139

Рискованные сравнения. — Если рискованные сравнения не служат доказательством живой веселости писателя, то в них нужно видеть признак усталости его фантазии и во всяком случае признак дурного вкуса.

140

Танец в цепях. — Греческие художники, поэты, писатели, — невольно заставляют нас задавать себе вопрос: какого рода цепи налагают они на себя, приводя этим в восхищение современников и находя подражателей? Ведь то, что называется (в метрической речи) «открытием», есть в сущности не что иное, как произвольно наложенные на себя цепи. "Танцевать в цепях", чувствуя всю их тяжесть, и не только не обнаруживая этого, но, наборот, придавая своему танцу вид легкости, — вот кунстштюк, которым они желают удивить нас. Даже у Гомера мы видим много унаследованных формул и законов эпоса, при посредстве которых он исполнял свой танец. И сам он в свою очередь создал несколько условных правил, которым должны были следовать грядущие писатели. Это было как бы школой воспитания для греческих писателей: сначала они возлагали на себя многообразные цепи, полученные по наследству от предшествующих писателей, затем изобретали для себя новые и победоносно носили их. Трудность их работы и искусство преодолевать эту трудность были очевидны и приводили в изумление всех.

141

Полнота авторов. — Хороший писатель только под конец своей деятельности отличается полнотой. Кто же вступает на писательское поприще уже обладая полнотой, тот никогда не сделается хорошим писателем. Благороднейшие скаковые кони до тех пор худы, пока не отдыхают от своих побед.

142

Герои с одышкой. — Писатели и художники, страдающие одышкой чувства, заставляют и героев своих по большей части страдать одышкой; они не имеют понятия о том, что значит легкое, ровное дыхание.

143

Полуслепец. — Полуслепец — смертельный враг всех несдержанных авторов. Последние узнают о его злобе, когда он, захлопывая книгу, замечает при этом, что издателю ее понадобилось пятьдесят страниц, чтобы выразить всего пять мыслей. Причина его озлобления заключается в том, что он почти без всякой пользы для себя подвергал остаток своего зрения опасности. — Один полуслепец сказал: все авторы слишком распущены.

144

Слог бессмертия. — Фукидид и Тацит оба при обработке своих произведений думали о их бессмертии. Если бы мы не знали ничего об их цели, то легко догадались бы о ней по их слогу. Первый для достижения бессмертия вываривал свои мысли, а второй солил их, и оба, повидимому, не ошиблись в расчетах.

145

Против образов и сравнений. — Образами и сравнениями убеждают, но ничего не доказывают. Поэтому наука так и боится всяких образов и сравнений; она избегает всего, что может сразу убедить и заставить поверить; она предпочитает, наоборот, самую холодную недоверчивость, почему стиль ее лишен украшений и представляет из себя, так сказать, голые стены. Недоверие есть пробный камень, которым определяется чистое золото достоверности.

146

Осторожность. — Тот, кому не хватает основательных знаний, должен остерегаться писать в Германии. Добрый немец в таком случае не говорит: "он невежда", а находит, что "он человек сомнительного характера". Впрочем, такое поспешное суждение делает честь немцам.

147

Размалеванный остов. — Размалеванными остовами можно назвать писателей, которые искусственным подкрашиванием желали бы заменить свой недостаток в мускулах.

148

Высокий слог и более возвышенный. — Можно скорее научиться писать высоким слогом, чем легким и гладким. Это обстоятельство находится в зависимости от нравственных причин.

149

Себастьян Бах. — Если мы не имеем основательных знаний в контрапункте и всякого рода фугах, то, слушая музыку Баха, лишаемся специального артистического наслаждения. Но и в качестве обыкновенных слушателей его музыки мы испытываем такое приятное чувство, как если бы (выражаясь грандиозным языком Гете) мы присутствовали при сотворении мира. Другими словами: мы чувствуем, что нарождается нечто великое, чего еще пока нет, что нарождается наша великая современная музыка. Она покорила мир тем, что покорила мистику национальности, контрапункт. В Бахе слишком много еще грубого христианства, грубой неметчины и схоластики. Хоть он и стоит на пороге европейской (современной) музыки, но взор его обращен к средним векам.

150

Гендель. — Гендель, отличаясь в замысле смелостью, правильным пониманием, силою, стремлением к новаторству, героическими порывами, часто при выполнении приходил в смущение и оказывался холодным и как бы утомленным собою. Тогда он применял к делу некоторые уже испытанные методы, писал быстро и радовался, когда оканчивал работу, но радовался не так, как радовались другие творцы по завершении их трудов.

151

Гайдн. — Гайдн обладал гениальностью, насколько она совместима с хорошим человеком. Он доходит как раз до того пункта, где нравственность сходится с умом. Что же касается до его музыки, то он писал только такую, которая "не имеет прошедшего".

152

Бетховен и Моцарт. — Музыка Бетховена часто приводит нас в глубокое умиление, совершенно неожиданно поражая наш слух тою "невинностью звуков", которая давно казалась нам утраченной; это — музыка, которая выше всякой музыки. — В песне нищих и детей на улице, в однообразных напевах бродячих итальянцев, в пляске где-нибудь в деревенском кабачке или в веселых танцах карнавала находит он свои мелодии. Подобно пчеле, собирающей мед, улавливает он и тут и там то звук, то короткую музыкальную фразу… Для него они составляют преображенные воспоминания "лучшего мира". Такого мнения был Платон об идеях. Моцарт иначе относится к своим мелодиям; он находит вдохновение не в музыкальных звуках, а в наблюдении над жизнью, над шумной, южною жизнью. Когда он и не жил в Италии, он постоянно мечтал о ней.

153

Речитатив. — Некогда речитатив был сух; теперь же мы живем во времена влажного речитатива: он попал в воду и стал игралищем волн.

154

"Веселая" музыка. — Если человек долгое время был лишен музыки, то она действует на него, как крепкое южное вино, быстро входя в кровь и приводя душу в оцепенелое, полубодрственное, полусонное состояние. Таково действие именно веселой музыки, которая одновременно вызывает в нас горечь и боль, скуку и тоску по родине, постоянно вынуждая все глотать и глотать это, как подслащенную отраву. При этом стены залы, в которой гремит веселая музыка, как бы суживаются, свет меркнет и погасает… Наконец, человеку начинает казаться, что звуки музыки долетают до него из тюрьмы, где несчастный узник не может сомкнуть глаз от тоски по родине.

155

Франц Шуберт. — Франц Шуберт как артист стоит ниже других великих композиторов, но последние оставили ему богатейшее музыкальное наследство. Он расточал его такой щедрой рукой и так охотно делился им, что, пожалуй, еще столетия два композиторы будут пользоваться его идеями и замыслами. Его произведения представляют сокровищницу еще неразработанных идей; — другие достигнут величия, воспользовавшись ими. Если Бетховена можно назвать идеальным слушателем простого музыканта, то Шуберт с полным правом может считать себя таким идеальным музыкантом.

156

Новейший стиль музыкальной игры. — Великий трагико-драматический стиль в музыке приобретает свой характер от подражания, стараясь передать все приемы великого грешника в том виде, каким он представляется с точки зрения католицизма, т. е. в виде человека, медленно двигающегося, страстно предающегося мечтам, которого мучения совести заставляют бросаться туда и сюда, с ужасом обращаться в бегство, в восторге пускаться в преследование или в отчаянии останавливаться, — словом, человека со всеми атрибутами великой греховности. Вообще этот стиль игры в применении ко всякой музыке только и объясняется предложением католика, что все люди — великие грешники и ничего другого не делают, как только грешат, а так как музыка служит изображением всех действий и поступков человека, то она и должна постоянно употреблять мимический язык великого грешника. Однако слушатель, который не настолько католик, чтобы усвоить себе эту логику, в праве воскликнуть с ужасом: "Да скажите же, ради самого неба, каким образом греховность стала музыкой!"

157

Феликс Мендельсон. — Музыка Феликса Мендельсона служит доказательством его вкуса ко всему хорошему, что было до него. Она постоянно указывает на прошлое. Поэтому мог ли Мендельсон иметь многое впереди или рассчитывать на далекое будущее? Да и вопрос, добивался ли он этого… Он обладал одной добродетелью, которая редко встречается между артистами: в нем было развито чувство признательности без всяких задних мыслей; но ведь и эта добродетель указывает только на прошлое.

158

Одна матерь искусств. — В наш скептический век благочестие выражается грубым тщеславием, почти доходящим до геройства. Теперь уже недостаточно фанатического опускания очей и преклонения колен. Нет ничего невероятного в том, что тщеславие сделается последним выражением благочестия и отцом последней католической церковной музыки, как оно уже было отцом последнего церковного архитектурного стиля. (Стиль этот называют иезуитским).

159

Свобода в цепях — княжеская свобода. — Последний из современных музыкантов, подобно Леонарду, понимавший красоту и молившийся на нее, был поляк «неподражаемый»: Шопен, — все музыканты, бывшие до него и после него, не имеют права на этот эпитет. У Шопена то же княжеское благородство в соблюдении музыкальных условностей, какое выказывал и Рафаэль своим употреблением самых простых и обыкновенных красок; только у Шопена оно выражается не в красках, а в простоте ритма и мелодий, которым он, рожденный среди этикета, только и придавал значение, как самый свободный и грациозный дух, играя и резвясь в оковах этикета без всякого издевательства над ним.

160

Баркаролла Шопена. — Почти в любом состоянии и при всяком образе жизни могут быть блаженные минуты. Их-то и умеют отыскивать истинные художники. Подобные минуты встречаются даже в жизни на морском берегу, — жизни скучной, грязной, нездоровой, протекающей среди шумной, алчной толпы всякого сброда. Такую блаженную минуту изобразил Шопен в своей баркаролле и притом с такою звучностью, что сами боги в долгие летние вечера не отказались бы лежать в челноке и наслаждаться ею.

161

Роберт Шуман. — Тот образ «юноши», о каком мечтали в первую треть нашего столетия романтические поэты Германии и Франции, в совершенстве выражен в пении и музыке Роберта Шумана, который сам был вечным юношей, пока чувствовал себя в полном обладании своих сил. Правда, у него есть такие моменты, когда его музыка напоминает вечную "старую деву".

162

Драматические певцы. — "Почему поет этот нищий?" — Потому, вероятно, что он не умеет вопить. — "В таком случае он прав. Но правы ли наши драматические певцы, которые вопят потому, что не умеют петь?…"

163

Драматическая музыка. — Для человека, не видящего, что происходит на сцене, драматическая музыка такая же нелепость, как длинный комментарий к давно утерянному тексту. Драматическая музыка требует, чтобы уши были там, где у нас глаза. Но это насилие над Эвтерпой: эта бедная муза желает, чтобы ей оставили уши и глаза на том же месте, где эти органы находятся и у остальных муз.

164

Победа и рассудительность. — К сожалению, и в эстетических битвах, которые художники вызывают своими произведениям и защитительными речами, верх нередко одерживает сила, а не рассудок. Теперь всеми признано за исторический факт, что Глюк был прав в своем споре с Пиччини. Во всяком случае, он восторжествовал в споре: сила была на его стороне.

165

О принципе исполнения в музыке. — Неужели нынешние виртуозы по части музыкальных выполнений действительно верят, что высшее требование их искусства состоит в том, чтобы всякой пьесе придать возможно больше выпуклости и во что бы то ни стало драматизировать ее? Но не будет ли это грехом в применении к Моцарту, напр.? Грехом против веселого, солнечного, нежного, легкомысленного духа его музыки? Ведь серьезность Моцарта не имеет в себе ничего страшного и отличается добродушием; образы его не выскакивают из стены, чтобы навести на зрителей ужас и обратить их в бегство. Или вы полагаете, что музыка Моцарта равнозначаща "с музыкой Каменного гостя"? Да и не одна моцартовская музыка, а и всякая другая? Вы возражаете, что принцип ваш подтверждает тем действием, какое оказывает ваша музыка на слушателей. И вы были бы правы, если бы нельзя было предложить вам вопроса: "На кого же действует эта музыка и на кого собственно желал бы подействовать великий артист? Разумеется — не на толпу! не на незрелых! не на сентиментальных! не на болезненных! Но, главным образом, не на тупиц!

166

Нынешняя музыка. — Наша современная музыка с ее сильными легкими и слабыми нервами прежде всего пугается самой себя.

