большее — трех…

Людмила, послушно выполняя его указания, сидела и ждала в машине, пока Бенедикт демонстрировал гостям некоторые технические новшества; примерно в час тридцать он оставил их веселиться в огромном буфете. Было два часа дня, когда он въехал во внутренний дворик старинной гостиницы на окраине Пранжена, недалеко от Женевы, хотя сама атмосфера разительно отличалась от привычной, казалось, будто они находятся за тысячу миль от роскошного отеля, где миссис Тауэрс дожидалась, когда муж вернется с ее личным парикмахером.

Бенедикт с прискорбным изумлением наблюдал, как естественно и деликатно она справлялась с непростой для себя ситуацией. Она не спрашивала его, зачем он везет ее в крошечную деревенскую гостиницу. Она изучала рукописное меню с таким видом, словно ей было не в новинку держать в руках меню, составленное по-французски, а затем, когда он спросил, не позволит ли она сделать для нее заказ, передала ему меню с мягкой улыбкой.

Сначала он сидел за столом напротив нее, отвечая на вопросы, которые теперь лились нескончаемым потоком и касались того, что она недавно увидела и услышала. После нежнейшего деревенского паштета он заказал запеченную рыбу местного происхождения со сладкой кукурузой — они только что ехали мимо полей, где она росла.

Была ли Людмила ошеломлена? Наверняка! Однако что-то в ней было такое, что не позволяло ей показать, насколько она потрясена. Возможно, она просто бравировала.

Когда наконец подали рыбу, Людмила отодвинула ее на край тарелки и принялась сначала за кукурузу. Ее пальцы были немного испачканы маслом. Бенедикт взял ее руку и, неотрывно глядя ей в глаза, по очереди облизал с них масло. Он заметил, как забился учащенно ее пульс — на шее, у ворота желтого шелкового платья. Он передвинулся и сел рядом с ней. Теперь он тоже молчал, как и она. Когда Бенедикт дотронулся до ее щеки, между ними словно прошел электрический заряд. Они пристально посмотрели друг на друга. Наконец он смог произнести ее имя:

— Людмила, Людмила, ты согласна?

Бенедикт прочел ответ в ее глазах. Он вышел, направившись к регистрационному столу темного дерева, и снял комнату; вернувшись, он коротко приказал:

— Идем со мной. — Он не узнал собственного голоса.

Престарелый портье проводил их вверх по расшатанной лестнице в маленькую, захламленную комнатку, где стояла громоздкая кровать, застеленная стеганым лоскутным одеялом.

Все это вовсе не казалось странным. Это было нечто, чего он никогда не забудет. Он запер дверь. Она швырнула свой плащ на спинку кресла и высоко вскинула над головой руки, застыв так, как, он видел, она стояла перед зеркалом в спальне неделю назад в Париже.

На этот раз он прикоснется к ней и будет трогать ее и трогать до тех пор, пока не излечится от своего безумия.

Ямайка, 1950

Сьюзен слышала нестройный хор взволнованных голосов, раздававшихся далеко внизу, взрывы громкого смеха, пение, жужжание, лай собак, крик петухов — характерные звуки тропического утра.

Вчера, распахнув дощатые ставни и услышав, как оживает, чтобы начать новый день, старый плантаторский дом, она сама воспряла духом. Она ощутила прилив бодрости и приятное возбуждение — в преддверии новой жизни, накануне своего дня рождения, который она отпразднует с родителями далеко от Палм-Бич, в экзотической, увлекательной обстановке. Очень скоро она уедет из дома на целый год, чтобы поработать стажером во французском журнале «Вог». Эту работу она получила благодаря влиянию любимого модельера (а теперь и близкого друга) ее матери месье Диора. Ехала она якобы для того, чтобы совершенствовать знание французского языка, в частности деловую и разговорную речь, перед тем как начать работать в филиале «Тауэрс фармасетикалз» в Париже. В действительности Сьюзен надеялась, что за год, проведенный вдали от дома, сумеет понять, чем она хочет заниматься в жизни.

Она знала, что отец разочарован, поскольку до сих пор дочь не проявляла большого интереса к семейному бизнесу. Другое дело Чарли — будущее ее брата было предопределено с самого рождения. Ей повезло родиться девочкой, поэтому отец в конце концов неохотно признал, что она еще не готова участвовать в делах компании, и, конечно, свою роль сыграло то, что даже будь она к этому готова, до двадцати пяти лет она не имеет права стать членом правления — ей оставалось еще целых три года. С другой стороны, отец никак не хотел понять, что ее приводит в неописуемое уныние сама мысль об исследовательских лабораториях и фабриках. Слава Богу, мама всегда поддерживала ее. А о чем не подозревал никто из родителей, так это о том, что она хотела провести еще один год в Европе, чтобы решить окончательно, стоит ей принять предложение Алекса Фистлера или нет. И, что гораздо важнее, Сьюзен собиралась выяснить, сможет ли она большую часть года жить в Европе, главным образом в Швейцарии.

Вчера ей удалось выбросить из головы все мысли об Алексе и Швейцарии. Она сумела сказать себе, подобно Скарлетт О'Хара: «Об этом я подумаю завтра».

Она не спеша прогуливалась по пляжу Очос Риос с Людмилой, завтракала на открытом воздухе под раскидистой сенью гигантского саманова дерева с матерью и остальными гостями: еду подавали на серебряных подносах, а рабочие с плантации обмахивали всех, точно опахалами, огромными пальмовыми листьями; позже она ухитрилась уговорить свою мать поплавать в волнах прибоя, сказав ей, что вечером во время официального обеда в только что открытом отеле «Тауэр Айл» они в любом случае будут выглядеть сногсшибательно, когда Людмила искусно украсит их прически цветами гибискуса и других экзотических тропических растений.

Несмотря на то что Людмила явно не одобряла — очень глупо с ее стороны — их темневший с каждым днем загар, который так легко приобрести, полежав ничком на жгучем солнце Ямайки, она, бесспорно, должна согласиться, что загар изумительно смотрится с открытым белым вечерним платьем. Накануне вечером они с мамой надели белые платья без бретелек из плотной синтетики и получили массу комплиментов.

И все равно мать своими жалобами испортила два предыдущих дня; причем она жаловалась на то, с чем они с Людмилой также были вынуждены мириться с первых минут пребывания на острове, — на жару и ящериц, взбиравшихся на полог маминой кровати и нахально таращившихся оттуда каждую ночь, так что она металась и ворочалась с боку на бок под своей сеткой от москитов.

На этот раз Сьюзен не проявила должного сочувствия.

— Ладно, мама. Ты скоро вернешься в свой скучный Палм-Бич. Неужели ты не можешь хотя бы попытаться развлечься?

Сьюзен не сомневалась, что мама моментально забудет обо всех неприятностях, как только отец вернется из Кингстона вместе с генерал-губернатором, но она жестоко ошиблась. Несмотря на то что накануне он провел дома не больше часа, родители, должно быть, успели поссориться. И это была не жаркая короткая перепалка, которая сразу забывается, а именно к таким Сьюзен привыкла дома. Последнее время между ними все чаще стали вспыхивать тяжелые ссоры, после которых мать несколько дней ходила с безвольно опущенными уголками рта и даже двигалась и говорила с трудом.

Не удивительно, что отец почти не бывал дома, устраивая для них различные поездки и экскурсии, точно агент бюро путешествий, навещал их и уезжал снова, не задерживаясь дольше трех-четырех дней. Не стала исключением даже нынешняя поездка на Ямайку, предпринятая по приглашению генерал-губернатора острова и удачно совпавшая по времени с ее днем рождения, о чем, как она сказала отцу, можно было бы с тем же успехом забыть; она знала, что «праздник века», который устраивали в ее честь сегодня вечером, на самом деле являлся приятным дополнением деловой заинтересованности «Тауэрс фармасетикалз» в бокситах на Ямайке и возможных капиталовложениях в некоторые разработки, начавшие осуществляться на острове.

Из своего окна Сьюзен видела крышу шатра, сооруженного для празднования ее дня рождения, разукрашенного английскими и американскими флагами. А дальше простирались северные склоны обширной плантации. Помощник генерал-губернатора рассказал ей, что плантация насчитывает тысячи деревьев какао, ряд за рядом старательно затененные насаждениями бессмертника, ослепительно красивого в своем наряде из золотисто-красных цветов, особенно в лучах утреннего солнца.

На часах только восемь пятнадцать. Она терпеть не может просыпаться в такую рань; в просторной, обставленной старинной мебелью спальне Сьюзен особенно остро чувствовала, что она одна и одинока в свой день рождения. В одном ее мать оказалась права: дощатые ставни, так полюбившиеся английским колонистам, плохо защищали от яркого утреннего света. Для тех, кто страдал бессонницей, подобно Сьюзен и ее матери, это было совершенно невыносимо.

Она закрыла глаза, размышляя о предстоящем вечере. Из Кингстона приезжал лучший на Ямайке оркестр, и ожидалась оригинальная программа танцев, составленная в истинно британских традициях, и, как лично заверил девушку Его Превосходительство, не будет недостатка в блестящих молодых англичанах. Обещали даже показать представление — танец с факелами, а она сама намеревалась научиться танцевать какой-нибудь туземный танец, нечто вроде лимбо, так почему же она чувствует себя такой измученной и подавленной?

Может, она скучает по Алексу? Нет, и само по себе это было достаточным поводом, чтобы прийти в уныние. В определенном смысле ей отчаянно хотелось иметь близкого человека, разлука с которым стала бы испытанием, но в ее жизни не было никого, по кому она могла бы тосковать, за исключением Алекса.

Раздался громкий стук в дверь.

— Сьюзен! Сьюзен, дорогая, ты проснулась?

— Да, папа, одну минуту. — Она накинула халат и побежала открывать дверь.

— С днем рождения, мой ангел. Я не мог ждать ни минуты в этом раю, так мне хотелось поскорее поздравить тебя и пожелать много-много счастья. — Бенедикт подхватил ее на руки и закружил. — Ну разве это была не замечательная мысль — отметить твой день рождения здесь? Британцы собираются чествовать тебя, как принцессу крови. Не хочешь ли поплавать со мной до завтрака? Мне не терпится смыть с себя прах цивилизации. Как насчет подарка? Подождешь?

— Дай мне десять минут. Конечно, подожду.

Они шли на пляж, ступая по толстому лиственному ковру, заглушавшему шаги; воздух был напоен сладким, опьяняющим ароматом цветов шоколадных деревьев, похожих на лилии, их опавшие лепестки шелковым серпантином вились вдоль тропинки.

Сьюзен робко взглянула на отца. Может быть, рассказать ему об Алексе и спросить совета? Такие минуты душевной близости, как сейчас, выпадали редко. Она дернула отца за руку, призывая остановиться на мгновение, и взволнованно заглянула ему в лицо.

— Пап, я знаю, ты не в восторге, что я еду в Европу работать на «Вог», а не на тебя, и знаю… — Ее голос замер, когда она увидела, как внезапно изменилось выражение его лица — веселая, беззаботная улыбка угасла, взгляд сделался напряженным и суровым, к чему она, кстати, больше привыкла.

Она обернулась, недоумевая, на что он смотрит. К ним приближалась Людмила: темно-зеленое купальное полотенце было обернуто вокруг ее тела наподобие саронга, длинные волосы, мокрые от морской воды, струились по белым алебастровым плечам. Она выглядела скорее как русалка, нежели служанка[11], с возмущением подумала Сьюзен, словно неведомое, загадочное морское создание, выброшенное волной на берег. Ей стало обидно, что по какой-то непостижимой причине появление их горничной решительным образом повлияло на настроение отца и нарушило их уединение и атмосферу взаимопонимания. Она изумилась, когда отец, вместо того чтобы пройти мимо Людмилы, коротко поздоровавшись, сказал:

— Должно быть, ваш скоростной заплыв побил все рекорды, Лу. Не хотите ли еще поплавать с нами?

Лу?

Сьюзен собралась запротестовать, но, к ее облегчению, Людмила отрицательно покачала головой.

— Нет, сэр, я должна возвращаться. Меня ждут в оранжерее. Сегодня много дел.

Сьюзен пристально смотрела на нее без тени улыбки, даже когда Людмила сказала:

— С днем рождения, Сьюзен.

— Благодарю, Людмила. Пожалуйста, прежде чем идти на кухню, узнай, не нужно ли маме что-нибудь.

К удивлению Сьюзен, надо же — отец повернулся и следил, как Людмила быстро идет обратно к старому дому.

— Откуда ты знаешь, что она купалась?

— Что?

Казалось, отец полностью погружен в свои мысли.

— Людмила. Откуда ты знаешь, что она…

Он обнял дочь за плечи, прервав на полуслове.

— Странная молодая женщина. Я видел, как она шла на пляж не больше двадцати минут назад. И мне неожиданно пришла в голову совершенно ужасная мысль: «Вдруг она исчезнет в море? Кто тогда управится с прической твоей матери вечером, когда соберется вся местная аристократия, чтобы поздравить маленькую принцессу?»

Сьюзен послушно рассмеялась, так как знала, что он ждет этого, но подавленное настроение, с которым она проснулась, необъяснимое и нелепое чувство уныния не покидало ее почти весь день; ей стало легче, лишь когда из Лондона позвонил Чарли, ее брат, — она как раз одевалась к приему.

— Я заказал этот звонок за два дня, сестричка. У нас здесь глубокая ночь. С днем рождения — с опозданием на два часа. Как твои успехи в столь благородной и державной компании? Мама жаловалась в письме, какую она приносит жертву, покинув цивилизованное общество Палм-Бич и поселившись в джунглях, — только ради тебя! Я слышал, удалось заполучить для тебя сегодня даже влиятельного герцога или кого-то в этом роде. Посмотри внимательно, нет ли у него ямочки на подбородке; она означает, что у него ямочка кое-где еще…

— О, Чарли, хватит! Как приятно тебя слышать! — И это воистину было так! Его голос звучал, как всегда, жизнерадостно и беспечно. Связь прервалась раньше, чем она успела выяснить, нравится ли ему Лондонская экономическая школа, но после звонка брата ее настроение изменилось к лучшему.

И когда пришла Людмила, чтобы украсить ее прическу мелким жемчугом и лентами в тон ожерелью из аквамаринов — подарок родителей, Сьюзен отнеслась к ней почти дружелюбно.

Отец прав. Людмила была странной женщиной, которая частенько ужасно раздражала Сьюзен, чего не скажешь о матери. Вероятно, мама никогда и не позволит себе рассердиться, так как не вызывало сомнений — Людмила оказалась сокровищем, она могла сделать все, о чем ее просили, лучше кого-либо на свете.

Сьюзен решила быть с ней милой. Это довольно не просто, подумала она, поскольку Людмила, вероятно, не намного старше ее самой и еще разлучена с мужем, который работает в холодном Нью-Йорке и считает, наверное, что жена здесь наслаждается жизнью, загорая на солнышке.

— Ты, должно быть, скучаешь по Милошу, — заметила она тоном, который сочла глубокомысленным и участливым.

— Да, Сьюзен. — Людмила ответила своим обычным бесстрастным тоном.

— Я уверена, он тоже скучает по тебе, но по крайней мере тебе не приходится страдать от холода.

Сьюзен передернула нестерпимо болевшими плечами; она не собиралась давать Людмиле повод заподозрить, что они горят огнем после того, как она плавала и загорала всю вторую половину дня. Она не желала доставить удовольствие мисс Чопорность и мисс Безупречно Белая Кожа даже подумать: «Я же вас предупреждала».

Интересно, мама пригласила ее на праздник? Сьюзен предполагала, что да, и, конечно, Людмиле следует там присутствовать. Ведь в каком-то смысле ее положение отличается от положения остальных слуг в этом доме, черных, как пиковая масть.

Людмила застегивала на шее Сьюзен изящное ожерелье из аквамаринов и жемчуга, когда появилась ее мать, окутанная плотным облаком французских духов.

— О, любовь моя, ты выглядишь со-вер-шен-но бо-жест-вен-но! Ты никогда не выглядела такой красавицей. Тебя ангажируют на все танцы еще до того, как мы сядем обедать.

Хани повернула голову и посмотрела на Людмилу с шутливой строгостью.

— Итак, что нам с вами делать, мисс Людмила? Что глаза не видят, о том сердце не печалится. Вы, мисс, идете на бал. Мы ни за что не скажем Милошу, даже если ты протанцуешь всю ночь напролет с высоким, смуглым, красивым незнакомцем. Ты не должна сидеть со всеми этими черными в комнате для прислуги, словно ты одна из них. Ты одна из нас!

Людмила засмеялась. Это явление Сьюзен доводилось видеть так редко, что она моментально обратила внимание — как сделал Бенедикт год назад, — насколько улыбка преображает лицо Людмилы.

— Я не собираюсь сидеть в комнате для прислуги, Мадам. Я собираюсь отдохнуть, расслабиться в своей комнате. Вы знаете, я целый день на ногах. Я хочу лечь спать пораньше.

— Запрещается — не сегодня, не в день рождения Сьюзен. — Вслед за женой в комнату вошел Бенедикт. — Ух ты! — Он одобрительно присвистнул, увидев Сьюзен. — Ты настоящая принцесса. Не окажете ли мне честь, подарив первый танец?

Пока отец писал свое имя на первой строчке книжечки ангажементов Сьюзен, мать велела Людмиле идти переодеваться.

— Я всего один раз видела тебя в том желтом платье, которое я тебе подарила в прошлом году. Я знаю, ты взяла его с собой. Я заметила его на вешалке в твоем гардеробе. — Хани вдруг всплеснула руками, словно ее осенила новая мысль. — А кстати, Людмила, я никогда не видела, чтобы ты делала прическу себе. Почему бы тебе не преподнести сюрприз всем нам? После обеда мы ждем тебя на танцевальной площадке.

— Нет-нет, я правда не могу, Мадам. Пожалуйста, извините меня.

— Мы настаиваем, Людмила. Это приказ! — рявкнул Бенедикт так, что и Сьюзен, и Хани поспешили сделать ему замечание.

— Бенедикт, ты находишься не в армии, — сказала его жена.

— Пап, в самом деле! — сказала его дочь.

— Как вам угодно, сэр, — сказала Людмила.


Перевалило далеко за полночь, Сьюзен и Хани потанцевали от души и теперь падали с ног от усталости, и все-таки волнующие ритмы вновь увлекали их на площадку, в объятия молодых английских офицеров и правительственных чиновников, профессионально обученных галантным манерам.

Сотни тоненьких свечек на небольших столиках, расставленных вокруг шатра, догорели до основания, под навесом сгустился сумрак, и тогда Бенедикт заметил среди танцующих пар Людмилу. Ему захотелось убить ее, а заодно и ее партнера, этого идиота-англичанина с безвольным подбородком, которому его представили перед обедом. Его охватила безудержная ярость, причинявшая ему почти физическую боль, так что он был вынужден подойти к стойке бара и попытаться погасить свой гнев, осушив залпом один за другим два бокала чистого рома.

Бенедикт не осмелился танцевать с ней, но не предполагал, что она согласится танцевать с кем-то еще. Он не стал говорить ей этого, когда она только вошла в шатер около часа назад — тогда, когда он уже потерял всякую надежду увидеть ее на празднике. Она была похожа на Клеопатру, с короной волос тугими черными змеями обвивавшими голову, и цветком гардении сбоку; ее глаза были подведены какой-то дымчатой ерундой, которую ему ужасно хотелось стереть, и белоснежное, стройное тело просвечивало сквозь тонкий желтый шелк.

Когда музыкальный ритм ускорился и зазвучали такты мамбо, Бенедикт, усугубляя свои страдания, снова повернулся, чтобы увидеть ее танцующей, и как раз вовремя: он успел заметить, как она извинилась и выскользнула из шатра. Он окинул быстрым взглядом переполненную танцплощадку. Хани и Сьюзен увлеченно исполняли сложные фигуры мамбо. Хозяин и хозяйка дома пожелали гостям доброй ночи, когда пробило полночь.

Он должен рискнуть. Прежде он даже не мог представить, что можно до боли желать женщину, так, как он жаждал Людмилу. Эта боль не была умозрительной. Это была настоящая физическая боль, не покидавшая его в течение последних трех месяцев, когда он заставлял себя не прикасаться к ней, хотя Бенедикт позаботился о том, чтобы ее муж тоже не прикасался к ней, разлучив супругов: он оставил Милоша работать в Нью-Йорке, тогда как Хани, отправившись как всегда на зимний сезон в Палм-Бич, взяла с собой Людмилу.

Когда он вышел на воздух и вдохнул чувственный аромат жасмина и туберозы — аромат тропической ночи, — ему стало еще хуже. Бенедикт знал, что ему придется оставаться до утра под открытым небом, если только он не найдет ее. Он понятия не имел, что будет делать, но совершенно невозможно провести ночь в одной спальне, в одной постели с Хани и страдать от одиночества.

Бархатное ночное небо было усыпано сверкающими звездами; едва глаза Бенедикта привыкли к их рассеянному свету, он заметил, как впереди мелькнуло желтое пятно. Она медленно шла к пляжу. Он близко подошел к ней, настолько близко, что уловил свежий запах влажного тела, без примеси каких-либо духов.

— Людмила…

Ее имя было исполнено поэзии. Они вместе сошли с дорожки и укрылись за стволами бамбуковых деревьев, тянувшихся вдоль аллеи. Он заставил ее встать на колени и смотрел на нее сверху вниз, не говоря ни слова. Вдалеке, не смолкая, гремели ритмы мамбо, а он опустился на колени рядом с ней и взял в ладони ее красивую головку, медленно распуская тяжелые кольца волос.

Бесполезно: его теперь ничто не остановит. С самого начала, с первого дня в Пранжене, он был осторожен. И потом, те несколько раз, когда он, убедившись, что они в относительной безопасности и им никто не помешает, требовал, чтобы она приходила к нему, был осторожен.

Сейчас, когда он поднял вверх и снял через голову желтое шелковое платье, обнажив ее тело, страсть поглотила его, и он больше не мог сдерживаться.


Йогурт, пшеничные отруби, пивные дрожжи, черная патока и… что там еще появилось на полке? Сухое обезжиренное молоко! Милошу безумно захотелось смести все это на пол мощным ударом огромного кулака, но вместо того, чтобы как-то умерить охватившую его ярость, он схватил только один пакет сухого молока и швырнул в стену кухни. Пакет разорвался пополам, и Милош смотрел с мрачным удовлетворением, как белоснежные хлопья, словно красивые снежинки, медленно оседают на кресле в углу, где Людмила обычно сидела и читала «Нью-Йорк таймс».

Неудивительно, что Людмила плохо себя чувствует, питаясь этой американской мерзостью. Так ей и надо, нечего подражать Тауэрсам, которые просто помешались на новой американской пище, очень модной сейчас среди обитателей Палм-Бич, где сочинение этого маньяка Хозера «Выглядеть моложе — жить дольше» стало, видимо, настольной книгой полковника.

Милош глубоко вздохнул, открыл очередную банку пива и взглянул на часы, в третий раз за несколько минут. Где она ходит? Она знает, что полковника на сутки вызвали в Вашингтон, так что у Милоша незапланированный выходной, а миссис Тауэрс навещает сестру в Филадельфии и не нуждается в услугах Людмилы.

Злость, подозрения, тревога — у него голова шла кругом от эмоций, полностью овладевших им, чувств, усиливавшихся с каждым днем с тех пор, как его жена вернулась с семейством Тауэрс в Нью-Йорк.

Он нервно мерил шагами две комнаты, отведенные им на половине прислуги в апартаментах на Парк-авеню. У Людмилы был странный голос, когда он позвонил ей чуть раньше днем из гаража, чтобы порадовать тем, что у него выдался дополнительный выходной. Он отнес это на счет ее недомогания накануне, да и утром она выглядела больной, когда он уходил в семь двадцать, чтобы вовремя забрать «кадиллак».

Он осушил еще одну банку пива. Если разлука заставляет людей острее чувствовать любовь и привязанность, то ему предстоит еще испытать это на себе, он пока ничего такого со стороны жены не видел. Из-за того, что полковник Тауэрс продвинул его по службе — теперь Милош был вице-президентом транспортного отдела и фактически отвечал за весь автомобильный парк, принадлежавший «Тауэрс фармасетикалз», — он не смог в этом году провести зиму в Палм-Бич, работая вместе с Людмилой на миссис Тауэрс. Однако разлука с женой не улучшила, как он надеялся, их отношений. Наоборот, стало еще хуже. Ее фригидность теперь полностью заморозила всякое проявление чувства, которое она когда-то, возможно, питала к нему.

В прошлом месяце, впервые с момента их воссоединения в Америке почти два с половиной года назад, Милош перестал винить себя, перестал жалеть их обоих, перестал искать Людмиле оправдания. На его отношение повлияло одно сокрушительное открытие, и напрасно он пытался найти этому другое объяснение.

После возвращения Людмилы в Нью-Йорк прошло всего несколько дней — горьких дней лично для него, так как никогда еще ее равнодушие к нему и всему, что его касалось, не было столь очевидным; он застал ее в ванной, когда она мыла голову, склонившись над раковиной.

На шее сзади, в том месте, которое обычно спрятано под узлом волос, он увидел ярко-красную отметину. Он был настолько поражен, что не удержался от восклицания:

— Людмила! Что это?

Она так резко откинула назад свои длинные, черные, мокрые волосы, что хлестнула его по лицу, но без малейших признаков смущения, неловкости или сожаления бесстыдно посмотрела ему в лицо и сказала:

— Что? А, ты имеешь в виду пятно? Расческа запуталась в волосах, должно быть, она меня поцарапала.

Ему нечего было ответить. Он был слишком потрясен, растерян, убит горем и лежал без сна ночь напролет, задаваясь вопросом, а вдруг она все-таки сказала ему правду, и снова и снова приходил к выводу, что ее объяснение совершенно невероятно. Милошу пришлось принять как факт, что отметина на шее его жены не могла быть ничем иным, кроме любовного укуса.

У нее был любовник. У Людмилы Суковой, которую он с детства боготворил, был любовник. Чем больше он об этом думал, тем больше понимал: этим объясняется все, что ставило его в тупик прежде. Загадкой оставалось одно — где она находила время? Он знал, она день и ночь неотлучно находилась при миссис Тауэрс в Палм-Бич и была занята гораздо больше, чем в Нью-Йорке; их кратковременная двухнедельная поездка на Ямайку завершилась в конце января. Как долго остается на коже след любовного укуса? Наверное, несколько недель — у нее такая белая, чувствительная кожа. Это значит, что любовник у нее был во Флориде. Или она тотчас бросилась в объятия другого мужчины, едва вернувшись в Нью-Йорк? Его теперь непрестанно терзали подозрения, лишая сна и превращая каждый день в сущий ад. Все, что Людмила делала или не делала, вызывало новые подозрения. И где она сейчас?

