Пристальные звезды, голубовато-мохнатые, крупные, висят над южным морем, над ночными пляжами, над сгустками пальм и смутно белеющими зданиями санаториев, домов отдыха, пансионатов. Из щелей деревянного летнего театра, подъездом упирающегося в гору, а задней стеной глядящего в море, вырывается свет и музыка. Часть театра со сценой и оркестровой ямой держится на бетонных сваях. Между сваями, во время концерта, движутся какие-то тени — кажется, что совершается здесь странная, особенная жизнь…
На сцене эстрадный ансамбль в лакированных касках монтажников и в серебристо-ладных облегающих комбинезонах. Улыбаясь, ритмически притопывая и пришаркивая, ансамбль выкрикивает некий современный шлягер — автоматическая слаженность выкриков и движений отдает бесовским холодом.
В зале сидят Иван Митюшкин и Зина. Она жмется к его плечу — из щелей сквозит хоть и южным, но сырым неуютом. Иван тянет шею, выглядывая что-то на сцене.
— Ваня, ты что? — Зина теснее прижимается, стараясь приклонить голову к его отвердевшему, приподнявшемуся плечу. — Еще насмотришься. Проводишь меня завтра и-и… Вань, ведь распоследний вечерок. — Шепот Зины скорее веселый, она не тяготится предстоящей разлукой, а «распоследний вечерок» вставила лишь потому, что так принято говорить при расставаниях.
Иван молчит, тянет по-прежнему шею: на сцене, под упругими неутомимыми ногами артистов гнется, ходуном ходит, на честном слове держится одна доска, кажется, вот-вот переломится. Иван трясет головой, обмякает в кресле, обнимает Зину за плечи.
— Не тоскуй, Зинуля. Какой ты там вечерок выдумала. И утро еще не скоро, и завтра будет, и послезавтра…
После концерта Иван и Зина спускаются к морю, мимо свай, поддерживающих театр, — под сваями шорохи, поцелуи, смех и странное микрозатишье, тогда как на берегу ветер, гремят волны и устало помаргивают звезды. Иван и Зина останавливаются у фанерной пляжной будки, за подветренной стенкой. Жидкий свет берегового фонаря обливает их.
— Зинуль, вот пришло время сказать… Не надо нам расставаться. — Иван обнимает ее и не видит, что лицо у Зины стало удивленно-растерянным. — Я с тобой поеду!
— Как это со мной?
— Вместе будем. Зинуль, не для того же мы встретились, чтоб пропасть друг для друга… Зинуль…
— Золотой ты мой, — Зина отстраняется от него, голос трезв и скучен. — Как же мы будем вместе? Где, с какой стати? У меня муж, сын. Ты теперь все знаешь, Ванечка.
— Но так не бывает: сначала всерьез, а потом вроде бы в шутку.
— Бывает, Ванечка. В жизни все всерьез. И здесь, и там. Сколько нам выпало, столько и всерьез.
— Значит, и с мужем всерьез, и со мной всерьез?
— Домой мне надо, Ванечка. И у тебя дом будет — тогда и поймешь, что такое всерьез. Проводи лучше меня… напоследок. Золотой ты мой. — Зина хочет обнять его, но Иван пятится. — Как хочешь, Ванечка. Ну-у. Ну-у. Совсем испереживался. Ванечка!
Идут вдоль берега.
Иван останавливается возле длинного полотняного навеса, под которым тускло белеет ряд лежаков. Зина понимает эту остановку как примирение и с готовностью садится на лежак, ждуще поднимает лицо к Ивану, берет его руку, тянет к себе. По берегу требовательно, жестко шарит луч пограничного прожектора, выхватывая из тьмы целующиеся и более раскованные пары; компании молодых людей с гитарами; готовящихся ко сну «дикарей» — разворачивают спальные мешки, укладывают одежду в сумки, позевывают, мостятся на лежаках и прямо на песке. Иван отбирает свою руку у Зины, и разговор у них идет под вспышки пограничного прожектора, среди фигур, выхватываемых из ночной причудливой жизни.
— Похоже, ты не поняла меня. Приняла за телка чувствительного. Извини, Зина. По-другому скажу: будь моей женой.
— Опять ты за свое, Ванечка…
— Зина, неужели непонятно? Я не время проводил, не курортный роман раскручивал, а на тебя надеялся.
— Как это?
— Думал и ты меня полюбила. И все будет у нас без обмана. Думал, кончится этот юг, и мы с тобой приступим, всерьез начнем жизнь.
— Ишь ты. — Зина встает с лежака, обнимает себя за плечи, нетерпеливо покачивается. — У меня семья, дом, место насиженное… мое место — это куда девать?
— Поедем в твой город, объяснимся с твоим мужем, возьмем мальчишку и — в хорошие края, где от нас польза будет. Мне хочется, Зина, отвечать за тебя!
— Смотри, какой ответственный. Ты что, каждую встречную замуж зовешь?
— Не надо. Не надо из меня блаженного делать. Я каждую встречную в серьезную надежду превращаю. А зову тебя в Кару, там большая дорога строится.
— Меня не превращай, Ванечка. И не зови. Я вернусь под свою, надежную крышу. Какой ты непонятливый, Ванечка! Увезешь меня ты в тундру, а я непривычная.
— Да-а. Мелкий ты человек, Зинаида.
— Какая есть.
— Блудливая кошка домой возвращается. Знать тебя не хочу.
— Ах, ах… Скажите, пожалуйста. — Зина отходит от Ивана и останавливается, считая видимо, что вся эта раздраженная болтовня лишь предисловие к настоящему прощанию, но Иван уже не замечает ее. Идет к морю, садится на берег. Зина, постояв, передергивает презрительно плечами и быстро, безоглядно идет по дорожке среди зарослей тростника.
Утром, у подъезда дома отдыха, стоит автобус с работающим мотором. Ветерок, оставшийся от ночи, тянет по дорожкам, легонько крутя песок, листву, бумажки. Сквозь стекло дверей главного корпуса видны смутные, мечущиеся фигуры отъезжающих.
На скамейке у подъезда разложил свой скарб курортный фотограф, разбитной, юркий старичок. На спинку брошены ветхая черкеска, бурка, под стеклом набор, так сказать, фотографий-образцов, на скамейке же сидит облезлое чучело медведя, желто-бурого пестуна. Старичок склонился над папкой, перебирает фотографии. Тут же прохаживается Иван. Старичок, выбрав одну фотографию, приглядывается к Ивану, видимо, сличает снимок с оригиналом.
— Мужчина, а мужчина, — окликает Ивана старичок. — Полюбуйтесь-ка на свои лучшие дни.
Иван подходит — на фотографии видит себя, обнимающего Зину. Они счастливо смеются.
— Давай, дед, вместе с негативом.
Фотограф достает из конверта негатив и со снимками протягивает Ивану. Тот рвет их на клочки, бросает в урну и с какою-то излишней картинностью отряхивает руки.
— С вашей пятеркой я поступлю совсем по-другому, — говорит фотограф, получив деньги, сворачивает купюру, укладывает в объемистый бумажник. — Здесь курорт, здесь вечно пляшут и поют. Для этого берега вы чересчур впечатлительный мужчина. Извините… — Фотограф отворачивается от Ивана, перекладывает, поправляет на скамейке фотографии.
Ивану кажется, что чучело медведя оживает и укоризненно покачивает головой.
С чемоданами, баулами, сумками, вроде как по команде, вываливаются из стеклянных дверей отдыхающие и в потной, натужной нервозности устремляются к автобусу — быстрей, быстрей занять места. Появляется неприступная Зина, прогнавшая за ночь и утро остатки южной праздности и легкомыслия. Иван, увидев ее, идет прочь от автобуса по дорожке, продуваемой ветерком. Зина несколько замедляется, смотрит ему вслед с проснувшейся в преддверии дома праведностью и строгостью.
У подъезда летнего театра возится с афишными витринами курортный столяр — то ли разбирает их, то ли ремонтирует. Иван останавливается возле, с тупой задумчивостью рассматривает афиши, лица вчерашних артистов. Двери театра распахнуты настежь, с какою-то брошенностью поскрипывают петли. Иван спрашивает у столяра:
— Пару гвоздей не одолжишь?
— Каких тебе?
— Сотку. И молоток на минуту — я сейчас.
Столяр кивает.
Иван проходит в театр, взбирается на сцену и вгоняет гвозди во вчерашнюю, ходуном ходившую доску. Попрыгал на ней — доска не гнется. Иван, чтобы развеселить себя, пробует повторить некоторые движения вчерашних артистов.
— Э-ха-ха. Ладно, Ваня. Пора в Кару… Пора котомку собирать.
Самолет греет моторы. Иван в салоне почти не присаживается: устраивает на полках чьи-то сумки и пакеты, подхватывает ревущего мальчонку, пока его грузная мать втискивается в сиденье, помогает какой-то бабушке освободиться от плисовой жакетки и платка — старуха так взволнована предстоящим полетом, что не может сама пуговицы расстегнуть на жакетке.
Стюардесса с ярко-белыми волосами останавливает взгляд на Иване, замечает его доброхотство.
Взлетают. Иван усаживается, видит, что рядом давится слезами испуганно молчаливая девчонка.
— Ты чего? — спрашивает Иван.
Она не может говорить, слабо отмахивается — не приставай.
— Далеко едешь?
— В Тайшет.
— Работать, в гости? Подожди, подожди? Как тебя — Нина, Галя?
— Та-а-мара. Педучилище кончила.
— Ну-у! Здорово! Учителка — большая специальность. Страшно, что ли, ревешь-то?
— Да! Никого не знаю, папу с мамой жалко.
— Ночью всегда реветь охота. Был я в Тайшете, учителей там не хватает. Приедешь — на руках будут носить. В школу — на руках и из школы — на руках. Кормить с ложечки будут. Ну, ну… Сейчас воды принесу.
Иван идет к стюардессам, в их закуток, отделенный от салонов глухими портьерами. Проводницы стоят друг против друга, пользуются передышкой, сосредоточенно уставившись в пол, грызут кедровые орехи. У одной волосы — нестерпимо белые, у другой — нестерпимо рыжие; щедро чернеют ресницы и веки, губы отливают перламутром — ни дать ни взять родные сестры, вышедшие из утробы одной парикмахерской.
— Привет, девчата, — Иван кладет на маленький стол полиэтиленовый пакет с яблоками. — Угощайтесь, будем знакомы, девчата.
Стюардессы выплывают из дремотной пустоты:
— Спасибо, мальчата. — Они так дружно всхохатывают, что Иван вздрагивает.
Рыжая спрашивает:
— Тебя как понимать?
— В женихи набиваюсь, не видно, что ли?
— Ага, жених! Насмотрелись на таких. В три места алименты платишь — и опять жених!
— Ну ты даешь! — Иван хмурится. — И по паспорту, и по совести холостой я. Я всегда без тумана, учтите.
— Правда что жених. На, погрызи, — рыжая протягивает Ивану горсть орехов. — Зой, может, все-таки глянем в паспорт?
— Поверим. Раз с гостинцами, значит, жених. Алиментщики так норовят, насухую.
— Ну, жених, скорей угощай да невесту выбирай. — Рыжая оставляет орехи, обмахивает губы. — Ох ты! Как складно заговорила. К чему бы это?
— Не могу, девчата. Глаза разбегаются. — Вздохнув протяжно и громко, Иван приваливается к пластиковому шкафчику.
— Зойк, поможем доброму человеку? Ты его хвали, а я ругать буду. Перехвалишь — твой, я переругаю — мой. Как понимаешь?
— Давай.
Рыжая, прищурившись, приценивается к Ивану.
— Да-а, хорошего мало. Нос кочерыжкой, бровь жидкая — поросячья, волос как у чучела соломенного, уши торчком.
— Не скажи, товарка. Женишок что надо. Лицом белый, брови шелковы, волосы орехом светятся. Сам статный да ладный, обнимет — сладко будет!
— Вот девки! Ну девки! — восхищается Иван. — Ну, братва! А я к вам за водой. Во-он девчонка. Слезы такие горькие, такие соленые. Изревелась.
Иван уносит воду, поит девчонку. Из-за суконной занавески следит за ними стюардесса Зоя. Девчонка вскоре успокоилась, задремала под гудение моторов и спальный полусвет.
Ивану не дремлется, вертит головой, тянет шею, ищет возможных собеседников, чтобы скоротать время. Все спят. Потом замечает призывные жесты стюардессы Зои. Она, откинув занавесь, машет и машет ему.
— Заходи, — Зоя пошире отодвигает занавесь. — Только потихоньку.
Товарка Зои, рыжая стюардесса, спит на откидном сиденьице, полуоткрыв рот.
— Что такое, Зоенька?
— Давай чаю попьем. А то скучно. Тебя как звать-то?
— Иваном. Да я вроде не хочу. Спасибо.
— Как не хочешь! Ты какой-то дерганый, нервный. От чая утихнешь. Что случилось, Ваня?
— Мало ли что. Всех чаем, что ли, поишь?
— Только тебя, Ваня. Ну, что у тебя случилось?
— Разбитое сердце — и никаких надежд.
— Ну, это мы сейчас поправим.
Зоя ставит перед Иваном столик-тележку, достает из шкафчика термос с чаем. Иван смотрит на ее спорые руки, на зарумянившееся лицо.
— Тебя, Зоенька, хлебом не корми, дай поугощать да поутешать.