167

Где музыка чувствует себя как дома. — Музыка достигает наибольшей власти между людьми, которые не могут или не смеют высказывать своих суждений. Ее преуспеянию содействуют главным образом князья, желающие, чтобы в их присутствии поменьше критиковали и вообще поменьше думали; затем — те общества, которые, находясь под гнетом (светским или духовным), должны выработать в себе привычку к молчанию, но которые тем сильнее ощущают потребность в волшебном средстве развлечения от угнетающей их скуки (средством этим обыкновенно служат постоянная влюбленность и постоянная музыка); в-третьих, наконец, целые народы, у которых нет никакого общества, но зато тем больше имеется отдельных единиц с наклонностью к уединению, к туманным идеям, к преклонению перед всем невыразимым: они и являются музыкантами в душе. — Греки, как народ, любивший прения и рассуждения, терпел музыку, только как приправу к другим искусствам, о которых можно действительно говорить и спорить, тогда как музыка едва ли могла вызвать в голове какую-либо определенную мысль. — Пифагорейцы, представляющие во многих отношениях исключение между греками, были, как говорят, великие музыканты; они же придумали и пятилетнее молчание; но диалектика не относится к числу их изобретаний.

168

Сентиментальность в музыке. — Чем сильнее мы чувствуем влечение к серьезной и высокой музыке, тем больше по временам проявляется в нас склонность поддаваться очарованию музыкальных произведений противоположного характера, от которых мы окончательно таем. Говоря это, я разумею самые простые итальянские оперные мелодии; несмотря на однообразие ритма и наивную гармонию, в них как бы напевает нам сама душа музыки. Согласны ли вы, фарисеи хорошего вкуса, с этим или нет, но это так, и мне остается только задать вам эту загадку и самому немного помочь вам разгадать ее. — Когда мы были еще детьми, мы впервые отведали сладость многих вещей и никогда впоследствии мед их не казался нам таким сладким, как в то время: он манил к жизни, к долгой, долгой жизни, в лице и первой весны, и первых цветов, и первых мотыльков, и первой дружбы. В то время — это было, может быть, на девятом году нашей жизни — мы услышали и первую музыку; первую понятную для нас, такую простую и наивную, что она мало чем отличалась от бесхитростного мотива колыбельной песни. (К восприятию даже самых незначительных «откровений» искусства надо быть однако до известной степени подготовленным; никакого «непосредственного» действия искусства не бывает, как бы красно ни толковали об этом философы). Итальянские мелодии и напоминают нам о том первом испытанном нами музыкальном наслаждении, — самом сильном в нашей жизни, — о чувстве детского блаженства, об утрате невозвратного детства, этого самого неоценимого сокровища. Мелодии эти затрагивают в нашей душе такие струны, которые под влиянием серьезной музыки едва ли в состоянии были бы звучать. — Такая смесь эстетического наслаждения с нравственной печалью, которую принято теперь свысока называть сентиментальностью, соответствует настроению Фауста в конце первой сцены. Эта сентиментальность слушателей служит во благо итальянской музыки, которую тонкие ценители искусства, чистокровные эстетики, обыкновенно любят игнорировать. Впрочем, всякая музыка только тогда очаровывает нас, когда говорит с нами языком нашего прошлого; поэтому человеку, не посвященному в тайны искусства, старая музыка и кажется всегда лучше новой: новая музыка не пробуждает еще «сентиментальности», составляющей, как сказано, существенный элемент наслаждения для всякого, кто наслаждается ею не как природный артист, а как обыкновенный человек.

169

Как любители музыки. — Наконец, мы любим музыку, как любим лунный свет. Ни музыка, ни лунный свет не вытесняют солнца; они только, насколько это возможно для них, освещают наши ночи. Но, подшутить и подсмеяться мы все-таки можем над ними? По крайней мере хоть время от времени и слегка? Над человеком на луне! над женщиной в музыке!

170

Искусство в век труда. — В нас живет сознание, что наш век есть век труда. Это не позволяет нам посвящать лучшие часы дня искусству, хотя бы самому почетному и великому. Мы ищем в искусстве отдохновения, наслаждаемся им на досуге и посвящаем ему только остатки нашего времени, наших сил. Таков общий факт, изменивший отношение искусства к жизни. Требуя значительной затраты времени и сил от его почитателей, оно встречает противодействие в людях трудолюбивых и деловитых; таким образом искусство как бы предназначается для людей праздных, бессовестных, которые однако уже по природе своей не склонны признавать великого искусства и считают требования последнего неосновательными. Итак искусство должно было бы погибнуть за недостатком свежего воздуха и за невозможностью свободно дышать: но оно пытается под другим, более грубым видом приспособиться к обстоятельствам, научиться дышать тем воздухом (или по меньшей мере выносить его), который составляет существенный элемент низшего искусства, искусства для забавы, для приятного развлечения. Мы видим теперь повсеместно, что артисты великих искусств обещают нам отдых и развлечение: что они обращаются к утомленным, и умоляют последних пожертвовать им вечерними часами их трудового дня — совершенно, как артисты, стремящиеся забавлять и вполне довольствующиеся если им удается одержать победу над нахмуренным лбом и опущенным взором. Но какими же приемами пользуются их более великие современники? О, в запасе у них имеются сильнейшие возбудительные средства, от которых могут встрепенуться даже полумертвые. В их распоряжении находятся средства оглушать человека, потрясать его, доводить до упоения, до судорожных рыданий. Благодаря этим средствам, они торжествуют над утомленным человеком; вызывают в нем искусственное оживление, так что становится вне себя от восхищения и ужаса. Употребление таких средств опасно, но имеем ли мы право, вследствие этого, негодовать на искусство в том виде, как оно выражается в опере, трагедии и музыке, и считать его коварным и греховным? Разумеется, нет. Само искусство во сто раз охотнее предпочло бы действовать при более чистой атмосфере, при ясном свете и обращаться к зрителям и слушателям, душа которых еще не утомилась от дневных забот и полна утренней силы и свежести. Будем признательны искусству и за то, что оно еще существует при таких обстоятельствах, а не покинуло нас совсем; но и признаем тот факт, что оно сделается негодным, когда снова наступят свободные дни, полные торжества и радости.

171

Служители науки и другие ученые. — Деловых ученых, преуспевающих на поприще науки, можно назвать «приставленными» к науке. Если уже в молодые годы они упражняют в достаточной степени проницательность, знакомство с фактами, верность руки и взгляда, то какой-нибудь ученый, старше их годами, приставляет их к такой отрасли науки, где способности их могут принести наибольшую пользу. С течением времени, они научаются распознавать, где наука их представляет больше всего пробелов и недостатков, и сами стараются пристроиться там, где нужно. Такие натуры существуют для науки. Но встречаются и другие, более редкие натуры. Они редко достигают успеха, хотя это вполне зрелые люди. Отношение их к науке иное: не они существуют для науки, а "наука для них"; по крайней мере они сами убеждены в этом. Это люди по большей части неприятные, гордые, упрямые, но почти всегда производящие известное очарование на окружающих. Их нельзя назвать ни «представителями» науки, ни служителями ее. С царственным равнодушием они пользуются положениями, выработанными и утвержденными другими, к которым они относятся как к людям низшей породы и которых редко удостаивают даже умеренной похвалы. А между тем дарования у них те же и зачастую развиты даже меньше, чем у первых. Кроме того, им свойственна известная ограниченность, которой нет у тех, и благодаря которой они неспособны занять какого-бы то ни было определенного поста и сделаться полезным орудием — они могут дышать только собственным воздухом, жить на собственной почве. Эта ограниченность внушает им мысль, что все в науке "принадлежит им", т. е. что они все могут перенести в свою атмосферу, в свою область. Они вечно воображают, что собирают свою повсюду рассеянную «собственность». Если им препятствуют в устройстве их собственного гнезда, они погибают, как бесприютные птицы; лишение свободы для них равносильно сухотке. Если же они, подобно первым, посвящают себя какой-либо отдельной области науки, то выбирают только такую, где могут произрастать нужные для них плоды и семена. Им нет никакого дела до того, что наука, взятая в целом, имеет невозделанные и дурно обработанные области. В них полное отсутствие беспристрастного отношения к вопросам знания; они насквозь проникнуты субъективизмом, почему все их взгляды и знания носят на себе отпечаток их индивидуальности и представляют живую энциклопедию, отдельные части которой тесно связаны между собою, цепляются одна за другую, питаются одной пищей, и в общем имеют свой особенный воздух и свой особенный запах. Такие натуры, придавая всем образам отпечаток своей личности, нередко приводят к ошибочному заключению, будто наука (и даже вся философия) представляет уже законченное целое и достигла цели. Очарование это производит жизненность их образов. По временам вызванное ими заблуждение бывало роковым для науки и заставляло вышеупомянутых тружеников мысли впадать в ошибки. Но когда господствуют сухость и всеобщее изнеможение, эти люди приносят отраду и действуют как сладостный освежающий отдых в прохладной тени. Таких людей обыкновенно называют философами.

172

Признание таланта. — Однажды, когда я проходил по деревушке 3., один мальчик начал изо всех сил хлопать кнутом. Видно было, что он мастер своего дела и сознает это. Я бросил на него взгляд, выражающий признание его искусства, которое в сущности возбуждало во мне очень неприятное ощущение. Так поступаем мы и при признании многих талантов. Мы доставляем им удовольствие, а они причиняют нам неприятность.

173

Смех и улыбка. — Чем радостнее и увереннее ум, тем больше отвыкает человек громко смеяться. Взамен этого на губах его играет постоянная улыбка, как знак его изумления перед множеством скрытых утех разумного существования.

174

Поддержка больного. — Как при душевных страданиях люди рвут на себе волосы, бьются головой, расцарапывают себе лицо или даже, подобно Эдипу, выкалывают себе глаза, так и при сильных телесных страданиях для уменьшения их они стараются вызвать в себе какое-либо сильное горькое чувство: или вспоминают о своих врагах и клеветниках, или в мрачных красках рисуют себе будущее, или же наконец мысленно осыпают отсутствующего оскорблениями и наносят ему удары кинжала. Таким образом, иногда один дьявол, действительно, вытесняет другого, но тогда этот другой остается. — Поэтому можно посоветовать больному прибегать и к другому способу для отвлечения своего внимания; способ этот, повидимому, также уменьшает страдание: пусть больной мечтает о тех благодеяниях и милостях, которыми он может осыпать своего друга и недруга.

175

Посредственность, как маска. — Посредственность — чрезвычайно удачная маска, которою может прикрываться сильный ум, чтобы скрыть свое превосходство над толпой, т. е. над людьми посредственными. Сильный ум надевает эту маску ради толпы, чтобы не раздражать ее, часто из-за одного сострадания и доброты.

176

Терпеливые. — Пиния как будто прислушивается, ель как будто чего-то ждет; и та и другая не выказывают нетерпения: они не думают о маленьких людях, движущихся под ними и снедаемых нетерпением и любопытством.

177

Лучшие шутки. — Я всегда с великим удовольствием приветствую шутку, когда она стоит вместо тяжелой, неудобопонятной мысли. Я смотрю на нее как на намек, как на условное подмигивание.

178

Необходимая принадлежность всякого почитания. — Ни в коем случае нельзя допускать людей, любящих все подвергать основательной чистке и вытряхиванью, туда, где прошлое пользуется почетом. Оно всегда должно быть немножко покрыто пылью, грязью и мусором.

179

Великая опасность, угрожающая ученым. — Наиболее серьезным и основательным ученым грозит именно опасность видеть, как цель их жизни постепенно мельчает, и чувствовать как во вторую половину их жизни они становятся все угрюмее и неуживчивее. Они вступают в святилище науки с широкими надеждами, ставят себе смелые задачи, цель которых уже вперед намечена их фантазией; но наступает момент когда, как и в жизни великих мореплавателей, знания, предположения, силы, — слабеют прежде, чем впервые покажется вдали желанный берег. С каждым годом исследователь все больше и больше убеждается в том, что если он желает вполне разрешить какую-нибудь задачу, то должен насколько возможно сузить ее границы и постараться избежать той непроизводительной затраты сил, от которой так страдала наука в ранние периоды своего существования: десять человек разрешали вопросы и все же одиннадцатому приходилось сказать последнее и лучшее слово. Чем больше ученый привыкает держаться этого способа разрешения задач, тем более находит он в нем удовольствие; но вместе с тем возрастает и строгость его требований относительно того, что в данном случае следует считать полным разрешением проблемы. Он устраняет все, что в этом смысле должно оставаться не вполне выясненным; все только наполовину разрешимое вызывает в нем чувство недовольства, как и все, что может представлять собою известную достоверность только в общем и самом неопределенном. Его юношеские планы разбиваются у него на глазах; от них едва остаются кое-какие узлы и узелки, и ученый находит теперь отраду в том, чтобы применять свои силы к распутыванию их. И тут-то, в разгаре этой полезной неустанной деятельности, внезапно овладевает им, этим стареющим человеком, глубокое уныние, нечто вроде угрызений совести. Он всматривается в себя и видит, как он изменился: он стал как будто меньше, ничтожнее, обратился в искусного карлика; его мучит мысль, не выбрал ли он того маленького дела, в котором преуспевает, ради личных удобств, не есть ли это простая уловка, чтобы избежать напоминания о величии жизни и ее задачах?.. Но он к ним вернуться уже не в состоянии — время его миновало.