Милош прошел в их общую спальню и выдвинул ящик ее туалетного столика. Он не знал, что именно ищет. Имя того мужчины? Его адрес? Фотографию? Им руководила ярость. Он опрокинул ящик, высыпав содержимое на пол, и какие-то листки бумаги улетели под кровать. Он нагнулся и достал их. Всякие хозяйственные рецепты; выцветшая газетная вырезка, посвященная таинственной смерти министра иностранных дел Чехии Масарика, выпавшего из окна своей квартиры в Праге.

Под кроватью, в дальнем углу, Милош заметил небольшой ящичек. Это была музыкальная шкатулка Людмилы. Он вытянул руку, намереваясь достать ее, а на глаза навернулись слезы от счастливых воспоминаний, которые эта вещица пробудила в нем, он вспоминал то время, когда они были вместе в своей родной стране. Милош поднял крышку и услышал знакомые звуки «Вальса конькобежцев». Внутри он нашел засушенный цветок — белые лепестки с коричневатой каемкой. Он не знал, что это за цветок, но от него все еще исходил слабый, опьяняющий тропический аромат. Милош с силой захлопнул крышку, шкатулка соскользнула с колен на пол, и дно ящичка отскочило.

Внизу была ловко спрятана визитная карточка: «Доктор Виктор Мазнер, гинеколог, прием по записи, 2792 Парк-авеню, Хобокен, Нью-Джерси». На обратной стороне запись от руки, почерком, который Милош не узнал: два часа дня, 22 апреля. Он сидел, ошеломленно глядя на карточку. Он сидел так, уставившись в пространство, целых пятнадцать минут, затем пошел и тщательно переписал все с карточки в свой дневник, а затем аккуратно положил бумажку назад, привел шкатулку в порядок и затолкал ее подальше под кровать, туда, где он ее нашел.

К тому времени, когда вернулась Людмила, Милош был спокоен; он сохранял ледяное спокойствие, чему научился, взрослея в годы нацистской оккупации.

— Где ты была? — небрежно спросил он.

— Покупала тебе калачи. — Она выложила из сумки на стол сладкие булки к чаю, точно такие, какие его мать частенько пекла в Праге.

— Где ты их достала? — До того, как он увидел любовный укус, визитную карточку врача, спрятанную так старательно, до… до… о, как бы он обрадовался этому знаку внимания с ее стороны. А сейчас он был твердо уверен: что бы она отныне ни делала, ничто не вернет ему былое ослепление любви.

— Жизель, новая горничная, рассказала мне о чешском булочнике в Вест-сайде. Я пошла туда, чтобы самой посмотреть, и это правда. Его семья из Моравии…

Она была непривычно разговорчива, но Милош ничего не ответил, почти не слушая ее, а вместо того пристально рассматривал ее тело, со страхом ожидая увидеть то, что, как он полагал, должен был увидеть — слегка округлившийся живот, пополневшую грудь; он помнил, что именно таким образом пополнела и округлилась его сестра в первые месяцы беременности, когда так же, как и Людмила, страдала по утрам от приступов дурноты.

Если она беременна, невероятно, чтобы это был его ребенок. У них не было ничего после ее возвращения; она сопротивлялась так, словно он ее насиловал. Если бы ему удалось войти в нее, он бы и стал насильником, и впервые за время их неудавшегося брака он чувствовал себя слишком несчастным, чтобы продолжать попытки.

Если она беременна, то когда же она намерена сказать ему? 22 апреля? Неужели она считает его непроходимым дураком, если думает, что он спустит ей с рук такое? Что он позволит ей оставаться его женой и будет воспитывать внебрачного ребенка?

Людмила, не говоря ни слова, убирала рассыпанное в углу молоко. Милошу хотелось швырнуть ее об стену, как он швырнул упаковку сухого молока. Ему страстно хотелось причинить ей боль в отместку за ту боль, которую, как он теперь понимал, она причиняла ему едва ли не с первого дня приезда в Америку. Она всем обязана ему. Всем!

22 апреля приходилось на день, когда Людмила обычно брала выходной, а он иногда, если мог, делал то же самое. Но что бы ни случилось, он собирался в этот день быть на 2792 Парк-авеню в Хобокене в два часа дня. Если оправдаются его худшие опасения и она идет на прием к врачу, подозревая, что беременна, он позаботится, чтобы полковник и миссис Тауэрс узнали правду: что она самая обыкновенная шлюха. Он сделает все, что в его силах, чтобы вышвырнуть ее в сточную канаву, где ей самое место.


22 апреля шел проливной дождь. Милош почувствовал бы себя оскорбленным до глубины души, если бы ярко светило солнце. Не подходящий сейчас момент для солнца. Принимая во внимание дождь, потребуется гораздо больше часа, чтобы доехать до Нью-Джерси, который до прошлой недели, когда он совершил туда пробную поездку, казался Милошу едва ли не за границей. Тогда он совершил ошибку, поехав по мосту Джорджа Вашингтона, а не через туннель Линкольна. Сегодня он все сделает правильно. Он спланировал все, за исключением слов, которые скажет Людмиле, когда она выйдет из кабинета врача и увидит его в приемной. Милош даже взял с собой свидетельство о браке, чтобы предъявить его сестре, если понадобится доказывать, что он имеет право там находиться.

Как она намерена туда ехать? Если только намерена! Возможно, что и нет. Может быть, карточка предназначалась одной из ее немногочисленных подруг.

В течение двух недель, прошедших в ожидании двадцать второго числа, бывали минуты, когда Милош начал серьезно сомневаться, уж не повредился ли он рассудком. Такие минуты быстро проходили. Не раз еще жена поздно возвращалась домой, обрывала разговор по телефону, если он входил на кухню, а кроме того, он обнаружил, что визитная карточка гинеколога исчезла из тайничка в днище музыкальной шкатулки.

Раз уж он тратит свое время и хозяйский бензин, то по крайней мере, может, он сумеет вернуть себе душевный покой? В этом Милош сомневался. Если сегодняшняя экспедиция ничего не даст, он знал, что продолжит следить за ней, пока не разоблачит то, что — он в этом теперь не сомневался — существует, а именно: вторую, тайную жизнь Людмилы. Он должен узнать об этом все и уничтожить ее раньше, чем будет уничтожен он сам.

Господь не только послал ливень. Он предусмотрительно устроил так, что возвращение полковника из Швейцарии было отложено на два дня; и хотя полковник Тауэрс прислал телеграмму, распорядившись, чтобы Милош отвез мистера Норриса в Филадельфию сегодня, вместо того чтобы встречать его в аэропорту «Айдлуайлд», Милош сумел с легкостью перепоручить эту неприятную работу своему способному молодому помощнику. Мистера Норриса не волновало, кто его везет; он всегда по уши зарывался в кипы бумаг и никогда не разговаривал ни с кем из шоферов, даже с ним.

На прошлой неделе Милош уже выяснил, что Парк-авеню в Хобокене не имела ничего общего со своей фешенебельной тезкой на реке Гудзон в Нью-Йорке. На прошлой неделе Милош пришел в еще большее отчаяние, когда ехал по мрачной улице в Хобокене. А сейчас, добравшись до места раньше, чем предполагал, за сорок минут до загадочного приема в два часа дня, он сидел в машине, тяжело навалившись на руль, за полквартала от номера 2792, кусая ногти и молясь о том, чтобы это слежка стала самой большой ошибкой в его жизни.

В час пятьдесят с противоположной стороны подъехал черный «кадиллак» и остановился через улицу напротив дома номер 2792. Дыхание Милоша участилось, когда он увидел, как его жена вышла из машины, а затем нагнулась и заглянула в салон, что-то сказав водителю. Терзаемый нерешительностью, Милош смотрел, как она, прежде чем перейти улицу, раскрывает зонтик. Он уже собрался последовать за ней, но вдруг из «кадиллака» вышел водитель и окликнул ее.

Узнав этого человека, Милош помертвел. Он вцепился в рулевое колесо, чувствуя, что умирает.

Его чуть не стошнило, когда он, не веря своим глазам, увидел, что полковник Бенедикт Тауэрс, его хозяин, который, как полагали, до сих пор находится в Женеве, обнимает его, Милоша, жену и крепко прижимает к груди, покрывая поцелуями ее убитое горем лицо, — так целуют только самую обожаемую в мире женщину. Милош был парализован. Мозг его кричал, приказывал ему броситься к ним, оторвать друг от друга, разбить огромным кулаком мерзкий, лживый рот Тауэрса, а сам Милош не мог пошевелиться и сидел бледный и оцепеневший. Тем временем его жена поднялась по ступеням и вошла в дверь неприметного дома под номером 2792, а «кадиллак» тронулся с места и уехал.

Милош потерял счет времени; закрыв лицо руками, он плакал навзрыд, как не плакал с того дня в 1943-м, когда нацисты забрали его отца. Неужели такое возможно? Что это значит? Куда делся Тауэрс? Зачем он привез ее сюда, если не собирался оставаться?

Все его планы рухнули. И снова он заподозрил, что болен, что ему просто почудилась сцена, свидетелем которой он только что стал. Милош взглянул на часы. Прошло уже почти тридцать пять минут. Он вышел из машины, сомневаясь, что сможет держаться на ногах. У Милоша не было определенного плана, но он должен выяснить, что происходит, даже если он рухнет замертво к ногам Людмилы.

Передвигаясь, словно лунатик, он взобрался вверх по ступеням и вошел в маленький вестибюль, где стоял сильный запах свежей краски. На медной дощечке значилось четыре фамилии, все четверо были врачами; доктор Мазнер занимал третий этаж. Милош вдруг понял, что размышляет о размерах лифта: в кабине места хватило бы для двоих, самое большее троих человек — или только на одного, если бы пассажиром оказалась женщина на последних месяцах беременности.

Из-под ногтя большого пальца сочилась кровь. Должно быть, он ссадил кожу, и кровь капала на брачное свидетельство, однако Милош по-прежнему крепко держал документ в руке. Он нажал кнопку звонка у двери кабинета Мазнера, и пронзительное жужжание возвестило, что он может войти. В приемной не было ни души, но Милош узнал висевшие на вешалке плащ Людмилы и ее зонтик. Медсестра в белом халате сидела за столом у окошечка за стеклянной перегородкой. Улыбаясь, она разговаривала по телефону:

— Да, все идет хорошо. Думаю, еще полчаса, мистер Гейтс.

Гейтс? Вернее, Тауэрс, мрачно подумал Милош. Так вот оно что. Тауэрс позвонил узнать, когда можно будет забрать Людмилу, чтобы первым услышать о результатах анализов. Что ж, «мистера Гейтса» ждет сюрприз, который он запомнит на всю жизнь.

— Да? Чем могу помочь? — Медсестра перестала улыбаться и нахмурилась.

— Моя жена… Она в кабинете у доктора… доктора Мазнера. Я тоже хочу поговорить с доктором. Я хочу быть с ней сейчас. — Он сообразил, что говорит бессвязно; он откинул назад падавшие на глаза мокрые волосы и крепко ухватился за подоконник, не позволяя сестре захлопнуть окошечко перегородки, что она и попыталась сделать.

— Ваша жена? — Ее тон был ледяным. Она не поверила.

— Да, Людмила Сукова. — Он бросил в окошко, прямо ей на стол свидетельство о браке. — Я немедленно хочу видеть доктора. Она беременна или нет? — повысил он голос.

На лице медсестры появился страх.

— Одну минуту. — Она встала, повернулась и вышла через дверь, находившуюся у нее за спиной.

Когда дверь за сестрой захлопнулась, он не стал колебаться ни секунды. Открыл дверь в ее крошечную регистратуру и последовал за ней, как он предполагал, в кабинет врача. Вместо этого он очутился в узком коридорчике. До его ушей донеслись приглушенные стоны из комнаты в конце прохода. Из другой двери выскочила та самая медсестра с криком:

— Вы не имеете права, стойте…

Он яростно отшвырнул ее с дороги. Дверь в конце коридора открылась. Он понял, что это операционная. Мужчина в зеленом халате хирурга стягивал с лица маску, а за ним стояла вторая медсестра, в маске. Он устремился туда, пригнув свою круглую голову, словно собирался забить гол в футбольном матче.

— Людмила! — закричал он.

Всего на один миг — и его оказалось достаточно, чтобы эта сцена навеки запечатлелась в его памяти — доктор согнулся от боли, и Милош увидел Людмилу. Она лежала на спине, узкие бедра покоились на краю операционного стола, колени были высоко подняты и широко расставлены, подошвы опирались на стальные хирургические скобы. Из нее текла кровь. Она стонала, но не шевелилась, глаза ее были закрыты.

— Убийство, уб… — Едва Милош ринулся к ней, как чья-то рука зажала ему рот куском марли. Он ощутил запах эфира. Когда врач и медсестра поволокли его прочь из операционной, свирепо выкручивая руки за спиной, он потерял сознание.

Милош пришел в себя в затемненной комнате, голова трещала от сильнейшей боли, какой он не испытывал ни разу в жизни. Он открыл глаза и тотчас поспешно закрыл их снова. Милош не мог в это поверить, но, похоже, он находился в своей собственной спальне. Да, именно так. На двери висела униформа, которую он надевал в особо торжественных случаях, — утром он отнес ее в сухую чистку, и ее только что принесли обратно.

Стоило ему сесть на край кровати, как в голове у него помутилось, и Милош бросился в ванную комнату, где его безудержно стошнило. Немного позже он обнаружил, что часы на каминной полке на кухне показывают восемь пятьдесят. Какое сегодня число? Неужели все еще двадцать второе апреля? Где Людмила? А машина компании по-прежнему припаркована на Парк-авеню в Хобокене? Кто привез его домой? Сам Тауэрс? Или подпольный акушер, только что убивший нерожденного ребенка Людмилы и Тауэрса? Он принялся шарить в кармане пиджака, куда положил ключи от машины Тауэрса, которой ему разрешали пользоваться, когда ему было нужно, от машины, на которой он дважды ездил в Хобокен. Ключей в кармане не было. Кто-то, должно быть, воспользовался ими, чтобы привезти его обратно в Нью-Йорк.

Глаза Милоша наполнились слезами. Как он сможет снова хотя бы раз посмотреть в подлое, лживое лицо Людмилы? Как он сможет продолжать работать на монстра, укравшего у него жену, пользуясь своей властью и своим богатством? Теперь он понимал, что Тауэрс всегда был чудовищем. Удовлетворив свою безудержную похоть и сделав его жене ребенка, он послал ее на аборт, чтобы избавиться от ответственности с тою же легкостью, с какой он мог, как хорошо знал Милош, избавиться от всех и вся, что ему надоело или вызвало его неудовольствие.

«Покончили со всем разом». Милошу довольно часто приходилось слышать, как Тауэрс говорил это мистеру Норрису или другим служащим фирмы, когда они возвращались вместе в машине, со злорадством поздравляя друг друга с успешным завершением какого-нибудь грязного дельца.

Однако на этот раз Его Всесильное Высочество полковник Тауэрс не сможет так легко отделаться после всего, что натворил. Он должен заплатить. Аборт — это убийство, преступление. Если Тауэрс не возместит ущерба, Милош обратится в полицию, а Людмила отправится в тюрьму, где ей и место. Однажды он все объяснит ее родителям и маленькой сестренке Наташе. Он также позаботится, чтобы газеты узнали настоящее имя человека, погубившего ее.

На следующее утро, к семи часам, Людмила еще не вернулась; к тому времени Милош обнаружил, что от его мужества не осталось и следа, он весь дрожал как в лихорадке. Попытавшись побриться, он сильно порезал подбородок.

И, шагая по двум небольшим комнатам, он понял, что существует только один человек, к которому он может обратиться: миссис Тауэрс. Ее тоже предали. Уж она-то знает, что делать. Известно ли ей уже о случившемся? Неужели хозяин свалил его безжизненное тело, как кучу тряпья, в комнатах прислуги, а затем спустился на четырнадцатый этаж, чтобы объявить о своем возвращении из Швейцарии в тот день, когда его сначала и ждали? Признался ли он своей многострадальной жене в ужасной измене с ее личной горничной? Милош сомневался в этом. Он всегда знал, насколько умен его босс; теперь он осознавал, что именно его макиавеллиевский ум увлек и Людмилу на стезю обмана. Она предала женщину, которая была так добра к ней. Миссис Тауэрс никогда не простит ее.

Гнусность происшедшего в который раз потрясла Милоша, и он, едва передвигая ноги, словно старик, направился к аптечке, где хранил бутылку бренди для экстренных случаев. Прикончив второй бокал, он немного собрался с духом и вновь обрел способность рассуждать логически. Очевидно, что полковник Тауэрс никоим образом не желает расторжения своего брака, вряд ли он даже задумывался о возможности совместной жизни, не говоря уж о браке, с прислугой; поэтому, невзирая на страсть, которую, как заметил Милош, он проявлял посреди унылой улочки в Хобокене, весьма похоже, что сейчас он понял, что хотел бы покончить с любовной интрижкой так быстро и тихо, насколько это возможно.

Людмилу уволят, а он, Милош, вероятно, сумеет уйти из «Тауэрс фармасетикалз» с выходным пособием, которое он употребит на покупку маленького гаража где-нибудь в другом месте. Медленно, точно человек, впервые вставший с постели после тяжелой болезни, Милош начал одеваться, готовясь к встрече, которая, как он предполагал, решительным Образом повлияет на всю его дальнейшую жизнь.


Никогда прежде Хани не чувствовала себя такой несчастной. И угнетенное состояние начало сказываться на ней. Даже ее сестра в Филадельфии прошлась насчет маленьких морщинок вокруг глаз и рта. Хани хотела откровенно поговорить с сестрой, но была слишком горда.

Как она могла признаться собственной сестре, что больше не знает, как угодить мужу? Что происходит нечто, чего она не понимает? Что бы она ни сказала и ни сделала, все всегда оказывается плохо, и он хватается за любой предлог, чтобы отослать ее подальше. «Почему бы тебе не провести пару месяцев в Париже со Сьюзен?» «Почему бы тебе не навестить Чарльза в Лондоне?» Поедет ли он туда, чтобы провести «пару месяцев» вместе с ней? Конечно нет. Он будет прилетать и улетать при первой возможности, и не предвидится никаких радостных встреч после разлуки. Такого не происходило уже длительное время.

Лежа в своей огромной кровати с пологом, прикрепленным к четырем столбикам, она слушала шум дождя за окном. Вчера целый день шел дождь, но ее это не волновало. Бенедикт продлил свое пребывание в Женеве, а она не стала строить никаких планов, поскольку у Людмилы был выходной. Почти весь день Хани провела в постели.

Сегодня — другое дело. Она должна как-то преодолеть свою депрессию. Она приглашена на дневной спектакль «Участник свадебной церемонии», а затем и на коктейль к Дороти Килгаллен. Возможно, до ленча она попросит Людмилу сделать ей косметический массаж лица.

Когда она потянулась, чтобы достать ежедневник, куда записывала назначенные встречи, лежавший в ящике тумбочки подле кровати, кто-то зажег в спальне верхний свет. Она в ужасе закричала, а потом бессильно рухнула на подушки, увидев Бенедикта, который торопливо подошел к постели и присел на краешек.

— Боже мой, ты напугал меня до полусмерти. Ну, зачем ты это сделал? Боже мой, что случилось? Ты насквозь промок. Почему ты не в Женеве? Мэри Би сказала, что до завтра ты не вернешься. В чем дело? Не смотри так на меня. Ты меня пугаешь. Который час?

— Около семи, половина восьмого… Не знаю.

Бенедикт производил впечатление человека, сраженного горем: таким она его никогда еще не видела, даже в тот день, когда он узнал о смерти своего отца.

— Что такое? — Хани поднесла руку ко рту. — Нет… нет… Сьюзен… Чарльз… О, Бенедикт! — Она заплакала.

— Нет, нет и нет. Ничего подобного.

Муж тяжело поднялся на ноги и подошел к окну, не раздергивая плотных занавесок, он просто стоял там, понурившись, пытаясь совладать с собой. Хани подбежала к нему и обвила его руками.

— Бенедикт, расскажи мне. Что бы ни случилось, я здесь, я с тобой…

Он повернулся и посмотрел на нее сверху вниз, плотно сжав губы.

— Я не стою тебя, Хани. Я так ужасно оскорбил тебя.

В течение многих недель она боялась услышать, что у Бенедикта роман с другой женщиной. Каждый раз, когда какая-нибудь подруга звонила ей или Хани встречалась с приятельницей за ленчем, она ждала, что узнает имя, историю, сплетню, которую ей передадут исключительно «ради ее блага». Разве сама она время от времени не поступала подобным образом со своими подругами? Она никогда не рассчитывала на признание мужа.

Она отстранилась от него, но руки ее по-прежнему покоились на его плечах.

— Да, Бенедикт, я уже давно подозревала нечто в этом духе. Что ты пытаешься сказать мне? Ты хочешь развестись? — Вот и наступил решающий момент. Она вдруг почувствовала странную отрешенность, собственные слова доносились до ее слуха издалека, словно их произносил кто-то другой, как будто все происходящее ее совершенно не касалось.

К ее удивлению он яростно снова привлек ее к себе:

— Боже милостивый, нет, никогда, никогда. Я бродил всю ночь. Я только что, наконец, пришел в себя. Тогда я был безумен… безумен.

Она попробовала остановить его.

— Тогда что же? Что ты…

Прежде чем она успела добавить еще хоть слово, он прервал ее, голос его дрожал от волнения.

— Людмила. Жена Милоша. Я сошел с ума, я был непростительно, невероятно безрассуден, — опять повторил он. — Вчера Людмила сделала аборт. Я устроил это. То был мой… наш… ребенок. Милош обо всем узнал. Должно быть, он видел нас вместе. Он явился туда, чтобы уличить ее, чтобы убить ее. Наверное, он убил бы и меня, если бы ему предоставилась такая возможность.

Бенедикт попытался удержать ее, но она отчаянно вырывалась, криком изливая свою боль, неверие, ненависть. Через всю комнату она бросилась к окну, рывком отдернула занавески и силилась открыть окно, чтобы найти там, внизу, свою смерть, не желая жить ни минуты после того, что только что услышала.

Он силой оттащил ее прочь и попробовал, поцеловав, отнести на постель, но она царапалась, билась и кричала в его объятиях.

— Не прикасайся ко мне, не прикасайся. Как ты мог, как ты мог, с какой-то жалкой прислугой… убирайся, убирайся… Боже, какой позор… позор…

— Прости меня, о, пожалуйста, Хани, прости меня. Если для тебя это важно, я никогда не прощу себя…

Больше часа она кричала и рыдала, вновь и вновь порываясь к окну, тогда как он умолял ее о прощении и просил дать ему еще один шанс.

В половине десятого, когда она, совершенно измученная, лежала на кровати и тихо плакала в подушку, раздался стук в дверь. Принесли завтрак Хани. Бенедикт открыл дверь. Жизель так и подскочила от неожиданности, увидев хозяина и мрачное выражение его лица.

— Простите, сэр, я не знала, что вы вернулись. Мадам будет завтракать сейчас, или мне прийти попозже?

— Дай мне поднос.

Жизель замялась.

— Сэр, тут записка от Милоша, сэр, вместе с газетами. Он говорит, что хотел бы увидеться с Мадам утром, как можно скорее, что-то насчет Людмилы, сэр. Похоже, он чем-то очень расстроен.

— Я займусь этим, Жизель. Передай Милошу, что я приму его в кабинете чуть позже.

— Да, сэр.

Едва дверь закрылась, как Хани села, выпрямившись на постели; лицо ее распухло, было покрыто красными пятнами от слез.

— Подай мне записку, — холодно промолвила она.

Бенедикт вручил ей записку. Она молча прочла, разорвала ее в клочки, а затем вновь заползла под одеяло.

Спустя несколько минут она заговорила, голос ее звучал приглушенно:

— Итак, ему не удалось убить эту суку. Где она сейчас?

— В пансионе, который содержит доктор, там, в Нью-Джерси.

— Я не желаю больше видеть никого из них. Я хочу, чтобы они сейчас же убрались из моего дома, сию минуту, сию секунду. Понятно? Я хочу, чтобы их уволили, выкинули на улицу со всем имуществом. Я не желаю, чтобы их имена даже упоминались в моем присутствии. Заплати им, сколько должен, коль скоро ты должен, но вышвырни их отсюда вон… вон… на помойку.

— Да, Хани. Дорогая, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня?

Он попробовал откинуть одеяло с ее лица, но она не позволила.

— Не знаю. Я не знаю. Дай мне побыть одной, мне слишком больно, оставь меня одну. Скажи Мэри Би, чтобы она отменила все-все встречи. Скажи ей, что я умерла.

— О, Хани…

Ей послышались слезы в его голосе. Ей не стало легче; она не сомневалась: сколько бы он ни страдал из-за того, какое горе причинил ей, она будет страдать намного больше.

В некотором смысле то, что она сейчас сказала, — чистая правда. Прежняя, беспечная оптимистка Хани Тауэрс умерла. Возможно, появится новая миссис Тауэрс, более сильная, любимая гораздо больше, но на это понадобится много-много времени, если такое вообще когда-нибудь произойдет.

В дверь снова деликатно постучали. На пороге стояла взволнованная Жизель.

— Простите, сэр, но Милош настаивает, что ему нужно сначала поговорить с миссис Тауэрс. Он заявляет, что не уйдет, пока не поговорит с ней, сэр. Не знаю, что на него нашло, сэр. — Жизель сама была готова расплакаться.

Хани отбросила одеяло и ринулась к двери, выкрикивая так громко, что Жизели не потребовалось повторять ее слова Милошу, ждавшему внизу, в холле.

— Убирайся отсюда вместе со своей шлюхой, ты уволен. Убирайтесь из моего дома и никогда не попадайтесь мне на глаза, вы оба! — Последовала пауза, а потом Хани снова завопила: — Немедленно забирай с собой пожитки своей потаскухи. И чтобы она даже близко не подходила к этому дому, или я вызову полицию. Вон! Вон! Вон!