— А что, заметно?
— Хорошей женой будешь.
— Как это ты догадался?
— А ты не замужем?
— Не берет никто. Ваня, дак ты скажи: что случилось-то?
— Отдыхал я тут. А у нее муж, ребенок.
— От ворот поворот дала?
— Уехала. Говорит, не сходи с ума.
— Хорошая женщина. Отдохнула — и никаких глупостей.
— Вот на тебя гляжу и понимаю: в самом деле, ничего такого не случилось.
— Конечно, Ваня. — Зоя наливает ему еще чаю. — Просто у тебя впечатления тяжелые были.
Иван ловит ее руку, прижимается лбом. Зоя косится на спящую товарку и запускает пальцы в Ивановы волосы. Товарка приоткрывает глаз и снова спит, только веки подрагивают.
— Хорошо мне стало. Зоенька, можно я тебя от чистого сердца поцелую?
— Так уж и от чистого?
Иван привстает, они целуются.
Товарка опять приоткрывает глаз.
— От чистого и от горячего, Зоенька.
Опять целуются.
— Прилетай ко мне в Кару, Зоенька.
— Зачем?
— Любить тебя буду, жалеть.
— Сразу уж и любить.
— Я человек решительный. Прилетай.
— Посмотрим на твое поведение.
Над дверью вспыхивает лампочка.
— Ой, командир зовет. Пока, Ваня.
Вскоре из динамика над головой слышится голос Зои:
«Уважаемые пассажиры, аэропорт прибытия закрыт по метеоусловиям. Через сорок минут приземлимся в аэропорту города Новосибирска. Личные веши не забудьте захватить с собой».
— Слышала? — обращается Иван к девчонке, сидящей рядом. — Вот когда реветь-то надо. А ты уж, наверно, все слезы истратила.
Рассветный аэропорт, холодный дождь и ветер. В залах не протолкнуться. Спят сидя, стоя, на подоконниках, под лестничными маршами.
У подъезда вокзала, под козырьком крыльца, Иван и Тамара. У нее влажно блестят глаза. Иван, взъерошенный — следы буфетной давки, протягивает пирожки в кульке.
— Пожуй, совсем хорошо будет.
Девчонка пальчиками берет пирожок.
Мимо пробегает Зоя. Видит Ивана, останавливается:
— Эй, жених, А ты в самом деле разворотливый. Наш пострел — как там дальше-то?
Иван как-то неуклюже разводит руками: мол, видишь, человеку помочь надо.
Зоя зло хохочет:
— Тоже, поди, паспорт показывал. А, жених?
Иван бросается к ней:
— Зоенька, она ревет и ревет.
— Держи, — Зоя протягивает ему платок. — Иди вытирай. Сами доведут, а потом жалеют.
— Ты сама говорила: жалеть надо.
— Я так не говорила.
— Зоя, ну, давай по-хорошему. Зоя? — Иван пытается чмокнуть ее в щеку.
Зоя уворачивается:
— Не лезь. Расцеловался тут.
— Прилетай в Кару, Зоя.
— Да, сейчас вот, разлетелась.
— Ты же обещала. — Иван обнимает ее за плечи. — Честное слово, ждать буду.
— Ненадежный ты, Ваня. Раз-два — и опять кому-нибудь слезы промакнешь.
— Да ты что! Только тебе. А ты же плакать не собираешься?
— Еще чего.
Иван целует Зою.
— Буду ждать, Зоенька.
— Ну тебя к черту, Ваня. — Теперь Зоя целует его и убегает. — Скоро на вылет!
Вертолет летит к Каре — маленькая стрекоза в зеленовато-прозрачном небе над зелеными, бесконечными просторами. Иван приник к иллюминатору, видит ясные, чистые поляны со стогами свежего сена, огороженного свеже-ошкуренными жердями. Тень вертолета вспугивает лося, и он идет внизу махом, сквозь осинники и сосняки, светло-рыжие ляжки его вскоре темнеют от пота. Вспыхивают солнечные зайцы на зеркалах озер и озерков, по берегам их, то там то сям лепятся маленькие избушки с дерновыми крышами — зимовьюхи.
Рядом с Иваном — попутчики и новые знакомые Сеня, Петро и Виктор. Они при галстуках и в новых костюмах, но видно (по какой-то встопорщенности пиджаков и тесноте воротничков), что привычны эти люди к простым робам и уютным разношенным сапогам, а не к узконосым лакированным штиблетам. Возвращаются они из областного города, с совещания передовиков дорожного строительства — сидят, прижимая к животам нарядные папки, на которых крупными буквами обозначено «Участнику областного слета передовиков дорожного строительства». Папки, видимо, можно было убрать в чемоданчики или портфели, но ни Петро, ни Виктор, ни Сеня не догадались этого сделать и потому летят в торжественном неудобстве, с папками у животов.
Сеня — рыжий парень, с туповато-простодушным лицом, у Петро — тяжелый подбородок, масляно-нахальные голубые глаза и темные вьющиеся волосы. Виктор — курнос, с русым чубом, с уст его не сходит улыбка, этакая подначивающе-лукавая. Вот он подмигивает Петру:
— Вчера подхожу к одной знатной строительнице. Куда, говорю, деваете часы досуга? Со жгучим интересом на меня посмотрела, но промолчала. Предлагаю, говорю, развлечься и закусить. Опять молчит. Но с большим значением.
— Ошалела. На тебя посмотришь и сразу шалеешь.
— Пойдемте, говорю, провожу. По дороге и разговоримся. Проводи, проводи, а у самой улыбочка — с ног сшибает. Один, говорит, проводил, выпросил. Я в удивлении… Бюллетень, говорит, выпросил. Какие, говорю, шутки у вас старые.
— Так, так. — Петро ерзает на сиденье. — Старые, значит, говоришь? А она?
— Для старых, говорит, петухов зачем новые придумывать? Спрашиваю, а как муж к вашим шуткам относится? Он, говорит, тоже выпросил, теперь в бегах. То ли ГЭС строит, то ли ЛЭП. А я, говорит, соломенная вдова. Ну, я заоглядывался. У нас, говорю, Сеня — передовик по соломенным вдовам. Зову Сеню…
Неожиданно серьезным, каким-то отсыревшим, простуженным баском проговорил Сеня:
— Кончай, Витька. Верещишь, как кедровка, в ушах щекотно. И баб — сколько раз тебе говорил — не трогай, ни уха ни рыла ты в них не смыслишь. Неужели по-человечески нельзя, без кобелиного зуда? При мне чтоб этого не было, да и без меня — тоже. А меня Нина Федоровна ждет, пацанка ждет, мне им еще в глаза смотреть. Так что кончай.
Виктор, изображая притворное смущение, ежится, корчит умильно-благостную рожу. Петро, вроде бы с сочувствием, вставляет:
— Совершенно правильно, Сеня, все должно быть по-человечески. Вот еще бы знать, как она там ждет, как память хранит…
Сеня с ленивой серьезностью грозит:
— Шею сверну, узнаешь.
Петро спрашивает:
— Ваня, а ты как к нам собрался?
— Услышал, поехал.
— А что услышал-то?
— Погода у вас все время хорошая.
— А где раньше был?
— Там уж нет. Вот в передовики лечу определяться.
— Ваня, я обидчивый. С открытой душой спрашиваю, а ты темнишь.
Возникает ленивый Сенин бас:
— Это у тебя душа открытая? Амбарный замок на ней, и ключ заржавел. Что пристал к человеку?
— Свои теперь люди, Сеня. Темнить вроде ни к чему.
— Ну, конечно, свои. Мы с тобой год как вместе, а я до сих пор не знаю: женат ты, нет?
— А зачем тебе, Сеня? О твоей Нине Федоровне вся трасса слышала, а моя личная жизнь во мраке. Женат не женат, а человек скромный.
— Вот и выходит, что темнила — ты, а не он.
Петро всегда злится на Сеню, всегда они начинают ругаться, все уже к этому привыкли, но Иван — новенький и не хочет, чтобы из-за него горел сыр-бор.
— Да я, ребята, как отслужил, так все еду и еду. Вечный дембиль теперь.
Сеня наклоняется к иллюминатору:
— А вот и наша Кара. Добро пожаловать. Слышь, Ваня?
Вертолет приближается к большому таежному селу: дома из лиственничных бревен, тротуары из плах, выделяются двухэтажные, тоже из бревен, больница и школа, за селом просматривается база строителей дороги. За стареньким, буквой «П», клубом высится огромная скала, на ее фоне гигантские буквы: «ПЬИВЕТ ПЕРВОПРОХОДЦАМ!» — буква «Р» в слове «привет» упала, превратившись в мягкий знак. Иван повторяет:
— Пьивет, пьивет. Сдуло ее, что ли?
Отвечает со вздохом Сеня:
— Сдует. Тут ветры с таким напором — не разогнешься.
— А что, поправить некому?
— Поправлял один… Сорвался оттуда — и с концом.
— Кран бы подогнали. С подвеской.
— Все краны давно вперед ушли, на главный ход.
Бревенчатая изба с шестами антенн, в ней аэродромные службы и аэровокзал. У билетной стойки Татьяна и старуха эвенка в национальном халате и расшитых бисером гурумах, сапогах из оленьей шкуры. Старуха, видимо, прилетела на АН-2, стоящем возле аэровокзала. Татьяна читает бумажку, протянутую старухой, что-то отвечает. Старуха оттягивает платок от уха, тычет в него: говори, мол, громче. Татьяна кричит:
— Завтра ваш самолет!.. Как, где спать? Сейчас, что ли?.. Ах, устала. Хорошо, бабушка, сейчас устрою!
Татьяна берет старуху под руку, ведет ее за служебную перегородку. Старуха вдруг вывертывается из рук Татьяны. Семенит к выходу на поле. Татьяна задерживает ее, опять кричит:
— Принесем ваш мешок! Никуда не денется!
Уводит старуху.
Иван с новыми товарищами проходили мимо, когда Татьяна вела старуху. Сеня, Виктор, Петро приветственно подняли руки, Татьяна сдержанно ответила улыбкой и чуть приподнятой рукой.
Иван, за компанию, тоже помахал Татьяне, этак машинально-невнимательно.
Звучный, прозрачный августовский день; как бы порознь отдельные слышны голоса, шаги, урчанье моторов. Иван потихоньку идет по Каре, вертит головой, рассматривая село, запоминая его, приостанавливается под молодым кедром и дружески похлопывает по стволу — тоже знакомится.
Иван о чем-то спрашивает встречных, все машут в сторону путеукладчика, поднявшего звено рельсов со шпалами за околицей Кары. Иван по шпалам идет к путеукладчику. Таборов проверяет, хорошо ли уложен путь — тяжело подпрыгивает на шпалах, пробует, не прогибаются ли рельсы.
Сует Ивану короткопалую, жесткую ладонь.
— Таборов, Афанасий. — Берет бумагу из отдела кадров, не читая, прячет в карман. — Где бывал, что видел?
— Нефтепромысел, ГЭСы, три полевых сезона в Забайкалье.
— Сейчас откуда?
— С курорта.
— Кантуешься, значит.
— Заслуженно отдыхал.
— Топор держал?
— Было.
— На тракторе можешь?
— Приходилось.
— Так что же ты? Что стоишь?! Лясы точишь. Иди и работай. Время-то, время — ни секунды не вернешь! — Таборов тихо кричит, с болью и дрожью в голосе, тычет рукавицей в сторону близкой тайги, откуда слышны бензопилы и рев трелевщика.
— С тобой что? Ты чего со мной, как в кино? Артист, что ли?
— Со мной — в норме. Но ты меня должен с одного раза запомнить.
— Ясно. Значит, у тебя прием такой? Чтоб человек разбирался, кто же такой Афанасий Таборов?
— Примерно.
— Тогда учти: я работать приехал, а не о тебе думать.
Иван спускается с насыпи, оглядывается, вступая на просеку: изувеченная тракторами земля, обширная поляна в торосах пней. С двух сторон поляну ограничивают ели да рябины, с третьей — шпалы, свежая насыпь, туша путеукладчика.
Лесное болотце, выползшее краем своим на просеку.
Иван, Сеня, Петро, Виктор, Николай Филиппович гатят болотце, кладут лежневку. Валят бензопилой лиственницы, сосны, ели, трактором подтягивают деревья к болотцу и сталкивают их в жижу: сначала деревья кладут, что называется, навалом, кое-где скрепляя стальными скобами, и уже потом на это основание настелют продольные бревна, а на них — бревнышки поперек — получится лежневка, этакий бревенчатый мосток через болотце.
За бригадира в этой временной артели — старший по возрасту Николай Филиппович. Он показывает Сене, куда подтаскивать бревна трактором; он лезет в болотце, когда остальные мужики кантуют бревна; то подменяет Петра на бензопиле, то берется за топор.
Работают споро, воистину артельно: редко перекуривают и подолгу спин не разгибают. Но можно заметить, что Иван старается больше всех — он недавний здесь, и надо показать, что появился работник, а не какой-нибудь приживала.
Иван чуть раньше Николая Филипповича лезет в болотце, чуть дольше остальных не выпускает топора, не то чтобы из кожи вон лезет, но выказывает старожилам уважение рабочей неутомимостью и тщательностью.
Николай Филиппович — после третьего или пятого пота — командует с протяжной шутливостью:
— Весла суши-и!
