Часть третья КИЕВСКОЕ КРЕЩЕНИЕ

Глава первая ЕВКСИНСКИЙ ПОНТ, ИЛИ РУССКОЕ МОРЕ

Пропонтида в переводе с греческого значит Предморье. Корабли один за другим выходят из Предморья на открытый морской простор, и ветер сразу свежеет. Пловцы держатся северного берега, южный берег мало-помалу удаляется, затягивается сизой дымкой и наконец пропадает.

Море, по которому плывет Кукша с земляками, греки когда-то окрестили добрым именем Евксинский понт, что значит Гостеприимное море. Пока что для Оскольдовых и Дировых пловцов оно оправдывает свое название – погода радует сердце. Небо безоблачно, дует легкий шелоник – так Кукшины земляки, жители Ильмень-озера и Волхова, называют юго-западный ветер.

Однако бывалые люди говорят, что Гостеприимное море не всегда гостеприимно, нередко оно обнаруживает бешеный норов и топит корабельщиков вместе с судами и товарами, поэтому осторожные мореходы предпочитают плавать, не удаляясь от берега. А зимой по Гостеприимному морю лучше вовсе не плавать.

Сарацины же зовут это море Русским, хотя русы живут лишь по северо-восточным его берегам, а остальные берега заселены другими народами. Все знают, что русы славятся свирепостью и безжалостным губительством, перед этими морскими разбойниками трепещут прочие приморские жители, даже те из них, которые и сами при случае не прочь пограбить. Не оттого ли нынешние мореплаватели-сарацины, в отличие от греков, поселившихся здесь еще в незапамятные времена, и называют море Русским, считая его весьма опасным для плавания?

Так или иначе, юный христианин Кукша, видя каждый день над собой безоблачное небо, думает: «Может быть, Господь, обративший сердца Хаскульда и Тюра к истинной вере, заботится теперь о том, чтобы новообращенные донесли ее свет до своей прозябающей в невежестве земли?»

Шелоник – ветер для кораблей почти попутный, но, к сожалению, он слишком слаб и от парусов мало толку – постоянно приходится идти на веслах. Впрочем, Кукша не сетует, он уже втянулся в эту тяжелую работу. Поначалу было трудно – набивал водяные мозоли, ломило спину и руки, ведь он никогда не греб длинным корабельным веслом. Дома, на севере, ему доводилось плавать лишь в легком осиновом челноке, а норвежские викинги во время похода не давали ему грести – он был слишком мал. В конце концов ему начинает даже нравиться эта однообразная работа, когда все необходимо делать в лад с остальными. И нравится вдыхать крепкий бодрящий запах сильных мужских тел.

С Шульгой[94] Кукша познакомился еще в Царьграде, на берегу, когда помогал русам смолить корабли, – греки всех участников нападения на Царьград называют русами. Тогда же к Кукше пристало прозвище Грек – корабельщики слышали, как он разговаривает с греками по-гречески. Даже старые знакомые Страшко с Некрасом скоро привыкли называть его Греком.

Впервые это прозвище Кукша услышал от Шульги. Однажды Кукша почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял голову и увидел, что на него смотрит юноша такого же возраста, как и он сам. Встретившись взглядом с Кукшей, юноша широко улыбнулся и подошел к нему.

– Ты Грек? – спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: – А я Шульга.

И протянул Кукше руку. Кукша сразу отметил, что у Шульги удивительное лицо, на нем словно застыла готовность в любое мгновенье улыбнуться или даже засмеяться.

Оба сразу почувствовали расположение другу к другу. Может быть, потому, что оказались среди прочих самыми юными. И теперь плывут они, разумеется, на одном корабле. Когда их очередь отдыхать, они не могут наговориться. Если вспоминают свое северное детство, им кажется, что оно прошло у них вместе, словно они братья, хотя и жили они в разных местах, и семьи у них совсем разные: Шульгины родичи – богатые и знатные, а Кукшины – простые пахари, рыбаки и охотники. Иногда один начинает что-то говорить, а другой подхватывает, как будто обоим довелось видеть одно и то же. Оба не помнят, как научились плавать, словно умели от рождения, подобно щенкам. Вдобавок, у обоих отцы погибли в бою.

Когда князь Рюрик утвердился в верховьях Волхова, возле Ильмень-озера, в тамошних посадах объявился полоцкий княжич Водим по прозвищу Храбрый, двоюродный брат Рюрика, и стал говорить жителям, что законный князь он, а не Рюрик, потому что он сын старшей дочери князя Гостомысла, а Рюрик сын всего лишь средней.

Знатные жители Приильменья уже успели к тому времени почувствовать властную руку призванного ими же князя Рюрика и рассудили: может, Водим-то помягче, посговорчивей окажется и под его рукой вольнее им будет ходить? К тому же с покои веку известно, как новое искушает: старое оно, мол, и есть старое, оно уже успело надоесть… А новое – совсем другое дело, оно еще сулит что-то неизведанное!

И встали приильменьские за Водима против Рюрика и – проиграли. Разбила Рюрикова дружина приильменьских мятежников, Водима же Храброго Рюрик сам убил. Не хотелось, говорят, ему двоюродного брата убивать, а пришлось. Многих мужей Рюриковых положил Водим Храбрый, никак не хотел миром покончить дело, оно и не мудрено – с таким-то прозвищем! Ну, и Рюрик тоже не робкого десятка…

В том мятеже и пал Шульгин отец. Перед смертью отец успел сказать шурину, брату Шульгиной матушки, чтобы бежал он а Киев и Шульгу с собой увел – от мести Рюриковой. Матушкин брат, Шульгин дядя, погиб в битве, когда Оскольд и Дир выступили вместе с киявнами против хазар, и теперь Шульга сам по себе дружинник у князей. Шульгой же его зовут потому, что он и в самом деле Шульга, левша то есть. Нет, никакого неудобства в этом нет. А в битве даже наоборот – шульгой быть еще и удобнее: противник теряется от неожиданности.

Морская ватага Оскольда и Дира разноплеменна. Не последние люди в ватаге – киевские русы. Но они, сказать по правде, просто давние переселенцы в Киев с северо-восточных берегов Русского моря. Все воины, кроме варягов, чуди и половцев, – люди словеньского языка.

С самого начала плавания Кукша обратил внимание на разнообразие шлемов, которые стоят возле корабельщиков на кольчугах, положенных на мостки, – с наносниками и без наносников, с козырьками и без козырьков, с острым пли круглым верхом, с бармицами[95] и без них. На кораблях есть, наверно, шлемы всех народов! Шульга объяснил Кукше, что такое разнообразие даже удобно: воины не перепутают их, надевая в случае опасности.

Заметил Кукша и то, что по шапке можно узнать, какого племени тот или иной человек. У русов из Таматархи и Таврии[96] в чести тонкая войлочная шляпа, почти плоская, с бахромой по краю, она завязывается под подбородком, чтобы не слегала с головы. Такая шляпа служит для защиты от солнца. У словен и чуди в ходу берестяные шляпы, а у северян[97] – валяные.

Поляне и киевские русы предпочитают высокую, сужающуюся кверху шапку из овчины. Позже Кукша узнал, что называется она «кучма» и поляне носят ее искони, а русы переняли ее у полян, поселившись в Киеве.

И еще Кукше бросилось в глаза, что поляне и русы носят необычайно широкие, неудобные на его взгляд, шаровары, которые завязывают под коленом.

От Шульги Кукша узнает, что многие из воинов-корабельщиков не поплывут с Оскольдом и Диром в Киев – это те, которые живут либо у моря, либо недалеко от моря на одной из рек, впадающих в него.

Первыми расстаются с товарищами по набегу тиверцы, живущие в устьях Дуная, в южном рукаве, который они называют «гирло». Там у них город Переяславец, который ромеи издревле, еще при царе Траяне, называли Марцианполь, до него от моря тридцать ромейских поприщ[98].

От южного рукава до северного, вдоль морского берега, – шестьдесят поприщ. Между южным и северным рукавами есть еще много других рукавов. Все они текут по огромной болотистой равнине, густо поросшей камышом выше человеческого роста. В этих зарослях находят приют стада буйволов и несметное число различных водяных птиц, заполняющих пространство оглушительным гомоном. В камыше рыщут волки, которые без труда находят здесь пропитание. Но как обиталище для человека это благодатное место не годится – чересчур сырое.

Тиверцы, живущие в южном гирле и покидающие морскую шайку первыми, радушно приглашают остальных побывать в их славном городе и вместе справить тризну по погибшим. Гостеприимство тиверцев всем известно – дело не ограничится самой тризной, в честь гостей начнутся веселые пиры на много дней, а пировать им есть на что – город их весьма богат. Туда приходят дорогие товары со всех сторон: от греков – золотое узорочье[99], необычайной красоты ткани, дорогие вина и сладостные плоды, от чехов и угров[100] – серебро и кони, с севера – меха, воск, мед и невольники.

Вокруг Марцианполя-Переяславца тучные земли, на которых превосходно растут любые злаки, тиверцы держат огороды, бахчи, сады и виноградники, разводят скот, промышляют охотой и рыбной ловлей – словом, не от скудости пускаются они в грабительские походы.

Если воспользоваться гостеприимством тиверцев и других людей, живущих по берегам Русского моря и по рекам, впадающим в него, не скоро попадешь домой, и остальные корабельщики с сожалением отказываются. Отделившись от вереницы судов, тиверцы поднимают весла подобно тому, как птицы поднимают крылья, и так застывают на несколько мгновений – это прощальное приветствие. Остальные отвечают им таким же приветствием.

Мало погодя, ватагу покидают и тиверцы, живущие в северном гирле Дунайского устья. В пятидесяти поприщах от моря у них крепость, которая называется Тиверский городок. Эти тиверцы тоже не бедствуют и, конечно, зазывают в гости, но и их приглашение приходится отклонить.

От северного гирла Дуная до устья Днестра примерно такое же расстояние, как от южного Дунайского гирла до северного. В устье Днестра с ватагой расстаются последние тиверцы – днестровские. Прямо в устье реки днестровские тиверцы построили добрую твердь – на высоком валу воздвигнут частокол из толстых кряжей[101], а вал окружен широким и глубоким рвом. К единственным крепостным воротам ведет через ров подъемный мост.

Твердь свою тиверцы назвали гордым именем Белгород – белый цвет для людей словеньского языка священный. Но большая часть людей живет за пределами крепостных стен в деревянных домах, наполовину зарывшихся в землю. В случае нашествия врага, тиверцы уводят в крепость семьи, угоняют скот, увозят скарб и хлеб, а дома сжигают, чтобы не оставлять врагу пристанища.

И здесь ни на день не пожелал задерживаться князь Оскольд, хотя город вот он, рукой подать. Многие здешние тиверцы не вернулись из похода, будет тризна, не участвовать в ней нельзя, раз уж ты оказался среди родичей и друзей погибших, а тризна длится три дня. Кукше кажется, однако, что дело не только в трех днях: Оскольд не хочет глядеть в глаза родственникам павших, ведь он сулил людям не смерть, а богатую добычу.

Днестровское устье, тоже изобилующее птицей, проплывает мимо. Кукша с легким сожалением глядит на удаляющийся Белгород – неплохо бы размяться как следует на твердой земле.

Но вот начинают доноситься вопли – женщины, ставшие во время злополучного похода вдовами, наконец узнают об этом. У Кукши сразу пропадает желание побывать здесь на берегу, подтверждается его догадка, отчего Оскольд поспешил миновать Белгород. Гребцы молча налегают на весла, корабли плывут быстрее, не одному Оскольду хочется поскорее уплыть от этих душераздирающих звуков.

Мало-помалу вопли стихают, пропадают из глаз и все рукава-гирла Днестровского устья, опять по правую руку от гребцов пустынный берег, по левую – пустынное морс, резкие крики чаек над головой да уханье прибоя на прибрежной гальке. И неизменный мерный скрип уключин.

Но вот кто-то из отдыхающих, которым, в отличие от гребцов, нет нужды смотреть только назад, кричит:

– Днепровское лукоморье!

Это означает конец путешествия по морю. Отныне нечего опасаться неожиданных морских бурь. Кукша сидит на веслах, его подмывает обернуться, но этого делать нельзя – он может сбиться с общего лада и помешать другим гребцам.

Когда приходит его черед отдыхать, он вертит головой во все стороны, но не видит ничего особенного – с севера все тот же берег, с юга все то же море… Однако гребцы скоро бросают весла, и порядок, которым шли корабли, нарушается. Несколько кораблей отваливают направо из вереницы, которую строго блюли от самого Царьграда, гребцы на них застывают на несколько мгновений с поднятыми веслами. Это прощаются с ватагой русы из Таврии и Таматархи, половцы из Кубанской долины и бродники с Дона. Остальные отвечают им тем же.

– Им незачем входить в Днепровское лукоморье, – откликается Шульга на вопросительный Кукшин взгляд, – теперь они пойдут вдоль косы со стороны моря.

– А где коса? – спрашивает Кукша.

– Да вон она! – Шульга куда-то показывает рукой.

И тут только Кукша замечает, что впереди, чуть правее, на ровном месте вспыхивает седина прибоя, а немного погодя – снова. Вскоре Кукша видит и самоё песчаную косу. Она такая низкая и плоская, что ее с непривычки трудно разглядеть. Те, кто плавает здесь не впервые, еще издалека определяют ее местоположение по косматой гриве прибоя.

Суда восстанавливают нарушенный строй и одно за другим входят в лукоморье. Справа от плывущих тянется коса, к которой они стараются не приближаться, чтобы не сесть на мель. Коса вдоль лукоморья поросла пресноводным камышом, за которым иногда виднеются холмы из сыпучего песка и редкие рощицы или заросли кустарника. Слева тянутся красноватые глинистые обрывы, кое-где прорезанные логами.

В лукоморье вода тихая, как в лесном озере. Лишь теперь можно уверенно сказать, что путешествие по морю завершилось благополучно. Неуемный морской прибой разбивается о косу, не попадая в Лукоморье. За годы, века и тысячелетия он разрушает крепкие скалы, а с песчаной косой ничего поделать не может. Только в сильную бурю самым высоким волнам почти удается одолеть плоскую полосу песка, но на это у них уходят все силы, они в изнеможении падают на песок и расползаются по нему с яростным и бессильным шипением.

Глава вторая ОСТРОВ БЕРЕЗАНЬ

С приближением к острову Березаню, лежащему при впадении Днепра в Днепровское лукоморье, Оскольдова и Дирова ватага снова уменьшается – один за другим ее покидают корабли уличей, чье племя обитает по нижнему Бугу и высокому северному берегу лукоморья.

Вблизи Березаня последние уличи застывают с поднятыми веслами в прощальном приветствии и гребут к родному берегу. Остальные суда причаливают к острову. Люди сходят с кораблей, разуваются, с удовольствием ступают босыми ногами по нагретым камням. Княжьи отроки, как обычно, ставят большой шатер для князей Оскольда и Дира.

Остров каменист и необитаем. В стороне от берега на взлобке стоит черный от времени и жертвенной крови идол. Это Волос, бог скота и плодородия, удачи и богатства, покровитель песнотворцев. Позади Волоса в землю врыто несколько шестов, на некоторых из них белеют бычьи и бараньи черепа.

Шульга говорит, что люди всех племен, даже принявшие христианство купцы, приносят Волосу жертвы на этом острове – и перед тем, как выйти в морс, и после благополучного завершения морского плавания. По словам Шульги, некоторые купцы-христиане пробовали обойтись без жертвы Волосу – им ведь вера запрещает приносить жертвы идолам, – но ничего из этого не получалось. Либо разбойники нападут на торговый караван, либо внезапная буря разобьет суда, погубит товары, иной раз и с людьми. Убедившись, что нет пользы ссориться с Волосом, купцы уж больше не рискуют.

Ватага, утомленная долгим морским переходом, лениво разбредается по берегу. Вдруг, словно порыв ветра, проносится молва: князья Оскольд и Дир отказываются приносить положенную жертву Волосу – они, мол, уверовали в Христа и Волос для них больше не бог! Эта весть – гром с ясного неба. Ведь жертва Волосу на Березане, как и жертва Перуну в Киеве, – прямая обязанность князей, князья – не только вожди дружин, но одновременно и первые жрецы!

Многим трудно вместить такую новость, хотя каждый помнит, конечно, что князья Оскольд и Дир, а с ними и некоторые дружинники, прошли оглашение в главном христианском храме Царьграда, оглашение же – первая ступень к Крещению, и, само собой, князья уже не могут оставаться такими, как прежде.

Находятся мудрецы, уж без этого не обходится, которые и раньше замечали, что с князьями неладно: как видно, они давно уже надумали сменить веру – недаром последние два года в стране неурожай. И то ли еще будет!

Но, так или иначе, люди приплыли на Березань живы и невредимы и должны возблагодарить за это заботливого Волоса, а попутно заручиться его поддержкой на будущее. Как поступают в таких случаях люди, оказавшиеся без князя, известно – складываются сами на общую жертву.

Один из ильменьских словен, старый воин с пышной бородой, обходит ватагу со шлемом в руках. Кукша помнит, что его зовут Туча, он старшина словеньской дружины. Каждый бросает в шлем, сколько может – иной несколько оболов, а иной и милиарисий. За тех, у кого нет ничего, бросают другие.

Пышнобородый воин подходит к Диру. Дир вопросительно глядит на Оскольда, но тот никак не отзывается на его взгляд, он стоит недвижно и безмолвно, как идол Волоса. Не дождавшись никакого ответа, Дир бросает в шлем несколько милиарисиев. Кукше, однако, померещилось, будто Оскольд в это мгновенье скосил глаза в его, Кукшину, сторону.

Пышнобородый со шлемом в руках задерживается возле Оскольда. Старый словен мешкает, словно испытывает князя. Оскольд опять взглядывает на Кукшу. У Кукши есть несколько оболов, но, когда пышнобородый подходит к нему, Кукша преодолевает естественное желание дать просящему, он отрицательно качает головой и ничего не бросает в шлем.

Обойдя всех, пышнобородый Туча с несколькими воинами прыгает в судно, прочие сталкивают его с отмели, и судно наискосок плывет к северному берегу Луки.

Отроки[102] князей Оскольда и Дира готовят вечерю[103], помощь им не нужна, Кукша находит Шульгу, и они отправляются побродить по острову. К ним присоединяются Страшко и Некрас. Простым словеньским воинам неведомо, конечно, что греки с незапамятных времен зовут его Борисфен по имени реки, в устье которой он лежит, – ведь греки Днепр называют Борисфеном, а Днепровское лукоморье – Борисфеновым лиманом. В северо-восточной части острова, куда идут путники, много веков тому назад было шумное греческое селение, которое просуществовало более тысячи лет и тоже звалось Борисфен.

Перед ними развалины каменных домов, расписные черепки, полузасыпанные песком изъеденные временем плиты с надписями. Добрый Епифаний учил Кукшу греческой грамоте и всегда радовался его успехам, однако сейчас Кукше почти ничего не удается прочесть, напрасно он сметает пучком полыни песок с древних плит. Буквы как будто знакомые, знакомы и некоторые слова, а смысл написанного остается загадкой, как он ни напрягается.

Ему и невдомек, что большинству этих надписей не менее полутора тысяч лет и греческий, которому он выучился в Царьграде, мало похож на язык того времени. К тому же у греков, разбросанных по всему свету, в каждой местности, несмотря на общий алфавит, было свое наречие.

Кукша ничего этого не знает и объясняет немоту древних плит только собственным невежеством. И если бы ему кто-нибудь попытался растолковать, что такое полторы тысячи лет, он вряд ли смог бы вообразить такой огромный кусок времени. Для него события, произошедшие с ним самим, еще находятся в какой-то последовательности, а то, что было до него, просто было, и все. Не имеет значения, о десяти годах или о тысяче лет идет речь. И нет разницы, из песни или из книги узнает он о каких-то событиях.

Некрас вдруг наклоняется и поднимает что-то с земли.

– Смотрите!

В руках у него маленькое изваяние. Это женщина, у нее позолоченные волосы и голубые глаза, складки ее одеяния напоминают стекающие струи воды. Женщина хороша собой, только руки у нее, к сожалению, отбиты. Страшко забирает у Некраса золотоволосую женщину и долго любуется ею. Подходит Кукша, за ним – Шульга. Страшко поднимает глаза на Кукшу.

– Нравится? – спрашивает он.

Кукша кивает.

Страшко протягивает ему изваяние.

– Бери! – говорит он. – Подарок!

Кукша убирает руки за спину и отрицательно мотает головой.

– Бери! – настойчиво повторяет Страшко. – Я же сказал: подарок!

Но Кукша непреклонен.

– Почему? – удивленно спрашивает Страшко.

Однако у Кукши нет желания объяснять, почему. Не надо, и все.

Путники возвращаются на стоянку, к вытащенным на берег однодеревкам. Страшко открывает свою скрыню[104], бережно завертывает находку в тряпицу и прячет ее.

– Теперь никто не скажет, – весело скалится Шульга, – что Страшко не везет из Царьграда золота! Волосы-то у бабы золотые!

Кукше нравится веселая беззаботность Шульги, ему приятно, что Шульга не сожалеет об утрате добра, награбленного по дороге к Царьграду, которое пришлось вернуть грекам, когда Оскольд и Дир после той страшной бури обрели новую веру. Кукша и сам ни разу не пожалел ни о богатстве, оставленном на норвежском корабле в Луне, ни о ларчике, выброшенном в море по совету Андрея Блаженного. «Мы с ним как братья!» – растроганно думает Кукша.

Еда у княжеских отроков почти готова, Кукше хочется есть, он радуется предстоящему ужину, ноздри его ловят запахи съестного. Однако Шульга, который прежде на стоянках преспокойно пил и ел с ним и с князьями, оставляет его и решительно направляется к берегу, к тем, кто намерен принести жертву Волосу. «Ах да, Шульга ведь язычник!» – вспоминает Кукша.

На скатерти, расстеленной прямо на земле, появляются белые лепешки и узкогорлые корчаги с вином, вяленое мясо и копченая рыба, сушеный виноград и финики. Рядом пылает костер из сухого плавника, собранного на берегу. На вертелах жарятся подстреленные гуси, на угольях вспыхивают капли гусиного жира.

В царском дворце перед трапезой старший из гвардейцев читал молитву. Язычников, служивших в царской гвардии, никто не принуждал принимать христианскую веру, и они, в том числе и Страшко с Некрасом, обедали отдельно. Молитва читалась по-гречески, Кукша так ее и запомнил. Но его добрый покровитель Епифаний, садясь за стол со своими рабами, среди которых были выходцы из стран словеньского языка, читал молитву сперва по-гречески, а потом по-словеньски, как научил его мудрый и ученый священник Константин Философ, с которым Епифаний был в дружбе.

Так и получилось, что Кукша запомнил молитву и по-гречески, и по-словеньски. Теперь это пригодилось: по просьбе Оскольда и Дира он всегда читает молитву перед едой и после нес, читает по-словеньски, потому что никто из обратившихся к Христовой вере, ни Оскольд с Диром, ни их ближние дружинники, не знает по-гречески, а как звучит молитва по-варяжски, он и сам не ведает, лишь смутно подозревает, что по-варяжски она еще никак не звучит. За неимением иконы, Кукша обращает лицо к востоку, крестится, кланяется и произносит:

– Христе Боже, благослови ястие и питие рабом твоим, яко свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь[105]!

Все, как эхо, откликаются:

– Аминь!

И вслед за Кукшей усаживаются на землю.

Когда голоден, особенно приятно отхлебнуть из чаши с вином! Вино ударяет в голову и душа преисполняется надежд. И кажется, будто на свете нет ничего невозможного и что люди добрее, чем хотят казаться. Зачем среди них постоянно вспыхивают распри, разве нельзя всем жить в любви, как заповедал Христос? Ну чем было бы худо, если бы все сидели сейчас за общей трапезой, были веселы и любили друг друга?

Однако, несмотря на приятный хмель, Кукша чувствует, что в воздухе витает тягостное отчуждение и неизвестно, чем нынешний вечер кончится… Воины-язычники не садятся есть – ждут, когда привезут жертвенного быка. Как их должны сейчас раздражать запахи еды, особенно запах жареной гусятины!

Меж тем они собирают на береговой полосе сучья, разрубают большие лесины и таскают дрова повыше, к подножию Волоса. Пожилой рус по имени Свербей, с черной как смоль, но уже седеющей чупрыной на бритой голове и длинными черными усами, отдирает от полена куски бересты и укладывает их в пещерку, нарочно сделанную внизу, под дровами, так, чтобы пламя побыстрее охватило весь огромный костер.

Молодой рус, которого Свербей называет Стрепет, приносит с корабля окованную железом скрыню, достает из нее дубовый чурбак и обструганную дубовую палочку с обугленным концом. Свербей подаст товарищу тонкую берестяную шкурку, а сам вставляет палочку в черное обгорелое отверстие в чурбаке и начинает быстро-быстро вращать ее между ладонями, что-то приговаривая при этом. Обычно огонь добывают, не мудрствуя, с помощью кресала[106] и кремня, но тут нужен огонь священный, который зовется «живым», а его можно только вытереть из дерева.

Княжеская вечеря завершается, Кукша встает и все встают вслед за ним, он снова, обратившись к востоку, крестится, кланяется и читает молитву благодарения за трапезу:

– Благословен Бог, милующий и питающий нас от Своих богатых даров. Своею благодатию и человеколюбием, всегда, ныне и присно, и во веки веков, аминь!

И несколько голосов, словно эхо, вторят ему:

– Аминь!

Подкрадываются синие прозрачные сумерки. Черноусый Свербей буравит палочкой чурбак. Вскоре там, где трется дерево о дерево, вспыхивает маленький язычок пламени. Стрепет протягивает Свербею легкую берестяную шкурку, тот зажигает ее и кладет в пещерку под костром. Приготовленная там береста быстро занимается, пламя сквозь хворост и поленья устремляется вверх и взлетает высоко над костром. Костер громко трещит и посылает в небо множество искр. Сумерки разом сгущаются. «В плавнике попалась ель», – отмечает Кукша, глядя на снопы искр. Ему что-то еще помнится из далекой и желанной прошлой жизни.

Пора уже убрать остатки вечери и устраиваться на ночлег, но князья Оскольд и Дир не трогаются с места, словно чего-то ждут. Недвижны и дружинники. В воздухе растворена тревога, и кажется, будто сумерки сгустились не от яркого пламени, а от этой тревоги.

Вдруг со стороны воды отчетливо доносится яростное мычание, ему вторит блеянье. Звуки приближаются и, немного погодя, на берег выскакивает судно. Несколько мужей выводят из него могучего быка рыжей масти, опутанного веревками, с тяжелым железным кольцом в носу. Глядя на быка, Кукша вспоминает Свана. Время от времени бык задирает голову и надрывно, протяжно мычит. В этом мычании Кукше явственно слышится обреченность, словно бык знает свою участь.

Справа и слева от быка идут люди, держась за концы веревок. Его ведут к подножию Волоса. Сейчас рыжего исполина заколют и благодарно обрызгают его горячей кровью того, кто дарует удачу, богатство и умение слагать песни. В пляшущем свете костра идол не кажется таким уж мертвеннонеподвижным…

Князь Оскольд, душу которого распятый Бог обратил к истине, считает своим долгом выказать ревность к греческой вере. Он становится на пути людей, ведущих быка, и громко заявляет, что не допустит богопротивного жертвоприношения, ибо Волос не бог, а бес, враг истинного Бога.

Люди останавливаются в замешательстве. Никогда еще ничего подобного не случалось, и никто не знает, как быть дальше. Наконец пышнобородый Туча, старшина словеньской дружины, стряхивает с себя оцепенение, выходит из толпы и говорит:

– Князь, мы ждали, что ты по обычаю принесешь за всех нас благодарственную жертву Волосу. Но еще в Царьграде мы поняли, что ты уже не тот, что прежде. Так и оказалось, и мы смирились. Может, ты и прав, может, твоя новая вера лучше, чем наша старая, а все же не мешай нам поклониться нашему старому богу, как мы не мешаем тебе поклоняться твоему новому.

У Оскольда от гнева раздуваются ноздри. Однако гнев не застит ему разум кровавым туманом. Нет, не застит. Кукша ясно видит, что Оскольд на мгновенье скашивает глаза в его сторону, как во время сбора денег на жертву, словно спрашивает: правильно ли я себя веду? Но у Кукши нет времени задуматься, что означает этот странный взгляд и можно ли давать хоть каплю веры мелькнувшей догадке. Все происходит слишком быстро. Оскольд меж тем кидает в лицо словенам, полянам и прочим:

– Ваш Волос даже не бес, а простая деревяшка!

С этими словами, снова скосив глаза на Кукшу, он хватает секиру, прыгает к Волосу и со всего размаха ударяет по подножию идола. Однако дуб, из которого вырублен идол, закаменел от времени и жертвенной крови и княжеская секира со звоном отскакивает от него, только выкрошив небольшой кусок дерева и оставив на теле Волоса светлый рубец.

Вздох ужаса и гнева проходит по толпе язычников, словене все, как один, берутся за топоры и обнажают мечи. Остальные, правда, не столь дружны и поспешны в выражении своего негодования. Оскольд поворачивает лицо к словенам и, обеими руками сжимая рукоять секиры, ждет нападения. Дир обнажает меч. Изготавливаются к бою и Оскольдовы варяги, кое-кого из них Кукша помнит по зимовке у Хальвдана Черного и тому давнему походу. Они, как обычно, готовы сразиться со всем светом. Но поляне, русы, северяне и прочие не выказывают особенного желания биться за князя, и Оскольд возмущенно кричит им:

– А вы что смотрите? Разве не видите, что вашего князя собираются убить?

Тогда старший из полян, с седой чупрыной на бритой голове и седыми усами, заложенными за уши, выступает вперед и громко произносит одно слово:

– Вече[107]!

– Вече! – весело вторит ему из толпы Страшко.

– Вече! – подхватывает множество голосов.

Толпа отзывается одобрительным гулом, и седоусый говорит, обращаясь к Оскольду:

– Вы с Диром, князь, избавили нас от хазарской дани, и мы, киевляне, благодарны вам за это, выбрали вас князьями и с той поры служим вам честно – куда вы, туда и мы, как нитка за иголкой. Иные из нас даже обратились к новой вере вслед за тобой и Диром. Что за беда, однако, если они принесут обещанную жертву Волосу? Разве не надо выполнять обещанное?

– Надо! – откликается толпа.

– И не было уговору притеснять тех, кто останется в прежней вере. Каждый волен сам выбирать себе богов. Верно ли я говорю, князь?

Нестройный гул голосов подтверждает правоту говорящего, хотя обращается он к князю. Оскольд нехотя кивает.

– Не будет впредь у нас ладу ни в чем – ни в войне, ни в мире, коли будем грызть друг друга из-за веры. Вы с Диром прежде поклонялись варяжским богам. Потом нашим. Половина же твоих варягов и ныне верует в громовержца Тора. А иные поклоняются Перуну, как и киевские мужи. Ильменьские больше чтут Волоса. У чудинов свои боги. Если мы начнем мечом да секирой обращать друг друга в свою веру, много крови напрасной прольется на радость хазарам. Верно ли я говорю?

Громкие выкрики снова подтверждают согласие с его словами.

– А мы, князь, – продолжает седоусый, – готовы и впредь служить вам с Диром честно, если вы не будете мутить нас друг против друга. А не согласны – ищите себе других мужей! Верно ли я говорю?

– Верно! Верно! – проносится по толпе гул голосов.

Оскольд бросает секиру, Дир прячет меч в ножны, их примеру следуют остальные. Кукша замечает, что и у него в руке обнаженный меч. Его это удивляет, он даже не помнит, как извлек его из ножен. С облегчением он возвращает меч на место. Мир восстановлен.

«Чудной этот Оскольд, – думает Кукша, – его не поймешь. Неужто он испугался смерти и потому уступил язычникам? Не верится – Оскольд один из самых храбрых мужей, какие только рождались на свет. Может быть, поверил в правоту седоусого? Вряд ли. Никогда он не поверит ни в чью правоту, кроме собственной!»

Быка ведут к подножию Волоса и останавливают неподалеку от священного огня. Черноусый Свербей падает на колени перед идолом и молитвенно простирает к нему руки.

– Господин наш Волос! – выкрикивает он. – Благодарим тебя, что сохранил нас в далеком и опасном походе!

И кланяется, ударяя лбом о землю.

– Повелитель наш Волос! – продолжает он, опять воздев руки. – Не оставь своей заботой и тех, что не воротились из похода, и помоги им без хлопот достичь обиталища блаженных!

Свербей снова кланяется и надолго застывает, коснувшись лбом земли. Может быть, он мысленно говорит Волосу то, чего другим не следует знать? Но вот он встает и подходит к быку, в правой руке у него длинный узкий нож, левой он ласково гладит быка по могучей шее, по хребту, что-то нащупывает и вдруг тычком всаживает нож в то место, которого только что касались его пальцы. Пораженный в становую жилу[108], бык еще мгновенье стоит неподвижно и безгласно, потом у него никнет голова, подламываются передние ноги, словно по примеру Свербея, он становится на колени перед идолом Волоса… Наконец бык с шумом валится набок. Поспешно, пока не свернулась кровь, ему взрезают горло и подставляют широкую деревянную чашу. Когда в чашу набирается достаточно крови, подставляют другую, а из первой плещут на Волоса, стараясь доплеснуть до головы.

Вокруг идола загораются новые костры, зажженные от первого. Быка свежуют и разделывают, ногу со стегном[109] и голову сразу несут Волосу: ногу кладут к подножию, а голову надевают на один из шестов. Та же участь постигает и баранов. С шестов падают никчемные голые черепа, на их место водружаются головы, которые только что недоуменно блеяли, а сейчас истекают горячей кровью. Известно, что любимое кушанье Волоса – свежий теплый мозг.

Над огнем на вертелах поворачивается мясо, ночь наполняется сладостным духом жареной говядины и баранины, уютным шипением жира на угольях. Появляются мехи с вином и брагой: мужи, что плавали в селенье к уличам, озаботились не только жертвенными животными – ведь настоящего пира не может быть без круговой чаши.

Кукша с ужасом глядит на пирующих: все они – и поляне, и русы, и чудь, и словене – вливают в свои глотки столько хмельного, словно задались целью погубить себя. Особенно охотно пьют брагу – она крепче здешнего вина. Время от времени кто-нибудь из пирующих обернется, сверкнув веселым глазом, и позовет Кукшу в круг и даже протянет ему круговую чашу. Но Кукша хорошо помнит пир в Ладоге, после которого его выхаживал заботливый Тюр. К тому же он христианин и полагает, что ему не следует участвовать в жертвенном пире.

Он еще так мало знает, но, может, Господь, увидев его усердие, откроет ему великий смысл Своего учения? А смысл велик и прекрасен, Кукша чувствует это, только еще не все понимает. Вот Андрей Блаженный, наверно, уже до самых глубин постиг этот сокровенный смысл. Недаром умный и ученый Епифаний так почитает Андрея и называет своим учителем. Нет сомнения, Андрей Блаженный – особенный человек, из тех, про кого после смерти пишут жития святых.

Ему же, Кукше, даже не у кого спросить, почему язычник Шульга мил его сердцу, а обратившийся ко Христу Оскольд – не очень… Ведь от Оскольда Кукша видел только добро! Непостижимая вещь – любовь… Кукша помнит, что Андрей Блаженный любил его еще тогда, когда Кукша был язычником и собирался убить своего спасителя.

Ах, быть бы ему, Кукше, мудрым, как Епифаний! Или был бы здесь сам Епифаний, чтобы было у кого спрашивать, если чего не понимаешь… Но в одном Кукша успел убедиться без посторонней помощи: едва он принял Святое Крещение, как милосердный распятый Бог услышал его страстную мечту воротиться на родину, и вот он уже на пути к ней.

Кукша направляется к кораблю, чтобы взять свой плащ, в котором ему не раз доводилось стоять на посту в открытых переходах царского дворца. Проходя мимо пирующих, он среди беспорядочного гомона различает несколько слов, которые невольно настораживают его. Кто-то говорит:

– Помяни мое слово, князь Оскольд нам этого не простит!

– Да уж! Не таков человек, – звучит в ответ.

Кукша узнает голоса Страшка и Некраса и ускоряет шаг, чтобы не услышать чего-нибудь лишнего.