Лондон, 1951

В автобусе, по дороге в салон, находившийся на Графтон-стрит, Людмила прочла сначала статьи в «Таймс», а затем в «Дейли телеграф» о демонстрациях коммунистов в Париже, устроенных специально по случаю визита генерала Эйзенхауэра в качестве первого начальника штаба верховного главнокомандующего объединенными вооруженными силами НАТО в Европе, «детища Северо-Атлантического блока, щита безопасности Европы», как писала «Таймс». «Неважно, что около трех тысяч коммунистов вышли на демонстрации протеста против меня, — цитировала «Дейли телеграф» слова Эйзенхауэра. — Гораздо важнее, чтобы не было трех тысяч или даже трехсот французов, которые выступили бы на демонстрации в мою поддержку».

Людмила читала международные новости, чтобы отвлечься от мыслей о предстоящей важной встречи. Она приобрела такую привычку в течение последнего страшного года, это был способ заставить себя сравнивать ужасы и тяготы, убийства и увечья — одним словом, тот кошмар, творившийся во всем мире, с тем, что выпало на ее долю.

«Я подвожу итоги», — записала она примерно месяц назад в своем дневнике, который начала вести, приехав в Лондон, стараясь построить какие-то планы, чтобы попытаться преуспеть в жизни. Она всегда делала записи на чешском языке, постоянно опасаясь, что кто-нибудь случайно может однажды узнать, через что она прошла. «Мне почти двадцать пять лет, я здорова, у меня есть перспективная работа. Я материально обеспечена, при условии что буду жить на свое жалованье и не начну тратить сбережения, отложенные на будущее. Я живу в свободной, демократической стране, у меня непритязательная, но уютная квартира, и прежде всего я доказала, что могу жить одна. Счастливо? Конечно, намного, намного счастливее, чем в ту пору, когда меня связывали невыносимые отношения с мужем, которого я, очевидно, никогда не любила».

Еще не пришло время, ее рана была еще слишком глубока, чтобы она могла высказать на бумаге, что думает о Бенедикте Тауэрсе. Она упорно отказывалась видеть его, пока он устраивал ее отъезд в Европу, и точно так же она теперь прилагала все усилия, чтобы никогда не думать о нем. Она не ответила на одно длинное письмо, которое он прислал ей, когда она только приехала в Лондон. Зачем? Она не нуждалась в объяснениях, почему он принял такое решение. Она жила в его доме; она понимала лучше кого-либо другого, чем это было для него и почему он не смог все бросить. Это лишь усиливало ее презрение и гнев в равной степени как на свою глупость и веру в «любовь», так и на его непростительную слабость.

Она категорически отказывалась устанавливать телефон (в любом случае это было довольно сложно осуществить в Лондоне, все еще преодолевавшем послевоенную разруху), опасаясь, что однажды она услышит его голос в трубке и снова окажется в ловушке.

Сначала ей было невыносимо тяжело; сейчас мало-помалу она начинала чувствовать себя немного лучше, хотя ее выздоровление протекало медленно. Боль больше не терзала Людмилу, но иногда неожиданно возвращалась, поразив в самое сердце, когда она слышала какое-нибудь случайное замечание, видела затылок незнакомого человека или название фирмы «Тауэрс фармасетикалз» в газетах, или на этикетках, или во сне.

Людмила пообещала себе, что однажды — и довольно скоро, как она надеялась, — Бенедикт не сможет ее найти, а она перестанет думать каждый раз, когда звонят в дверь, что это он. Она сделала первый шаг к независимости, бросив работу, которую он ей нашел, в самом престижном аптекарском магазине или «аптеке», как называли англичане фешенебельный универмаг на Уигмор-стрит, известный как «Джон Белл и Кройдон».

Если Людмила добьется повышения в салоне Елены Рубинштейн, где она работала последние шесть месяцев, то начнет подыскивать себе другое жилье.

Когда автобус подъезжал к нужной остановке на Пикадилли, Людмила торопливо вынула из сумочки пудреницу. Ее опасения оправдались: лицо было немного испачкано типографской краской с газеты, а через каких-нибудь пять минут она впервые предстанет перед самой Великой Мадам, чья кожа, не тронутая загаром, оставалась по-прежнему чистой, без единого пятнышка, словно кожа женщины на сорок лет моложе — во всяком случае, так рассказывали Людмиле.

Пуховкой она стерла пятно краски и поярче подкрасила губы красной помадой — «Праздничной розой» фирмы «Рубинштейн». Так, этого достаточно. Ян Фейнер, поляк, сосед по дому на Мьюз-оф-Кингс-роуд и человек, первым рассказавший ей об открытии салона Елены Рубинштейн в Мэйфере[12], проинструктировал ее, как одеться и как вести себя. Главным образом благодаря Фейнеру у Людмилы неожиданно появился этот шанс на продвижение по службе. Фейнер был одним из любимчиков Мадам и явно знал, о чем говорил. Он был талантливым химиком, и постоянно ходили слухи, что его могут перевести в штаб-квартиру фирмы «Рубинштейн» в Нью-Йорке.

Сегодня Людмила последовала его совету насчет одежды, хотя ей было не слишком трудно выбрать у себя в гардеробе строгий темный костюм; оба ее костюма были «строгими и темными». Однако она не надела желтый в горошек шарфик, подарок Фейнера, принятый неохотно, как «талисман на счастье». С некоторых пор она ненавидела желтый цвет, но от Яна, худощавого, преданного науке молодого человека, она узнала, что, к ее несчастью, это любимый цвет Мадам.

— Она уверена, что желтый придает коже естественный оттенок, будто отсвет солнца, если носить его у лица, — сказал Фейнер. — Мадам понравится твоя кожа, а это будет уже полдела, чтобы получить работу. Я сам прежде всего обратил внимание на твою кожу, когда впервые увидел.

— Как мне следует к ней обращаться? — нервно спросила Людмила его накануне вечером, когда он заказывал ей вторую порцию джина с тоником в пабе на углу. — Я знаю, что в частной жизни она — княгиня. Я должна называть ее княгиней Гуриелли?

— Нет, в офисе к ней обращаются «Мадам» и называют «мадам Рубинштейн» за глаза. Если когда-нибудь ты встретишься с ней в обществе, вот тогда она будет княгиней Гуриелли; ее муж — он грузин из России — настаивает на употреблении титула даже во время приемов, которые они иногда устраивают для английского штата служащих в «Клэридже». — Он помолчал немного, затем рассмеялся: — Я впервые вижу, как ты из-за чего-то волнуешься.

Он сказал чистую правду. Позже, лежа без сна в постели, она поняла, что впервые за многие-многие месяцы на что-то надеется, а не просто механически проживает каждый день. Людмила была встревожена, полна недобрых предчувствий, но, как уверил ее Ян, это было совершенно нормальное состояние каждого, кто хотел получить творческую работу и собирался на собеседование с самой, внушавшей трепет, Еленой Рубинштейн, а не с Ческой Купер, младшей сестрой Мадам, которая возглавляла дело в Англии вместе с Борисом Фортером, хитроумным финансовым гением.

Людмиле впервые улыбнулась удача. Она знала, что мадам Рубинштейн один раз в несколько лет посещает Европу, чтобы проверить, нет ли среди служащих иностранных отделений компании, которыми управляли ее многочисленные родственники, нового дарования, возможности которого используются не полностью. Все директора дочерних фирм понимали, что должны кого-то представить. Было важно, чтобы мадам Рубинштейн вернулась в Америку, пребывая в полной уверенности, будто она одна в состоянии привести дела в порядок. Оба, и Фортер, и Фейнер, выдвинули кандидатуру Людмилы в качестве косметолога, не только пользовавшегося продукцией фирмы «Рубинштейн» с большим мастерством, но и наделенного воображением.

Людмила поднялась по широкой лестнице на этаж, где располагалась дирекция. У нее дрожали руки, но, помимо этого, она не сомневалась и не испытывала никаких других явных признаков волнения. Секретарша миссис Купер говорила по телефону. Увидев Людмилу, она взглянула на часы, а затем указала на стул, предлагая сесть. Из-за массивной двустворчатой двери до ушей Людмилы доносились гневные возгласы и несколько глухих ударов. Секретарша не обратила на шум никакого внимания, даже когда из кабинета выскочила миссис Купер, а за ней — суетливая на вид женщина, которая, как решила Людмила, работала в рекламном агентстве.

Мистер Фортер, представительный и спокойный, с улыбкой подошел к двери и жестом пригласил Людмилу войти. Подле стола, покрытого искусной резьбой, стояла мадам Рубинштейн в темно-малиновом парчовом костюме, положив одну руку, унизанную кольцами, на бедро. Она поджала малиновые, в тон костюму, губы и бросила на Людмилу изучающий взгляд, через секунду отвернулась и взяла что-то со стола. Это была колбаска. Откусив кусок, она указала рукой на диван. С той же невозмутимой улыбкой Фортер кивнул и удалился, тогда как Людмила прошла к дивану и села, попутно заметив, что на носках туфель Мадам выбиты две золотые короны.

— Итак, ти хочьеш работать над новими разработками, хм?

Не последовало никакого вступления, ни «доброго утра», только вопросительное хмыкание в конце предложения. Королева красоты ростом не выше полутора метров плюхнулась рядом с Людмилой на диван, словно инкрустированная драгоценными камнями статуя Будды; несколько ниток ограненных и отшлифованных рубинов панцирем покрывали ее большую грудь, запястья были закованы в тяжелые золотые браслеты, на указательных пальцах ее маленьких рук совершенной формы сверкало по крупному изумруду, и еще один был пришпилен к замысловатой шляпке.

Она скрестила на груди руки и пристально посмотрела на молодую женщину; глаза у нее были такими же темными и непроницаемыми, как и глаза самой Людмилы. Прежде чем Людмила успела открыть рот, она продолжила:

— Почьему ты думаеш, што мошеш делать эту очьень, очьень слош-ну-ю работу, хм?

Памятуя о наставлениях Фейнера, Людмила принялась пылко расхваливать новую пудру, недавно выпущенную фирмой «Рубинштейн»:

— По консистенции эта чудесная пудра решительно отличается от всех других. На прошлой неделе я продала в салоне очень-очень много новой пудры, и уже, честное слово, женщины приходят снова, чтобы заказать еще.

— Надеюсь, ты уговариваеш их сделать массаш лица прешде, чем продаеш им пудру? Ми имеем больше денег от продаши средств по уходу за кошей. Мой очьищающий крем — луший в мире, — ворчливо перебила Мадам.

Фейнер предупреждал Людмилу, что ей придется иметь дело с раздражительной особой в том числе и потому, что собеседование было назначено на утро. «После ленча Ее Светлость гораздо благодушнее».

— О, конечно, Мадам! — С какой легкостью она вымолвила это слово. И насколько отличалась, будучи полной противоположностью, выдающаяся, добившаяся грандиозного успеха исключительно своими собственными силами мультимиллионерша, сидевшая рядом, от потакающей своим прихотям, праздной, без единой мысли в голове мадам Тауэрс, которой Людмила угождала почти три года, потраченных зря.

— Ты — чьешка?

Людмила кивнула.

— Да, Мадам.

— Дикари эти чьехи. Поляки и чьехи не очьень-то ладят мешду собой. — Мадам засмеялась гортанным смехом, явно довольная тем, что Людмила покраснела. — Итак, мистер Фейнер, он гуворит, што ти очьень умная девушка. Ти спиш с ним?

Какая ужасная старуха. Людмила уже подумала, что та ей начинает нравиться, несмотря на свирепое выражение лица, и вот пожалуйста!

— Разумеется, нет. Мы только знакомые, соседи, у которых общие интересы — косметический бизнес. Мои родители содержат хороший салон красоты в Праге, — вызывающе добавила она.

Кольца и браслеты засверкали, когда крошечные белые ручки пришли в движение; мадам Рубинштейн извлекла из объемистой дамской сумки крокодиловой кожи изящную золотую пудреницу.

— Взгляни на это, девошка.

Людмила послушно взяла пудреницу и открыла ее. В коробочке была светлая пудра, но не россыпью, как Людмила привыкла видеть, а лежавшая в формочке плотно утрамбованной массой. Мадам сделала ей знак, чтобы она взяла ватный тампон из венецианского стеклянного бокала, стоявшего на столе.

— Попробуй.

— Да ведь это изумительно! — объявила Людмила. — Пудра не осыпается и ложится так гладко, что даже блестит. — Она была искренне восхищена и не скрывала своих эмоций.

— Эту пудру спрессовывают — новая разработка, очьень умная разработка, только для нас.

Людмила забыла, что Фейнер предупреждал, чтобы она не пыталась выступить с какими-либо новыми идеями, но сосредоточилась на всем том, что, как она знает, изобретено и сделано мадам Рубинштейн. «Засыпай ее комплиментами», — настаивал он.

— Действительно чудесно. Идея спрессовывать — гениальна, конечно, ее можно применить и с тенями для глаз — и ложится это так гладко, и так легко этим пользоваться.

Мадам Рубинштейн громко рыгнула, а потом но, являлось тайным сигналом, поскольку секретарша суетливо вошла в кабинет с напоминанием, что Мадам должна лично появиться в «Хэрродсе».

— Идем со мной, — распорядилась Мадам, и Людмила неожиданно для себя оказалась в числе небольшой свиты раболепных помощников, а среди них была и директриса салона, которая просияла, увидев, что Людмила спускается по лестнице за мадам Рубинштейн. Людмила немного отстала, но Мадам бросила через плечо: «Эй, эй, сюда», — кивком пригласив Людмилу следовать за собой к бледно-серому «даймлеру», ожидавшему у дверей салона, и, нетерпеливо похлопав рукой по сиденью, велела сесть рядом.

Не успела машина отъехать от тротуара, как мадам Рубинштейн, поставив ноги на специальную скамеечку, оформленную в виде черепахи, закрыла глаза и, опустив голову на грудь, казалось, крепко заснула. Людмила с тревогой поглядывала на нее всю дорогу до Найтсбриджа. Она чуть придвинулась, не уверенная даже, что удивительная старуха еще дышит, ибо та не подавала никаких признаков жизни.

Как только «даймлер» затормозил, чтобы остановиться точно у начала ярко-красной ковровой дорожки, выстеленной от самого парадного входа «Хэрродса», мадам Рубинштейн немедленно вернулась к жизни, ее глаза, черные как уголь, засияли.

— Ми што-нибудь сделаем для тебя. Поговори с миссис Купер, когда вернешся. Я думаю, ми используем тебя, ja, в работе над новими разработками, или, с твоей кошей, еще в отделе информации и реклами.

* * *

— He знаю, как благодарить тебя, Ян, — говорила Людмила вечером того же дня молодому химику, сидя в пабе на углу, куда они отправились отпраздновать событие.

— Так ты получила повышение?

Людмила улыбнулась, и ему пришлось отвернуться. Ее редкие улыбки производили на него очень большое впечатление. Он убеждал себя, что слишком занят и честолюбив, чтобы влюбиться в молодую женщину, даже такую очаровательную и необыкновенную, как Людмила.

— Да, я получила повышение, Ян. Не могу поверить, но мне будут платить тысячу фунтов в год! О таком я не смела и мечтать, и всем этим я обязана тебе.

— Нисколько. Я только мог дать тебе шанс, как в свое время мой брат — мне. Остальное ты сделала сама.

Ян редко упоминал о своем брате, но когда он это делал, его лицо сияло от гордости. Людмила никогда не встречалась с Виктором Фейнером, тоже химиком, хотя «намного талантливее меня», как когда-то сказал ей Ян. Он был настолько талантлив, что крупнейшая швейцарская фармацевтическая компания буквально вцепилась в него, и он уехал из Лондона в Цюрих за несколько недель до того, как Ян сбил Людмилу, стремительно выскочив на велосипеде из-за угла.

Они оказались соседями и были оба «перемещенными лицами», как записала в своем дневнике Людмила. «Он из Польши, еврей, и очень-очень честен, хотя с ним совсем не скучно».

Когда она узнала, что он — химик, работавший в области косметики, она решила, что он послан ей небом. Появился некто, кто мог помочь устроить ее будущее в сфере индустрии красоты. Слушая в свое время пояснения Бенедикта, она осознала, что эта работа несла в себе нечто притягательное для нее.

Прежде чем Мадам покинула Англию, чтобы в пику Шанель посетить французский филиал, возглавляемый другой сестрой, Стеллой Ошестович, она вызвала Людмилу в свой номер отеля «Клэридж», чтобы преподать урок, как надо работать в отделе информации и рекламы. В штате лондонских служащих на Людмилу уже косо посматривали как на «очередную протеже Мадам». Ян сказал ей, чтобы она не волновалась. «Ее протеже долго не удерживаются, но ее «люди с идеями» — безусловно. Если ты сосредоточишься на проблемах сбыта продукции, ты достигнешь успеха. Я знаю, ты сможешь».

В «Клэридже» был еще один протеже — Патрик О'Хиггинс, который работал уже около года и впервые совершал заокеанское путешествие в качестве дорожного компаньона мадам Рубинштейн. Он оказался милым, веселым ирландцем, в обществе которого Людмила сразу почувствовала себя непринужденно. Он подмигнул ей, когда официант в черной униформе появился с серебряным блюдом польских колбасок и подал их королеве красоты так торжественно, будто потчевал ее самым лучшим паштетом из гусиной печенки.

Чавкая, она сказала между делом:

— Патрик, он разбирается в рекламе. Он знает, што главное — бойко плести вздор, который надо продать. Цветистая похвала в печьяти стоит десяти объявлений. Ти долшна подрушиться с прессой. С умом составь им коммюнике, и сэкономишь им кучу времени. Они ухватятся за это. Все, што говорила мне тогда о пудре, — расскаши Патрику.

Людмила замялась, чувствуя себя не в своей тарелке, не зная в точности, чего именно от нее хочет старая ведьма. О'Хиггинс пришел ей на помощь.

— Здесь совсем иная ситуация, чем в Штатах. — Он с обаятельной улыбкой взглянул на мадам Рубинштейн, примостившуюся на краешке кресла, словно наседка, дожидающаяся, когда ее покормят. — В Штатах собрались корифеи рекламы. Можно, я расскажу Людмиле о некоторых трюках?

Мадам резко кивнула, но едва он заговорил, она его перебила:

— Нет ничьего луше хитрого трюка, штобы превознести товар. Расскажи ей о «Даре небес».

О'Хиггинс воздел руки к потолку и, изобразив трепет крыльев, уронил их вдоль тела, попутно объясняя:

— Когда несколько лет назад духи «Дар небес» были выпущены в продажу, сотни светло-голубых воздушных шаров опустились на Пятую авеню с образцом запаха и запиской, гласившей: «Для вас подарок Небес! Новые духи «Дар небес» Елены Рубинштейн».

Мадам энергично кивнула в знак одобрения.

— Это был чьюдесный трюк! Ми получьили миллионы долларов от широкой рекламы. Были распроданы миллионы флаконов. И они до сих пор продаются. Итак? Скаши Патрику, што ти говорила о пудре.

Пока Патрик изображал, как дождем сыпались на землю светло-голубые шары, Людмила судорожно сочиняла текст.

— Мадам Рубинштейн — самый лучший в мире специалист в области косметики, — начала она дрожащим голосом. — Она заботится о женщинах и об их внешности. Новая пудра «Рубинштейн» ухаживает за кожей, делает ее гладкой, преображая лицо.

— Хорошо. Хорошо! Еще! — Мадам поднялась, тяжело дыша, и, приблизившись, наградила Людмилу увесистым ударом по лопаткам.

С большей уверенностью Людмила продолжала:

— Представители английской аристократии единодушны во мнении, что эта великолепная пудра делает их кожу нежной и сияющей, подобно дрезденскому фарфору…

— Это очьень по-немецки, — проворчала Мадам. — Сделай по-английски…

— Веджвуд, челси…

— Нет-нет-нет. Ми не говорим о чьяшках, тарелках, глиняной посуде…

— Фарфоровый. Фарфоровый блеск, — предложил свою помощь О'Хиггинс.

— Прекрасно! — просияла Мадам. — Патрик, дай мисс… мисс… вот этой девушке литературу. Я хочу, штобы она знала, што мы делаем здесь со своей продукцией.

Через два дня с портфелем, набитым «литературой» — буклетами, рекламными листками, кипами аннотаций и прочими подробными инструкциями по использованию косметики «Рубинштейн», — Людмила прибыла в свой новый кабинет, располагавшийся на административном этаже здания на Гафтон-стрит. Это был, скорее, закуток, чем настоящий кабинет, но, по крайней мере, она была здесь хозяйкой. Она чувствовала, что вот теперь действительно начинается ее карьера в индустрии косметики.


Рано утром в субботу, когда Бенедикт отправился играть в сквош в Ривер-клубе, Хани приступила к процедуре, превратившейся в маниакальный еженедельный ритуал: она просматривала содержимое его портфеля, ящиков стола в кабинете, карманов костюма и пальто. Психоаналитик, которого она теперь посещала дважды в неделю, настойчиво повторял ей, что, если она будет и дальше вести себя подобным образом, ей следует решить заранее, что она сделает в случае, если обнаружит доказательства того, что терзавшие ее подозрения — справедливы.

Разумеется, психоаналитик прав, и она поступала скверно, продолжая обыскивать вещи мужа. Она понятия не имела, как поступит, если найдет то, что искала, — письмо, номер телефона, фотографию, коробок спичек из гостиницы, корешок квитанции, любое свидетельство того, что ее муж до сих пор ей изменяет или хотя бы по-прежнему думает о той чешской шлюхе.

В карманах костюма, который Бенедикт надевал накануне вечером, аккуратно висевшего на вешалке, ждавшего, когда камердинер его погладит, не нашлось ничего предосудительного; ничего — ни в одном из карманов одежды.

Спускаясь вниз, в кабинет Бенедикта, она мельком взглянула на свое отражение в огромном чиппендейловском зеркале, висевшем в коридоре. Ирония судьбы. Она никогда не выглядела лучше. Наверное, она сбросила килограммов пять за прошлый год — то, что у нее никогда не получалось, несмотря на бесчисленные диеты, рекомендованные Элизабет Арден и Гейлорд Хозер. Подруги Хани умоляли ее поделиться секретом. А он был прост. Слишком часто она пребывала в столь подавленном состоянии, что вообще почти ничего не ела. Она прониклась уверенностью, будто обмен веществ в ее организме полностью изменился, хотя доктор уверял, что это невозможно.

Один или два раза она была близка к тому, чтобы открыть правду Бетси, своей давнишней и ближайшей подруге, но слишком позорно и унизительно было все случившееся. Измена вообще — это уже достаточно плохо, но связь с одной из служанок в собственном доме! Как она может признаваться в подобных вещах? Лучше умереть; и временами она действительно думала, что скоро умрет. Неужели когда-нибудь она снова сочтет жизнь достойной того, чтобы жить?

Только Сьюзен, родная, любимая Сьюзен догадалась, что случилось нечто ужасное. Хани, разумеется, не рассказала ей правду, но поняла, что дочь сделала определенные выводы. Возможно, в этом и не было ничего удивительного, поскольку, приехав в первый раз из Парижа навестить родителей, она узнала, что два человека из домашней прислуги, на которых семья более всего рассчитывала, оставили место при загадочных обстоятельствах, плюс явно удрученное настроение собственной матери.

— Это как-то связано с Людмилой, да, мам? — настойчиво выведывала Сьюзен каждый раз, приезжая домой. Однако упорное нежелание матери обсуждать данную тему не возмущало Сьюзен, как опасалась Хани, знавшая, насколько дочь стремится быть в курсе всех событий. Напротив, «тайна», как продолжала называть случившееся Сьюзен, каким-то образом теснее сблизила их. Сьюзен стала намного внимательнее, до такой степени, что порой Хани казалось, будто они поменялись ролями, и она стала дочерью, а Сьюзен — заботливой матерью. Хани страшно ее не хватало.

Без четверти десять утра в Нью-Йорке, без четверти четыре пополудни в Париже. Повинуясь внезапному порыву, Хани взяла телефонную трубку, намереваясь сделать заказ. Потребуется, наверное, не меньше нескольких часов, чтобы связаться с абонентом, так что есть реальный шанс застать Сьюзен дома, когда она будет одеваться на свидание. Слава Богу, она, видимо, счастлива. У нее был мужчина, швейцарский банкир, это все, что Хани знала. Было трудно сказать, любит ли Сьюзен его по-настоящему. Лучше бы она не влюблялась в него слишком сильно, горячо твердила себе Хани, Лучше бы он любил ее больше: это единственный способ избежать боли, которую может причинить мужчина, в браке или нет, значения не имеет.

Бенедикт не знал, что ей известна цифровая комбинация секретного замка его портфеля. Код оставался тем же самым, который он использовал для гостиничных сейфов во время путешествия в Европу, — сочетание дат рождения Сьюзен и ее собственного. Для человека выдающегося ума, он мог иногда вести себя на удивление наивно или, возможно, с чисто мужской самонадеянностью полагал, что она по-прежнему слепо доверяет ему. Что ж, он заблуждался и, хвала Господу, не изменил код.

В портфеле лежали обычные отчеты, касавшиеся компании, балансовые ведомости и в особом отделении папка с грифом «секретно», которая появлялась каждую неделю и содержала материалы, полные скучнейших формул и расчетов, в которых она абсолютно ничего не понимала. Сегодня утром в бумагах снова не было ничего интересного, хотя внимание Хани привлекла одна длинная докладная записка, так как она была озаглавлена: «Елена Рубинштейн», и в ней говорилось, что общий доход королевы косметики «оценивается в Соединенных Штатах примерно в два миллиона долларов ежегодно». Хани нисколько не удивилась. Она слышала, что средства по уходу за кожей фирмы «Рубинштейн» очень хороши, хотя сама она сохраняла верность «Элизабет Арден».

Может быть, Бенедикт наконец решился вложить средства в косметический бизнес? Ей он об этом не говорил ни слова. Она должна придумать способ, как затронуть эту тему, не вызвав подозрений, что она читала бумаги из его портфеля.

Она быстро просмотрела документ до конца. Это была компания открытого типа, хотя лично Елена Рубинштейн владела пятьюдесятью двумя процентами акций, стоившими около тридцати миллионов долларов, как и контрольным пакетом всех зарубежных филиалов, за исключением австралийской фирмы. К удивлению Хани, из подробного отчета следовало, что именно там, в Австралии, Рубинштейн основала свою компанию, а затем передала бразды правления двум сыновьям и сестре, когда дело развернулось. Английское отделение и его дочерние фирмы в Южной Африке и на Дальнем Востоке являлись собственностью фонда Елены Рубинштейн, учрежденного для того, чтобы уклониться от налогов на наследство. Бретвел, один из служащих финансового отдела «Тауэрс фармасетикалз», подготовивший докладную записку, после слов «налоги на наследство» написал характеристику «убийственные», а Бенедикт подчеркнул весь абзац, касавшийся британского направления.