На сухом взгорочке у елового пня стоит фляга с ключевой водой, на фляге черпачок из бересты — кто-то не поленился, согнул на скорую руку ковшичек. Сюда и собирается бригада. Мужики с блаженными вздохами опускаются в рыжеющий земляничник возле пня, снимают каски, утирают лбы. Петро на коленях тянется к фляге, зачерпывает, истово пьет, потом, оттопыривая, тряся влажными губами, выдыхает: «С-сладка!» Снова зачерпывает, передает ковшик Семену. Спрашивает у Николая Филиппыча:
— Ты когда-нибудь боцманом был?
— Кем я только не был! Вспоминать не берусь.
— Не помнишь, не надо. — Петр превратился в этакого водочерпия. Теперь протягивает ковшичек Николаю Филипповичу. — Тогда другое объясни: что это Ваня-новенький, как наскипидаренный, остановиться не может.
Иван, оставшийся на лежневке, вырубает в это время осиновые жерди, ошкуривает их, забивает вдоль лежневки колья, приколачивает к ним жерди — выходят ладные, сияющие влажной белизной перильца. Николай Филиппович пристально молчит, потом отвечает Петру:
— Старается.
Виктор вскакивает, нетерпеливо бежит к Ивану. Возле перилец долго, чтоб все обратили внимание, трет ладонь о штанину:
— Кабы не захватать. Хороши. Ухватисты. — Виктор пробует перильца на прочность. — Ваня, для кого постарался?
— Для тебя. А для других — на память.
— Что же я, поскальзываюсь часто?
— Туда пойдешь, — Иван кивает в сторону поляны, — там клуб будет, ресторан. Назад пойдешь, — Иван кивает в сторону Кары, — там тебя будет жена ждать. Семеро по лавкам. Возвращаться легче с перильцами-то.
— Ваня, я так не люблю. Чтоб тут клуб, а тут жена. Я у Тихого океана собираюсь остановиться.
— Извини, туда перильца тянуть — жердей не хватит.
— Ваня, замысел одобряю. Исполнение тоже. — Виктор, придерживаясь за перильца, изображает манерно идущую женщину. — Будем тут свиданья назначать.
— Стрелочники тут будут ходить, — говорит Семен. — Да и другим прохожим на радость.
— Что-то шибко разговорились. — Николай Филиппович поглядывает на часы. — Мой дед говаривал: брехня силу отнимает… Ты б, Митюшкин, топоры пока поправил. Раз не сидится.
Иван подчищает, поправляет завершающе перильца. Усмехается:
— Я тоже деда своего вспомнил. Дрова, бывало, пилим, дед фуражку козырьком назад повернет, скажет: «Давай, Ванька, передохнем, малость поколем». Колем, колем — аж в глазах рябит, а дед опять: «Давай, Ванька, передохнем, малость потаскаем!» Так с тех пор и не жалуюсь, что делать нечего.
Николай Филиппович смеется первым, этак тихонько, покашливающе.
Иван между тем достает из ящичка в Сенином тракторе напильник, садится на пенек, подложив рукавицы, правит первый топор.
Николай Филиппович вдруг поднимается с травы и, нагибаясь к Виктору, тревожно спрашивает:
— Витька! Да на тебе лица нет! И точечки, точечки!
Виктор отодвигается, тоже с тревогой глядит на Николая Филипповича:
— Какие точечки?
Тот безнадежно качает головой, не отвечает.
— Ну-ка, язык покажи!
Виктор с перепугу вываливает красный, широкий язычище.
— Точно. Так я и думал. Опух от молчанки. Если сейчас не отстрекочешь, точно, подавишься.
Виктор с досадой плюет и тут же хохочет:
— Это что! Вот я на Севере был. Вот где меня купили…
Таборов останавливает Ивана на улице. Кругом желтая листва, желтые лиственничные иголки, среди кустов таволжника, боярышника и шиповника летает паутина. Бабье лето.
— Дело, Митюшкин, есть. Сейчас картошку копают, а мы тут вдове одной помогаем. Завтра суббота. Может, сходишь, поможешь.
— А чего. Все веселей, чем в общаге.
Просторный двор. На качелях, привязанных меж двух берез, сидит мальчишка лет шести. Носишко его мокро блестит.
— Здорово, — Иван протягивает мальчишке руку, тот сует свою маленькую ладошку и быстро отдергивает, прячет в карман телогрейки:
— Шефствовать пришел?
— Да не знаю. Как получится. Тебя, может, качнуть? Чтобы ноги выше головы?
— Давай, пока матери нет. А то качель снимет. «Вовка, нельзя, Вовка, не смей» — слов других не знает.
— Значит, ты Вовка? Вовка-морковка.
— Не. Вовкин-суровкин — вот как.
— Ты суровый, что ли?
— Нет, строгий. А тебя как звать?
— Ванька.
Мальчишка смеется.
— Ты почему так говоришь?
— Ваньку валяю.
— Валяют дурака — я знаю.
— Нет, и Ваньку тоже валяют, — весело вздыхает Иван. — А где мать-то?
— На дежурстве. Давай я тебя буду звать Ваней. Без дядей.
— Договорились. Никакой я тебе не дядя.
— Матери скажешь, что разрешил так звать?
— Скажу.
— Тогда качай, Ваня.
Иван раскачивает его. Не удержав сладкого ужаса, Вовка звонко и тонко ойкает.
Иван с Вовкой идут в город. По пути у сарая Иван видит стопкой сложенные дощечки, говорит Вовке:
— Принесешь пилу, молоток, гвозди — кормушку для синиц соорудим.
— А лодку можешь?
— Кораблик, что ли?
— Да ну! Мать три штуки уже покупала — все унесло. Лодку. Чтоб сам я поплыл.
— Доски другие надо, смолу, инструмент хороший.
— Инструмента сколько хочешь.
— Так что, картошку будем копать или корабль строить?
— Огород. И корабль. И кормушку. — Вовка шмыгает носом и припрыгивает впереди Ивана, мешая идти, заглядывает ему в лицо.
Иван качает головой:
— Хороший ты, Вовка, мужик, но сопляк.
Вовка обмахивается рукавом.
Иван копает. Говорит Вовке:
— Ты пока собирай все щепки, хворостины. Костер запалим, картошку будем печь.
Вовка резво носится по огороду, собирает костер. Иван, между делом, из валяющихся досок и жердей собирает балаган.
Горит костер возле балагана. Вовка палкой выкатывает из огня картошины.
— Готовая… Спеклась… Вот бы здесь спать! А?
— Забоишься. — Иван стоит рядом, отдыхает, опершись на лопату.
— А чего мне бояться? Ружье принесу. Фонарик есть. Чуть чего — включу.
— Включишь, а к тебе медведь лезет. — Распахнув руки, угрожающе зарычав, Иван пошел на Вовку.
Тот восхищенно укувыркивается в глубь балагана. Тут же выскакивает:
— Ваня, ты где раньше был? Нет бы зимой появиться — клюшку бы мне сделал.
— А у тебя что? Языка нет? Взял бы позвал. Я бы мигом!
Сидят, едят обугленную, хрусткую картошку — губы облепляет черная окалина.
Через жердевую изгородь перелезает Костя. Он в резиновых сапогах, в телогрейке, космы до плеч, в руке транзистор. Оглядывает огород, присвистывает.
— Хорошо пашете — тимуровцев не надо. А я вот прособирался. Вовка, привет, — подходит к балагану, протягивает Ивану руку: — Костя.
— Иван.
Вовка молчит. Костя и ему протягивает руку. Тот отводит свою за спину.
— Ты чего? Во дает племянничек! — Костя смущенно всхохатывает.
— Мать тебя ждала-ждала вчера. Лучше бы, говорит, не обещал, — Вовка вскакивает от костра и передразнивает Костю: — Ты, Тань к картошке и не прикасайся. Сказал, сделаю, значит, глухо. — Вовка пытается презрительно скривить губы. — Деверь называется.
Иван с Костей смеются. Костя говорит:
— Вовка, уймись и забудь. Угости лучше картошкой бедного своего дядю.
Вовка дует губы.
— Бери. Жалко, что ли.
Костя присаживается к костру, перекидывает в ладонях картошку. Иван спрашивает:
— Работаешь, учишься?
— В десятом. — Костя обжигается картошкой. — А я тебя видел. Ты у Таборова, да?
— Где видел?
— Мы, карские, приметливые. Это вы приезжие вроде с глазами, а все поверх людей пялитесь.
— Куда после школы собираешься?
— Забирают.
— Сразу, что ли?
— Может, и не сразу. Таборов вообще-то обещал с работой. А поступать не буду, не-е…
— Интереса нет?
— Не хочу.
— Куда вынесет, значит?
— Пусть все само созревает. А то куда-то все торопятся: время, мол, уходит. Никуда оно не уходит, все при мне.
— Про время-то от Таборова наслышался?
— И от него. Не торопите меня. Я шагом хочу, а не бегом.
Костя включает транзистор — ор и крик повисают над огородом. Иван морщится, Вовка, задумавшись, смотрит в костер. Костя торопливо проходит картофельный рядок. Так торопится, что черенок лопаты гнется.
Иван спрашивает:
— Ты куда это, как на пожар?
— На рыбалку с другом собрался. Ждет меня. Тут неподалеку такое улово есть!
— Завидую. Может, как-нибудь возьмешь? Пока я не осмотрелся?
— О чем речь.
Костя перелезает через изгородь — удаляются транзисторные ритмы.
Иван убирает под навес лопаты, таскает в сарай мешки с картошкой, потом встряхивает телогрейку, моет у бочки сапоги. Вовка помогает ему почиститься, бьет ладошками по спине, по полам ватника.
Прощаются.
— Ваня, Ваня, придешь? Приходи, кормушку для синиц сделаем. А? — Вовка как-то покинуто и одиноко топчется возле него. — Ваня, может, сыграем во что?
— Москву показать?
— Больно, Ваня… Ну так и быть, покажи.
— Шучу, Вовка. Пока. И мать слушайся. А то никаких кормушек. Приду. Приду, Вовка. Слово-олово. Или золото?
— Золото, Ваня.
— Значит, золото. Жди.
Татьяна и Таборов прогуливаются возле клуба — только, только встретились. Желтые тополя и костры рябины. За клубом высится в удалении знаменитая скала с лозунгом на груди: «Пьивет первопроходцам!»
— Рядом живем, да редко видимся, — говорит Таборов. — Почему так?
— Тебе ли спрашивать, Афанасий? Летим, бежим и не оглядываемся.
— А в самом деле, Таня, как живешь?
— Справляюсь понемногу. Даже свахи заглядывают. Тут, мол, вдовец один на примете. Нельзя же одной жить.
— А ты? — Таборов морщится от неловкости. — Извини, Таня, спрашиваю, как… Не чужие же, ладно?
— Я недавно на кладбище была. Мне ясно так стало: никто Сашку скоро помнить не будет. И меня от памяти жизнь будет оттаскивать: Вовка растет, сама еще не старая.
Таборов смотрит в землю.
— Конечно, не старая. О чем ты?
— А я должна помнить, если не хочу быть хуже… нищей старухи. Афанасий, ты что в глаза не смотришь? Думаешь, причитаю? Я трезво говорю…
— Тебе, может, помощь какая нужна? Таня?
— Батюшки! Опять ты про помощь! На днях же какой-то был. Очень прошу, ну не нужно больше шефства. Хватит этих тимуровских милостей.
— Перестань, Таня. С чистым сердцем все делается.
— Правильно! Но вы посочувствовали, помогли, тоску мою благородно подчеркнули — и хоть белугой вой. Лучше не надо. Очень прошу… Как в спектакле каком участвуешь. Шефы — главные герои, а ты — неизвестно кто, но тебя все жалеют. Не нравится мне это.
— Таня, но ты представь. Появляется в моей конторе человек и думает только о себе. А мы ему наглядно объясняем: ты неправ…
— Ох, Афанасий. Какой ты упрямый… Ладно. Иногда присылай. Но только в воспитательных целях.
— А других у меня нет.
— Да, да, рассказывай. Хлебом тебя не корми, но дай побыть благодетелем…
— Ну вот. Оттаяла — и хорошо.
Пасмурное воскресное утро. Тучи так тесно припали к Каре, что, кажется, хотят укутать село своей сизой, холодной ватой.
Иван шатается по общежитию, не зная, куда себя деть. Виктор валяется на койке, слушает радио. Спрашивает:
— Ты чего дома?
— Никуда неохота.
— А мне хорошо, — Виктор закидывает руки за голову. — Лежу и умнее всех себя чувствую. А ты как?
— Дурак дураком. Хожу, маюсь, и никакого толку.
— Вспоминай. Ляг на койку и потихоньку прокручивай: там был, то говорил, туда-то пошел, пиво холоднее было, девушка под сиренью ждала, а ты не торопился…
— Нет уж, если вспоминать, из-за всего совестно: не то говорил, не то делал, не туда торопился.
— Ты фокусы любишь? Садись, покажу. — Виктор оживляется, садится на кровати, достает из-под подушки колоду карт.
— Загадай любую.
— Знаю, знаю я этот фокус! — Иван идет к двери.
— Ваня! Ну давай на балалайке будем учиться. У меня самоучитель есть.
— А у меня слуха нет!
Знакомый двор — Вовка потерянно бродит, тычется то в один угол, то в другой. Совсем он озяб, но в дом не идет. Присаживается на любимые качели.