От лукоморья веет влажной прохладой и запахом рыбы. Взяв из укладки плащ, Кукша поднимается в гору, стараясь не приближаться к пирующим. Выбрав ровное местечко без камней, он ложится на один край плаща и прикрывается другим, как когда-то Андрей Блаженный в Царьградском портике.

Быстро уснуть ему не удается. Сначала он думает об Андрее Блаженном, потом о разговоре Страшка с Некрасом, и мысли его сами собой перескакивают на Оскольда. Почему Оскольд в минуту смертельной опасности так странно дважды в глянул на него? Поистине удивительный и загадочный человек Оскольд! Кукша помнит: Оскольд из тех викингов, что не веруют ни в Тора, ни в Одина, а только в собственную храбрость и хитрость. И в судьбу, разумеется: все храбрые веруют в судьбу, – может, храбрость и есть вера в судьбу… Но верует ли Оскольд в Распятого, ради Которого рисковал сегодня жизнью?

С этой мыслью Кукша засыпает.

Глава третья ДНЕПРОВСКИЕ ПОРОГИ

На рассвете Кукша чувствует; что кто-то трясет его за плечо. Ему не хочется просыпаться, и он уворачивается от назойливой руки. Но рука не унимается. Наконец Кукша открывает глаза и спрашивает:

– Шульга, ты?

Но это не Шульга, перед ним на корточках сидит Страшко, он улыбается:

– Здравствуй, Грек! Каково почивал? Вчера мы чуть не начали убивать друг друга! Я видел, как ты обнажил меч за князя!

Кукша еще не совсем освободился от власти сна, он с усилием вспоминает, что было вчера. Страшку кажется, что Кукша смущен, и он утешает его:

– Ты с князьями, тебе так и положено! К тому же они твои старые друзья! Но я к тебе не с этим. Некоторые из наших, из ильменьских, решили не плыть домой коротким путем, через Киев, – как бы он не оказался более длинным! Они сейчас поплывут назад, обойдут косу и повернут к Таврии, а оттуда на Дон, к бродникам, словом, пойдут Волжским путем. Мы с Некрасом присоединяемся к ним. Нам, наверно, еще удастся нагнать тмутараканских и бродников, с которыми расстались вчера. Я-то не больно опасаюсь Оскольдова злопамятства, просто хочется новых краев поглядеть. А на Некраса я страха нагнал: от князей, мол, прощения не жди, поплывешь с ними – на Волхов уж не воротишься. А ему до того охота на Волхов воротиться! Но и мне и ему жалко с тобой расставаться. Не пойдешь ли и ты с нами? Ты вроде ладил на родину ворочаться? А эти русы и бродники – хорошие ребята! И звали с собой. Мы их в Корсуне, верно, нагоним… Может, дорогой удастся и пограбить… И твоего Шульгу возьмем!

Наконец Кукша все понимает, до него доходит смысл нечаянно подслушанного накануне разговора: Страшко просто-напросто уговаривал Некраса отправиться в новые края. Но Кукше не до новых краев, он досыта нагляделся на всякие-разные края, ему надо скорее домой, на север. Страшко же с товарищами сперва поплывет на юг, потом на восток, потом на север, а после этого на запад… Почему, как говорит Страшко, этот длинный, кружной путь через Волгу окажется более коротким? Кукша мысленно уже отказался от такого странствия, но на всякий случай спрашивает:

– С Шульгой говорил?

– Шульга говорит: я как Грек.

«Вот истинный друг», – думает Кукша. В голове его облачком проносится воспоминание о дружбе с конунгом Харальдом, воспоминание не из приятных, он поскорее прогоняет его и возвращается мыслями к Шульге.

Шульга после Водимова мятежа покинул с дядей берега родного Волхова и теперь, не хуже Кукши, все время мечтает о доме, о матери, о родных. Однако, может статься, он к ним никогда не вернется… В таком случае уж лучше ему быть дружинником у Оскольда, чем скитаться ради Кукши невесть где. Страшко-то и его приятели ничем не провинились перед Рюриком и спокойно вернутся домой. А что ждет на Волхове после волжского странствия Шульгу?

– Нет, – твердо говорит Кукша, – мы с Шульгой поплывем в Киев, а там видно будет.

– Тогда не поминай лихом. – Страшко поднимается с корточек и добавляет: – Прощай, брат, до встречи на Волхове у князя Рюрика.

И, помявшись, произносит несколько загадочных слов:

– Только, чтобы дожить до этой встречи, не спускай глаз со Свербея, худое он на тебя замышляет.

Упругими прыжками Страшко спускается к берегу. Кукша встает и смотрит ему вслед. Словене стаскивают судно с отмели, прыгают в него и отчаливают. Вот они уже качаются на вольной воде. Дружно вздымаются и опускаются весла, судно быстро уплывает в ту сторону, откуда приплыло вчера.

Размышляя над загадочными словами Страшка, Кукша поднимается к княжескому шатру. «Чем я не угодил Свербею? – недоумевает он. – Разве я один обнажил оружие во время того спора? Наверно, Страшку просто что-то померещилось…»

Возле шатра никою не видать. Может быть, Оскольд и Дир еще спят и не подозревают о побеге? Впрочем, это не побег. Ильменьские уплыли бы и при них. Они отправились чуть свет, потому что спешат – хотят нагнать русов и бродников.

Вдруг Кукша видит Оскольда и Дира с несколькими ближними дружинниками, они поднимаются от воды, только в другом месте. Они, конечно, все видели. Кукша идет им навстречу, и они обмениваются приветствиями. Кукше до сих пор непривычно слышать, когда Хаскульда и Тюра называют князьями, то есть конунгами. Вот и Страшко только что называл их так. К их новым именам он уже немного привык, а к именованию князьями пока что не получается.

– Мыши убегают от кошки, – насмешливо говорит Оскольд.

– Они не убегают, – возражает Кукша, – просто вышли пораньше, чтобы нагнать тмутараканских. Хотят идти через Волгу. Страшко мне все объяснил.

– Будь по-твоему, – откликается Оскольд и велит готовиться в путь. Отроки разбирают шатер. Один из дружинников приставляет к губам большую берестяную трубу и трубит сбор в поход. У костров зашевелились кучки людей, одни спешат наполнить чаши и выпить за удачный путь, другие торопливо жуют, чтобы насытиться перед дорогой, третьи что-то переносят в корабли.

Но вот корабли стащены с отмели и один за другим отплывают. С утра царит полное безветрие, праздно болтаются свернутые паруса. После большого пира невыспавшимся людям зябко, им не в радость садиться на весла, но привычка берет свое – весла поднимаются и опускаются в том же согласии, что и обычно. Наконец сквозь утренний туман проглядывает багровое солнце, на которое можно глядеть, не щурясь. Делается веселее, раздаются шутки, кто-то запевает и все подхватывают:

Слава солнцу, солнцу красному,

Слава щедрому Сварожичу[110]!

Обрати лицо к нам с ласкою,

Освети нам путь-дороженьку!

Днем становится жарко, повевает все тот же попутный шелоник, но он слишком слаб, чтобы воспользоваться парусами. Лукоморье позади, корабельщики уже плывут по Днепру. В заводях, в зарослях тростника, и на открытой воде, и в воздухе несметное количество водяной птицы. Тут и красавцы лебеди, и гуси, и чайки, и журавли, и цапли, и множество еще каких-то крупных и мелких птиц, и, конечно, видимо-невидимо всевозможных уток. Но удивительнее всех немалого размера птица с большим мешком под длинным клювом, поляне зовут ее «неясыть».

Великое птичье царство, будучи потревожено, издает такой оглушительный шум, что приходится кричать соседу в ухо, если хочешь быть услышанным.

Иногда где-нибудь в заводи, а то и возле корабля с могучим плеском ворочается крупная рыба. Раз Кукше удалось разглядеть прошедшую под кораблем огромную рыбину с долгой курносой мордой и бугристым хребтом. Какой она была длины, он не успел разглядеть – плыли слишком быстро. Но рыбина задела хребтом днище и корабль качнуло. Шульга засмеялся и сказал:

– Белуга шалит!

Когда корабли пристают к берегу и друзья поднимаются на открытое место, перед ними простирается море высокой серебристой травы. Травинки настолько тонки и легки, что их колышет даже самый слабый ветерок и кажется, будто перед тобой пробегают морские волны, а от порывов сильного ветра травы стелются по земле.

– Ковыль, – объясняет Шульга.

Случается, у воды толпится бессчетное стадо удивительных зверей – не то овцы, не то козы, желтовато-рыжие, с горбатыми мордами и восковыми рожками. Это пугливые сайгаки. А в сумерки, пристав на ночлег, можно увидеть вдали бредущий по холмам к водопою табун диких коней одинаковой саврасой масти[111], с коротким гривами и короткими хвостами. Кони двигаются не спеша, кормясь по дороге. Шульга говорит, что к воде они подойдут, когда стемнеет.

Однажды корабли причаливают на ночевку к высокому скалистому острову длиною более десяти верст. Остров зовется Хортица. Вдоль берега чернеют огнища, и старые, и свежие, видно, что остров часто посещают.

В стороне от берега стоит дуб, который выделяется среди прочих деревьев. Он, может быть, не так уж и высок, но у него необычайной толщины ствол, весь в каких-то буграх и неровностях, кажется, будто он состоит из нескольких стволов. Сучья начинаются низко, чуть ли не от корней, и многие из них сами толщиной в доброе дерево – мнится, тут срослось несколько деревьев. Крона его необычайно широка и густа, ветви спускаются до земли, образуя своего рода шатер. Среди ветвей и листьев могучего дерева находит прибежище множество белок.

Всякий, кто глянет на этот дуб, сразу понимает, что перед ним не простое дерево. Так оно и есть – это Перунов дуб. Люди словеньского языка, какого бы роду-племени они ни были, непременно приносят здесь жертву. Тот, кому предстоит одолевать пороги, ждущие его выше по реке, просит духов, обитающих среди листвы и веток, о помощи в трудном и опасном деле. Тот же, кто спускаясь по реке, уже одолел пороги, благодарит духов за помощь. Петухи – наиболее желанная жертва для здешних духов. Всякий, плывущий по Днепру, старается загодя обзавестись нужной птицей. Если же петухов у плывущего нет, можно принести в жертву хлеб или вяленое мясо и даже стрелу из своего тула. Предусмотрительные мужи из Оскольдова войска от самого Днепровского лукоморья везут в плетеных садках десяток петухов, купленных у тех же уличей, – уличи их нарочно для того и разводят. Пока поднимались вверх по Днепру, петухи веселым многоголосьем будили пловцов на рассвете, чтобы не залеживались.

Теперь пловцы будут метать жребий, отдать ли дубу петухов живыми, или сперва зарезать, или испечь в золе и съесть самим, а дуб только обрызгать свежей петушиной кровью. Князь Оскольд смотрит сквозь пальцы на эти богопротивные действа, сам, однако, ведет себя вполне благочестиво: к Хортице причалили в пятницу, Кукша напомнил, что это постный день, и Оскольд отказался от вина и мяса, ел только хлеб с вялеными овощами.

Еще до Хортицы Днепр изменил направление и корабли плывут теперь на север, так что ветер уже не совсем попутный и с трудом наполняет паруса. На третий день пути, после обеда, Днепр начал сужаться, а скалистые берега делаются все выше и круче. Суда плывут, словно в ущелье, солнце заслонено берегами, стало сумрачно и повеяло нежданной прохладой, хотя ветер, кажется, сюда и не достигает.

– Кончилась легкая дорога! – весело улыбаясь, говорит Шульга.

Кукше скоро становится ясно, что Шульга, говоря о конце «легкой дороги», имеет в виду не напряженный труд на веслах против течения, без подмоги ветра, а нечто другое. Перед корабельщиками совершенно отвесный левый берег, вода устремляется к нему с большой скоростью.

Гребцы и кормчие напрягают все силы – если сейчас хоть немного расслабиться, течение потащит корабль назад и ударит его о скалы. А у правого берега лежат огромные камни, из-за которых проход сильно сужается. Здесь река внезапно поворачивает вправо. Шульга, не переставая работать веслом, показывает головой на камни:

– Разбойники! Их так зовут потому, что они разбивают суда!

Кукша кивает.

– Но это еще не порог! – продолжает Шульга, когда корабль выходит на спокойную воду. – Слышишь шум впереди?

Как же не слышать! Более того, шум кажется Кукше знакомым… Отчего-то сжимается сердце и к горлу подступает волнение. Да ведь точно так же шумит родной Тихвинский порог! Вот откуда и волнение – в этом шуме Кукше слышится зов родины! Впервые за все время путешествия Кукша не умом, а сердцем понимает, что приближается к Домовичам, хотя, конечно, он не может не сознавать, что до родного дома месяцы, а то и годы трудного пути.

Еще не доходя самого порога, судно царапнуло днищем по камню – проход между островами справа и берегом слева так засорен камнями, будто их накидали сюда какие-то пьяные великаны. А шум нарастает – и вот он, первый порог! Его зовут Вольный – не потому ли, что он последний для тех, кто идет сверху, и после него открывается вольный путь к морю?

Здесь уже на веслах не поднимешься – все, кто есть на судне, спрыгивают в воду и, схватившись за канаты, которыми обвязаны борта, тащат корабль против сильного течения под берегом. Впереди – самые опытные, они следят, чтобы судно не наскочило на камень. По левую руку лежит скалистый остров, который носит безобидное название Скворцовый. Миновав его, нужно круто повернуть налево и протащить корабль по узкому потоку с бешеным течением. Поток носит имя Волчье горло. Справа он ограничен другим скалистым островом, называемым Крячинный. После него опять крутой поворот – теперь направо, но тут уже не требуется напряжения. Этот первый, нижний порог – самый невинный из девяти, преграждающих корабельщику путь вверх по Днепру. Его еще называют Малый.

Вслед за Вольным, или Малым, идут три порога, которые у бывалых людей тоже не считаются особенно трудными. В четырех с половиной верстах от Вольного – порог, называемый Лишний, выше него, в шестнадцати верстах – Бурление воды, в трех верстах от этого – Волнигский, который еще называют Внук. В этом пороге самое опасное место – большая скала Гроза, об нее нехитро разбиться, особенно, когда идешь сверху.

А уже в тринадцати с половиной верстах отсюда – самый страшный из всех девяти, он выходит пятым, откуда не считай: сверху ли, снизу ли. Имя ему Неясыть. Иные говорят, что он зовется так потому, что в здешних утесах гнездится множество прожорливых птиц с длинным клювом и мешком под клювом. Зовут их неясыти, они еще в низовьях удивили Кукшу. Другие же считают, что птицы тут ни при чем, что имя свое порог получил потому, что от века ждет новых жертв, и все никак не насытится. Горе самонадеянным, поленившимся тащить судно в обход по берегу и решившим пройти этот порог по воде!

Неодолимые препятствия таит здесь весьма извилистый и узкий проход между огромными камнями. Крутые повороты, стремительное течение, большие перепады высоты заранее обрекают на неудачу любые попытки пройти Неясыть на судне. И все это гибельное буйство тянется почти на версту.

В некоторых местах Неясыти вода кипит, словно в каменном котле, под которым пылает жаркий подземный огонь, в других – низвергается с камня на камень седыми водопадами. В солнечную погоду здесь стоит негасимая радуга. Никто не рискует пройти Неясыть даже на самой легкой лодочке, даже в половодье. А ведь по высокой воде все другие пороги можно пройти, когда идешь сверху.

Один за другим причаливают Оскольдовы и Дировы корабли к левому берегу, к самому пологому месту. Часть корабельщиков надевает кольчуги и шлемы и вооружается – их шапки и шляпы остаются в кораблях, и теперь уже трудно определить, кто какого роду-племени. Это сторожа – отряд, который выставляют на случай нападения хищных степных бродяг – половцев или печенегов. Здесь, у Неясыти, они опаснее всего, потому что здесь волок – самое удобное место для нападения.

Остальные корабельщики – раз-два, взяли! – выдергивают корабли на берег вместе с грузом и волокут наверх, на ровное место. Дело идет споро, без задержек. Весь путь, по которому обходят порог, торный, все неровности давным-давно срыты, теперь уж неизвестно, кем и когда. На пути валяется множество обрубков бревен – катков. Некоторые из корабельщиков их подкладывают под днище корабля, другие волокут корабль, время от времени поправляя катки.

Радостно сливать свою силу с силой других и без надрыва двигать эти большие суда: раз-два, взяли! А ведь если бы все эти могучие мужи дергали врозь, каждый сам по себе, корабль и не шелохнулся бы! Когда же кончается волок и корабль по склону устремляется вниз, к воде, мнится, что теперь и не требуется ничьих усилий, – он катится вниз будто сам по себе, подобно санкам по снежной горке.

Кукше кажется, что эти сильные дружные мужи, и он в их числе, могли бы протащить корабли мимо порога и без помощи катков, и даже быстрее, особенно, если корабли не слишком перегружены. Но ему объясняют, что катками пользуются, чтобы поберечь днища.

Корабельщиков ждут еще четыре порога – Шум, Лохань, Остров и Не спи! Они, конечно, не такие грозные, как Неясыть, однако, чтобы пройти их без горя, тоже требуется немало пота и сноровки. Иные удастся одолеть, разувшись и таща судно по воде, следя, чтобы оно не налетело на камень, а иные лучше обойти посуху. Не спи! – последний порог. Он носит такое название для тех, кто идет из Киева вниз по Днепру и для кого он первый, – чтобы люди были начеку и не проморгали его приближения.

Под этим порогом корабельщики устраивают последнюю стоянку. Завтра они будут уже в Киеве. Кукша с Шульгой долго не могут уснуть, разговаривают о всякой всячине, главным образом о том, что их ждет впереди.

– Ты не замечал, – вдруг спрашивает Шульга, – что некоторые кияне на тебя косо поглядывают? Кто? Да тот же черноусый Свербей… Я тебе раньше-то не говорил, а сам потихоньку наблюдал за ним…

– Почему же, – удивляется Кукша, – что я ему сделал? Вот и Страшко говорил о том же… Но почему?

– Ну, во-первых, ты христианин…

– Не я один тут христианин! Да и Оскольд с Диром оглашены, готовы принять христианскую веру… Царь с патриархом посулили им прислать на тот год вероучителей…

– Князей-то он, так же как и его приятели, ненавидит в первую очередь. А что до остальных христиан, то Свербей считает, что ты тут единственный настоящий христианин, недаром князь Оскольд постоянно на тебя оглядывается: верно ли, мол, поступаю?

– С чего это ты взял? – спрашивает Кукша и тут же краснеет: ему вспомнились странные взгляды Оскольда, а лукавить он не привык.

– Дело не во мне, – отвечает Шульга, – так думает Свербей со своими друзьями. Но главное-то даже не твое христианство: князья уверены, что ты приносишь им удачу, что к тебе благоволит судьба. Свербей тоже в этом уверен, в том-то все и дело. Я теперь думаю, что он собирался разделаться с князьями еще во время похода, но все поворотило не так, как он рассчитывал, из-за неудачи под Царьградом. С одной стороны, конечно, эта неудача могла бы обернуться для его замысла даже и удачей – князья, мол, во всех бедах виноваты, они, небось, давно уже задумали переменить веру: недаром в Киеве два года кряду засуха, а вот теперь еще и это поражение… надо, мол, с ними покончить. Я своими ушами слышал, как Свербей говорил Мельгуну, этому полянину с седыми усами… помнишь, он на вече выступил примирительно? Раз все не ладится, мол, надо принести князей в жертву богам. Умные варяги, мол, так делают. Ты вот жил в варяжском краю – что, правда у них такой обычай?

– Правда, – подтверждает Кукша, – если в стране три года подряд засуха и обычные жертвы не действуют, приносят в жертву конунга.

– И помогает? – спрашивает Шульга.

– Помогает, – отвечает Кукша.

– Вот это да! – восклицает Шульга, в голосе его слышится восхищение. – Но, с другой стороны, у Свербея тут промашка вышла. Все поляне, как известно, да и многие другие, уверовали, что греческий Бог заступился за Царьград. Это-то и спасло князей. Мельгун прямо ответил Свербею: не будем на всякий случай задевать греческого Бога. Да ты сам видел: несмотря на Оскольдово оскорбление Волоса, никто не кинулся расправляться с князьями. После того столкновения Свербей вбил себе в голову, что начинать надо с тебя, что ты ему главная помеха в борьбе с Оскольдом и Диром…

Помолчав, Шульга добавляет:

– Ко всему еще и зависть: царь отвалил князьям золота и серебра, чтобы склонить их к крещению, а Свербею не отвалил… Может, зависть-то все и перевесила…

Но вот последний порог преодолен и корабельщики плывут по воде, которая не пенится, как доброе пиво, не шипит, как змея, и не прыгает, как дикая кошка. Наконец-то все опасности позади! Все?.. Шульга, словно невзначай, обращается к Кукше:

– Помни, о чем я тебе говорил. Покуда поднимались по Днепру, ты был в безопасности, но в Киеве тебе придется держать ухо востро… Это именно тебя последний порог нынче предупреждает: «Не спи!»

Глава четвертая НАКОНЕЦ-ТО КИЕВ!

На кораблях не слышно ни песен, ни разговоров, слышен только мерный скрип уключин – с приближением Киева нетерпение возрастает. К тому же не худо бы добраться до дому засветло, и усталые гребцы с новой силой налегают на весла. На склоне дня Шульга куда-то показывает рукой и говорит:

– Киев!

Кукша не видит ничего, кроме высокого берега, заросшего лесом.

– Дым! – улыбается Шульга.

И верно, за лесом поднимаются прямо в небо несколько белых жидких дымков. Домов не видно, но все понимают, что там уже начинается вожделенный Киев. Лес мало-помалу перестает быть сплошным, и наконец Кукшиному взору открывается город, раскинувшийся на высоких холмах, разделенных глубокими оврагами.

На плоских вершинах, а кое-где и на склонах видны скопления разнообразных построек, и Киев кажется не городом, а несколькими городками, тем более, что почти все доступные взгляду поселения обведены земляными валами и обнесены частоколами. Кукшино внимание привлекает добротная крепость в стороне от берега – высокие стены и пять башен.

– Оскольдов город, – перехватив Кукшин взгляд, объясняет Шульга, – но чаще его называют по-старому – Печерьско. А иные зовут – Печерьский город.

Суда плывут дальше, и вот над Днепром, на высоком обрывистом берегу, видна другая крепость, поменьше упомянутой, с четырьмя башнями.

– Угорьско, – сообщает Шульга, – первый Оскольдов и Диров двор, он ближе всего к реке.

Несколько передних кораблей – это корабли Оскольда и Дира и ближней дружины – поворачивают к высокому берегу. Остальные продолжают свой путь.

– А куда плывут прочие? – спрашивает Кукша, оглядываясь на них.

– В устье Почайны, – отвечает Шульга, – это небольшая здешняя река, она там, чуть повыше, впадает в Днепр. Да вон оно, устье, его отсюда видать! Туда и плывут. Там, в затоне, удобно корабли ставить. Княжеские тоже потом туда перегонят.

А сейчас корабли Оскольда и Дира входят в береговую тень, солнце перестает слепить глаза и сразу становится прохладнее. На берегу полно народу. Жители, наверно, заметили суда еще издалека, может быть, раньше, чем сами пловцы увидели Киев.

Вскоре суда утыкаются носами в прибрежную полосу, несколько воинов проворно выскакивают и вытаскивают передние на песок. Бросаются в глаза ярко одетые женщины, у некоторых на руках дети. Тут же крутятся ребятишки постарше, отроки и отроковицы[112]. Оскольд и Дир прыгают на берег, приветствуют народ, целуют каких-то женщин и бегут вверх по тропе. Вслед за ними выскакивают на песок дружинники, в их числе Кукша с Шульгой. Но не все устремляются наверх – многих уже ждут на берегу. Радостные возгласы, объятия… Сверху по тропе спешат еще чьи-то близкие.

– Великая тризна будет в Киеве! – говорит Шульга. – Многие нынче не воротились… Большая-то часть встречающих не здесь, а на Почайне!

На сей раз Кукша не видит на его лице привычной веселой улыбки.

По обе стороны тропы, убегающей наверх, стоят молодые нарядные женщины в изукрашенных кокошниках. Они кланяются князьям поясным поклоном, едва те приближаются к ним, словно две вереницы цветов, по которым проходит порыв ветра. А снизу уже доносятся рыдания – не вернулся чей-то муж, или жених, или сын…

Кукша оглядывается: бритоголовые рабы в железных ошейниках быстро вытаскивают из кораблей тесовые и лубяные скрыни, холщовые и кожаные мешки и, взвалив груз на плечи, тоже устремляются наверх. На пути у них, лежа поперек тропы, бьется в рыданиях женщина, рабы, не смея перешагнуть через нее, огибают ее по траве и бегут дальше со своей ношей.

Менее торопливы те, что в двух торбах наперевес несут каждый по две узкогорлых корчаги с драгоценным заморским вином. Оно и понятно: чересчур торопливому ничего не стоит споткнуться и разбить скудельную[113] корчагу, а никто из них не хочет проверять на себе последствия такой оплошности. Между тем, от реки доносятся новые горестные вопли…

Но вот Кукша с Шульгой наверху. Перед ними Угорьско. Город защищен земляным валом и наклоненным наружу бревенчатым частоколом. Верхние концы бревен заострены. Наклон и заостренные концы должны затруднить дело тому, кто вздумал бы взять крепость приступом.

Башни поставлены так, чтобы из окон и с верхних площадок было удобно стрелять и бросать камни в нападающих. Сами башни срублены в лапу[114] и ровно обтесаны, чтобы на них нельзя было влезть по углам и по стенам. Восточная часть крепости возвышается над крутым берегом, а остальная – обведена рвом, в ворота проходят по легкому подъемному мосту.

Друзья входят в город, и Кукше бросается в глаза, что самый большой дом на княжеском дворе похож на гридницу Одда Стрелы в Ладоге и на гридницу Хальвдана Черного – он длинный и слегка расширяется к середине, отчего кажется пузатым. Только здесь над торцом резная голова коня, а не змея. Как боялся маленький Кукша, что Одд Стрела – вышедший из Волхова лютый змей, которому Кукша предназначен на съедение!

На усадьбе много построек – от высоких рубленых хором до землянок, у которых над землей возвышаются только дерновые крыши, похожие на зеленые холмики. На некоторых из них пасутся козы. По усадьбе бродят тощие собаки, тут и там копошатся чумазые дети.

Следом за дружинниками, большей частью варягами, Кукша с Шульгой идут в главный дом. Он весьма велик, но внутри кажется еще больше, чем снаружи. Вдоль стен тянутся широкие лавки, застеленные тюфяками, пахнущими свежей соломой. Поперек такой лавки может улечься человек любого роста. Посреди дома устроен продолговатый, обложенный камнями очаг, его пламя бросает трепетный отсвет на стены и на закопченную обрешетку кровли. Под коньком собирается дым, неспешно подползает к волоковому отверстию и вдруг быстро устремляется наружу.

Вдоль лавок стоят узкие столы, рядом со столами воткнуты в землю высокие железные светильники, похожие на огненные цветы: крученый стебель и чашечка с бараньим жиром, в которой вместо пестика пламя.

Проворные рабыни приносят лепешки, вяленое мясо, копченую рыбу, жбаны с пивом и тонкие обручные[115] стаканы. Дружинники, принимаясь за еду, перешучиваются с рабынями, иногда дают волю рукам и получают в ответ громкие оплеухи, которые сопровождаются всеобщим хохотом.

Кукше все здесь нравится – и очаг, и светильники, и веселые бойкие рабыни, и еда, и стаканы, искусно набранные из кленовых досочек и стянутые тоненькими ракитовыми обручами… Друзья жадно набрасываются на еду, как будто не ели от самого Царьграда, торопливо запивают ее пивом, чтобы не застревала в горле.

Скоро Кукшу начинает неудержимо клонить в сон, может быть, он осоловел от пива, а может быть, от усталости, накопившейся за долгую дорогу. Он навзничь откидывается от стола и засыпает.

Глава пятая ТРИЗНА

На следующий день Кукша с Шульгой и еще несколькими дружинниками переходят в Печерьский, или Оскольдов город. Поселяются они в гриднице – длинном доме, похожем на тот, в котором они ночевали сразу по приезде, только еще больше. На длинной широкой лавке каждому отведено место, которое будет служить ему ложем. Спят все головой к стене, а в головах у каждого на стене висят его доспехи. Скрыня с добром хранится под лавкой. Располагаются воины просторно, кто хочет, может приводить наложницу.

Киевский идол Перуна стоит далеко, на Киевой горе, от Печерьска его и не видать, но князь Оскольд помнит о нем. Сразу по возвращении он объявил киянам, что больше не собирается приносить жертвы Перуну, но, кто хочет, пусть приносит. И еще он объявил, что отныне в Киеве больше не будут приносить в жертву людей – ни Перуну, ни другим богам. Кто ослушается, пусть пеняет на себя.

Дир потом объяснил Кукше, что на острове Березане Оскольд нарочно оскорбил язычников, чтобы понять, легко ли будет установить в Киеве новую веру, и убедился, что нужна осторожность, иначе можно загубить дело. По этой именно причине он пока оставил в покое здешнего Перуна.

Оскольда и Дира беспокоят сомнения относительно тризны, без тризны обойтись нельзя, но они не знают, как правят тризну христиане, и опасаются греха. Князья спрашивают совета у Кукши, однако и он не может сказать ничего вразумительного, ему не доводилось видеть царьградскую тризну, разве что отпевание и погребальный поезд с длинными свечами: может, это и есть христианская тризна? Неожиданно для самого себя, без особенных раздумий, он роняет:

– Апостол Павел сказал: не ведают, значит не грешат…

Оскольд поднимается с лавки с просветленным лицом, он не скрывает радости и торжественно, как будто выступает на вече, произносит:

– Я думаю, Дир, Кукшу с самого начала, еще в Гардарики, послал нам добрый христианский Бог, чтобы вывести нас на истинный путь!

Кукша не ведает, что происходит в душе Оскольда, и ему непонятно, чем вызвана такая радость. А вызвана она тем, что случайно всплывшие в Кукшиной памяти слова апостола разрешили Оскольд вы мучительные сомнения. Оскольд сильно опасался, что христианский Бог запрещает языческую тризну и может за нее покарать.

Но отменить ее невозможно: уж этого-то кияне не стерпят – и так уже третий год подряд стоит засуха. А раз не только они с Диром, но даже Кукша не знает, можно ли им править языческую тризну, значит они, по слову апостола Павла, и не согрешат, справив ее. Дир, кажется, тоже рад, что все разрешилось так просто, хотя с лавки не вскакивает и ничего не произносит.

Со спокойной душой князья Оскольд и Дир готовят тризну. Своих запасов ячменного пива и хмельного меда может не хватить. Отряжают людей с конями на Подол, на Торг, – там за серебро можно хоть змея семиглавого купить. Не худо бы и рыбы запасти: долгомордых матерых севрюг да белуг – они здесь, в Киеве, не ловятся, их снизу привозят. Осетров же и стерлядей, а тем паче всякой мелочи – лещей, налимов, сазанов и прочих – покупать не надо, этого добра и здесь полно. Следует, конечно, прикупить и скота – волов и кладеных[116] баранов.

Много надо припасов – на тризну приходят все, кто пожелает, так что готовь на весь Киев – будет в самый раз! Князья Оскольд с Диром не скупятся. Они и никогда-то не скупились, а сегодня… к тому же, князь Оскольд намерен кое-что сказать киянам…

Разрозненными кучками тянутся кияне, несут корзины с огородными и садовыми плодами, с пшеничными хлебами и прочей снедью. В Город люди не входят, располагаются за его пределами на лугу между Городом и сосновым бором. Здесь раз и навсегда сложены долгие очаги, возле них и устраивают большие пиры, если позволяет погода. А нынче позволяет – в Киеве давно уже стоит засуха, и в небе, увы, ни облачка, дым от очагов тянется вверх прямыми столбами, не суля и на будущее перемены погоды.

Несмотря на расслабляющий полуденный зной, все начинает происходить стремительно. Режут скот и, едва успев собрать кровь в скудельные сосуды, быстро свежуют туши, широкими секирами ловко разрубают их на части, делают в мясе надрезы, укладывают в них зубки чеснока, и наконец водружают увесистые куски мяса на вертелах над очагами. Рабы крутят ручки вертелов, и мясо медленно поворачивается над огнем, а нарочитый[117] раб из поварни, обходя очаги, посыпает мясо драгоценной солью, истолченной в каменной ступке, внимательно следя, чтобы ни крупинки не упало в огонь.

Приносят широкую изузоренную почетную скамью для князей, рядом ставят скамью пониже – для княгинь, на землю вдоль очагов стелют звериные шкуры, подобно тому, как ставят лавки вдоль столов, выносят посуду, бочонки с пивом и хмельным медом, узкогорлые корчаги с заморским вином.

Появляются корзины с садовыми и огородными плодами, многим из них Кукша не знает даже имени. На расстеленных холстах раскладывают круглые белые хлебы. Из множества запахов, не считая дыма, главенствуют и соперничают два – жареного мяса и спелых яблок.

Князья занимают свою скамью, их жены – свою, а дружинники и гости располагаются на шкурах и просто на траве. Запах жареного мяса все-таки торжествует, и все взоры невольно обращаются к очагу. Когда мясо готово, из-под него отгребают угли, чтобы оно не подгорело. Каждый подходит и своим ножом отрезает кусок. Хлебы же не режут, а только преломляют – ножом касаться хлеба нельзя.

Вокруг собравшихся на тризну похаживают рабы с киями – тяжелыми суковатыми дубинками, похожими на боевые палицы. Скоро сюда сбегутся собаки со всего Киева, и дело рабов – отгонять киями собак от пирующих. Уже слышится обиженный визг – это получила свое самая настырная.

Служанка подает князю Оскольду серебряную чашу, чаша низкая и широкая, берут ее обеими руками. Князь Оскольд молча отпивает и передает ее князю Диру, сидящему слева от него. Дир тоже прикладывается к чаше и, в свою очередь, отдает ее соседу, сидящему слева.

Таким образом чаша идет по кругу, как солнце, и, подобно солнцу, дарит людям веселье. Служанки наготове – доливают чашу из братин[118] по мере того, как содержимое ее уменьшается.

Первую чашу все пьют в безмолвии, каждый вспоминает все самое лучшее о погибших мужах. Кукша берет чашу из рук Шульги и отпивает небольшой глоток. Этого достаточно, чтобы почувствовать, как крепок мед, и ощутить легкое головокружение.

После того, как круговая чаша, обойдя всех, возвращается к князьям, только уже с другой стороны, служанки обносят пирующих рогами, наполненными пивом. Князь Оскольд встает и, высоко подняв рог, говорит:

– Я пью этот рог за доблестных мужей, которым не довелось вернуться из похода! Не сомневаюсь, что всех верных и храбрых ждут светлые небесные чертоги! И чем сильнее мы здесь, желаем им этого, тем вернее достигнут они тех желанных чертогов!

Кукша сидит на расстеленной шкуре, в правой руке у него рог с пивом, левой он опирается о землю. Вдруг он чувствует, как его левую ладонь накрывает что-то теплое. Он поворачивает голову, рядом с ним сидит девушка, скорее даже девочка, и с вызовом глядит на него.

У нее широко расставленные, чуть раскосые глаза удивительного цвета – Кукша никогда не видывал таких глаз – они похожи на темно-зеленые виноградины. На голове у нее золотой венчик, он схватывает распущенные волосы и застегивается на затылке.

Откуда взялась эта девочка? Только что ее здесь не было! Девочка показывает глазами на рог, и Кукша понимает: она хочет, чтобы он дал ей пригубить пива. Стоит жара, все живое хочет пить, и девочка не исключение. Кукша подносит рог к ее губам, и она отпивает довольно много. Оторвавшись от рога, она вытирает губы о его плечо. Он чувствует сквозь тонкое царьградское полотно влагу и тепло ее губ, и у него перехватывает дыхание. От смущения он осушает рог до дна. Хмель ударяет ему в голову, разливается по телу, и ему сразу становится легче.

– Ты кто? – спрашивает он.

– Я княжна Вада! – отвечает девочка. – А тебя я знаю. Ты Кукша. Я давно тебя жду.

– Меня? – только и может вымолвить изумленный Кукша.

– Тебя.

– Но откуда ты обо мне знаешь?