180

Учителя в период господства книг. — Вследствие того, что самообразование и совместные занятия делаются все более и более общим явлением, учитель — в обычном смысле этого слова — становится почти ненужным. Для товарищей, жаждущих сообща учиться и стремящихся приобрести различного рода познания, книги представляют к этому более короткий и естественный путь, чем «школа» и «учитель».

181

Тщеславие как великое полезное свойство. — В первобытные времена сильный человек относился самым хищническим образом не только к природе, но и к обществу и к единичным слабым личностям: он извлекал из них всю возможную пользу и шел дальше. Так как жизнь его была не обеспечена и голод чередовался в ней с изобилием, то он убивал при случае большее количество зверей, чем мог съесть, и грабил большее количество людей, чем было нужно для удовлетворения его потребностей. Проявление его власти было ничем иным как проявлением его мстительного чувства против тяжелого и опасного существования. Вот почему он желал казаться более могущественным, чем был на самом деле, и пользовался всяким случаем, чтобы убедить в этом других. Чем больше наводил он страху, тем сильней увеличивалась его власть. Он скоро подмечал, что его возвеличивает или унижает не то, что он есть на самом деле, а то, за что он выдает себя. В этом и заключается источник тщеславия. Могущественный всеми средствами старается увеличить веру в свое могущество. — Подвластные и служащие ему люди, трепещущие перед ним, знают, что ценность их обусловливается тем значением, которое он им придает, и вот они трудятся не ради собственного своего удовлетворения, а для поддержания своего значения в его глазах. Мы знакомы с тщеславием только в более слабых его формах, в сублимированных небольших его дозах, потому что те условия, при которых мы теперь живем, значительно изменились и смягчились. Но первоначально тщеславие было в высшей степени полезным свойством, самым сильным средством самосохранения. Притом тщеславие было тем сильнее, чем умнее была личность, так как увеличить веру во власть легче, чем увеличить самую власть, но, разумеется, только для человека, обладающего умом: а ум в первобытные времена был равнозначащ с хитростью и коварством.

182

Показатели культуры. — Верных показателей культуры так мало, что человек должен радоваться, если он имеет хоть один несомненный признак, которым может руководствоваться в домашнем обиходе и при культивировании своего сада. Чтобы определить, принадлежит ли человек к числу наших сторонников или нет — я разумею — к числу свободных мыслителей — надо обратить внимание на его отношение к католичеству. Если он относится к нему не критически, то мы повертываемся к нему спиной: он представитель дурного воздуха и дурной погоды. Наша задача состоит вовсе не в том, чтобы объяснять таким людям, что такое сирокко. У них есть свои наставники погоды и просвещения; если они и их не хотят слушать, то…

183

Для гнева и наказания есть свое время. — Гнев и наказание — дары, унаследованные нами от зверей. Человек только тогда сделается совершеннолетним, когда он эти дары снова возвратит животным. В этом факте скрыта одна из величайших идей, какими только могут обладать люди, а именно — идея о прогрессе всех прогрессов. — Заглянем за несколько тысячелетий вперед, друзья мои! Людям впереди предстоит еще много радостей, каких и не предвкушают современные люди! И мы не только можем мечтать об этих радостях, но и готовы верить и клясться, что они неизбежны, если только развитие человеческого разума не остановится! Наступит время, когда логический грех, таящийся в гневе и наказаниях, совершаемых и отдельным лицом и обществом, сделается невозможным; когда расстояние, отделяющее голову от сердца, сделается настолько близко, насколько оно далеко теперь. Да и теперь расстояние это уже не так велико, как было первоначально, что вполне становится очевидно при обзоре общего хода человеческого развития. И человек, посвятивший себя наблюдению над внутренней работой жизни, с гордой радостью убеждается, как сократилось это расстояние между головой и серцем, какая общность появилась в их действиях, и в нем в силу этого пробуждаются смелые надежды на еще лучшее будущее в этом отношении.

184

Происхождение «пессимистов». — Немного хорошей пищи часто влияет на то, как мы смотрим на будущее: с надеждой или с унынием. Это верно даже по отношению к самым возвышенным и духовным сферам человека. Недовольство и мрачный взгляд на жизнь унаследованы современным человечеством от предшествоваших голодавших поколений. На наших художниках и поэтах, несмотря на роскошную жизнь, нередко можно заметить, что они не знатного поисхождения и что они восприняли в свою плоть и кровь многое из того, чем отличались их предки, жившие в угнетении и впроголодь. Это ясно обнаруживается в выборе ими сюжетов и красок для своих произведений. Культура греков есть культура людей, пользовавшихся достатком и притом людей древних. Они по меньшей мере на два столетия жили лучше, чем мы (лучше во всех отношениях, так как отличались простотою в пище и питье); и вот в конце концов мозг их достиг такого утонченного развития, кровь, подобно светлому вину, веселящему сердце, пробегала с такой быстротой по их жилам, что все доброе и лучшее выступало у них ясно, прекрасно и радостно, а не являлось в угрюмом вынужденном виде.

185

О разумной смерти. — Что разумнее: остановить ли машину, когда работа, которая требовалась от нее, покончена, или оставить ее действовать, пока она не остановится сама, т. е. пока она окончательно не испортится? Последнее не является ли напрасной тратой стоимости ее содержания, злоупотреблением силами к вниманием людей служивших ей тратой того, что крайне нужно в другом месте? Не развивается ли вообще некоторого рода недоверие к машинам при виде такого дорогого, но совершенно бесцельного и бесполезного пользования ими? Я говорю о непроизвольной (естественной) и о произвольной (сознательной) смерти. Естественная смерть вполне независима от разума и потому вполне неразумна, тут жалкая субстанция оболочки определяет, долго ли просуществует заключенное в ней зерно; и, следовательно, больной тупоумный тюремщик является распорядителем, назначающим срок, когда должен умереть его знатный узник. Естественная смерть — это самоубийство природы, т. е. уничтожение разумнейшего существа тем неразумным, что неразрывно связано с ним. Только при мистическом освещении все это кажется в ином свете, так как при этом предполагается, что высший разум отдает повеление, которому низший должен подчиняться. Но, оставляя мистику в стороне, мы видим, что естественная смерть вовсе не заслуживает возвеличения. — Однако такое мудрое упорядочение вопроса о смерти и о времени смерти принадлежит еще непонятной и безнравственной с теперешней точки зрения морали будущего, заря которой наполняет сердце наше неописуемым счастьем.

186

Возврат к прежним формам жизни. — Все преступные люди отодвигают общество на более низкую ступень культуры, чем та, на которой оно находится: они влияют регрессивно. Стоит только вспомнить о тех орудиях, которые общество создает и поддерживает ради самозащиты — искусную полицию, тюремщиков, палачей; причем не следует забывать и публичных обвинителей и адвокатов. Затем остается еще вопрос, не представляют ли сами судьи, с налагаемыми ими наказаниями, т. е. вообще вся судебная процедура, такого явления, которое действует на непреступников скорее угнетающим, чем возвышающим образом. Меры, принимаемые обществом для самозащиты и его месть никогда не удастся облечь в тогу невинности. И все развитое человечество скорбит каждый раз, когда общество в своих целях пользуется человеком как средством и приносит его в жертву.

187

Война, как целебное средство. — Народам, приходящим в упадок и истощение, можно было бы посоветовать в виде целебного средства войну, в том случае, разумеется, если они еще желают продолжать жить — ведь для излечения сухотки народов пригодны только самые зверские средства. Впрочем, вечное желание жить, нерешимость умереть — свидетельствуют уже о дряхлости чувств. Чем жизнь полнее и деятельнее, тем скорее человек готов отдать ее за любой добрый высокий миг блаженства. Народ, который так живет и чувствует, не нуждается в войнах.

188

Пересадка духовная и телесная как врачебное средство. — Различные культуры — все равно, что различные климаты для духа: каждый из них может быть вреден для одного организма и полезен для другого. История в целом, как наука о различных культурах, есть собственно учение о средствах к излечению, но не учение об исцелении. Только тот врач и нужен, который пользуется этим учением и на основании его на время или навсегда посылает больного в климат соостветствующий его здоровью. — Рекомендовать как универсальное средство для излечения одну какую-либо определенную культуру нельзя, так как при этом вымерли бы многие в высшей степени полезные породы людей, которые не в состоянии дышать ею. История должна находить для них подходящий воздух и по возможности сохранять их: ведь люди и отсталых культур имеют свою ценность. В целях как духовного, так и телесного исцеления человеку необходимо ознакомиться с медицинской географией и определить, какие местности на земле наиболее способствуют вырождению, какие развитию болезней и какие, наоборот, представляют из себя санаторий. Постепенное, но беспрерывное пересаживанье народов, семейств и отдельных лиц их одного климата в другой, более благоприятный для них, приведет в конце концов к тому, что наследственные физические недуги будут побеждены. Вся земля представит из себя тогда ряд санитарных станций.

189

Древо человечества и разум. — То, чего вы в вашей старческой недальновидности опасаетесь как перенаселения земли, представляет для людей, полных надежды, задачу: как обратить человечество в дерево, которое осенило бы всю землю, в дерево со многими миллиардами цветов, долженствующих принести плоды; как подготовить почву, чтобы она могла пропитать это дерево; как увеличить недостаточный теперь приток соков и сил в бесчисленных сосудах, чтобы их хватило для питания как целого так и отдельных частей. Подобная задача служит мерилом полезности или бесполезности современного человека. Задача эта безгранично велика и смела: мы все должны стремиться к тому, чтобы не дать дереву подгнить раньше времени. Историческому уму удается представить себе всю жизнь и все дела человечества в таком же наглядном виде, в каком нам представляется жизнь муравьев с их искусными сооружениями. При поверхностном суждении можно, пожалуй, допустить, что человечество, как и муравьи, руководствуется в своих действиях инстинктом. Но при более строгом исследовании мы видим, что народы в течении столетий неутомимо трудятся над изысканием и испытанием способов, при посредстве которых можно было бы достигнуть наибольшего благосостояния наибольшему количеству людей и даже всему человечеству. И сколько бы испытание этих способов ни причиняло вреда отдельным лицам, народам, векам, однако вред этот только делает каждый раз отдельных людей умнее и через них разумность медленно распространяется на учреждения целых времен и народов. Ведь и муравьи заблуждаются и впадают в ошибки; человечество в свою очередь, благодаря нелепым способам, может, конечно, прийти к истощению и раньше времени погибнуть: ни у тех, ни у других нет верного, безошибочного инстинкта, который бы руководил ими. Мы должны скорее взглянуть прямо в лицо великой задаче и подготовить почву для царства самого величайшего и радостного плодородия, — такова задача разума!