Интересно, почему, хотела бы она знать? Имеет ли это какое-то отношение к чешской шлюхе? Однажды она настойчиво пыталась добиться ответа, знает ли он, куда она уехала. «Вернулась в Европу», — признался он, тогда как одураченный муж-рогоносец переехал в Детройт и устроился на работу, которую, возможно, подыскал ему Бенедикт, в «Форд мотор компани».

За ленчем Хани ждала подходящего момента, чтобы завести разговор о фирме Елены Рубинштейн. Это оказалось проще, чем она думала.

— Ты сегодня очень хорошенькая, — сказал Бенедикт. Он часто повторял подобные вещи в прошлом году. Обычно она не обращала внимания, приписывая каждый комплимент, неожиданное объятие или поцелуй чувству вины.

— О, как мило, что ты заметил. У меня новая косметика от Елены Рубинштейн, — солгала она.

Реакции не последовало. Никакой. Бенедикт лишь рассеянно кивнул и продолжал есть салат. Повисло молчание; такие продолжительные паузы пугали ее, она спрашивала себя, о чем он думает, размышляла, догадался ли он, что у нее на лице тот же самый бледный тональный крем, что и всегда.

Он прервал молчание, неожиданно спросив:

— Тебе хотелось бы снова отправиться в круиз этой зимой?

— Не знаю.

Она сказала правду — она не знала. Прошлой зимой он изо всех сил старался доказать, что хочет сохранить их брак и изменить его к лучшему, и помимо прочего организовал романтический круиз по Карибскому морю. Это был сплошной кошмар. Он попеременно был то невыносимо угрюмым и раздражительным, то преисполнен раскаяния. Красота пейзажей и пьянящие ароматы и звуки тропиков только усиливали их отчуждение и ее чувство полной беспомощности, поскольку ночь за ночью он терпел фиаско, пытаясь заниматься с ней любовью. Сейчас дела обстояли ненамного лучше.

— Ну так подумай. Я полагал, мы могли бы побывать на Гавайях, а оттуда отплыть на лайнере. — Голос его звучал так, словно он предлагал совершить экспедицию в Антарктику.

На глаза привычно набежали слезы. Тот факт, что он не упомянул доклада о компании «Рубинштейн», лежавшего в портфеле, означал, что там есть какой-то скрытый смысл. Совершенно естественно было бы сказать, что он изучает состояние дел фирмы, когда она заметила, будто пользуется ее продукцией.

— Что на этот раз не так, Хани?

Если она считала, что никогда не выглядела так хорошо, то от него осталась одна тень — он ходил с серым лицом и все время пребывал в состоянии нервного напряжения и беспокойства.

На вопрос, ставший уже традиционным, она дала ответ, которого муж ждал.

— О, ничего особенного, все в порядке.

Он не представлял, как дотянет до конца выходных. Вечером планировался бридж, игра, которая никогда ему не нравилась, а завтра — светский ленч в Глен Ков, куда Хани хотела пойти. От одной мысли об этом ему вдруг сделалось невыносимо тоскливо. Он внезапно встал из-за стола, уронив вилку на пол.

— Ты куда? Не хочешь ли сыра? Фруктов?

Если бы в этот момент не зазвонил телефон, он, возможно, сказал бы ей правду. Его не ждала срочная работа. Ему было необходимо уйти не для того, чтобы встретиться с Людмилой или с кем-то еще, а для того, чтобы побыть одному и поразмыслить, сможет ли он когда-нибудь жить с Хани, как раньше, и вести нормальную семейную жизнь. Ему смертельно надоело притворяться каждую минуту, изображая какие-то чувства, будь они неладны, и делать вещи, абсолютно противные ему, в надежде увидеть прежнюю беззаботную улыбку на лице жены. Он и так искалечил жизнь очень многим, в том числе и самому себе, но раздался телефонный звонок, и Жизель пришла сказать, что Хани соединили с Парижем. Та бросилась в свою туалетную комнату, чтобы взять трубку.

Связь была на редкость хорошей, так что отчетливо был слышен каждый звук, малейшие оттенки интонации, словно Сьюзен находилась рядом, в соседней комнате.

— Что случилось, мама? У тебя ужасный голос.

Беспокойство Сьюзен разрушило с трудом возведенные преграды, и в ее голосе помимо воли зазвучали слезы. Она ничего не могла с этим поделать, но все-таки ответила:

— Ничего, дорогая, ничего. Я просто ужасно соскучилась. Чем ты занимаешься?

— У меня куча дел, мама. Скоро приедет Алекс, и я веду его в новый ночной клуб, который недавно открылся на Елисейских полях, в подвале, где раньше был угольный склад. Салун называется «Сумасшедшая лошадь», представляешь? — Она хихикнула, точно школьница. — Весьма сомнительное местечко. Наверное, я повредилась рассудком, если иду туда с Алексом. Их стриптиз-шоу произвело фурор. Все только об этом и говорят. Девушки, кажется, очень красивые, «Вог» уже подготовил фотографии.

Сьюзен была намного общительнее, чем обычно; Хани понимала, что дочь старается ради нее. Хани глубоко вздохнула, пытаясь совладать с голосом, но даже она сама услышала его дрожание, когда произнесла:

— Звучит невероятно заманчиво, дорогая.

— Мам, почему бы тебе не приехать сюда погостить на недельку-другую? Я все устрою, мы замечательно проведем время, и месье Диор будет счастлив повидаться с тобой.

— Не могу, Сьюзен, — автоматически ответила Хани; она повторяла это месяц за месяцем, уверенная, что сойдет с ума от беспокойства, если оставит Бенедикта одного и не будет знать, куда он ходит и с кем, возможно, встречается. В прошлом году Бенедикт даже сократил продолжительность своих деловых поездок, и дважды, когда ему было необходимо поехать в Европу, она сопровождала его. Несмотря на настойчивые уговоры Сьюзен, Хани по-прежнему тяготило нехорошее предчувствие, будто вот-вот произойдет нечто ужасное. А впрочем, что может быть хуже кошмара, который она уже пережила.

— Мама? Мама? Ты еще слушаешь?

Она не слышала ни слова из того, что говорила Сьюзен. Она чувствовала, что находится на грани нервного срыва.

— Прости, дорогая, стало очень плохо слышно. Лучше попрощаемся прежде, чем нас прервут.

— Я волнуюсь за тебя, мама? Дома что-то не так? Хочешь, я приеду навестить тебя?

— Нет, нет, нет. Не стоит беспокоиться. Со мной все будет в полном порядке. Я просто немного нездорова, наверное, грипп или что-то в этом роде. Хочешь поговорить с отцом?

Хани оглянулась, чтобы проверить, последовал ли за ней Бенедикт, но в комнате никого не было. В любом случае, в голосе Сьюзен, без сомнения, прозвучал гнев, когда она ответила:

— Нет, не желаю с ним разговаривать, по крайней мере пока ты опять не станешь сама собой. Я все еще думаю, что мне следовало бы приехать и докопаться до сути всего этого. Мне надоело слышать твой несчастный голос. Полагаю, мне давно пора разобраться с вами обоими.

Хани попыталась убедить ее, что нет причин волноваться, но раздался низкий гудок и связь оборвалась; когда она положила трубку, ею овладело чувство глубокой безысходности. Она заперла дверь на ключ, распростерлась в шезлонге и дала волю слезам.

К тому моменту, когда примерно через час Бенедикт постучал в дверь, она твердо решила, что они должны временно расстаться. Вероятно, именно на таком решении ей следовало настаивать год назад, вместо того чтобы следить за каждым его шагом, за каждым словом. Он поощрял ее желание держаться за него, но это не принесло ни одному из них ни радости, ни душевного покоя.

— Хани? Что происходит? Что сказала Сьюзен? Зачем ты закрыла дверь? Впусти меня.

Она уже немного успокоилась.

— Одну минуту, Бенедикт. Я скоро выйду.

Она поедет на неделю к своей старшей сестре в Филадельфию. Ей говорили, что туда теперь ходит новый скорый поезд. Психоаналитик советовал ей искать утешение и поддержку в любви и привязанности родных и друзей. Разговор с дочерью помог ей осознать, как сильно ее любили близкие. Возможно, она даже что-нибудь расскажет Джойс, своей сестре. А потом, погостив неделю в Филадельфии, где ее, по обыкновению, будут баловать и нежить, она, быть может, съездит в Париж навестить Сьюзен, а может, даже и в Лондон повидать Чарльза. В какой-то степени бурные слезы пошли ей на пользу. Ей следовало бы выплакаться раньше.

Она не станет говорить Бенедикту, куда едет. В один из дней на будущей неделе, вернувшись домой из офиса, он не найдет ее здесь. Пусть поволнуется. Пусть почувствует, как ему ее не хватает. А если не почувствует? Горечь и злость переполняли ее, когда она, сидя у туалетного столика, расчесывала спутанные волосы и видела в зеркале свои покрасневшие глаза. Тогда больше не будет смысла следить за собой. Они расстанутся не на время, как она думала, а навсегда. Многие люди разводятся, и тем не менее им удается начать новую жизнь. Она бросила в рот таблетку транквилизатора. Она найдет другого мужчину, честного мужчину, такого, которого она сможет уважать, как некогда она уважала Бенедикта Тауэрса.


Без Хани квартира казалась слишком большой и пустой. Бенедикт никак не мог к этому привыкнуть. Она отсутствовала около недели, и хотя в основном он воспринял ее отъезд с облегчением, конечно, ее не хватало в квартире, где они прожили столько лет и вырастили детей. Но с другой стороны, словами «чего-то не хватает» можно было коротко выразить суть того, чем была его жизнь в течение года. С потерей Людмилы он словно утратил часть самого себя. И тоска не проходила, но теперь она была глубоко погребена под массой мелочей, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело дома, чтобы умиротворить Хани и сохранить видимость нормальной семейной жизни, а также под грузом напряженной работы в офисе, выдержать который могли бы немногие.

Довольно странно, что без единого намека Хани дала ему передышку, о которой он страстно мечтал. Установить, что она поехала в гости к Джойс, не отняло много времени. Он не знал, там ли она еще. Наверное, да. Он предполагал, что звонок Сьюзен, вероятно, имел какое-то отношение к делу, и, хотя паспорт Хани по-прежнему лежал в сейфе, он почти не сомневался, что в следующий раз она «исчезнет» за Атлантикой, в Париже или Лондоне, а возможно, и там, и там.

Лондон. Как часто он мысленно совершал это путешествие, поворачивал направо с Кингс-роуд на Мьюз, стучал медным молоточком в дверь дома номер 88, чтобы Людмила открыла ему, видел, как она стоит на пороге и глядит на него снизу вверх со знакомым странным выражением покорности и вызова на лице, смотрел и тонул в глубине ее темных глаз. О, Господи! Он застонал, когда его плоть пробудилась к жизни.

Пообедав в одиночестве, Бенедикт отправился в библиотеку, собираясь изучить отчеты, которые Норрис рекомендовал ему прочитать, об успешном использовании цикломатов, выгодно применявшихся теперь в качестве искусственного подсластителя. Он настолько увлекся, что не стал слушать вечерние новости, как обычно делал, и спохватился только около половины первого ночи. Если бы он только мог заснуть! Он налил себе щедрую порцию виски. Этого должно быть довольно, и в любом случае на семь часов утра у него назначена важная встреча за завтраком вне стен его конторы. Он попросил Торпа, дворецкого, разбудить его в шесть. У него еще остались непрочитанные документы, на ознакомление с которыми уйдет минут тридцать. Он успеет это сделать в машине по дороге в деловую часть города.

Бенедикту показалось, что он лишь на минуту сомкнул глаза, когда Торп, встряхнув, разбудил его.

Бенедикт ошалело уставился на дворецкого.

— Что… ради Бога, в чем дело, Торп? Что происходит? — Он протер глаза, пытаясь проснуться.

— Сэр, я пробовал связаться с вами по внутреннему телефону, хотел вас разбудить, сэр. Прошу прощения, но, сэр, внизу двое полицейских. Произошел несчастный случай, сэр.

Через пять минут Бенедикт уже был внизу и, несмотря на охватившую его безотчетную панику, отметил: стрелки часов показывают без десяти четыре.

Они походили на актеров, игравших роль полицейских. Он утратил чувство реальности, провожая двоих здоровых ребят в одинаковых тускло-коричневых плащах в библиотеку, где пустой бокал из-под бренди по-прежнему был на том же месте, куда он его поставил.

— Лейтенант Поттер, сэр.

— Сержант Кроули, сэр. Печальные вести, мистер Тауэрс. Катастрофа на Пенсильванской железной дороге, поезд сошел с рельсов в Вудбридже, Нью-Джерси, сэр. У нас есть основания предполагать, что ваша жена находится среди пассажиров, которые… — Он откашлялся. — У нас есть основания предполагать, что она, возможно, находится в числе жертв.

Они еще не закончили говорить, когда он закричал: «Нет! Нет! Нет!» Это неправда. Только не Хани. Только не маленькая, хорошенькая Хани, танцующая в своих нарядах от Диора под музыку, звучащую у нее в голове. Это невозможно. Раздался телефонный звонок. Торп, с лицом белым, как его накрахмаленная сорочка, пробормотал:

— Мистер Тауэрс, звонит миссис Эртрингтон, сэр, сестра Мадам… О, сэр…

Заголовки утренних газет возвещали об ужасной катастрофе. Бенедикт увидел их только вечером, вернувшись домой после опознания изувеченного тела Хани.

«Восемьдесят пять погибших, сотни раненых… Представитель Пенсильванской железной дороги объявил о начале расследования… Высказано предположение, что временный железнодорожный путь не был рассчитан на скоростные составы… Миссис Бенедикт Тауэрс, супруга президента компании «Тауэрс фармасетикалз», среди погибших».

Хани была похоронена там, где находили последнее пристанище члены семьи Тауэрс, рядом с отцом и матерью Бенедикта. На похоронах присутствовали только ближайшие родственники, но «Нью-Йорк таймс» сообщила, что позднее состоится поминальная служба, на которую, как ожидают, прибудут друзья усопшей со всего мира. Миссис Тауэрс любили многие.

С сухими глазами, поджав губы, Сьюзен стояла и смотрела на отца, устало сидевшего за письменным столом.

— Я хочу поговорить с тобой. Я хочу знать, что здесь происходило.

Со стороны казалось, будто она полностью владеет собой, но по мере того, как она говорила, голос становился все громче и громче, и Бенедикт уловил истерические нотки.

Хотя Бенедикт панически боялся выяснения отношений со Сьюзен, что, он был уверен, неизбежно, именно в этот миг он вдруг осознал, что смотрит на свою дочь — дочь, которую он оскорбил не меньше, чем ее мать, — как будто она была посторонним человеком. С тем же успехом она могла бы быть одной из многих сотен безымянных молодых женщин, работавших на него в разных уголках земного шара на одной из многочисленных фабрик или в конторах «Тауэрс».

— Я знаю, что-то было не так. Случилось что-то ужасное. Маму словно подменили, когда я в последний раз приезжала домой на день рождения Чарли — когда ему исполнился двадцать один год. И Чарли тоже это заметил. Так что я ничего не придумала.

Горечь, звучавшая в голосе Сьюзен, должна была бы причинить ему жгучую боль, но, когда она высказалась, он почувствовал только облегчение, огромное, невыразимое облегчение. Сьюзен не знала. Хани не сказала ей.

Он часто размышлял об этом в последние, тяжелые дни. Он ждал, точно человек, приговоренный к расстрелу, что Сьюзен обвинит его в смерти матери. Он ждал этого в тот день, когда ему пришлось по телефону сообщить ей трагическую весть. Он ждал этого каждую минуту, проведенную вместе с тех пор, как он полетел в Париж, чтобы привезти ее на похороны. До сего момента, на следующий день после похорон, она не сказала ни слова, но ее молчание и взгляды, полные упрека, убедили его, что вскоре она изобличит его как презренного негодяя.

Он поднялся с места, подошел к ней, крепко обнял, игнорируя попытки оттолкнуть его. Когда ему удалось справиться с ней, он взял ее за подбородок и заставил посмотреть себе в глаза.

— Ты права, мы с твоей матерью не очень-то ладили, но ничего не «случилось». Я не знаю, на что ты пытаешься намекнуть. Ты достаточно взрослая и умудренная опытом, ты достаточно повидала мир, чтобы понимать, что такое иногда происходит: мужчина и женщина любят друг друга, но не могут приспособиться друг к другу. В прошлом году я осознал, что слишком много времени провожу вне дома, что слишком поглощен делами, и…

— Почему ушли Милош и Людмила? Почему их брак распался? Я слышала, что они развелись. Джефферс говорил мне, что Милош сказал ему… — Сьюзен запнулась и покраснела, очевидно, засомневавшись, стоит ли продолжать.

— Да? Что же он говорил тебе?

— В начале прошлого года Милош едва не сошел с ума. Джефферс сказал, что убежден, будто Милош узнал, что у жены есть другой мужчина…

— Да, думаю, это вполне вероятно, — спокойно заметил Бенедикт. — Ты спрашиваешь меня, почему они ушли. Тот же вопрос ты задавала мне и матери на Рождество, но ты только что сама ответила на него. Они уволились потому, что их брак распался, и каждый пошел своей дорогой.

— Куда уехала Людмила? Однажды ты назвал ее «Лу», я слышала.

— Полагаю, она отправилась в Европу, в Париж или Лондон, точно не знаю. «Лу»? В самом деле? Ну и что же? Звучит гораздо лучше, чем Людмила. Всякий раз, когда я слышал это имя, я вспоминал о фрицах.

Сьюзен наморщила носик, словно в комнате внезапно скверно запахло. Манерность, скопированная у Хани; Бенедикт тысячу раз видел, как жена вела себя точно так же. При мысли о Хани его глаза неожиданно наполнились слезами. Сьюзен увидела слезы, и в следующую секунду она уже рыдала, рыдала, как ребенок, его ребенок. Он отнес ее на диван и стал укачивать, словно маленькую.

— О, папа, это так несправедливо. Мама была такой жизнерадостной. Я так сильно ее любила. Она была моим лучшим другом, теперь я это понимаю. С этим невозможно смириться, и я ненавижу себя за ужасные, глупые мысли о тебе и… — Она замолчала на полуслове. — Наверное, я сошла с ума. Когда живешь в Париже, где все так странно и может произойти что угодно… Но, папа, что мы будем делать без мамы?

— Не знаю, Сьюзи. Просто не представляю.

Он действительно не знал. Он пытался найти разумное объяснение чувству вины, терзавшему его. Хани сама решила навестить Джойс, чтобы заставить его понять, как она нужна ему, как он любит ее, чтобы он снова смог заниматься с ней любовью. Бенедикт ни слова не сказал о «передышке», которая была ему насущно необходима. Она тоже нуждалась в этом, и все закончилось трагедией, и никто из них так и не успел понять, есть ли у них шанс на будущее.

Он обманывал себя. Брак перестал существовать, но у кого хватило бы мужества подвести последнюю черту? У Хани? У него самого? Возможно, ни у одного из них. Он не знал.

Накануне возвращения Сьюзен в Париж он сказал ей после длительных размышлений, что пришел к единственному выводу: Чарльз должен остаться, незачем ему больше ехать в Европу. Он до тонкостей изучил дело, поработав в различных отделах и странах. Конечно, звезд с неба он не хватает, но фатальных ошибок за ним тоже не замечалось. Пришло время лично заняться сыном; настала пора ему занять место среди служащих штаб-квартиры фирмы в Нью-Йорке.

— Надеюсь вскоре услышать от тебя, что ты тоже к этому готова, — задумчиво сказал он Сьюзен за ленчем в ресторане «Двадцать одно».

— Да, папа, услышишь, — покорно обещала Сьюзен. Ей все еще было стыдно, что она насочиняла столько небылиц насчет взаимоотношений родителей и приплела, помимо прочих, Людмилу, их собственную парикмахершу, мастерицу своего дела, жившую у них в доме. Она чувствовала себя виноватой за то, что бросает отца одного, но, с другой стороны, ей не терпелось поскорее уехать из квартиры в Нью-Йорке, которая без матери наводила уныние и тоску.

Кроме того, она больше не чувствовала себя непринужденно в обществе отца. Не то чтобы она не доверяла ему, он выглядел каким-то опустошенным, она заметила это еще на Рождество, и сейчас, конечно, было еще хуже. Он казался… Как бы это сказать? Затравленным. Да, именно так.

Он объяснил, почему мать выглядела и разговаривала так печально и подавленно. Какая женщина не придет в уныние, осознав, что с ее браком происходит неладное? Сьюзен постоянно думала о своей матери, ставила себя на ее место: мама не молодела и наверняка переживала из-за этого, тогда как ее муж с каждой новой морщинкой на мужественном лице и даже со слабым проблеском седины в волосах выглядел гораздо внушительнее. Не удивительно, что голос матери звучал с таким отчаянием в последнюю субботу, накануне несчастного случая.

Все равно, в случившемся отец виновен не больше матери. Люди меняются. Безумная влюбленность не может существовать вечно. Ее проблема состояла именно в том, что она тоже никогда в жизни не влюблялась до безумия. Весь прошлый год, оказавшийся последним годом жизни ее матери, ее гораздо больше волновало неудачное супружество родителей, чем ее собственные отношения с Алексом, развивавшиеся с переменным успехом. И за несколько последних недель она едва ли вообще о нем вспоминала, но зато ей недоставало свободы и всего того, из чего состояла ее жизнь в Париже.

— Когда ты прекратишь фокусничать? Когда ты намерена начать работать в фирме? — на сей раз довольно резко спросил Бенедикт. — Тебе уже двадцать три, двадцать четвертый. Ты оказываешь хорошее влияние на Чарли, и ты могла бы очень помочь мне здесь… развлечь, составить компанию во время деловых поездок. Тебе не будет особенно трудно. Я знаю, ты быстро соображаешь, и ты будешь моментально схватывать все, что необходимо для бизнеса. Когда тебе исполнится двадцать пять, я в любое время могу пригласить тебя в совет директоров. Но я не намерен этого делать, пока ты не проявишь минимальный интерес к делу и не проработаешь в компании по крайней мере пару лет.

Сьюзен поспешно поцеловала отца в щеку.

— Папа, обещаю, скоро я дам тебе окончательный ответ. — Она знала, что ей придется это сделать в конце концов. Вскоре последует ультиматум, который она не сможет оставить без внимания. Отец может согласиться, хотя и неохотно, с единственным объяснением того, почему она не хочет работать в фирме: если она решится выйти замуж за Алекса. Ох, жизнь, оказывается, довольно скучная вещь.

Через весь зал Сьюзен увидела, как в дверях появился ее брат Чарльз, чтобы присоединиться к ним за кофе. Он выглядел мрачным и печально качал головой, очевидно, принимая соболезнования метрдотеля, знавшего их обоих с детства. Несмотря на отсутствие его обычной веселой, беспечной улыбки, Сьюзен воспряла духом. Можно позавидовать девушке, которой посчастливится подцепить такого жениха. Он унаследовал привлекательную внешность их высокого, темноволосого, красивого отца, пусть даже, как она была вынуждена признать, финансовый гений отца ему не достался. Как частенько говаривала их мать, отсутствие таланта компенсировалось тем, что он обладал «самым добрым и мягким характером в мире». У Сьюзен в ушах еще звучал мамин голос.

Проглотив комок в горле, она молилась про себя, чтобы отец не был очень суров к Чарльзу в Нью-Йорке. Теперь дома не осталось никого, кто мог бы приглядеть за ним.

Нью-Йорк, 1952

В тусклом свете зимнего утра вокруг головы отца возникло странное сияние, напоминавшее нимб. Хотя совещание, которое Чарльз открыл ровно в восемь, требовало полной сосредоточенности, он, как это часто случалось, размечтался. Нимб натолкнул его на воспоминание о картине на религиозную тему, которую он едва не купил у девушки, встреченной на лыжных склонах Сент-Морица. Он слепо смотрел на длинный список, лежавший перед ним на столе. Интересно, где она сейчас? У нее была восхитительная фигура, но она каталась на лыжах лучше, чем рисовала. Он не купил картину, а она отвергла его попытки заполучить ее в постель. Это произошло около двух лет назад, первый, но отнюдь не последний отказ, который он получил.

— Чарльз!

Он поднял глаза и встретился со свирепым взглядом отца.

— Да, сэр. — Господи, он не слышал ни слова из того, что говорил отец.

— Повторяю, каковы планы фирмы «Хоффман — Ла Роша» по использованию гидроокиси никотиновой кислоты? Будь добр, почти своим вниманием мистера Норриса, доктора Порлетти и остальных джентльменов, взявших на себя труд собраться здесь для тебя в столь ранний час. Какие выводы ты сделал на основании последнего отчета Фарджера?

Чарльз почувствовал, что краснеет. Он всегда краснел, когда отец ставил его в неловкое положение перед сотрудниками фирмы, старшими администраторами и младшими служащими, как сегодня.

Он заслужил выговор, однако это было не лучшим средством пробудить в нем энтузиазм в работе по производству медикаментов.

Он откашлялся и, запинаясь, начал излагать краткое содержание того, что одному из лучших агентов «Тауэрс фармасетикалз» удалось раскопать по поводу нового открытия их главных конкурентов.

— «Хоффман — Ла Роша» готовы к внедрению этого…

— Этого? — раздраженно переспросил Бенедикт.

— Гидро… окиси изоникотиновой кислоты в качестве изониазида на основании разработки химика-органика Герберта Фокса.

— Хитрый Лис[13], — проворчал Леонардо Порлетти.

Чарльз сделал вежливую паузу на случай, если Порлетти, одному из ведущих химиков-исследователей «Тауэрс», захочется еще что-нибудь добавить. Возмущенным взмахом карандаша отец велел ему продолжать.

— Эта — я хочу сказать, гидроокись изоникотиновой кислоты — будет выпущена как профилактическое средство против туберкулеза с фабричным названием «Изониазид». Мистер Фарджер обнаружил секретный отчет, в котором высказано предположение, что изониазид, возможно, является причиной возникновения опухолей у подопытных мышей, но, насколько я понял, это возражение сочли недостаточно серьезным, чтобы отложить выпуск препарата новой серии.

Когда примерно четыре часа спустя совещание закончилось, рубашка Чарльза насквозь промокла от пота. Отец пригласил его на ленч, что было вполне обычно, но он сказал также, что намерен обсудить интересное деловое предложение, что было не обычно. Как правило, они ели молча после формальных вопросов о работе, квартире, личной жизни Чарльза. Только изредка проглядывались слабые признаки того, что отцу интересно слушать ответы, которые, следует признать, в любом случае были односложными.