– Я знаю все, что мне нужно. Я умею гадать. И еще кое-что.

Кукша удивленно таращится на нее. Вада говорит:

– Не бойся, я тебе все расскажу. Потом. Когда будет нужно.

Кукша отрезает своим ножом большой кусок благоуханной говядины, режет его пополам и половину отдает Ваде, преломляет один из лежащих на холсте хлебов, отломленное снова ломает и ломоть также протягивает Ваде. Ему хорошо. Оказывается, в Киеве у него, кроме Шульги, есть еще один друг. Сидящий по правую руку Шульга с веселым любопытством наблюдает за Кукшей и Вадой.

– Это мой друг Шульга! – объявляет Кукша.

– Я его знаю! – спокойно отвечает Вада.

Кукша чуть было не удивился снова, но вдруг вспоминает, что ведь Шульга не первый день в Киеве, он и в поход отсюда уходил!

Хмель распахнул Кукшину душу, он готов обнять всякого, а в первую очередь, конечно, Шульгу и Ваду. Он уже не вспоминает пира у ладожского князя, не испытывает страха перед медом и пивом, сам протягивает служанке опорожненный рог.

Вада приносит и ставит рядом с ними корзину с плодами. Оказывается, заедать жареное мясо спелыми яблоками не так уж плохо! Какие замечательные яблоки, даже мякоть у них розовая! У Вады под платьем тоже спрятаны два яблока… Как прекрасна жизнь! Но, конечно, лучше всего, когда Вада вытирает губы о его плечо… Он все ждет, чтобы это повторилось, но это почему-то не повторяется.

Несмотря на хмельное головокружение, Кукша улавливает, что беспечное веселье пира омрачается какой-то тревогой. Пирующие перестают жевать, их лица застывают, они куда-то поворачивают головы. Кукша тоже смотрит туда и видит черноусого Свербея.

Но Свербей сидит как ни в чем не бывало, и смотреть на него вроде бы и незачем. Однако неподалеку от него сидит молодой муж по имени Чичер, песнотворец, из приятелей Свербея, и нараспев сказывает каяние[119]. Пирующие затихают. Вот что удается расслышать хмельному Кукше:

Как во Киеве по горочкам князья сидят,

Созывают добрых витязей в большой поход,

Как в большой поход, да во Царев во град,

Злата-серебра сулят без счета молодцам…

Возвращаются назад, да только счет не тот —

Половина или мене возвращается.

А молва уже с приплясом впереди бежит:

Кто по шерсть ходил, вернулся стриженый!..

Пирующие замирают в ожидании, что будет дальше. Мало кому хочется ссоры – все началось так хорошо, добрый пир устроили Оскольд с Диром, щедрости им не занимать! И, как водится на тризне, скоро все крепко захмелеют и начнется самое веселое – разные ристания, конные и пешие. Тризна есть тризна! А Свербей решил все испортить, недаром имя ему Свербей! Всяк понимает, что Чичер не от себя сказывал каяние. Если бы теперь нашелся кто-нибудь, грянул бы сразу в ответ славу поскладнее, чтобы перешибить каяние!

И, словно в ответ на эти мысли, с почетной скамьи поднимается Дир, чтобы его лучше было слышно, и сказывает славу, но не Оскольду и себе, а всему великому Киеву, его доблестным жителям, которые победили могущественных хазар и победили бы еще более могущественных греков, когда бы не заступничество греческого Бога, самого сильного из богов:

Среди всех племен слывет киянин доблестью.

Кто с киянином сровняется хоробростью?

Он один на семерых с мечом бросается.

Кто с войной к нему придет, навек закается.

Одолел он войско кагана хазарского,

Одолел бы и твердыню града царского,

Кабы не заступничество дивное

Бога греков и Его Пречистой Матери…

Свербеев песнотворец и князья обменялись ударами, и удар князей всем кажется сокрушительным. Хотя бы потому, что большинство собравшихся желает в этом споре победы князьям: нечего портить тризну!

Князь Оскольд превосходно чувствует настроение пирующих, так что глупо не воспользоваться случаем. Он встает и обращается к пирующим с речью. Его заботит, конечно, чтобы речь не была слишком длинной: короткая речь подействует вернее – от длинной речи хмельные слушатели могут заскучать и даже уснуть. Да, да, он помнит такие случаи! Он громко произносит:

– Иные пренебрежительно говорят о Распятом греческом Боге: что, дескать, Он может, если Себя не смог избавить от лютой смерти на кресте? Не смог или не захотел? Его судьи радовались, что наконец расправились с Ним, ходили смотреть на Него мертвого и ликовали: что может быть приятнее трупа врага? Два дня Он позволял им торжествовать, а на третий вознесся на Небо к Своему Отцу. Они пришли в очередной раз полюбоваться мертвым, а в гробу пусто! Зря, выходит, и старались! Своею Смертью и Воскресением Он показал всему миру ничтожество земных судей. Конечно, я солгу, если скажу, будто понимаю, зачем Он учинил над ними такую шутку. На мой взгляд, они этого не стоили. Однако всякий побывавший в Царьграде навсегда запомнит славу, могущество и величие этого города. А ведь это и есть слава, могущество и величие Распятого! Великолепный Царев Город воздвигнут греками в согласии с Ним, с их Богом. Не худо бы и нам последовать их примеру… Чтобы и наш Киев уподобился славному Царьграду! Я поднимаю этот рог за Распятого греческого Бога!

Благодушные кияне вслед за князем дружно осушают рога. За Распятого так за Распятого! У них-то много богов – Сварог, сын его Сварожич, Волос, Перун, Хорс, Мокошь, Симаргл… Одним больше, одним меньше – эка важность! А этот Распятый и правда крепко печется о Своем Царьграде – князь Оскольд не врет!

Оскольд же быстрым взглядом озирает пирующих. Нет, кажется, никто не уснул. Хотя речь, надо признать, получилась немного длиннее, чем ему хотелось.

Наконец все напились-наелись до отвала, и начинается собственно тризна, которую устраивают ради того, чтобы хорошенько потешить павших воинов. Они ведь в последний раз здесь, рядом со своими родными и друзьями, и уже никогда сюда не вернутся.

В тризне главная часть – конные ристания. Городские старейшины следят, чтобы участники ристаний не получали коней, на которых им уже доводилось ездить, – смысл поминальных скачек в том, чтобы пьяный ездок удержался на незнакомом коне и одолел все положенные препятствия, да еще и постарался прискакать первым.

Живые и мертвые любуются ловким и удачливым наездником и приветствуют его одобрительными кликами. Если же наездник сверзится с коня, зрители громко хохочут и ревут от восторга. И ловкость, и неуклюжесть ездоков одинаково веселят толпу.

Случаются, конечно, и увечья, но не каждый раз. Однако тризна считается особенно удавшейся, если среди удальцов есть погибшие. Значит, уж веселились так веселились! Обычай велит думать, что гибель в ристаниях – верный способ вместе с павшими воинами добраться до страны блаженных.

От Печерьска, Оскольдова города, к бору и через бор ведет выбитая конскими копытами дорога, она пересекает овраг в верховьях речки Клов, поворачивает и идет назад, все так же бором и лугом, только чуть севернее, потом, обогнув по ходу солнца Угорьский город, возвращается к исходному месту неподалеку от пировых очагов.

На пути у всадников много препятствий: наплетены плетни и выкопаны рвы, раскинулся упомянутый овраг, через который нелегко перебраться верхом, а часть пути вокруг Печерьского города идет над обрывом, тропа тут круто забирает вправо, так что чересчур торопливому ничего не стоит вместе с конем слететь с кручи. Однако же и поспешать надо, чтобы не прийти в хвосте.

Перед самым концом пути ездок должен на скаку поднять с земли шапку, что нелегко сделать и трезвому, не то что хмельному. Чаще всего падают с коня именно здесь, и у некоторых мужчин рубцы – вовсе не след меча или боевой секиры, а след конского копыта, память о неудачной попытке поднять шапку.

Кукша считает себя хорошим наездником, ведь он добросовестно упражнялся в искусстве верховой езды на царском дворе и участвовал там в конных ристаниях. Правда, там ничего не надо было поднимать с земли. Но разве он хуже других? Кукша непременно должен участвовать в скачках, так ему велит могущественный хмель. Зовет он и Шульгу, но тот отказывается.

– Я свалюсь еще до первого плетня! – весело скалится он.

Кто знает, может быть, Шульга просто не хочет состязаться с другом? Хмель правит Кукшей, и вряд ли он выйдет победителем. Меж тем он направляется к конюхам, которые держат коней. Ему предоставляется большой выбор. Старейшины уже знают о нем и знают, что ни на одном из киевских коней он никогда не ездил. Он выбирает самого стройного вороного, и ему вручают поводья.

Набирается изрядное количество желающих принять участие в скачках. Вот они уже красуются в седлах. Кони сытые, хольные, на месте не стоят, иных приходится осаживать, чтобы не переступали черту. Наконец один из старейшин взмахивает плетью – все верховые срываются с места и скоро скрываются в облаках пыли. Много препятствий, в том числе и опасных, на пути у наездников, зато пришедшего первым и поднявшего шапку с земли встретят восторженным кликом.

– А ты правда знала о Кукше еще до его приезда? – спрашивает Шульга Ваду.

– Да.

– Откуда?

– Слышала, как Оскольд с Диром говорили о нем.

– Как же ты поняла? – дивится Шульга. – Ведь Оскольд с Диром между собой только по-варяжски говорят!

Вада не отвечает. Она вглядывается в пыльный туман, подсвеченный солнцем, хотя еще рано ждать оттуда всадников.

– Боюсь за Кукшу, – говорит она, – он слишком пьян.

Из пыльной мглы возникает первый наездник. Он на вороном коне. Сомнений нет, это Кукша. Вада сияет, плещет руками.

– Кукша, Кукша! – кричит она.

Доброго Кукша выбрал себе вороного, будто старый, опытный конюх!

Кукша на мгновенье пропадает в пыльной мгле и вновь выныривает. Вада вне себя от радости. Шульга тоже радуется за своего друга, но он слегка удивленно поглядывает сбоку на Ваду: откуда такая радость, ведь она никогда прежде Кукшу и не видывала? Он с Вадой знаком уже давно и всегда украдкой любуется ею, но она словно и не замечает его существования. У Шульги немного щемит сердце. От зависти? От ревности? Он до сего дня не испытывал подобного чувства, но уже смутно понимает, что лучше бы его не испытывать вовсе.

Теперь Кукше остается обогнуть Угорьский город. Вслед за Кукшей из пыльной мглы появляется новый наездник, другой, за ним еще… То и дело из мглы выныривают наездники. Но всем им уже далеко до Кукши! Наконец с другой стороны Угорьского мчится конный. Его встречают восторженным ревом. Однако это не Кукша… Следом еще один. И опять не Кукша. И опять…

Но вот наконец и он. Вада и Шульга догадываются, что, огибая город, Кукша, верно, вовремя не придержал коня и сверзился с кручи, а потом вместе с конем долго выбирался наверх. Теперь он, как и прочие, скачет во весь опор, но в его посадке уже не чувствуется прежней горделивой уверенности, а без нее, как известно, не может быть никакого успеха в скачке.

Вот он, как и все прочие до него, приближается к брошенной шапке, сваливается под брюхо коню и падает, подняв облако пыли. Вада вскрикивает, ее крик заглушается веселым хохотом зрителей. Умный конь, потеряв седока, останавливается и не спеша бредет в сторону конюшни, напрасно ища свежего клочка травы. Кукша с трудом поднимается, прихрамывая, нагоняет коня и, взяв его под уздцы, отводит к конюхам. После этого он возвращается к друзьям.

Кукша подавлен случившимся. Хмель сыграл с ним злую шутку. Благодаря хмелю, Кукша чувствовал себя самым сильным и ловким на свете, а на деле оказался только неосторожным и неуклюжим. Ему стыдно глядеть на Ваду, он прячет глаза. Лицо его исцарапано, царьградская рубаха порвана.

– Велико дело – с коня сверзился! – успокаивает его Вада и нежно гладит по руке. – Для того и устраивают хмельные ристания, чтобы мертвых потешить. Слышал, как все смеялись? А мертвые смеялись еще громче, только мы их не слышим. Признайся, ты ведь никогда хмельной не садился на коня? Ну упал и упал! Не печалься, теперь ты мне еще милей!

Неизвестно, расслышал ли Кукша последние слова, он в это время рассказывал об огромной вороне, взлетевшей из зарослей лопухов, едва не задев крылом морду Вороного. Конь мотнул головой и прянул в сторону, как раз под обрыв.

– Откуда она там взялась? – горестно удивляется Кукша.

– Да уж взялась! – говорит всепонимающий Шульга. – Известное дело, не сама по себе. Ты часто видел ворон в лопухах? Это Свербеевы люди постарались.

Падение с коня – не препятствие для участия в дальнейших ристаниях. Удальцам предстоит показать свое искусство в стрельбе, сражаться в полном доспехе на тупых мечах, бороться без оружия, бегать взапуски, перетягивать вервь по нескольку человек с каждой стороны.

Но Кукше больше не хочется участвовать в ристаниях, хотя он все-таки расслышал успокоительные Вадины слова. Да, конечно, это всего лишь потешные состязания, они и устроены для того, чтобы потешить тех, невидимых зрителей, а эти зрители смеются просто потому, что им весело, – ведь они тоже все хмельные. Слова же Шульги он пропустил мимо ушей, ему не захотелось в них вдумываться…

Время от времени, когда хмель в головах и в сердцах ослабевает, зрители и участники ристаний возвращаются к кострам, поют славу погибшим, а также пьют за их память и за здравие щедрых князей.

Так продолжается три дня. Ни в состязаниях, ни с перепоя, кажется, никто не погиб, но, несмотря на это, все сходятся во мнении, что тризна удалась, что павших в царьградском походе помянули достойно и у них нет причины сетовать на небрежение живых к памяти мертвых. А по окончании тризны к югу от Печерьска насыпали высокий курган.

Глава шестая ПЕЩЕРНАЯ ОБИТЕЛЬ

Где бы Кукша ни оказался, он постоянно, сам того не сознавая, ищет глазами Ваду. Она может появиться неожиданно, в любом месте усадьбы и за ее пределами, у нее нет никаких прямых обязанностей и она бродит, где хочет. Вада тоже, как видно, думает о нем – недаром она часто попадается ему на глаза…

Во что бы то ни стало Кукша должен научиться поднимать с земли шапку на скаку: его гнетет мысль, что он оказался не готов участвовать в ристаниях наравне со всеми. У него нет ни малейших сомнений, что он может овладеть любым удальством не хуже других.

Учит его старый длинноусый воин из полян. Кукша уже успел заметить, что для руса и полянина сочетание длинных висячих усов с бритым подбородком имеют то же значение, что для варяга длинные волосы и борода, – это знак свободного мужа. А прядь волос на бритой голове – свидетельство знатности. Подобные пряди нечасты.

Длинноусый полянин объясняет: чтобы глубоко нагнуться с седла, перво-наперво надо плотнее, чем для обычной езды, подтянуть подпругу, а начинать следует с езды неспешной, шагом, от раза к разу увеличивая скорость…

– Предупреди коня, – учит полянин, – о том, что ты собираешься делать: привстав на стременах, чуть подай тулово вправо… Одновременно надень поглубже стремя, чтобы оно не соскользнуло с ноги, когда будешь нагибаться к земле…

Кукша в точности исполняет все, как говорит полянин. А полянин продолжает:

– Нагнувшись, взмахом правой руки хватай шапку и, быстро вскинувшись, снова садись в седло! При нагибании не выпускай поводьев из левой руки, а только «отдай» их, чтобы конь мог свободно вытянуть шею…

На пыльной траве сидят зрители – ребятишки, которых по малолетству почти не заставляют работать, лишь иногда гоняют на прополку огородов или бахчей.

Вдруг среди ребятишек Кукша видит Ваду – Вада всегда появляется неожиданно. У Кукши от смущения сразу перестает получаться. Усатый полянин все понимает, к тому же они с Кукшей уже давно глотают здесь пыль. Он говорит Кукше:

– На сегодня, пожалуй, довольно. Ловок ты, скоро из тебя будет славный ездок!

Кукша, благодарный полянину, ласково треплет за холку коня, снимает с него седло, чепрак, потник и уздечку. Почуяв волю, конь с места пускается вскачь и уносится к табуну, который пасется на лугу возле речки Клов.

Вала приветливо улыбается, встает и подходит к Кукше. Он пропылен чуть не насквозь, от него пахнет конским и собственным потом. Запах приятен Ваде, и она жадно раздувает ноздри.

– Пойдем на Днепр! – предлагает она.

– Пойдем, только седло на конюшню снесу.

– Я с тобой.

В конюшне прохладно. Кукша вытирает ветошью пыль с седла и уздечки, смазывает их жиром, выбивает пыль из чепрака и вешает упряжь на место – в случае нужды воин не должен искать свою упряжь. Насквозь промокший потник вешает рядом.

И вот они над Днепровским обрывом. Кукша взором охватывает даль, а даль охватывает его, и ему хочется полететь.

– Догоняй! – кричит Вада и скатывается с обрыва. Кукша прыгает следом. Они с хохотом катятся по горячему песку к береговой кромке, на которую вытащены лодки. Кукша норовит катиться быстрее, чтобы догнать Ваду. Когда-то с ним было что-то похожее, и теперь он пытается вспомнить, когда и что именно… Кажется, еще немного усилий и он вспомнит, но воспоминание ускользает, так и не явившись.

Наконец они внизу. Вада садится на него верхом, и он видит над собой ее смеющиеся глаза. Вспомнил! Вот так же он катился когда-то под гору с Сигню, только гора была не песчаная, а снежная. Как давно это было! А может, ничего этого и не было?.. Сигню, Харальдова сестра…

Харальд, став конунгом, намекал, что готов породниться с ним, выдать за него Сигню… Но была ли на самом деле Сигню? Да нет, никакой Сигню, конечно, не было! Родство с конунгом? Какая чепуха! По положению он был пленник, раб… да, раб, хотя с ним и обращались, как со свободным. Так была ли Сигню? А, может, и самого Харальда не было?..

– Проснись! – повелительно говорит Вада.

Она по-прежнему сидит на нем, но уже не хохочет, а внимательно глядит ему в глаза своими удивительными глазами-виноградинами, как будто хочет подсмотреть его видения. Однако ей это, судя по всему, не удается, она отпускает его и идет к воде:

– Ты как хочешь, а я буду купаться!

На ней долгая рубаха из сурового полотна, схваченная кожаным поясом, на поясе висит гребень в чехле и нож в ножнах. На голове – золотой венчик. Вада расстегивает пояс, и он падает на песок. Она сбрасывает рубаху, и теперь на ней только венчик.

Но вот и венчик на песке. Вада разбегается и ныряет. Вынырнув через несколько шагов, она останавливается, убирает с лица волосы, закручивает и завязывает их в узел, чтобы не мешали плавать. По сравнению с загорелым лицом, шеей и кистями рук ее тело кажется белоснежным до голубизны…

Кукше тоже недолго раздеться. Он, как и Вада, ныряет с разбега. Они плавают и хохочут. Вада подныривает под него, хватает за ноги и норовит утянуть в глубину – настоящая русалка! Но он из всех сил работает руками и выныривает, а следом за ним и она оказывается на поверхности, продолжая игру и норовя снова утянуть его под воду.

Купаться можно бесконечно – вода в Днепре как парное молоко. Но Вада, отдышавшись, вдруг говорит:

– Ты, сказывают, христианин? Вон и крест на тебе. Издалека можно подумать, что это молоточек варяжского Тора. А в Киеве и кроме тебя есть христиане… Такие чудные! Совсем не похожи на тебя.

Вада выходит на берег, садится на камень, выжимает и расчесывает волосы. «Настоящая русалка, – снова думает Кукша, – не плоше наших тихвинских, что людей в воду заманивают!» Одеваясь, он украдкой поглядывает на нее. Неожиданно до него доходит, что, говоря о христианах, Вада имеет в виду не тех немногих купцов, что ради торговых дел с греками принимают крещение в Корсуне или в Царьграде, а каких-то других людей.

– Что за христиане? – спрашивает он.

– Хочешь посмотреть?

– Да!

Они идут вниз по течению береговой кромкой, потом поднимаются зеленым логом, на дне которого видно русло пересохшего ручья. Вада рассказывает:

– Живут те христиане в пещере. В любую жару ходят в глухих темных одежах, всегда с покрытыми головами…

Вада с Кукшей продираются сквозь кустарник, идут по сосновому бору, спускаются в овраг. Внезапно темнеет, пахнуло прохладой и сыростью.

– Хвала Перуну, – говорит Вада, взглянув на небо, – кажется, будет дождь!

В глубине оврага, где даже в засуху влажно, растут густые мохнатые ели с разлапистыми ветвями до самой земли, под такой елью никакой ливень не страшен. Кукша и Вада спускаются по склону и устраиваются под елью. Некоторое время они сидят молча, касаясь друг друга плечами. Кукша замирает от волнения, как на поминальном пиру, когда Вада вытерла губы о его плечо.

– Под елью хорошо, – говорит вдруг Вада, – но где-то здесь есть вход в пещеру. В Киеве много ничьих пещер.

Она встает, раздвигает ветки и осматривает склон. И верно: вскоре она показывает, что немного повыше, среди кустов, зияет отверстие. Вада и Кукша взбираются по склону и на коленях вползают в пещеру. Неизвестно когда и кем, пещера выдолблена в твердой, как камень, глине.

Ход расширяется, становится выше, можно даже идти, не пригибая голову. Под ногами валяются кости, может быть, человеческие, тесаный камень с отверстием, похожий на топор, продолговатые заостренные камешки, скорее всего наконечники для стрел.

Кукша идет в глубь пещеры, Вада за ним, однако с каждым шагом свет становится все слабее, а впереди густеет непроглядная тьма. Кукша пробует идти на ощупь, Вада отговаривает его и скоро он оставляет свои попытки.

– Надо прийти сюда со смоляным светочем, – говорит он, – и посмотреть, что там дальше.

– Не советую, – отзывается Вада, – в пещерах много разных ходов, никто не знает, куда они ведут. Иные искали клады, заплутали и больше уже не вышли на белый свет. Даже костей их не нашли…

Оба возвращаются ко входу, садятся и ждут дождя. Но надежда на дождь, как это часто бывает в засуху, не оправдывается. Туча уходит, быстро светлеет, в пещеру заглядывает солнце.

Выйдя из пещеры, Кукша с Вадой снова видят только синее небо с прозрачными белыми облачками, чуть приметной тропинкой они поднимаются по склону. Выше еловый лес переходит в сосновый, и вот они уже наверху. Наконец сосны становятся реже, перед ними опушка.

Еще ничего не видя, они слышат мерный сиплый свист, завершающийся непонятным звуком, как будто бьют по чему-то мягкому. И все это сопровождается неразборчивым бормотанием. Переходя от сосны к сосне, Кукша с Вадой приближаются к опушке и наконец видят, что на поляне вниз лицом лежит раздетый человек, по обе стороны от него стоят два длиннобородых монаха с пучками розог в руках и по очереди, словно молотят хлеб на току, хлещут ими лежащего, приговаривая при каждом ударе:

– Не твори чудес! Не твори чудес!

Спина у лежащего уже багровая, но он не издает ни звука. Кукша в смятении, он не раз слышал в Царьграде, что главная добродетель монаха – кротость, и вот у него на глазах монахи жестоко наказывают человека, вероятно, совсем юного, возможно, даже мальчика. Если бы не эта удивительная их приговорка, Кукша, наверно, уже бросился бы на защиту несчастного. Может быть, поняв Кукшины чувства, Вада хватает его за руку и, приложив палец к губам, тянет его вниз, к земле.

– Сиди тихо, – шепчет она, – эти христиане – могучие чародеи, с ними лучше не связываться! Поглядим-ка, что дальше будет!

Но дальше ничего особенного не происходит. Утомившись или сочтя свой урок исполненным, монахи перестают хлестать лежащего, выливают на него ведро воды, потом оба встают на колени, читают молитву, крестятся и кланяются. Кукша почти не разбирает слов. После молитвы один из монахов идет к расстеленным неподалеку холстам, на которых рассыпано зерно для просушки. Кукша замечает зерно только теперь.

Монах запускает руки в зерно, теребит его, пропускает между пальцами – проверяет, насколько оно влажно. Второй, тот, что обливал наказанного водой, подходит к несчастному, чтобы помочь ему встать. Наказанный, хотя и с трудом, встает сам, надевает длинную холщовую рубаху и подпоясывает ее веревкой.

Судя по одеянию, он не монах. У него нежное безбородое лицо и ясный детский взгляд. На его лице Кукша не замечает ни страдания, ни обиды. Да и на лице монаха, который только что сек его, нет и тени гнева или неприязни, как будто он всего лишь пыль из постели выбивал.

Еще двое, сидевшие на пнях и созерцавшие работу братьев, прежде не замеченные Кукшей и Вадой, встают, направляются к огромной сосне и один за другим уходят куда-то вниз. «Там, наверно, вход в их пещерную обитель!» – догадывается Кукша.

Ему хочется подойти к оставшимся и заговорить с ними. Но что он им скажет? Спросит, за что наказывали отрока? Объявит, что он тоже христианин? Вдруг Кукша замечает, что отрок смотрит в их сторону. Замечает это и Вада. Но видит ли он их – ведь они прячутся за деревьями?

– Довольно! – шепчет Вада. – Пойдем отсюда! Скорее!

И, схватив Кукшу за руку, поспешно тащит его в глубь леса, к оврагу, из которого они прийти сюда.

– Отчего ты так торопишься? – удивленно спрашивает Кукша, но не получает ответа, Вада только ускоряет шаг.

– Это не просто христиане, как ты, например, – отвечает Вада уже в овраге, – это жрецы вашего Бога, они могут порчу напустить!

– Что ты болтаешь? Какую такую порчу?

– Обыкновенную… будешь весь век горбатым ходить… а самый могучий чародей изо всех – это молодой, которого секли. Видел, небось, что он не чувствует боли?

Кукша не находится, что ответить. Он ведь и правда никогда не видел таких лиц у людей, которым больно. Вада, меж тем, продолжает:

– Один знатный муж именем Катун, из наших, из полян, однажды рассердился за что-то на этого молодого и замахнулся на него мечом. И что же? Думаешь, ударил? Как бы не так! Только замахнулся, а меч-то из руки у него и выпал! Стоит с поднятой десницей и ничего поделать не может – не опускается десница[120], и хоть ты что! Так и ушел с поднятой рукой, а меч за ним товарищи унесли. Иные хотели было зарубить юного чародея, да поопаслись. А тот муж, Катун, долго маялся, по нескольку человек на руке у него висли, как на суку, – все без толку! Пока не надоумили догадливые люди попросить прощения у того молодого жреца. Пошел к христианским жрецам Катун, встречает его старик, он там у них за главного. Долго, говорит, ты не шел, однако еще не поздно делу помочь. Позвал молодого: натворил, говорит, теперь исправляй. Принялся молодой лечить полянина, мазал какой-то глиной, высохнет – соскоблит. И каждый раз какие-то свои христианские заклинания приговаривает. Несколько дней ходил Катун к нему в обитель. Изурочить-то скорое дело, не то, что вылечить… Однако с каждым днем все ниже рука опускалась, а на седьмой вернулась к ней прежняя влада. Но тут наслал молодой чародей на Катуна порчу почище прежней – уверовал полянин в христианского Бога! Катун теперь Христа пуще Перуна почитает! Каждую неделю посылает монахам хлебы и разные овощи, и садовые, и огородные, а мяса не посылает – мяса те чародеи не едят, видно, силу теряют от мяса… И объявил Катун по Киеву: «Кто обидит чернецов, будет иметь дело со мной!» Вишь, как опутали почтенного мужа своими чарами!

Вада умолкает, а потом вдруг совсем не к месту выпаливает:

– Ненавижу Оскольда!

Кукша с удивлением глядит на нее.

Но Вада больше не говорит про Оскольда ни слова.

Глава седьмая ПОСЛУШНИК[121] ФАРМУФИЙ

По совету Оскольда Кукша каждый день объезжает Киев на любимом Вороном.

– Раз ты мой дружинник, – говорит Оскольд, – не мешает тебе знать все киевские холмы и овраги, все поселения и урочища, как свои пять пальцев. Мало ли, что может случиться… Приглядывайся, где можно укрыться в случае нужды, а где может укрыться враг. Ты, небось, уже заметил: не все нас в Киеве любят…

Кукшу долго уговаривать не надо: день-деньской скакать на добром коне – кому не любо! К тому же Кукша убедился, что после царьградской выучки он вовсе не такой хороший наездник, как ему мнилось. Теперь он старается, не спешиваясь, одолевать крутые спуски и подъемы, скакать над обрывами, прыгать в седло, не прибегая к стременам, и спрыгивать на скаку.

Однажды Кукша не спеша поднимается на холм и на вершине видит того самого отрока, которого недавно так нещадно секли монахи. Отрок стоит на коленях и молится. Перед ним крест из серого камня, вросший в землю почти по самое перекрестие. Крест изъеден временем, поверхность его напоминает губку в царьградской бане, только губка другого цвета – светлее.

Кукша останавливается поодаль от молящегося отрока, чтобы не потревожить его, даже не слезает с Вороного, только гладит коня по шее, чтобы стоял спокойно. Завершив молитву, отрок на коленях подползает к кресту, целует его, трижды осеняет себя крестным знамением и поднимается с колен.

Кукша, как принято, здоровается с ним, и отрок с кроткой и приветливой улыбкой отвечает ему. Он смотрит на Кукшу и не спешит уйти, словно понимает, что для встречного наездника он человек не совсем случайный и, может быть, наездник хочет заговорить с ним.

До этой встречи Кукше казалось, что если он увидит отрока, то сразу же спросит, за что его так немилосердно секли и почему произносили при этом такие удивительные слова. Но сейчас вопрос словно засох у него в горле. К тому же в улыбке отрока ему чудится что-то знакомое. Меж тем он твердо знает, что видит отрока всего второй раз в жизни, к тому же в первый раз смотрел на него издалека и отрок тогда не улыбался. Неожиданно для себя Кукша говорит:

– Я тоже христианин.

– Вот как? – отзывается отрок, и снова Кукша видит знакомую улыбку и силится вспомнить, откуда она ему знакома.

А отрок продолжает:

– Тогда ты, верно, знаешь, чей это крест?

– Нет, не знаю, – сокрушенно вздыхает Кукша.

– Я тебя прежде не видывал, – говорит отрок, – ты недавно в Киеве?

– Да, всего несколько дней, – отвечает Кукша и вдруг решается: – За что тебя намедни секли, там, на поляне? И уж больно чудно приговаривали?..

Отрок не выражает удивления, что кто-то посторонний знает про наказание, хотя на поляне, кроме монахов, никого не было, но отвечает уклончиво:

– Да так, пустяки…

– Хорошие пустяки! – восклицает Кукша. – Спина-то до сих пор, небось, болит? А все-таки, за что они тебя так?

– Ну, ладно, – нехотя говорит отрок, – скажу, коли спрашиваешь. Расстелили мы с братьями холсты на траве, рассыпали на холстах годовой запас хлеба, посушить. Обитель-то наша в пещере – зерно отсыревает немного. Ну, сушится оно, все слава Богу. Вдруг откуда ни возьмись туча, и прямо на нашу поляну идет. Благо бы стоящая, а то ведь засухи все равно не поправит, только хлеб нам намочит. Я испугался, руками на нее замахал: Господи, говорю, пронеси, не погуби нашего хлебушка! Господь и услышал, Он всегда слышит, если от сердца просишь. Туча разделилась надвое, одна половина на север пошла, другая – на юг. А наш хлебушко только тенью накрыло на несколько мгновений…

– А я-то думаю, куда вдруг туча подевалась, я там неподалеку был, в овраге. Ну, а потом?

– Что потом?

– Секли-то за что? Ведь не за то же, что хлеб от дождя уберег?

– За то самое и секли. Да ведь в засуху так бывает, явится туча, погрозит и ни с чем уйдет.

– А секли-то за что?

– А за то. Не успел, говорят, послушание начать, а туда же, чудеса творить! Рано, мол. Этак-то сызмала станешь чудеса творить, возомнишь о себе невесть что и душу свою погубишь. Гордыня, мол. И каждый раз секут.

– Теперь хоть понятно, почему они приговаривали: «Не твори чудес! Не твори чудес!» Так ты их часто творишь?

– Что творю?

– Да чудеса, что же еще!

– Какие там чудеса! Пустяки все это. Сам посуди, можно ли всуе просить Бога о чуде? Ведь то и вправду будет гордыня! Я только помощи прошу, когда никак своими силами не обойтись. А братья говорят: чудеса! И секут. Но я на них не сетую – они о моем же спасении радеют.

Отроку, видно, не очень приятно толковать о себе, и он круто переводит разговор на другое:

– Так знай, – говорит он, указывая на крест, – это крест Андрея Первозванного, первого Христова ученика. Он поставил его здесь восемь веков тому назад. Пришел сюда апостол не водой, а берегом. Переночевал у Днепра, а утром молвил ученикам: «Видите ли эти горы? Запомните: на них со временем воссияет благодать Божья и встанет город великий, и многие церкви воздвигнет Господь». Потом взошел святой Андрей на горы эти и благословил их, и поставил крест. Вот он перед тобой. И все, что сказал апостол Андрей, сбудется, и уже начинает сбываться – князья Оскольд и Дир отправились в Константинов город за корыстью многою, а воротились со светочем великой истины.

– Вспомнил! – вдруг восклицает Кукша и смущенно замолкает: он вспомнил, на чью улыбку похожа улыбка отрока.

– Что ты вспомнил? – спрашивает отрок. – Говори, я знаю, ты важное вспомнил.

– Знал я в Царьграде одного человека…

– Ты тоже в Константиновом городе побывал? Как же имя того человека?

– Андрей.

– Я так и думал. Блаженный?

– Да.

– Пресвятая Богородица! – Отрок осеняет себя крестным знамением. – Вот где истинные чудеса! Как твое имя?

– Кукша. В крещении Георгий.

– А я послушник Фармуфий. Прохожу послушание в Андреевой обители. Вот что, Георгий, сейчас мы отправимся в обитель – я должен немедленно показать братии человека, который знаком с Андреем Блаженным! Не отказывайся, прошу тебя!

Кукша не отказывается, он только предлагает Фармуфию сесть на коня позади него, на что Фармуфий возражает:

– Нет, лучше ты спешивайся, зачем мучить коня двойной ношей! Его можно вести в поводу.

Кукша слезает с коня, а послушник поднимает с земли и взваливает на плечо мешок из рогожи, которого Кукша прежде не заметил. Перехватив Кукшин взгляд, Фармуфий поясняет:

– Братия послала соли купить на Торгу, у хазар.

Так они идут через леса и овраги, ведя Вороного в поводу. Фармуфий засыпает Кукшу вопросами, однако про Андрея Блаженного не спрашивает, не хочет, верно, чтобы Кукша повторялся, когда будет рассказывать про него чернецам[122], известно ведь, что слишком скоро повторенный рассказ никогда не бывает столь же хорош, как первоначальный.

Словоохотливый послушник сам сообщает, что старший из братии, именем Стефан, давно уже пришел сюда из Корсуня, наслушавшись рассказов об Андрее Первозванном, поставившем святой крест на горах над Днепром и предсказавшем небывало яркий расцвет здесь христианской веры.

Очень хотелось брату Стефану отыскать Андреев крест и поклониться тому кресту: ведь Андрей Первозванный – первый Христов апостол! Шел черноризец Стефан, как и апостол Андрей, правым берегом, пока Господь не привел его к Андрееву кресту. Поклонился Стефан великой святыне, но уходить из Киева не захотел, нашел себе подходящую пещеру и поселился в ней.

Брат Стефан – ученый человек, знает, помимо Святого Писания, языки – греческий, еврейский и словеньский, а сам родом из таврических русов. Его единоплеменники – весьма кровожадный народ, и Стефан каждый день особо молится, чтобы Господь просветил их.

Велик и непостижим Небесный Промысл! Именно Стефану, выходцу из этого нечестивого племени, указал Господь подвижнический путь! В Таврии еще до рождения Стефана подвизался благочестивый муж святитель Иоанн Готский. Он-то и переложил на язык русов «Отче наш» и некоторые церковные службы. Господу было угодно, чтобы переложения эти попали в руки юному русу, будущему брату Стефану.