190

В похвалу бескорыстного и о его происхождении. — Между двумя смежными властителями в течение многих лет существовала вражда; враги опустошали друг у друга хлебные поля, угоняли скот, сжигали селения, но так как силы противников были приблизительно равны, то борьба эта велась без решительного исхода. Третий властитель, благодаря замкнутости своих владений, мог держаться некоторое время в стороне от этих распрей; однако, имея основание опасаться, что настанет день, когда один из его сварливых соседей одержит победу над другим, он с благими желаниями торжественно обратился к враждующим и предложил им заключить между собою мир; при этом, для того, чтобы придать более веса своему предложению, он каждому из противников дал тайно понять, что отныне он будет союзником того, кто будет поддерживать мир. Враги сошлись у него и, скрепя сердце, позволили ему соединить в знак мира их руки, столь долго бывшие орудием, а часто и причиной ненависти; и действительно, они серьезно отнеслись к этой попытке сохранить мир. Каждый из противников скоро с изумлением убедился, как быстро начинает возрастать благосостояние его страны. Поддерживать мирные торговые сношения с соседом оказалось гораздо выгоднее, чем относиться к нему как к коварному и нередко торжествующему врагу. Кроме того, если, при мирных обстоятельствах, страну постигало непредвиденное бедствие, сосед всегда мог оказать помощь в нужде, вместо того, чтобы, как бывало раньше, воспользоваться ею ради собственного своего возвышения. Казалось даже, что самый вид людей в обеих странах стал лучше, так как взоры у всех прояснились, морщины на лбу разгладились, и у всех явилось доверие к будущему, а ничто так благотворно не действует на душу и тело, как доверие. Ежегодно в день заключения мира властители вместе со своими приверженцами являлись на свидание, которое происходило всегда в присутствии их посредника. Чем больше они видели пользы для себя от следования его совету, тем более образ его действий вызывал их изумление и преклонение; они называли его бескорыстным. Выгоды, пожинаемые ими со времени заключения мира, поглощали все их внимание, и потому они усматривали в поведении своего соседа только то, что оно почти вовсе не повлияло на перемену его собственного положения, что оно осталось прежним, почему и казалось, что посредник их не имел в виду личной пользы. Тут люди в первый раз пришли к заключению, что бескорыстие случались и раньше, но только в меньшем масштабе и в частной жизни. Впервые же добродетель эта возбудила всеобщее удивление, когда она, для общего назидания, была крупными четкими буквами начертана на стене. Нравственные качества признаются добродетелями, получают название, пользуются почетом, рекомендуются для подражания, с того только момента, как они наглядным образом способствуют счастью и благоденствию всего общества. Тогда у многих восприимчивость и возбуждение внутренней творческой силы достигает такой высоты, что они приносят ей в дар все, что у каждого из них есть самого лучшего: серьезный приносит в жертву свою серьезность, достойный — свое достоинство, юноша — свои надежды и упования на будущее; поэт придумывает ей разные эпитеты и названия, составляет ее родословную и, подобно художнику, начинает под конец преклоняться перед образом своей фантазии, как перед новым божеством: он учит молиться ей. Таким образом добродетель, над развитием которой, как над созданием статуи, трудятся любовь и признательность, становится в конце концов вместилищем всего доброго и достойного почитания, чем-то в роде храма и божества в одно и то же время. Она является чем-то единственным в своем роде, самодовлеющим, и пользуется правами и властью освященной сверхчеловечности. Города Греции позднейшего периода были полны таких обожествленных абстрактов (да простят мне странность этого выражения ради странности самого понятия); народ по-своему воздвиг себе на земле платоновское "небо идей", и я не думаю, чтобы понятие о его обитателях было у них менее живо, чем понятие о древних гомеровских божествах.

191

Период мрака. — Периодом мрака называется в Норвегии то время года, когда солнце не появляется на горизонте. — Это прекрасное сравнение для всех мыслителей, для которых солнце будущего временно закатилось.

192

Философ роскоши. — Небольшой садик, несколько фиг, кусок сыру и при этом три или четыре близких друга, — вот в чем состояла роскошь Эпикура.

193

Эпоха жизни. — Собственно эпохами жизни являются короткие приостановки, разделяющие периоды возвышения и понижения господствующей идеи или чувства. Эти приостановки соответствуют состоянию сытости, все остальное будет уже голодом, жаждой или пресыщением.

194

Сон. — Наши сны, когда в исключительных случаях отличаются живостью и реальностью, — обыкновенно сны бессмысленны, — представляют собою рад символических сцен и образов, заменяющих повествовательный поэтический язык; они как бы описывают все пережитое нами, все наши ожидания, отношения и описывают с такой художественной смелостью и определенностью, что на утро мы приходим в изумление, припоминая наши сны. Во сне мы затрачиваем слишком много творческой силы, почему мы так и бедны ею днем.

195

Природа и наука. — В науке, как и в природе, возделываются сначала худшие бесплодные области, так как для этого бывает почти достаточно и тех средств, которыми располагает только что народившаяся наука. Обработка наиболее плодородных местностей предполагает предварительную тщательно развитую силу методов, массу достигнутых единичных результатов и организованную артель рабочих, искусных рабочих, что является уже впоследствии. — Нетерпение и тщеславие заставляют иногда раньше времени хвататься за обработку этих наиболее плодородных местностей, и в результате получается нуль. Природа мстит за такие попытки тем, что поселенцы погибают с голоду.

196

Простой образ жизни. — В наше время стало очень трудно вести простой образ жизни: для этого даже у очень умных людей нет достаточно рассудительности и изобретательности. Самый искренний из них сознается, пожалуй, и скажет: "мне некогда долго размышлять об этом. Простой образ жизни — цель слишком для меня высокая; я подожду, пока более мудрые, чем я, откроют его секрет".

197

Вершины и верхушки. — Ничтожная плодовитость, частое безбрачие, половое равнодушие высших и культурнейших умов, так же, как соответствующих им классов, представляют собою экономию человечества. Разум пользуется тем общепризнанным фактом, что опасность появления нервного потомства у людей, отличающихся чрезмерными духовным развитием, очень велика. Такие люди стоят на вершине человечества — они не должны спускаться до того, чтобы быть его верхушками.

198

Никакая природа не делает скачков. — Когда развитие человека быстро подвигается вперед, то кажется, будто он перескакивает из одного состояния в другое, противоположное. Но более точные наблюдения убеждают нас, что перед нами происходит только возникновение нового здания из старого. Задача биографа состоит в том, чтобы при описании жизни руководствоваться аксиомой, что никогда природа не делает скачков.

199

Тоже опрятно. — Кто одевается в чисто вымытые лохмотья, тот одет хоть и опрятно, но в тряпье.

200

Слова одинокого. — В награду за тоску, скуку, уныние, как за естественные следствия уединенной жизни без друзей, без книг, без обязанностей и страстей, человек имеет несколько коротких мгновений глубочайшего самоуглубления и единения с природой. Ограждая себя от уныния, он тем самым ограждает себя от возможности быть наедине с самим собой, и никогда уже ему не придется испробовать освежительного напитка из собственного глубокого внутреннего источника.

201

Фальшивая известность. — Я ненавижу те мнимые красоты природы, которые в сущности имеют значение только благодаря знанию, именно знанию географии, но которые на самом деле совсем не удовлетворяют нашего чувства красоты. Возьмем для примера вид на Монблан из Женевы; вид этот не представлял бы из себя ничего замечательного, если бы ему не придавали красоты наши географические познания. Ближайшие горы гораздо красивее и внушительнее, но "далеко не так высоки", нашептывает нам наше нелепое знание. Однако глаз наш противоречит знанию. Можно ли истинно радоваться при таком противоречии!

202

Путешествующие ради удовольствия. — Они, как звери, взбираются на вершины гор, одурелые и покрытые потом; им забыли сказать, что по дороге также встречаются прекрасные виды.

203

Слишком много и слишком мало. — Все люди теперь слишком много переживают и слишком мало передумывают. Они чувствуют нестерпимый голод и в то же время страдают от колик, так что сколько бы ни ели, они не худеют. Кто в настоящее время говорит: "я ничего не пережил", тот дурак.

204

Конец и цель. — Не всякий конец есть достижение цели. Конец мелодии не ее цель, и тем не менее мелодия, не дойдя до конца, не достигнет и цели.

205

Нейтралитет величественной природы. — Нейтралитет величественной природы (гор, морей, лесов и пустынь) нравится, но не надолго; вскоре нами овладевает нетерпение: "Неужели же все эти величественные картины природы так и останутся безмолвны? Разве мы здесь не для них?" Так возникает в нас чувство crimen laesae majestatis humanae (преступления против верховной нашей человеческой особы).

206

Забывчивость относительно намерений. — В пути обыкновенно забываешь о цели. Почти всякая профессия является сначала — только средством, а затем конечной целью. Забвение целей самая обычная глупость людей.

207

Солнечный путь идеи. — В момент появления идеи на горизонте температура души обыкновенно очень низка. Идея только постепенно развивает свою теплоту и становится наиболее жгучей (т. е. проявляет сильнейшее воздействие), когда вера в нее уже клонится к закату.

208

Средство восстановить всех против себя. — Пусть отважится кто-нибудь сказать теперь: "кто не со мною, тот против меня!" — и тотчас же он возбудит всех против себя. Такое настроение делает честь нашему времени.

209

Стыдиться своего богатства. — Наше время терпит только один вид богачей, а именно тех, которые стыдятся своего богатства. Услыхав о ком-нибудь, что "он очень богат", тотчас же представляешь его себе в виде чего-то противного, опухшего, напоминающего ожирение или водянку. Делаешь усилие и призываешь на помощь всю гуманность, чтоб не выдать отвращения в разговоре с таким богачем. Если же он не прочь еще почваниться, то к вышеуказанному чувству примешивается род сострадательного удивления пред глубиною такого человеческого безумия. Мы готовы воздеть руки к небу и воскликнуть — "Бедное изуродованное создание, порабощенное, обремененное свыше сил и скованное сотнями цепей. На нервах твоих отзываются все события в жизни двадцати народов, неприятности сторожат тебя ежеминутно, и ты еще хочешь нас уверить, что можно быть счастливым в твоей шкуре! А каково тебе в обществе под докучливыми взглядами, полными враждебности или затаенной насмешки. Может быть, тебе легче, чем другому, достаются деньги, но зато их излишек мало радует тебя, а сохранять их в наше время гораздо труднее, чем даже приобретать. Ты постоянно страдаешь, потому что несешь постоянные потери. Что пользы в том, что тебе постоянно вливают новую искусственную кровь, — ведь это не уменьшает боли от пиявок, всосавшихся в твой затылок. Но будем справедливы: тебе трудно, почти невозможно быть иным, ты должен беречь, должен снова приобретать; наследственная склонность гнетет тебя, как мучительное иго. Так не обманывай же нас, а лучше честно и открыто стыдись ярма, которое ты носишь. Ведь в глубине души ты так устал нести его и так негодуешь на него. Не стыдись же: в твоем стыде нет ничего для тебя постыдного.

210

Верх надменности. — Существуют до того надменные люди, что для любого величия, пользующегося явным удивлением, они не находят иной похвалы, как считать его мостком или переходной ступенью, приближающей это величие к ним.

211

На почве поношения. — Кто хочет разубедить, обыкновенно не довольствуется победой в споре. Для него мало опровергнуть и выказать ту нелогичность мнений, которая таилась, словно червь, в противнике; нет, убивши червя, он бросает еще в грязь весь плод, чтоб сделать его неприглядным в глазах людей и внушить к нему отвращение. Так действует он, чтобы помешать обычному "восстанию на третий день" опровергнутой идеи. Но он ошибается, потому что именно в грязи, на почве, удобренной оскорблениями, зерно идеи быстро пускает новые ростки. Итак, не чернить и осмеивать нужно то, что хотят окончательно уничтожить, а скорее заботливо и настойчиво погружать в лед, помня, что мнения обладают цепкой живучестью. Причем не надо забывать правила, гласящего, что "возражение не есть еще опровержение".

212

Удел нравственности. — Когда уменьшается духовное рабство, то падает и нравственность (инстинктивная, унаследованная склонность действования по нравственному чувству). Но единичные добродетели — умеренность, справедливость, душевное спокойствие — не разделяют этой участи, так как высшая свобода сознающего себя духа приводит непроизвольно к ним же и подтверждает их полезность.

213

Фанатик недоверия и его ручательство. — Старик. Ты хочешь дерзать на необычайно возвышенное и поучать этому массы. Где твое ручательство, что ты на это способен. Пиррон. Вот оно: Я буду предостерегать людей от себя самого. Я открыто признаю все свои недостатки, выставлю на глаза всем свою опрометчивость, противоречивость и невежество. Я скажу людям: не слушайте меня, пока я не стал подобен ничтожнейшему из вас и даже еще ничтожнее его. Боритесь как можно дольше против истины из отвращения к ее защитнику. Малейший проблеск уважения с вашей стороны ко мне, и я стану вашим соблазнителем и обманщиком. Старик. Ты обещаешь слишком много. На это не хватит твоих сил. Пиррон. Так я скажу людям и то, что я слишком слаб и не могу сдержать обещания. Чем недостойнее буду я в их глазах, тем с большим недоверием отнесутся они к истине, которую я возвещу им. Старик. Так ты хочешь быть учителем недоверия к истине? Пиррон. Недоверия, небывалого еще доныне, недоверия ко всему и ко всем. Это единственный путь к истине. Правый глаз не должен доверять левому, и свет должен в течение известного времени называться тьмой. Вот тот путь, которым вы должны идти. Не думайте, что он приведет вас к деревьям, увешанным плодами, и прекрасным пастбищам. Мелкие жесткие зерна встретите вы на нем — это зерна истины. Долгие годы будете вы пригоршнями поглощать заблуждения, чтобы не умереть с голоду, хотя вы и будете уже знать, что это заблуждение. Но зерна истины будут посеяны, зарыты в землю, и, кто знает, может быть, настанет когда-нибудь день жатвы. Никто, кроме разве фанатика, не осмелится наверное это обещать. Старик. Друг, друг, и твои слова — слова фанатика. Пиррон. Ты прав! Я буду недоверчиво относиться ко всем и своим даже словам. Старик. Если так, то тебе останется только молчать. Пиррон. Я скажу людям, что должен молчать, и что они должны не доверять и моему молчанию. Старик. Значит, ты отказываешься от своего предприятия? Пиррон. Вернее, ты показал мне врата, чрез которые я должен войти. Старик. Я не знаю, понимаем ли мы теперь друг друга вполне. Пиррон. Вероятно нет. Старик. О, если бы ты вполне понимал хоть самого себя. Пиррон (оборачивается и смеется). Старик. Ты молчишь и смеешься, друг, не в этом ли теперь вся твоя философия? Пиррон. Право, это была бы не самая плохая.