Чарльз был согласен с сестрой. Это были ленчи, когда, как она говорила, «папа исполняет свой родительский долг». Он знал, что Сьюзен в ответ тоже расспрашивает отца, но он не мог. В обществе отца он никогда не чувствовал себя свободно, а теперь, когда они работали в такой непосредственной близости друг от друга, стало еще хуже.

Чарльзу казалось, что последние несколько месяцев он живет в эпицентре урагана. Ему на стол нескончаемым потоком шли документы с фабрик, из лабораторий и офисов со всего мира. Предполагалось, что он должен изучать рекомендации по выпуску новой продукции, заниматься проблемами сбыта и планированием сбыта. Он являлся членом различных комитетов, что означало, например, следующее: отдел рекламы дожидался теперь его замечаний в связи с программой нескольких новых рекламных кампаний, а отдел маркетинга дожидался одобрения по выпуску на рынок некоторых пробных партий, прежде чем представить бумаги на рассмотрение Норриса, который затем должен направить их со своими комментариями Бенедикту для окончательного решения.

Помимо прочего Чарльз не переставал изумляться, в каком напряженном темпе работает его отец. Как раз сейчас, после совещания, целью которого было оценить масштабы конкуренции в фармацевтической области, он чувствовал себя так, словно только что установил рекорд или сдал экзамены за семестр. Боже, как он устал разглагольствовать о предметах, которые давались ему с трудом. Он устал даже произносить названия химических веществ, не говоря уже о том, чтобы понимать принцип их действия, их свойства, запоминать их химические формулы.

С самого первого дня, когда он только начал работать в головном офисе, примкнув к узкому кругу личных помощников отца, он осознал одну ужасную и непреложную истину: он ненавидел фармацевтический бизнес и все, что с этим связано.

Слава Богу, Сьюзен вернулась домой в Нью-Йорк и помогала отцу наладить жизнь, нанимала и увольняла прислугу, открывала и закрывала дома, развлекала его, давала возможность посвящать фирме «Тауэрс» не только девяносто пять процентов его времени, как это было, по их подсчетам, при жизни матери, но целиком все сто. Разумеется, насколько они со Сьюзен могли судить, отец никогда не занимался тем, что не имело отношения к бизнесу.

Спорт его не интересовал; по-видимому, он никогда не устраивался в мягком кресле, чтобы просто почитать хороший роман, хотя частенько утыкался носом в какую-нибудь сугубо научную литературу. Даже Чарльзу было ясно, что его отец все еще заслуживает те эпитеты, которыми его регулярно награждала пресса — «привлекательный», «полный жизненных сил», «энергичный», — но не существовало и намека на то, что он встречается с женщинами. Странно!

Он знал, что Сьюзен это обстоятельство вовсе не кажется странным. Она даже взорвалась от возмущения, когда он поделился с ней своими соображениями. «Еще года не прошло, как умерла мама! Как ты только мог подумать такое!» — закричала она на него.

Наверное, она была права; но однажды в какой-то газете промелькнуло упоминание о возрасте Бенедикта Тауэрса, и Чарльз сообразил, что ему еще нет и сорока четырех — Чарльз думал, что отцу пятьдесят. И тогда ему пришло в голову, что отец еще не так стар, чтобы жить одному, без женщины, так что, возможно, он когда-нибудь снова женится.

Если у них в доме появится женщина одного с ним возраста, вероятно, отец научится немного расслабляться и поймет, что жизнь полна и другими интересными вещами, помимо создания империи. Сьюзен решит, что он, Чарльз, предает память о матери, и, наверное, она права. Что ж, по крайней мере в настоящий момент, пока отец не привык, что она рядом, Сьюзен вполне свободна в своих действиях в смысле ее участия в семейном бизнесе. Ей не нужно учиться бегло произносить слова вроде «гидроокись изоникотиновой кислоты».

До тех пор пока шампанское охлаждено до нужной температуры и она держится в курсе последних событий, чтобы вести светские беседы на званых обедах, где ей, похоже, нравится играть роль хозяйки, ей предоставлена временная отсрочка.

Настанет день, когда ей тоже придется исполнять свой долг в офисе. Отец вкладывал всю душу в «Тауэрс фармасетикалз». Не удивительно, что, по словам Сьюзен, мама была так подавлена накануне гибели. Лично он ничего особенного не замечал, но, с другой стороны, в течение трех лет, после окончания колледжа он не часто появлялся дома. Сейчас Чарльз сожалел об этом, он мог бы сделать маме приятное. Жизнь так несправедлива.

Когда Чарльз пришел в свой кабинет, ему захотелось немедленно повидаться с сестрой. Еще вчера вечером он признался ей, что все время находится в состоянии полного изнеможения, на пределе душевных сил. Он только не сказал, что часто устает до такой степени, что у него даже пропадает эрекция. Он не сомневался, что Сьюзен, как старшая сестра, никогда не видела в нем мужчину, который лишь накануне возвращения в Нью-Йорк начал понимать, что наконец стал нравиться женщинам и может получать удовольствие в компании сразу нескольких девушек.

Чарльз переоделся в свежую рубашку, которая лежала у него в ящике стола; в зеркале мужского туалета он увидел темные круги под глазами. Он устал не потому, что работы было слишком много; это была не та работа, и пути к бегству не существовало. Он отбывал пожизненное заключение. Как бы ему хотелось сию же минуту отправиться в клуб и сделать массаж или сыграть в сквош.

Он пригладил непокорные темно-каштановые волосы, смочив их водой, и поправил галстук Брукс-клуба. Его внешность соответствовала желанию отца, он выглядел как целеустремленный, работающий без передышки молодой администратор, который ведет размеренную жизнь и никогда не забывает о работе даже в свободное время, поскольку, как однажды сказал ему отец, свежие идеи относительно сбыта товаров, или новых видов продукции, или улучшения кадровой системы могут осенить именно тогда, когда меньше всего этого ждешь, даже в момент оргазма.

Чарльз был убежден, что отец говорил, руководствуясь собственным опытом. Вероятно, отца внезапно «осеняли» идеи, когда тот занимался любовью с матерью, но будь он проклят, если станет думать о проблемах «Тауэрс фармасетикалз», занимаясь любовью с девушкой.

Когда Чарльз вошел в буфет для администрации «Тауэрс», то с удивлением увидел там Норриса, выглядевшего весьма подавленным, что было на него не похоже. Тот что-то быстро говорил отцу.

Норрис замолчал на полуслове и нахмурился, когда Чарльз приблизился к ним, однако остался сидеть на месте, а Бенедикт, верный себе, не теряя ни минуты, перешел прямо к делу, ради которого пригласил сына на ленч.

Чарльз поспешно отметил в меню «жареную камбалу под горчичным соусом», передал заказ стоявшему над душой официанту в черной униформе и выпил немного ледяной воды.

— Мы покупаем акции компании по производству косметики «Елена Рубинштейн», — говорил отец. — Основательница — необыкновенная женщина, стреляный воробей — ей за восемьдесят или около того, — заинтересована в нас. Она идет на все, чтобы умножить свои миллионы, и она довольно низкого мнения о «банкирах», как она называет всех, кто работает на Уолл-стрит, следовательно, я использовал наших банкиров, чтобы разбудить ее ненасытный аппетит.

В течение последующих тридцати минут Бенедикт разговаривал исключительно с Чарльзом, практически не обращая внимания на Норриса, делавшего время от времени короткие записи в блокноте от Картье, который всегда носил с собой.

Чарльз узнал, что как раз накануне банкротства Уолл-стрит в 1929 году Елена Рубинштейн за восемь миллионов долларов продала свое дело в Америке банку «Братья Леманн», занимающемуся размещением ценных бумаг. Они прибегли к решительным мерам, пытаясь расширить сеть доставки и распространения товаров, и продавали косметику высокого класса аптекам и даже бакалейным лавкам по всей стране. Через год дела уже пришли в упадок, — и втайне от банкиров мадам Рубинштейн начала скупать назад свои акции, как только они поступали на рынок, а также собирала доверенности от мелких держателей, главным образом женщин, своих постоянных покупательниц.

— После краха акции резко упали в цене, и спустя год с небольшим после первоначальной сделки она сумела заставить банкиров продать ей дело обратно за два миллиона долларов. Она получила чистой прибыли шесть миллионов долларов, и без всяких хлопот, Чарли, — со смехом сказал Бенедикт сыну, хотя тот совершенно не понимал, почему это обстоятельство привело отца в такое хорошее расположение духа. — Очевидно, она полагает, что может проделать нечто подобное и с нами, простофилями. Через пару недель я встречусь с ней в Париже. Я хочу, чтобы ты поехал со мной. Ты много работал. Я дам тебе шанс улизнуть, а взамен это даст мне возможность испытать твое знаменитое обаяние, о котором я столько наслышан, перед обаянием императрица красоты не устоит. — Он помолчал немного, а потом небрежно добавил: — Я догадываюсь, как ты соскучился по своим друзьям в Лондоне. Если все пойдет хорошо, на обратном пути мы остановимся там на несколько дней.

Чарльз был ошеломлен. «Ты много работал». Все-таки отец это заметил. На душе у него потеплело. И в то же время он понял, насколько сильно его желание порадовать отца и сделать что-то значимое для компании. Ему захотелось вскочить и крепко обнять отца, но поскольку он никогда прежде так не поступал, ему было трудно решиться на этот жест.

Париж! Он едет с отцом в Париж на важную деловую встречу, а затем — в Лондон! Ему не терпелось порадовать новостями нескольких молодых женщин, которые будут ждать его с распростертыми объятиями.

До конца ленча Чарльз просидел выпрямившись на стуле и едва мог есть от страха, что его сочтут недостаточно внимательным, что по какому-нибудь недоразумению, из-за обмолвки или неверного жеста, отец не поймет, как он ценит этот первый знак доверия. Никогда прежде Чарльз так искренне не преклонялся перед отцом.

После ленча Бенедикт пригласил Норриса в свой личный рабочий кабинет, отдельный от главных президентских апартаментов.

— Ты уверен, что это именно то, чего ты хочешь, приятель? — серьезно спросил Бенедикт.

Норрис потряс его. Исполненный решимости разыграть партию, над которой он размышлял много месяцев, Бенедикт глубоко задумался, дожидаясь за ленчем Чарльза, когда внезапно появился Норрис, без приглашения выдвинул стул и уселся на него. Это была непростительная бесцеремонность, но отчаянное выражение лица Норриса, слава Богу, заставило его удержаться от резкости.

— Извини, Бен, но я должен тебе кое-что сказать. Прямо сейчас. Я ждал удобного момента, но, взглянув повнимательнее на наше расписание, понял, что такого не предвидится. Я наконец решился. Я влюблен. Я собираюсь развестись с Одри. Это будет очень трудно, она обчистит меня до нитки, но мне уже тридцать пять. Через пять лет исполнится сорок. В чем смысл жизни?

В этот момент пришел Чарльз, и Норрис умолк, точно моллюск сомкнул створки раковины; из симпатии Бенедикт жестом попросил его остаться. Норрис знал все досконально о его интересе к фирме Елены Рубинштейн. Единственная вещь, которой не знал никто, — почему он был так заинтересован.

— Хочешь поговорить об этом сейчас, Норрис? — Бенедикт пытливо посмотрел на человека, которому доверял больше, чем кому бы то ни было в компании. Норрис выглядел бледным и взволнованным. Было уже почти два часа, но черт с ним, — Бенедикт подошел к бару и налил два бокала бренди.

Возникало ли у него когда-нибудь желание поделиться своими проблемами?! В течение следующего часа Норрис будто изливался за все годы разочарования и затаенной безысходности. Никогда прежде он не позволял себе ни слова критики в адрес Одри. Сейчас, слушая печальную повесть семейных горестей, Бенедикт вспомнил, что Хани никогда не любила жену Норриса. Он сам относился равнодушно к маленькой неприметной простушке, носившей платья, которые всегда были ей чуточку тесноваты, но он и предположить не мог, что в душе Норриса накопилось столько злости и раздражения. Что ж, бедняга был прав. Одри обчистит его до нитки и так далее, но Тауэрс поможет ему пройти через это как материально, так и с моральной точки зрения. Никто не поймет Норриса лучше него.

Когда Норрис заговорил о женщине, появившейся в его жизни, лицо его смягчилось. Бенедикт никогда его раньше таким не видел. Он почувствовал привычную боль. Он должен прекратить это. Норрис бередил незаживающую рану. И что еще хуже, заставил Бенедикта усомниться в действенности хитроумного плана, который приблизительно час назад казался абсолютно безупречным. С помощью именно этого плана он собирался снова подчинить себе изящную, пылкую женщину, которую он не переставал желать, единственную женщину, которая ушла из его жизни, не издав ни слова жалобы и ни разу не оглянувшись, женщину, которая теперь, похоже, не хочет иметь с ним ничего общего.

Бенедикт не винил ее. У нее не было оснований верить чему-либо, что он может ей сказать или предложить. Кроме того, она приобретала все больший вес в империи Рубинштейн, даже ездила по различным европейским филиалам, создавая себе скромную, но прочную репутацию, ни разу не наступив на больные мозоли своей нанимательницы с задатками Макиавелли. «Я стою большего, я не просто пара рук, полковник Тауэрс. Надеюсь, когда-нибудь я стану знаменитой благодаря своему уму». Он до сих пор отчетливо помнил ее лицо, полное гнева и возмущения, в тот день, целую вечность назад.

Он знал все, до мельчайших подробностей, о профессиональной жизни Людмилы и о ее успешной карьере в компании «Рубинштейн». Но ему мало что удалось выяснить о ее личной жизни; она поддерживала знакомство только с этим евреем, гнусным польским химиком, который, видимо, и вдохновил ее расстаться с местом стажера-фармацевта в фирме «Джон Белл и Кройдон».

К счастью для поляка, Бенедикт узнал, что недавно его повысили, предоставив работу в главной исследовательской лаборатории «Рубинштейн», и намерены перевести в Нью-Йорк. Отставной детектив Скотланд-Ярда, которого Бенедикт нанял следить за Людмилой сразу после ее приезда в Лондон, не смог найти никаких доказательств, что она встречается с кем-то другим, но как много значит для нее этот химик, Ян Фейнер, если вообще что-нибудь значит?

Бенедикт каблуком нажал на кнопку, спрятанную как раз под диваном, где он сидел с Норрисом. Таким образом он подавал сигнал, что его необходимо прервать.

После ухода улыбавшегося Норриса, который вздохнул с облегчением, убедившись, что босс полностью поддерживает его, Бенедикт откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. Он напрасно выпил бренди. Он не мог не думать о Людмиле — роскошь, которую он редко себе позволял. Он представлял, как дотрагивается кончиками пальцев до ее полных, напряженных сосков; он словно видел нежный овал ее лица, ее глубокие, карие, порой почти черные глаза, широко раскрывшиеся будто бы от изумления, хотя, разумеется, она знала, что он намерен поцеловать ее и будет целовать бесконечно; он отчетливо помнил, где и когда они были вместе, когда впервые поднял ее густую массу великолепных волос, чтобы приникнуть губами к ее шее, помнил белую кожу бедер, как его пальцы разбирают мягкие темные волосы на лобке, чтобы поласкать ее языком.

Бенедикт глубоко вздохнул, пытаясь избавиться от воспоминаний и вернуться к реальности, а потом еще раз, чтобы немного успокоиться и сесть за письменный стол. Если он должен заплатить старой корове непомерную цену, чтобы вновь овладеть своей нимфой, вновь подчинить ее своей власти, пусть будет так. Он сделает Людмилу королевой в Европе, поселит ее в маленьком дворце и будет проводить большую часть жизни вместе с ней за Атлантикой, где отношения такого рода, о каких он мечтал, считались совершенно естественными.

Несмотря на предостережение Норриса, что индустрия косметики не заслуживает доброй славы «залога стабильности, который переживет любой экономический кризис», несмотря на то, что производство косметики по-прежнему находилось на уровне надомного промысла и оставалось областью непроверенного и неизведанного, где могут споткнуться даже такие предприниматели, как Чарльз Ревсон, он всегда находил ее притягательной. Он все больше и больше склонялся к мысли, что это самое естественное и подобающее поле деятельности для фармацевтической компании, более целесообразное, чем их другие приобретения. Что ж, он посмотрит, как обернется дело. Он не совершит ошибки, отделившись от основательницы фирмы. В отличие от «Братьев Леман» «Тауэрс фармасетикалз» позволит старушке всегда чувствовать себя незаменимой и необходимой; она сохранит позиции ценного, уважаемого консультанта до самой смерти, которая не за горами.


В ту ночь Бенедикту снилось, что он бежит сломя голову по незнакомой улице, пытаясь предотвратить ужасное несчастье; он вбежал в церковь, где Норрис вот-вот должен был обвенчаться с Людмилой. «Нет! Нет! Нет! — кричал он. — Нет, она не может выйти за тебя. Она моя, она моя…»

Проснувшись около пяти тридцати утра, он начал размышлять, не сделал ли он ошибку, пригласив Чарльза с собой в Европу, чтобы сын оказался свидетелем маневров, обычно необходимых при ведении деловых переговоров. Он отдавал себе отчет, откуда появилась подобная идея. Причиной была Сьюзен. В отличие от тугодума Чарльза она соображала необыкновенно быстро. И не имело значения, как Бенедикт реагировал — с гневом, печалью или даже смирением, она, как и прежде, при случае затевала разговор об их отношениях с Хани, выступая с полным списком вопросов: «зачем», «как» и «почему». Вот поэтому ему неожиданно пришло в голову, что поскольку существует некоторая, далекая, вероятность того, что Сьюзен в состоянии связать его поездку в Париж и свидание с мадам Рубинштейн с именем Людмилы, он на всякий случай заранее обсудит с Чарльзом деловую сторону вопроса и возьмет сына с собой, чтобы исключить любые подозрения, которые могут возникнуть у дочери.

Только сейчас он осмелился взглянуть правде в глаза. Он использовал собственного сына как своего рода прикрытие! Неужели он сошел с ума и стал параноиком?

Излияния Норриса и идиотский сон лишили его присутствия духа. Переговоры, запланированные на начало марта, держались в большом секрете; он должен был встретиться с мадам Рубинштейн при участии советников обеих сторон — юристов и финансистов — в ее легендарном доме «Бетюнская пристань» на острове Сен-Луи в Париже. Неожиданно Бенедикт запаниковал, как будто нельзя было терять ни минуты. Почему он должен так долго ждать, чтобы увидеться с Людмилой? Он не смел рисковать, изменив дату встречи с великой Еленой — достаточно трудно было ее назначить, — но сегодня он почувствовал, что не в силах больше откладывать свое свидание с Людмилой.

Поделится он с ней своими грандиозными планами на будущее или нет, зависит от того, как она отреагирует, увидев его снова спустя почти два года. Она вернула нераспечатанным письмо, которое он послал ей, сообщая о трагической гибели Хани. Дважды он пытался дозвониться до нее по телефону лондонского офиса, и оба раза ему отвечали, что ее «нет на месте». Насколько он понимал, она вполне могла так до сих пор и не узнать о смерти Хани.

К тому моменту, когда он добрался до своего офиса, то есть без малого к восьми часам утра, он все еще не решил, что делать дальше. Проходя мимо кабинета Чарльза, он, к своему удивлению, сквозь приоткрытую дверь увидел сына, занятого изучением пачки бумаг.

— Доброе утро, Чарльз.

Чарльз поднял голову и просиял улыбкой. Бенедикт никогда не видел его таким счастливым в конторе.

— Доброе утро, папа. После нашей вчерашней беседы дядя Лен собрал кое-какие сведения о главном конкуренте «Рубинштейн» в мировом масштабе. Это «Элизабет Арден». До нашего отъезда я подготовлю для тебя подробные данные на всю команду: «Коти», «Дороти Грей», «Жермен Монтейль», «Макс Фактор», «Чарльз Антелл», а теперь еще и «Рев…»

— Ладно-ладно. Это впечатляет. Замечательно.

Бенедикт, нахмурившись, поспешил прочь. Он забыл предупредить Чарльза, чтобы он не обсуждал поездку с дядей, хотя это и не имело особого значения. Что там Леонард подумал, было неважно, но как теперь разочаровать парня? Ему придется взять с собой Чарльза. Если бы он всегда проявлял такое усердие и инициативу! Возможно, в конце концов его интриги хоть в чем-то принесут пользу.

Бенедикт дал себе клятву, как он частенько поступал и раньше, оставить в прошлом чувство вины. «Вперед», — пробормотал он себе под нос, приближаясь к персональному лифту, который поднимался всего на один пролет вверх — на его этаж. Его секретарша, Мэри Би, ждала шефа.

— Мистер Деннон только что звонил из Госдепартамента. Он просил перезвонить сегодня, если это удобно.

Деннон работал в чешском секторе Госдепартамента. На секунду у Бенедикта закружилась голова. Он ведь забыл, что много месяцев назад обращался в отделение Восточной Европы с просьбой разузнать, если возможно, что-нибудь о родителях и сестре Людмилы. Потрясающее совпадение.

— Свяжитесь с ним немедленно.

Он закрыл за собой дверь кабинета. Когда зазвонил телефон, он дрожащими руками снял трубку.

— Вчера поздно вечером мы получили сообщение. Вацлав Суков, отец Людмилы и Наташи Суковых, умер своей смертью десятого января от рака поджелудочной железы.

Это случилось больше месяца назад.

— Что-нибудь еще?

— Похоже, будто Рудольф Сланский, секретарь партии, и Клементис далеко пойдут.

Бенедикт пропустил это мимо ушей.

— Есть еще новости о той семье? — прервал он собеседника. — Я полагал, у них больна мать. Она все еще содержит салон? — Он сообразил, что ведет себя по-идиотски, задавая тривиальные вопросы, и пауза перед ответом явилась, он почувствовал, справедливым осуждением его бестактности.

— Больше никаких новостей. Эту информацию мы получили совершенно случайно. Думаю, Суковы ведут такое же трудное и нищее существование, как и все прочие бедняги, угодившие в капкан в Восточной Европе. Если еще кто-нибудь умрет, полагаю, как-нибудь сумею поставить вас в известность.

Деннон холодно поставил его на место, и Бенедикт поторопился перевести разговор на тему о последних политических событиях в Праге.

Повесив трубку, он сидел, уставившись в пространство и не замечая жужжания селекторной связи. Наконец он тряхнул головой и вызвал звонком по селектору Мэри Би.

— Принесите мне расписание самолетов, которые летят через Шеннон до аэропорта Хитроу, начиная с ближайшего воскресения, — хрипло сказал он. — Я вношу изменения в план европейского маршрута. Сначала — Лондон, затем — Париж.


В кондитерском магазине на Пикадилли даже карамель была завернута в черные фантики, а в витрине соседнего магазина дамского белья были сплошь выставлены черные лифчики и черные пояса для чулок. Какие все-таки чудаки эти англичане, подумала Людмила, сворачивая на Графтон-стрит. Даже через неделю после смерти их прекрасного короля, скончавшегося от рака легких в возрасте пятидесяти шести лет, они все еще так глубоко скорбели о своей утрате, что на Британских островах, наверное, не нашлось бы ни одного магазина или продавца, не затянутого в траур.

Как долго это будет продолжаться? Наслушавшись утром по радио печальной музыки, напоминавшей похоронную, она с запозданием предприняла попытку повязать черную ленточку на шею Тени, сиамского котенка, которого Ян подарил ей на Рождество. Лучше поздно, чем никогда. В результате она могла теперь похвастаться свежими царапинами, но если Тень не пожелала отдать дань уважения усопшему, по крайней мере у нее самой хватило здравого смысла опять надеть на работу черное, и она собирается носить траур, пока не получит сигнал, что уже прилично снова щеголять в цветных нарядах.

Миссис Купер, без сомнения, ждет от нее такого поведения. Миссис Купер теперь известно, что на нее можно рассчитывать, если требуется подать хороший пример. Забавно, но вчера она попробовала объяснить миссис Купер, что в память о том, что случилось с ее семьей в родной Чехословакии, год за годом страдающей за «железным занавесом», она определенно готова носить черное каждый день. Она писала родным каждый месяц, призналась она Ческе, но с тех пор как приехала в Лондон, она получила всего один ответ, и это письмо, со страниц которого представала мрачная картина уныния и безысходности, шло целых шесть недель.

Ческу Купер, однако, не интересовали проблемы Людмилы. Учитывая, что в Лондоне сейчас находилась сестра миссис Купер, мадам Рубинштейн, она была слишком занята, чтобы выслушивать нечто, не имеющее отношения к бизнесу. До своего отъезда в Париж, который ожидался со дня на день, Мадам была слишком близко, что выводило Ческу из равновесия. Весь салон пребывал в унынии из-за смерти короля и на нервах из-за королевы.

Но только не Людмила. Мадам по-прежнему повергала ее в трепет и вселяла чувство неуверенности в себе, но что касается остального, ее редкие встречи с великой Еленой всегда взбадривали Людмилу, побуждая к действию, подстегивали ее стремление придумать нечто новое в сфере маркетинга, новые «трюки», как любила называть старая леди рекламные начинания.

Предполагалось, что сегодня Людмила встречается с Яном за ленчем, и там познакомится с его знаменитым братом Виктором, который очутился в Лондоне проездом по пути в Соединенные Штаты, куда он ехал по делам. Ян не уставал нахваливать брата, и поэтому Людмиле нетерпелось взглянуть на него. Хотя ей с трудом верилось, что существует некто, наделенный большими способностями, более расторопный, чем Ян.

Не иначе, как чрезмерная братская любовь заставляла Яна описывать Виктора с глубоким благоговением. Он считал, что обязан Виктору жизнью, теперь Людмила знала об этом. Именно он нашел способ бежать от нацистов и практически пол-Европы нес Яна, сломавшего колено, на руках. Впрочем, вскоре она сама убедится, какой он выдающийся человек, хотя в связи с неожиданным приездом мадам Рубинштейн два дня назад приходилось положиться на судьбу.

Ей будет очень недоставать Яна. Не только потому, что он стал ее близким другом; он был ее наставником в искусстве дипломатии, учившим лавировать в неспокойных водах политики Елены Рубинштейн. Людмила утешалась мыслью, что по крайней мере ее друг продвигается вверх по служебной лестнице и по-прежнему останется ей другом, даже занимая руководящий пост в главном офисе «Рубинштейн» в Нью-Йорке. Возможно, когда-нибудь она наберется мужества и сама вернется в Нью-Йорк и будет работать в городе, где создается подлинная история успеха в косметической индустрии. Возможно, но вряд ли.