В Киеве к Стефану в разное время присоединились еще трое, все трое из племен языка словеньского: полянин, дулеб и древлянин[123]. Стефан их просветил, крестил и постриг в монахи. Выдолбили они себе в пещере кельи и устроили подземную церковь во имя Андрея Первозванного. Ныне Стефан здесь игуменом[124]. Сам же Фармуфий пока еще белец[125], проходит послушание, готовится к постригу.

Наконец они поднимаются по склону оврага, в котором Кукша с Вадой прятались от дождя, и оказываются на поляне, уже знакомой Кукше. Братья заняты делом, особенно важным по случаю засухи, – носят воду из-под горы, с родника, и поливают огород, у каждого два ведра на коромысле, а здоровенный Феофан, самый сильный из троих, несет еще третье ведро в левой руке.

– Оставьте ведра, – возбужденно кричит Фармуфий, – и идите все сюда!

Удивленные монахи послушно ставят ведра на землю и идут к Фармуфию, приведшему какого-то незнакомого юношу с вороным конем в поводу.

– Сей муж, – торжественно возглашает Фармуфий, указывая на Кукшу, – только что приплыл из Константинова города, он знает Андрея Блаженного!

Игумен Стефан, не говоря лишнего, садится на пенек, Кукшу сажают напротив него. Игумен слушает гостя, глядя куда-то вниз, на Кукшины ромейскис сапоги, короткие, едва достигающие голени, схваченные ремешком над лодыжками. Впрочем, Кукша скоро убеждается, что сапоги не занимают игумена, его взгляд слишком сосредоточен и неподвижен, чернец глядит сквозь все, что перед ним, может быть, даже сквозь землю.

Вокруг него стоят другие монахи и послушник Фармуфий. Иногда игумен задает вопросы, из коих явствует, что слушает он внимательно, не пропуская ни единого слова, что ему необходимо знать все в подробностях, но только то, что было на самом деле.

– Так тебе помечталось, – настойчиво допрашивает он, – или ты въяве видел язвы на руках и ногах Андрея?

– Думаю, что помечталось, отче, – отвечает Кукша, – из-за того, что видел перед тем сон…

– Продолжай, – велит игумен Стефан.

Кукша продолжает, пока игумен не перебивает его новым вопросом:

– Ты это верно запомнил, что Блаженный приподнялся, чтобы помочь тебе вытащить из-под него плащ?

– Так же верно, – отвечает Кукша, – как то, что у меня два имени.

– Значит, он не спал, – задумчиво говорит игумен. – А ты не слыхал, не сказал ли он чего-нибудь?

– Чего не слыхал, того не слыхал, – сокрушенно отвечает Кукша.

– Должен был сказать, – тихо, почти про себя, молвит игумен.

Рассказывая, Кукша замечает, что у Фармуфия в руках две легкие доски, с одного края скрепленные ремешком, раскрытые наподобие книги. Ему не нужно гадать, что это такое – еще живя в доме доброго Епифания, он учился писать на воске, разлитом по едва заметному углублению, обрамленному своего рода полями, как у иконы. В Царьграде все так учатся письму, это удобно – заровнял лопаточкой написанное, и опять перед тобой чисто, можешь писать снова. Фармуфий не праздно держит перед собой восковую доску, а быстро-быстро пишет на ней – записывает то, что Кукша рассказывает об Андрее. Другие держат точно такие же доски наготове, чтобы отдать Фармуфию, когда понадобятся.

– На сегодня довольно беседы, – говорит наконец игумен и встает, – тебе надо поспеть домой засветло, негоже в темноте с конем по оврагам шататься.

С этого дня Кукша становится другом черноризцев из маленькой пещерной обители.

Глава восьмая ОБЕДНЯ[126] В ПЕЩЕРНОЙ ОБИТЕЛИ

Боясь опоздать к обедне, Кукша приходит загодя. Он семь дней строго постился, ел только растительное и то всего лишь раз в день – перед причастием необходимо очиститься и душой, и телом. Уже рассвело, и солнце золотит вершины сосен. После поста Кукша чувствует себя таким легким, что ему впору оттолкнуться от земли и полететь, словно он ангел, однако в голову ему лезут всякие пустяки и он старательно настраивает себя на благоговейный лад, ведь он пришел к обедне! Но вот из-за огромной сосны появляется могучий Феофан и ведет Кукшу куда-то вниз.

Вход в пещеру скрыт от посторонних глаз – он в узком и крутом ответвлении оврага, заросшем лещинником. Над входом нависают корни дуба, а ниже чуть слышно журчит ручей, невидимый среди зарослей. К нему от пещеры ведет выложенная камнями тропинка.

В пещере горит воткнутый в стену смоляной светоч. Феофан берет его и идет впереди, освещая дорогу.

– Мы не каждый раз ходим здесь со светом, – говорит Феофан, – привыкли, можем и так.

Сперва приходится идти согнувшись. Но уже через несколько шагов потолок делается выше и можно выпрямиться. Вскоре ход расширяется, здесь можно свободно разойтись двоим. Справа и слева выдолблено по два маленьких помещения. Это кельи. В каждой постелена солома и стоит небольшой высокий столик с наклонной столешницей. Кукше знакомы такие столики, они служат для чтения и письма.

Налево ответвляется еще один ход. Он низок и узок, однако впереди брезжит свет. Приходится согнуться, но через несколько шагов оба оказываются в помещении величиной примерно с четыре кельи. Это церковь обители. Потолок здесь сводчатый, он выше, чем в остальной пещере. Прямо против входа в стене выдолблен крест высотой почти до потопка. В кресте – ниша, в ней стоит образ Спасителя, а перед ним – семь восковых свечей в скудельных подсвечниках. Это восточная часть церкви.

Здесь прямо возле самой стены возвышается престол[127]. Слева от него на полу сложены масляные светильники и кадильницы. Неподалеку узкогорлый кувшин с ручкой и деревянная лохань на ножках, эти сосуды, по-видимому, служат для омовения рук. В западной части церкви, той, которая прилежит ко входу, пол несколько углублен. «Это ради того, чтобы в восточной части образовалось возвышение – амвон!» – догадывается Кукша.

Кукша замечает на левой, северной, стене писанный красками образ какого-то святого, правую руку святой держит перед собою ладонью вперед, в левой сжимает долгий крест. «Андрей Первозванный!» – догадывается Кукша.

Перед амвоном стоит послушник Фармуфий и читает по книге часы[128]. Читает он по-гречески – в обители вся служба происходит на греческом языке. Фармуфий даже глазом не косит в сторону Кукши. Тем временем игумен Стефан облачается в долгополую белую тунику[129] – подризник, а на плечи возлагает епитрахиль – широкую ленту, вышитую крестами. Концы ее спускаются ему на грудь. Епитрахиль – главный знак священнического сана. Поверх всего игумен Стефан надевает фелонь – безрукавное одеяние с отверстием для головы, это одеяние еще называют ризой. Игумен готовится к совершению обедни, такое приготовление зовется проскомидия.

Возле жертвенника[130], что в углу у северной стены, сразу при входе, на полу, стоят четыре корчаги разного вида – с вином, водой, елеем и лампадным маслом, а на жертвеннике – еще три сосуда, один с двумя ручками и два на ножках. Тот, что с двумя ручками – для смешения вина с водой, другой, поменьше, на ножке, – потир, в него наливают вино, уже смешанное с водой, его еще называют чашей, и блюдо, тоже на ножке, – дискос. Оно для срединных частей, вырезаемых из просфор[131].

Первая просфора с глубокой древности зовется «Агнец»[132], ибо пресуществляется в тело Христа, Агнца Божия. В середине ее крест и надпись «ИС ХС – НИКА», что значит «Иисус Христос – Победитель». Остальные четыре просфоры посвящены Богоматери, пророкам, апостолам, мученикам и подвижникам.

Завершив облачение, игумен Стефан берет нож в виде копьеца[133], вырезает середину из первой просфоры и кладет ее на дискос, потом вырезает срединные части из других четырех просфор и тоже кладет на дискос. После этого наливает в сосуд с двумя ручками вина из греческой корчаги, а из другой корчаги – воды. Приготовленное вино игумен Стефан переливает в чашу.

Чашу и дискос игумен Стефан накрывает покровом из парчи – до начала совершения таинства[134] им полагается быть закрытыми. Чтобы покров не касался Агнца и частиц, игумен предварительно ставит над будущими Святыми Дарами[135] звездицу – два скрещенных сверху серебряных полукружия.

Вступительная часть обедни – Литургии – с давних времен открыта для всех. На ней могут присутствовать некрещеные, еще только проходящие оглашение, и эта часть службы называется Литургией оглашенных. В ней главное – чтение Нового Завета. Христос приходит в мир и приносит Евангелие – благую весть. Это весть о Царствии Божием, об открытых вратах в мир вечной красоты и согласия, в жизнь с Богом. Царство Божие – это единственное нетленное сокровище, и вот – к нему может приобщиться каждый, кто ищет истины. Кукшина душа преисполняется благодарности и ликования. Игумен Стефан возглашает: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа ныне и присно и во веки веков». За этим возгласом следует общая молитва верных, затем великая ектения[136] и поются библейские псалмы: «Благослови, душе моя, Господа и не забывай всех воздаяний Его…»

Благодарственная молитва – самая прекрасная молитва. Она не ищет и не просит, она переполнена радостным сознанием Божественного милосердия к человеку. За все – за глаза, которые видят солнце, за уши, которые слышат шелест листьев, пение птиц и слово истины, за разум, постигающий тайны, за сердце, способное любить и радоваться, – за все благодарит человек.

По окончании псалмов и благодарственной молитвы Евангелие торжественно выносится на престол. Насельники обители, а вместе с ними и Кукша, поют «обетования блаженств». Это слова Иисуса, которыми начинается Его Нагорная проповедь. В них говорится о торжестве тех, кто следует за Христом.

После «входа с Евангелием» поется тропарь о святом Андрее Первозванном. После этого под пение «Святый Боже…» Фармуфий становится перед амвоном и читает положенный на сей день отрывок из Апостола. По окончании чтения под пение «Аллилуйя» раскрывается Евангелие, заранее перенесенное на аналой, и звучит Слово Божие. Эти мгновения – главные в Литургии оглашенных.

Когда кончено чтение Евангелия, следует молитва за всю Церковь: молитва о патриархе, епископе, о предстоящих в храме, о живых и умерших.

Затем наступает время моления за оглашенных, чтобы Господь открыл им Благовествование Правды, соединил их в Своей Святой Соборной и Апостольской Церкви.

Кукша знает: в это время следует вспомнить всех, кто лишен христианской радости, всех, кто стремится к истине, и даже тех, кто отворачивается от нее. Ему не надо нарочно вспоминать свою матушку и сестер, которые прозябают в язычестве далеко на севере, – он и так постоянно о них думает. Но он горячо молится – не столько о том, чтобы Господь просветил их светом истины, сколько о том, чтобы помог ему с ними увидеться, и отдельно молится о спасении отроковицы Вады…

Он помнит, конечно, что должен молиться о спасении всех язычников – ими полон Киев! – но ему это трудно, так же, как подставить левую щеку, получив удар по правой. К тому же киевские язычники не кажутся ему страждущими и несчастными. Кукша помнит, что творилось в христианском Царьграде, когда засушливое лето сожгло во Фракии весь хлеб, а подвоз перекрыли разбойники-сарацины. Здесь же, говорят, третий год засуха, а царьградскими ужасами и не пахнет. У иных в закромах есть еще хлеб прежних лет.

Благословенная земля! В урожайные годы здесь родится столько хлеба, что его негде бывает хранить. А в недород выручают маленькие нивы среди лесов, они не так боятся суховея – что-нибудь да уродится! В лесах всегда много дичи. Но главное – это рыба, ее полно в Днепре. Даже ленивому ничего не стоит наловить и навялить рыбы про запас – на то время, когда Днепр покрыт льдом. Но и зима не так уж страшна – прорубил прорубь пешней, и лови себе на здоровье…

Громкий возглас игумена Стефана возвращает Кукшу в храм:

– Изыдите, оглашеннии, изыдите!

Здесь нет некрещеных, только верные, но таково церковное установление – перед главной частью обедни все непосвященные должны покинуть помещение храма и священник обязан обратить к ним свой голос. Общая для всех часть Литургии закончена.

Теперь, когда удостоверено, что в храме нет оглашенных, игумен Стефан раскрывает на престоле антиминс – освященный плат, на котором вышито изображение Иисуса Христа, лежащего во гробе. В антиминс принято вшивать частицу мощей какого-нибудь святого, этот обычай идет еще со времен гонений на христианство, когда Евхаристия совершалась в катакомбах[137] на гробницах мучеников. В антиминс обители вшита частица мощей Андрея Первозванного. На антиминс будут поставлены дискос и чаша, перенесенные с жертвенника…

Звучит величавая «Херувимская песнь». Подобно херувимам, служащим у престола Божия, подобно воинам, несущим на щите вождя победителя, воздвигают собравшиеся Царя всех. Чаша и дискос поднимаются с жертвенника и под пение торжественно и благоговейно переносятся на престол.

Это символизирует шествие Христа на добровольное страдание для спасения человечества. Вспоминается Его въезд в Иерусалим при ликующих кликах народа, Его слезы при виде священного города, Его предвидение человеческого зла и неблагодарности. Близка ночь предательства, когда Он прикажет Петру вернуть меч в ножны, когда Он, дотоле всемогущий властитель стихий и человеческих сердец, внезапно становится словно бессильным в руках разъяренных врагов.

Эта часть богослужения, называемая Великим входом, сопровождается поминовением патриарха, епископов и всех членов Церкви.

Но вот чаша и дискос на престоле, и начинается самая священная часть обедни.

Двери храма должны быть затворены, об этом напоминает призыв одного из братьев: «Двери, двери!» После этого все присутствующие вместе поют Символ веры: «Верую во единаго Бога Отца Вседержителя, Творца Небу и земли, видимым же всем и невидимым…»

Кукшу еще в Константинополе учили, что канон Евхаристии[138] – сердце, смысл и основа всего богослужения. Это самая древняя, апостольская часть его. В этот момент в храме должна установиться полнейшая тишина, хождение, даже вынужденное, должно приостановиться, все должно сосредоточиться на молитве и внутренне проникнуться словами Тайной Вечери. Все должны осознать, что они участники и совершители Таинства, что они соединяются с приносимой Жертвой…

Игумен Стефан в это время читает молитву, в которой прославляется Творец Вседержитель, Непостижимый, Триединый, сокрытый в тайне. Все мироздание, видимое и невидимое, сливается во всеобщей осанне:

Достойно и праведно

Тебя воспевать,

Тебя благословлять,

Тебя прославлять,

Тебя благодарить,

Тебе поклоняться…

……………………..

Победную песнь

Поюще, вопиюще,

Взывающе и глаголюще…

Последние слова игумен Стефан произносит громко, в то время как основную часть молитвы произносил вполголоса, и звучит громовое: «Свят, свят, свят, Господь Саваоф, исполнь Небо и земля славы Твоея. Осанна в вышних, благословен Грядый во имя Господне! Осанна в вышних!»

А игумен Стефан продолжает молитву:

С этими блаженными силами,

Владыко, Человеколюбце…

………………………………

…Взявши хлеб

В святые Свои

И пречистые и непорочные руки,

Возблагодарив, благословив,

Освятив, преломив,

И дав святым Своим ученикам

И апостолам, сказал:

– ПРИИМИТЕ, ЯДИТЕ, СИЕ ЕСТЬ ТЕЛО МОЕ ЕЖЕ ЗА ВЫ ЛОМИМОЕ ВО ОСТАВЛЕНИЕ ГРЕХОВ – АМИНЬ.

А после вечери наполнил чашу,

Также благословил и освятил ее

И дал ученикам со словами:

– ПИЙТЕ ОТ НЕЯ ВСИ, СИЯ ЕСТЬ КРОВЬ МОЯ НОВАГО ЗАВЕТА, ЯЖЕ ЗА ВЫ И ЗА МНОГИЯ ИЗЛИВАЕМАЯ ВО ОСТАВЛЕНИЕ ГРЕХОВ – АМИНЬ.

Сейчас высшее мгновение всей обедни – пресуществление[139], таинственное превращение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы.

Кукша чувствует, как, преодолевая пространство и время, он оказывается участником той самой Тайной Вечери, ясно осознает, что переносится в тот дом, где под покровом ночи совершается первое освящение Жертвы, понимает, что для Божественной Любви нет преград. Никогда еще свет единения со Христом и любви к Нему не вспыхивал в его сердце так ярко.

Воздев руки, игумен Стефан молится о ниспослании Духа Божия на Святые Дары…

Таинство свершилось. На престоле уже не просто хлеб и вино. Они освящены Самим Христом, они принадлежат Тайной Вечери. Они Его Плоть и Кровь…

По освящении Святых Даров священник молится о том, чтобы принятие Божественной трапезы было для всех залогом спасения, говорит о том, что Таинство совершалось в молитве о всей Церкви, о всех праведниках и святых, особо же о Деве Марии.

И братия пост прославление Богоматери…

Теперь Вечеря объединяет всех…

…Звучит ектения с молитвой о священной Жертве, причаститься которой готовятся верные. В заключение все поют «Отче наш», молитву, которую дал людям Сам Иисус…

Исповедь длится недолго – исповедующихся совсем немного, не то что в Святой Софии. После исповеди игумен Стефан приступает к святому причастию. Братья один за другим подходят к Святой Чаше… Подходя к ней, причастники крестообразно складывают руки на груди и называют свое имя. После принятия Святых Даров причастившимся дают часть просфоры и вино. Это воспоминание братской трапезы.

После причащения игумен Стефан всех благословляет, потом в последний раз возносит Чашу и все склоняются перед ней. Произносится благодарственная ектения, Чаша переносится на жертвенник, игумен складывает антиминс.

– С миром изыдем!

Это слова, завершающие обедню.

Глава девятая ОХОТА НА ТУРА

Ничего так не любят князья, как войну и охоту на тура. Спору нет, любят они, конечно, и пиры, и жен… Но все же, когда есть повод повоевать, они, не задумываясь, оставляют и пиры, и жен, а когда не воюют, нет для них слаще забавы, чем охота на могучего лесного красавца. Эта забава отчасти заменяет им войну – ведь тут тоже есть риск. Близость смерти горячит кровь посильнее, чем пиры или жены.

За Днепром простираются великолепные заливные луга. Здесь произрастает корм для всей киевской скотины. После летнего солнцеворота начинается покос, весь Киев устремляется на лодках на левый берег, стога за рекой растут, как печерицы[140] после дождя, а зимой сено вывозят на санях всяк на свой двор. За лугами начинаются дубравы. Нет им ни конца ни края. В тех дубравах и водятся могучие туры – любимая княжеская дичь.

Тур на вид тяжел и неповоротлив. Таким он кажется, пока мирно пасется. Но если его разозлить, он скачет не хуже борзого[141] коня. Кто думает, что от него, грузного и огромного, легко увернуться, взять если не быстротой бега, так ловкостью, тот ошибается. Туру ничего не стоит на всем скаку вдруг остановиться и круто изменить направление.

И, уж конечно, нет никого, кто мог бы потягаться с ним силой – ему не составляет труда поднять на рога и кинуть коня вместе с седоком. Но тем-то и притягательна встреча с туром для князей и удалых мужей, которые, как известно, не избегают опасностей, а, напротив, постоянно ищут их. Сладко поиграть со смертью храброму витязю!

Зимой, когда прокормиться в дубравах туру становится труднее, он нередко приходит на луга к стогам и объедает их, если они не защищены надежными изгородями из крепких жердей. Правда, кияне говорят, что в последние годы покушения на стога случаются реже – меньше становится тура в лесах, даже в бескрайних заднепровских дубравах. Добрые кони у князей и дружинников, в самые далекие дали могут унести охотников, все искуснее становятся и сами охотники…

Битва с туром напоминает битву с врагом и не дает отвыкнуть от воинского искусства, когда долго нет войны, и даже побуждает совершенствоваться в нем. Вот как оно выходит: с одной стороны, благородная забава, с другой – важному делу помощь.

Зато мало-помалу тают турьи стада и настанет время, когда какой-нибудь удалец убьет последнего тура и до конца дней своих будет хвастать славным подвигом. Хвастать-то будет, а только тура ни ему, ни внукам-правнукам его никогда уж больше не увидеть…

Через Днепр охотники переправляются вместе с конями не на боевых кораблях, узких и быстроходных, а на остойчивых широких стругах, изготовляемых нарочно для перевозки тяжелых грузов, той же скотины или дров. Возят на тех стругах и сено, когда долго стоит тепло и Днепр никак не хочет замерзать.

Большая нынче будет охота, князья надолго отлучались из Киева, соскучились по любимой забаве. Бесятся на поводках собаки, время от времени взвизгивают, заработав хлыста. А как же им не волноваться? Сегодня они главные, это их дело – находить в дремучих лесах длиннорогих великанов и, облаивая, держать на месте, пока не подоспеют охотники.

И вот раздольный луговой берег, скачка среди благоуханных стогов. Сенной дух переносит Кукшу в Домовичи – не надо и зажмуриваться! У рачительных киян вокруг каждых двух-трех стогов добротная загородка из жердей, связанных с двойными стойками ракитовой лозой – совсем, как в родных Домовичах! На верхушках стожар[142] сидят, нахохлившись, ястребы-тетеревятники. Рядом скачет верный Шульга. Скакать бы так вечно – и не надо никакой охоты!

Однако, сколь ни просторны заднепровские луга, и у них есть край. Вот уже совсем близко лесная опушка, и с поводков спускают чету собак, за ней другую, третью… Они мгновенно пропадают среди деревьев, только слышится удаляющийся лай. Вслед за ними, пришпорив коней, в дубраву поспешают охотники.

Тут, среди вековых дубов, тоже просторно скакать, пожалуй, не хуже, чем на лугу. Кукша задирает голову на шум, доносящийся сверху. В раскидистых дубовых кронах носится несметное число белок, наверно, больше, чем на соснах в родных Кукшиных борах. Кукша должен признать, что никогда прежде не видывал столько белок сразу, если не считать священного Хортицкого дуба.

Никто из Кукшиных спутников не обращает на них ни малейшего внимания: летние, рыжие, они никому не нужны, иногда их стреляют ради мяса для собак, но сейчас не до того. Шульга объясняет, что не столько тетеревами, сколько белками живы здешние тетеревятники, которых они видели на лугу. Чего ж им не дремать на стожарах, если рядом их всегда ждет обед!

Сразу видно, что перед тобой первозданный лес, где никогда не гулял топор. Деревья здесь доживают до глубокой старости, да и после смерти еще долго стоят, чернея среди живых и зеленых. Никто не знает, через сколько времени подгниют они настолько, чтобы порыв ветра смог наконец повалить их! Однако среди здешних великанов на глаза Кукше не попалось ни одного, который мог бы сравниться со священным дубом на Хортице.

Собачий лай то замирает, то вновь возникает, но по нему ясно, что собаки еще не взяли зверя. Наконец лай стихает вовсе, и охотники скачут почти что наугад. Попадаются турьи лепешки, похожие на коровьи, только побольше. Тенистый лес перемежается солнечными полянами с высокой, по брюхо коню, сухой травой, местами смятой кормившимися и отдыхавшими здесь турами.

Каждый ездок жадным мысленным взором видит огромных длиннорогих животных, которые, как известно, пасутся утром и вечером, а весь знойный день лежат себе в тенечке и медленно пережевывают свою жвачку. Кукша замечает на коре дубов черную шерсть – кто-то чесал здесь спину. Но самих туров не видать…

– Да, – вздыхают охотники, – не те уж времена, мало стало зверя…

И вдруг до охотников доносится отдаленный собачий лай, такой желанный и волнующий! Всадники снова пускают коней вскачь и устремляются на призывный лай. Судя по голосам, низким и яростным, собаки держат матерого быка.

Лай все ближе. Иногда проклятый бурелом задерживает, заставляет давать крюка, это досадно, но не страшно: собаки быка уже не отпустят. И вот лай слышится совсем рядом, охотники один за другим выскакивают на поляну, точно такую же, какие им не раз попадались по дороге.

Среди поляны возвышается громадный черный бык с белоснежным ремнем по хребту и необычайно длинными рогами – настоящий красавец. Кукша не уверен, что, стоя на земле, дотянулся бы рукой до его холки.

Быка спереди и сзади облаивают собаки. Он наклоняет голову и бросается вперед, норовя зацепить рогом одну из тех, что перед ним. Но в это время те, что позади него, вцепляются ему в задние ноги. Он сильными взмахами ног сбрасывает их, в ярости поворачивается к ним – и оказывается в том же положении, в котором только что был, хотя теперь перед ним уже другие собаки. Обе задние голени у него в крови, как будто он в красных чулках.

У тура, говорят, не очень хорошее зрение, зато прекрасный слух и великолепное чутье. Но ветер дует с юго-востока, а всадники прискакали с запада, так что легче было людям почуять быка, чем ему людей. А услышать конский топот ему мешает оглушительный, непрерывный, назойливый лай, который уже довел его до исступления. Ведь он и сейчас еще не обращает внимания на своих истинных врагов, явившихся из леса!

Черный красавец обречен. Кукшино сердце на мгновение сжимается от жалости. «Лучше бы ты не воевал здесь с собаками, – думает он, – а улепетывал во все лопатки!» Но ведь и человек далеко не всегда поступает, как ему лучше, чего же ждать от лесного зверя!

Кукше доводилось слышать, что тур не спешит спастись бегством, даже завидев человека. Вот и сейчас, обнаружив наконец охотников, бык не бросается наутек, а, напротив, устремляется к ним, попутно придавив копытом одну из собак. Он нагибает голову, намереваясь нанести смертельный удар всякому, кто окажется у него на пути. Но ему уступают дорогу, и он промчался в открытый проход, никого не задев. Однако он уносит в своей шее и спине несколько сулиц[143], которые успели метнуть в него расторопные охотники. Кукша целое мгновение видит карий с прозеленью глаз величиной чуть не с гусиное яйцо, прекрасный, как драгоценный самоцвет.

Охотники, хлестнув коней, пускаются преследовать быка. Кукша с Оскольдом, которые первыми выехали на поляну, где собаки облаивали тура, теперь оказались в хвосте преследующих. Иногда они видят впереди среди дубов мчащуюся черную тушу, им кажется, что тур скачет быстрее, чем кони, несущие на себе увесистых седоков. Да так оно и есть. Кажется даже, что он скачет по какой-то своей привычной тропе.

Но вот на пути у зверя поверженный временем лесной исполин. Его не перепрыгнуть, самое низкое место заведомо выше человеческого роста. Тура, конечно, подводит зрение, он скачет прямо в ловушку. Когда он поймет это, ему придется огибать препятствие, тут-то погоня его и настигнет! Сейчас, сейчас он замедлит свою бешеную скачку, начнет в недоумении озираться по сторонам, соображать, что ему делать дальше и тут…

Однако тур и не собирается замедлять бег, скорее, напротив, он даже силится прибавить хода… Наверно, он настолько стар, что его незавидное турье зрение стало совсем никудышным. Неужели через несколько мгновений он треснется мордой о дубовый ствол и сам отдаст себя в руки преследователей?

Охотники чувствуют себя почти обманутыми, ведь подобная охота затевается вовсе не ради легкой добычи, а ради наслаждения погоней и опасностями битвы… Меж тем громадная черная туша легко взлетает над поваленным деревом и вот она уже по другую сторону препятствия.

Бывалые охотники только рты разевают. О том, чтобы проделать на коне такой же безумный прыжок, не может быть и речи. И ездоки, не сговариваясь, бросаются вправо и влево, чтобы с двух сторон обогнуть лежащий дуб. Кукша с Шульгой и Оскольд скачут с теми, кто объезжает дуб слева. Собственно, и те и другие потеряли зверя из виду.

А собаки проскочили под стволом дерева и бегут теперь далеко впереди ездоков, но понятно, что в скорости бега и они уступает лесному красавцу. Кукше даже кажется, что теперь, после гибели одной из них, им не так уж, как прежде, хочется нагнать это бешеное чудовище. Судя по их лаю, бык забирает влево, в южную сторону. Перед князем Оскольдом скачет усатый полянин в собольей шапке, он вдруг замедляет бег своего коня. Полянин – опытный охотник и, конечно, поступает так не случайно.

– Князь, – говорит он поравнявшемуся с ним Оскольду, – бык задумал сыграть с нами хитрую шутку. Он сделает круг и по нашему следу нападет на нас сзади. Не отправиться ли нам самим ему навстречу?

Оскольд соглашается не раздумывая. Он не велит кликать остальных: если, мол, им повезет, пусть они настигнут быка. А то ведь если все вместе поскачут навстречу хитрому туру, а тура что-то отвлечет от его коварной затеи и он не пойдет по кругу, он не достанется ни тем, ни другим.

Полянин не возражает, хотя ему-то известно, что тур уже не сойдет с круга – он ранен и пылает неукротимой яростью, такую ярость может погасить только кровь врага или собственная смерть. Не так ли и у людей?

Старому охотнику понятно, что Оскольд лукавит, объясняя, почему не хочет звать с собой остальных охотников: киевский князь желает сам вонзить копье в сердце лесного князя! «Будь по-твоему», – думает полянин, усмехаясь в усы. Усмешка его похожа на Свербееву, как будто он перенял ее…

Полянин поворачивает коня и пускает его мелкой трусцой. Оскольд и Кукша с Шульгой следуют его примеру. Теперь незачем особенно спешить, лучше дать коням передохнуть перед встречей с раненым зверем. Удаляется и вскоре стихает позади стук копыт, глухо звучащий на мягкой лесной земле, а немного погодя пропадает и собачий лай.

Едут молча, прислушиваясь к лесу. Если бык и вправду затеял такую игру, пусть бы поскорее появился! Кукша волнуется. Прислушиваться мешает стук копыт, скрип седел и биение собственного сердца. Но бык и не думает показываться. Верно, делает большой круг. А может, оставил рискованную затею. Нет, не может он ее оставить, ведь постоянным напоминанием в его теле торчат сулицы! Да и усатый полянин знает, что говорит.

Полянин, конечно, оказался прав: впереди возникает отдаленный тяжкий топот. Оскольд берет чуть вправо от остальных. Движение его понятно, во всяком случае полянину. Так бык вернее окажется к князю левым боком, а в этом положении его удобно будет поразить копьем прямо в сердце. Полянин настолько же берет влево, великодушно предоставляя поле действия Оскольду.

– Ты – с князем! – коротко говорит он Кукше.

Всадники с трусцы переходят на шаг.

Но вот и сам тур. В боку у него торчит сулица. Прочие, верно, выбило или обломило в зарослях. Он, конечно, потерял много крови, но не проявляет ни малейших признаков слабости – его гонит неумная слепая ярость. Оскольд берет копье наизготовку.

И тут его конь ступает задней ногой в развилку дубовых корней, копыто проваливается в рыхлую землю, и корни захватывают его, словно в капкан. Конь беспомощно дергается. Наверно, чтобы освободить копыто, коня надо заставить сделать шаг назад, Оскольд натягивает поводья… Поздно. Бык уже заметил, что у передового ездока неладно с конем, и, воинственно нагнув голову, устремляется к нему.

Оскольд бросает попытку освободить коня и обеими руками поднимает копье. До сердца теперь все равно не достать, и он со всего размаха бьет в наклоненную голову быка. Раздается звон, как будто копье ударило в камень. Кукша готов поклясться, что видел искру.

Через мгновение бык поднимает на рога коня вместе с ездоком и отбрасывает их в сторону. Из конского брюха вываливаются голубоватые кишки. Но они не тешат израненного тура, он видит, что ездок, обладатель страшного копья, жив и пытается высвободить ногу, придавленную конем. Снова нагнув голову, тур поворачивается на месте, чтобы броситься к нему и прободать, растоптать ненавистного двуногого зверя.

Полянин усмехается, но Кукша не видит его усмешки, он изо всех сил вытягивает коня плетью. В короткий миг в голове его проносится видение: щит, брошенный Оскольдом, тогда еще Хаскульдом, летит к ногам разъяренного рыжего великана. Да, да! Разъяренный тур похож на того великана, даром что другой масти!

Кукша знает, что тура следует поражать в сердце, но где у него сердце? Скорее всего, слева, там же, где и у простого деревенского быка. Да вот беда, тур обращен к нему правым боком! А Вороной резко останавливается, высоко вскинув голову, чтобы избежать столкновения с окровавленным зверем, и Кукша, который уже выпустил поводья и обеими руками сжимает древко копья, вылетает из седла.

Однако он успевает всадить копье в шею тура, пониже середины, туда, где горло, а сам падает уже по другую сторону быка. Почти в то же мгновенье, ткнувшись мордой в редкую лесную траву, тур валится на него. Прежде, чем потерять сознание, Кукша успевает почувствовать, что у тура родной запах домовичской коровы.

Через несколько мгновений Шульга оказывается возле тура, спрыгивает с коня и подсовывает древко копья под зверя, силясь приподнять тушу, чтобы Кукша не задохнулся. Но одного древка недостаточно. Шульга взглядывает на полянина, ему кажется, что тот мешкает нарочно, и, забыв о его возрасте и знатности, он гневно кричит:

– Что ты там застрял, куриный потрох?

Словно стряхнув оцепенение, полянин бросается на помощь. Вдвоем они приподнимают часть туши над Кукшей, а освободившийся наконец Оскольд вытаскивает из-под нее едва не задохнувшегося Кукшу.

Глава десятая ВАДА ЛЕЧИТ КУКШУ

Из-за реки возвращаются охотники, у них на ивовых носилках лежит Кукша. Князь Оскольд велит нести его на женскую половину усадьбы, в дом княжны Вады. Вада известна как знахарка. Каждое лето в Купальскую ночь она идет в чисто поле, на луга или на лесную опушку и в полночь все травы и цветы шепчут ей, от какого недуга они помогают и когда их лучше всего брать. Вада уже изъявила согласие лечить и выхаживать Кукшу.

В ее дом ведет дверь с низкой притолокой, земляной пол углублен на три ступеньки. Всякого, входящего в дом, обдает смешанным запахом разных трав, цветов и кореньев, пучками развешанных по стенам. Вдоль левой стены высоко над полом устроена широкая лавка, на которой Кукша будет лежать один, чтобы его никто не беспокоил. На лавку, поверх соломенной подстилки, положен большой простеганный мешок с конским волосом, в головах – такой же простеганный подголовок. Сверху на все это постелена лебяжья перина.

Такая же высокая лавка идет и поперек избы, у торцовой стены, – это Вадино ложе.

Ваде позволено требовать себе в помощь любую рабыню в усадьбе. Сколько угодно рабынь. Любые яства и пития и, конечно, любые целебные снадобья или то, из чего их готовят. Если ей понадобятся редкие травы или коренья, на поиски немедленно отправятся десятки рабынь, если потребуется оленья желчь или парная зверина, множество конных охотников устремится в леса.

Пострадавший не случайно помещен на женской половине и отдан в заботливые женские руки. Всяк знает, что мужчина получил от Сварога дар ковать и пускать в ход оружие, а женщина получила дар исцелять и выхаживать раненых. Кукша раздет и уложен. Вада спрашивает у него, где больно. Он указывает на левую часть груди. Врачевательница ощупывает пальцами ребра. Дважды Кукша говорит:

– Здесь. И здесь.

– Сломаны два ребра. Что-нибудь еще болит?

– Голова. И плывет перед глазами. И тошнит…

Вада встревожена: тошнит, значит, неладно с головой. Ощупав голову, она убеждается, что повреждений нет, но Кукше, как видно, сильно тряхнуло голову.

Расспросив и ощупав Кукшу, Вада велит дружинникам осторожно приподнять его и вытаскивает из-под него перину.

– Довольно волосяной подстилки, – говорит она и объявляет, что больше ей пока никто не нужен.

Князья, дружинники и служанки уходят.

– Главное твое лекарство – покой, – ласково говорит Вада, – сейчас тебе нужно побольше спать и поменьше шевелиться. А я тебе приготовлю отвар из кошачьего корня с молодилом, чтобы ты был спокойнее и крепче спал. Будешь меньше шевелиться – ребра скорее срастутся, а голова пройдет. Завтра добуду тебе макового молока.