В проеме калитки Иван. Вовка его не видит.
— Эй, Вовкин-суровкин. Здорово живешь, — негромко говорит Иван.
— Ваня… — тихо, неверяще шелестит Вовкин голос. Но вот толком разглядел Ивана, вскочил, рукавом обмел нос и звонко, радостно запел: — Ваня пришел!
На крыльцо выскакивает Татьяна, простоволосая, в затрапезном платье, в калошах на босу ногу. В руках мокрая тряпка — видимо, мыла пол.
— Что такое?! Вовка?! Осатанел, да? Что за крик?! — она укоряет Вовку, но без визгливых нот.
Иван, улыбаясь, загораживает его.
— Это я осатанел. Здрасьте. Иван Митюшкин. Зашел к старому другу.
— Извините. Перепугалась — поздороваться позабыла. — Татьяна задерживает темные неподвижные глаза на Иване. — Татьяна я. Спасибо за картошку.
— Вы не остыньте так-то?
— Ничего. Заходите в дом, сейчас чай поставлю.
— Чай еще заработать надо. Есть, нет работа-то?
— Есть, есть, Ваня! Дополна работы, пошли! — Вовка тянет Ивана. — Сама говорила, в сарае у нас черт ногу сломит!
— Все, Вовка, конец! — Она беспомощно всплескивает руками. — Опять тыкаешь, ровню нашел? Сколько говорить, нельзя так со взрослыми!
— Ваня, скажи.
— Мы с ним решили на «ты», чтоб головы не морочить.
— Ну и сын у меня! Стоять бы тебе сейчас в углу, ну да к вечеру заработаешь.
В сарае не только человек — действительно, черт сломит ногу. Доски, ящики, узловатые, витые чурбаки, которые не возьмешь ни одним колуном, рваные сапоги, туфли, телогрейки, гора пыльных банок и бутылок — вся эта дребедень с какою-то мелочной, незначительной настойчивостью напоминает: в доме давно нет хозяина. Иван заставляет Вовку перетащить на огород рванье и тряпье.
— Снова костер запалим.
Между делом, по пути, мастерит Вовке хоккейную клюшку: тешет из доски рукоятку, один конец запиливает и вставляет в него дощечку от ящика. Пара гвоздей, подвернувшийся кусок изоленты, — и Вовка, сдерживая восхищение, опять развесил под носом провода.
Иван молча вытирает Вовке нос и треплет шутя за синюю, смерзшуюся морковку.
На крыльцо выходит Татьяна:
— Эй, работнички. Пора и ложками поработать.
На Татьяне другое платье — оно туго очерчивает стан и грудь. Волосы собраны в тяжелый узел.
Иван, желая показать, что человек он с пониманием, говорит, усаживаясь за стол:
— К лицу вам платье. Хоть на вечер сейчас, хоть в театр — все оглядываться будут.
Откликается Вовка:
— Бабушка Тася уж ругает ее, ругает. Как, мол, не жалко обнову на дом тратить. А устанет ругать и запоет: «Ох, Танька, хоть под венец тебя сейчас».
Татьяна замахивается, Вовка отпрыгивает. Иван тоже невольно откидывается:
— Думал, и мне по пути попадет.
Татьяна грозит Вовке:
— Теперь от угла не отвертишься!
— А где эта бабушка Тася? — спрашивает Иван.
— С Вовкой иногда домовничает.
— Ну да! Домовничает! Чай все время пьет. С моими конфетами!
— Молчи. С тобой сидеть — золотом платить надо.
Иван во все глаза смотрит на Татьяну. Спохватывается:
— С твоим хозяйством, Таня, замаешься. — Иван запинается, таращит глаза. — Ой, извините!
— Да чего там «извините». «Вы» да «вы», мне даже как-то неловко.
— Вот и хорошо. Я тоже хотел без всяких «вы», да вдруг, думаю, не понравится.
— Понравится, понравится.
— Так я о чем, Таня. Замаешься, говорю, с таким хозяйством. К Новому году, говорят, дом сдадут. Просись в благоустроенную.
— Да нет, мне здесь неплохо. Жила и живу. — Татьяна говорит спокойно, но лицо при этом как бы каменеет.
Иван опять всматривается в нее и отводит глаза.
— И то правда. Я ведь так, случайно сказал. — Он поднимается. — Ну ладно, нагостился. Спасибо, как говорится, за хлеб-соль.
— Как не стыдно, Иван! Уж кому благодарить, так мне.
Таборов идет по лежневке. Ноги легонько оскальзываются на бревнышках, и Таборов, не замечая, вроде бы так и должно быть, хватается за Ивановы перильца. Впереди, на поляне, корчуют пни, жгут сучья, собрав их сначала в большие кучи. Иван ходит за Сениным трактором, накидывает толстый, витой трос на пень. Трактор чуть не на дыбы встает, силясь одолеть сопротивление корней, Семен вывернулся из кабины, открыв дверцу, переживает, что трактор — Семенова гордость, продолжение мощного Семенова тела — никак не вывернет этот пень.
Иван, стоящий сзади и сбоку, тоже напрягся, то ли шутя, то ли всерьез подбегает к пню, приваливается, подталкивает пень плечом, помогая трактору. Потом выхватывает из-за пояса топор и яростно рубит вздувшийся над землей корень. Пень, содрогаясь, громко хрустя корнями, полез из земли.
Иван вечером следующего дня на крыльце Татьяниного дома. Стучится.
Татьяна удивленно отступает, открыв дверь. Она во вчерашнем, туго облегающем платье.
— Таня, здравствуй!
— Забыл чего?
В сени врывается Вовка:
— Ваня! Кормушку или что будем делать?
— Вовке вот птичью кормушку обещал.
— Поздоровался бы сначала.
— Здравствуй, Ваня!
Таня с равнодушной приветливостью рассматривает Ивана.
Он смущенно мнется у порога, как великовозрастный Вовкин приятель. Из-за смущения спрашивает резко:
— Что, Таня, помешал? Так я с Вовкой буду, а ты, пожалуйста, на все четыре стороны.
Она чуть хмурится.
— Не в этом дело. Не обязательно на нас и вечера тратить.
— Не бойся, не на вас. Себя не знаю куда деть.
— Смотри. Если уж так работу ищешь, работай.
Иван с Вовкой у сарая мастерят кормушку.
— Построим мы с тобой кормушку, налетят какие-нибудь птахи, будут с утра до вечера кричать: «Вовка, ты где?»
— Почему птахи, Ваня? Синицы.
— Может, воробьи?
— И воробьи.
Иван вгоняет последний гвоздь, прибивает кормушку к стене сарая.
— Ну вот. Хоть и не гнездо, — Иван насыпает в кормушку семечек, — а птицам на радость. Будут жить и чирикать.
Иван собирается уходить.
— Ваня, так я тебя ждать буду.
— Договорились.
На крыльцо выходит Татьяна, проверяет почтовый ящик.
— Уже пошел?
— Уже.
— Таборову привет.
Иван идет к калитке, оглядывается, хочет что-то сказать, но Татьяны уже нет. Вовка кричит:
— Ваня! Ты завтра придешь, а я живу и чирикаю! — Вовка хохочет.
Таборов и Иван. Таборов спрашивает:
— Был у Татьяны?
— Кланяется тебе.
— Как она там?
— Не посылай больше к ней никого. Мне нетрудно, и время у меня всегда есть.
— Даже вон как!
— Ты против, что ли?
— А ты почему такой шустрый?
— Ты запомни, мне нетрудно туда ходить.
— Запомнил. Она тебя просила?
— Нет. Сам так решил.
— И что из этого выйдет?
— Не знаю.
— Как мужик мужику. Ходи, конечно, тут не запретишь. Но крепко подумай.
— Подумаю.
— Вопросов нет. Разве что последний: время, значит, пришло?
— Иди-ка ты.
Вечером Иван опять стучит в Татьянину дверь. Открывает Вовка:
— Ой, Ваня! Ура! — Вовка кидается было на шею, но спохватывается и протягивает руку.
— А я один. Мать ушла, бабушка Тася хворает.
— Понятно. Живешь и чирикаешь. Еще чем занимаешься?
— У окошка сидел, а тебя не видел. На турнике три раза подтянулся — больше расхотелось.
— А мог бы больше-то?
— Запросто.
На столе груда фотографий.
— А это что? — удивился Иван.
— Хотел альбом посмотреть, да рассыпал.
Иван поднимает одну и рассматривает. На фотографии Татьяна снята летом, сидящей в развилке старой березы, и тень живой листвы мешается с листьями сарафанного узора. Татьяна сидит, удерживаясь руками за ветви. Она Смеется. Глаза горячо и счастливо выплескивают, отдают смех тому, кого не видно на фотокарточке.
— Вот это рада человеку.
— Что, Ваня?
— Хорошо как смеется.
Вовка вдруг с гордостью говорит:
— А я из-за тебя с матерью разругался.
— Как?
— Я ее спросил: «Не знаешь, Ваня придет сегодня?» А она: «Передохне́т, а то и так зарядил». А я ей: «А тебе что, жалко, что ли?»
— А она?
— В угол меня — и ушла…
— Что же ты не в углу?
— Ну да. Никого нет, а я — стой.
— Пойдем! Айда проветримся. Мать навестим, посмотрим, как ей дежурится.
Идут по улице, ведущей к аэропорту. В зале ожидания старик охотник с двумя лайками, мать с младенцем на руках, две-три фигуры, спящих с ногами на лавках.
Татьяна за стойкой с надписью: «Диспетчер отдела перевозок». За стойкой же, рядом с Татьяной, долговязый веснушчатый летчик, дожидаясь загрузочной ведомости, балагурит:
— Все жду, Таня, когда на свадьбу пригласишь. Говори, когда свадьба, чтоб приземлиться вовремя.
— Женихов не вижу. Ты сулил сосватать, да, видно, все некогда: ты — в небе, я — на земле.
— Пол-эскадрильи вокруг тебя вьется. Какие тебе женихи нужны?
— Как ты, Васенька. Только пониже и без конопатин.
— Да выведу я конопатины! Таня! Только скажи. И приседать буду, чтоб пониже казаться. — Он помахивает ведомостью, чтоб просохли чернила.
— Любочку свою куда денешь? Тоже выведешь?
— Да, — вздыхает летчик. — Любочки нет рядом, и меня заносит. А как увижу, так понимаю: вот она — законная супруга и будущая мать-героиня.
— То-то.
Татьяна видит Вовку с Иваном, зашедших в зал.
— Счастливо, Васенька. Крестников поцелуй.
Выходит из-за стойки навстречу Вовке и Ивану:
— Так, так, так. Привел своего Ваню. За семью замками оставляла, а теперь мне как с тобой быть?
Иван звенящим голосом спрашивает:
— Говоришь, зарядил? А что делать?
— Наябедничал все-таки. А зачем ты ходишь, Ваня?
— Тянет.
— А мне с твоим «тянет» что делать?
— Как скажешь, так и будет.
— А если скажу — не ходи?
Встревает Вовка:
— Ко мне он ходит, ясно? Тебе жалко, что ли?
Вовка, не глядя на мать, набычившись, уходит на улицу.
— Видишь, что из твоей ходьбы выходит? Не ходи больше, Ваня. Я жила и жила, и такой жизни мне пока хватает.
— И к Вовке нельзя?
— Что ты, маленький, что ли? Все ведь понимаешь.
— Так мне, дураку, и надо! Пока.
— Пока.
— Проводить-то можно его?!
— Можно.
Иван сидит у Вовкиной постели.
— Спи, Вовка. И мне пора, и тебе пора. Мы же договорились.
— Сейчас, сейчас. Ваня. Помнишь, на вездеходе обещал покатать?
— Если мать отпустит. Спи.
— Ваня! Подъезжай — и покатаешь.
— Ладно. Спи.
На другой день, как бы мимоходом, Иван задерживает Таборова:
— Слушай, а что за парень был этот Сашка?
После затяжного, пристального раздумья Таборов отвечает:
— С большим азартом жил.
— Как это?
— Нас часто инерция за руку хватает: то скучно, то неохота, то замрешь в каком-нибудь столбняке. А Сашка в каждую минуту страсть вкладывал. С каким-то азартом, вкусом, красотой вкладывал. Что гайку закрутить, что доску отстругать…
У палисадника Татьяниного дома останавливается вездеход. За рулем Иван. Сигналит. Выскакивает Вовка:
— Ваня, за мной?!
Иван кивает, он не выходит из кабины.
— Сейчас обуюсь. Видишь, — Вовка задирает ногу, показывая, что он в носках.
На крыльце появляется Татьяна, она в том же платье, что и на виденной Иваном фотографии.
— Таня, я все помню, но я давно Вовке обещал.
— Как это давно?
— Ну, когда ты еще не отправила меня ко всем чертям. — Иван выпрыгивает из кабины, подходит к палисаднику. — Я и не знал, что ты дома.
— Не обязательно знать, Ваня. Вовку не надо мучить. Привяжется — как потом отрывать? Может, надеешься через него и меня достать?
— Ни на что я не надеюсь. Вот приехал — не поворачивать же. Покатаю, и все.
Появляется Вовка в сапогах, с игрушечным автоматом на плече. От нетерпения Вовка спотыкается на крыльце, Татьяна еле успевает подхватить его. Он вырывается из ее рук:
— Ваня, на речку, да?