Поппи, секретарша Людмилы, вздохнула с облегчением, увидев ее.

— Мадам желает встретиться с вами у «Картье» на Бонд-стрит очень скоро. — Она взглянула на часы. — Через двадцать минут, в девять тридцать.

У Людмилы вытянулось лицо.

— Образцы редких красителей уже получены из лаборатории?

— Они готовы, можно забрать в любое время. — Поппи ободряюще улыбнулась; ее манера улыбаться очень нравилась Людмиле. — Я, прослежу, чтобы они уже были здесь к вашему возвращению. Я уверена, Мадам придет в восторг.

Людмила бежала почти всю дорогу до Бонд-стрит, которая находилась неподалеку от салона, почти что сразу за углом, но к тому моменту, когда она добралась до знаменитого магазина, целая вереница подобострастных молодых людей в форменных пиджаках водила хоровод вокруг мадам Рубинштейн, восседавшей в отдельном кабинете; огромное манто из соболей было перекинуто через спинку стула, придвинутого к столу, сплошь заставленному маленькими коробочками красной кожи.

— А-а-а! Вот и ти, наконец. Я уше думала, чьем ти занимаешся?

До назначенного времени оставалось еще пять минут, но Людмила предпочла промолчать. Сегодня мадам Рубинштейн не украсила свою шею каскадом драгоценностей, хотя на ее фирменной шляпке-котелке, отделанной соболем, сверкал большой изумрудный попугай с громадными рубиновыми глазами. Старая дама повелительно постучала по полу тростью, увенчанной золотой фигуркой орла, и тоже с рубиновыми глазами.

— Стул, стул моей ассистентке, мисс… мисс… стул.

Она часто забывала или делала вид, что забывала, имя Людмилы, но последнюю это не огорчало. Мадам вообще не помнила имен, в том числе даже имен родственников.

— Чем еще мы можем служить княгине? — сказал один из продавцов, когда принесли стул, потирая руки скорее оттого, что нервничал, чем потому, что предвкушал крупную покупку, решила Людмила.

Людмила с восхищением разглядывала драгоценности, выложенные из коробочек. Среди них были и бархатистые черные жемчужины, и гладкие, точно шелк, белые жемчужины, сверкающая бриллиантовая гирлянда маргариток с сердцевиной из желтых алмазов, несколько аметистов различных размеров. Дух захватывало при виде этой выставки.

— Рубины!

— О, разумеется, мадам. — Тот же продавец, а скорее управляющий, прищелкнул пальцами, и его более молодая копия поспешила к стенному сейфу, чтобы вынуть очередную красную коробочку, которая была чинно представлена и открыта, чтобы продемонстрировать сверкающий кроваво-красный кабошон[14] величиной с яйцо чайки.

Мадам подняла камень и посмотрела его на свет, поджав губы, сохраняя на лице маску непробиваемого безразличия.

— С алмазами! — резко приказала она.

В течение следующих пятнадцати минут — Людмила словно перенеслась в волшебную пещеру Али-Бабы — драгоценные камни демонстрировались и отвергались с ворчанием или новыми требованиями. Когда Людмила в агонии попыталась оторвать взор от лица управляющего, пробормотав: «Как изящно», — по поводу одного ослепительного украшения, ее нанимательница повернулась и наградила ее уничижительным взглядом, прошипев: «Второсортная вещь, второсортная». Людмила моментально закрыла рот и ждала, задаваясь вопросом, что же это все может значить.

Наконец старинное кольцо с жемчугом и рубинами, похоже, пришлось по вкусу мадам Рубинштейн. Она открыла свою неизменную объемистую сумку крокодиловой кожи и принялась бесцельно рыться в ее недрах.

— Не могу найти свою помаду. Еще мне нужен футляр для помады, который я смогу легко отыскать… — Создавалось впечатление, будто она разговаривает сама с собой, ее котелок низко склонился к столу.

Извинившись за причиняемые неудобства, управляющий предложил им последовать за ним в другое помещение, где на столах под стеклом поблескивало несчетное количество золотых изделий. Мадам быстро указывала рукой — налево, направо, налево, но Людмила, припомнив нечто, о чем ей однажды рассказывал Ян, начала догадываться, какова истинная цель этого похода за покупками.

Когда различные золотые предметы были выложены в ряд, чтобы мадам Рубинштейн оценила и выбрала, она лениво взяла золотой футлярчик, украшенный с одного конца черной жемчужиной, а с другого — белой. Все еще рассеянно удерживая его в руке, она наклонилась вперед, чтобы получше рассмотреть другие вещицы, и уронила футлярчик на пол.

Случайно? Людмила так не думала. Это был безупречно сыгранный спектакль. В то время, когда один из младших служащих ползал на четвереньках, пытаясь достать футляр, пыхтел и задыхался, так как безделушка ускользнула под стол, Мадам, не глядя вниз, объявила:

— Я возьму это. Сколько?

Управляющий был явно ошеломлен. Он уже собирался препроводить их обратно в отдельный кабинет, где на черной бархатной подушечке дожидалось жемчужно-рубиновое кольцо, но что-то в выражении лица Мадам его остановило. Он развел руками, как будто речь шла о сущих пустяках.

— Восемьсот фунтов, мадам.

— Я плачу семьсот.

К великому изумлению Людмилы, менеджер кашлянул, а затем спокойно сказал:

— Как скажете, мадам. Не желаете ли, чтобы я прислал вам уникальное кольцо, которое вам понравилось; возможно, вы хотели бы взять его домой и оценить еще раз.

— Я дам вам знать.

На обратном пути в офис мадам Рубинштейн внимательно рассматривала флакон для губной помады.

— Смотри, девошка, тут место для помады с обеих сторон. Я увидела этот футляр вчера за ленчем. У одной герцогини был такой. В Штатах это тоше будет иметь успех. Што ты говориш? Я долшна… У меня будет копия.

Людмила посмотрела на старую леди с изумлением и восхищением.

— Да-да, конечно. — Она быстро соображала, понимая, что от нее чего-то ждут. — Одна помада дневная, другая вечерняя.

Она почувствовала на себе властный взгляд темно-карих глаз, обратившихся к ней с пристальным интересом. В течение нескольких минут Мадам ничего не говорила, и Людмила знала, что нарушать молчание не следует. Мадам шумно откашлялась, а затем неохотно промолвила:

— Ты думаеш, как я. Да, двойная выгода, ми мошем продавать помаду меньшего размера, по одной с кашдой стороны, и за двойную цену. Ночь и день, как в той глупой песенке.

Мадам выглянула в окно, когда машина подъехала к салону.

— Што слышно от твоего любовника?

Людмила побледнела.

— Любовника? У меня нет любовников.

— Ян… Ян, как там его, он с радостью едет в Нью-Йорк, или у него другие планы? Што он говорит тебе? Он доволен новым повышением? Он охотно едет в Штаты?

Одновременно с чувством облегчения у Людмилы появилось дурное предчувствие. Она попыталась засмеяться.

— Ян Фейнер — мой друг, а не любовник. Я думаю, он гордится повышением. Я не знаю… действительно не понимаю, что вы имеете в виду, мадам Рубинштейн.

Мадам снова внимательно посмотрела на нее, но на этот раз только хмыкнула и продолжала изучать свой флакон для помады, пока машина не остановилась у тротуара.

В середине дня Людмила узнала, что мадам Рубинштейн покинула офис и намерена сесть на паром, а затем на поезде отправиться прямиком в Париж. Людмила вздохнула с огромным облегчением; значит, ленч с братьями Фейнер в конце концов состоится.

Она надеялась, что у нее будет возможность сказать Яну о странном замечании мадам Рубинштейн, но это оказалось излишним. После взаимных представлений Ян, тревожно поглядывая на старшего брата, словно испрашивая разрешения говорить, начал:

— Виктор и я хотим тебе кое-что сказать…

И опять Людмилу охватило дурное предчувствие. Виктор, более высокая и еще более худая копия Яна, холодно изучал ее сквозь стекла очков в уродливой стальной оправе. «Ему не нравится, как я выгляжу, — подумала она. — Вероятно, его просто вынудили встретиться со мной». Прежде чем Ян сумел продолжить речь, к ним подошел официант, и она с изумлением услышала, как Виктор рекомендует Яну не заказывать рыбу, объяснив, что «она может быть заражена».

Английская рыба! Что за нелепая мысль, рыба всегда оставалась лучшим блюдом в меню, но Ян послушно заказал омлет с грибами, который, как им было хорошо известно, готовят из яичного порошка, поскольку настоящие яйца пока еще строго нормировались. В меню была камбала, но Людмила понимала, что если закажет рыбу, это будет выглядеть вызовом Виктору, и она выбрала картофельную запеканку с мясом, уверенная, что на три четверти она состоит из картошки, и лишь на четверть — в лучшем случае — из мяса, но ей все равно не очень хотелось есть.

— Людмила, я хочу сказать тебе первым, пока этого не сделал кто-нибудь другой. Я ухожу из фирмы. Я ухожу от Елены Рубинштейн.

Она почувствовала тяжесть в желудке. Теперь она точно не сможет проглотить ни кусочка. Она постаралась не показать, насколько сильно огорчена известием. Она молча ждала, как только она одна умела ждать, бесстрастно глядя на своего друга.

— Виктору поручили…

Виктор бестактно прервал брата:

— Мисс Сукова, мне поручили посодействовать открытию американского филиала моей компании, швейцарской фармацевтической фирмы «К.Эвербах», известной в Соединенных Штатах как «К.Эвери». В процессе обсуждения моего контракта и принятия столь важного решения я узнал о другой хорошей вакансии в Америке.

Он не разговаривает, он читает лекцию, подумала Людмила. Хотя ее представили как Людмилу, он продолжал уснащать свою речь обращением «мисс Сукова». Казалось, Ян ничего не замечает. Она с негодованием отметила, что он смотрит на брата с обожанием.

Виктор умолк на секунду, пристально изучая свой омлет, который выглядел довольно неаппетитно, в чем с радостью убедилась Людмила. Он начал есть и заговорил с набитым ртом:

— Яна всегда интересовало производство эфирных масел. Эта компания… — Людмила не расслышала название, звучавшее по-немецки, донесшееся сквозь изрядную порцию омлета, которую он тщательно пережевывал, — является филиалом… — И снова было невозможно разобрать название. — Если все пойдет гладко, у брата появится шанс возглавить фирму и получить соответствующее вознаграждение за свои труды на правах пайщика. И самое главное, ему больше не придется потакать капризам и фокусам такой чудовищно безнравственной старой ведьмы, как Елена Рубинштейн.

К тому времени, когда подали то, что англичане упорно называют кофе, Ян произнес только два-три предложения, да и то лишь в ответ на вопросы Людмилы, пытавшейся побольше разузнать об эфирных маслах.

От Виктора не ускользнула теплая улыбка искреннего расположения, которой Ян сопровождал свои слова.

— Эфирные масла добывают из растений и цветов и используют для получения целого букета ароматов. Я обычно занимаюсь этим в свободное время; меня всегда интересовала природа ароматов. У меня есть дома интересная книга на эту тему, я покажу тебе.

Пока Ян говорил, Виктор пристально наблюдал за братом. Просто замечательно, что Ян уедет из Лондона и расстанется с этой женщиной, Людмилой, которой Виктор инстинктивно не доверял. Она походила на большинство женщин из Восточной Европы, «липучек», как он их называл, которые висли на мужчинах и часто утягивали их на дно вслед за собой.

Эта особа, как Ян и говорил ему, действительно была необыкновенной красавицей, но именно редкая красота делала ее еще более опасной. Несомненно, она не была той женщиной, которая нужна Яну, той, которая сидела бы дома, стирала, готовила и растила детей. Слава Богу, Ян сразу увидел преимущества новой работы, предложенной ему, несмотря то, что его продвинули по службе у Рубинштейн: по случайному совпадению, как считал Ян, оба шанса выпали ему одновременно. Совпадение? Виктор ни минуты этому не верил. Старая ведьма что-то узнала. Ну, так он перехитрил ее в конце концов. И он опять обретет возможность не спускать глаз со своего наивного, доверчивого брата и проследить, чтобы тот не наделал ошибок.

Людмила снова обратила внимание, как Ян повернулся к Виктору, словно испрашивая разрешение говорить. Его не последовало, и Ян, запинаясь, сказал:

— Людмила, я рассказывал Виктору, какое глубокое впечатление произвели на меня твои способности, твое чутье в области косметики. Когда-нибудь, надеюсь, довольно скоро, возможно, ты сможешь работать со мной в Нью-Джерси.

Нью-Джерси! Ей стало нехорошо. Она прикусила губу, словно превозмогая боль, да так оно и было. Ее ребенку исполнилось бы сейчас… Она склонила голову, с трудом сдерживая невольные слезы, набегавшие на глаза.

— Что-то случилось?

— Нет-нет, я обожгла язык кофе.

Обеспокоенный вид Яна привел Виктора в ярость. В этой женщине таилось нечто загадочное. Ему это не нравилось; ему не нравилась она, решил он. Что ж, Ян скоро будет слишком занят, и у него не останется времени думать о ней. Работа для Людмилы в Америке вместе с Яном? Никогда! Он позаботится, чтобы этого не произошло. Виктор подозвал официанта и попросил счет.

По дороге обратно в салон Людмила спросила:

— Мадам знает?

Ян казался опечаленным.

— Нет, еще нет. Я собирался сказать ей сегодня днем. Ческа говорила, что она уедет только завтра, а я не хотел, чтобы у нее оставалось достаточно времени на попытки отговорить меня. А теперь мне придется трусливо посылать свое заявление об уходе по почте.

— Когда ты уезжаешь?

Ян грустно улыбнулся:

— Нельзя ничего сказать заранее, когда имеешь дело с Рубинштейн. Я вполне готов представить им уведомление о расторжении контракта на любых условиях и подождать, пока они подберут мне замену, но как только мадам Рубинштейн поймет, что я серьезно намерен уйти, вполне вероятно, что она вышвырнет меня в двадцать четыре часа.

— Надеюсь на это, — раздраженно вмешался Виктор.

Дул холодный ветер. Людмила подняла воротник своего пальто. Вот теперь задрапированные черным окна полностью соответствовали моменту. Она тоже скорбела; она скоро лишится единственного настоящего друга, и в верхнем эшелоне империи Рубинштейн не найдется никого, кто захотел бы помочь ей самой подняться на вершину.

В конце рабочего дня Ян заглянул к ней в кабинет, как он иногда делал, и предложил выпить в пабе, прежде чем идти домой.

— Я говорил абсолютно серьезно, — уверял он ее за их обычной порцией джина с тоником. — Я восхищаюсь тобой. Тебя ждет большое будущее в косметическом бизнесе. Фирма «Врейнсдорф», — он сказал название по буквам, чтобы она могла правильно записать его, — намерена сделаться крупнейшим поставщиком эфирных масел для косметической индустрии всего мира. Когда-нибудь американские компании будут производить духи ничуть не хуже французских, понимаешь? Американский рынок практически не освоен. Перспективы огромны.

Ян взял ее руки в свои и с удивлением почувствовал, что они холодны как лед, хотя они сидели рядом с горящим камином.

— Как только я там окажусь, я буду держать глаза и уши открытыми, чтобы не упустить момент, когда появится подходящее для тебя место. Я не хочу терять тебя из виду, Лулу.

Он неверно истолковал печальное, удрученное выражение ее лица. Он никогда раньше не называл ее Лулу. Это было самым большим проявлением его чувств к ней, на какое он отважился, поскольку сам толком не знал, как же он все-таки к ней относится. Но внезапно он понял. Он полюбил ее, сам того не ведая. Несмотря на опасения Виктора — а он потратил сегодня днем тридцать минут на разговор по телефону, пытаясь доказать, как несправедливо выносить кому-то приговор, встретившись только один раз за ленчем, — он только сейчас, в этот самый миг, осознал, какой великолепной женой стала бы для него Людмила.

— Лулу… — повторил он, наслаждаясь звуком ее имени. Он встал и хотел обнять ее, но она испуганно отстранилась. Что ж, ничего удивительного. Они сидели тут, в общественном месте, а он, неуклюжий дурак, демонстрировал то, что сам понял минуту назад. И он еще ждет от нее немедленного отклика.

— Мы могли бы пойти к тебе или ко мне?

Его тон и пылкий взгляд были весьма красноречивы. Людмилу захлестнула удушающая волна паники. Только не он, только не Ян, лучший друг, которому она верила. Она не знала, как отнестись к его попыткам ухаживать за ней. Она не могла причинить ему боль. В каком-то смысле она по-настоящему любила его, наверное, как сестра любит брата. Она не хотела терять его дружбу и его заинтересованность в ней.

— Ян. — Она крепко стиснула его руку, сознавая, что выдает свой страх. Чтобы сгладить неловкость, она торопливо заговорила: — Я собиралась сказать тебе раньше. Сегодня утром мадам Рубинштейн велела мне встретиться с ней у «Картье»… — Она быстро рассказала, что там произошло. — На обратном пути к салону она спросила, как ты относишься к своему повышению. У меня возникло странное ощущение, будто она что-то знает, но тогда я не поняла, что именно.

Ян сел на свое место, лицо его залилось краской. Итак, Виктор в конце концов оказался прав. Старая ведьма что-то пронюхала. Ну так что с того, теперь она не сможет навредить ему. Его ждет великолепное будущее, и он был уверен, что однажды Людмила разделит с ним судьбу.

Когда они подошли к крошечному домику Людмилы, Тень сидела на улице у забора и умывалась.

— Это волшебная кошка, — рассмеялась Людмила. — Как ей удалось выбраться?

Ян проворно устремился к животному, но котенок успел легко удрать.

— О, вот досада. Тень, Тень, иди сюда, иди ко мне. — Разыгралась обычная пантомима, завершившаяся тем, что Тень запрыгнула к ней на руки.

— Можно мне зайти? — настойчиво спросил Ян.

— Не сейчас, Ян. Я чувствую себя так, словно заболела гриппом. Наверное, на меня так подействовали сегодняшние новости.

Впервые, когда он поцеловал ее на прощание, вместо того чтобы поспешно чмокнуть в щеку, он повернул к себе ее лицо. Она держала на руках Тень и потому не могла ему помешать. Он поцеловал ее по-настоящему, в губы. Она закрыла глаза, сосредоточившись на своих ощущениях. Они были приятными. Его поцелуй был нежным, согревал, но прежде всего он пробудил тоскливые воспоминания о поцелуях Бенедикта.

На следующий день Людмила должна была посетить — что она делала каждый месяц — два самых крупных парфюмерных отдела «Елены Рубинштейн», оба находились в лондонских универмагах: один — в «Хэрродсе», другой — в «Дебенэм и Фрибоди». Разрешив все проблемы и разобрав жалобы, а также попытавшись дать хороший стимул косметологам-консультантам, чтобы увеличить объем продажи, она добралась до офиса только к полудню.

— Вам звонил один джентльмен, иностранец, назвавшийся мистером Кузи.

— Кто? — Людмила, нахмурившись, просматривала памятную записку, лежавшую у нее на столе, и слушала невнимательно.

Поппи повторила «Кузи», произнося как «Ку-узи».

— Скажи по буквам.

Не переставая говорить, Поппи вручила Людмиле список телефонных звонков, сделанных в ее отсутствие.

Людмила открыла рот от изумления, увидев имя, записанное на листке бумаги.

— Когда он звонил? Какой у него телефон? Я же просила тебя записывать номера, чтобы можно было перезвонить. Ты уверена, что правильно разобрала фамилию? Случайно, не отец Кузи? Что он сказал?

Вопреки обыкновению, Людмила говорила очень резко, и Поппи испугалась. Миссис Купер уже один раз накричала на нее сегодня. Что вообще здесь происходит?

Поппи угрюмо ответила:

— Я и пыталась вам сказать. Он сказал, что перезвонит, так как…

— Когда?

— Он звонил дважды. Я попросила его перезвонить после трех. Он сказал, что у него есть какие-то новости о вашей семье.

Людмила тяжело оперлась на стол.

— И ты не спросила у него номер телефона? Не могу поверить.

— Нет, я же вам говорю. Он звонил из… ну, не знаю, откуда-то с севера. Слышно было ужасно. Кажется, он назвал Манчестер или что-то в этом духе. Он пока еще не в Лондоне, но скоро приедет.

Без пяти минут пять, когда Людмила отказалась от бесплодных попыток придумать броские названия новой серии лака для ногтей и, придя в уныние, подумывала, не отправиться ли ей домой, раздался телефонный звонок, и Поппи радостно доложила, что, похоже, опять звонит мистер Кузи.

Слышно было по-прежнему плохо, и Людмиле пришлось прокричать, что она у телефона.

— Да, да…

К изумлению Поппи, хотя голос ее начальницы звучал ровно, словно она и не думала плакать, слезы ручьями потекли по лицу обычно бесстрастной мисс Суковой — «ледяной девы», как называли ее многие сотрудники компании. Завидуют, считала Поппи. Она с разочарованием услышала, что Людмила заговорила по-чешски, а затем, отчаянно жестикулируя, попросила карандаш.

Когда Людмила положила трубку, она выглядела совершенно обессиленной.

— Это был родственник духовного наставника нашей семьи, отца Кузи. Ты же знаешь, что уже много-много месяцев у меня нет никаких новостей от моих родных. Было очень плохо слышно, но этот господин едет в Лондон — да, ты оказалась права, он звонил из Манчестера. Он пригласил меня встретиться за ленчем в одном чешском ресторанчике в Сохо, который принадлежит другу его семьи, в будущую пятницу, в двенадцать тридцать. Отмени все встречи, которые у меня назначены на это время. Я не могу не пойти на этот ленч.

Записывая название ресторана в деловой дневник, Поппи несмело спросила:

— Он… он рассказал вам какие-нибудь новости?

— Вообще-то нет. — Слезы высохли. Казалось, Людмила впала в транс. — Последний раз я видела своих родных в ноябре 1947 года, почти пять лет назад. Он сказал, что должен мне что-то передать, но так как очень плохо слышно, было бы лучше поговорить при личной встрече. — Людмила словно беседовала сама с собой. Ока издала странный, короткий смешок. — Наверное, он не доверяет телефону. Помню, некогда я сама чувствовала себя так же — мне всегда казалось, будто меня кто-то подслушивает, шпионит за мной. С трудом верится, что спустя столько времени я наконец-то смогу поговорить с кем-то, кто знает последние новости о моей семье. Слишком хорошо, чтобы это было правдой.

Лондон, 1952

Чарльз никогда не летал с отцом на самолете. В тот день, когда Бенедикт приехал в Париж, чтобы увезти Сьюзен обратно в Нью-Йорк на похороны матери, Чарльз вылетел из Лондона домой в одиночестве. То было грустное путешествие.

А сейчас, когда включили малый свет и объявили, что самолет садится в Шенноне на дозаправку, Чарльз после почти полных десяти часов в воздухе чувствовал себя так, словно он не только посетил самый роскошный банкет — семь изысканных блюд было подано и съедено, не считая бесчисленных коктейлей и вин, — и словно это счастливейший день в его жизни. Отец обращался с ним с удивительной теплотой, по-дружески, шутил и рассказывал разные забавные истории из прошлой жизни «как мужчина мужчине». Если бы отец сказал так один раз, но он повторил эту фразу раз шесть! «Не стоит говорить об этом твоей сестре, Чарли. Я делюсь с тобой как мужчина с мужчиной».

Мужчина с мужчиной! Чарльз был на седьмом небе от счастья. Впервые в жизни отец держался с ним по-приятельски, как со своим лучшим другом.

Стояла морозная звездная ночь, когда они направлялись к зданию аэровокзала. Отец уже успел ему напомнить, что они находятся в беспошлинной зоне, будто бы он мог забыть. В прошлом году, хотя он и был убит горем, но все-таки не сумел устоять и купил великолепный, выдержанный бренди по доллару за бутылку.

И теперь он точно так же был поражен, насколько все дешево, начиная от огромного выбора ирландской шерсти, льняных изделий и шотландского кашемира до бесчисленных флаконов лучших французских духов, рядами стоявших на полках, и все — лишь за малую толику обычной нью-йоркской цены. Чарльз, вспомнив об одной утонченной рыжеволосой красавице, жившей неподалеку от Керзон-стрит в Лондоне, застенчиво спросил, сколько стоят духи «Шанель № 5», пока его отец осматривался по сторонам.

— Мы возьмем три самых больших флакона, — широко улыбнулся Бенедикт продавщице, одновременно прошептав в сторону, обращаясь к пораженному Чарльзу: — Говорят, это повышает потенцию. Наверняка на обнаженной коже эти духи пахнут гораздо лучше, чем в бутылке.

Через час, когда объявили рейс, Чарльз увидел отца у ювелирного прилавка; он рассматривал пару изящных серег, выполненных в форме маленьких флакончиков с алмазно-жемчужными пробочками.

— Очень оригинально, — заметил отец, но положил украшение обратно на прилавок и, взяв Чарльза под руку, неспешно вышел из здания в холодную ночь.

Приземлившись в Лондоне, Чарльз с благоговением взирал на очевидные признаки того, что отец имеет статус очень важной персоны. Самолет был полон, поэтому Чарльз предполагал, что их ждет по меньшей мере двухчасовое утомительное ожидание в иммиграционной службе и таможенном зале, нечто, к чему он давно привык. Вместо этого через несколько минут после того, как самолет заглушил двигатели, а стюардесса велела пассажирам оставаться на своих местах, огромная дверь в передней части фюзеляжа со скрежетом открылась и спустя короткое время по громкоговорителю объявили: «Полковник Тауэрс и мистер Чарльз Тауэрс, пожалуйста, пройдите в начало салона».

Чарльз с тревогой посмотрел на отца, вообразив, будто случилось что-то чрезвычайное, но отец с улыбкой двинулся вперед, чтобы пожать руку некоему напыщенному субъекту с интенсивно красным лицом. Первой мыслью Чарльза было, что этот человек — точная карикатура Блимпа, полковника британской армии[15]. Однако полковник Блимп эскортировал их вниз по трапу самолета до лимузина, поджидавшего на бетонированной площадке перед ангарами. В машине офицер таможни радушно приветствовал их и поздравил с прибытием в Лондон, посетовав на ливень с ураганом, но заметил, что скоро прояснится. Офицер почти не взглянул ни на одну из таможенных деклараций, и, высадившись у дверей таможенного зала, Бенедикт спокойно прошел дальше вместе с полковником Блимпом, который махнул рукой служащим таможни, со скучающим видом дожидавшихся, когда остальные пассажиры покинут борт самолета.