К вечеру у Кукши начинается жар, он то и дело просит пить. Вада одной рукой приподнимает ему голову, а другой поит ключевой водой из широкой скудельной чашки с носиком, меняет у него на лбу мокрое полотенце, чтобы ослабить тяготу жара. Кошачий корень с молодилом меж тем действует, и Кукша все чаще задремывает. Иногда он бредит, бормочет что-то неразборчивое, раза два Ваде кажется, будто он зовет мать.

Дверь отворена и в избе светло, так что пока еще можно обходиться без светильника, хотя солнце уже свалилось за овидь[144]. Однако золотистые сумерки быстро насыщаются синевой, скоро придется добыть огня и запалить жировой светильник, которому предстоит горсть всю ночь. Лучше это сделать засветло… Но тут раздаются тяжелые шаги и являются Оскольдовы дружинники с носилками.

– Нас прислал князь Оскольд, – говорят они, – он требует, чтобы мы принесли Кукшу на пир. Он хочет выпить за его здоровье в его присутствии!

– Кукшу нельзя шевелить, – сердито шипит Вада, – ему нужен покой, только в этом его исцеленье. Так и передайте Оскольду!

Дружинники уходят, а Вада берет с печки огниво и кресалом высекает искру из кремня. Искра падает на трут[145], Вада раздувает ее и с помощью узкой берестяной ленты передает огонь светильнику. После этого она садится рядом с Кукшей и глядит на него, готовая немедленно исполнить все, что потребуется.

Вскоре снова являются посланные с носилками.

– Нам велено без Кукши не возвращаться, – говорят они и, поклонившись низкой притолоке, вносят носилки в избу. Горячие возражения Вады не помогают, Кукшу перекладывают на носилки и выносят на волю.

– Поосторожнее, – злобно ворчит она, – его нельзя трясти!

– Не беспокойся, – отвечают дружинники. – Тебе, кстати, тоже велено явиться!

Но ей не нужно княжеского повеления, она и так не оставит больного Кукшу без надзора. Хмельные дружинники под ее придирчивым взглядом изо всех сил стараются не споткнуться и нести Кукшу как можно ровнее. Наконец они вносят носилки в гридницу и, освободив часть лавки, кладут на нее носилки. Вада садится рядом, тревожно глядя на Кукшу. К ним подходит Оскольд:

– Он без памяти?

– У него жар, – сердито отвечает Вада, метнув в Оскольда ненавидящий взгляд. – Вели сменить у него на лбу полотенце!

Оскольд послушно кричит в сторону женской скамьи, что в торце гридницы:

– Принесите мокрое полотенце!

В руке у него тускло поблескивает серебряная шейная гривна, витая и тяжелая. Оскольд приподнимает Кукшину голову и надевает гривну ему на шею. Приносят мокрое полотенце, Вада заменяет нагревшееся свежим. Оскольд делает знак служанке, и та подает ему рог.

– Я поднимаю этот рог, – возглашает он, стоя возле носилок, – за здоровье Кукши, мужа, доблестного не по летам!

Пиво, булькая, льется в разинутый рот, и вот огромный турий рог осушен до конца. Те, кто знает Оскольда близко, слегка удивлены – ведь князь из породы людей, которые никогда не теряют голову и не пьют слишком много. Меж тем Дир, сидящий на почетном сиденье, встает и произносит вису, сперва по-варяжски, потом по-словеньски:

Муж, любимый Богом,

Не утонет в море,

Не погибнет в битве

Или в схватке с туром —

Жребий свой великий

До конца исполнит —

Нет щита надежней,

Чем любовь Господня!

После этого он восклицает:

– Слава Кукше!

И опорожняет свой рог.

– Слава! – вторит дружина и следует его примеру.

Вада нетерпеливо следит за Оскольдом. Наконец она говорит:

– Ты выпил за здоровье Кукши, теперь вели отнести его назад, если и впрямь желаешь ему здоровья! Здесь топор можно вешать!

Ее сердитая речь воспринимается как должное. Да и то сказать, Вада не какая-нибудь девчонка из свинарника, а природная княжна, дочь киевского князя. Пусть и погибшего. Оскольд благодушно-насмешливо глядит ей в глаза, потом взгляд его, словно дерзкая рука, скользит к ней за пазуху…

– Славные яблоки ты там прячешь! – говорит Оскольд, снова глядя ей в глаза.

Он кивает дружинникам, и Кукшу выносят из гридницы. На дворе стемнело, и впереди идут двое со смоляными светочами.

Наконец Кукша водворен на место, дружинники уходят, и Вада снова остается с ним наедине. Она вполуха слушает его бессвязное бормотание, меняет у него на лбу полотенце, вливает в него, приподняв ему голову, несколько глотков прохладной воды и ложится рядом с ним, словно сестра. Или жена.

В слабом свете жирового светильника она смотрит на его пылающее лицо и вдруг с отвращением вспоминает, как Оскольд скользнул взглядом к ней за пазуху…

Но, как бы там ни было, Кукша вернулся с пира цел и невредим и есть надежда, что в ближайшие дни его никто не будет тревожить. Кукша спокоен, даже перестает бормотать, можно и ей, пожалуй, вздремнуть. Тусклое сияние Кукшиной серебряной гривны расплывается у нее в глазах и гаснет.

Пробуждается она от тяжелых шагов возле избы и скрипа двери.

– Хозяйка, отворяй! – врывается голос в уже отворенную дверь.

Спросонья ей все кажется чересчур громким – и шаги, и скрип двери, и голос. Низко поклонившись притолоке, едва не задев ее хребтом, входит Оскольд, за ним – слуга. В одной руке слуга несет корзину, в которой два рога, оправленных серебром, и большой кусок жареного турьего стегна, в другой – большой жбан пива.

Распрямившись, Оскольд озирается мутным взором. Выдернув из земляного пола и подняв жировой светильник, он долго разглядывает Кукшу, который в беспамятстве бормочет что-то невнятное. Оскольд уже изрядно хмелен, он то высоко поднимает брови, то моргает, словно норовит согнать с глаз какую-то помеху. Слуга ставит на пол свою ношу и, не получив никаких новых приказаний, выходит вон, осторожно затворив за собой дверь.

Никто не скажет, что Вада робкого десятка, однако ею вдруг овладевает неудержимый приступ страха, ее колотит озноб, у нее стучат зубы, ей чудится, что стук слишком громок, и она тщетно пытается стиснуть их, чтобы они не стучали. Изо всех сил старается она скрыть свой страх от этого сильного хмельного зверя, чуждого состраданию. От него исходит запах опасности, грозный и неумолимый.

Но разве каждый раз, когда она сталкивается с ним, от него исходит не тот же самый запах?

Наконец Оскольд снова втыкает светильник в пол.

– Я хочу выпить с тобой, – говорит он, – да, именно с тобой, за храброго Кукшу, который спас сегодня жизнь твоему князю и будущему мужу. Эй, Бутурля! – кричит он в дверь. – Наполни рога, да поживей!

Бутурля появляется в избе, наполняет рога и исчезает. Оскольд поднимает рог и говорит:

– Я пью этот рог за Кукшу, доблестного мужа и любимца судьбы!

Ваде не хочется пива, зубы ее стучат по серебряной оправе, она с трудом отхлебывает чуть-чуть, только чтобы отказ пить не выглядел вызовом.

– Что же ты не пьешь? – как-то чересчур громко спрашивает Оскольд. – За такого человека надо пить до дна! Сегодня ты могла остаться вдовой… нет, не вдовой – хуже, попросту ничем! А благодаря Кукше ты скоро станешь первой христианской княгиней в Киеве и наши с тобой потомки сделают Киев подобным Цареву городу! Так что пей до дна – за Кукшу и за свое счастье!

Если бы Вада и хотела ему угодить, ей это вряд ли удалось бы – в нее просто не поместится столько пива! Чтобы не сердить Оскольда, Вада отпивает еще немного. Впрочем, Оскольд и сам не спешит вылить в себя содержимое огромного рога. Он тоже делает всего лишь глоток. Правда, глоток немалый, стенки рога прозрачны и Вада видит, что пива в роге стало намного меньше.

Уже не в первый раз Оскольд говорит, что собирается сделать ее своей женой. Лучше умереть, чем это! Ей приходится молчать в ответ на его страшные посулы, чтобы не пробуждать в нем ярости, а ведь отмалчиваясь, не возражая, она как бы соглашается… стать его женой! Сейчас это снова повторяется. И когда она наконец ему все-таки откажет, он искренне сочтет себя обманутым!

– Зачем откладывать, – говорит Оскольд, берет у нее рог, выбрасывает оба рога за дверь, а дверь плотно затворяет.

«Вот оно!» – с ужасом думает Вада.

Оскольд влезает на лавку, под ним хрустит солома и скрипят плахи. У Вады на поясе нож… Оскольда ей все равно не убить, нечего и пытаться, но она убьет себя! Ее нож без труда найдет сдавленное ужасом и омерзением сердце… надежнее надавить обеими руками… Этот пьяный бык даже не догадается ей помешать. К сожалению, она уже не увидит, какое у него будет лицо, когда добыча ускользнет!

Вдруг Вада слышит Кукшин голос, который отчетливо произносит по-варяжски:

– Хаскульд, я убил Свана.

Оскольд и Вада одновременно поворачивают к нему головы, но Кукшины глаза по-прежнему закрыты. Тем не менее Оскольд слезает с лавки.

– Ты знаешь по-варяжски? – спрашивает он, протрезвевшими глазами глядя на Ваду.

– Нет! – испуганно отвечает Вада.

– Смотри! – говорит он с угрозой в голосе и, снова низко поклонившись притолоке, выходит из избы.

Вада лежит в оцепенении – так иногда озябший человек не решается пошевелиться, боясь, что станет еще холоднее. Узы безволия сковывают ее бесконечно долго – пока в Кукшином неразборчивом бормотании не проклевывается понятное слово «пить!» Она вскакивает и дает ему напиться из чашки с носиком. Всю ночь она лежит с ним рядом, задремывая и просыпаясь, чтобы дать ему воды или переменить на лбу влажное полотенце.

Так длится два дня. Вада следит, чтобы Кукша поменьше шевелился, если он слишком беспокоен, она гладит его, тихонько целует, а то и просто ласково, как с малым дитятей, разговаривает с ним.

Несмотря на усталость, Вада не хочет, чтобы кто-нибудь ее сменял, и объясняет себе это нежелание тем, что другие не будут так заботливы. И незачем посторонним слушать Кукшин бред. Даже по-варяжски. Словом, выхаживать Кукшу – ее дело, и чем меньше здесь будет топтаться народу, тем лучше. Но она позволяет служанкам приносить свежую воду и выносить ночную посудину.

На третий день ей кажется, что Кукше лучше, и она просит служанок сварить ему крепкого мясного отвара. Она не ошиблась – Кукша выпивает целую чашку. С этого часа здоровье начинает мало-помалу возвращаться к нему. Вада велит служанкам приносить плоды, непременно переспелые. Для больного, говорит она, особенно хороша груша, когда она течет, едва ее надкусишь.

С Кукшей уже можно разговаривать. Вада ощупывает сломанные ребра – Кукше почти не больно. Понемногу Вада пробует давать ему то, что едят здоровые, позволяет садиться. За ребра Вада не беспокоилась с самого начала, она знала, что ребра срастутся быстро, если Кукша не будет напрягаться и резко шевелиться. Ее тревожила Кукшина голова. Но и с головой, кажется, обошлось.

Теперь они часто разговаривают, рассказывают друг другу о себе, только Вада не позволяет ему говорить слишком долго, впрочем, он и сам скоро устает и, случается, замолкает на полуслове. Вада дивится, что человек за одну короткую жизнь успел столько всего повидать.

Однажды Вада вдруг говорит:

– Зря ты спас Оскольда.

Кукша глядит на нее с недоумением.

– Что тебе сделал Оскольд? – удивленно спрашивает он. – Почему ты желаешь ему смерти?

Вада не отвечает. Раз Кукша так говорит, значит, он ничего не слышал в ту ночь и про Свана сказал в бреду. А прежде у нее мелькала мысль, что он очнулся той ночью и сказал про Свана, чтобы спугнуть не в меру распалившегося Оскольда…

– Жаль, что у нас раньше не дошло до разговора об Оскольде, – говорит она. – Его все равно надо убить, а тут могло разрешиться само собой, без хлопот… Что ж, всего наперед не угадаешь!

Странно Кукше слушать такие речи, он не знает, что и отвечать, но ему приходит в голову, что, если бы он, как камень за пазухой, носил мысль погубить Оскольда, он все равно сперва спас бы его от тура и лишь потом стал думать об убийстве.

Неожиданно Вада говорит:

– Я знаю, что ты убил Свана. И Оскольд знает. Ты проболтался в бреду. Ты сказал это по-варяжски, а Оскольд думает, что я по-варяжски не понимаю. Пусть и дальше так думает, не выдавай меня.

Глава одиннадцатая КИЕВА ГОРА

Наконец Кукша возвращается в гридницу к прочим дружинникам. Вада велит ему быть поосторожнее в движениях, а про верховую езду покуда забыть. Впрочем, езда его сейчас и не манит, на коне скакать хорошо, когда ты здоров и силушка твоя через край переливается, а он еще слишком слаб.

Иногда Кукша садится на вольном воздухе у входа в гридницу со своим греческим Евангелием и читает, положив его на землю – держать книгу в руках ему тяжело. Но и читать он долго не может: начинает одолевать усталость.

Приходит Вада. Он пробует читать ей, на ходу переводя с греческого, но чересчур много приходится объяснять, а он и сам не все толком разумеет – и в евангельской мудрости, и в греческом языке. Меж тем, когда он читает один, для себя, ему кажется, что он все понимает, если же чего и не понимает, оно и так ложится на сердце, не хуже понятого.

Впрочем, Ваде очень скоро прискучивает слушать, – раньше, чем он устает от чтения, – и они просто разговаривают или бродят по окрестностям Печерьского города. Она учит его отличать съедобные растения от несъедобных, показывает, что в них съедобно, а что нет, рассказывает обо всем, что попадается на глаза.

Кукша давно уже заметил на крышах домов и хозяйственных построек огромные пустые гнезда из прутьев, устроенные на помостах из жердей. Помосты те несомненно сделаны людьми нарочно для гнезд. Вада говорит, что это гнезда большой перелетной птицы, зовут ее черногуз, или бочан, или – ласково – лэлэка[146]. Сама эта птица белая, а хвост и концы крыльев у нее черные, ноги красные и красный долгий клюв.

Лэлэка приносит счастье дому, на котором вьет гнездо. Недаром ей покровительствуют Лад и Лада – боги супружеской любви, верности и плодородия. Никто не смеет обидеть лэлэку, наоборот, каждый, как заметил Кукша, непременно сооружает у себя на крыше помост для ее гнезда – ведь если лэлэка начнет избегать какого-нибудь дома, в нем непременно случится несчастье. А коли найдется безумец, который убьет лэлэку, дом его сгорит от молнии в первую же грозу: всем известно, что лэлэка – Перунова птица!

Кукша не видел этих птиц сидящими на своих гнездах? И не мудрено – скоро осень, птицы с выросшими птенцами давно покинули гнезда и живут в низких местах, где лужи и болота, там они кормятся и готовят птенцов к осеннему перелету в теплые края. Но если болото, где кормятся лэлэки, находится близко от гнезда, они, случается, прилетают ночевать на свое гнездо. Теперь Кукша припоминает, что видел таких птиц на заднепровских лугах, на лужах, когда скакал охотиться на тура.

В самом Печсрьском городе Кукша обратил внимание на удивительный дом, он на высоких резных столбах, окружен крытым гульбищем[147] с перилами и резными стойками. Дом очень красив, но Кукша ни разу не видел, чтобы кто-нибудь входил или выходил из него. Вада говорит, что дом этот называется «сени», в нем никто не живет, в нем даже нет очагов или печей, и служит он только для пиров, и не для простых пиров, для коих довольно гридницы, а для приема важных гостей из чужих земель – хазарских послов или сопредельных владетелей. По такому случаю князья велят своим людям называть их «каганами», то есть «царями».

В большом доме, что соединен с сенями переходом на таких же резных столбах, живет сам Оскольд, там его ложница[148]. В доме, что рядом с Оскольдовым, останавливаются самые почетные гости. А тот дом, что соединен с Оскольдовой ложницей наземным переходом, называют «большой женский дом» – для отличия от «малых женских домов», в одном из которых, у Вады, лежал Кукша после охоты на тура.

В большом женском доме с двумя пристроенными теремами[149] живут Оскольдовы жены и наложницы. Вечерами там причесывают и убирают жену или наложницу, которую в этот раз велит привести к себе Оскольд, и потом, насурьмленную, нарумяненную и намащенную ведут по переходу в Оскольдову ложницу.

Какая разница между женой и наложницей? Жену объявляют перед всеми, у нее есть отдельное от мужа имущество, которым она вправе распоряжаться по своему усмотрению, она может развестись с мужем, если недовольна им, и, уходя, забрать свое имущество.

А наложница… она так, для развлечения. У нее нет никаких прав. Как у обычной рабыни. Сын, рожденный от жены, имеет право на долю в наследстве, а дочь, рожденную от жены, отец обязан выдать замуж, обеспечив приданым. Сын же или дочь, рожденные от наложницы, ни на что не имеют права. От детей рабов их отличает то, что сами они свободны.

Много ли у Оскольда жен и наложниц? Жен всего две, Потвора и Красава, одна дочь древлянского князя, другая – северского. А наложниц много, Вада их не считала… десятка три или четыре… Наложницу не всегда от простой рабыни отличишь… Живут они не только в большом доме – живут и в малых домах, вместе с рабынями.

– Жены, значит, княжеские дочери, – говорит Кукша. – А наложницы кто?

– Да кто угодно. Иногда бывают тоже княжны. Победит князь какого-нибудь другого князя и, чтобы выхвалиться и унизить побежденного, возьмет у него дочь в наложницы. А есть и такие князья, что за честь считают породниться с киевским князем хотя бы так. Но часто наложницы – дочери смердов[150]. Или просто невольницы. Приглянется девка у торговца, он и купит ее. У Оскольда, сам знаешь, глаза ненасытные, а кун[151] – не занимать…

– А сколько жен у Дира?

– Одна. Ее зовут Солова.

– А сколько наложниц?

– Ни одной.

Помолчав, Вада вдруг выпаливает:

– Потвора ненавидит меня! Она хочет моей смерти…

– Откуда ты знаешь?

– Знаю. Оскольд говорит, что на тот год крестится, когда приплывет из Царева города великий христианский жрец… Он думает, что и я вместе с ним крещусь и стану его женой… Тогда, мол, он своих теперешних жен спровадит домой, к их отцам, наложниц раздаст дружинникам, лишних же отправит на невольничий торг в Булгар[152]. Он говорит, что христианам полагается иметь только одну жену… А я ни за что не крещусь, ни за что! Никогда не изменю нашим старым богам! И не стану Оскольдовой женой! Зря эта глупая Потвора на меня злобится!

– Почему же Оскольд думает, что ты крестишься вместе с ним и станешь его женой? Разве ты обещала?

– Ничего я не обещала! Просто он этого хочет и думает, что и я хочу.

– Раз он собирается оставить всех своих жен и наложниц ради тебя, значит, он любит тебя?

От этой мысли у Кукши сжимается сердце. А Вада неуверенно отвечает:

– Кто его знает… Дело тут, думаю, не в любви…

– А в чем?

– Женившись на мне, он будет зятем настоящего, законного Киевского князя Яромира. Которого сам и убил…

– Откуда ты знаешь, что он убил твоего отца?

– Знаю. Верные люди поведали. Убил-то не своими руками, конечно. Что, у него гридней мало? Отец пал, когда хазар во время битвы в лес заманили, а ты сам знаешь: степным воинам в лесу конец… Оскольд после говорил, что князя Яромира ужалила хазарская стрела… Но, кроме Яромира, в том лесу из киян никто не погиб. И никто не видел, чтобы хазары там стреляли… Им было уже не до стрельбы, они только пытались саблями отбиваться. И все пали, ни один из леса не ушел.

– Стрелу, сразившую Яромира, нашли?

– Конечно, нашли! Из затылка вытащили.

– А хазарские стрелы отличаются от киевских?

– Еще бы! Хазарскую стрелу сразу видать! Ее привезли тогда вместе с мертвым отцом. Я понимаю, к чему ты клонишь: стрела-то, мол, хазарская! А что стоило в бою обзавестись хазарской стрелой? У первого же убитого хазарина вытащил из колчана и стреляй…

Возразить особенно нечего, и Кукша молчит. Он сам знает: викинги мало напоминают невинных ягнят, и по их правилам Оскольд, если это сделал он, ничего худого не совершил. Да вспомнить хотя бы обходительного Хастинга с крашеными ресницами, который сеял смерть и горе по берегам, мимо которых проплывал, и коварством захватил Луну. А в Царьград нынешней весной Оскольд с Диром отправились разве в шахматы играть? И Дир, самый добрый из знакомых Кукше варягов, делает все то же, что и остальные!

Кукшино молчание Вада принимает как согласие и продолжает рассказ уже спокойнее, без прежнего запала:

– Отцовы братья и сыновья погибли в битвах с хазарами, уграми и печенегами… Мою мать Оскольд насильно взял в жены, и она зачахла от тоски… Теперь же Оскольд хочет, чтобы в Киеве было, как у греков в Царевом городе: там царя не выбирают, так чтоб и здесь князя больше не выбирали, а на княжеском столе после него сидели бы его сыновья и внуки-правнуки. Сам понимаешь, что кияне легче смирятся с этим, если это будут внуки и правнуки законного князя из славного Киева рода, а не просто дети и внуки какого-то приблудного варяга. В Киеве князья всегда были выборные, но так повелось, что выбирали их только из одного рода, самого знатного в Киевской земле. Про всех тех князей в летописи рассказывается. Славнейший из них – Кий. Могучий был князь, недаром ему и имя такое – кий, палица. Как палица, обрушивался он на врагов. Знали его и в Царевом городе, ездил он туда на честь, и много чести видел там от царя. Что за летопись, спрашиваешь? Есть такая – деревянные дошечки, на них письмена вырезаны. Кто письмена те разумеет, тот может прочесть, что было с нашим родом в давние времена и кто после кого княжил, – от самого Кия.

– А где она, эта летопись?

– Хранится у наших жрецов в пещере.

– Ты ее видела?

– Нет. Мне про нее жрецы сказывали, чтобы я своих предков знала. Жрецы-то ее наизусть помнят. Они говорят, что я последняя из Киева рода.

– Как же ты пойдешь за него, коли ты его ненавидишь?

– А я и не пойду. Лучше умереть! – Вада невольно трогает нож на поясе. – Я хочу, чтобы ты убил его. Убил же ты Свана! Теперь убей Оскольда. В Киеве многие хотят его смерти. Нужен только человек, который откликнется на это как на зов судьбы. Его поддержат. Этим человеком будешь ты. Я объявлю, что я тебя выбрала, и ты женишься на мне. И тебя провозгласят Киевским князем. Верь мне, так и будет. Кто убьет Оскольда и женится на мне – тот доблестный муж и законный князь. Законнее все равно нет.

Кукша с Вадой бредут на север от Оскольдова города. Путь их лежит через дубраву, где высоченные вязы перемежаются с могучими дубами, под сенью этих великанов пышно разросся лещинный подлесок. Орехи давно уже поспели, Кукша с Вадой подбирают их и чистят. Всякий знает: если уж начал есть орехи, от них трудно оторваться, съел один и неудержимо хочется еще…

Вслед за Вадой Кукша спускается в глубокий овраг, по дну которого течет чахлый ручеек. Вада говорит, что, когда нет засухи, это хороший полноводный ручей с прозрачной студеной водой, весной в него даже заходят нереститься щуки. Перейдя ручей, они поднимаются едва заметной тропой по крутому склону, им помогают заросли ольхи, черемухи и лещины – в самых крутых местах можно держаться за ветки.

– А теперь мы лезем уже не по склону оврага, – сообщает Вада, – а по земляному валу.

Кукша не замечает разницы – та же крутизна и те же заросли, здесь такие большие черемуховые деревья, каких он прежде не видывал, хотя дома над рекой Тихвиной черемухи видимо-невидимо. Он немного устал, но ему приятно, что Вада как будто забыла о его нездоровье.

– Когда ждут прихода врага, – продолжает Вада, – все эти кусты и деревья вырубают под корень. А вот и крепость. Смотри-ка, совсем обвалилась!

Кукша задирает голову. По верху земляного вала, который они почти одолели, тянутся городни – срубы, стоящие вплотную друг к другу и наполненные землей. Крепость и вправду сгнила и пообвалилась, там и сям висят бревна, подгнившие с одного конца. Кровля, прикрывавшая заборола[153], рухнула, повалились кое-где и сами заборола. Еле держатся покосившиеся бревенчатые башни.

Они с Вадой забрались наверх без особого труда. А когда-то это были высокие грозные стены, неприступные для врага. Кукше нетрудно представить себе, как они выглядели в те времена. Много лет тому назад он видел подобные в Ладоге, только заново отстроенные и золотистые, ему даже довелось испытать на собственной шкуре их высоту и крутизну…

Оказавшись наверху, Кукша огляделся, и у него даже дух захватило и закружилась голова – не от слабости и усталости, а от бескрайнего простора, который явился глазам. Как на ладошке, он видит и Угорьско, и Печерьско, и Берестово, и какие-то безымянные для него селения, укрепленные и неукрепленные, и Торг на Подоле, и длинный ряд кораблей в затоне Почайны, и за всем этим широкий сияющий Днепр с продолговатыми песчаными островами, а за Днепром – желтоватые выкошенные луга и множество крохотных стогов, на которых отсюда не разглядеть дремлющих тетеревятников, а дальше – дремучие зеленые леса, уходящие в неведомую дымчатую даль. Там земля сливается с небом, так что и не отыскать уже овиди…

Бескрайние леса исполнены величия и тайны, у Кукши даже возникает сомнение: неужели он сам недавно охотился и чуть не погиб в этом величавом и таинственном пространстве? И убил там прекрасного, ни в чем неповинного тура?

Вада глядит на него с таким выражением на лице, будто она сама сотворила то, что он сейчас видит, и готова, не раздумывая, подарить ему все это, стоит ему только пожелать…

– Если ты убьешь Оскольда, – говорит она, – ты станешь князем над всем этим – и над Киевом, и над всеми землями, что платят дань Киеву.

Не дождавшись ответа, Вада продолжает:

– Я даже крещусь в твою веру, чтобы стать твоей княгиней.

У Кукши снова кружится голова, но уже не так, как кружилась только что. Он испытывает странное сладкое волнение, какого никогда прежде не испытывал. Да, да, думать об этом сладко! Но и страшно… Сколь велик, однако, соблазн, как приятно кружится голова! Не это ли и зовется искушением, не об этом ли говорится в Евангелии?.. Кукша чуть слышно бормочет по-гречески:

– Отойди, сатана!

И сам отходит от края, чтобы не сверзиться со стены. Он чувствует, что в нем что-то сдвинулось. Вада не знает по-гречески, но видит по его лицу, что с ним творится необычное.

– Сама не знаю, – говорит она, – почему, не таясь, говорю тебе все это, мне ли непонятно, что тебе не хочется его убивать? Ты ему друг… Но, по крайней мере, я уверена, что ты не предашь меня… Мне ведь ты тоже друг?

Показав головой куда-то в противоположную от Днепра сторону, она продолжает:

– Вон там, на западном склоне, усадьба Дира, она отсюда не очень видна… Я знаю, ты любишь Дира, он добрый. Его можно бы и не убивать… Только как на это посмотрят киевские мужи? А вон те богатые хоромы с высокими теремами – усадьбы знатных киян. Самые большие и высокие хоромы – Свербеевы. А ближе к нам, на холме, великий и славный Перун… Справа конюшня его священного белого коня, на котором он объезжает землю…

Идол Перуна с крепостной стены хорошо виден, он вырублен из громадного древесного ствола, верно, из дуба, лицо его обращено к востоку, на голове у него шляпа, а может, это княжеская шапка, оторочка которой может показаться и полями шляпы, в правой руке у Перуна палица, в левой – рог, на подножии идола вырезан конь, ниже коня – не то ребенок, не то женщина в короткой рубахе. У подножия лежит большой плоский камень – жертвенник. На нем мог бы улечься матерый бык. Сам идол высотою как два Кукши.

В Кукшиной памяти почему-то снова, кажется, без всякой связи с Перуном, всплывает евангельский рассказ об искушении: «Показал Ему царства мира и молвил: поклонись мне, и они будут Твои». На всякий случай Кукша трижды осеняет себя крестным знамением…

– Сейчас это место зовется Киева гора, – говорит Вада, – а прежде звалось Киев-город. Вон там, на месте большого сада, была когда-то усадьба моего славного пращура. А вон, севернее, видишь, – вал возвышается? Это был город Щека, Киева брата. Там была и его усадьба. Сто лет тому назад явились хазары в силе тяжкой, победили нас и обложили Киев данью. Вся наша слава тогда обратилась в дым… А в городе Щека теперь Жидовский город. Жители его – торговый народ, они пришли вместе с хазарами. Живут своим обычаем, у них и капище свое есть… Сами себя они называют евреями. Хазарский каган и торговцы евреи – одной веры. Немудрено, что каган покровительствует им. Думаю, Дира все-таки можно не убивать… если он пойдет к тебе на службу.

– Я убил Свана и несчастного защитника Луны, – говорит Кукша, не слушая ее, – и тура… С меня довольно, я не хочу больше убивать!

– Да, тура лучше было не убивать, – издалека, словно эхо, отзывается Вада, – судьба направила его ярость на Оскольда, а ты помешал… Но это только отсрочка… Ты раскаиваешься, что убил Свана?

– Нет, – отвечает Кукша после непродолжительного молчания, – он обидел мою мать, пролил кровь нашего рода, я должен был отомстить и ждал случая… В конце концов я почти простил ему кровь, лучше сказать, забыл о ней… И однажды мне представился удобный случай исполнить долг. Это было во время битвы на море. Но в той битве он спас меня от неминучей смерти и я не смог убить его. Я тогда подумал: если бы он не бросился меня спасать, рискуя упасть в море и утонуть, я бы погиб и кто бы ему тогда отомстил? Выходит, спасая меня, он озаботился, чтобы я ему отомстил, значит, ему лучше было не спасать меня? Словом, тогда я так и не смог вырваться из этого круга… А некоторое время спустя он у меня на глазах убил дитя и хотел убить несчастную обезумевшую мать. На этот раз я обнажил меч, даже не успев ни о чем подумать. Нет, не раскаиваюсь. Теперь я понимаю, что моею рукой водил Бог. И священник на исповеди, еще в Царьграде, не вменил мне это во грех. Он сказал: «Ты, бедный язычник, поступил тогда, как истинный христианин». Я раскаиваюсь, что убил защитника Луны, хотя его все равно убили бы – варяги никого не щадили, ни старого, ни малого. Священник отпустил мне и этот грех – я ведь раскаялся! – но почему-то после отпущения убийство жителя Луны стало мучить меня еще больше… Правду сказать, до исповеди оно меня не так уж и беспокоило. Придя на первую исповедь, я просто перечислил священнику все, что считал своими грехами, однако после исповеди… Казалось бы, я должен был обрести мир в душе… Нет, я не хочу больше никого убивать!

Его рассуждения не производят на Ваду впечатления, она пропускает мимо ушей большую часть сказанного, а может быть, просто не все понимает, во всяком случае, проявляет легкое нетерпение от его слишком длинной, как ей кажется, речи. Едва дождавшись, когда он умолкнет, Вада говорит:

– Ты убил Свана, защищая, по твоим же словам, совсем чужую тебе женщину, а меня защитить не хочешь!

Кукша теряется, не знает, что ответить. Ему кажется, что он говорил так понятно! Может быть, она не может понять его потому, что он христианин, а она язычница?

Однако, когда они идут домой, Вадины слова «я даже крещусь в твою веру, чтобы стать твоей княгиней» не идут у него из головы, от них как будто щекотно внутри. Нет, он, конечно, не собирается убивать Оскольда. Но ведь можно просто помечтать, зная, что все равно не сотворишь ничего худого, – только помечтать!

Итак, Оскольда больше нет, он, Кукша, женится на княжне Ваде и кияне провозглашают его Киевским князем. Все происходит, как говорит Вада: ведь она последняя ветка старого княжеского дерева! С чего он начинает свое княжение? Прежде всего, убеждает могущественных быть милостивее к своим рабам, потом – уменьшает дань с подвластных племен. Все его любят и благодарно ловят каждое его слово. И ему не составляет труда обратить блуждающих во тьме язычников к свету истинной веры – достаточно лишь растолковать ее преимущества…

Для этого нужны, конечно, вероучители из греческой земли, но они в будущем году должны уже приплыть в Корсунь. Не откладывая, следует построить церковь. Даже не одну, а в каждом из селений, что раскинулись по Киевским горам. Погасить вражду между людьми…

И вот настает время, когда он спокойно княжит со своей милой княгиней, заботясь лишь о том, чтобы все в его княжестве поступали по справедливости, чтобы богатые делились с голодными и те, у кого есть крыша над головой, давали приют бездомным. Он вспоминает, как скитался по Царьграду, и мысленно обращается к Богу: «Господи, пусть хоть в моем Киеве не будет несчастных и обездоленных! Пусть хоть здесь царит любовь по заповеди Твоей!»

И тут же ему является мысль: «А ведь так и будет, если люди станут следовать слову Божьему!» Из груди его исторгается негромкий счастливый смех. Вада удивленно взглядывает на него. От ее взгляда мечта мгновенно гаснет. «Да, все это хорошо, – думает Кукша, – но ведь Оскольд сам собой никуда не денется, чтобы его не стало, его надо убить! А это невозможно!.. Невозможно отказаться и от возвращения в Домовичи… Все – невозможно!»

Но лукавая мысль, пренебрегая его слабым сопротивлением, возвращается к началу и снова проходит тот же путь…

Дорогой Вада рассказывает, как еще в незапамятные времена Волос похитил у Перуна жену, не насильно, конечно, а заранее сговорившись с ней… И с той поры между ними война. То Перун поразит молнией лучшую корову в Волосовом стаде, то Волос уведет у Перуна белого коня… У богов все, как у людей… Разница только в том, что боги бессмертны и не могут убить друг друга…

Глава двенадцатая ОСКОЛЬДОВЫ СОКРОВИЩА

Стены Оскольдовой ложницы затянуты красным сукном, на котором вытканы черным изображения походов и битв – морских, конных, пеших. Всюду корабли, паруса, кони, всадники и пешие воины с мечами, топорами и копьями. На торцовой стене натянуто сукно, на котором выткано по два корабля справа и слева. Они устремлены навстречу друг другу, чтобы померяться силами в битве. А все кругом огненно-красное – и море и небо. И кажется, что море – это кровь, а небо – пожар. Но море от неба не отделено, и корабли плывут по крови среди пожара. Воина и в ложнице не должны надолго покидать мысли о его главном предназначении – войне. Образы, вытканные на сукне, навевают воспоминания о прежних битвах и зовут к новым.

Изображенные подвиги, как водится у викингов, связаны прежде всего с морем. Но Оскольд и Дир ходили в походы и на степных воинов хазар, и на племена языка словеньского – на тех, кто не соглашался платить дань по доброй воле. И отовсюду привозили добычу: меха, кожи, мед, воск, жито, холсты и полотна, а главное, челядь – самый ценный товар.

После каждого похода Оскольд с Диром отправляли купцов-дружинников на Русское море, в Корсунь, торговать отроками и прочим товаром. Девок же их купцы везли сперва вверх по Днепру, потом по Десне, с верховьев Десны суда переволакивали на Утру, по ней спускались в Оку, а по Оке в Волгу, и уж по Волге плыли до Камского устья – в стольный город Булгар, на Холопий торг. Девки там ходом идут – только давай! А цена на них не в пример выше, чем у греков. И не мудрено: греки – христиане, а по христианскому закону нельзя иметь более одной жены. В Булгаре же главные покупатели – сарацины, им закон позволяет заводить четырех жен. А кому серебро позволяет, заводят и десять, и двадцать, и сто. Хоть тысячу. Не хуже, чем язычники.

Так или иначе, ясно одно: на сарацин девок не напасешься. В своих странах им уж негде взять, они и скупают, где только можно, ездят аж за тридевять земель. Ездят и скупают, понятно, не сами мужья-женихи, а скупщики-перекупщики. Вот кто наживает главные барыши! Но в общем-то никто не в накладе, все довольны. Кроме самих невольниц, конечно. Но кто же их спрашивает?