214

Европейские книги. — Своими творениями Монтень, Ларошфуко, Лабрюйер, Фонтенель (особенно его "Диалог мертвых"), Вовенарг и Шамфор больше роднят читателя с древностью, чем любая группа шести авторов других стран. Эти шестеро вместе образуют крупное звено в великой цепи Возрождения. В их созданиях опять воскрес дух последних столетий пред нашею эрою. Их книги выше национального вкуса и той философской окраски, которой отливает и должна ныне отливать всякая книга, чтобы прославиться. В них больше, чем в целой немецкой философии, содержится истинных мыслей из числа тех, которые порождают мысли и… я затрудняюсь точно определить. — Достаточно, если я скажу, что мы имеем тут дело с авторами, писавшими не для людей и не для мечтателей, не для молодых женщин и не для католиков, не для немцев, не для… (я снова затрудняюсь закончить мой перечень). Чтобы яснее выразить похвалу я скажу, что пиши они по-гречески, их понимали бы и греки. Напротив, из писаний лучших немецких мыслителей, напр. Гете и Шопенгауэра, много ли уразумел бы даже сам Платон, не говоря уже об отвращении, которое внушил бы ему их туманный стиль, иногда тощий, как щепка, иногда полный преувеличений. (Гете, как мыслитель, стремился в своих творениях обнять облака, а Шопенгауэр все время не безнаказанно блуждает среди аллегорий и сравнений предметов вместо того, чтобы рассмотреть самые предметы). Между тем эти двое в этом отношении грешат еще меньше других немецких мыслителей. Наоборот, у вышеупомянутых французов такая ясность, такая красивая определенность. Греки, обладавшие очень тонким слухом, одобрили бы их искусство, а особенно пришли бы в восторг от этой французской остроты слога: они очень ее любили, хотя сами не были особенно сильны в этом отношении.

215

Мода и современность. — Везде, где еще процветает невежество, грубость нравов и суеверие, где торговля хромает, земледелие влачит жалкое существование, а мистика могущественна, там встречаем мы и национальный костюм. Наоборот, мода царит там, где замечаются признаки противоположного. Моду, следовательно, нужно отыскивать по соседству с добродетелями современной Европы. Но не является ли она их теневой стороной? Мужская одежда, сшитая по моде, указывает в его обладателе прежде всего на то, что он не хочет бросаться в глаза ни как единица, ни как представитель известного сословия или народа, что он даже преднамеренно подавляет в себе такого рода тщеславие; затем, что он деловой человек, что ему некогда тратить времени на костюм и украшения, и что всякая роскошь покроя мешала бы ему работать. Наконец, европейская одежда подтверждает претензию на научную и вообще на умственную деятельность, тогда как сквозь сохранившиеся у некоторых народов национальные костюмы проглядывает еще разбойничество, пастушество или солдатчина, как профессии, наиболее еще уважаемые и задающие тон. В пределах этого общего характера современной мужской одежды существуют однако небольшие колебания, говорящие о суетности юных франтов и праздношатающихся больших городов, следовательно, лиц не достигших еще зрелости настоящего европейца. Европейская женщина еще дальше от этого идеала, потому и разнобразия в ее одежде еще больше. Она тоже не носит национального платья и не желает, чтобы ее признавали за немку, француженку или русскую. Однако, она не прочь побаловать личное тщеславие оригинальностью костюма, главным образом, не допуская сомнения в том, что она принадлежит к почетному классу, к «хорошим» или «высоким» сферам общества. При этом близость к "большому свету" тем более подчеркивается, чем в действительности обладательница костюма дальше отстоит от него. В особенности же, молодая женщина никогда не наденет такого костюма, который носят особы несколько более пожилые, из боязни пасть в цене, показавшись старше, а пожилая, пока ей это возможно, охотно готова обманывать юношескими костюмами. Из этого соперничества и возникают по временам моды, в которых молодость выступает не двусмысленно и исключает всякую возможность подражания. Когда истощится на время находчивость молодых художниц по части выставления на показ их молодости, или, чтобы сказать всю правду, когда окажется, что использован дух изобретательности других стран, весь костюмированный земной шар, совместные вкусы испанцев, турок и древних греков для лучшей обрисовки прекрасного тела, — тогда опять находят, что до сих пор женщины не ясно понимали свою выгоду, что на мужчину лучше действует игра в прятки с прекрасным телом, чем голая или полуголая искренность. Тогда колесо вкуса и тщеславия опять поворачивается в противоположную сторону. Несколько устаревшие молодые женщины видят, что настало их царство, и соперничество прелестнейших, абсурднейших созданий разгорается с новою силою. Но по мере того, как женщины внутренне растут, перестают отдавать предпочтение в своей среде незрелому возрасту — проявляется все меньше разнообразия в их одежде и все больше простоты в украшениях. Судить об этом однако нельзя по античному масштабу или по одеждам жительниц южных приморских стран, а нужно принимать во внимание условия средней и северной Европы, где настоящая родина современного гения — вдохновителя духа и формы.

В общем, следовательно, характерную особенность моды и современности составляет не изменчивость (т. к. последняя есть нечто реакционное и присуща вкусам недозрелых европейцев мужского и женского пола), а, наоборот, отрицание национальной, сословной и индивидуальной исключительности. В виду сказанного, заслуживает похвалы и то обстоятельство, что Европа, сберегая время и силы, предоставила некоторым странам и городам думать о моде и изобретать ее за других по вопросу об одежде. К тому же не все в одинаковой степени одарены чувством изящного. Я не вижу большой кичливости в том, что Париж, напр., (пока существуют известные колебания) хочет быть единственным изобретателем и новатором в области моды. Если немец, из ненависти к притязаниям французского города, захочет иначе одеваться, напр., как одевался Альбрехт Дюрер, — то он должен предварительно принять во внимание, что хотя его костюм и носили древние немцы, но все же не немцы его изобрели — что вообще никогда не существовало исключительно немецкой одежды, — и пусть затем посмотрит, какой вид он имеет в этом костюме, и не протестует ли его современная голова, со всеми линиями и морщинами, проведенными на ней девятнадцатым веком, против дюреровского одеяния.

Нужно заметить, что употребляя здесь слова «современный» и «европейский» как синонимы, я разумею под словом «Европа» гораздо большее пространство земли, чем охватывает этот маленький полуостров Азии; я разумею именно и Америку, насколько она может назваться дочерью европейской культуры. В самой же Европе под наш культурный термин подходят далеко не все народы, а только те, у которых есть общее прошлое в виде греческого и римского мира, библии и христианства.

216

Немецкая добродетель. — Никто не станет оспаривать, что с конца прошлого столетия в Европу нахлынул поток нравственного пробуждения. Тут добродетель снова подняла и возвысила свой голос. Она стала призывать к естественному выражению восторженных и трогательных чувств, уже не стыдясь себя и сочиняя стихи и философские системы для собственного прославления. В поисках за источником этого движения мы натолкнемся прежде всего на Руссо, не на мифического Руссо, какого воображают себе по впечатлению, производимому его писаниями (можно почти то же сказать — его мифически истолкованными писаниями), а на Руссо, каким он является в тех указаниях, которые он сам дает о себе, (и сам он, и его читатели постоянно работали над этой идеализацией). Другим источником служит возрождение стоически великого Рима. Тут французы достойнейшим образом продолжали дело Renaissance'а. Они с блестящим успехом перешли от воссоздания античных форм к воссозданию античных характеров. Им навсегда принадлежит высочайшая слава, слава народа, давшего современному человечеству лучшие до сих пор книги и лучших людей. Как подействовал этот двойственный образец — мифический Руссо и воскресший античный дух — на более слабых соседей, можно видеть на примере Германии. В силу этого нового и непривычного порыва к величию духа и суровому самообладанию она почувствовала удивление к своей новой добродетели и бросила в мир новое понятие "немецкая добродетель", как нечто коренное, а не унаследованное. Первые великие мужи, которые перенесли к нам от французов это стремление к величию и сознательности нравственной воли, были честнее своих потомков и не забывали благодарности. Откуда исходит морализм Канта? Он не скрывает этого: от Руссо и воскресшего стоического Рима. У морализма Шиллера — те же источники и то же прославление их; морализм Бетховена в звуках — есть вечная хвалебная песнь Руссо, античным французам и Шиллеру. Но, прислушиваясь к проповеди ненависти против французов, о благодарности забыл тот самый "немецкий юноша", который одно время выступил на передний план с большей сознательностью, чем это вообще считается позволительным для юношей. Если бы он проследил свою генеалогию, то мог бы по праву заключить о своей близости к Шиллеру, Фихте и Шлейермахеру в первом поколении. Но дедов своих ему пришлось бы отыскивать в Париже и Женеве, и наивно с его стороны было думать, что добродетель не старше тридцати лет. Мы и до сих пор еще не можем отучиться от приобретенной в те времена привычки при слове «немецкий» подразумевать вместе с тем и добродетель. Заметим кстати, что выше упомянутое нравственное пробуждение (как это легко доказать) было не полезно, а вредно для познания нравственных явлений и имело чисто регрессивное значение. Что такое вся немецкая нравственная философия, начиная с Канта со всеми ее французскими, английскими и итальянскими отпрысками и отголосками? — Полутеологический поход на Гельвеция, отрицание завоеванного свободного мировоззрения и указания на настоящий путь, найденный с таким трудом, что он так хорошо и выяснил. Гельвеций в Германии до сих пор служит любимой мишенью для нападок со стороны всех добрых моралистов и "хороших людей".

217

Классически и романтически. — Как классически, так и романтически настроенные умы (посколько вообще существует эти две группы) носятся с мечтою о будущем, но первые приходят к ней, исходя из своего времени, а вторые — из его слабости.

218

Машина как учительница. — Машина обращает человеческую массу в подобие механизма зубчатых колес, где все действуют заодно, но каждый занят своим специальным делом. Она служит образцом партийной организации и боевого строя. Но, индивидуальному самовозвеличению научить она не может. Она обращает множество людей в одну машину и каждую единицу в орудие общей цели. Ее главное воздействие указывает на выгоду централизации.

219

Недостаток оседлости. — Мы охотно живем в маленьком городе, но от времени до времени, когда эта жизнь становится нам слишком понятна, непреодолимая сила гонит нас в беэлюдие непроницаемой природы. Затем, чтобы отдохнуть от природы, мы переселяемся в большой город. После нескольких хороших глотков из его кубка мы угадываем, что таится на дне его и опять возобновляем круговращение, начиная с маленького городка. Так живет современный человек. Он во всем слишком «основателен», чтобы быть оседлым, подобно людям других времен.

220

Реакция против машинной культуры. — Являясь созданием высших мыслительных сил, машина требует от прислуживающих ей одной только бессознательной движущей силы. Правда, она освобождает вообще массу дремлющих сил, но не создает побуждений к росту, к улучшению, к художественному творчеству. С машиной всюду воцаряется однообразие и деятельность, что порождает со временем отчаянную душевную скуку и жажду самой разнообразной праздности.

221

Опасность просветления. — Все полупомешанное, театральное, зверски жестокое, чувственное, все сентиментальное и самооглушающее, составляющее в совокупности субстанцию революции, а до нее плоть и дух Руссо — все это, говорю я, с коварным воодушевлением прикрыло свою фанатическую голову венцом просветления, который и засиял яркой славой. Просветление по самой основе своей чуждо всему этому и, идя своим путем, просияло бы как луч солнца, пробившийся сквозь облака; оно долгое время довольствовалось бы перерождением отдельных личностей, лишь медленно преобразовывая нравы и учреждения народов. Теперь же, связанное с этим стремительным и неистовым существом революции, само просвещение стало таким же стремительным и неистовым, так что опасность от него, пожалуй, превышает пользу от просветительного и освободительного элемента, внесенного им в революцию. Кто все это поймет, тому станет ясно, из какой смеси нужно извлечь и от какой грязи очистить просвещение, чтобы продолжать его дело просветления и в корне задушить революцию.