— Куда скажешь.
— Сначала по поселку, потом — на речку.
— Поехали.
Татьяна окликает Ивана, идущего к вездеходу:
— Ваня, можно и я с вами?
— Не бойся, на Вовке и царапинки не будет.
— Я не боюсь… Хорошо бы в Филатову пустынь попасть. Давно там не была… Слыхал про такую?
— Это где голоса живут?
— Да. Тут километров пять — не больше. Я покажу.
— Поехали.
— Напоследок, да, Ваня? Правильно я тебя поняла?
— Правильно, все правильно, правильнее не бывает!
Таежная дорога через ручьи, речушки, поваленные деревья. Вовка вертит головой, на одной из лесин замечает бурундука.
— Ваня, видишь кто?! — голос его так оглушительно звонок, что Татьяна морщится и трясет головой.
— Местный житель. Полосатый свистун.
— Бурундук это. А местный житель — это я.
— Значит, и ты бурундук.
— Выходит, и я полосатый свистун?
— Выходит.
— Ну уж, я и свистеть-то не умею.
Добираются до Филатовой пустыни, песчаного, чуть затравеневшего пространства — то ли дна бывшего озера, то ли берега бывшей реки, — неожиданно среди таежных хребтов и увалов. Филатова пустынь обладает странным акустическим свойством: люди, разделенные песчаным пространством, могут говорить почти шепотом и все же слышать друг друга.
Татьяна предлагает:
— Я пойду в тот конец. Вовка останется здесь, а Ваня — вон к тем кустам. И будем перекликаться. Только, чур, Вовка, не кричать.
Татьяна идет в одну сторону, Иван в другую, Вовка взбирается на гусеницу вездехода, чтобы лучше видеть.
Вовка первым пробует голос:
— Ваня, ты меня видишь?
— Вижу.
— А что я делаю?
— Вездеход ломаешь.
Вовка спрыгивает с гусеницы, прячется в траве.
— А сейчас что?
— На животе лежишь и ногами дрыгаешь.
Вовка снова шепчет.
— Мам, мам! Ты где?
— На бревнышке сижу.
— А вокруг что?
— Муравьи бегают, дом строят.
— А ты меня в этой пустыне нашла или какой? Помнишь, говорила?
— Помню.
— Мне надоело шептаться, я в кабину полез.
— Только ничего там не трогай.
— Вань, не трогать? — закричал неожиданно Вовка.
— Мать надо слушаться, Вовка.
— Ладно. — Вовка забирается в кабину.
Иван сидит на песке, потом ложится и шепотом спрашивает:
— Таня! Ты хорошо меня слышишь?
— Здесь всегда хорошо было слышно. — Татьяна на бревнышке, чуть наклонилась вперед, обняв себя за плечи, пристально смотрит на чешуйчатый белый песок.
— Таня! Может, ты передумаешь?
— О чем ты?
— Как же мне не ходить к вам?
— Не по пути тебе, Ваня. Неужели не понимаешь?
— Таня! Очень прошу: не руби так сразу.
Таня молчит, пристально смотрит перед собой.
— Таня, слышишь? По пути, не по пути — не в этом же дело! Таня?
Она молчит.
Иван, обеспокоившись, встает и видит Таню — словно на фотографии смеющуюся, милую… Лицо Тани мрачнеет…
Таня говорит сухо и холодно:
— Хватит, Ваня. Прогулялись, пора возвращаться. Не стучись, никто гнать не будет.
Сеня и Таборов возле общежития. Сеня волнуется, потеет.
— Что делать, Афанасий Кузьмич? Нина Федоровна приехала.
— Какая Нина Федоровна?
— Супруга моя. Вон стоит.
Под сосной, невдалеке от общежития, среди авосек, баулов, мешков, стоит Нина Федоровна.
— И что она там делает?
— Она в сторонке привыкла, Афанасий Кузьмич. Вот приехала, ждет.
— Подожди, подожди. Как приехала?! Сеня, ты дурака не валяй. Я тебе раздельно повторяю, если не помнишь: женам приезжать пока некуда.
— Без спроса, Афанасий Кузьмич. Говорит, извелась и больше терпеть не могла.
— Смотри, какая чувствительная. А ты ей говорил мужское «нельзя»? То есть, когда женщина ни с места, если ей не велят?
— Говорит, таких писем не было. Говорит, что это за порядок: муж здесь, жена там.
— Та-ак, Сеня. Молодец. Хорошо пересказываешь. Теперь запоминай. Первое: не вздумай Нину Федоровну натравлять на меня — руки не подам и из всех списков вычеркну. Второе: завтра первым же рейсом отправишь домой — повадки никому не дам, иначе за три пятилетки не построим. Иди, Сеня, и скажи ей «нельзя», да свое «нельзя» скажи, а не мое.
Избушка, наподобие бани, стоит на берегу ручья, в избушке — дизельная, дающая свет поселку строителей. На завалинке дизельной Николай Филиппович читает газету. На берегу ручья появляется Сеня.
— Светильщику привет!
Николай Филиппович, не отрываясь от газеты, кивает.
— Филиппыч, у тебя солярки много? — Сеня садится рядом с ним.
— Хоть залейся, хоть утопись. Ты случайно не для своей Нины Федоровны местечко приглядываешь? Может, омуток для нее подыскиваешь?
— Нина Федоровна завтра улетит, но этой встречи век мне не забудет.
— Утешь. Ей, может, жить тут необязательно, а утешение требуется.
— Да вот просить тебя пришел. — Сеня ерзает на завалинке, с мукой смотрит на Николая Филипповича. — Может, движок пораньше вырубишь. Мол, солярка кончилась. А? Филиппыч?
— Все в наших руках. Сеня. Ты только силы свои рассчитай. Хватит ли сил, если я рано выключу?
— Спасибо, Филиппыч.
В комнате общежития за столом сидят Виктор, Иван, Петро, Сеня. Угол у окна непривычно завешен простыней — за ней кровать Сени. Сидящие нет-нет да и покосятся на простыню. Нина Федоровна в просторном домашнем сарафане. Она молча, с некоторой хмурью на щекастом сияющем лице, — являет из сумки привезенные гостинцы. Режет сало, пироги, выкладывает ватрушки, шаньки, всевозможные крендельки. Мужчины терпеливо ждут приглашения к столу.
Виктор разливается соловьем:
— Ну теперь я все понимаю. Сеня тут хвалил-расхваливал тебя, Нина Федоровна, на всем свете лучше нет. Теперь верю. Если б меня так кормили, если б обо мне так думали!
Нина Федоровна будто не слышит Виктора, ни на кого не глядит, а особенно старательно обходит взглядом Сеню. Он, расчувствовавшись на слова Виктора, норовит погладить Нину Федоровну.
— Нинок у меня — золото. Всегда душа в душу жили. Скажи, Нинок.
Нина Федоровна замирает и с презрительным удивлением косится на Сенину руку, обнявшую ее мощный стан. Сеня неохотно, с виноватым вздохом убирает руку.
Тут как тут Петро — со своей резонерски-бестактной манерой вмешивается в чужие дела:
— Конечно, Таборов перехватил. Что, нельзя вам какой-нибудь балок под жилье приспособить? Сеня у нас за троих пашет, мог бы уважить его по работе.
Мужчины неловко молчат. Нина Федоровна обращает наконец внимание на Сеню: подвигает к нему большое блюдо с домашней ветчиной.
— Семен Иваныч, угощай. Давай приглашай товарищей за стол.
Сеня, радостно вспыхнув, берет вилку, но в это время медленно гаснет лампочка.
— Вот те на-а… — протянул разочарованно Виктор.
— Пора перекурить, — поднимается Иван. — Самое время посумерничать.
За ним поднимается Виктор.
— Извините, конечно, пирожок вот этот я про запас прихвачу.
За ним идет Петр, в дверях мешкает:
— Ну, мы пошли, Сеня, не торопясь покурим, подышим. Так что счастливо оставаться.
Под сосною у общежития на лавочке сидят Виктор, Петро, Иван.
— Вот представьте, — говорит Виктор, — ко мне приезжает женщина. Я в ней души не чаю. Да я бы за ночь землянку вырыл. Таборова бы подальше послал и знать ничего не знаю.
— Землянку рыть ты сейчас прямо и начинай. Таборова тоже сейчас можешь. — Петро смеется. — А вот где женщину возьмешь? Есть такая в каком-нибудь краю?
— Нету. — Виктор встает. — Но, Петя, душа моя готова встретить такую. Только такую.
— Жало у нашего Пети всегда наготове. — Иван толкает Петра в бок и пытается вытеснить со скамейки.
— А что я такого сказал? — Петро удерживается на скамейке, ответно толкает Ивана. — Где такие женщины, чтоб ради них землянки рыть? Неоткуда им взяться. А какие есть, те хотят получше устроиться, при горячей воде жить и при теплом клозете. В землянку не заманишь.
— Петю, видно, однажды так скрутили, что на край света сбежал и все оглядывается. — Виктор всматривается в темень.
— Никто меня не скручивал. Но кое-что я повидал и в свеженькие лопухи не гожусь. Вот ты, Ваня, готов землянку рыть?
— А что? Что бы сказала, то бы и делал…
Из темноты, чертыхаясь, выходит Николай Филиппович, потирает лоб.
— Светлее, нет, стало? Сейчас такую шишку набил, думал, сосна от искр вспыхнет.
— Что с движком-то? — спрашивает Виктор.
— Трубки засорились, утром посмотрю. Пятака ни у кого нет? Может, сведу до утра?
Сумерки сгущаются над Карской падью. Фиолетовая осенняя прозрачность возникает из глубины этих сумерек. Костя встречает Татьяну у дверей аэровокзала. Она в аэрофлотской форме, в синей пилотке, с сумкой через плечо. Кажется, вокруг нее все время образуется некое нравственное поле, некий фон вечерней чистоты и ясной грустя.
Костя в брезентовых самодельных джинсах, в красном свитере, в штиблетах с самодельно наращенными каблуками.
— Тань, я все сделал. Зайдем покажу.
— Спасибо, Костя.
— Оградку покрасил, скамейку подправил, подчистил все.
— Спасибо.
Идут к Каре, дома которой уже светятся кое-где окнами сквозь шапку деревьев над сельским погостом. Вечер густеет и густеет.
— Ну что, Костя? Взял тебя в оборот десятый?
— Обыкновенно. Дотянем последнюю милю.
— Видела Галочку твою сегодня. Стройная, ловкая — приятно смотреть.
— Галке сейчас не до меня. В институт собирается, обновы шьет…
Татьяна с грустной шутливостью ерошит Косте волосы.
— Не горюй. Увидит — сердце у тебя понятливое, сама к тебе потянется.
— Хорошо бы так…
— Разберется твоя Галочка, что к чему…
Под деревьями погоста уже тяжелые тени. Над воротами погоста прибита проржавевшая жестяная вывеска, в углах которой нарисованы кресты, а посередине написано славянской вязью: «Место вечного успокоения живущих». Костя останавливается.
— Не рассчитал. Уж совсем темно.
— Все равно зайдем.
Костя зажигает спичку — пламя выхватывает из кладбищенской мглы фото: лицо Александра, строгое, напряженно-серьезное. Костя держит спичку, пока огонь не хватает за пальцы. Хочет зажечь новую, но Татьяна говорит:
— Не надо.
Садится на лавочку в ограде.
Костя присаживается с краю, упирает руки в колени, сидит, готовый встать вместе с Татьяной, готовый откликнуться на любой ее знак и вздох.
Татьяна говорит:
— Вечером первый раз здесь. Днем я обязательно реву. Вижу и реву. А так легче… Сколько уже его нет!.. Пропадает память о нем, а ведь он был хорошим человеком. Как этого мало, чтобы люди не забыли. Понимаешь?! Только я и буду помнить.
— Как ты, наверное, никто не запомнит. Я — по-своему, мать — по-своему… Еще какая родня.
— Даже Вовка его не запомнит. Пойми, Костя! Пусть по-своему, пусть родня! Но что же будет, если и я забуду. Должен же он в ком-то жить. Имеет право хоть в одном человеке жить и жить!
Зеленый вагончик, поставленный на брусья-полозья, с торцов прислонены лесенки с перильцами, по карнизу идет надпись: «Чародейка — мужской и дамский салон». В так называемом дамском салоне — маленькой комнатке — сидит Татьяна. Две парикмахерши, этакие спортивно ухоженные девочки, хлопочут возле нее.
— Танюш! Ну теперь ты вообще! Только мигнешь — любой у твоих ног.
— Танюш! У тебя — свадьба, развод?
— Почему развод?
— Знаешь, перед разводом как некоторые стараются. По три часа в кресле сидят. Чтоб на прощанье сердце пронзить: вот, мол, какую королеву теряешь.
— Да нет, работа у меня на людях. А живу я сама по себе.
— Танюш! Свобода — самое то! Тебе никто не нужен, а если…
В мужской салон заходит Иван. Садится в кресло, стучит по фаянсовому подзеркальнику. Выпархивает из соседней половины парикмахерша.
— Здрасте.
— Привет. Что-то я тебя здесь не видел?
— А мы из Львова. Победили на республиканском конкурсе, а нам — путевку на вашу стройку.
— Значит, лучшие в республике? — Иван привстает. — Иван Митюшкин — стригусь ежемесячно.
— А я — Фаина.