Теперь-то уж Киевским князьям нет надобности ходить войной на словеньские племена – все покорились силе, да и какая им разница, под кем быть: под хазарским каганом или под киевскими князьями? С некоторых пор киевские князья тоже стали требовать, чтобы их называли каганами, так что теперь и в названии нет разницы.

Ныне киевские князья по очереди объезжают подвластные земли полюдьем[154] – так много лучше уже хотя бы тем, что дело обходится без убийств и пожаров. Ну, а товар-то все равно отдай, правда, лишь то, что князьями же установлено с дыма. Пока один князь с дружиной по селениям дань собирает, а заодно кормится, другой князь Киев и княжескую власть сторожит.

Дань князья уменьшили по сравнению с хазарской – хазары брали с полян, северян и вятичей по серебряной монете да по беличьей шкурке с дыма, Оскольд же и Дир постановили брать с северян и полян по монете, а с вятичей – по шкурке. Разумному властителю незачем своих данников разорять. Зато, если князья кликнут людей в поход, недостатка в воинах у них не будет.

У торцовой стены, перед суконной завесой, на которой сходятся корабли для битвы, стоит широкая кровать – ширина ее больше длины. Тяжелые тесовые стойки справа и слева над изголовьем завершаются резными мордами страшных, нездешних зверей – это стражи, их обязанность отгонять от спящего дурные сны.

Неподалеку от кровати два просторных кресла, выдолбленных из толстых древесных стволов и украшенных снаружи резьбой – излюбленным варяжским змеиным плетением. Возле кровати, на одном из столбов, поддерживающих кровлю, на железных крюках висят шлем, кольчуга, меч, топор и щит. Ложницу освещает свет, струящийся из дымового отверстия, и, в помощь ему, два жировых светильника и ленивое пламя очага.

Именно сюда, по словам Вады, служанки приводят по переходу из женского дома убранную, причесанную и нарумяненную жену или наложницу – ту из них, которую Оскольд потребует. Но сейчас служанка послана за Кукшей – у Оскольда к Кукше важный разговор. Князь в длинной льняной рубахе без пояса, в мягких козловых сапожках, он сидит в кресле, на коленях у него маленькая светлоголовая девочка в длинном платье. Оскольд щекочет ей лицо и шею бородой, и она заливается счастливым смехом. Суровое сердце воина плавится, как жесткий бараний жир в светильнике.

Однако голова государственного мужа и в эти мгновения занята одной неотвязной мыслью.

Кукша не уплыл на север только потому, что хочет дождаться обещанных патриархом и царем вероучителей, с ними, возможно, приплывет его друг. После того, как вероучители приедут и окрестят киевлян, он отправится в словеньскую землю, где у него, может быть, еще жива мать.

Необходимо удержать его от этой безумной затеи. У Оскольда тоже, возможно, еще жива мать – на другом краю земли, в Ветреном фьорде. Что же из этого следует? Он должен бросить добытое с бою княжество, презреть славу, богатство, вернуться в Ветреный фьорд и сидеть там возле нее, промышляя рыбной ловлей и смолокурением? Променять стольный Киев на никому неведомое родное захолустье? Жалкая участь! То же ждет на родине и Кукшу. А вот и он!

В ложницу входит Кукша, он останавливается в нескольких шагах от Оскольда. Оскольд продолжает играть с дочерью, словно не замечая его появления.

– Тебе нравится моя дочь? – спрашивает он наконец, любуясь девочкой.

Кукша растерян, но все-таки неуверенно кивает. Князь встает, трижды ударяет деревянным молотком в медное било и велит появившейся служанке увести девочку. По уходе служанки с дочерью он берет из кучи заготовленных смоляных светочей один, зажигает его от жирового светильника, велит сделать то же Кукше, после чего откидывает за кроватью край суконного полотнища.

За полотнищем, оказывается, не стена, а продолжение покоя. Оба проходят туда и завеса падает на место. Перед ними посреди пола зияет провал.

Они спускаются в него по ступеням лестницы, вырубленной в толстой лесине, а потом идут по пещере. Местами ход чуть выше человеческого роста, а местами и ниже – приходится наклонять голову и даже сгибаться в три погибели. То справа, то слева ответвляются другие ходы. Наконец пещера немного расширяется и образует подобие комнаты.

В стены комнаты вбиты крюки, на них развешаны дорогие меха – соболя, бобры, горностаи, черные лисицы. Меха висят связками и в виде накидок, плащей и шуб. Бросаются в глаза великолепные собольи шапки с синим, алым и зеленым верхом, расшитым жемчугом. Вдоль стен стоят коробьи и скрыни. Оскольд все подряд открывает их перед Кукшей.

В одних лежат заморские ткани – паволочье, сукна, аксамит[155]. В других тускло поблескивают смазанные бараньим жиром мечи и боевые топоры. Перекрестья и головки рукоятей украшены литыми и чеканными узорами, рукояти обложены рыбьим зубом[156] или кожей, перевиты золотой проволокой, лопасти и обухи топоров изузорены серебряной насечкой. Это драгоценное оружие, его не обязательно брать с собой в походы.

В скрынях покоятся серебряные сосуды – кубки, блюда, ковши, какие-то затейливые чаши, скорее всего церковные, награбленные во время походов в христианские земли, – и великое множество тонких, как цветочные лепестки, серебряных монет, большей частью сарацинских.

В иных скрынях – шейные гривны, тяжелые запястья[157], ожерелья, височные кольца, серьги, перстни, разного рода подвески и застежки. Среди серебряных украшений мелькают бусы – янтарные и стеклянные, коралловые и перламутровые, а также особенно ценимые у здешних щеголих зеленые скудельные. Кукшино внимание привлекли серьги, словно покрытые звездной пылью с ночного неба. Он долго не может оторвать от них глаз.

Золота в скрынях меньше, но тоже немало. Из золотых предметов Кукше больше всего понравились узкие запястья и ножные кольца – переплетенные синеглазые змейки. «Наверно, их носила молодая красивая женщина, – думает Кукша. – Тоненькая, как Вада… Скорее всего, ее уже нет на свете… А при жизни она услаждала какого-нибудь старого толстосума-сарацина…»

Кукша, как завороженный, глядит на сокровища, он долго стоит безмолвно, не поворачивая лица к Оскольду, похоже, он лишился дара речи. Тот, кому доводилось бывать в пещерах, где хранятся сокровища, легко его поймет. Оскольд откровенно наслаждается впечатлением, которое произвел своими богатствами на Кукшу. «Кажется, клюнул», – думает он. Наконец, Кукша отводит взор от Оскольдовых укладок.

– Есть что-нибудь стоящее? – усмехаясь, спрашивает Оскольд.

Кукша молчит. «Бедняга, не в силах даже говорить!» – думает Оскольд. Он доволен.

– Бери все, что пожелаешь! – произносит он вслух и, заметив испуг на Кукшином лице, благодушно добавляет: – Я не имею в виду, чтобы ты непременно сразу забрал то, что сможешь сейчас же унести в руках. Реши, что ты хотел бы взять, а возьмешь, когда захочешь. Можешь сперва подумать, выбрать…

– Мне ничего не надо, – тихо отвечает Кукша.

– Конечно, сейчас тебе ничего не надо, – соглашается Оскольд, – ведь тебе даже некуда деть богатство, если оно у тебя появится. Ты можешь жить в моей усадьбе как сын. А если тебе здесь слишком людно, живи у Дира, ты ведь знаешь, он тебя любит и будет тебе вместо отца. Если вздумаешь, поставишь свою усадьбу, где захочешь. И заживешь боярином. Будут у тебя высокие хоромы, сени для пиров, как у самых знатных людей, рабы, рабыни…

– Виноградник, павлины, – сам того не замечая, чуть слышно роняет Кукша, он вдруг ясно видит бронзовый ларчик возле грязных босых ног Андрея Блаженного…

– Что? – переспрашивает Оскольд. Он не расслышал, что там пробормотал Кукша.

– Это я так, – отвечает Кукша. – Я хочу сказать: не нужно мне богатство и не нужна усадьба, ведь я все равно будущим летом отправлюсь…

– Не спеши отправляться, – перебивает его Оскольд, – я еще не все сказал. Мы с тобой породнимся, ты женишься на моей дочери. Когда она подрастет, конечно, – добавляет Оскольд, прочитав недоумение на Кукшином лице. – А пока ты можешь взять любую из моих наложниц. Бери, какая тебе поглянется! Ты ведь знаешь, для тебя мне ничего не жалко!

В великом удивлении Кукша поднимает взор на Оскольда, ростом он поменьше князя и смотрит на него снизу вверх. Породниться с властителем, с князем, с каганом, с царем! Это предел мечтаний для простого воина!

Когда-то подобное предлагал ему Харальд, но Харальд был лукав, и Кукша разумно поступил, что не внял ему. Однако он чувствует, что Оскольд не лукавит.

Велико искушение, а Кукша всего лишь человек, притом самый обыкновенный! Так бывает только в сказке – удачливый юный смерд получает княжну и пол княжества в придачу! И вот он, Кукша, тот самый смерд из сказки! И не надо никого убивать!

Андрей Блаженный ничего не говорил, следует или не следует Кукше становиться княжеским зятем, он только велел выбросить в Пропонтиду ларчик с драгоценностями… Что ж, Кукша и тут уже отказался от сокровищ, предложенных Оскольдом, и снова откажется, если Оскольд заведет о них речь!

Однако вот так, сразу, отказаться от того, чтобы породниться с Оскольдом!.. Храбрый Кукша чувствует страх. Ну, а если согласиться?.. Но его согласие слишком круто изменит его жизнь, в ней не останется места дорогим привычным помыслам. Значит, прощай Домовичи?.. Нет, нельзя очертя голову бросаться в это, надо подумать, крепко подумать. Он так и говорит Оскольду:

– Я благодарен тебе. Но мне надо обдумать твое предложение. Не торопи меня.

Оскольд не торопит. Он не сомневается в Кукшином согласии. Еще не родился глупец, который отказался бы от такого предложения! Но Кукша – это Кукша. Его лучше не торопить.

Глава тринадцатая ТОЛОКА[158]

Как уже говорилось, в Киевской земле нынче опять засуха, хлеб не уродился, лишь на нивах, защищенных от суховея лесом, да в лощинах есть что собрать. Но наступает пора жатвы и надо убрать хотя бы то, что уродилось. Древний обычай велит, чтобы зажинал князь, первый сноп – это его княжеское дело. В Киеве два князя, так что зажинают оба: один рожь, другой – пшеницу. Зажиночный сноп ржи будет стоять в гриднице у одного, а пшеницы – у другого. Рожь поспела раньше, зажинает князь Оскольд.

Дело у него не очень-то спорится, мечом он орудует искуснее, чем серпом. Он нарезал слишком много стеблей, получилось толсто, и он никак не может связать их. Наконец сноп готов, и Оскольд несет его в Печерьско, в гридницу, за ним с песнями, славящими первый, зажиночный сноп, Дажьбога и князя, следуют жницы. В гриднице, все так же с песнями, зажиночный сноп ставят в покутье, в правый угол у противоположной от двери стены, он же зовется передний или красный угол, и жницы возвращаются на ниву.

Несмотря на засуху и недород, жатва остается веселой работой и происходит с песнями и шутками-прибаутками. В первый день жницы даже одеваются в праздничное. Вада в этом году впервые выходит на общую жатву, вместе с бывалыми жницами, она изо всех сил старается не отстать.

Как мужи стремятся показать свою удаль в ристаниях, так жницы – в уборке хлеба. Одна другой ловчее и стремительнее захватывает каждая левой рукой побольше стеблей и подрезает их серпом у самой земли. Нарезав, сколько положено на сноп, скручивает из пучка стеблей жгут, перевязывает нарезанные стебли, и сноп готов.

Не медля ни мгновенья, жница принимается за следующий. Каждой жнице определена полоса, и жатва идет наперегонки. Когда нажато семь снопов, жница шесть из них ставит, прислонив друг к другу, а седьмой, раздвинув концы стеблей, нахлобучивает сверху, как шлем. Получается бабка.

Одна нива сжата, жницы, не мешкая, переходят на другую. И так от рассвета до заката работа идет несколько дней. Много лет уже Кукша не видел, как убирают хлеб, и приходит посмотреть. У него щемит сердце при виде низко кланяющихся, как колосья под ветром, и вновь распрямляющихся женщин, мелькающих загорелых рук и серпов, золотых снопов, составленных в бабки. «Как хорошо быть дитятей, – со сладкой печалью думает он, – сидеть, прислонясь спиной к бабке, и сосать ржаную корку! Твоя матушка с серпом в руке, красивая и сильная, защитит тебя от любой беды!..»

Вада жнет проворно, не плетется в хвосте у многоопытных жниц. Жницы время от времени похваливают ее. «Если бы матушка видела сейчас Ваду, – думает Кукша, – она сочла бы ее хорошей невестой». Зато вечером Вада еле добредает до женского дома и валится на ложе, не в силах даже повечерять.

Остается сжать последнюю ниву. Дедушко-полевик, как известно, не может жить на голой ниве, среди стерни[159]. По мере того как хлеб убирают, он бежит прочь от взмахов серпа и прячется в колосьях, пока еще нетронутых. И вот, вместе с последними срезанными стеблями и колосьями, он попадает в руки жниц. Теперь он обитает в последнем, дожиночном снопе. Жницы обряжают сноп в заранее приготовленную одежу – надевают на него высокую овчиную шапку, сермяжную свиту и подпоясывают красным крученым поясом.

Теперь надо выбрать самую красивую девушку, которая понесет ряженый сноп. Жницы единогласно выкликают Ваду, быстро рассыпаются но ниве, находят случайно несжатые колосья и плетут из них венок, украшая его синими волошками[160] и другими цветами. На голову Ваде накидывают длинное белое покрывало, поверх покрывала надевают венок, а в руки дают обряженный дожиночный сноп, и при этом поют:

Толока ты Толока,

Толока пригожая,

Ты прими от нас снопок,

Ты прими от нас ржаной,

А на голову надень

Изукрашенный венок!

Мы с тобой пойдем, пойдем,

Твой подарок отнесем

В княжеску хоромину

Князю тороватому!

Обрядив Ваду, жницы выстраиваются четами в длинную вереницу с Вадой впереди и направляются в Печерьско, к Оскольдову дому, с песней, славящей щедрость Дажьбога, хоть, сказать по правде, не больно он расщедрился в нынешнем году. Ну, а если не славить, на другой год и вовсе ничего не соберешь.

Подходя к воротам города, жницы запевают песню, в которой извещают о себе и убеждают князя не скупиться на угощение. Заслышав их голоса, князь Оскольд и его княгини Потвора и Красава выходят во двор и встречают жниц перед гридницей, кланяются Ваде в пояс и подносят ей хлеб-соль, а от нее принимают обряженный дожиночный сноп. Ваду, как самую почетную гостью, усаживают в покутье, а дожиночный сноп ставят рядом с зажиночным, с тем, который никак не давался Оскольду. Прочие же гостьи садятся за столы.

Над очагом в большом котле булькает мясное варево. Это варится мясо козла, которого по обычаю только что закололи в житнице в честь окончания жатвы. Кровь его бережно собрана в чашу. Когда жницы рассаживаются за столами, старшая княгиня Потвора берет чашу и, макая в нее крыло черного петуха, окропляет всех козлиной кровью. После этого Потвора и Красава садятся по правую и по левую руку от Оскольда и пир начинается.

Обе княгини, несомненно, хороши собой. Но, если понаблюдать за ними, скоро поймешь, что Потвора – женщина ежовитая[161], такой палец в рот не клади: по локоть откусит. Когда она взглядывает на Ваду, взгляд ее прозрачных глаз не сулит ничего доброго. Красава, напротив, само добродушие.

По окончании пиршества, на котором, как и положено, всего было вдоволь – и броженого меда, и пива, и кваса, и пирогов, и прочих яств, – все высыпают на луг за пределы города и начинается веселье – песни, пляски и ухаживанье парней за девушками.

Корчаги и жбаны вытаскивают туда же и ставят на траву, откуда-то являются гусляры, волынщики, гудошники[162], рожечники, и веселье разгорается, как груда сухого хвороста. В кругу пляшущих уже полно хмельных парней, здесь перемешались и дружинники и смерды.

То тут, то там мелькает ржаной венок, украшенный волошками, сегодня Вада самая важная, все славят ее, все хотят с ней плясать, и она пляшет со всеми, но ищет глазами Кукшу. Вот наконец и он. С этого мгновенья они стараются не расставаться, но их то и дело разлучают пляски-игры, в которых по правилам парни меняются девушками. Тем слаще снова взяться за руки, когда это удается, и плясать вместе.

Дождавшись первой звезды, жницы ведут Ваду к князю Оскольду. Вада снимает с головы венок, окунает его в заранее приготовленный ушат и надевает на Оскольда, вода течет по его лицу, а жницы со всем хмельным многоголосием обрушивают на нее просьбу:

Толока ты Толока,

Толока пригожая,

Нагадай же на тот год

Князю щедро любому

Боле прежнего снопов,

Уроди же ты ему

Жита тыщу коробов[163]!

Все возвращаются к веселью, которое продолжается уже при смоляных светочах. И долго оно еще длится – даже после того, как в жбанах и корчагах иссякает хмельное питье. Но и само веселье начинает уставать. Пляшущих становится меньше, парни и девушки все чаще отдыхают и все больше разговаривают, иные вдруг, взявшись за руки, куда-то уходят.

Вада и Кукша пляшут теперь только друг с другом, правило плясать всех со всеми уже не действует. Надо сказать, что Кукша охотно присоединился бы к сидящим на траве, – недаром он побывал под туром. Но ему стыдно перед неутомимой Вадой. А Вада говорит:

– Видал, как Оскольд на тебя смотрит? Это потому что мы с тобой все время вместе!

Но Кукша не заметил, чтобы Оскольд смотрел на него как-то особенно – взор Оскольдов неизменно приветлив, как и положено взору радушного хозяина веселья, а может быть, даже приветливее. Неожиданно Вада хватает Кукшу за руку и утаскивает за пределы освещенного круга. Они бегут прочь, вдруг Вада выпускает его руку и садится на траву.

– Ноженьки мои меня больше не держат! – говорит она. – Садись рядом!

Они долго сидят молча, обхватив колени. На дворе месяц серпень[164], небо густо усыпано крупными звездами, время от времени некоторые из них скатываются по небосводу и пропадают. Каждый раз, когда рождается человек, Сварог зажигает на небе новую звезду, а когда человек умирает, звезда срывается со своего места, падает и догорает уже на лету. Такую звезду называют «падучая».

– Загадай желание! – говорит Вада. – И я загадаю.

Кукша изо всех сил старается успеть, пока очередная звезда не погасла, загадать, чтобы ему не надо было ничего решать, чтобы в его жизни все решилось само собой, но у него никак не получается. Звезды срываются с неба всегда неожиданно и гаснут слишком быстро.

– Тебе удалось загадать? – спрашивает он наконец.

– Да, – отвечает Вада.

– А я никак не успеваю, – огорченно говорит он. – Что ты загадала?

– Чудной! Если я скажу, желание не сбудется!

Снова Кукша пытается загадать желание, и тут уж не до разговоров. Но звезды почему-то каждый раз срываются с неба не в том месте, на которое смотришь, и сгорают прежде, чем успеваешь опомниться.

– Оскольд все равно тебя убьет, – прерывает молчание Вада, – он тебя ненавидит. Потому что я люблю тебя, а не его. Одному из вас не жить. Выбирай сам, кому.

– Зачем же он меня гривной дарил? – помолчав, спрашивает Кукша.

– Смешной! Как же Оскольд мог не отблагодарить того, кто спас ему жизнь? Кем бы он был в глазах людей? Любой князь должен помнить о таких вещах. А убьет он тебя тайно, никто и знать не будет. Как моего отца. Не сам, понятно, – прихвостни его.

Кукша молчит. Вада не знает, что Оскольд навязывал ему богатства, предлагал породниться… Но, может быть, Оскольдовым словам та же цена, что и Харальдовым? Тот ведь тоже сулил ему одну из своих сестер…

Глава четырнадцатая ТОРГ НА ПОДОЛЕ

Всяк знает, что молвы никто нарочно не переносит, она сама собой разносится по земле. Прислушивайся к людской многоголосице и будешь знать все самое важное. Разбросанный по горам Киев облетает очередная весть: приплыли с товаром словеньские торговые люди с Ильмень-озера.

Шульга, не откладывая, отправляется на Подол, на Торг. Его, само собой разумеется, сопровождают и Кукша с Вадой. Видно, что Шульга волнуется: оно и понятно, давно уже ему не доводилось встречаться с земляками, – с теми, которые, в отличие от него, продолжают жить на родине.

Подол не под боком у Печерьска. Шульга, Кукша и Вада пересекают возвышенности, покрытые жесткой сухой травой, спускаются в зеленые, буйно заросшие овраги, вновь выбираются из них. И вот перед ними расстилается огромная низина. Это и есть Подол. За ним сверкает невеликая река Почайна, а дальше, за долгим луговым островом, и сам батюшка Днепр.

Самую низкую часть Подола весной покрывает полая вода, поэтому здесь хороший сенокос и тучные пастбища. Над пастбищами, на возвышении, которое не заливает даже самый большой паводок, стоит Волос. У подножия истукана[165] всегда полно съестного, ведь ни один язычник не начнет торговать, не принеся предварительно жертвы Волосу с молением об удачной торговле.

После распродажи товара следует соответственно благодарственная жертва. Немудрено, что вокруг идола постоянно вьется воронье, не подпуская к корму птиц помельче, вроде голубей и галок. Впрочем, подойдя поближе, замечаешь множество воробьев и других пташек, которые беспечно суетятся возле огромных черных птиц.

Рядом с идолом Волоса раскинулся особый скотий торг. Здесь тесно от загонов и коновязей. Нового человека с непривычки оглушает мычанье, блеянье, ржанье, хрюканье, душит настоявшийся навозный смрад.

В незатопляемой части Подола стоят также усадьбы ремесленников, там живут большей частью гончары и ковали, а возле устья Ручая, впадающего в Почайну, – и кожемяки. В стороне от домов дымятся гончарные печи и кузницы. Гончары крутят свои горшки под открытым небом и сушат их на солнце, перед тем как поставить в печь обжигать. А ковали не любят работать на глазах у посторонних – у них какие-то свои тайны, недаром они слывут в народе колдунами. Потому, верно, ковали редко выходят из кузницы на вольный воздух, – только если надо кому-нибудь коня подковать.

Ближе к берегу Почайны шумит Торг, здесь множество разных лавок, под навесами и без навесов, заполненных всевозможным товаром. Возле лавок похаживают купцы, на все лады расхваливают свой товар. Торгуют и у самой воды, прямо с судов, вытащенных на берег. Между лавками и судами неспешно ходит народ, останавливается тут и там, неторопливо разглядывает товар, щупает, а то и нюхает и даже пробует на зуб.

Купцы на Подоле разноплеменные, но преобладают пестрые долгополые свиты хазар, булгар и евреев. У булгар и хазар есть свои подворья на Подоле, а евреи – люди здешние, из Жидовского города. Попадаются на Торгу и армяне, и греки, и персы, и невесть кто. После этой человеческой пестроты люди словеньского языка, пусть и разных племен, кажутся такими похожими друг на друга, что их и по одеже не сразу различишь.

Непривычный человек дуреет на Торгу не только от мелькания разных лиц и одеж, но и от разнообразия и обилия товаров; у Кукши, несмотря на его царьградский опыт, слегка кружится голова. На Торгу так много всего, что у него не возникает желания что-нибудь купить.

Прилавки для тканей завалены тяжелыми трубками полотна, златотканого паволочья, аксамита, поставами[166] тонкого привозного сукна…

Слепят глаза прилавки серебряников – на них в изобилии разложены золотые и серебряные запястья, височные кольца, сканые[167] серьги, перстни и прочее узорочье…

На прилавках, отведенных для пушного товара, грудами лежат соболя, бобры, черные с сединой лисицы, песцы, куницы, белки…

Здесь друзья встречают обеих Оскольдовых княгинь, сопровождаемых двумя отроками. На княгинях кокошники с серебряными очельями, украшенными жемчугом, и аксамитовые шугаи[168]. Но хозяйственные женщины не зря толкутся в пушном ряду, они загодя думают о зиме…

После положенных поклонов друзья идут своей дорогой.

– Видел, как она на меня посмотрела? – шепотом спрашивает Вада, подавшись к Кукше. – Что я тебе говорила?

Сказать по правде, Кукше тоже показалось, что Потвора взглянула на Ваду недружелюбно, но он промолчал: недружелюбный взгляд еще не означает, что зреет убийство. К тому же сейчас не до Потворы – им с Шульгой предстоит встретиться с ильменьскими торговыми людьми.

Друзья минуют долгие прилавки со всевозможной посудой – и железной, и медной, и скудельной, и деревянной… Чего тут только нет! Еще не всякой посудине имя-то сыщешь…

А вот винный ряд – вина из Таврии в нездешних узкогорлых корчагах. Торгуют честно – дают пробовать. Иной весь день ходит и пробует, глядишь, к вечеру где-нибудь и свалится.

Ближе к Почайне тянутся прилавки со скобяным товаром. Там же всякое орудие: плуги, сошники, мотыги, лопаты, топоры, молотки, тесла, скобели, коловороты…

Тут же оружейный ряд. Оружия, правда, маловато, главным образом наконечники стрел и копий, есть боевые секиры, засапожные ножи[169], две или три кольчуги, столько же шлемов, и ни одного меча. Мечи – дорогой товар, их делают на заказ.

Зато у самого берега во множестве седла и всевозможная иная конская сбруя и прочий конский наряд – седелки, чресседельники, уздечки, недоуздки, вожжи, хомуты, расписные дуги, расшитые чепраки и прочее.

«Хорошо, что не я, – думает Кукша, – ведаю закупками для Оскольдова и Дирова хозяйства! Я бы сразу утонул в этом море товара! Вчуже-то глядеть на это обилие, и то уже голову ломит! А ведь здесь, по Торгу, ходят княжеские сборщики и взимают в пользу князей десятину со всех торгующих!..»

Для Кукши настоящая загадка, как они с этим справляются.

А вот и торговые гости с севера, с Ильмень-озера, точнее с Волхова-реки. Они, по обыкновению, торгуют пушниной прямо с судов, вытащенных на берег. Это и есть Шульгины, а отчасти и Кукшины земляки. Возле них уже толпятся словене, что в свое время бежали от Рюрикова гнева. Слышатся жадные расспросы о близких, о друзьях, о том, что слышно из Рюрикова окружения…

Среди торговых людей Шульге удается отыскать неревских, жителей посада, из которого родом он сам. Он так давно не видел неревлян – тех, что поныне живут у себя в Нереве! Они, конечно, знают его семью, кто же в посадах над Волховом не знает Мысловичей! И матушку его знают, почтенную Надежу.

После всех бед, свалившихся на нее, она не пала духом, крепко держит в руках хозяйство… Почернела лицом от горя, а держит. Дочерей выдала замуж, но сама больше выходить не стала, хотя и сватались добрые мужи… Не до замужества ей, верно, после всего, что было… Вот если бы Шульга мог воротиться домой, она бы ожила…

Одному из неревлян вдруг приходит мысль:

– А что если матушке твоей просто пойти к князю Рюрику и попросить за тебя? Так, мол, и так, сын-то малолетком был, нельзя его ни в чем винить… Ну, уж она найдет, что сказать! Вот воротимся домой – пойду-ко я к матушке твоей и предложу ей… Как ты смотришь?

В сердце Шульги крепко толкнулись слова «почернела лицом от горя» и застряли в нем, ничего другого он, кажется, и не услышал… Он не находит, что возразить доброму неревлянину. На том он и расстается с земляками.

Глава пятнадцатая КИЕВСКАЯ ОСЕНЬ

Хлеб давно уже свезен с полей, сложен в скирды, а у многих и обмолочен. Нынче нет нужды сушить его над овином – он и так сухой. Кияне обирают деревья в садах, снимают с веток поздние плоды. Все, что поспело на огородных грядках, перекочевывает в погреба. В домах развешивают по стенам гроздьями-косицами золотистые головки лука.

А лето все медлит уходить, дни стоят ясные, почти жаркие, теплы и ночи – можно ходить без свиты. И все-таки мало-помалу начинают появляться первые признаки осени: в кронах деревьев то тут, то там вспыхивают золотые пряди – седины осени. Однажды утром, выйдя из домов, люди видят, что луга побелели, словно их осыпали драгоценной солью, – ударили первые заморозки.

Улетают цапли, журавли, лебеди, гуси, проносятся несметные стаи уток, грачей, скворцов, дроздов, жаворонков и прочей птицы помельче. Свист крыльев и гомон слышен целыми днями. Черногузам жаль расставаться с краем, где их так любят, даже помогают строить гнезда, и они улетают последними. Первыми, как всегда, улетели стрижи и ласточки, они же последними вернутся весной – только тогда, когда и слепому станет видно, что весна наконец пришла.

Некоторые кияне и дружинники подстерегают и стреляют перелетных птиц ради мяса и пуха. Кукша никогда так не делает – вдруг они летят с его родной Тихвины? Впрочем, с луком на птиц охотятся немногие, только очень меткие стрелки: ведь если промахнешься, потеряешь стрелу. Большинство предпочитает добывать птицу на перевесищах – просеках, где пролетают птицы. Там вешают на деревьях перевесы – большие сети, а дальше вся забота – вынимать из сетей запутавшихся птиц.

Княжеские дружинники, и Кукша с Шульгой в их числе, целыми днями носятся верхом по лесам и полям – охотятся на волков. Часто к ним присоединяются и Оскольд с Диром. Это не только достойное мужей развлечение и поддержание в себе воинской бодрости – от охоты на волков есть польза и смердам. Кияне и жители окрестных сел жалуются, что серых разбойников развелось – спасенья нет! Не откладывая дела, дружинники садятся на коней и скачут в леса и перелески. Рядом на длинных поводках бегут собаки.

От жителей уже известны самые волчьи места. Там охотники спускают собак с поводков, и они мгновенно скрываются из глаз. Погодя раздается звонкий лай – взяли след! Теперь только не отставай! Собаки свое дело знают, а их дело – загнать зверя до изнеможения.

За лосем, оленем или косулей гоняются главным образом ради мяса. В княжеской усадьбе много едоков, много надо и мяса. И, конечно, лучше, когда можно не резать скотину, а привозить мясо из леса, где оно было ничьим, пока не стало добычей охотников. Иные даже предпочитают зверину, говорят, она вкуснее и силы от нее больше.

Зайца травят тоже ради мяса, но его, правда, иногда оставляют собакам для потехи. Чтобы помнили: не зря, мол, носитесь, высунув языки, по лесам да по полям. А вот хитрую лисицу добывают только ради шкуры: мясо ее не годится – псиной отдает. Впрочем, на лисицу охотиться рано – шкура ее еще недостаточно хороша, надо обождать зимы. На вепря – это пешая охота, с коня его брать неудобно, а собакам одним с ним не справиться.

Всей этой дичи полно здесь, на правом берегу, в окрестностях Киева, – на левый берег если и надо переправляться, то разве что за туром, там тура пока еще не так повыбили, как на этом берегу.

Псовой охотой всегда руководят поляне, они большие знатоки этого дела. Никто так не умеет приучать собак к пению рожка, к умению бежать на поводке рядом с конем, не путаясь у него в ногах, а главное – к привычке брать след. Поляне – добродушные люди с напевной речью, недаром почти все они – и мужчины и женщины – слывут отменными певцами. Да что там рассусоливать, славный народ – поляне, худого про них никто не скажет!

Меж тем Шульга ни на мгновенье не оставляет Кукшу одного – Кукша слишком доверчив, ему кажется, что люди, которые приветливы с ним, вроде лукавого Свербея, не могут желать ему зла. Шульга еще на Днепре, по дороге в Киев, предупреждал Кукшу о возможной опасности от Свербея и его приятелей, да и потом, в Киеве, не раз говорил о том же. Только речи его не впрок. Убить же кого-нибудь на охоте милое дело. Сразит человека нечаянная стрела – поди, выясняй, кто ее послал…

Начинаются затяжные осенние дожди. Деревья одеваются в золото, медь и багрянец. Как только все дубравы вырядятся в царские одежды, ветер тут как тут: покрасовались и довольно! Его порывы безжалостно срывают драгоценные наряды, разбрасывают их по траве, по грязным дорогам и по лужам.

В эту пору хороши пропитанные гусиным жиром кожаные плащи и валяные шляпы с широкими полями. А лучше всего сейчас тем, у кого нет нужды покидать свой дом, кто может сидеть у горящего очага с добрым собеседником и попивать броженый мед или красное корсуньское вино.

Уютно и в Потворином тереме. Потвора с Красавой уединились здесь с прялками, тянут нити из кудели, накручивают их на веретена и ведут неспешную беседу. Княгини живут душа в душу, как добрые подруги. Потвора занозиста, зато Красава уступчива.

– Оскольд задумал креститься, – говорит Потвора, – а знающие люди сказывают, что христианин не может иметь больше одной жены, закон ему не позволяет… Что же будет с нами?

– Да, слышала я об этом греческом законе, – отвечает Красава, – уж не знаю, что и думать…

– То-то и оно, что не знаешь! – продолжает Потвора. – Ведь, крестившись, Оскольд собирается жениться на Ваде! Кабы по-нашему, по-старому, она просто стала бы еще одной женой. И на здоровье! Одной больше, одной меньше… Но если Оскольд крестится, он нас вместе с наложницами вышвырнет за порог!

– Что же нам делать? – испуганно спрашивает Красава.

– Только одно, – отвечает Потвора, – избавиться от Вады. Тогда Оскольд, может, и креститься не станет. Он ведь все и затеял ради того, что Вада – княжна из Киева рода. Не будет Вады, незачем будет и огород городить!

– Но как же мы от нее избавимся?

– Очень просто. Задушим сонную платком. Завяжем на шее, потянем за концы, и поминай как звали! И сделаем это, не откладывая, как только Оскольд отправится в полюдье.

Красава бледнеет, как заморское полотно, но ничего не говорит. Она никогда не прекословит Потворе.

Глава шестнадцатая ОСКОЛЬД УЕЗЖАЕТ В ПОЛЮДЬЕ

Дожди переходят в мокрые снегопады, снег валит день и ночь, а однажды ночью является великий коваль Мороз и заковывает землю в надежный панцирь. Утром кияне выходят из домов и зажмуриваются от яркого солнца.

Судя по тому, что снег выпал на сырую землю, он до весны уже не растает. Зиме все рады – кончается грязь, устанавливается санный путь. Но больше всего рады ребятишки: им теперь раздолье – лепить Снегурку, строить крепости, швыряться снежками, кататься с гор на салазках или на леднях.

Однако главное развлечение впереди: скоро неутомимый Мороз наведет ледовые мосты на Днепре и на всех реках и речках – тогда начнется катание на коньках. Тут и взрослые не отстанут от ребятишек. Коньки обыкновенно каждый мастерит себе сам – хитро ли вырезать их из кости! Но тот, у кого есть лишние куны, может купить и на Торгу.

Когда станет Днепр, хорошо бы подольше постояли морозные солнечные дни! Ведь если начнутся снегопады – конец удовольствию, по снегу на коньках не поездишь. Разве что сразу подымятся сильные ветры да сметут снег в сторону, к берегам.

Не одни только любители катания на коньках ждут, когда станет надежный лед. Князь Оскольд собирается в полюдье, в северные земли, ему ледяные мосты нужны не меньше. Только ему, в отличие от любителей коньков, надо, чтобы лед поскорее накрыло снегом, потому что коням опасно ходить по голому льду. А пока что Оскольдовы люди готовятся в дорогу: и кони, и упряжь, и сани, и одежда, и оружие – все к отъезду должно быть в безупречном состоянии. У князя Оскольда с этим строго.

Из полюдья князь Оскольд воротится не скоро, так что большую часть дружины, в том числе и неразлучных Кукшу с Шульгой, он оставляет в помощь князю Диру – стеречь от ворогов Киев и княжескую власть. Как удобно править землей вдвоем, а не в одиночку! Конечно, когда правители достаточно разумны, чтобы не ссориться из-за власти. Вот как они с Диром. Отправляешься в полюдье – не надо голову ломать, кто из приближенных надежен, на кого можно Киев оставить. Древние князья Кий, Щек и Хорив, предки княжны Вады, правили и вовсе втроем. Головы у них, верно, не только для шлемов годились.