Около аэропорта их встречал Тим Нолан, глава британского филиала «Тауэрс», и они уже были на пути к Лондону в роскошном автомобиле компании, прежде чем Чарльз осознал, что все еще сжимает в руке паспорт, к которому никто до сих пор не проявил ни малейшего интереса.

Он сидел рядом с водителем, тогда как на заднем сиденье отец с увлечением уже вел деловую беседу с Ноланом. Тем не менее Чарльз счел необходимым поинтересоваться:

— Что с нашим багажом, папа?

— Едет в машине сзади нас, сынок. Тебе вообще не о чем волноваться.

Воистину это было так. В «Клэридже», отеле, всегда внушавшем ему робость, величественного вида человек ждал в мраморном вестибюле, чтобы встретить их, и на секунду, сбитый с толку теплым приветствием отца: «Дорогой Ван Туин, как приятно вас видеть!» — Чарльз подумал, что это старый приятель, с которым они столкнулись случайно. — «Вы знакомы с моим сыном, а?»

Когда Ван Тиун протянул безукоризненно наманикюренную руку, Чарльз понял, что он, должно быть, менеджер отеля, который, не отдавая явных приказаний, командовал небольшой армией служащих более низкого ранга, готовых кланяться, расшаркиваться и донести все, что бы они ни везли с собой, в то время как их проводили к кабине лифта, обшитой дубовыми панелями и с сиденьями, обтянутыми парчой.

Чарльз утратил представление о времени. Золоченые часы в лифте показывали четыре сорок пять, но до полудня или пополудни? Из-за разницы во времени ему никак не удавалось это вычислить, и, как всегда в Лондоне зимой, за окном стояла непроглядная темень и днем, и ночью. Обычно после перелета через Атлантику он чувствовал себя совершенно обессилевшим и отсыпался двадцать четыре часа. А сейчас Чарльз не был уверен, что вообще сможет заснуть. Он хотел насладиться каждой минутой, когда его принимали, словно прямого наследника трона! Он следовал за отцом по громадному номеру, щедро уставленному цветами и вазами с фруктами, и с лица его не сходила лучезарная улыбка; уважение и красивая жизнь, очевидно, сопутствовавшие отцу повсюду, куда бы он ни поехал, а не только дома, доставляли Чарльзу удовольствие.

По собственному опыту он знал, как упорно отец работал, чтобы заполучить все это, но впервые он оценил по достоинству награду, венчающую труды. Наверное, это произошло так поздно потому, что отец настойчиво вбивал ему в голову с самого детства, что «жизнь — не сахар», что все хорошее в жизни надо заслужить. И он получил множество печальных уроков — гораздо больше, чем Сьюзен, — относительно истинной цены денег.

Принимая душ в ванной комнате — он прикинул, что она ничуть не меньше гостиной в его квартире в Нью-Йорке, Чарльз поклялся, что когда-нибудь он скажет отцу, что именно эта поездка побудила его к активной деятельности и в корне изменила его отношение к деловой карьере. Отныне отцу не придется жаловаться на недостаток усердия с его стороны.

Разбуженный телефонным звонком, Чарльз в течение нескольких минут соображал, где находится.

— Я буду занят весь день. Договоримся встретиться пораньше перед обедом и немного выпьем.

Судя по тону, отец был полон энергии и сил, как, впрочем, и в Нью-Йорке, воплощая в жизнь прозвище, закрепленное за ним «Уолл-стрит джорнал»: «Мистер Встаю-и-Иду». Чарльз попытался вдохнуть какое-то подобие жизни в свой собственный голос:

— Отлично, папа, здорово, я зайду…

Отец перебил его:

— Сегодня пятница, примерно десять пятнадцать утра. Нам обоим нужно лечь пораньше после почти бессонной ночи. Тим Нолан рассчитывает получить от тебя весточку, но можешь не спешить. Прогуляйся по Стренду и полюбуйся, как марширует наша доблестная британская армия попозже утром.

Следовательно, было без четверти пять утра. Чарльз, пошатываясь, поплелся в ванную. Он вычислил, что в изнеможении рухнул на кровать примерно через час после приезда, и если сейчас было десять тридцать, то он спал меньше пяти часов! Но он не отец, которому, как Чарльз знал, вполне хватало трех-четырех часов сна. Среди прочего, это была одна из причин, почему мать постоянно жаловалась на отца, но Чарльз не мог передвигаться, не говоря уж об отчете о визите в главный штаб британского отделения «Тауэрс», расположенный на Стренде, не поспав еще немного. Он попросил телефонистку разбудить его в час дня и снова забрался в постель, уповая на то, что отец не станет звонить ему еще раз.

Почти два часа спустя Бенедикт, даже не замечая, что пошел легкий снежок, быстрым шагом свернул с Пэлл Мэлл, где находилась контора его адвоката, поднялся вверх по Лоуэр Риджент-стрит, пересек Пикадилли и Шафтсбери-авеню, направляясь в уютный по-домашнему чешский ресторанчик в Сохо, который ему порекомендовали. Там у него был заказан столик на двоих на имя Кузи.

Он хотел пройтись. Ему нужно иметь ясную голову, нужно приготовиться к предстоящей встрече, чтобы быть во всеоружии хитрости и обаяния, отпущенного природой. Организовать встречу оказалось очень легко, пожалуй, даже слишком легко. Но Бенедикт ни минуты не сомневался, что Людмила придет. Довольно просто было отыскать в досье Суковых имя, на которое — он мог с уверенностью сказать — Людмила откликнется. И не было лучше кандидатуры, чем духовный наставник семьи, священник, обвенчавший ее с беднягой Милошем.

Чех, которого частный детектив нанял сыграть роль приманки, доложил, что Людмилу не понадобилось уговаривать. Напротив, по словам детектива Бриттена, еще до того, как чех намекнул, что располагает свежими новостями из Праги, Людмила первая загорелась желанием назначить встречу — «страстным желанием», такое определение употребил детектив.

Часы показывали без десяти двенадцать. Людмила придет вовремя, если не раньше. Еще одно качество, восхищавшее в ней Бенедикта, так привыкшего к женской непунктуальности вообще и непунктуальности Хани в частности.

Бенедикту не понравился предложенный ему столик. Он без шума указал на это обстоятельство, и его посадили там, где он хотел, за столик, откуда хорошо просматривалась входная дверь, однако расположенный в уголке; таким образом, хотя он заметит Людмилу, когда она придет, она не сможет его увидеть до последней секунды. Обычно он не терпел ресторанов подобного рода: в зале было сумрачно, почти темно, и царила романтическая обстановка, создаваемая с помощью настенных гобеленов и костяных светильников, сделанных из оленьих рогов. Но на столе лежала безупречно чистая скатерть и стояли высокие бокалы тонкого стекла. Почувствовав, что нервничает, Бенедикт заказал сливовицу.

Людмила появилась в двенадцать двадцать пять; она оказалась выше, чем он помнил, мечтая о ней днем и ночью, выглядела намного элегантнее в модном плотном пальто черного цвета с оригинальным черным вязаным воротником, поднятым до подбородка. Естественно, ведь она теперь стала деловой женщиной, преуспевающей, умной, деловой женщиной. Ее прекрасные волосы — у него заныло сердце при взгляде на черные блестящие волосы, которые он так любил перебирать, — были высоко подняты и собраны на затылке. Он порадовался, что она не подстриглась. Она отдала пальто и зонтик гардеробщице. Слава Богу, что сейчас зима. Она не сможет убежать сразу на улицу, где идет снег, даже если ей очень этого захочется, как только она его увидит.

Пока она шла вслед за метрдотелем по ресторану, Бенедикт успел заметить, что она выглядит напряженной, взволнованной, словно ее гнетет… Что? Тревога? Предчувствие? Едва ли она испытывает то же чувство боязливого предвкушения, как бывало с ней в прошлом, накануне их запретных свиданий, поскольку она не знает, что встречается именно с ним. И эта ее робость всегда разжигала их страсть еще сильнее. Теперь не будет причин считать их свидания запретными. Вряд ли он снова женится. У него не будет жены, которой придется лгать, когда он начнет ездить к Людмиле в Европу, где она сделается его признанной возлюбленной, дамой его сердца.

Эти мысли вихрем пронеслись в его голове в то время, как она приближалась. Он глубоко вздохнул с облегчением: мужчина за соседним столиком поднялся, на миг заслонив его от окружающих — как раз в ту минуту, когда метрдотель указывал ей столик, где ее ждал мистер Кузи. Он встал. Когда человек посторонился, Бенедикт ждал ее с распростертыми объятиями.

Она смертельно побледнела, и он испугался, что она упадет в обморок, но она не отрываясь смотрела ему в лицо, как и он — на нее.

Она все еще любит меня, с ликованием подумал Бенедикт. Он не может забыть меня, но по-прежнему лжет, чтобы добиться своей цели, подумала Людмила со смешанным чувством волнения и негодования.

Позднее, когда к нему вернулась способность разумно мыслить, ему стало любопытно, сколько же они так простояли, он, крепко прижав ее к груди, она, сначала не сопротивляясь? Вероятно, не больше одной-двух минут, хотя им обоим это время показалось вечностью.

Она, по обыкновению, без лишних слов перешла прямо к делу:

— Итак, ты и есть мистер Кузи.

Они посмотрели друг другу в глаза. Людмила увидела в его лице нечто такое, что заставило ее тяжело опуститься на стул. Она взглянула на него снизу вверх глазами, полными слез.

— Но ты в самом деле что-то знаешь? О моей семье? — спросила она.

Идиот! Он забыл, как искренни ее любовь и тревога о родных. Замышляя вернуть ее, он учитывал лишь то, с какой настойчивостью она добивалась, чтобы он по мере сил разузнал о судьбе, постигшей ее семью, — по сути, это единственное, о чем она когда-либо его просила, — и совершенно упустил из виду, что за ее упорством скрывались глубокие, непритворные чувства.

А теперь, после долгих, мучительных месяцев разлуки, он свалял большого дурака, так как первое, что ему придется сделать, это поделиться скверными, очень скверными новостями. Сейчас, когда она прежде всего хочет знать, есть ли хоть доля правды в хитроумной выдумке, которую он использовал, чтобы выманить ее на свидание, он должен сказать, что ее отец умер.

Она не устроит сцены. Она никогда не устраивала сцен, ни раньше, в худшие времена, ни теперь, когда на первый взгляд дела обстоят не лучше. Это он имел обыкновение устраивать сцены.

Нахмурившись, Бенедикт жестом отослал суетившегося вокруг них официанта и взял ее руки в свои.

Людмила подумала, насколько это естественно и как не походит на тот вечер больше недели назад, когда Ян держал ее за руки, пытаясь впервые объясниться ей в любви.

Вслед за опьяняющим возбуждением, охватившим ее, когда она увидела Бенедикта, столь сильным, что ей даже сделалось дурно, наступил черед опустошительной слабости. Ей хотелось, чтобы он всегда держал ее руку в своей, хотелось склонить голову ему на плечо, перестать бороться и принять все, чего бы он ни пожелал теперь. Это чувство исчезло так же стремительно, как и появилось.

Она попыталась отнять руки, но он не уступал, как, впрочем, всегда, привыкнув получать то, что хочет и когда хочет, даже не задумываясь, что кто-то может не согласиться с его пожеланиями.

— Есть множество причин, побудивших меня пойти на риск, чтобы устроить нашу встречу сегодня. — Его слова были тщательно подобраны, словно Бенедикт хорошо отрепетировал свою речь. — Употребив слово «риск», я пытаюсь оправдать поступок, который, я знаю, должен показаться тебе новым подтверждением моего двуличия, но мне надо было каким-то образом сделать так, чтобы ты наверняка пришла на свидание.

Людмила сидела неподвижно, не проронив ни слова, и слушала так внимательно, как ни одна другая женщина из тех, кого он знал.

— Дорогая моя, да, у меня есть новости о твоей семье. — Он запнулся в нерешительности, но потом все-таки сказал: — Боюсь, печальные новости. Месяц назад умер твой отец.

Она выдернула у него свою руку так резко, что опрокинула стакан с водой, облив скатерть.

— Как? — глухо простонала она. — От чего он умер? Его убили?

— Рак. Это произошло быстро. Он не мучился, — лгал он, так как не знал никаких подробностей, только сам факт, о котором ему сообщил Деннон.

Ее глаза были полны слез, но она не пролила ни слезинки. Необъяснимо, но она предчувствовала, что «мистер Кузи» привез дурные вести. Она приехала сюда, ожидая услышать, что умерла ее мать. Не верилось, что тем из родителей, кого ей не суждено больше увидеть, был высокий, сильный отец, который научил ее кататься на пони; и все посетительницы салона красоты краснели от удовольствия, когда он хвалил их новую стрижку или цвет волос.

Людмила не представляла, как сильно побледнела. Бенедикт подозвал официанта.

— Две сливовицы и еще воды, пожалуйста.

Она заговорила об отце, сначала сбивчиво, а затем все больше воодушевляясь. Бенедикт почти не обратил внимания на суть ее рассказа. Он чувствовал головокружение, пьянея от звука ее голоса, любовался линиями ее белой шеи, изящество которой подчеркивал черный воротник-хомут ее свитера, смотрел, как бурно вздымается и опускается ее грудь, тогда как она в порыве горя безудержно изливала в потоке слов свою скорбь.

Официант подал какую-то экзотическую закуску, фирменное блюдо их ресторана, как он объяснил, которое называлось «гренки дьявола»; Людмила пробормотала, что это типично пражская закуска — рубленое мясо на гренке с сыром и хреном. Она не стала есть. Бенедикт заказал все, что рекомендовал им официант, и блюда уносили практически нетронутыми.

Когда наступил черед кофе и Бенедикт расплатился по счету, она вздохнула и обратила на него взгляд своих глубоких, темных глаз.

— Хорошо, что ты не побоялся хлопот. Я признательна тебе за то, что ты приехал сказать мне. Было бы гораздо хуже, если бы я узнала об этом от кого-нибудь другого.

— Я люблю тебя, Людмила. — Он не собирался говорить ничего подобного. Он никогда не говорил ей этих слов. В свое время она внушала себе, что и не хочет их слышать.

Она склонила голову.

— Спасибо.

— Ты вернула мое письмо; ты отказывалась разговаривать со мной.

— А зачем? На это потребовалось много времени, но в конце концов я смирилась с тем, что ты считал правильным. Мы договорились больше не видеться. Мы должны принять такое же решение сейчас.

Он запаниковал, как и в тот день, проснувшись после кошмарного сна. Он забыл, что хотел сказать. Он едва понимал, что говорит.

— Но теперь в этом нет необходимости. Если бы ты прочла мое письмо, ты бы знала, что я одинок. В прошлом году Хани погибла в ужасной железнодорожной катастрофе, унесшей множество жизней.

Выражение ее лица не изменилось, но тело напряглось.

— В прошлом году? — медленно повторила она.

— Да, я писал тебе. Я пытался дозвониться. Дети страшно переживали, особенно Сьюзен. Она знала — подозревала, — что с нашим браком не все в порядке.

— Сьюзен подозревала? — опять повторила Людмила.

Он не мог остановиться. Он взял в ладони ее прелестное, скорбное лицо и поцеловал в губы долгим, глубоким поцелуем, смакуя сладость ее рта, почувствовав мгновенный отклик, понял, что ее тело готово принять его, как и тогда, в первый раз, в маленькой швейцарской гостинице, когда она призналась, будто считала себя фригидной и не знала, что такое наслаждение в любви.

Но едва он потянулся к ней, чтобы обнять за плечи, сгорая от желания прикоснуться к ней, ощутить в ладонях ее полную, упругую грудь, она отстранилась.

— Из этого не выйдет ничего хорошего, — устало сказала она. — Твои дети, семья, никогда меня не примут.

Он не понял, что она имела в виду. Дети? Какая связь между его детьми и их отношениями?

— Моя семья? — Он выглядел озадаченным, но затем страстно заговорил, словно юный поклонник, пылкий влюбленный: — Я не знал, что ты ко мне чувствуешь. Я следил за твоими успехами…

Он поведал ей, как много знает об ее продвижении по службе у Елены Рубинштейн и что это является главной причиной проявленного им интереса к производству косметики. Он настолько увлекся, что совершенно забыл о своих сомнениях. Ей и не нужно ничего говорить; ее тело ответило за нее.

Он принялся рассказывать ей о своих грандиозных планах на ее будущее, а также о встрече с великой Мадам, намеченной на следующую неделю.

— Думаю, тебе лучше переехать в Париж. Я найду тебе такую квартиру, о какой ты мечтаешь. Если ты по-прежнему захочешь работать — а я надеюсь, ты захочешь, — ты будешь вести европейские дела из Парижа. Возможно, ты не знаешь, что твой замечательный босс не имеет права потратить ни пенни из доходов английского филиала компании, хотя прибыль ежегодно достигает нескольких миллионов фунтов. Это потому, что Рубинштейн проявила дальновидность — или ей дали дельный совет — и передала свои права владения учрежденному фонду. Причина в том, что британская система налогов весьма обременительна; налоги очень высоки, но помимо этого частная собственность облагается непомерно высоким налогом после смерти владельца.

Пока он крупными штрихами рисовал картину ее будущей жизни так, как она ему представлялась, снова и снова повторяя, что она будет выступать в качестве его партнера, Людмила испытывала все большее разочарование. Не удивительно, что он выглядел изумленным, когда она упомянула его детей и родственников. Он не предлагал ей стать его «партнером» и в браке; он предлагал, вернее, считал само собой разумеющимся, что она сделается его постоянной любовницей.

Как было бы просто, восхитительно просто, смолчать и согласиться со всем, что он говорил, принять благосклонно сказочную квартиру в Париже и купаться в роскоши, которой он собирается ее окружить, но как долго это продлится? Даже сейчас, когда он смотрел на нее влюбленными глазами и говорил, как тосковал по ней и что наконец им не нужно будет скрывать своих отношений, он лгал себе. Каждым словом, каждым щедрым обещанием он давал ей понять (хотя она и не сомневалась, что он даже не осознает этого), что она не может стать частью его жизни. Она не принадлежит к его кругу, оставаясь аутсайдером, внизу, не наверху, независимо от того, купит он компанию у мадам Рубинштейн или нет, а она не верила, что это предприятие по плечу даже Бенедикту Тауэрсу.

Да, с горечью думала она, вероятно, он действительно любит меня или думает, что любит. Все эти месяцы она настойчиво пыталась разлюбить его, если назвать любовью желание и потребность, жившую в глубине души, быть рядом с ним, мужчиной, научившим ее всем тайнам плотской любви, благодаря которому она поняла даже, почему Милош испытывал к ней такую страсть.

Людмила сидела очень прямо и смотрела на него, собираясь с силами. Она знала, что должна ответить и как должна поступить.

— Из этого ничего не выйдет, — повторила она на сей раз гораздо тверже.

Он с изумлением уставился на нее.

— Что ты хочешь сказать?

— Однажды я говорила тебе — потом мы часто над этим смеялись, — что я хочу получить признание благодаря своему уму. Ну так мои идеи уже принесли мне некоторую известность. Я честолюбива. Отношения… — Она дрожала, заикалась, но заставила себя продолжать: — У нас не получится таких отношений, как ты описываешь — слишком много поводов для зависти. Нечего надеяться, что люди станут работать, не жалея сил, если будут считать, что кто-то несправедливо пользуется преимуществами.

Он резко прервал ее:

— Моя милая крошка Лу, мне безразлично, будешь ты работать или нет. Я думал, ты сама захочешь.

— Но я, разумеется, хочу. Я намерена работать. Я намерена достичь чего-то. — Постепенно ее охватывал гнев. Он даже не допускает мысли, что она не согласится. Да как он может принимать за нее решения, и так скоро, пробыв с ней всего пару часов, словно долгие месяцы разлуки ничего не значат! На ее щеках появились два красных пятна. Он вынуждал ее говорить такие вещи, которые она вовсе не собиралась говорить. — Мне уже предложили серьезную работу в Америке. У меня есть собственные планы на будущее. Ты мне не нужен… твое покровительство, твоя… — Она никак не могла подобрать верное слово по-английски. — Твоя милостыня, — сказала она.

Людмила встала и протянула руку.

— А сейчас нам лучше попрощаться.

Мгновение он сидел, оцепенев, не в силах собраться с мыслями, не в состоянии поверить, что она уходит, отвергнув все, что он предлагал ей, уходит из его жизни.

— Не уходи! — воскликнул он, но она уже стремительно направлялась в гардероб за своим пальто.

Он выскочил за ней на улицу, где небо было покрыто темными тучами и валил густой снег. Слава Богу, он распорядился, чтобы машину прислали к ресторану. В тот момент, когда она поднимала воротник пальто, он крепко схватил ее за руку.

— Позволь мне подвезти тебя до работы, к салону.

— Лучше не надо. Я возьму такси.

Не обратив внимания на ее протест, он втолкнул ее на заднее сиденье машины, когда шофер открыл перед ними дверцу.

— Поезжайте самой длинной дорогой на Графтон-стрит, — хрипло приказал он и поднял перегородку из темного стекла, отделявшую водителя от пассажиров в задней части салона.

Они оба заговорили одновременно, он, предчувствуя неизбежную потерю, она, страдая от комплекса неполноценности, упрекая себя за отсутствие гордости, — знакомые чувства, которые, как Людмила думала, она преодолела с помощью упорного труда и осознания, что способна добиться успеха своими силами. Лица обоих были полны боли.

Машина резко вильнула, объезжая кого-то, перебегавшего дорогу. Людмила очутилась в его объятиях, и он распахнул на ней пальто, и они жадно набросились друг на друга, его руки проникли ей под свитер, под лифчик, нащупывая грудь, губы ласкали шею, он навалился на нее всем телом.

Она заставила его остановиться, несмотря на то, что лицо ее говорило об обратном: она хотела его с той же страстью, с какой он желал ее.

— Ты стыдишься меня! — выкрикнула она, а за окном шел снег, застилая плотной темной завесой весь мир.

— Стыжусь? — Он был уязвлен. — Я тебя не понимаю! — сердито закричал он. — И кто же предлагает тебе работу в Америке? Паршивый поляк? Я уничтожу его!

— Да как ты смеешь…

Он зажал ей рот рукой, со злостью опрокинул на сиденье, обтянутое плюшем, задрал свитер, поднял лифчик и припал губами к груди.

— Нет, нет, нет… — стонала она, однако не предпринимая никаких попыток остановить его, когда его рука скользнула ей под юбку, в шерстяные штанишки; она жаждала его близости, сгорая от желания вновь ощутить внутри себя его пальцы, язык, его самого. Она боролась с собой, победы сменялись поражениями, она кричала, а тем временем машина медленно двигалась дальше.

Он говорил ей все те вещи, в которые раньше не верил, безумные, безрассудные слова любви, которых никогда не говорил прежде ни одной женщине.

— Не могу жить без тебя… Я люблю тебя… Ты нужна мне.

— Но недостаточно. Твои дети… — В ее голосе прозвучала неподдельная горечь. — Ты не готов представить меня своим детям, друзьям. Ты хочешь спрятать меня подальше, точно какую-то… какую-то шлюху, как назвала меня твоя жена. Ты хочешь сделать меня шлюхой!

Он резко оттолкнул ее. Как она может разговаривать с ним подобным образом? Маленькое ничтожество из Чехословакии, она не знала ничего, пока он не принял ее в свои объятия? Да как она смеет? Он не верил своим ушам.

Когда машина свернула на Бонд-стрит, он хмуро сидел в углу, пристально наблюдая за тем, как Людмила аккуратно застегивает пальто и вынимает из сумочки зеркало, чтобы поправить макияж. И снова она выглядела, как прежняя Людмила, недоступная, загадочная, богиня огня и льда, от которой, да поможет ему Господь, он совершенно потерял голову, — или он действительно по-настоящему любит эту молодую женщину?

Теперь она, как и всегда, полностью владела собой, и, помимо размазанной помады, не осталось и следа дикой страсти, владевшей ею всего несколько минут назад, по силе не уступавшей его желанию. Отвернувшись к окну, Людмила смотрела, как идет снег, и он был убежден, что она полна решимости доказать, что может без него обойтись, как она, по сути, доказала это на деле за прошедшие два года.

— Я не желаю снова видеть тебя, — тихо промолвила она. — Ты уже сказал мне, хотя даже не понимаешь этого, что мне нет места в твоей жизни.

Бенедикт сжал руку в кулак, ногти впились в ладонь. Он знал — она говорила серьезно. Людмила не походила на двуличных женщин, которых он достаточно повидал на своем веку: они говорили одно, а думали другое. Она была готова уйти из его жизни, как она сделала два года назад, ни разу не оглянувшись, и на сей раз навсегда.

Он совершенно упал духом, когда машина подъехала к салону Елены Рубинштейн на Граф-тон-стрит, — еще недавно он предвкушал, как в недалеком будущем Людмила покажет ему салон. А сейчас всякий интерес к фирме «Рубинштейн» пропал, умер, так же, как, ему казалось, умер он сам.

У величественных дверей Бенедикт заметил знакомую фигуру, с потерянным видом высматривавшую несуществующее такси. Это был Чарльз, его сын. Он явно выполнял заданный урок, словно прилежный ученик. Прежде чем машина успела затормозить у тротуара, он увидел, что Чарльз вернулся в здание.

К изумлению Людмилы, Бенедикт вдруг расхохотался. Вместо ожидаемых страха и вины, какое же чувство охватило его, когда он увидел на улице своего сына? Бенедикт не мог в это поверить. Облегчение, новое чувство радостного, ничем не замутненного облегчения — и в ту же секунду он ясно понял, что ему делать, и неважно, что кто-либо, в том числе и его обожаемая дочь Сьюзен, подумает или скажет.

Как он мог быть таким идиотом? Раз уж Норрис пошел на мучительный разрыв с Одри, Бенедикт составит ему компанию, если придется столкнуться с неприязненным отношением Сьюзен и светского общества. Ему было плевать на общественное мнение, а Сьюзен скоро смирится с фактом. Ему нетерпелось сказать Норрису, что они заново начнут жизнь с новыми сексуальными партнершами примерно в одно и то же время.

Когда машина остановилась, он сидел, скрестив на груди руки, и улыбнулся, когда Людмила холодно взглянула на него и сказала:

— Не знаю, что так развеселило вас, полковник Тауэрс, но в любом случае я хочу попрощаться. Я говорю совершенно серьезно. Все кончено.