Рядом с зеркалом — большая синяя папка. Фаина распахивает ее — фотографии с моделями стрижек перемежаются фотографиями киноартистов, воспринимающихся тоже как парикмахерская реклама.
— Как будем стричься? Выбирайте.
Иван тычет пальцем в фотографию киноартиста.
— Давай так.
Фаина хлопает в ладоши, весело кричит:
— Верочка, Верочка! Еще один!
Влетает Верочка.
— Вот эту выбрал, я же говорила.
Иван ничего не понимает, таращит глаза то на одну, то на другую.
Фаина смеется.
— Мы поспорили. Я перемешала артистов с манекенщиками и сказала, что будут выбирать артистов. Вы уже девятый!
— Совершенно правильно. — Иван вглядывается в фотографию. — Я подумал, где-то этого парня видел.
— Вот именно! Раз знакомый, давай под знакомого. Никакого выбора. Верочка, дальше спорим? Или хватит?
— Конечно, дальше. Кто-то же придет со своей головой.
Иван разводит руками:
— Ну, а меня давай под артиста.
Под щелканье ножниц, под жужжание машинки Иван и Фаина разговаривают.
— Значит, вы часто в кино ходите?
— Бываю. Раньше часто ходил, а здесь клуб маленький — когда билет достанется.
— Мы с Верочкой ни одной картины не пропускали и здесь постараемся.
— Я больше индийские люблю. Так у них сначала все жалостливо, а потом пляшут, песни поют. Добрый народ.
— А каких артистов вы знаете?
— Да никаких. На фамилии совсем памяти нет. Я вот книжки читаю — писателей не запоминаю. Читать читал, а спроси, кто написал, — не помню.
— Да-а?.. — У Фаины искреннее разочарование на лице. — А мы с Верочкой и биографии, и все роли запоминаем. Конечно, кто нравится.
Иван смотрит на нее в зеркало, хитро щурится:
— С одной актрисой я даже знаком был. На курорте познакомился. Ох и пела она!
— И ее фамилию не помните?
— Помню. Как скажет, бывало, Митюшкин, ты — прелесть, ты — чудо, я и язык проглочу.
Татьяна выходит из дамской половины, Иван видит ее в зеркале и, похоже, действительно проглатывает язык. Татьяна прощается с парикмахершами, улыбается Ивану:
— Митюшкин, ты — чудо, — и выходит из вагончика.
Иван останавливает руку с ножницами, срывает салфетку, выскакивает следом за Татьяной.
— Таня! Болтовня же все это! Для интереса вру, а интереса никакого.
— Что это ты так разволновался? — Татьяна спокойно улыбается. — Смотри-ка. И не достригся. Ты, Ваня, пошутил, я пошутила. Вот и все.
— Ты же знаешь, что не все.
— Не знаю. Иди. Девчонки видишь какие славные! Самая тебе пара.
Иван понуро идет к парикмахерской.
Иван и Костя на берегу реки. В руках у них спиннинги, но они забыты. Костя рассказывает:
— В восьмом я задурил. Не хочу учиться — и все. Пойду в вечернюю, буду работать, надоело дармоедом быть. Сашка мог бы морду мне начистить, ремнем ум-разум вколотить. А он берет три дня отгула и говорит: «Костя, айда в тайгу». Три дня он мне в глаза заглядывал, как больному. Ох и потаскал он меня по тайге… Три дня Сашка кашеварил, уху варил… У костра сядем, а он: «Кось, ну давай еще покумекаем. Прикинем». Прикидывали, прикидывали, и понял я — дурить хватит.
Иван:
— Может, жив бы был, уговорил тебя, куда определяться. В институт бы направил.
— Мы говорили. Отслужи, говорит, потом разберешься. Вообще он… Теперь мне и посоветоваться не с кем… Увидит, пацан на улице ревет — обязательно подойдет. Что с тобой, да кто тебя. Не мог он пройти, когда рядом не в норме что-то.
Речушка прижимается к скале, на которой укреплено злополучное приветствие. Далеко слышно, как дребезжат, звенят металлические буквы. Иван с Костей стоят почти под «пьиветом».
Иван задирает голову:
— Ты видел, как это было?
— Видел. Мы с ним рыбачить шли. В прошлый День строителя. Ветер поднялся, буква кувырнулась.
— Таборов послал?
— Не-ет. Таборов метался, правда. Засмеют, говорил, с этим «пьиветом». Да еще в праздник. Сашка смотрел, смотрел. Уважу, говорит, Таборова. Послал меня за веревкой.
— Веревка-то зачем?
— Он решил не по тросу идти, а со скалы спуститься, веревкой зацепить и выправить. Не успел спуститься. Он близко к краю подошел. Булыга из-под ноги вывернулась. И — все.
Иван снова задирает голову, рассматривает перевернутую букву.
Просека, готовые рельсы упираются в путеукладчик. Николай Филиппович в кабинете. Сеня, Петро, Иван на полотне. Укладывают очередную плеть.
По шпалам идет Виктор, изрядно еще не дойдя до путеукладчика, машет рукой:
— Ваня! Шабаш!
Мужики разгибаются над рельсами, ждут Виктора.
— Ваня! Ну, ты даешь! — Виктор запыхался, вспотел. — Уф! Думал, не дойду. Невеста к тебе приехала.
— Какая невеста?
— Темни, темни. Как говорили в моей деревне, невеста шибко видная. Как ходит! Чуть не плачет там: куда мово Ванечку дели?
Иван подступает к Виктору.
— Все хахоньки, Витя. — Иван хочет взять Виктора за воротник, но Виктор отскакивает.
— Да что ты, Ваня! Клянусь ее красотой! Я только из конторы вышел, она навстречу: «Вы Митюшкина знаете?» — «Кто же, — говорю, — Митюшкина не знает». — «А что же, — говорит, — он не чешется и в ус не дует? Невеста прилетела, а его нет».
— Прилетела? — Иван подхватывается и бежит по шпалам к поселку.
— Ваня! — кричит вслед Петро. — Землянку рыть начнешь, поможем.
Под сосной возле общежития прохаживается стюардесса Зоя. Увидев спешащего Ивана, она поправляет волосы, мимолетно оглаживает щеки и лоб. Облизав губы, старательно улыбается — есть в этой улыбке какая-то виноватая смущенная развязность.
— Аэрофлот гарантирует, Ваня. Думала, у трапа встретишь, а ты, оказывается, и не ждал.
— Долго ты летела. Думал, пошутила Зоенька, некогда ей по гостям разлетывать.
— Давала время подготовиться. А позавчера решила: беру отгул и лечу к Ване. А то вся жизнь в разлуке пройдет.
— Молодец, Зоенька! Люблю легких на подъем. — Иван говорит с притворной веселостью, но тут же ему становится неловко за свое притворство, и он добавляет сердечно: — Спасибо, что не забыла.
— А вот ты меня забыл. Вон как ты маешься, не знаешь, что делать. Я тебе помешала?
— Перестань. Немного растерялся — это есть. Но не думай, Иван Митюшкин умеет встречать гостей. Сначала, значит, будет экскурсия. Показываю достопримечательности Кары. Согласна?
— Хорошо, Ваня, — тихо и покорно говорит Зоя. — Если и помешала, не сердись. Как-нибудь сутки вытерпи. — Зоя наклоняется, поднимает прислоненную к сосне сумку. Иван отбирает ее.
— Что ты, в самом деле, Зоенька! Прилетела — и хорошо. Пошли, на Кару посмотришь.
Они идут несколько отстраненно, Иван одновременно хочет быть и радушным хозяином, и случайным попутчиком Зои, чтобы знакомые что не подумали. Он показывает Зое и просеку с рельсами, и клуб, и дизельную, потом выходят на берег Кары. Зоя сбрасывает туфли, идет по гальке босиком. Расстегивает синий аэрофлотский китель.
— Все, Ваня. Насмотрелась, хочу окунуться. У вас жарит, как летом.
— Давай.
Они торопливо, не глядя друг на друга, раздеваются, бегут к воде. Зоя весело, пронзительно визжит:
— У-ю-юй! Чур не я, чур не я! Ваня, спасай! — падает и испуганно, беспамятно молотит руками и ногами.
Зоя выскакивает из воды, и сразу накатывает тишина. Зоя спрашивает ясным, промытым голосом:
— Ваня, а что это ты, как на поводке, меня таскал? Будто отделаться быстрей хотел? Ваня, кто тебя гнал, скажи?
— Да кто… Дурная голова.
Зоя открывает сумку.
— Сначала я тебя угощать буду. Без гостинцев я ни шагу. Помнишь, как тогда ты в самолете говорил.
Зоя расстилает белый платочек, выкладывает пучки редиски, луковицы, колбасу, хлеб.
— Зоенька, я — дармоед. Ты вон какую торбу тащила, а я хоть бы пряников купил.
— Всю дорогу думала, как тебя угощать буду. — Зоя хлопотливо раскладывает, перекладывает все на платке.
— Чем смотреть, лучше помоги.
Солнце сушит сверкающие капли на плечах, золотит их пыльцой.
— Ох, господи! Вот это — бабье лето! — Зоя отодвигается в тень шиповника, жмурится, устраивает голову на закинутых руках.
— Ванечка, хочешь настроение испорчу?
— Не хочу. Совсем не хочу.
— Ну, пожалуйста, Ванечка, разреши. — Она открывает глаза, округляет их обиженно. — Я тебе еще ни разу не портила. Стерпи уж.
— Кто бы спорил.
— А ведь тебе стыдно было со мной идти — я видела. Ты женился, Ваня? Или кого завел?
— Не собирай что попало! Разве я похож на женатика?
Зоя смеется:
— Очень похож. Они знаешь, как маются! Им и перед женой совестно, и перед девицей — разрываются, бедняги! Вот и ты все топтался-боялся. Вроде как жену не хочешь позорить и меня жалко. Нет, вел себя ты как настоящий женатик.
— Смотри-ка ты. Живешь и не знаешь, какой ты есть. — Иван растягивается на траве и затихает.
В кустах крадется Вовка. Зовет громким шепотом:
— Ваня, Ваня!
Иван ошалело вскакивает, затихшая рядом Зоя тоже вздрагивает, приподнимает голову.
— Кто-то зовет, да?
— Я сейчас, Зоенька, на минуту.
Иван идет к Вовке.
— Это невеста, что ли, твоя? — шепотом спрашивает Вовка.
— Просто знакомая. В гости приехала. А ты как сюда попал?
— Вань, она, что ли, тоже диспетчер?
Зоя прислушивается к их разговору.
— Ты пока беги. Я тебя завтра найду.
Вовка забывает про шепот, радуется во весь голос:
— Ваня! Точно?
— Беги.
Иван возвращается к Зое, садится под куст шиповника.
— Кто это, Ваня?
— Мальчишка знакомый.
Зоя тянется к нему, гладит по плечу:
— Что-то встревожился, Ваня?
— Да что ты. Перегрелся — вон как печет.
Зоя садится, подвигается к нему. Опять гладит по плечу:
— Ваня, хочу все сразу знать. Я ведь всерьез летела. Я думала, думала о тебе. Просто так, да еще в воздухе, люди не встречаются. И сказала себе: не дури, Зойка. Раз думаешь о человеке, повидай его, вдруг что-то между вами есть. Ваня, я к тебе летела… Если что, я не обижусь и реветь не буду.
— Зоя, я тебе рад. Но и вертеться, как уж, не могу… Другая у меня, Зоенька, судьба. Совсем другая.
— Все, все, Ваня. — Зоя было притянула к себе ворох одежды, но опять замерла: — Я сразу поняла и не хотела ничего говорить. Гостья да гостья. А в душе подмывает: а вдруг, а вдруг! Какие мы все-таки дуры!
Она встает, начинает одеваться.
— Не торопись, Зоенька. Давай погуляем еще. Вечером с ребятами познакомлю. Посидим.
— Нет, нет. Ни за что. И не вздумай меня провожать. Ни к чему. Повидались — и хорошо. Я, может, сегодня же и улечу. — Пытается улыбнуться. — Помашу тебе из окошечка.
Иван поспешно одевается.
— Да что же я за хозяин буду? Так нельзя, Зоя. Не по-людски.
— Можно, Ваня, можно. Только так и можно. Слышишь? Не провожай.
Иван, полуодетый, растерянный, стоит в кустах шиповника, а Зоя уходит, выбирается на дорогу, идет в сторону аэропорта.
Иван ждет Татьяну в палисаднике аэровокзала, ходит и ходит около скамейки. Татьяна, увидав его, хочет повернуть, скрыться в помещении, но Иван замечает ее, окликает:
— Таня, добрый вечер!
Она останавливается.
— Подожди, не убегай. Все равно догоню.
— Я не прячусь. Думала, кого-нибудь еще ждешь.
— Таня! Так что же делать?! — Иван спрашивает звонким, напрягшимся голосом. — Люблю я тебя.
Она слабо, неуловимо то ли вздрагивает, то ли отшатывается, потупляется, теребит ремешок сумки.
— Слышишь, Таня?
— Да.
У Ивана перехватывает, горит горло.
— Недавно знакомая приезжала… Одинокий человек. И я одинокий человек. Почему-то одинокость к одинокости не прилепляется… Я только тебя вижу, Таня, только тебя слышу… Что скажешь?