Старшие Оскольдовы дружинники ходят с пешнями[170] на Днепр: долбят лед, проверяют его толщину. Наконец лед готов. По Днепру уже вовсю катаются на коньках. К радости любителей коньков и к огорчению князя Оскольда стоят ясные дни, на Днепровском льду холодно сверкает солнце.

Но однажды небо затягивается мглой, мороз слабеет и начинает валить крупный мохнатый снег, такой густой, что не разглядеть поселения на соседней горе. И настает утро, когда на Днепре уже не видно катающихся на коньках, зато с берега спускается на белую заснеженную реку темная вереница верховых и санный поезд. Их путь лежит на север. С Киевой горы их провожают взглядом несколько мужей в дорогой сряде[171]. Один из них Свербей. Он говорит:

– Уехал наконец. Теперь надо убрать Грека, а с Диром и с остальными мы шутя справимся.

Другой муж хохотнул:

– Вот потеха будет весной, когда Оскольд воротится и привезет нам сполна северную дань!

Глава семнадцатая КУЛАЧНЫЙ БОЙ

Наступает день зимнего поминания предков. В этот день их необходимо почтить не только добрым пиром, но и кулачным боем на Днепре. На лед выходят жители Киевой горы и Печерьска, особые люди подсчитывают, чтобы с обеих сторон было равное количество бойцов.

Бойцы сосчитаны, можно бы и начинать. Чтобы подзадорить бойцов, бубенщики бьют в бубны, рожечники дуют в рожки, гудошники изо всех сил водят по струнам смычками. Однако бойцы стоят двумя стенками и не спешат ринуться друг на друга. За чем же дело стало? А дело за малым.

По старому обычаю обе дружины пускают вперед себя мальчишек. Мальчишки сближаются и, не жалея глоток, дразнят и обзывают друг друга, пока кто-нибудь из них, разозлившись, не бросается с кулаками на обидчика. Тот, конечно, спуску не дает, остальные спешат друзьям на подмогу, и пошло-поехало! И тогда по рядам взрослых бойцов проносится клич:

– Наших бьют!

Обе стенки устремляются навстречу одна другой. Тут уж мальчишки бросаются врассыпную, как вспугнутые воробьи. Так положено, иначе затопчут. Стенки быстро разваливаются и превращаются в беспорядочную дерущуюся толпу, проще сказать – в свалку.

На берегу собирается множество зрителей, каждый норовит влезть на обрыв повыше, чтобы передние не заслоняли зрелища. Зрители стараются разглядеть среди дерущихся своих, громко подбадривают их. Женщины и девушки вскрикивают в сладостном ужасе.

Ваду, однако, мучает нешуточная тревога – упрямый Кукша еще не оправился после охоты на тура, но не внял уговорам и участвует в кулачном бою.

Здесь же, на особой скамейке, сидят и Оскольдовы княгини. Только их, как видно, не слишком тешит зрелище – Красава печальна и больше глядит под ноги, на снег, чем на дерущихся, а Потвора пышет злобой. И немудрено – Оскольд уже уехал, а Красава отказывается участвовать в задуманном… Ей, видите ли, жалко девчонку!

Бойцы бьются ожесточенно, до крови, крякают, хрипят, но если боец падает, его уже никто не трогает, так издревле повелось: лежачего не бьют. Бывает, конечно, что упавший так и не встает. Что ж, на то и бой.

Силой Кукша как будто не обижен, но после того, как он побывал под туром, прежняя выносливость еще не вернулась к нему. Шульга, как и во время осенних звериных ловов, постоянно держится возле друга. Уже вскоре после начала боя он отмечает, что Кукша дышит слишком шумно. Это первый признак усталости. Да, конечно, Кукша еще слаб… Вада пыталась ему это внушить, и Шульга отговаривал его участвовать в кулачном бою, но Кукша самолюбив и упрям.

У самого Шульги крепкий противник, высокий плечистый парень постарше его. Однако парень в замешательстве, ему, скорее всего, не приходилось биться с левшой, он не знает, как лучше защищаться и как нападать, чтобы самому не угодить под удар, по привычке он использует левую руку для защиты, к тому же от растерянности забывает наклонять голову, чтобы поберечь подбородок.

Шульга усмехается, глядя на своего противника. Это полянин с красивым простодушным лицом, в подражание русам он бреет бороду и отращивает висячие усы, возможно, он сильнее Шульги, однако Шульге нетрудно в любое мгновенье свалить его. Стоит только будто по неосторожности подставить лицо, а во время удара пригнуться и из этого положения кулаком и всем телом двинуть полянину снизу в подбородок. Но Шульга щадит противника, он не чувствует к нему никакой неприязни, кулачный бой – это игрище, и он не желает превращать его в побоище.

Однако вскоре благодушие покидает Шульгу – он видит, как, обходя дерущихся, к Кукше – именно к нему! – пробирается человек в собольей шапке, это сильный муж и бывалый боец, родом, кажется, рус, Шульга помнит его по прошлым ристаниям. Он уверен, что муж этот из числа Свербеевых приспешников.

Шульге не надо долго размышлять, чтобы понять происходящее: киянин только что свалил противника, оказавшегося перед ним в начале боя, и теперь направляется по Кукшину душу. На псовых охотах Шульга все ждал стрелы невесть откуда. Вот она, эта стрела!

Мешкать нельзя, Шульге тоже необходимо поскорее освободиться от своего простодушного полянина и взять руса на себя, пока он не добрался до измученного Кукши. Шульга проделывает с полянином все, что несколько мгновении назад проделывал мысленно, и полянин распластывается на льду. Даже если ему удастся подняться без посторонней помощи, сегодня он уже не боец…

У Шульги нет уверенности, что ему по силам одолеть свербеевского приспешника, могучая бычья шея говорит сама за себя. Свербеевский муж не менее опасен, чем тур, едва не погубивший Кукшу в лесу. Поэтому необходимо ударить первым, и от души! Внезапность и сила удара могут оглушить киянина и хоть на некоторое время ослабить его.

Этот удар Шульга так же направляет снизу в подбородок: глупо не воспользоваться случаем, ведь киянин видит только Кукшу и, ничего не опасаясь, спешит к нему с гордо поднятой головой…

Однако, вопреки ожиданию, могучий киянин не падает – падает на вытоптанный снег только его соболья шапка. Сам же он, зашатавшись, хватается за подбородок. Из руки его выскальзывает и катится по утоптанному снегу свинцовая чушка без мала с куриное яйцо величиной. Такой свинчаткой утяжеляют себе кулак, если надо убить, не прибегая к какому-либо оружию, вроде меча или ножа.

– Ах ты!.. – восклицает пораженный Шульга, быстро нагибается и поднимает свинчатку. – Ну, держись!

И со всей силой праведного гнева бьет киянина по лицу, уже не разбирая, куда придется удар. На этот раз киянин падает. Постояв над поверженным противником несколько мгновений и убедившись, что он не делает попыток подняться, Шульга выпускает из руки уже не нужную свинчатку и находит глазами Кукшу. Кукше приходится худо, он еле держится на ногах, лицо его в крови. Шульга бросается на выручку друга.

Вечером на пиру в Дировой усадьбе все сходятся на том, что кулачный бой прошел удачно. Славно бились все бойцы, много крови осталось на днепровском льду, а один боец, именем Берест, известный своей силой и удалью, по окончании боя так и остался лежать на льду.

Это вестник, он отправился к предкам с поклоном от киян, расскажет им, как почтили их в родном Киеве, сообщит разные другие новости и вместе с ними будет ходатайствовать перед богами, чтобы они отвратили на будущее лето засуху от Киевской земли.

И, конечно, все славят Шульгу и называют его удальцом. Про свинчатку же, что выронил Берест, а он, Шульга, подобрал, кроме Кукши, не знает никто.

Глава восемнадцатая ПРАЗДНИК КОРОЧУН

Наступает зимний праздник Корочун, или Солнцеворот, как его еще называют. Корочун – самый короткий день в году. Не успело толком рассвести, а уже начинает смеркаться. Самый короткий день сменит самая долгая ночь. Пока не стемнело, во всех больших усадьбах спешат заколоть нарочно к празднику откормленного кабана, а кто победнее, – хотя бы поросенка.

Кабан – непременная жертва Сварогу, небесному властителю, приносимая с молением, чтобы он не дал погибнуть своему светлому сыну Солнцу-Сварожичу, еще зовомому Дажьбогом, от козней лютой врагини всего живого – Зимы с ее верными слугами Мраком и Морозом. К этому дню бедный Сварожич совсем выбивается из сил и людей обуревает страх, что Зима окончательно его одолеет.

В стремлении помочь Сварожичу выстоять против напасти тут и там по всему Киеву девушки и парни заводят положенные по такому случаю хороводы. Сперва участники хоровода двигаются медлительной поступью, сопровождаемой протяжными печальными песнями, в которых оплакивают Сварожича, потом поступь мало-помалу ускоряется, и в песнях уже звучит ликование, а погодя начинается бешеная пляска, и в песнях слышится буйное неукротимое веселье. Нет сомнения: чем шумнее и безудержнее веселье здесь, тем вернее, что пращуры, обретающиеся в далекой таинственной стране, услышат это веселье и включатся в него на пользу делу.

Каждый помнит, что жертвы и песенные заклинания обычно помогают: Сварожич начинает побеждать Зиму и наливаться новой силой – дня прибывает, а ночи убывает. Однако Зима, чувствуя, что проигрывает со своим слугой Мраком, будет, конечно, в ярости. С помощью другого слуги, Мороза, она станет морозить землю день ото дня сильнее. И, чтобы Сварожич вернее победил, необходимо со всем жаром сердца желать этого.

Тем временем колядовщики с торбами обходят усадьбы. Щедрость хозяев – не последнее дело в спасении светлого бога. Не минуют колядовщики и Дировой усадьбы:

Искала коляда

Княженецкого двора.

Внноградье красно-зелено мое!

А кругом-то бело,

Все пути замело.

Виноградье красно-зелено мое!

Княженецкий-то двор

На семи столбах.

Виноградье красно-зелено мое!

А у нас Коляда

Ни мала, ни велика.

Виноградье красно-зелено мое!

Выноси-ка пирог

За высокой порог.

Виноградье красно-зелено мое!

Не ломай, не сгибай,

Весь, как есть, подавай.

Виноградье красно-зелено мое!

И Дажьбог на тот год

Урожай вам пошлет!

Виноградье красно-зелено мое!

При последних словах дверь гридницы отворяется и колядовщиков приглашают войти, усаживают за стол и ставят перед ними кувшин с медовой сытой[172] и чашку кутьи, ведь, чтобы помянуть умерших предков, непременно надо отведать кутьи. Колядовщиков поят пивом и плодовым взваром, щедро угощают всем, что есть на столе, а особенно свининой – яством, угодным Сварогу. А на дорогу дают большой пирог, нарочно для Коляды испеченный.

Этих колядовщиков сменяют другие. Слышится скрип шагов по морозному снегу – идут четверо парней, несут соломенного коня, на коне залом наперед сидит маленький горбатый старичок с длинной бородой – дедушко пращур, за дедушком ведут на привязи обычную чету этого праздника – медведя и козла, а за ними идет толпа уродов и чудовищ со смешными и страшными харями. Ряженые врываются в дома, пляшут и поют:

Пришла Коляда колядуючи.

Эй, Коляда!

Колядуючи, щедруючи.

Эй, Коляда!

Пошла Коляда в один дом.

Эй, Коляда!

А в доме кутью толкут.

Эй, Коляда!

Пошла Коляда в другой дом.

Эй, Коляда!

А в том доме сало шипит.

Эй, Коляда!

Пошла Коляда в третий дом.

Эй, Коляда!

А в том доме пироги пекут.

Эй, Коляда!

Пироги пекут да и нам дадут.

Эй, Коляда!

И за то вам выше крыши

Будет жита скирда!

Наплясавшись, требуют пива и пирогов. А получив требуемое, отправляются дальше.

Уезжая в полюдье, Оскольд выразил желание, чтобы Кукша с Шульгой зимовали у Дира.

– Лучше держаться вместе, – сказал он на прощанье.

Через несколько дней после его отъезда, сразу после кулачного боя на Днепре, сюда же, в Дирову усадьбу, переселяется и Вада. Выходя из дома в Печерьске с мешком своих пожитков, Вада повстречала Потвору и та закудыкала ей дорогу:

– Куда, голубка, поспешаешь?

Вада на всякий случай ничего не ответила, но встреча ей не понравилась.

Впрочем, понравилась или не понравилась, думать об этом особенно некогда – ей надо заживлять своими снадобьями избитое Кукшино лицо, – затем она сюда и переселилась. Кукша противится лечению, и приходится объяснять, что лицо, конечно, заживет и само по себе, но это будет слишком долго и, кроме того, останутся синеватые рубцы. А ей жалко Кукшиного лица, оказывается, она считает Кукшу красивым.

Возле Кукшиного изголовья Вада ставит горшочек с луговым медом и кладет серебряную греческую ложку. По ее словам, луговой мед – самый целебный, лучше гречишного или липового, потому что собран с разных цветов, в том числе и с лекарственных. Мед особенно полезен, если его есть серебряной ложкой. И еще она каждое утро заставляет Кукшу прямо в хлеву, как говорится, «из-под коровы», выпивать крынку парного, только что надоенного молока.

– К весенним кулачкам, – говорит она, – будешь могуч, как тур.

Сейчас в гриднице нет ни Шульги, ни Вады. Они вместе с самыми молодыми дружинниками и девушками из усадьбы колядуют. Вада – Коляда. Ее возят в санях в белой рубахе, надетой поверх зимней одежы. В гриднице только Дир и дружинники постарше. Некоторые из них осоловели от еды и питья и уже храпят на лавках.

Кукше тоже хотелось пойти с колядовщиками, но он не уверен, что колядование и ряжение – подходящее занятие для христианина. И так-то он постоянно грешит, ведь, живя среди язычников, невозможно блюсти во всей строгости правила христианского благочестия. Недаром и Оскольд жаловался, что трудно жить по-христиански среди язычников.

Правда, когда Оскольд это говорил, Кукша сразу подумал, что трудно и в Царьграде, среди христиан, оставаться безупречным христианином. Можно сказать так: где бы ты ни был, нелегко жить праведной жизнью в миру. Здесь, в языческом Киеве, несколько иноков спасаются в Андреевской обители, но и в христианском Царьграде многие ищут спасения в монастырях…

А что до Кукшиных грехов, его духовник игумен Стефан не все его грехи судит строго, он снисходителен, например, к вынужденному несоблюдению поста.

– Считай, – говорит игумен Стефан, – что ты в дороге. В дороге же прощается. Другое дело – заповеди. Но они известны. Не сотвори себе кумира, да не будет у тебя других богов, кроме Господа Бога твоего. Не поминай всуе имени Господа Бога твоего. Почитай отца с матерью. Возлюби ближнего твоего, как самого себя. Не убивай. Не твори прелюбодеяния. Не кради. Не лжесвидетельствуй. Не пожелай жены ближнего твоего, ни дома его, ни села его, ни раба его, ни вола его – ничего, что принадлежит ему.

Игумен Стефан разрешал Кукшины грехи с веселой кротостью, покуда Кукша не поведал ему о соблазне завладеть Оскольдовой властью. Тут голос игумена переменился и он заговорил с Кукшей весьма сурово: ведь Кукша нарушил последнюю заповедь, а отчасти и пятую – хоть на деле и не убивал, однако же убил в мыслях своих!

Кукшины благочестивые размышления прерывает шумное возвращение колядовщиков. Они вытряхивают на стол пироги, хлебцы, испеченные в виде быков, коров, свиней и птиц, куски сала и мяса, со смехом вспоминают забавные случаи, произошедшие во время колядования, и садятся пировать. Все киевские хозяева щедры, и худого на будущий год ждать не следует…

Меж тем дружинники постарше выжидательно смотрят на князя Дира. Дир – хороший, мудрый князь и храбрый воин, но не очень твердо помнит необходимые обряды. Что ж, ведь он, как ни говори, варяг! Зато есть люди, которые знают все, что нужно, они напоминают:

– Князь! Пора зажигать Перуново дерево!

Пора так пора… Князь Дир поднимается со своего почетного сиденья и выходит из гридницы. Дружинники отгребают уголье к концам продолговатого очага, так чтобы в средней части не осталось ни одного тлеющего уголька, и заливают то, что отгребли.

Возвращается Дир, неся на плече дубовый кряж. Кому доводилось таскать дубовые кряжи, тот знает, что они весьма тяжелы. Но никто не должен помогать Диру нести Перуново дерево: он – князь, он – хозяин, и Перуново дерево – его забота.

Дир опускает кряж в очаг на расчищенное место, а потом начинает вытирать из сухого дерева живой огонь, который иногда называют еще новым или святым. Дружинники тем временем обкладывают концы кряжа хворостом. Вытерев огонь и запалив бересту, Дир зажигает обе кучи хвороста. То же сейчас происходит по всему Киеву – всюду гасят очаги и печи и вытертым заново живым огнем зажигают Перуново дерево.

Перун – Дажьбожий брат и должен помочь брату выстоять против Мрака и Мороза. Нынче ночью князь Дир, как и все киевские хозяева, не уснет – будет следить, чтобы Перуново дерево не погасло. Ведь дерево по такому случаю нарочно берут сырое, чтобы оно не прогорело в одну ночь, надо растянуть горение хотя бы на седмицу, тогда Солнце окрепнет и за него уже будет не страшно. Однако сырое дерево легко может погаснуть, если не приглядывать, и тогда все пропало.

Жарко горит хворост, концы кряжа шипят, а все же мало-помалу загораются. Пирующие плещут на кряж масло и пиво – так вернее ждать доброго урожая на будущий год. Но вот ночь в союзе с хмелем понемногу одолевает пирующих, один за другим они откидываются от столов и засыпают. Девушки и женщины уходят к себе в женский дом, в гриднице остаются только спящие дружинники да Дир с Кукшей.

Князю Диру нынешней ночью спать не придется, поскольку на нем лежит обязанность поддерживать огонь в очаге. Время от времени он ломает ветки и бросает их в огонь. А Кукше не хочется спать, ему нравится сидеть просто так, глядя на огонь. Дир с Кукшей редко оказываются наедине, потому что живут врозь, редко им случается и беседовать.

С тех пор, как Кукша уплыл из Царьграда, его часто донимает одна загадка. Она пришла к нему и засела у него в голове, когда он подружился с Шульгой. И до сих пор он никак не может смириться с ее неразрешимостью.

С детства, как, наверно, все люди, он привык делить людей на добрых и злых. И на остальных, которые еще никак не проявили себя. Быть добрее Шульги, по его разумению, просто невозможно. Чем дольше он его знает, тем больше убеждается в этом. Но тот же добрый Шульга принимал участие в злодействах, которые творило Оскольдово и Дирово войско на подходе к Царьграду и вокруг Царьграда. Об упомянутых злодействах и слушать-то без содрогания нельзя!

Кукша никогда не спрашивает Шульгу о тех делах, у него просто язык не поворачивается… Да ведь и так ясно, что Шульга участвовал во всем этом, не мог не участвовать, если бы даже захотел уклониться. Он же был там на глазах у всех, вместе со всеми…

«Вот и Тюр, – думает Кукша, взглядывая сбоку на горбоносого чернобородого Дира, – морской разбойник, а добрый, даже Вада говорит, что он добрый. Как это так? А кровожадный Сван, который сначала рвался убить меня, – ведь потом он был добр ко мне… Выходит, и он добрый?»

Так они сидят и размышляют – Кукша молча, про себя, а Дир – вслух.

– Помню, когда-то, – тихо произносит Дир, – я мечтал уплыть вдвоем с тобой в Исландию, где нет конунгов и всяк волен жить, как хочет. Кроме рабов, разумеется… Но судьба распорядилась иначе. Теперь я сам конунг – Хаскульд решил, что так нужно. И опять я не волен жить по своему разумению. Ведь это одна видимость, что конунг свободнее других… А может, и в Исландии нет свободы?.. Может, нигде ее нет?..

На торце дубового кряжа вздуваются и лопаются пенные волдыри. Кукша с сочувственным любопытством следит за язычками пламени, которые стараются одержать верх над сырым деревом.

– Эх, мечты, – вздыхает Дир, – вольная Исландия… А я ведь только в несчастной Луне, после твоего исчезновения, убедился наконец, что ты вовсе не собирался со мной в Исландию. Правда, ты и не обещал туда отправиться. Ты всегда молчал, когда я вслух мечтал об этой стране… Как молчишь сейчас…

Он берет кочергу и подвигает в огонь сучья, сгоревшие лишь наполовину.

– Впрочем, еще неизвестно, как повели бы себя Хаскульд и другие дружинники в случае твоего согласия плыть со мной в Исландию. Но ты надул нас всех.

Дир смеется. Поглядев на ближайших спящих дружинников, он продолжает:

– Помню, тогда, в Луне, я начал тревожиться: все уже кончено, а вас со Сваном нет и нет. Досадовал на себя, что согласился отпустить тебя с ним. В конце концов не выдержал и пошел искать. Когда я нашел Свана, он лежал неподвижно, но был еще жив. Я склонился к нему, и он прохрипел: «Кукша убил меня!» Я осмотрел его и понял, как было дело: Сванова рыжая грива послужила при ударе чем-то вроде бармицы, но она не смогла полностью защитить шею, только ослабила удар… Откуда тебе было знать, как трудно разрубить волосы?

Кукша, не отрываясь, следит за борьбой пламени и сырого дерева.

– Я решил тогда, – продолжает Дир, – ничего не говорить Хаскульду, а тем более другим. Незачем им знать. Вдруг ты объявишься? И оказался прав.

«Кажется, и Оскольд, – думает Кукша, – ничего не сказал Диру после того, как я в беспамятстве проговорился про убийство Свана. Неужто они и вправду дорожат мной, считая, будто я приношу им удачу?»

На торце Перунова дерева по-прежнему вздуваются и лопаются пузырьки влаги. Но пламя лижет дубовую кору все увереннее. Кукша мысленно поощряет его – зрители всегда сочувствуют одной из борющихся сторон. Однако и Кукшу одолевает сон. Засыпая, он видит все те же пузыри на дубовом обрубе.

Наутро после самой долгой ночи Киев облетает весть: Красаву нашли задушенной в собственном тереме. Задушили княгиню ее же заморским шелковым платком. Убийц было не меньше двоих – видно, что они тянули за концы платка.

Кияне теряются в догадках, кто мог это сделать: у Красавы не было врагов, она славилась добротой, со всеми ладила. Понятно только, что время выбрано не случайно – Красавины слуги вместе с остальными жителями усадьбы праздновали Корочун и Красава оставалась в тереме одна. Все жалеют несчастную княгиню: ведь ее некому даже толком оплакать: ведь у нее в Киеве нет родовичей.

Несколько лет тому назад княгиня Потвора, в ту пору юная княжна и невеста, приехала в Киев из древлянского стольного города Искоростеня, привезла, как водится, богатое приданое, в приданом был, помимо прочего, и десяток рабов, ведь челядь – один из самых дорогих товаров.

В числе привезенных были два раба, Костыга и Карк, которых сразу определили в свинари. Никто из обитателей Печерьска, пораженных смертью Красавы, не заметил, разумеется, что после праздника Корочуна Костыга и Карк были переведены из свинарника в овчарню…

– Да, – качают головами кияне, – драгоценную жертву получил нынче ночью великий Сварог!

– Это она за меня задушила Красаву, – говорит Вада Кукше, услышав про убийство.

– Откуда ты знаешь? – спрашивает Кукша.

– Знаю, – отвечает Вада.

И, помолчав, добавляет:

– Красава сама велела мне остерегаться…

И еще через несколько мгновений:

– Потвора на этом не успокоится, помяни мое слово…

Глава девятнадцатая ВАДИНЫ ЗИМНИЕ ЧУВСТВА

Как и следовало ожидать, светоносный Сварожич с помощью брата своего Перуна и жителей Киевской земли вышел победителем из схватки с непроглядным Мраком – дни становятся длиннее и светлее. Зима в бессильной злобе напускает морозный туман, окутывает деревья инеем, и ее верный слуга Мороз Трескун дерет все живое по-волчьи. Однако в садах на заиндевелых ветках бесстрашно качаются снегири и свиристели, а зори по утрам делаются только румянее от стужи, как щеки красных девок.

Прибавление дня позволяет возобновить охоту, особенно приятную в эту пору, пока еще не намело глубоких сугробов, а каждому только что выпавшему снегу охотники радуются и называют его свежей порошей.

Бешеная скачка вдогонку собакам, преследующим лису или зайца, заиндевелые конские бока и протяжное пенье рожка, созывающего собак по окончании охоты… Кукша любит этот призывный звук, словно он призывает его самого, а не собак. Как прекрасна зимняя лисица с пушистым и нежным, словно дым, хвостом, белоснежным на конце! Как славно скакать по заснеженным нивам бок о бок с верным, любимым другом!

Не странно ли, что Кукша и Шульга, люди разной веры, роднее друг другу, чем братья? Неужто они стали бы еще роднее, если бы Шульга принял греческую веру? Но Кукша не собирается это проверять: Шульга сказал однажды, что хочет вернуться домой, к своей матери, таким же, каким уехал, и Кукша знает, что тут уж ничего не поделать. В этом Шульга похож на самого Кукшу с его упрямым стремлением вернуться в Домовичи, несмотря на все соблазны, которые расставляет у него на дороге судьба.

Нельзя не заметить, что в последнее время Вадино отношение к Шульге меняется. Раньше он был для нее просто Кукшин друг, и не больше. Но она видела кулачный бой на Днепре, в котором Шульга проявил верность дружбе, мужество и силу. Это его радением могучий Берест, боец, собиравшийся прикончить Кукшу, отправился вестником в неведомый таинственный край к блаженным предкам… Кто знает, может быть, ей удастся убедить Шульгу отправить вслед за ним и Оскольда?

Теперь ей нравится лицо Шульги, которое прежде из-за неизменной веселости казалось ей глуповатым. Вада выказывает Шульге знаки внимания – то заговаривает с ним, то вдруг смущается, то, будто невзначай, улыбнется. В таких случаях понимающие люди говорят: «Завлекает!» Надо признать, что Кукшу Вада никогда не «завлекала», она всегда держалась с ним так просто, что со стороны их легко было принять за брата и сестру.

Вада понимает, что такая перемена в ее отношении к друзьям может внести разлад в их дружбу, даже вызвать ссору между ними. «Ну что ж, – думает она, – ссора так ссора. Зато Кукша уразумеет наконец, что он теряет!»

Загадочна девичья душа, ее восхищает беззаветная верность дружбе и в то же время она, не раздумывая, готова разрушить эту дружбу!

Вадино возросшее внимание к Шульге не проходит, конечно, незамеченным, но юные дружинники еще слишком неопытны сердцем и умом, чтобы сказать себе об этой перемене что-то определенное и сделать выводы. А разговаривать о Вадиных чувствах и настроениях им и в голову не приходит.

Впрочем, в ее поведении зацепиться особенно не за что, она заживила раны на Кукшином лице и по-прежнему так внимательна к его здоровью, как будто ее заветная мечта – сделать его самым сильным участником ристаний на празднике Похорон Зимы. Приняла ли она окончательное и бесповоротное решение отдать свое сердце тому или другому? Кто ее поймет! Может быть, она и сама себя не понимает. А может, понимает, да не говорит…

Сейчас на дворе месяц сечень[173] – стужа сечет не хуже волчьих клыков, за ним явится лютый – уж он полютует со своими ветрами и метелями!.. Глядишь, вырастут за зиму сугробы под самую застреху… И кто может уверенно сказать, что станется с ее сердцем к тому времени, когда они растают? Особенно, если растают и надежды, которые она лелеет…

Глава двадцатая ПОХОРОНЫ ЗИМЫ

Стужа еще полновластно хозяйничает в Киеве, но сквозь нее уже пробивается сладкий и тревожный весенний запах. Лютый, как ни буйствовал со своими ветрами и вьюгами, мало-помалу сдается, его сменяет месяц березозол[174] и настает день, когда полагается закликать Весну. Закликают ее главным образом дети и девушки, потому что они сами сродни Весне.

Еще накануне праздничного дня женщины месят тесто и пекут жаворонков с хохолками и распростертыми в полете крылышками, а утром, в праздник, раздают детям. Дети огромной гурьбой с веселыми кликами бегут в сенник или на гумно – закликать жаворонков. Там они сажают своих птиц, всех вместе, где-нибудь повыше, и начинают что есть мочи кричать:

Жаворонки, прилетите,

Студену зиму унесите,

Теплу весну принесите, —

Зима нам надоела,

Весь хлеб у нас поела!

Песню эту дети поют несколько раз, потом разбирают жаворонков и с той же песней бегают по Киеву. Набегавшись вволю, они опять собираются в одно место и начинают есть своих жаворонков. Съедают всю птичку, кроме головы, которую каждый оставляет для своей матушки.

Празднество кончается тем, что ребятишки целуются между собой, поздравляют друг друга с наступающей весной и разбегаются по домам.

А дома каждый отдает голову жаворонка своей матушке со словами:

– На-ко, мамо, тебе голову от жаворонка: как жаворонок высоко летел, так чтобы и лен твой высоко поднялся! Какая у жаворонка голова, такой чтобы и лен твой был головастый!

К Похоронам Зимы возвращается из полюдья князь Оскольд, привозит мешки пушнины, дуплянки меду[175], круги воска. Скоро Днепр освободится ото льда и весь товар будет отправлен в Корсунь с дружиной, что поплывет встречать обещанных царем и патриархом вероучителей.

Когда князю Оскольду сообщили о гибели княгини Красавы, он решил, что ослышался, даже переспросил говорившего – очень уж неожиданно прозвучало сообщение…

Поднимался князь Оскольд в ложницу погибшей, подробно расспрашивал слуг, обнаруживших ее тело, но выяснил лишь то, что знали все – Красаву убили, когда вся усадьба праздновала Корочун, и что убийц было, по-видимому, двое.

Спрашивал Оскольд и людей, которых считал близкими себе, в том числе и Кукшу, не подозревают ли они кого-нибудь. Но никому не приходило в голову, кто мог желать смерти доброй Красаве. А Кукша не решился сказать ему о Вадиных подозрениях…

Как всегда на Похоронах Зимы, в Киеве царит буйное, безбрежное веселье, ведь Похороны Зимы одновременно и Отмыкание Весны! Даже самый бедный не щадит своих припасов ради такого праздника. Все дни, пока длятся Похороны Зимы, называют веселыми, обжорными, широкими, а после того, как пройдет похмелье – разорителями.

По древнему обычаю, Похороны Зимы начинаются с четверга, с Перунова дня, однако уже за три дня до него прекращаются всякие работы – кияне заняты подготовкой к празднеству. Безжалостно опорожняют они сусеки, погреба, кладовые. Если не хватает домашнего или хочется заморского, покупают на Подоле, на Торгу.

В эти дни и самый скупой забывает о бережливости: кабы не ударить лицом в грязь, ведь Похороны Зимы! Придется и гостей принимать, и самому в гости ходить, значит, надо и поить допьяна и кормить досыта, да к тому же не мешает и одеться понаряднее, чтобы люди добрые не засмеяли.

На Похоронах Зимы выясняется, что больше всего на свете кияне любят на чем-нибудь кататься. Катаются все от мала до велика. Первым делом, конечно, катаются на салазках с гор, а гор Киеву не занимать. Здесь и ребятишки, и девушки с парнями, и, ясное дело, новожены – эти-то на Похоронах Зимы главные люди. Летят салазки – дух захватывает! Бывает, что и переворачиваются – то-то смеху!

По дорогам то тут, то там носятся сани, запряженные сытыми жеребцами с горделиво изогнутыми шеями, в санях хмельные бояре в бобрах да соболях, а с ними вместе не менее хмельные смерды в новеньких нагольных полушубках – нынче нет разницы между богатыми и убогими, между знатными и простецами, нынче все равны! Вслед им поспешают тощие клячи, запряженные в обыкновенные дровни, переполненные пьяными мужиками и бабами. И в боярских санях, и в дровнях истошными голосами поносят Зиму и славят Весну.

Парни катают по всем Киевским горам юных девиц и молодых баб, ни на одной из них, даже если морозно, не приметишь рукавиц – надо, чтобы все видели, сколько у нее на руках колец. Но больше всех, конечно, катаются новожены: ведь они должны навестить всех, кто гулял у них на свадьбе, да и просто охота покататься, на людей посмотреть и себя показать.

По всем горам наделано качелей, на досках стоят большей частью девушки и отроковицы, а парни их раскачивают. Захмелевшие девушки просят парней не жалеть сил, иные не в меру храбрые взлетают так высоко, что на них и смотреть страшно. Однако чем выше вознесут их качели, тем выше подымутся льны и конопли на матушкиных нивах.

В четверг, ближе к вечеру, сходятся молодые кияне, чтобы изготовить большую соломенную куклу. Когда кукла готова, ее обряжают в длинную женскую рубаху, делают ей черные глаза и нос из уголья и вставляют длинные зубы торчком, нарезанные из редьки. Стараются, чтобы вышло пострашнее, ведь это ненавистная сударыня Марена, она же Зима, она же Смерть!

Кукша не участвует в этом веселом деле. Ему кажется, что изготовление Марены подобно сотворению идола. А он хорошо помнит сказанное в заповедях: не сотвори себе кумира и чужому кумиру не поклоняйся! Однако посмотреть на веселье киевской молодежи все же приходит…

Сейчас Ваде с Шульгой лучше, чем Кукше, им ничто не мешает принимать участие в весеннем языческом действе, и они отдаются ему со всем юным пылом. То и дело они взглядывают друг на друга, касаются друг друга руками, хотя все эти взгляды и прикосновения не имеет отношения к созданию Марены.

Завершив свой труд, молодые люди ставят сударыню Марену в сани и везут ночевать на гумно. Утром после завтрака парни и девушки веселой гурьбой вывозят сударыню Марену на улицу, ее тоже будут катать – целых три дня. Рядом с сударыней Мареной должна стоять самая красивая и нарядная девушка – это будет Жива, она же Весна. На этот раз Весной единодушно выбирают Ваду, она влезает в сани, у ее ног стоит широкое кленовое ведро с пивом, в котором плавает резной ковш, а на расстеленной холстине лежат стопки блинов.

Начинается похоронное шествие по Киеву. В сани впряжены трое парней, один из них Шульга. Красавица Жива-Весна угощает всех, кто пожелает, пивом и блинами. За санями тянется длинная вереница салазок, в которые тоже впряжены парни, а в салазках сидят нарядные девушки.

Похоронное шествие с самого начала и до конца сопровождается пением, то печальным до слез, то разухабисто-глумливым. Запевает красавица Весна на передних санях, остальные дружно подхватывают, и санный поезд шумно и весело катится по Киевским горам.

Заслышав пение, народ толпами высыпает на дорогу. И млад и стар спешат присоединиться к поезду и сопровождают сударыню Марену до самой катальной горы, заранее политой водой, где сударыня Марена и открывает катание. С наступлением сумерек сударыню Марену опять водворяют на гумно.

На следующий день сударыня Марена снова появляется на улице, только теперь уже в сани, вместо парней, впрягают коня, увешанного бубенцами и украшенного цветными корсуньскими лентами. Рядом с сударыней Мареной садится та же красавица Жива-Весна, но на этот раз с парнем по ее выбору. Выбор красавицы Весны падает на Шульгу. Возле них неизменное ведро с пивом и блины на холстине.

В последний день седьмицы, в Смертну неделю, сударыне Марене предстоит сожжение. Еще загодя те, у кого за зиму образовался в хозяйстве какой-нибудь ненужный хлам – упавший от ветра старый плетень или сломанные сани, развалившаяся кадка или отслужившее ведро, – несут все это на высокое место и складывают огромный костер. Ближе к сумеркам похоронное шествие направляется туда, девушки жалобными голосами поют печальные песни, похожие на вопли плакальщиц.

Возле костра сани останавливаются, и красавица Жива-Весна говорит:

Сударыня Марена,

Славно ты тут погостила,

Сладко попила-поела,

А теперь поди прочь!