222

Средневековая страстность. — Средние века — время величайших страстей. Ни древним, ни нашим современникам не ведома тогдашняя широта души, и никогда величие духа не измерялось более грандиозным масштабом. Физические качества первобытного лесного варвара и вдохновенные, широко раскрытые глаза юношеских католических мистерий, все детское, юношеское и все старчески-усталое, перезрелое, грубость хищного зверя и утонченный, изощренный античный дух — все это нередко соединялось тогда в одном человеке. Тогда поток страсти бушевал сильнее, водоворот был стремительнее, падение глубже, чем когда-либо. Мы, новые люди, можем успокоить себя тем, что значительны были и невыгоды, сопряженные с такой бурей.

223

"Грабить" и «сберегать». — Успехом пользуются все умственные движения, которые великим дают надежду на грабеж, а малым — надежду на сбережение. Потому и немецкая Реформация имела успех.

224

Ликующие души. — При малейшем намеке на выпивку, на пьянство и всякого рода зловонную распущенность вечно угрюмые души древних немцев ликовали: проявлялось как бы взаимное понимание и сочувствие.

225

"Распущенность Афин". — Даже во времена появления на рыбном рынке певцов и философов, афинская распущенность все еще имела более утонченный и идиллический вид, чем тот, который вечно присущ римской и германской распущенности. Голос Ювенала звучал бы в Афинах как пустой барабан, и скромный и почти детский смех был бы ему ответом.

226

Ум греков. — Так как корни жажды побед и отличий глубже в человеческой душе, чем уважения и любви к равенству, то греческое государство и санкционировало у себя гимнастические и художественные состязания. Этим оно суживало арену соперничества и ограждало от опасности свой политический строй. С окончательным падением Олимпийских игр греческое государство постигло внутреннее брожение и разложение.

227

"Вечный Эпикур". — Эпикур жил во все времена и живет еще и доныне, но неведом тем, которые называли и называют себя эпикурейцами и не пользуется почетом у философов. Он даже забыл свое собственное имя: оно было самым тяжелым багажом, от которого он только когда-либо освобождался.

228

Стиль превосходства. — Язык немецкого студента обязан своим происхождением тем студентам, которые не занимаются науками. Последние приобретают перевес над своими более серьезными товарищами тем, что, сбрасывая все напускное с образования, нравственности, учености, с учреждений, с умеренности, так же часто пользуются словами и выражениями из всех этих областей, как и самые лучшие ученые, но только со злобой, светящейся во взоре, и с гримасой на лице. На этом языке — единственно оригинальном языке Германии — невольно говорят и люди государственные, и газетные критики. Он состоит в постоянном ироническом употреблении цитат, в гримасах в немецком духе и в беспокойных и задорных взглядах, бросаемых то направо, то налево…

229

Похороненные. — Мы отступаем в тайное убежище не из-за личного негодования или недовольства политическими и социальными условиями настоящего, а потому, что своим отступлением желаем в настоящем (чем более оно настоящее и чем более оно в этом духе выполняет свою задачу) сохранить и сберечь силы, которые со временем могут настоятельно понадобиться для культуры. Мы накопляем капитал и стараемся поместить его в надежное место, а для этого зарываем его в землю, как это было в обычае во все тревожные времена.

230

Тираны духа. — В наше время больным сочли бы того человека, в котором, как напр. в Теофрасте и Мольере, резко выразилась какая-либо одна нравственная черта и тотчас повели бы речь об его idee fixe. Если бы мы попали в Афины третьего века, то этот город показался бы нам населенным глупцами. — В настоящее время в каждой голове царит демократия понятий, и власть принадлежит многим понятиям; если же одно их них стремится стать господствующим, то мы, как выше сказано, считаем его за idee fixe и тотчас же начинаем намекать на дом умалишенных; это наш способ избавляться от тиранов.

231

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

232

Глупцы государственности. — Почти мистическая любовь греков к своим правителям перешла на город, когда царское достоинство было уничтожено. Так как понятие может выдержать больше любви, чем личность, и не так часто озадачивает преданного ему человека, как любимые люди (ведь чем более последние уверены в любви, тем беспощаднее относятся они к любящим, пока, наконец, не становятся недостойными любви и не наступает разрыва), то почитание городов и государств было сильнее, чем почитание государей. В древней истории глупцами государственности являлись греки; в новейшей истории эту роль играют другие народы.

233

Против небрежного отношения к зрению. — Каждые десять лет не замечается ли в Англии упадка зрения среди образованных классов общества, преданных чтению Times'a?

234

Великие дела и великая вера. — Тот совершал великие дела, а этот, современник его, питал к ним великую веру. Оба они неразлучны. Но, очевидно, что первый находится в полной зависимости от второго.

235

Общественный человек. — "Я не выношу сам себя, — сказал однажды человек, объясняя влечение своей обязанности к обществу. — Желудок общества гораздо здоровее моего: он в состоянии переваривать и меня".

236

Когда ум должен закрывать глаза. — Если человек привык обдумывать свои поступки, то совершать их (хотя это было даже писание писем, еда и питье), он должен с закрытым умственным взором. В разговоре с человеком дюжинным надо тоже мыслить с закрытым умственным взором — только тогда способ мышления собеседника становится доступен пониманию. Это закрытие глаз есть ощутимый процесс, для выполнения которого требуется усилие воли.

237

Самая страшная месть. — Если кто желает отмстить сопернику, то должен дождаться, пока руки у него не будут полны справедливых улик, которые он может пустить в ход против врага. Такого рода месть не противоречит справедливости и представляет собою самый страшный способ, за отсутствием высшей инстанции, куда можно было бы аппеллировать в данном случае. Таким способом отметил за себя Вольтер Пиррону, изобразив в пяти строках все вожделения последнего, его жизнь и образ действий. Таким же способом отметил он и Фридриху Великому (в письме к нему из Фернея).

238

Подать, уплачиваемая за роскошь. — Человек, покупая в магазине нужную для него вещь, платит за нее очень дорого, так как ему вместе с этим приходится платить и за предметы, находящиеся в магазине, на которые редко находится покупатель, а именно за различные предметы роскоши. Таким образом, роскошь заставляет самого простого человека, нисколько в ней не нуждающегося, платить в ее пользу постоянный налог.

239

Почему еще существуют нищие. — Если бы милостыню подавали только из сострадания, то все нищие давно умерли бы с голоду.

240

Почему еще существуют нищие. — Наибольшей щедростью при раздаче милостыни отличается малодушие.

241

Как мыслитель пользуется разговором. — Не будучи шпионом, можно многое подслушать, если умеешь хорошо видеть и на время забывать о себе. Но люди не умеют пользоваться разговором; они обращают слишком много внимания на то, что намерены сами сказать или возразить; человек же, умеющий слушать, часто довольствуется коротким ответом и беглым замечанием, сделанным просто из вежливости. В сущности же он старается запечатлеть в своей памяти все высказанное его собеседником и запомнить все его слова и выражения до тона и мимики включительно. — При обыкновенном разговоре каждый из собеседников воображает, что руководит разговором именно он. Это похоже на два плывущие рядом и время от времени сталкивающиеся корабля, из которых каждый находится в приятной уверенности, что именно за ним следует другой корабль или что он даже ведет его на буксире.

242

Искусство извиняться. — Человек, который извиняется перед нами, должен сделать это очень ловко, иначе легко может случиться, что мы сами почувствуем себя виноватыми и нам это будет неприятно.

243

Невозможное отношение. — Корабль твоих идей нуждается в глубокой воде, он не может плавать по водам этих приличных, дружески к тебе расположенных людей; воды их неглубоки, и в них встречается слишком много мелей: тебе без толку пришлось бы кружиться и в смущении беспрестанно сворачивать из стороны в сторону, а это, в свою очередь, должно немало смущать твоих друзей, которые не в состоянии догадаться о причине твоего затрудительного положения.

244

Самая типичная лиса. — Настоящая лиса называет кислым не только тот виноград, который она не может достать, но и тот, который достала или отняла у других.

245

При самом близком общении. — Как бы люди ни были тесно связаны между собою, все же на их общем горизонте имеются все четыре страны света и по временам они замечают это.

246

Молчание, вызываемое отвращением. — Случается, что кто-нибудь, как мыслитель и человек, переживает болезненный кризис и публично заявляет об этом. Но слушатели не замечают ничего! они продолжают считать его таким, каким он был прежде! — Это обычное явление уже возбуждало отвращение у многих писателей; они были слишком высокого мнения о человеческом уме; увидав же свою ошибку, они могли только похвалить себя за молчание.

247

Серьезность дела. — Дело для знатного и богатого человека есть в некотором роде отдых от долгой и привычной праздности. Поэтому-то он с такой серьезностью и страстностью и относится к нему и ценит его так же высоко, как другие люди ценят редкие часы досуга, посвящаемого ими отдыху и любви.

248

Двоякий смысл зрения. — Подобно тому как мутная рябь внезапно пробегает по волнам, разбивающимся у ног, так в глазах человека появляется иногда что-то неуверенное, двусмысленное, так что невольно задаешь себе вопрос: что это? Ужас? Улыбка? или то и другое вместе?

249

Положительно и отрицательно. — Этот мыслитель не нуждается в человеке, который опровергал бы его: ему довольно для этого самого себя.

250

Месть пустых сетей. — Надо остерегаться людей, которые преисполнены горького чувства рыбака, после утомительного дня работы возвращающегося вечером домой с пустыми сетями.

251

Не пользование своим правом. — Для пользования властью требуется известный труд и мужество. И многие отказываются от своих лучших, законных прав только потому, что право это есть в некотором роде власть, а они слишком ленивы или трусливы, чтобы пользоваться ею. Этот недостаток прикрывается личиной добродетели и называется терпением и снисходительностью.

252

Носители света. — В общем не было бы солнечного света, если б его не вносили с собою люди, от природы обладающие свойством ласкаться, как кошки; я разумею так называемых любезных людей.

253

Когда человек наиболее щедр. — Человек становится наиболее щедрым после того, как ему оказан был какой-нибудь особенный почет или когда он немного поел.

254

К свету. — Люди стремятся к свету не для того, чтобы лучше видеть, а чтобы больше сиять, и охотно принимают за свет тех, пред кем сияют.

255

Ипохондрик. — Ипохондрик — это такой человек, который в достаточной степени обладает умом и склонностью к рассужению, чтобы понимать основу своих страданий, потерь, ошибок. Но область, доставляющая ему пищу, очень мала. Он скоро опустошает ее настолько, что лишь кое-где попадаются отдельные былинки. Тогда-то он становится завистником, скупцом и делается несносным.

256

Обратное вознаграждение. — Гесиод советует как можно больше вознаграждать соседа, помогшего нам в нужде. Сосед испытывает при этом удовольствие, так как видит, что его доброта принесла ему проценты; но и дающий чувствует удовлетворение, так как искупает свое прежнее унижение тем, что с лихвой расплачивается за оказанную ему помощь.

257

Излишняя утонченность. — Мы больше следим не за слабостями других, а за тем, насколько замечаются наши слабости, а потому наша наблюдательная способность и отличается излишней утонченностью.

258

Светлая тень. — Близко, совсем близко к мрачным людям всегда почти находится как бы связанная с ними светлая душа. Это словно отрицательная тень, отбрасываемая ими.

259

Не мстить за себя. — Существует столько утонченных способов мести, что человек, имеющий повод к мщению, может поступать как ему угодно — мстить или не мстить. Все равно по прошествии некоторого времени все будут уверены, что он отмстил. Таким образом едва ли зависит от человека не прибегать к мщению: если он не хочет мстить, то должен умалчивать об этом, так как презрение к мщению выражает собою высшую, утонченную форму мести. Отсюда такой вывод: не следует делать ничего излишнего.

260

Заблуждение почитателей. — Люди воображают, что высказывают мыслителю нечто чрезвычайно лестное и приятное, заявляя ему, что его мысли и выражения и им приходили в голову. Однако такие заявления мало восхищают мыслителя, а наоборот, часто возбуждают в нем недоверие к своим идеям и выражениям, и он про себя решает подвергнуть пересмотру и те и другие. Если кто-нибудь хочет выразить человеку свое почитание, то отнюдь не должен указывать на сходство мнений, так как это низводит почитаемого человека до уровня его почитателя. В некоторых случаях общественное приличие прямо даже требуют, чтобы мы относились к чужому мнению так, как будто бы мы никогда до сих пор и не слышали ничего подобного и как будто бы оно переступает даже границы нашего кругозора. Так следует поступать, напр., в тех случаях, когда какой-либо старый опытный человек начинает выкладывать перед нами запас своих знаний.

261

Письмо. — Письмо — это неожиданно наносимый нам визит, а податель письма — посредник такого невежливого на нас нападения. Следовало бы каждую неделю обрекать по часу на получение писем и затем брать ванну.