— Не знаю, Ваня. Может, не там свое счастье ищешь? Ведь жизнь-то у всех одна. Ты подумай…
— Да думал я, передумал! И вчера, и позавчера! Ты мне скажи: ты-то согласна, что я тебя люблю? Согласна?
— Да.
Неожиданно для себя они садятся на скамейку и молча сидят друг подле друга и никак не могут остановить это молчание.
Иван наконец смотрит на Татьяну.
— Почему-то шевельнуться боюсь. Таня, ты знай: каждая твоя жилочка мне драгоценна, каждая…
— Не надо, Ваня. — В глазах у нее слезы. — Все ясно, Ваня. Спасибо. — Она берет его руку и поглаживает, покачивает в своих ладонях, потом осторожно выпускает ее.
Он встает, топчется на месте и, совсем уж потеряв голову, тычется губами Татьяне в руку и быстро уходит, почти убегает.
Вовка с Иваном разговаривают во дворе Татьяниного дома, у верстака, где мастерят лодку: лежат отфугованные доски. Иван строгает бруски для каркаса.
— Ваня, а все же лучше шлюпку делать. На плоскодонке — раз! — и перевернулся.
— Шлюпку я не умею. Хватит нам и плоскодонки.
— А вдруг шторм?
— А мы к берегу.
— А если не успеем?
— Сядешь ко мне на спину и тоже — к берегу.
— Да я сам уплыву!
— Тогда я к тебе на плечи.
— А если мать с нами будет?
— У нее спасательный круг будет.
— Ваня, мать говорит, ты с нами будешь жить?
— Ты против, что ли?
— Не. А как тогда мне тебя звать-то?
— Да ладно, Вовка! Хоть под землю с тобой провались!
— Просто «папа» я не смогу. Давай я тебя папа Ваня буду звать? И по-старому, и по-новому. Давай?
— Договорились!
Иван, в темном парадном костюме, в белой сорочке, при галстуке, приходит к Таборову. Тот снимает комнату в деревенском доме, в комнате — голые стены, железная узкая кровать, стол, застеленный газетами, два табурета. Таборов бреется опасной бритвой перед складным зеркальцем.
— Заходи, Митюшкин.
— Извини, Афанасий Кузьмич. — Иван с некоторым изумлением оглядывает голые стены, убогое жилище Таборова. — Между прочим, только перед дверью вспомнил, что ни разу у тебя не бывал.
— Не приглашал, вот и не бывал. — Таборов обмакивает полотенце в кастрюлю с горячей водой и прикладывает его к щекам. — Ну, я к застолью готов. А ты — настоящий жених. Цветка в петлице не хватает.
— Не дашь пару сотен? Хочу в магазин забежать. Боюсь, не хватит.
— Не дам. Нет у меня денег.
— Нет так нет. — Иван обиженно пятится. — Еще раз извини.
— Подожди. Садись. — Таборов придвигает Ивану табурет. — Сегодня я не хочу выглядеть в твоих глазах жлобом и жмотом.
— Брось, Афанасий Кузьмич, — Иван еще не пережил отказа, говорит глухо, подрагивая голосом. — Не маленький. Нет так нет. И никаких обид.
— Подожди. К тебе на свадьбу я пойду в этой робе — у меня нет костюма. Три года назад я подписал вертолетчикам бумагу, белый лист, куда они могли внести любой объем работ. Ребята казались хорошими, но они пожадничали, и я третий год плачу. История, как видишь, проста: им не надо было жадничать, мне — не надо подписывать.
— И много платить?
— Много и долго.
— Дак что ж ты, Афанасий Кузьмич. Все молчком, молчком. Люди же кругом.
— Помолчи, Митюшкин. О людях помню — пусть вкалывают до седьмого пота и тоже не жалуются.
Иван встает.
— Еще подожди. — Таборов выдвигает из-под кровати фанерный чемодан, шарит в нем, достает какой-то узелок.
— Про время я тебе как сказал? Ни одной секунды не вернуть — вот как! Со свистом мимо летит, быстрее звука! У меня дед был, так он за целую жизнь не научился время узнавать. Ему братан с войны часы швейцарские привез, носить их дед носил, но без завода. Спросишь: «Дед, который час?» — он «Швейцарию» эту достанет, пощурится на нее и изрекает: «Идет времечко-то, идет». А! Что скажешь, Митюшкин?! Чувствовать время надо, чувствовать! Эти часы вот, здесь. — Таборов развязывает узелок. — Когда я женился, дед их мне подарил. Афоня, говорит, в жизни все надо делать хорошо. Возьми эту штуковину и храни. Как глянешь, так вспомнишь, что тебе дед наказывал.
Таборов покачивает на ладони красивые карманные часы.
— Как деда-то звали?
— Леонтий. Леонтий Кузьмич. А отца Кузьма Леонтьич. Так вот, Митюшкин, теперь твоя очередь часы хранить. Делай все хорошо сегодня. И тогда никогда не скажешь, что завтра сделаешь лучше.
— У тебя ж дети есть, Афанасий Кузьмич. Складнее им передать.
— Не твоя забота, Митюшкин… С Татьяной жизнь сделай хорошей. Она прислоняться не любит, сама на ногах крепко стоит. Так что держись. И иногда вспоминай, что тебе Таборов наказывал.
Иван прячет часы во внутренний карман.
— Постараюсь, если получится. У меня должно получиться.
— Смотри.
Свадебное застолье. Пламенеют женские лица свежим юным румянцем, и кто-то из женщин с призывною звонкостью заводит:
— Ох, девки, и горька у хозяев бражка!
И сразу же застолье подхватывает, почти поет:
— Горько! Горько!
Иван целует Татьяну в твердо сжатые губы, она пытается улыбнуться после поцелуя, но вдруг прячет лицо в ладони, вскакивает и убегает. Иван, виновато, растерянно приподняв плечи, идет за ней.
Костя сидит рядом с Вовкой и, когда Татьяна убегает, наклоняется к Вовке, что-то шепчет ему, потом пододвигает вазу с конфетами. А еще раньше, во время «Горько!», — Вовка, смеясь, таращился на мать и Ивана, а Костя смущенным, горячим взглядом упирался в стол.
Трезвый, веселый голос Таборова прекращает тишину за столом:
— А ну-ка, братцы! Три-четыре: «Когда б имел златые горы…».
Татьяна стоит в кухне у окна, все еще пряча лицо в ладони. Иван отводит их: сухие горячие глаза смотрят на него. Татьяна лбом прижимается к его плечу:
— Ох, Ваня, Ваня. Натерпишься ты со мной! Намучишься.
— Ну и пусть.
За окном полная осенняя луна ярко и печально освещает пустырь с пожухлой травой и голубовато-черную гряду ельника в конце пустыря.
И ночью серебристый волнующий холод луны затопляет комнату, окружает брачную постель.
— Таня, Таня, Таня… — Иван ласкает Татьяну, она сдержанно и как-то пугливо касается пальцами его щек, лба, плеч. — Таня, так охота хорошо жить! Скажи, мы хорошо будем жить?
— Постараемся.
— Что ты меня пугала сегодня? Что намаюсь? Не верю я этому. Мне кажется, нам долго-долго жить. Вроде как никогда никуда не денемся.
Татьяна опять с какою-то пугливою щедростью тянется к Ивану:
— Ваня, Ваня, какой же ты все-таки.
На хребтах полыхают лиственницы, просторно и прозрачно в природе. Иван приносит домой ветку кедра, протягивает Татьяне.
— Веришь, нет, подходит сейчас какой-то бородатый дедок и говорит: передай своей суженой-ряженой. От всего сердца.
— Дедок, по-моему, без бороды был…
Иван гладит ее по плечу, по щеке.
— Сам не свой я, все какие-то безоглядности одолевают. То вот ветку охота тебе принести. То закат с речного обрыва показать. Не знаешь, к чему все это?
— К удаче, Ваня. Или к радости. У тети Дуси спрошу. Она мастерица приметы разгадывать.
— Таня, Таня…
Поздним вечером Татьяна еще в форме торопливо снимает белье во дворе, через забор окликает ее соседка тетя Дуся рыхлая старуха с папироской в зубах:
— Татьяна, померещилось, нет мне, Иван вроде белье-то развешивал?
— Он.
— Не стыдно тебе? Мужика бабой делать?
— Я и не видела, когда он успел.
— Гляди, как бы потом не припомнил. Мол, в прачки не записывался.
В комнате Иван с Вовкой играют в жмурки. Иван с платком на глазах, растопырив руки, ходит, ищет Вовку. Тот и на диван запрыгнет, и на корточках, по-заячьи, проскачет сзади Ивана, и из одного угла ойкнет, а сам порскнет в другой.
Татьяна с ворохом белья останавливается на пороге. Иван, слышавший скрип двери, ловит ее, обнимает:
— Надо же, Вовка-то как подрос. И мягонький какой стал.
Вовка заливается-кричит;
— Да здесь я, здесь.
Татьяна высвобождается, снимает платок с Ивановых глаз, выговаривает с ласковой усмешливостью:
— Ты что же барыню из меня делаешь!
— Как это?
— Зачем белье стирал? Не стирай больше — соседи смеются.
— Да я же по пути, не заметил как.
— Ага, так один не замечал, не замечал. Заметил, когда шея заболела.
— У меня — крепкая. Хочешь, верхом покатаю?
Иван подхватывает Татьяну, кружит ее.
— Ваня, не надо! Можешь, можешь… Да совестно же!
Иван за сварочным столом приставляет, примеряет друг к другу швеллеры, опускает на глаза щиток, рассыпает вихрь искр. За спиной его, в удалении, видна знакомая поляна с выкорчеванными пнями. Появляется Вовка. Иван сразу же откладывает держак с электродом и, не поднимая щитка, идет на Вовку. Тот удерживает рвущийся смех и сначала грозит пальцем Ивану, потом солидно протягивает руку. Иван подхватывает его, обнимает. Вовка наконец хохочет. Потом берет Иванов щиток, смотрит сквозь синее стекло на Ивана, на траву, на солнце. Иван достает со стеллажа еще один щиток, подзывает Вовку, тот двумя руками прижимает щиток к лицу. Иван варит, удлиняется и удлиняется раскаленный шов.
Сидят за столом, Татьяна кормит Ивана. Взгляд ее пустеет, как бы погружается в какие-то видения.
— Проглядишь глаза-то. Ну-ка, ну-ка, расскажи, где что увидела?
Татьяна с коротким вздохом отвечает:
— Да я просто так задумалась.
— О чем?
— О жизни. Так, вообще.
Иван на просеке, с бензопилой на плече. Заводит ее — падает одно дерево, другое, третье. Не передыхая, не вытирая пота, Иван пилит и пилит, с какою-то ожесточенною, хмурою одержимостью. Пила глохнет, он с некоторой судорожностью вертит ее, крутит, находит поломку, причину отказа. С досадливо сморщенным лицом оставляет пилу, выхватывает топор и набрасывается на толстую сосну с напористым азартом, нагоняющим забывчивость.
— Ты пропадаешь куда-то, как отгораживаешься.
Иван сидит на кровати, поверх одеяла, Татьяна, сжавшаяся, — в углу у стены.
Татьяна смотрит на него с глубоко упрятанной грустью, но голос спокоен и, пожалуй, раздражительно ласков.
— Вся я тут, Ваня, вся.
— Тут, да еще где-то. Все время при себе что-то удерживаешь. А у меня сердце рвется, понять не могу — что? Что делать, Таня?!
Татьяна тянется к нему, гладит по голове, как Вовку.
Иван, в брезентовой робе, в монтажной каске и подпоясанный монтажным поясом, пробирается по стальным тросам к перевернутой букве. Страховочная цепь прищелкнута к верхнему тросу. Пробирается Иван довольно споро и уверенно — чувствуется, что он был лэповцем. На вершине скалы, под сосной, стоит Виктор, которого Иван взял в помощники. У Виктора на плече моток тонкого, гибкого троса. Он тоже в монтажном поясе. Вбивает в сосну кованое кольцо, к нему можно будет цепляться страховочным карабином.
Иван, осторожно перекидывая цепь, обходит букву «П». Виктор, прикрепившись к сосне, заглядывает в пропасть — не терпится поговорить с Иваном.
— Ни к чему ты все это затеял.
— Так что, мне возвращаться или маленько подождешь? — Иван проверяет прочность крепежных хомутов, на которых висит перевернутая буква.
— Вань, ты ведь врал, что с Таборовым на спор. Я сейчас только понял, что врешь.
— Какой догадливый! — Иван достает из кармана новые хомутики, еще и ими сцепляет букву с тросом. — Как это ты дошел? — Иван перебрасывает страховочный карабин на нижний трос, подводит тросик с магнитным крючком под нижнюю округлость перевернутой буквы.
— Афоня не такой дурак, чтоб чужой жизнью рисковать. Это я понял, когда ты паучком по проволоке полз.
Иван дергает тросик, понимает, что крюк, хоть и магнитный, сорвется.
Мешкает, размышляя.
— Значит, тебе правду подавай? — спрашивает у Виктора.
— Но! И без прикрас! Иначе драпану от греха подальше.
Иван примеряется, сможет ли он дотянуться до нижней округлости. Страховочная цепь коротка, не пускает. Виктор предупреждает:
— Вань, не вздумай без цепи лезть! Пожалей мое слабое сердце.
— Ладно, ладно. — Иван опять мешкает, привязывает к тросику веревку с болтом. — Держи! — бросает конец с болтом Виктору.