Какое наслаждение готовит ему будущее — растопить лед, разжечь огонь, покорить мятежный дух этой страстной и прекрасной молодой женщины. Какое глубокое удовлетворение он получит, пестуя и направляя ее талант, научив ее играть роль хозяйки дома, увидев ее в пору расцвета, став отцом ее детей. У Бенедикта закружилась голова от радости при мысли о ее юности, ее жизненной силе и энергии. Она навсегда сохранит ему молодость.

Хотя шофер уже выходил из машины с зонтиком, Бенедикт не пошевелился, и тогда Людмила, перегнувшись через него, попыталась открыть дверцу. Он толкнул ее обратно на сиденье, заметив:

— Не так быстро, юная леди. Вам придется научиться принимать услуги со стороны окружающих как подобает. — Он накрыл ее руки своей ладонью и с удовольствием отметил, что она дрожит. Он всегда сохранит над нею власть, заставляя дрожать от радости, от страха и от страсти.

— Пожалуйста, Бенедикт, позволь мне выйти. Давай попрощаемся.

— Но мы не прощаемся, моя сладкая Лу. Это еще не конец. Это, если угодно, только начало для нас обоих. — Он улыбнулся, когда она снова вспыхнула от гнева. — Ты когда-нибудь встречалась с моим сыном Чарльзом?

Он сошел с ума? Людмила покачала головой, ответив коротко:

— Да, раз или два, несколько раз в Нью-Йорке, мельком. А теперь, пожалуйста, дай мне выйти, — говорила она срывающимся голосом. Он знал, что ее сердце разрывается на части. Она думает, что он не любит ее.

— Чарльз теперь постоянно работает в нью-йоркском офисе, но я взял его с собой в эту поездку, чтобы представить тебя должным образом. — За несколько последних минут ложь стала правдой.

Она смотрела на него широко открытыми глазами.

— Представить меня? Не понимаю.

Шофер распахнул дверцу автомобиля.

— Мы выходим здесь, сэр?

— Да-да, но дайте мне пару минут, Пат. Передайте моему сыну — он в салоне, — что я приду с кем-то, с кем хотел бы его познакомить. А затем я подброшу его в отель, а вы можете отвезти мисс Сукову домой.

К тому моменту разыгралась настоящая снежная буря. Скоро будет опасно ехать на машине.

— Я еще не готова идти домой, — неуверенно промолвила Людмила. — У меня есть работа.

— Я не разрешаю тебе задерживаться. Я хочу быть уверенным, что ты благополучно добралась домой в такую погоду, но сначала мы зайдем в салон, чтобы ты познакомилась с Чарльзом.

— Я не понимаю, — робко повторила Людмила. Несколько слезинок быстро скатились по ее щекам.

— А я наконец понимаю, — серьезно сказал Бенедикт. — Ты будешь моей женой.


Так вот к чему вели все эти разговоры «как мужчина с мужчиной»? Неужели отец подготавливал его к самому большому потрясению в его жизни? Чарльз пообещал ему, что не станет звонить Сьюзен, но тем не менее он чувствовал себя в высшей степени виноватым за то, что не сделал этого. Несомненно, ему следовало предупредить сестру, что ее подозрения оказались абсолютно обоснованными; похоже, отец действительно увлечен особой, однажды находившейся у них в услужении.

Чарльз не знал, что подумать. Он не знал, как поступить. Он сидел за обеденным столом и пытался поддержать умную беседу об их филиале в Британии и чувствовал, что из-за разницы во времени и длительного полета так до конца и не выспался, — пока отец не открыл люки и не сбросил свою атомную бомбу на счет «три».

— Чарльз, должен сказать, что одной из причин, почему я приехал в Лондон, было желание встретиться с красивой девушкой, которую ты видел днем.

Смешно, что никакие деловые разговоры о фармацевтике и косметике не могли заставить его побороть сонливость, однако, едва отец сделал свое ошеломляющее признание, сон как рукой сняло, будто он получил изрядную дозу стимулятора.

— Ты имеешь в виду Людмилу? Девушку из салона «Рубинштейн», которая раньше делала маме прически?

Чарльз ее не узнал. Это отец напомнил ему, как только они вернулись в отель, а она уехала домой, куда-то в Челси, на представительской машине, что в свое время она работала у мамы. И только тогда он припомнил таинственные намеки и двусмысленные замечания Сьюзен насчет «грязной истории» с парикмахершей, так угнетавшей маму, хотя сестра была вынуждена признать, что на самом деле ей почти ничего неизвестно. Ну, так она скоро убедится, что не ошиблась насчет «грязной истории», что бы это ни значило.

Отец хотел, чтобы он познакомился с Людмилой! Отец знал, что она ему очень понравится. На этом они распрощались на ночь накануне вечером, и вот он одевается, чтобы встретиться с ней за ленчем; отец находился здесь же и вел себя, как помешанный дурак, указывал ему, что надеть, и метался по номеру, будто они собирались на прием в Букингемский дворец, а не в какое-то кафе в Челси; раньше отец шарахался от заведений подобного сорта, как от чумы. Чарльз хотел бы избежать этого ленча, но по крайней мере отец не выставил никаких возражений против его свидания с рыжеволосой с Керзон-стрит сегодня вечером.

Через час ему пришлось согласиться, что Людмила Сукова, или Сукорина, или как там она себя называла, была восхитительной женщиной. Он не стал удивляться, почему отец приехал повидаться с ней, хотя Чарльз до сих пор не был уверен, что именно у отца на уме. Интересно, сколько ей лет? Бесспорно, по возрасту она подходит, скорее, ему, чем отцу.

— Чарльз.

Он подскочил, задаваясь вопросом, не догадалась ли она, о чем он думает. Ему понравилось, как она произносила его имя, слегка коверкая, с мягким «ш», так что оно звучало как «Шарль». По сути, ему нравилось почти все, что она говорила, хотя было бы гораздо лучше, если бы на лице отца не появлялось это собственническое выражение всякий раз, когда она открывала рот, будто он сам сотворил ее.

Она слушала Чарльза внимательно, поощряя говорить о спорте, особенно о катании на лыжах, одним словом, о том, о чем он никогда не осмеливался заводить речь в присутствии отца.

— После Парижа мы могли бы прокатиться в Сент-Мориц. Тебе бы хотелось этого, Лу?

Чарльз с удовольствием отметил, что Лу, как отец упорно называл ее, оказалась достаточно тактична и смутилась.

— Ну, не знаю, смогу ли я взять отпуск в это время.

Чарльз отвел взгляд, растерявшись, когда отец обнял Людмилу за плечи и сказал:

— Скоро ты сама будешь принимать подобные решения. Я спросил, хочешь ли ты поехать в Сент-Мориц, а не сможешь ли ты взять отпуск или нет.

В определенном смысле Чарльз почувствовал облегчение, когда ленч подошел к концу, хотя отец был прав. Он пришел к выводу, что Людмила, или Лу, как он начинал думать о ней, ему бесспорно понравится. Он не представлял, что в ней может не понравиться, хотя сомневался, что Сьюзен с ним согласится.

Позднее, вечером, Бенедикт вернулся в Челси, чтобы впервые переступить порог домика Людмилы. Она сказала, что приготовит обед. Он уже послал ей две дюжины красных роз и приехал с еще одной дюжиной в руках. Он мечтал о том мгновении, когда она откроет дверь. Что на ней будет надето? Какие чувства отразятся на ее прелестном лице?

— Бенедикт! — Ее лицо сказало ему все. Они расстались всего несколько часов назад.

Но для обоих словно прошли дни, хотя она все это время была занята приготовлением по возможности самых лучших блюд из имевшихся продуктов, потратив недельный заработок на шампанское и ликер в ближайшем магазинчике, имевшем разрешение на продажу спиртного.

Он сорвал с себя пальто. Розы рассыпались по полу, когда он подхватил ее на руки. Она была одета в желтый кардиган из ангорской шерсти и черную бархатную юбку. И это все. Ни чулок, ни белья, ничего. Она купила кардиган в минуту слабости несколько месяцев назад, размечтавшись о желтом платье, но так и не смогла его ни разу надеть.

Его руки скользнули под юбку. Он почувствовал ее теплую, обнаженную кожу.

— О, Боже, Боже мой, ты необыкновенно, фантастически красива, моя Лу, моя Лу! — Он уткнулся лицом в мягкую шерсть.

— Быстрее, быстрее, — прошептала она.

Он отнес ее вверх по лестнице в спальню, которая была полностью белой, где на небольшом столике стояла ее музыкальная шкатулка и его красные розы. На кровати спала Тень.

— Откуда она взялась?

Людмила ничего не соображала. Она сходила с ума от счастья.

— Кш, Тень, кш, — засмеялась она, когда котенок проворно юркнул под кровать. — Ян подарил мне ее на Рождество.

— Ян! — Он швырнул ее на кровать. — Ян! — Он был способен убить.

Она продолжала смеяться над ним, над его гневом и ревностью, написанными на лице.

— Ох, дорогой, он только мой друг, милый, милый…

Он обезумел. Он рывком распахнул кардиган; пуговицы разлетелись в разные стороны. Его губы терзали ее грудь, шею, рот. Ни секунды промедления, и никакой нежности в любви. Он с силой раздвинул ей ноги, желая услышать, как рвется бархатная юбка, сильными толчками овладевая ею, каждый раз вонзаясь все глубже, желая пометить ее своим знаком, оставить неизгладимый след, чтобы она носила в себе воспоминания о нем, чтобы каждый ее шаг напоминал ей о его страсти.

Обед не состоялся, и в ту ночь, и в две последующие они почти не спали. Она страстно хотела его. Она была такой же необузданной и требовательной, как и он сам.

Рано утром в понедельник, услышав, как стучит в окно град со снегом, Бенедикт разбудил ее поцелуем.

— Ты сегодня не пойдешь на работу. Возможно, ты никогда больше туда не вернешься. А что этот Ян… — Он с трудом заставил себя произнести его имя. — Этот еврей много значит для тебя?

Она сонно спросила:

— Который час?

Он собрал волосы, разметавшиеся по плечам и груди, и прижался к ним лицом.

— Я спрашиваю в последний раз, прежде чем силой вытяну у тебя правду. Что этот человек значит для тебя? Ты с ним работаешь? Ты видишься с ним каждый день?

Он тесно прижимался к ней, и по мере того, как он увеличивался в размерах, невероятно, но ее собственное желание снова начало расти. Он тянул ее за волосы; было больно, однако она не обращала внимания. Ее приводило в восторг каждое свидетельство его дикой ревности. Он был единственным мужчиной в мире, который знал, как возбудить ее, но она никогда не позволит ему догадаться об этом. Но все равно, ради Яна она должна сказать правду. Бенедикт — опасный противник. Кто знает, как далеко он может зайти, если поверит, что Ян был для нее больше чем другом.

— Абсолютно ничего не значит. Он был ко мне добр, и это все. Он покидает компанию, впрочем, как и страну. Он получил новую ответственную работу, и хотя его попытались уговорить остаться, теперь, когда стало ясно, что это невозможно, он работает последнюю неделю.

— Это он предложил тебе работу в Штатах? — Когда она засмеялась, Бенедикт обернул ее длинные волосы вокруг горла и стал постепенно затягивать их, как удавку.

— Нет-нет. Я сказала так лишь потому, что ты сделал мне очень больно. — Взглянув через его плечо, она увидела, сколько времени на часах, стоявших на тумбочке у кровати.

— Надо вставать. Поздно. Мне нужно идти в…

— Ты никуда не пойдешь. — Он уложил ее рядом с собой. — Повернись.

Она слабо запротестовала, но вскоре она уже стонала, так как он не спеша ласкал ее сзади, раскрывая и подготавливая.

Она не пошла на работу ни в тот день, ни на следующий. Бенедикт велел ей оставаться в постели, когда сам в понедельник около полудня ходил позвонить из ближайшего автомата, чтобы попросить свою секретаршу связаться с офисом «Рубинштейн» и объяснить, что Людмила лечится дома от тяжелой простуды. Потом он позвонил Чарльзу, но не стал объяснять свое отсутствие или притворяться, что уехал по делам. Впредь не будет никакого притворства, никаких предлогов и извинений.

Он сказал Чарльзу, что тот может отдыхать в свое удовольствие.

— Наслаждайся жизнью, как я, — посоветовал он, не подозревая, что говорит в совершенно несвойственной ему манере и почти полную бессмыслицу, лишь усугубляя беспокойство и смущение Чарльза.

— Когда увидимся, папа?

Последовала пауза, затем он сказал:

— Возможно, завтра, сынок. — И снова наступила пауза. — Пожалуй, нет, скажем, в среду. Завтра я буду знать точно и предупрежу тебя, в какое время.

Он купил бритву и крем для бритья, а потом возвратился в дом Людмилы, уже желая ее.

Все эти дни они занимались любовью, самой совершенной и гармоничной за всю его жизнь. Перед своим уходом рано утром в среду Бенедикт поделился с Людмилой надеждой, что они сделали еще одного ребенка.

— Пожалуйста, оставайся и сегодня дома в маленьком гнездышке, которое я купил для тебя. Пока я буду работать, я хочу весь день думать о тебе, о том, как ты ждешь меня обнаженная, влажная. — Он опустился на колени и нежно поцеловал ее живот. — Он всегда будет полон моим семенем. Теперь ты моя навеки, Людмила. Ни один из нас не должен вспоминать о прошлом и о том ужасном решении, которое я принял за нас обоих. Впереди нас ждет только счастье.

Сбежав вниз по лестнице, он увидел в прихожей ненавистного кота. Бенедикт разозлился и попытался схватить его за шиворот и вышвырнуть на улицу, но котенок удрал под стол. Ладно, он непременно избавится от этой твари, когда вернется.

Приехав в офис, он нашел несколько телефонограмм от французских адвокатов. К их великому удивлению, Бенедикт очень спокойно отнесся к известию, что престарелая императрица красоты явно передумала встречаться с ним.

— Она заявляет, что, по сути, нет никакого смысла в переговорах именно сейчас.

Замечание Бенедикта: «Sans faire rien»[16], — возмутило юриста.

— У мадам Рубинштейн возникли проблемы, и поэтому ей необходимо вернуться в Соединенные Штаты раньше, чем она предполагала. Тем не менее я хотел бы продолжить обсуждение вопроса позднее, разумеется, если вы все еще заинтересованы в этом.

Бенедикт обнаружил, что на самом деле нисколько не заинтересован.

— Я дам вам знать, — небрежно бросил он. — Я не сдался, — позже объяснил он Чарльзу, — но на ветках яблони косметики висит не одно яблоко. На основании того, что мне известно конкретно об этом переспелом фрукте, можно утверждать, что лучший способ пробудить в ней интерес — это не проявлять чрезмерной настойчивости.

Они сидели перед гудевшим камином в номере «Клэриджа» и жарили каштаны. Бенедикт большую часть времени провел в офисе, за исключением часа, потраченного в лучшем ювелирном магазине, торгующем бриллиантами, в лондонском Хэттон-гарден. Он старался внешне сохранять спокойствие, но по мере того, как шло время, возрастало его нетерпеливое желание снова очутиться с Людмилой. Словно он испытывал потребность наверстать каждую секунду двух потерянных без нее лет. Он чувствовал себя как человек, прекративший голодовку. Он послал шофера к ней домой с запиской, предупредив, чтобы она ждала его в шесть. Сейчас только без десяти пять, и он уже жалел, что не назначил встречу раньше на целый час.

Когда Бенедикт в третий раз за несколько минут посмотрел на часы, Чарльз обеспокоено спросил:

— Так мы едем домой?

— Да-да, разумеется, едем. — Он не собирался отвечать резко. Он хотел рассказать Чарльзу о том, что должно произойти, но, увидев напряженное лицо сына, не знал, как начать. Что ж, вероятно, с этим можно подождать, пока они не вернутся домой.

Тишину нарушало только потрескивание огня в камине. Наконец с сильно бьющимся сердцем, страшась ответа, Чарльз спросил:

— Людмила… она… она…

Он запнулся, когда отец развел руками, словно говоря: «Ничего не могу с собой поделать». Они настороженно посмотрели друг на друга. Возникла новая пауза, но теперь Чарльз знал, что отец был намерен сказать. Чарльз оказался прав.

— Людмила присоединится ко мне — к нам. Да, она возвращается в Нью-Йорк.

Если не ради себя, то ради Сьюзен он должен был спросить:

— Зачем, отец?

— Я собираюсь жениться на ней, сынок.

* * *

Как раз тогда, когда Бенедикт сообщал новость Чарльзу, в дверь Людмилы постучали. Шофер ушел около часа назад, и Людмила, только принявшая ванну, надушенная и припудренная, обернулась полотенцем и побежала вниз, надеясь, что Бенедикт сумел прийти пораньше.

— Кто там?

— Это Ян. Я беспокоился за тебя.

— Ян, я не могу выйти к тебе, — быстро сказала она. — Я болела, но завтра я уже приду в офис.

— Я принес тебе немного супа и кошачьей еды для Тени. Меня больше не будет в офисе. Ческа позвонила и сказала, что мне лучше не появляться, — засмеялся он тем самоуничижительным смехом, который она хорошо знала. — Она сказала, что мое присутствие вызывает волнение у служащих и мое «предательство» может оказаться заразительным. — Ян повертел круглую дверную ручку. — Людмила, пожалуйста, открой дверь, всего на одну минуту.

Людмила быстро соображала. В эти выходные Бенедикт уедет в Париж на встречу с мадам Рубинштейн.

— Ян, я не одета. Послушай, я придумала, давай увидимся в воскресенье в пабе и выпьем на прощание.

— А после ты согласишься прийти ко мне на обед?

Людмила вообще не собиралась никуда идти, но она сказала ласково:

— Конечно, Ян, конечно.

— Тогда я оставлю еду за дверью. Завтра я позвоню тебе в офис, и мы договоримся о времени. Береги себя.

Удостоверившись, что он ушел, Людмила открыла дверь и забрала концентраты и питание для кошек. Милый Ян, как жаль, но, вероятно, даже лучше, что они больше не увидятся. Она не может рисковать — вдруг Бенедикт узнает. Он никогда не поверит, насколько невинными были их отношения. Она напишет Яну и все объяснит. Но что она скажет? Что она собирается замуж, разумеется.


«Людмила Катрина Сукова, до недавнего времени работавшая в администрации в лондонском подразделении косметической компании «Елена Рубинштейн», Англия, вчера вышла замуж за Бенедикта Чарльза Тауэрса, председателя правления и главного исполнительного директора «Тауэрс фармасетикалз».

Брачную церемонию совершил судья Теренс Эплгейт Верховного апелляционного суда департамента округа в доме мистера и миссис Меллон Сэнфорд III. Благословил новобрачных монсеньор Олдем, Сент-Джон, декан Фордемского колледжа, Нью-Йорк. Александра Сэнфорд сопровождала невесту к алтарю. Шаферами были брат жениха, Леонард Тауэрс, заместитель исполнительного директора «Тауэрс фармасетикалз», и сын жениха, Чарльз Тауэрс, вице-президент «Тауэрс фармасетикалз».

Миссис Тауэрс родилась в Праге, Чехословакия, и до своей иммиграции в Соединенные Штаты в 1947 году помогала вести дела широко известного салона красоты Суковых, основанного в столице ее отцом в 20-х годах. В 1950 году она поступила в лондонское отделение фирмы «Елена Рубинштейн».

Мистер Тауэрс, внук Чарльза Тауэрса, основателя «Тауэрс фармасетикалз», закончил с отличием Гарвардский университет и получил степень магистра международных отношений в университете Джонса Хопкинса. В период второй мировой войны мистер Тауэрс служил под командованием генерала Паттона и был повышен в звании до чина полковника, получив орден «Военный крест» за храбрость, проявленную во время операции в Бастони в 1944 году. В конце войны президент Трумэн назначил полковника Тауэрса главой американской миссии в Праге. В марте 1946 года он оставил этот пост, чтобы вернуться к частной жизни.

Мистер Тауэрс овдовел в 1951 году. Первый брак миссис Тауэрс завершился разводом».


Разумеется, в «Нью-Йорк таймс» не было упомянуто, что мисс Сьюзен Тауэрс не присутствовала на скромной церемонии, состоявшейся в доме гарвардского соседа по комнате Бенедикта. Свадьба самой Сьюзен в Женеве с текстильным фабрикантом мистером Александром Фистлером была должным образом освещена в прессе месяц спустя, когда мистер и миссис Тауэрс все еще наслаждались медовым месяцем.

Верный Норрис послал телеграмму, сообщая Бенедикту новость, но тот уже все знал. Чарльз специально позвонил ему, чтобы предупредить о грядущем событии. Чарльз вел себя великолепно — все это отметили, — хотя и очутился между двух огней, отцом и сестрой. Очень немногие знали, что он постоянно находился на поле боя с того мартовского дня, когда отец, сидя у камина в «Клэридже», посвятил его в свои планы женитьбы на Людмиле.

Это явилось для него тяжелым потрясением, не столько из-за самой Людмилы — общаясь с ней, можно было легко понять, почему ею увлекся даже такой исключительный человек, как его отец, — сколько из-за того, что он знал, с чем им всем придется столкнуться, имея дело со Сьюзен.

И верно, это было совершенно ужасно. Отец попросил Чарльза быть с ним рядом, когда он скажет дочери о своем намерении, но у Чарльза не хватило мужества. Сьюзен плакала целую неделю, закатывала истерики, угрожала рассказать газетам «правду о Людмиле», чего бы это ни стоило. Затем последовали угрозы совершить самоубийство, потом сбежать из дома и наконец — Чарльз считал, что в таком настроении кроется наибольшая опасность, — она будто бы смирилась и с ледяным спокойствием дожидалась приезда Людмилы, которая прежде должна была уволиться из салона Елены Рубинштейн и закончить все свои дела в Англии.

Чарльз предупреждал сестру, чтобы она оставила свои штучки и не рисковала разрывом с семьей.

— Семья! — Сьюзен взорвалась, употребляя выражения, о которых, как он думал, сестра понятия не имеет, не говоря уж о том, чтобы их произносить. — О какой семье речь? Да я и через миллион лет не захочу стать членом какой бы то ни было семьи, — в ее устах это слово прозвучало, как ругательство, — где живет эта ублюдочная служанка, эта потаскуха! Лучше умереть.

— Или выйти замуж за мистера Фистлера Крахмальная Сорочка, — тихо пробормотал Чарльз.

Людмила приехала за месяц до свадьбы, и с самого начала Чарльз знал: нет никакой надежды, что Сьюзен даст ей хотя бы один шанс. Никакой надежды. Отец мог сколько угодно потворствовать ей, умолять, угрожать и злиться — все равно в понимании Сьюзен Людмила мало чем отличалась от убийцы. Чарльз был не в состоянии помешать сестре послать Людмиле фотографию их родителей, очевидно, сделанную в то время, когда они еще любили друг друга, где отец с обожанием смотрит сверху вниз на свою миниатюрную жену. Сьюзен не показала Чарльзу сопроводительное письмо, но, зная сестру, он не сомневался, что оно было убийственным.

Он только однажды видел Людмилу и Сьюзен вместе, на том жутком коктейле, который отец устроил в президентском зале ресторана, чтобы познакомить Людмилу с некоторыми сотрудниками «Тауэрс фармасетикалз». Прежде всего ему бросилось в глаза, что на Людмиле были сережки, которые отец разглядывал в Шеннонском аэропорту, те самые, в форме флакончика для духов с алмазно-жемчужными пробочками. Следовательно, путешествие отца в Европу с самого начала имело к ней непосредственное отношение. Чарльз частенько спрашивал себя, почему отец пожелал поехать с ним вместе. Он мог только догадываться, что отец нуждался в моральной поддержке, и эта мысль странным образом наполняла его гордостью.

Его симпатии целиком были на стороне Людмилы на той вечеринке, которая в любом случае явилась бы для нее тяжелым испытанием, даже если бы Сьюзен не вела себя по-свински. Людмила держалась с огромным достоинством и мужеством, когда Сьюзен, будто бы случайно, облила коктейльным соусом[17] ее светлое кружевное платье, а затем окончательно сожгла мосты между собой и отцом, сказав достаточно громко, чтобы слышали все присутствовавшие:

— Ну, никто лучше тебя, Людмила, не умеет выводить пятна. Ты прославилась этим в Палм-Бич, когда начала работать у нас служанкой.

Во время медового месяца были моменты, когда Людмила мысленно возвращалась к тому вечеру, который закончился тем, что Бенедикт сказал дочери, что он не хочет ее видеть, пока она не извинится. И еще она думала о письме Сьюзен к ней, которое она никогда не показывала Бенедикту, сознавая, что если он его прочтет, то трещину, похоже, будет невозможно залатать.

Она вспомнила о письме вечером в день отплытия на суперлайнере «Соединенные Штаты», совершавшего свой первый трансатлантический рейс. Людмила задержалась, одеваясь к обеду, и встретила Бенедикта в баре, нарядившись в самое элегантное вечернее платье из своего приданого только затем, чтобы узнать, что «в первый день отплытия к обеду специально никогда не одеваются». Она вспомнила о письме снова, когда заказала метрдотелю красное вино, а не белое к своему омару, и еще раз, когда за столом капитана она вызвала почти откровенные смешки двух седовласых матрон, когда решила, что Марк Твен — имя голливудского актера.

Каждый раз, когда Бенедикт хмурился, ей становилось не по себе. Никто и ничто не могло отравить им ни секунды великой страсти, связывавшей их. Стоило ему лишь прикоснуться к ней или ей приласкаться к нему, и этого было достаточно, чтобы мгновенно, подобно удару тока, между ними вспыхнула страсть; однако, когда он, обессиленный и удовлетворенный, засыпал рядом с ней, она вспоминала, как он мрачнел и хмурился, и это наводило ее на мысль о жестоких словах Сьюзен. «Что дает тебе смелость думать, будто ты можешь стать достойной женой моему отцу, одному из самых образованных и талантливых мужчин Америки? Как долго, по-твоему, продлится физическая страсть пожилого человека к дешевой, невежественной мужичке вроде тебя? Когда он поймет, какой ущерб он нанес доброму имени и чести нашей семьи, вот тогда он попытается загладить вину и вышвырнет тебя на свалку отбросов, где тебе самое место. Если бы я только могла заставить тебя сейчас страдать и заплатить за смерть моей матери, потому что ты была причиной ее смерти. Я нахожу единственное утешение в том, что однажды ты за это заплатишь, вероятно, раньше, чем позже, когда отец прозреет и увидит тебя такой, какова ты на самом деле, дрянная, алчная шлюха».

Загрузка...