262

Предубежденный. — Однажды кто-то сказал: я с детства предубежден против себя; поэтому в каждом порицании я всегда нахожу частицу правды, а в каждой похвале — частицу глупости. Вообще, я ценю похвалу слишком низко, а порицание — слишком высоко.

263

Путь к равенству. — Несколько часов восхождения на гору приравнивают негодяя ко святому. Усталость — кратчайший путь к равенству и братству, а сон, наконец, присоединяет к этому и свободу.

264

Клевета. — Если нападаешь на след низкой клеветы, то не приписывай ее происхождение твоим честным и открытым врагам: если бы они и изобрели что-нибудь подобное, то им никто бы не поверил, имея в виду их враждебное отношение к тебе. Но люди, которым мы долгое время были полезны и которые однако, на основании чего бы то ни было, втайне уверились, что больше ничего не могут от нас добиться, — такие люди способны на всякую низость. Им верят, во-первых, потому, что нельзя предположить, что они станут клеветать во вред себе, а во-вторых, потому, что они близко знают нас. — В утешение оклеветанный человек может сказать себе: клевета есть болезнь других, обнаруживающаяся на моем теле. Она только доказывает, что общество представляет из себя (в нравственном отношении) одно тело, а потому лечение, предпринятое мною, должно оказать пользу и другим.

265

Райская жизнь детей. — Счастье детей такой же миф, как счастье гиперборейцев, о котором рассказывали греки. Если счастье и существует на земле, говорили они, то очень далеко от нас, где-нибудь там, на краю света. Так же точно думают и более пожилые люди: если человек вообще может быть счастлив, то только в таком возрасте, который так далек от их настоящего, т. е. на границе начала жизни. Для многих, смотрящих через покрывало этого мифа, уже одно зрелище детей доставляет счастье, участниками которого они могут сделаться сами. — Миф о царстве блаженства детей распространен в современном мире везде, где только встречается хоть немного сентиментальности.

266

Нетерпеливые. — Человек в период развития не хочет развиваться вследствие нетерпения. Юноша не хочет ждать той поры, когда, после долгого изучения, после целого ряда страданий и лишений, картина его жизни наполнится людьми и предметами, и принимает на веру предлагаемую ему готовую уже картину, как будто она может немедленно заменить все краски и линии его картины; он привязывается к какому-нибудь философу или поэту и долгое время несет это иго привязанности, отрекаясь от своей личности. Юноша многому при этом научается, но нередко забывает то, что наиболее достойно внимания и изучения — именно самого себя, и потому на всю жизнь остается приверженцем известной партии. Да! много надо преодолеть скуки, много пролить пота, пока не найдешь своих красок, своей кисти, своего полотна! И даже тогда еще долго, долго не сделаешься настоящим мастером искусства жизни, хотя, по крайней мере, будешь хозяином собственной мастерской.

267

Воспитателей не существует. — В качестве мыслителя можно толковать только о самовоспитании. Воспитание юношества не что иное, как эксперимент, производимый над тем, что еще неизвестно, незнакомо нам, или же это нивелировка, чтобы привести как бы то ни было новое существо в соответствие с господствующими нравами и обычаями. И то и другое недостойно мыслителя и есть дело родителей и учителей, которые, по выражению одного смелого честного человека, являются nos ennemis naturels — нашими естественными врагами. — Только когда, по мнению света, воспитание человека давным давно закончено, последний вдруг открывает себя: тогда-то начинается задача мыслителя; наступает пора призвать его на помощь — не как воспитателя, а как опытного человека, который сам воспитал себя.

268

Участие к юношеству. — Нам становится грустно, когда мы слышим, что у одного юноши выпадают зубы, а у другого портится зрение. А как велика была бы наша грусть, если бы мы в состоянии были постичь, сколько роковых и безнадежных недугов таится во всем его организме! — Но почему же это так огорчает нас? Потому, что юношество является продолжателем предпринятых нами задач и всякая убыль, всякий недостаток в их силе наносит вред нашему делу, попавшему в их руки. Нам становится грустно при мысли, что наше бессмертие так плохо гарантировано. Когда же мы чувствуем, что на нас лежит выполнение миссии человечества, наше горе проистекает от сознания, что мы должны передать эту миссию в более слабые руки, чем наши.

269

Возрасты жизни. — Сравнение четырех времен года с четырьмя возрастами жизни является весьма почтенной глупостью. Ни первые, ни последние двадцать лет жизни не соответствуют никакому времени года, если не довольствоваться сравнением седых волос с снегом и другими подобными совпадениями в цвете. Первые двадцать лет служат подготовкой к жизни вообще; они как бы представляют из себя длинный первый день нового года, за которым следует еще целый год жизни. — Последние же двадцать лет посвящены обзору пережитого, подведению итогов прошлого, как в меньшем размере мы это делаем всякий раз при наступлении нового года. Но между первым и последним периодом жизни есть еще третий период, который можно сравнить с временами года; этот период начинается с двадцати лет и продолжается до пятидесяти (мы берем все десятилетия целиком, но само собою разумеется, что каждый, сообразно своему личному опыту, может подразделить их на меньшие, более точные промежутки времени). Эти три десятка лет соответствуют трем временам года: — лету, весне и осени; зимы в человеческой жизни нет. С зимою просто сравнивают те, к сожалению, нередкие, жестокие, холодные, безнадежные и бесплодные периоды жизни человека, когда им овладевают недуги. Двадцатые годы это жаркие, трудные, бурные, утомительные годы, когда день хвалят вечером, отирая со лба капли пота; годы, когда труд кажется тяжелым, но необходимым. Эти двадцатые годы представляют из себя лето жизни. Тридцатые годы соответствуют весне: температура тогда то слишком высока, то слишком низка, непостоянна, хотя и привлекательна; всюду струятся соки, всюду появляется обилие листвы, запах распускающихся почек, волшебный рассвет и чудные ночи, труд, к которому будит нас пение птиц — настоящая работа сердца, наслаждение собственным здоровьем, силой и крепостью, усиливаемое еще надеждой на будущее. Наконец, сороковые годы: годы, полные таинственности, как все неподвижно; эти годы подобны обширной горной равнине, по которой пробегает свежий ветерок, над которой сияет безоблачное небо, смотрящее на землю с одинаковою кротостью и днем и ночью. — Это время жатвы и сердечной ясности, это — осень жизни.

270

Ум женщин в современном обществе. — Какое понятие имеют женщины об уме мужчин явствует из того, что, всевозможными способами украшая себя, они меньше всего заботяться об украшении своего ума и не только не придают чертам своего лица духовного отпечатка, а напротив, стараются все похожее на это скрыть посредством, напр., известного расположения волос на лбу, придавая лицу своему выражение чувственности и некоторой глупости, хотя бы они и не отличались этими качествами. Они твердо убеждены, что женщина, обладающая умом, наводит страх на мужчин, вседствие чего они преднамеренно и охотно отрекаются от своих духовных способностей и принимают на себя личину легкомыслия, недальновидности, надеясь сделать мужчин доверчивее; при этом их как будто окружает нежный заманчивый полумрак.

271

Великое и преходящее. — Наблюдатель бывает тронут до слез тем мечтательным счастливым взглядом, которым молодая прекрасная женщина смотрит на своего супруга. При этом он испытывает нечто вроде осенней грусти, навеваемой мыслью о громадности и непрочности человеческого счастья.

272

Чувство самопожертвования. — Многие женщины обладают intellecto del sacrifizio в такой степени, что жизнь становится им в тягость, если мужья не принимают их жертв. Тогда женщина не знает, на что ей обратить свой ум и неожиданно для самой себя из жертвенного животного обращается в жрицу, требующую жертв.

273

Неженственное. — "Глупа, как мужчина", — говорят женщины; "труслив, как женщина", — говорят мужчины. Глупость в женщине не женственна.

274

Мужской и женский темперамент и смертность. — Мужская половина человеческого рода обладает худшим темпераментом, чем женская. Это видно из большей смертности мальчиков, происходящей, без сомнения, вследствие того, что они легче "выходят их себя". Их дикие порывы и невыносливость обращают обычное зло в смертельное.

275

Эпоха циклопических построек. — Европа безостановочно демократизируется. Люди, желающие помешать этому демократизированию, употребляют против него средства, которые демократическая идея вложила каждому в руки и которые она делает все более доступными и действительными; главные же противники демократии (я разумею революционные умы), кажется, для того только и существуют, чтобы посредством возбуждаемого ими страха заставить различные партии скорее вступить на демократический путь. Однако люди, сознательно и добросовестно трудящиеся на пользу будущего, действительно могут навести страх. На лицах их лежит отпечаток однообразия и сухости: они как будто до мозга костей покрыты густой серой пылью. Но несмотря на это возможно, что потомство посмеется над нашими опасениями, а о демократическом труде целого ряда поколений будет так же думать, как мы о постройках каменных плотин и охранительных стен, т. е. как о работе, при которой платье и лицо неминуемо покрываются пылью и сами рабочие становятся несколько тупоумными. Но из-за этого нельзя же требовать, чтобы такое дело было оставлено неоконченным. Повидимому, демократизирование Европы есть звено в цепи тех чудовищных профилактических мероприятий, которые составляют идею нового времени и которые все больше отдаляют нас от средних веков. Только теперь наступает эпоха циклопических построек! Только теперь созидается прочный фундамент, на котором безопасно может покоиться все будущее! Впредь бурные горные потоки уже не в состоянии будут затоплять нив и пажитей культуры! Только теперь возводятся охранительные стены и каменные плотины против варваров, против заразы, телесного и нравственного порабощения! Все это, усвояемое вначале грубо и буквально, постепенно становится более возвышенным и отвлеченным, так что все указанные здесь меры представляют богатую в духовном смысле общую подготовку для величайшего художника в деле садоводства, который только тогда может приняться за свое настоящее дело, когда выполнена будет вся эта предварительная работа. Конечно, в длинный промежуточный период, отделяющий подготовление средств от цели, при громадном чрезмерном труде, напрягающем все духовные силы, нельзя ставить в вину рабочим, если они громко провозглашают, что возведение стен и изгородей и есть настоящая, конечная цель: ведь никто еще не видел садовника и тех плодоносных растений, ради которых возводятся эти шпалеры.

276

Право всеобщей подачи голосов. — Народ не сам дал себе это право всеобщей подачи голоса; он получил и принял его на всякий случай, так что всегда может отказаться от него, если оно не оправдает его надежд. Повидимому, повсеместно происходит в этом отношении одно и то же: где только существует всеобщее голосование, в нем принимают участие не все, а две трети, а это одно уже свидетельствует против всей системы голосования. Вообще судить об этой системе нужно с большою строгостью. Закон, по которому вопрос об общем благосостоянии решается мнением большинства, не может покоиться на том же основании, на котором зиждется это благосостояние; он нуждается в другом, более широком голосовании, а именно в единогласии всех. Общее право голоса должно быть признано не только большинством, но и всей страной, поэтому достаточно противоречия со стороны небольшого меньшинства, чтобы право это было уничтожено: а непринятие всеми участия в голосовании и есть как раз такое противоречие, которое влечет за собою падение всей системы. "Абсолютное veto" одного лица или, чтобы не впадать в мелочность, немногих тысяч, висит над этой системой, как неизбежное следствие, вытекающее из понятия о справедливости, и во всех случаях, когда прибегают к этому «veto», оно должно, судя по роду голосования, свидетельствовать о том, что основание его вполне законно.

277

Негодное заключение. — К каким негодным заключениям по вопросам не вполне знакомым приходят даже люди науки, привыкшие делать правильные заключения! Это ужасно! А между тем вполне ясно, что при всех великих мировых событиях, в деле политики, неожиданное и решающее значение имеют именно такие никуда не годные заключения, так как никто не может вполне знать, что нового принесла с собою протекшая ночь. Вся политика даже самых великих государственных людей есть не что иное, как импровизация наудачу.

278

Предпосылки машинного века. — Пресса, машина, железная дорога, телеграф — вот предпосылки, из которых никто еще не осмелился вывести тысячелетнего заключения.