Тот хватает веревку и выбирает тросик.
— Витя, поверь. Не мог смотреть на эту букву. Как гляну, так что-то по сердцу скребет. Непорядок. И вот мы здесь.
— Врешь! — Виктор выбрал слабину, подергивает туго натянутый тросик, но поднимать букву не торопится. — Я догадливый. — Он пробует насвистывать мотив давнего танго: «Татьяна, помнишь дни золотые…», но мотив не поддается. Тогда Виктор орет, перевирая слова: — «Видишь ли меня, моя Татьяна!..».
Иван показывает кулак.
— Тяни, зараза! Я тебе это танго потом напою. — Виктор тянет букву — крюк срывается, надо наглухо крепить тросик к букве.
Иван отстегивает карабин и спускается — медленно, медленно, по ноге перевернутой буквы.
Виктор оцепенело молчит.
Буква начинает качаться: к скале — от скалы, к скале — от скалы.
Иван добирается до первой перекладины, зажав ее ногами, пытается привязать тросик и круто кренится с буквы. Виктор бессильно жмурится. Но Иван чудом удерживается, закрепляет тросик и лезет к крепежным канатам.
Виктор шипит:
— Что ж ты, дурак, вокруг буквы-то цепью не охлестнулся.
— Не хватило бы, — у Ивана тоже перехвачено горло, и он тоже сипит. — Тяни!
Виктор тянет за тросик, буква встает на место. Иван прочно прихватывает ее хомутиками.
Лозунг этот «Привет первопроходцам!» в Каре виден из любого двора и проулка. Поэтому жители давно уже заметили людей на скале, поправляющих букву. Кто-то из жителей, засмотревшись, ткнул сигарету горящим концом в рот, кто-то оступился с крыльца, кто-то замер посреди двора, открыв рот.
— Ты зачем туда лез? — спрашивает Татьяна еще запаленного, тяжело дышащего Ивана. — Кто тебя просил?
— Сам догадался. — У Ивана мокрые волосы, черная, внезапно вылезшая щетина на щеках, придающая ему излишнюю измученность. — Успокойся. Не так уж это опасно.
— Думаешь, букву перевернул и все на место встанет? — Глаза у Татьяны дымчато сухи и непривычно жестки. — Ошибаешься.
— Тяжело мне было на эту букву смотреть. Так сердце корябало…
— Ты что, лучше его хочешь быть? С мертвым соревнуешься?
— Извини. Я же как лучше.
— Нет. Не «в извини» дело. Ты что хочешь? Смерть вычеркнуть? Память? Судьбу переиначить?
— Хочу, чтоб нам с тобой хорошо было.
— Эх ты!..
Ветреный, с мелким ледяным дождем день в конце октября. Тоскливая трава на обочинах, жидкая грязь на дорогах и в полях. Дождь временами приостанавливается, и тогда с особою отчетливостью ощущается, как тяжелы и неторопливы тучи над Карской падью.
К сельскому погосту тянутся одинокие фигуры стариков и старух с батогами, в старых шубейках, идут люди помоложе, с зонтами, в клеенчатых плащах, — все либо с бумажными цветами, либо с пихтовыми ветками.
У могил, хоть и слякотно, сгребают листву, кое-где у подножия крестов и пирамидок в полиэтиленовых пакетах лежат яйца, пироги, кое-где устроены кратковременные шатры из зонтов, накидок и плащей.
Сидит за оградой старуха, с тихой улыбкой кормит воробьев, слетевшихся на могилы. Сидит семья: муж, жена, трое детей в пионерских галстуках — поминают деда, солдата Отечественной. Много слез здесь и много значительной душевной собранности.
У окна стоят Иван и Вовка. Иван поглядывает на небо и зябко ежится.
— Тяжелый день. Дмитровская суббота.
— А что такое дмитровская суббота?
— Родительский день, Вовка. Приходят на кладбище и поминают тех, кто в земле лежит.
— Как это — поминают?
— Приходят и говорят: «Мы вас не забыли, лежите спокойно».
— Кого не забыли?
— Уходят люди. Умирают от ран, от болезней. Там много солдат лежит, фронтовиков. Их и поминают.
— И мать будет поминать?
— Наверное. — Иван хмурится.
Вовка отходит от окна.
— Что-то скучно, Ваня, стало.
Татьяна открывает калитку у Александровой могилы, кладет на нее пихтовые ветки, протирает портретное стекло на пирамидке. Садится на лавочку в головах, смотрит на портрет. Кто-то до нее уже был здесь — на пирамидке укреплен новенький бумажный венок.
Мимо тащится соседка тетя Дуся. Она тяжело приваливается к ограде, тяжело дыша, спрашивает:
— Татьяна, ты чего одна-то?
— А с кем мне здесь быть?
— У Сашки родова большая.
— Они с утра были. — Татьяна кивает на венок. — Да и не зовут они теперь. Думают, раз муж новый… мне теперь не надо.
— А Вовка где?
— С Иваном.
— Ну и хорошо. Заморозила бы парня.
Татьяна молчит, тетя Дуся раскуривает новую папиросу.
— Да и по-другому скажу, Татьяна. Не обижайся. Нечего мальчишку могилами пугать — он к живому человеку тянется.
— Я не обижаюсь.
— Иван-то как? Отпустил безо всякого?
— То есть?
— Мужики памятливых не любят. Им как в первый раз все подавай. Не признают, что и до них жизнь была.
— Не знаю, тетя Дусь. Мне надо, вот я и пришла.
— Я своего в сорок восьмом похоронила. Еле живой с войны пришел. Не выходила. Может, любила мало? Так я мучилась потом, что не всю ему душу отдавала. Все приберегала для какой-то оказии, для какого-то случая. А ни оказии, ни случая.
— Мне Ивана жалко. Чувствует, что я тоже приберегаю. А как быть, тетя Дуся?!
— Да уж, западет в сердце, не вынешь. Ко мне один сватался. Чистенький, хороший и дело в руках знал. Смотрю на него, а представить не могу, как обнимет. Сразу чужесть подкатывала. Может, дурость была? Счас-то бы наверняка стерпелось…
Татьяна молча плачет.
— Ладно, поминай. Мешать не буду…
Тетя Дуся, тяжело переваливаясь, уходит прочь. Татьяна остается на кладбищенской скамейке.
Вовка с книжкой на коленях сидит на диване, без устали зевает, потягивается.
— Нету и нету, где ж она?
— Скоро придет, — Иван собирает ужинать. — Ты покемарь пока, а появится, я разбужу.
— Спать совсем неохота, — Вовка вытягивается на диване и моментально засыпает.
Иван уносит его в другую комнату, возвращается, присаживается к столу.
Тихая, измученная входит Татьяна. Иван бросается к ней; помогает раздеться, обнимает, гладит плечи:
— Заледенела…
Татьяна берет с вешалки шаль и, кутаясь в нее, проходит в комнату.
— Таня, давай я тебе чаю налью.
— Хорошо. — Она молча пьет чай. Иван садится напротив, с терпеливой тревогой смотрит на нее.
— На кладбище столько народу. Будто ни дождя, ни ветра… Плачут и все помнят…
— Что помнят, Таня?..
— Как было хорошо…
— Со мной тебе плохо?
— Я не без сердца, Ваня. Отняла у тебя самую сладкую пору и ничего взамен не даю.
— А ты не любишь меня? Совсем?
— Мучить тебя устала. Ты мне руки целуешь, сердце рвешь, стараешься для нас, а мне стыдно — не могу тем же ответить.
— Так и дитенка никогда не дождемся. Ни сына, ни дочки. Пополам сердце делишь… Может, мне и того меньше достается.
— Ваня! Ведь я не дворняга захудалая — нашла теплый угол, хозяина доброго — и лапки кверху!
— И мне половинок не надо. Я тебя так люблю, Таня, что никаких половинок, долек, кусочков мне не надо.
— Иногда я совсем успокаиваюсь. И тебе, Ваня, бываю рада, и жизни… А потом вмиг душу скрутит, и пойму: не забыть мне.
— Ничего у нас не выйдет, Таня. Не вытерплю я.
— Знаю я это, Ваня, знаю…
— Вовке скажешь, на Дальний участок срочно отправили… Я у Таборова выпрошусь.
Иван вышел из комнаты.
Татьяна, оставшись одна, бурно, как-то жадно рыдает, точно торопится выплакаться до Иванова возвращения.
Иван наклоняется над спящим Вовкой.
Когда Иван появляется с рюкзаком, Татьяна уже не всхлипывает, лишь глаза припухшие и горячие.
Иван топчется на пороге, собирает последние силы, чтобы уйти. Оборачивается, открыв дверь.
— Таня, прощай.
Его шаги уже в сенях, и Татьяна, спохватившись, откликается:
— Ох, Ваня, Ваня…
Он стучит к Таборову, дверь не закрыта. Таборов, расстелив на столе ватман и прижав его по углам гайками, что-то чертит.
— Опять незваным гостем, Митюшкин?
— Я постучал.
Иван снимает рюкзак, ставит у порога.
— С рыбалки, что ли, такой заморенный?
— Афанасий Кузьмич, командируй на Дальний участок.
— Там все на месте, без тебя обойдутся.
— Надо мне.
— Расшифруй «надо», я посмотрю.
— Я от Татьяны ушел…
— От нее ушел, от меня вылетишь! — Таборов выпрямляется над столом, скулы его каменеют. — Когда ушел?
— Я и от тебя могу уйти, если глотку не придержишь.
— Ну, Митюшкин, ну, огарок ты, ну… — Таборов не находит слов, в полном душевном недоумении присаживается на табурет. — Как же мог от нее уйти?!
— Долго объяснять.
Таборов не слышит его.
— Я ему поверил как самому себе! А оказалось — фуфло, хахаль из приезжих!
— Не причитай. И не лезь, куда не просят. Ты можешь командировать на Дальний?
— Митюшкин, я тебе говорил? Держись, будет трудно.
— Мне.
Таборов прохаживается по комнатенке.
— И хочешь, чтоб я тебя понял?
— Понимай не понимай — твое дело. Отправь меня на Дальний.
— Митюшкин, все-таки я хочу понять.
— Все просто, Афанасий Кузьмич. Насильно мил не будешь.
— А тебе что важно: самому любить или чтоб тебя любили?
— Чтоб не выпрашивать любовь.
— Как может, так и отзывается!
— Не хочу тягаться с тенью. Сердца не хватает.
— Да за это никакой души не жалко. Я бы за такую женщину… — Таборов молчит, покачивается на табурете. — Ты человека встретил, а не бабу с горшками. И бежишь. Знать тебя, Митюшкин, не хочу.
— Мне пацана надо, а с такой оглядкой никого не будет.
Таборов морщится:
— Ты мог бы понять: у человека сердце разрывается, и ему очень больно.
— Я ушел оттуда, Афанасий Кузьмич.
— И можешь идти на все четыре стороны!
— Что ты говоришь, Афанасий Кузьмич?! Я от работы не бегу и от женщины не бегу. А чтоб ты понял: я ее освобождаю…
— Жидкий ты оказался, Митюшкин. Кисель. Тебе, может, главное счастье выпало: сердце потратить на настоящего человека. А ты? На Дальний собрался. Катись-ка с глаз долой. А то смотрю на тебя — и изжога начинается.
— Не нужен я ей. Одному Вовке разве…
— Может быть, и не нужен. Она тебе нужна — так я тебя понимал. А выяснилось: собственное козлиное нутро тебе дорого.
— Придержи глотку, говорю…
— Запомни, Митюшкин, последнее. Слаб ты против Сашки. И не тебе его заслонять. Человек был — совесть впереди себя пускал. А ты — мужичок с ноготок. С тоской во взоре, и коленки трясутся.
— Кто ты такой, чтоб судить и приговаривать?
— Ничего у нас не выйдет, Митюшкин. Строго говорю: уезжай, без толку права качать.
Иван хлопает дверью.
Иван сидит в самолете, в маленьком АН-2. Заводят мотор. Иван видит, как у изгороди аэровокзала появляется Вовка. Стоит, маленький, настырный, одинокий, и смотрит на самолет. Иван отворачивается. Татьяна сидит за стойкой диспетчера грузовых перевозок.
Самолет выруливает на взлетную дорожку. Ревет мотор. Иван опять видит Вовку у палисадника аэровокзала. Теперь уже Иван не отворачивается, а смотрит и смотрит.
Вовка машет самолету.
Татьяна стоит у окна, из которого виден самолет. Прижимается лбом к дребезжащему от моторного рева стеклу.
В кабине АН-2 — рыжий, долговязый Вася. Рядом — щуплый, вертлявый юноша, второй пилот. Вася видит Вовку, видит Татьяну. Хмурится. Приникает к окошку, смотрит и смотрит на Вовку с Татьяной. Потом вызывает по радио диспетчера.
— Ввиду сложившихся обстоятельств прошу перенести вылет.
Второй пилот онемело открывает рот. Сглотнув слюну удивления, спрашивает:
— Вася, ты угорел!
Вася показывает кулак и говорит в микрофон:
— Я, борт 0245. После посадки пассажиров обнаружен прокол левого пневматика. Прошу обеспечить замену.
Выходит из кабины.
— Перекур, ребята. Трасса закрылась до семнадцати ноль-ноль.
Пассажиры выходят. В самолете один Иван. Ему некуда идти, он сидит, замерев и нахохлившись