279

Тормоз культуры. — Мы часто слышим, как говорят: "там мужчинам некогда заниматься производительным трудом; военные упражнения и переходы с места на место поглощают у них все время; остальная же часть населения должна кормить и одевать их; одежда же их бросается в глаза своей пестротой и глупыми украшениями. У людей признаются лишь немногие отличительные свойства, и больше, чем где бы то ни было все люди походят друг на друга, или по крайней мере с ними обращаются, как с людьми вполне одинаковыми. Там от человека требуют послушания без рассуждения, ему только приказывают, но тщательно остерегаются прибегать к убеждения. Наказаний существует немного, но они тяжелы и часто переходят границы крайней жестокости. Измена там считается величайшим преступлением и на критическое отношение ко злу отваживаются только самые смелые; жизнь ценится дешево, и честолюбие нередко принимает формы, грозящие опасностью для жизни". — Услыхав это, всякий скажет: "Это картина варварского общества, находящегося в опасности". Пожалуй, кто-нибудь добавит к этому: "Это изображение Спарты". Но найдутся люди, которые призадумаются и предположат, что эта картина современного нам милитаризма, являющегося в нашем культурном обществе живым анахронизмом, картиной варварского общества, посмертным произведением прошлого, имеющим для современного прогресса значение тормоза. — Однако же и тормоз в высшей степени необходим для культуры, а именно, когда она слишком быстро спускается с горы или, может быть, как в данном случае, слишком быстро подымается в гору.

280

Больше уважения к знанию! — При господстве конкуренции как в труде, так и в торговле, судьей в деле производства сделалась публика. Но публика мало смыслит в этом деле и судит о предметах по их наружному виду. Вследствие этого показное искусство (а может быть и вкус) при конкуренции улучшается, но в той же мере ухудшается качество произведений. Поэтому, если разум не совсем еще утратил свою цену, то необходимо положить предел этой конкуренции и создать новый господствующий над ней принцип. Судить о ремесле может только мастер; мнение же публики должно основываться на доверии к его личности и к его честности. Итак, долой всякий анонимный труд! По крайней мере, за доброкачественность товара должен своим именем ручаться какой-нибудь сведущий человек, если имя мастера неизвестно или ничего не говорит. Дешевизна в свою очередь тоже нередко вводит в заблуждение относительно достоинства продукта, хотя судить о дешевизне можно только, когда убедишься в доброкачественности. Но публика об этом не рассуждает. Итак: в настоящее время имеют преимущество те товары, которые эффектны на вид и стоят недорого; к таким товарам естественно принадлежат произведения машинной работы. Вследствие этого машины, ускоряющие и облегчающие производство, производят с своей стороны такие сорта, на которые больше всего спрос, иначе от машин не было бы никакой выгоды и они по большей части бездействовали и стояли бы. О том же, какие сорта больше всего требуются, судит, как уже сказано, публика, которая руководствуется в своем суждении наружным видом предмета и его дешевизной, что, разумеется, в высшей степени неправильно. Таким образом, и в области труда мы должны держаться лозунга: больше уважения к знанию!

281

Опасность для правителей демократии. — Демократия имеет возможность, не прибегая к насилию, а только употребляя постоянное, вполне законное давление, довести своих правителей до роли нуля. Но нуль этот сохраняет свое обычное значение, т. е. ничего не знача сам по себе, он, будучи поставлен с правой стороны какого-либо числа, увеличивает значение последнего в десять раз. Президенты остаются роскошным украшением на простой, целесообразной одежде демократии, прекрасным излишком, который она дозволяет себе, остатком исторической почтенной одежды предков, пожалуй, даже символом самой истории. В этом отношении они представляют из себя нечто такое, что может иметь чрезвычайно большое влияние, но, конечно, в том только случае, если они, подобно нулю, поставлены на надлежащем месте, а не особняком. — Во избежание опасности обратиться в ничто, президенты всеми силами держатся за свое звание военных правителей: им нужны войны, т. е. исключительные положения, так как в этих случаях приостанавливается медленное законное давление демократии.

282

Учителя — неизбежное зло. — Как можно меньше посредников между производительными умами и умами, жаждущими и воспринимающими духовную пищу. Все посредники почти всегда непроизвольно делают подмесь к передаваемой ими пище; к тому же они хотят за свое посредничество слишком большой платы, уделяемой им в ущерб оригинальным, творческим умам, а именно, платы в виде интереса, удивления, времени, денег и многого другого. Итак, учителей нужно считать таким же неизбежным злом, как и купцов, и по возможности сокращать необходимость в них. Если материальное бедственное положение Германии зависит в настоящее время главным образом от того, что в ней слишком много людей хотят жить и хорошо жить торговлей (т. е. стараясь покупать у производителей, насколько возможно, дешевле и продавать по возможности дороже потребителям, получая выгоду в ущерб тем и другим); то главной причиной нашего духовного бедственного положения является избыток учителей, благодаря чему так мало и так плохо люди учатся.

283

Дань уважения. — Человеку известному, уважаемому — будь то врач, художник или ремесленник, который что-либо делает или работает для нас, мы охотно даем за труд высокую плату, нередко даже превосходящую наши средства. Напротив, неизвестному мы предлагаем плату, насколько возможно, низкую. Здесь происходит борьба, где каждый борется за пядь земли и вызывает других на борьбу с собою. Для нас в труде человека известного заключается как бы нечто неоценимое: мы словно видим вложенные в него творческий дух и чувство и думаем, что можем выразить ему за это свою признательность не иначе, как ценою некоторого самопожертвования. Самая большая дань — это дань уважения. Чем больше господствует конкуренция и чем более приходится покупать у неизвестных, тем дань эта меньше; а между тем она-то и служит масштабом величия сердечных человеческих отношений.

284

Средство к действительному миру. — Ни одно правительство не сознается, что оно содержит войско ради удовлетворения своей страсти к завоеваниям. Войско существует якобы для защиты, и в доказательство его необходимости ссылаются на мораль, допускающую самооборону. Но ведь это другими словами значит, что мы, признавая за собою высокую нравственность, приписываем крайнюю безнравственность соседу, который будто бы своей наклонностью к завоеваниям и нападению, вынуждает наше государство думать о средствах к самозащите. Кроме того, наш сосед, отрицающий, подобно нам, свои завоевательные наклонности и утверждающий, что держит войско в тех же видах самозащиты, как и мы, считается нами лицемером и коварным преступником, который без всякого повода и во всякое время готов напасть на безмятежную жертву, ничего подобного не ожидающую. В таких отношениях друг к другу находятся в настоящее время все государства: они предполагают у соседей только дурные побуждения, а у себя только хорошие. Такое предположение, однако, еще более негуманно, чем даже войны. Мало того: оно само по себе уже представляет побудительную причину к войне, так как, на основании вышесказанного отрицая у соседа нравственность, мы тем самым вызываем в нем враждебные настроения и действия. Нам необходимо вполне отречься как от наклонности к завоеваниям, так и от учения, что войско необходимо для самообороны. И, может быть, наступит великий день, когда народ, отличавшийся войнами и победами, отличавшийся развитием милитаризма и привыкший приносить ради этого всевозможные жертвы, добровольно воскликнет: "мы разбиваем свой меч!" и вся военщина до самого основания будет уничтожена. — Сделаться безоружным, будучи перед этим наиболее вооруженным — единственное средство к действительному миру, который всегда должен основываться на миролюбивом настроении. Так называемый же вооруженный мир служит признаком неспокойного состояния всех современных государств, которые не доверяют ни себе, ни соседям и, отчасти из ненависти, отчасти из страха не складывают оружия. Но лучше погибнуть, чем ненавидеть и бояться и вдвое лучше погибнуть, чем заставлять других бояться нас и ненавидеть! — Вот что должно стать высшим принципом каждой страны. — Нашим либеральным народным представителям некогда, как известно, думать о природе человека, иначе они поняли бы, что напрасно трудятся, стараясь достичь "постепенного ослабления бремени милитаризма". Мало того: надо помнить, что когда это бедствие становится слишком велико, то ближе всего оказывается та роковая судьба, которая одна и может помочь. Древо военной славы, может быть, только сразу разбито ударом молнии, а молния, как известно, нисходит сверху.

285

Можно ли уравнять имущество по справедливости. — Когда несправедливость в распределении имущества начинает сильно ощущаться — стрелка больших часов как раз указывает на это, — то, как на средства помочь в беде, указывают, во-первых, на уравнение имущества, а во-вторых, на уничтожение личной собственности и в переходе ее в ведение общины. Последнее средство очень по сердцу нашим социалистам, которые весьма недовольны древней заповедью евреев: "Не укради". По их мнению, восьмая заповедь должна была бы гласить: "Не владей собственностью". — В древности нередко делались попытки, хотя и в малом масштабе, удовлетворить чувство справедливости по первому рецепту, т. е. по средством уравнения имуществ. Однако попытки эти постоянно заканчивались неудачей, и это одно могло бы послужить для нас уроком. Легко сказать: "равные участки земли". Но сколько горечи скопляется в сердце при проведении новых границ и межей, при утрате издавно чтимого имущества! Как часто бывает оскорблено и попрано при этом чувство благочестия! При перемене границ, меняется и самая нравственность. А среди новых собственников — опять сколько затаенных обид, сколько зависти друг к другу: ведь трудно найти два вполне одинаковых участка земли, а если, паче чаяния, таковые и найдутся, то зависть к соседу помешает признать это. И как долго тянулось это отравленное и нездоровое в самом корне равенство! Часто один участок земли переходил по наследству к пяти лицам и дробился между ними, тогда как в других случаях один человек наследовал пять участков. Правда, суровыми законами о наследстве старались устранить такую несправедливость, но все же иногда встречались люди, обладавшие равными участками, но нуждающиеся и недовольные, у которых ничего не было за душой, кроме недоброжелательства к родным и соседям и стремления все ниспровергнуть. — Если же поступить по второму рецепту, т. е. сделать собственником общину, а каждое отдельное лицо лишь временным арендатором, то это поведет только к истощению почвы. Человек — противник всего, чем владеет мимоходом. Он не прилагает к временному владению никаких забот и стараний, а относится к нему, как хищник, грабитель, т. е. беспутно расточает его. — Правда, Платон находит, что себялюбие исчезнет, как только будет уничтожена собственность, но на это ему можно было бы возразить, что с исчезновением себялюбия человек лишится своих четырех главных добродетелей. Самая страшная чума не в силах так повредить человечеству, как отсутствие тщеславия. Что представляют из себя человеческие добродетели без себялюбия и тщеславия? Мы будем недалеки от истины, если скажем, что они в сущности представляют не что иное, как звук пустой, простую личину добродетели. Утопическая основная мелодия Платона, которую по сие время распевают социалисты, основана на недостаточном знании людей. Ему незнакома была история нравственных восприятий и происхождение всех хороших и полезных свойств человеческой души. Платон, как и весь древний мир, смотрел на добро и зло, как на редкие противоположности, т. е. верил в радикальное различие добрых и злых людей, хороших и дурных качеств. — Чтобы собственность внушала больше доверия и была более нравственна, следует расчистить все пути к накоплению мелкой собственности и препятствовать стремлению к слишком быстрому обогащению. Все отрасли транспорта и торговли, способствующие скоплению крупной собственности, необходимо изъять из рук частных лиц и частных обществ и считать богатых, как и неимущих, опасными элементами общества.

286

Ценность труда. — Цену труда никогда нельзя правильно вычислить, если мы будем определять ее по количеству затраченного на работу времени, прилежания, охоты или неохоты, принуждения, изобретательности или по большей или меньшей степени обнаруженной при работе лености, добросовестности, кажущегося усердия, так как в таком случае на чашку весов приходится класть всего человека, а это невозможно. Здесь уместно правило: "Не судите!" Однако люди, недовольные оценкой их труда, взывают о справедливости. Поразмыслив хорошенько, мы найдем, что ни одна личность не ответственна за свой продукт и за свой труд. Поэтому нельзя выводить из этого заключения о заслуге, любая работа настолько хороша или дурна, насколько это возможно при наличности известных сил и слабостей знаний и стремлений. Не от личной охоты рабочего зависит, имеет ли он работу и каковы ее качества. Оценка труда может только определяться с точки зрения его большей или меньшей полезности. То, что мы называем справедливостью, является здесь вполне уместным, как высшая, утонченная полезность, имеющая в виду не только то, что имеет значение лишь для данного момента, для удовлетворения временного требования, но и то, что имеет значение лишь для данного момента, для удовлетворения временного требования, но и то, что имеет в виду продолжительное существование всех слоев общества и, стало быть, принимает в расчет и благосостояние рабочего: его телесное и душевное удовлетворение; рабочий и его потомки должны хорошо работать для наших потомков и притом так, чтобы мы могли иметь в виду более продолжительный промежуток времени, чем жизнь отдельного человека. Эксплуатация рабочего, как это теперь стало очевидно, является просто глупостью, хищничеством за счет будущего, вредом для общества. Уже в настоящее время происходит почти явная война; и во всяком случае издержки, необходимые для сохранения мира, заключения договоров и приобретения доверия, слишком велики, так как глупость эксплуатирующих была слишком велика и продолжительна.

Загрузка...