Сударыню Марену высаживают из саней и ставят на снег. Раздается громкая веселая песня:

Ярило, Ярило,

Вставай рано,

Расковывай Днепр,

Отмыкай землю,

Выпускай росу

На теплое лето,

На буйное жито,

На ядрен истое,

На колосистое!

А злую старуху

Седую Марену

Спали без пощады!

Парни зажигают костер и бросают в него сударыню Марену. Вокруг огня начинается буйный хоровод. Веселье длится, покуда костер не прогорит дотла. Тогда собирают пепел сударыни Марены вместе с пеплом костра и зарывают его в снег, чтобы и следа от нее не осталось.

Глава двадцать первая МИРНЫЙ ПОХОД В КОРСУНЬ

Лед прошел, и дружина под водительством князя Дира на сорока кораблях отправляется в Корсунь – встречать вероучителей. Каждому понятно: чтобы привезти двоих или троих греков, вовсе не нужно столько кораблей и воинов, даже на случай нападения в пути шайки степных бродяг. Множество кораблей и воинов – это способ выказать уважение присланным вероучителям и, конечно, тем, кто их послал.

Отплывающих, помимо прочих, провожают князь Оскольд и княгиня Потвора. Юные дружинники Кукша и Шульга впервые после прошлогодней тризны надолго расстаются с Вадой. За это время ей случалось иногда вдруг пропадать, но не больше, чем на два или три дня. Объявившись, она говорила, что искала нужные травы, которые здесь не растут, а ночевала в окрестных селах. В остальное время они виделись каждый день. Теперь же они и сами не знают толком, скоро ли вернутся.

Прощаясь с друзьями, Вада говорит:

– Когда вы привезете греческих жрецов, она непременно захочет креститься… Вот увидите!

Оба понимают, о ком она говорит. Ни от того, ни от другого не укрылось, что Ваду снедает беспокойство… В чем его причина? Не в том же, что Потвора может захотеть стать христианкой?.. Значит, Вада и вправду уверена, что Красаву убила Потвора и что теперь очередь за ней, Вадой… Вадино беспокойство передается им обоим.

Корабли один за другим отплывают. Кукша украдкой глядит на княгиню Потвору: «Неужели то зимнее злодейство на совести этой ясноглазой женщины?» Переводит взгляд на Ваду, с белым платком в руке стоящую в толпе провожающих. Ему чудится в ее лице тоска и тревога. Он никогда еще не видел ее такой…

Вадины последние слова кажутся Кукше исполненными тайного значения, уже в дороге он пытается разъяснить и Шульге, и себе их смысл…

Снова и снова Кукша раздумывает над ними, ведь они, несомненно, как-то связаны с гибелью Красавы и с опасностью для самой Вады… Но у княгини такой ясный взор!

Вскоре Кукша убеждается, что не зря первый порог зовется «Не спи!» Ты уже приближаешься к нему, а вода впереди такая гладкая, такая кроткая, словно нет никакой опасности. Если бы все пловцы были поглощены своими мыслями так же, как Кукша, для них плавание могло бы закончиться на этом пороге.

Надо быть очень внимательным, особенно идя под парусом при северном или северо-западном ветре, чтобы вовремя расслышать отдаленный шум бушующей воды. Хорошо еще, что порог сам предупреждает своим шумом, а то немало пловцов погибало бы, не успевая приготовиться.

Нынче, по большой воде, с опытными корабельщиками, удается более или менее спокойно пройти порог, не вытаскивая судов на берег. Точно так же проходят Дировы корабли и другие пороги, кроме Неясыти.

На Хортице язычники, как водится, приносят жертву священному дубу за благополучное прохождение порогов. Немногие христиане, которые есть среди дружинников, не спорят – кто знает, так оно, может быть, и надежнее.

Но вот река кончается и корабельщики выгребают по Днепровскому лукоморью вдоль той самой косы, которой Кукша в свое время не разглядел, а, выйдя в море, плывут вдоль нее же в обратном направлении. Ветер северо-западный, подгоняет любо-дорого!

Однако такая благодать не вечна – корабли достигают северных берегов Тавриды и круто меняют направление в соответствии с расположением берегов. Теперь паруса едва хватают полветра. Корабельщики, как всегда, привязаны к берегу, и от этого дорога сильно удлиняется. Кто-то мечтательно говорит:

– А греки даже ночью могут удаляться от берега – они по звездам путь находят. От Предморья до Корсуня напрямую ходят.

Ночуют пловцы под открытым небом, прямо на песке, нагревшемся за день. Суда они вытаскивают настолько, чтобы их не унес прибой, и, в то же время, чтобы их можно было быстро столкнуть в море в случае опасности. А опасность, говорят, есть. Если верить молве, на Тавриде до сих пор живут тавры[176], давшие имя этому краю, они хватают несчастных путников, потерпевших кораблекрушение, и всех вообще чужаков, какие только попадают к ним в руки, чтобы принести их в жертву кровожадной Деве, которую греки называют Артемидой.

Некоторые уверяют, будто тавры говорят по-словеньски, как и сами путники. Возможно, но все же лучше с ними дела не иметь. Так думают все корабельщики, хотя их тоже кроткими овечками не назовешь. Кто-то говорит, что тавры живут не здесь, а на юго-восток отсюда. Другой замечает, что этих тавров вообще никто не видел, может, их и вовсе нет. Однако каждый думает, что осторожность не помешает. Князь Дир обходит дружину и втолковывает воинам:

– Мы плывем в Корсунь не ради того, чтобы по дороге сражаться с таврами или еще с кем-нибудь – наше дело привезти из Корсуня в Киев вероучителей. В целости и сохранности. Мы обещали царю и патриарху, что с головы посланных не упадет ни один волос. Поэтому будем до последней возможности избегать сражений. Так что пусть никто не считает себя или другого по этой причине трусом. Надеюсь, каждый понимает, сколь важное дело нам поручено, и не наломает дров из-за боязни показаться недостаточно храбрым.

Родник здесь, на берегах Тавриды, отыскать трудно, и корабельщики пьют днепровскую воду из кожаных мехов, таких же, в каких перевозят вино: бывалые пловцы не забыли запастись водой на Березане. Они говорят, что немногочисленные родники по берегам Тавриды чаще всего выходят из песка на поверхность как раз там, где морю омывает берег, и никакой пользы от них все равно нет, потому что волны прибоя мешают набрать родниковой воды.

Положив затылок на ладони, Кукша смотрит в черное небо, густо усыпанное звездами, думает о мудрых греках, плавающих по звездам, даже тревожится о них, вспоминая о ненастье, наглухо закрывающем небо.

Ветра нет, но на берег обрушивается прибой, устало ухая, словно порабощенный великан, обреченный на тяжелую однообразную работу. В промежутках между шумными вздохами прибоя слышится прерывистое свиристенье южных сверчков, точно такое же, как в Царьграде, из степи доносится мяуканье неведомых кошек, а иногда и чье-то грозное рычанье.

Но звери Кукшу не пугают, за свою недолгую жизнь он привык опасаться только людей, а сейчас вокруг него друзья и ему нечего бояться. Мало-помалу он блаженно засыпает, убаюканный мерным шумом моря и сладостным свиристеньем южных сверчков.

На рассвете корабельщики сталкивают суда в море и снова пускаются в путь. В тот же день, еще не успев утомиться за работой на веслах, они входят в луку, на другом берегу которой виден сказочно прекрасный город. Это и есть знаменитый Херсонес, или Корсунь, как его называют русы, поляне и все люди словеньского языка. Корабли один за другим долгой вереницей втягиваются в Корсуньскую луку. Кукша с Шульгой плывут на переднем корабле, вместе с князем Диром, и первыми видят город.

Располагается Корсунь на возвышении, из голубой дымки проступают разбросанные тут и там здания, кровли которых опираются на величавые каменные столбы. Здания эти – не дома, в них никто не живет. Греки издревле воздвигали такие строения: это и храмы в честь языческих богов и богинь, ныне приспособленные под христианские церкви, и общественные дворцы, в одном из которых происходили и до сих пор происходят собрания городских старейшин и вершится суд, и просто портики, хорошо знакомые Кукше по Царьграду. На площади, окруженной такими портиками, кипит невидимая и неслышная с моря торговля, а также собираются и прогуливаются горожане, завязываются знакомства между юношами и девушками, на этой же площади в случае нужды собирается их греческое вече.

Вокруг города тянутся неприступные каменные стены с заборолами и башнями – не такие высокие, как вокруг Царьграда, но достаточно мощные для обороны от любых варваров, кочевых или оседлых.

Вот уже видна широкая, мощенная светлым камнем, дорога, которая круто спускается к берегу от главных ворот города. Кукша сейчас не на веслах и может досыта любоваться красотой греческого города, который похож и непохож на Царьград.

Всякий скажет, что оба города прекрасны. Царьград, разумеется, великолепнее Корсуня, как и любого другого города мира, недаром одно из его названий – Царь городов, но Кукшиному взору вид Корсуня доставляет больше радости. И это легко объяснить. Ведь Кукша никогда не жил в Корсуне и этот город не хранит памяти о бездомном отроке, опасливо скитающемся по улицам и холодеющем от одного вида стражников…

Вдоль берега и на открытой воде на якорю теснится множество судов самого разного вида и размера. Облик некоторых из них знаком Кукше по Царьграду. Он хорошо помнит вот эти, большие, что зовутся «дрюмоны». Они не слишком высоки – гребцов на них сажают всего лишь в два яруса, – но весьма быстроходны. Паруса на мачтах дромонов не прямоугольные, как на варяжских или киевских кораблях, а косые, треугольные.

Говорят, с такими парусами можно идти против ветра, правда, очень медленно, постоянно рыская из стороны в сторону, но все же вперед, а не назад. По крайней мере, дромоны не так зависят от попутного ветра, как варяжские дракары или днепровские однодеревки.

Вдруг со стороны города начинают доноситься частые гулкие удары, с каждым мгновением их становится больше, и вот уже не только город, а и вся Корсуньская лука полнится бронзовым гудом. Похоже, Коркунь ударил во все била, какие только в нем есть. Но что может означать этот благовест?

Первое что, приходит Кукше в голову: «Не нас ли, приплывших за вероучителями, приветствует благочестивый город?» Но эта мысль недолго удерживается у него в голове, гул бронзовых бил слишком тревожен для благовеста, по звуку это скорее сполох, – так извещают жителей о надвигающейся беде, Кукша помнит, как звонили колокола в Луне, когда к ней приближались викинги.

Да, вторая догадка, кажется, ближе к истине. Человеческий муравейник, только что копошившийся на берегу, устремляется к крутой каменной дороге и вверх по ней к главным городским воротам. С киевских кораблей видны взваленные на спины или на плечи какие-то тюки и мешки: каждый тащит, что может утащить. А некоторые, обгоняя других, бегут пустые – этим, как видно, лишь бы ноги унести. И, словно подхлестывая бегущих, над городом и над лукой плывет тревожный гул.

Совершенно очевидно – и горожан, и окрестных жителей, и гостей, приплывших издалека, обуял страх. И немудрено! Достаточно взглянуть, как вслед за головным кораблем по Корсуньской луке тянется внушительная вереница кораблей, хвост которой еще не вышел из-за темнеющего против солнца мыса… Откуда знать бедным корсунянам, что эта грозная сила не представляет для них никакой опасности?

Наконец за последними беглецами затворяются городские ворота, и теперь каменная дорога пустынна, как и берег под городскими стенами.

Корабельщики отыскивают свободные места у берега и причаливают. На берегу перед ними брошенные лавки, полные товаров. Здесь великое разнообразие съестного: овощи, плоды и ягоды, сохраненные с прошлого года и поспевшие уже нынче, море всевозможной зелени, многообразная живность, прежде всего горы битой птицы, и, конечно, рыба – свежая, копченая, вяленая, сушеная, соленая и только что зажаренная… Над сковородами поднимается синий смрадный дым от догорающих рыб – перепуганным торговцам было уже не до того, чтобы снимать сковороды с огня.

Тут и там видны мехи, бочонки и корчаги с вином – этого, наверно, хватило бы, чтобы уложить вповалку Дирово войско. Торговцы бросали товары и убегали, не оглядываясь, как видно, опасаясь участи Лотовой жены.

Впрочем, товары подороже торговцы все-таки уносили в город в тюках и мешках, которые наметанным глазом видели с передних кораблей Дировы дружинники. Недаром на прилавках, где торгуют тканями, мехами и украшениями, не видно такого изобилия и разнообразия, как на прилавках, где разложено съестное. Вот первые слова, которые произнес князь Дир, ступив на Корсуньский берег:

– Если кто-нибудь протянет руку к этим товарам, пока к ним не вернулись хозяева, – и он властным движением указывает на первый попавшийся прилавок, – пусть пеняет на себя: я сам отрублю ему руку… вот этой рукой!

И он поднимает над собой сжатую в кулак правую руку.

Все невольно по очереди взглядывают на указанный прилавок – там лежат заплетенные в толстые косы вяленые дыни, – и на увесистый Диров кулак. Столь грозное высказывание дружинники слышат от князя Дира впервые и, похоже, верят ему.

– Передайте это тем, кого еще здесь нет! – добавляет Дир.

Внезапно все взоры обращаются к каменной дороге. От городских ворот по ней спускаются два человека, один могучий, как тур, в монашеском одеянии, другой – тщедушный, одетый, как простой священник. Видно, что они торопятся, вернее, торопится священник, а чернец его сопровождает, он заботливо поддерживает священника под руку, явно опасаясь, как бы тот не упал.

Вдруг они останавливаются, священник подносит руку ко рту и судорожно кланяется несколько раз подряд… До тех, кто стоит на берегу, доносится отдаленный кашель.

Но вот чернец и священник снова пускаются в путь. Городские ворота за ними затворили, и крутая каменная дорога по-прежнему пустынна, кроме этих двоих, на ней так никто больше и не появляется.

Наконец дорога преодолена, и чернец со священником направляются к князю Диру. Лицо священника кажется Кукше знакомым. Не доходя двух шагов до князя, священник снова останавливается из-за приступа кашля. Когда кашель отпускает его, он обращается прямо к Диру, как будто видит князя уже не в первый раз, на его лице смущенная улыбка:

– Не обессудь! Когда очень тороплюсь, на меня непременно нападает кашель… Ты ведь князь Дир? А мы посланные патриарха Фотия и его царственности василевса[177] Михаила. Вы переполошили весь город. Уж слишком много у вас кораблей…

Глава двадцать вторая ОЧЕРЕДНОЕ ЗЛОДЕЙСТВО ПОТВОРЫ

Вада бродит по склонам холмов, обращенным к солнцу, собирает первые в этом году целебные травы, именно те, которые обладают целебными свойствами, если их сорвать или выкопать весной. Она напевает песню, невесть откуда прилетевшую к ней. Почти со всех склонов виден сверкающий Днепр, но, несмотря на жаркую погоду, она не купается – вода еще ледяная, по своей воле в такую воду никто не полезет.

Ее друзья, которых еще недавно она видела каждый день, уплыли в далекий Корсунь. Ваде их недостает. Ей хочется, чтобы они поскорее вернулись. Но, думая об их возвращении, она сразу вспоминает, что вернутся они с греческими жрецами, которые окрестят Оскольда в греческую веру, и Оскольд приступит к осуществлению своего замысла – женитьбе на ней. «Нет! – мысленно восклицает она. – Пусть уж подольше не возвращаются, может быть, я еще успею что-нибудь придумать! Если Потвора раньше меня не придушит…»

Возвращаясь домой, она развешивает на стене, рядом с прошлогодними пучками и корешками, новые. В доме собраны целебные благовония со всех окрестных лугов и полей, лесов и оврагов, кажется, если надышаться воздухом этого дома, никогда ничем не захвораешь. Но смутной тревоги, поселившейся в сердце Вады, благоуханный воздух, увы, не исцеляет.

Княгиня Потвора тоже не жаждет скорого возвращения Вадиных друзей, но по другой причине: ей надо успеть, пока они не вернулись, осуществить задуманное. Их присутствие может помешать… Поэтому, не откладывая дела, она велит своим верным рабам Костыге и Карку предстоящей ночью тайно явиться к ней в терем. Они подтвердили свою надежность, заставив умолкнуть Красаву, которая, кажется, намеревалась открыться Оскольду…

Княгиня в ожидании рабов сидит в резном кресле возле своего ложа. Два жировых светильника на крученых черенах[178], подрагивая, освещают приготовленный ужин – жареную курицу, печеную свинину, овощи, пшеничный хлеб и жбан с пивом.

Неслышно входит долговязый, сухощавый Костыга, за ним – Карк, невысокий, с широченной спиной. Оба падают на колени и прижимаются лбами к полу. Княгиня велит им подняться и кивком указывает на еду. Рабы садятся за стол и начинают есть, то и дело заливая снедь пивом, чтобы больше влезло. При этом они нарочито громко чавкают – ведь если не чавкать, совсем не то удовольствие!

– Вас никто не видел?

Оба отрицательно трясут головами, у них набиты рты и ответить иначе они не могут.

Княгиня терпеливо ждет, когда они насытятся.

Наконец почти все съедено и выпито, рабы отваливаются от стола, с сожалением глядя на остатки еды, которых они не одолели.

Пора объяснить им, что от них требуется на этот раз. Княгиня указывает на мешок, лежащий в углу.

– В мешке, – говорит она, – пакля и три веревки. Паклей забьете ей рот, чтобы не верещала, короткими веревками скрутите руки и завяжете мешок… Когда подниметесь на городскую стену, мешок можете просто бросить со стены, – чего с ней возиться! – а сами спуститесь по третьей, долгой веревке… Лодка на обычном месте. Не забудьте положить в мешок хороший камень. Помните, небось, как кошек топят?.. Лодку верните точно на то же место… мало ли что… Вернувшись, по той же веревке подниметесь в город. Непременно соберите веревку за собой… По возвращении на усадьбе не болтайтесь, а сразу отправляйтесь спать. Постарайтесь, чтобы вас никто не видел. Она теперь, должно быть, уже в постели – наденьте на нее, вместо исподней, верхнюю рубаху, венчик и повяжите пояс с ножом и гребнем. Чтобы в доме ничего не оставалось из того, что всегда бывает на ней: ушла, мол, и не вернулась. А то сразу видно будет, что ее кто-то утащил из дому. Знаю, ты, Костыга, вороват и падок на блестящее, как сорока… а у девчонки золотой венчик… Чтобы ни-ни! Ни венчиков, ни перстеньков! Понял? С Красавой вы все хорошо сделали, молодцы, сделайте и на этот раз не хуже. А я вас не забуду. Теперь идите.

Костыга с Карком покидают княгинин терем и в темноте крадутся к Вадиному дому. Печерьские собаки знают обоих рабов, однако, слыша их шаги, заливаются лаем, потому что каждой из них не раз перепадало и от Костыги, и от Карка. Но это не страшно – на собачий брех никто не обращает внимания, ведь собаки по ночам чаще всего брешут попусту, от скуки. Хотя лучше бы все же не брехали…

В Вадимом доме дверь не запирается. Вада обходится без щеколд и засовов – от того, кого она боится больше всего на свете, запорами не спасешься. Костыга с Карком не знают, кого боится Вада, зато хорошо знают, что запора в ее доме нет: они, когда надо, ходят к ней лечиться, а Карк совсем недавно ходил к ней за снадобьем от прострела[179].

Дверь затворена неплотно, сквозь щель пробивается свет. Девушка, как и многие, оставляет горящим жировой ночник, чтобы в случае какой-либо надобности не шариться в темноте, да и утром с готовым огнем печь быстрее растоплять.

У Вады чуткий сон, она просыпается, едва Костыга и Карк, толкнув дверь, входят в дом. Вада садится на постели и с ужасом глядит на вошедших. От того, что оба ей знакомы, еще страшнее. Они пришли явно не за лекарствами!

– Что вам нужно? – спрашивает она сдавленным, едва слышным голосом.

– Тебя нам нужно! – глумливо отвечает Костыга и шагает к ней.

Вада силится закричать и не может. Костыга хватает ее за горло и, оглянувшись, говорит Карку:

– Подержи ее!

Карк, словно клещами, стискивает Ваде руки выше локтей. Костыга достает из мешка паклю, левой рукой разжимает ей рот, а правой – забивает его паклей. Они, как велела княгиня, снимают с Вады исподнюю рубаху и надевают на нее дневную, подпоясывают девушку поясом с ножом и гребнем, а на голову ей надевают золотой венчик. Перстенек же, о котором упоминала княгиня, и так у нее на пальце. После этого Ваде связывают руки.

– Не забыть бы чего, – бормочет Костыга, – надо все в точности, как велела княгиня…

В мучительной задумчивости он чешет в затылке, а взгляд его словно приклеился к золотому венчику.

– Что ж теперь-то? – беспомощно вопрошает он.

– Теперь в мешок ее, – подает голос Карк.

– Ах, да, в мешок! – с облегчением отзывается Костыга.

На Ваду надевают мешок.

– Погоди, не завязывай, – спохватывается Костыга и стягивает с Вады мешок.

– Зачем добру пропадать, – хохотнув, говорит он и снимает с Вадиных волос венчик. – А ты возьми перстенек!

– Что ты! – испуганно возражает Карк. – Княгиня не велела ничего брать!

– Так ведь не узнает!..

Карк колеблется.

– Вот какой ты друг! – обиженно гнусавит Костыга. – Я возьму венчик, а ты перстенек не возьмешь, а сам после пойдешь и донесешь княгине, что я ее ослушался?

– Что ты, Костыга, ничего я не донесу! Клянусь Волосом!

– Да-а, не донесешь! – продолжает гнусавить Костыга. – Знаю, как ты не донесешь…

И вдруг злобно рыкает:

– Бери перстенек, коли ты мне друг!

Карк сдергивает с Вадиной руки перстенек и примеряет его, он не лезет ему даже на мизинец.

– Не важно, – дружелюбно говорит Костыга, – ты ведь не собираешься его носить! Спрячь его. Эх, дураки мы были – ничего не взяли у Красавы! Ладно, больше уж не будем дураками…

На них только драные шапки, не имеющие названия, да холщовые рубахи до колен, подпоясанные веревками. Карк прячет перстенек под шапку, а Костыга повязывает веревку под рубаху, на голое тело, и цепляет на нее Вадин венчик. Теперь они снова надевают на Ваду мешок, и Карк завязывает его в ногах.

– Не особо затягивай узел, – говорит Костыга, – на берегу все равно развязывать – камень класть…

Карк закидывает мешок на плечо, они наугад шагают из дома в темноту и почти наощупь направляются к северо-восточной городской стене. Мало-помалу глаза их привыкают к темноте и они начинают двигаться увереннее, хотя и не перестают то и дело оглядываться и замирать. Поднявшись на гульбище, идущее по верху стены, они бросают Ваду за пределы города, привязывают к заборолам веревку и спускаются сами.

Вне города они идут уже спокойнее и быстрее. На всякий случай Угорьско обходят стороной. Дойдя до обрыва, они швыряют Ваду вниз, чтобы зря не тащить ее, хотя ноша, правду сказать, и не тяжела. Лодка, как и говорила княгиня, на обычном месте. Сбежав вниз, они находят подходящий камень и кладут его в мешок к неподвижной девушке.

– Не шевелится! Убилась, верно, когда со стены упала, – говорит Карк, старательно завязывая мешок.

Положив мешок с девушкой на дно лодки, они веслом отталкиваются от берега, и течение подхватывает лодку…

…Наутро кому-то понадобились Вадины снадобья, но Вады дома не оказалось. Не появилась она ни в этот день, ни в другие дни… Все решили, что она собирала где-нибудь в лесу свои травы и ее задрал зверь. Кияне сильно скорбели, ведь была она последняя в роде Киевичей, к тому же слыла искусной врачевательницей и никому не отказывала в помощи.

Князь Оскольд с дружиной справил по последней Киевской княжне тризну, но курган пока насыпать не стали, надеясь что где-нибудь отыщется ее тело.

Могучий Оскольд ходит, как тень, с ним боятся заговаривать…

А Костыга с Карком через несколько дней после тризны уже не овчары, а конюхи…

Глава двадцать третья КОНСТАНТИН ФИЛОСОФ И МЕФОДИЙ

В город больше десяти человек, притом без оружия, все равно не пустят, таков здесь порядок, корабельщики это знают, потому их внимание не слишком занимает крутая дорога, ведущая к главным городским воротам. Пушной товар и круги воска, привезенные из Киева, они продадут здесь, на берегу, здесь же купят у корсуньских виноторговцев, сколько надо, крепких таврических вин в узкогорлых корчагах и всего, чего пожелают.

Начальник городской стражи, узнав, что приплыли посланцы тех самых русов, которым в прошлом году патриарх и его царственность обещали прислать вероучителей, с разрешения городского епарха впускает в город князя Дира и еще нескольких русов без оружия. Для греков все прибывшие – «русы», только называют их греки на свой лад – «росы». А еще – «тавроскифы» или просто «скифы».

По дороге Кукша, единственный из русов, говорящий по-гречески, узнает от провожатых, что вероучители чернец Мефодий и священник Константин по прозвищу Философ[180], бесстрашно вышедшие навстречу полчищам русов, живут в монастыре святого Дионисия Ареопатита, но русов ведут не в монастырь, а в гостиницу, что рядом с домом городского епарха, потому что в монастырь язычникам нельзя. Обычно русов в город не пускают вовсе, те, кто приплывает по торговым делам, останавливаются на подворье за пределами города, но ради такого важного случая по просьбе священника Константина Философа сделано исключение.

Улицы Корсуня вымощены светлым камнем, как и дорога, ведущая к берегу, они узкие, с домами в два яруса, из того же камня, что и мостовые, окон на улицу почти не видать, а те немногие, что есть, забраны узорными железными решетками.

Зато много наружных лестниц, ведущих на второй ярус. Они очень оживляют вид улиц, без них было бы слишком однообразно и уныло. На улицах Корсуня повсюду чем-нибудь пахнет – то тухлой рыбой, то жареным луком, то какой-то непонятной кислятиной.

Русов приводят в гостиницу. Узкий сводчатый проем соединяет улицу с внутренним двориком, в котором устроен четырехугольный мраморный водоем, посередине водоема из разверстой пасти медного льва бьет струйка воды, в водоеме плавают причудливые рыбки с выпученными глазами.

Бесшумно появляется служанка, для каждого из русов находится небольшая отдельная комната с застеленной кроватью, столом и двумя стульями. Еще в комнате стоит бронзовая лохань на ножках, луженная изнутри, и скудельный обливной кувшин – оба сосуда предназначены для омовения. На стене над лоханью висит бронзовое зеркало. В углу справа от двери стоит скудельная посудина с двумя ручками и тяжелой деревянной крышкой. В комнате одно окно, но света достаточно. Служанка любезно предлагает каждому русу отдохнуть с дороги.

Разговаривает со служанкой Кукша, ему нравится предлагаемое жилище. Но остальные русы явно недовольны, они заявляют, что комната слишком мала. Вскоре выясняется, что они решили, будто их всех собираются затолкать в одну эту комнату.

Узнав, что по такой комнате будет у каждого, они выражают еще большее недовольство – их не устраивает житье отдельно друг от друга, им нужно непременно быть вместе. Служанка в растерянности, ей, как видно, еще не приходилось слышать от постояльцев столь диковинных требований. В конце концов она исчезает и появляется вновь уже с пожилым греком, вероятно, хозяином гостиницы.

Когда Кукша повторяет ему требование русов, грек не выражает удивления, он просто приглашает русов следовать за ним, а служанке велит принести зажженный светильник. Он ведет русов по лестнице в подвал и отворяет дверь в большую комнату с высоким потолком.

Здесь под самым потолком расположены низенькие оконца, через которые проникает тусклый свет, всюду в беспорядке стоят кровати, широкие скамьи, обтянутые кожей, столы, стулья и прочая домашняя утварь. В углу комнаты свалены кучей тюфяки и подушки.

Кукше, жившему в греческом доме у Епифания, понятно, что их привели в кладовую. Хозяин оставляет русам светильник, показывает кувшин, в котором хранится масло для светильников, велит служанке принести в комнату скудельную посудину с деревянной крышкой и уходит. Кукшины товарищи довольны, они отодвигают от одной стены всю утварь и застилают освободившееся место тюфяками впритык один к другому. Так что спать они лягут почти так же, как у себя в Киеве, в гриднице.

Немного погодя, их зовут в трапезную и там усаживают за длинный стол, окруженный лавками. Перед ними ставят скудельные чашки с бобовой похлебкой и рыбой, деревянные – с маслинами, сушеными сливами и еще какими-то сушеными плодами. Кроме того, на столе стоят кувшины с вином и водой. Греки, как известно, пьют только разбавленное вино, пьющий неразбавленное считается у них пропащим человеком.

Но рус никогда не решится смешать вино с водой. В этом смысле все русы – люди пропащие. После вечери гостям предлагают отправиться на покой, с чем гости охотно соглашаются. Усталость, сытная еда и неразбавленное таврическое вино сморили их, и они, едва добравшись до своих тюфяков, засыпают крепким сном.

Наутро в пустынной трапезной их встречают трое – двое в черных монашеских рясах с клобуками, а третий – в простой рясе и фиолетовой камилавке[181] на голове. Это корсуньский епископ Георгий и их вчерашние знакомцы чернец Мефодий и священник Константин Философ.

Мефодий и Константин похожи друг на друга лицом, как бывают похожи братья, хотя старший, чернец, производит суровое впечатление, от него исходит ощущение телесной силы и здоровья, а младший, священник, светится кротостью и одновременно в нем заметна болезненность, по-видимому, он пребывает в постоянной внутренней борьбе с изнуряющим недугом.

Кукша не знает, что чернец со священником и вправду братья, притом чернец старше священника на десять лет. Зато он знает, что это им предстоит отправиться с дружиной Дира в Киев – просвещать блуждающие во тьме невежества языческие души.

Братья приплыли в Корсунь еще осенью. Здесь они узнали, что мощи священномученика Климента, папы Римского, находятся в море. Они стали убеждать епископа Георгия открыть святые мощи. О тех мощах повествуется следующее.

Когда святой Климент был сослан из Рима в Херсонес и многих обратил там в христианскую веру, игемон Авфидиан, по повелению царя Траяна, приказал утопить его в море, привязав ему на шею корабельный якорь. Верные ученики святого стояли на берегу и с рыданиями смотрели на казнь своего учителя. Затем два его вернейших ученика, Корнилий и Фив, сказали остальным христанам:

– Помолимся все единодушно, чтобы Господь открыл нам тело святого мученика!

По молитве христиан море отступило на три поприща. Народ, как древле израильтяне в Черном море, пошел по сухому дну. Христиане нашли там мраморную гробницу, сделанную наподобие церкви, и увидели там святое тело и якорь, с которым был утоплен святой. Христиане намеревались взять оттуда святое тело, но вышеупомянутые ученики сподобились откровения, чтобы святые мощи были оставлены неприкосновенными, а что каждый год в воспоминание святого море будет отступать на семь дней, давая путь желающим поклониться святым мощам. Так продолжалось семьсот лет от царствования римского царя Траяна до царствования греческого царя Никифора. По грехам людей в царствование Никифора море перестало отступать, что доставило великую скорбь христианам.

Солуньские братья прибыли в Херсонес, когда прошло уже более пятидесяти лет со времени окончательного сокрытия святых мощей. Епископ Георгий, которого братья убедили открыть святые мощи, отправился в Константинополь к царю и патриарху взять у них позволение на это открытие. Вместе с херсонесским епископом Георгием из Константинополя на открытие святых мощей прибыл весь клир церкви Святой Софии. Затем все они, а также и Константин с Мефодием, в сопровождении народа отправились на берег моря с молением. Но море не отступало. Тогда, по захождении солнца, они сели на корабль и отплыли в море. Вдруг ночью, в самую полночь, воссиял свет от моря и явилась честная глава, а затем и все тело святого Климента. Святые мощи положили в корабль и с великою честью отвезли в город и положили в Апостольской церкви.

Мефодий во время открытия святых мощей, как обычно, всячески заботился о младшем брате, который от природы был слабого здоровья, однако не смог уберечь – Константин простыл на зимнем ветру на палубе судна и с тех пор часто кашляет, поднося ко рту платок. После очередного приступа кашля он смущенно улыбается, словно просит извинить его.

Так или иначе братья Константин и Мефодий готовы тронуться в путь в неведомый Киев, как только прибудут обещанные патриархом иконы и книги, церковное облачение и сосуды, крещальные рубахи и наперсные кресты, ладан и миро, необходимые для богослужения и Крещения.

То и дело украдкой взглядывая на священника Константина, Кукша силится вспомнить, где он его видел. Молодой священник неожиданно улыбается ему и говорит по-словеньски:

– Епифаний велел кланяться тебе!

– Вспомнил! – в это же мгновение вскрикивает Кукша и растерянно замолкает.

Да, да, он вспомнил, он видел однажды священника Константина у Епифания!

– Так оно и есть, – поняв его восклицание, говорит молодой священник, – мы встречались в доме благочестивого Епифания.

– Добрый Епифаний! – бормочет вконец смешавшийся Кукша. – Если бы я мог увидеть его и сказать, как я ему благодарен за все!

– Не огорчайся, – замечает священник, – может статься, у тебя скоро будет случаи поблагодарить его.

За годы жизни в Царьграде Кукша привык поменьше спрашивать. Но самый его взгляд словно немой вопрос: «Так Епифаний все-таки приедет?»

– Больше я тебе пока ничего не скажу, – говорит священник в ответ на его взгляд, – потерпи еще немного.

Терпеть Кукша за свою жизнь тоже привык. Но сейчас он взволнован. Как хорошо, что он еще не уехал из Киева на север! По крайней мере, Епифаний не окажется в чужом городе без друзей. Хоть на первое время.

Теперь Кукша припоминает, что не только видел священника Константина, но и слышал от Епифания рассказы о нем. О нем и о его брате Мефодии. Братья родились не в Константинополе, а в Солуне, отчего их со временем прозвали солуньскими братьями. Родились они в семье тамошнего вельможи и военачальника. Константин – седьмой сын в семье, он родился слабым и болезненным, как будто его мать израсходовала на других детей все свои телесные силы. Суровый с виду здоровенный Мефодий – старший из сыновей. С появлением на свет маленького Константина Мефодий проникся к нему особенной любовью, может быть, именно потому, что младший был слаб здоровьем и требовал неустанной заботы.

Зато Константин оказался самым умным из сыновей, он с младенчества выказывал необыкновенные способности к наукам, а когда стал отроком, не одна только его родная Солунь дивилась его учености – слух о даровитом отроке достиг Константинополя. В это время греческим царством правила овдовевшая царица Феодора со своим малолетним сыном Михаилом. Один из воспитателей юного царя, хорошо знакомый с родителями Константина, послал в Солунь за отроком, чтобы он постигал науки в Царьграде вместе с Михаилом, – в надежде, что юный царь станет подражать в прилежании Константину.

Там под руководством самых ученых мужей царства, в том числе и Фетия, будущего патриарха, у которого был любимым учеником, Константин изучил все мыслимые и немыслимые науки, в весьма юном возрасте принял духовный сан – был рукоположен в священники, – а также поставлен библиотекарем в патриаршьей библиотеке, что при церкви святой Софии. Вот уж где ему было раздолье! Там же, в Константинополе, к нему и пристало прозвище Философ.

Мефодий же был некоторое время в военной службе, управлял одной из словеньских стран Греческого царства, в конце концов познал тщету всего мирского и посвятил жизнь Богу.

Никто не знает в точности всех путей этих братьев, всех их душевных устремлений, но в конце концов судьба распорядилась так, что оба они стали подвижниками христианской веры и вместе проходят избранное поприще.

В ожидании церковных предметов, которые вот-вот должны прибыть из Константинополя, князь Дир и другие русы, сопровождаемые Константином и Мефодием либо чернецами из монастыря Дионисия Ареопагита, ходят по городу, осматривают церкви и городские достопримечательности – произведения замечательных греческих зодчих и ваятелей.

Дольше всего русы простояли перед огромными каменными воротами с полукруглым завершением, на котором застыла в стремительной скачке четверня медных коней, управляемая горбоносым, похожим на князя Дира возницей.

– Царь Феодосий Великий, – объясняет чернец.

– У нас в Киеве, – говорит один из русов, – так-то, четверней в ряд, не ездят, разве что запрягут чередой ради большого груза. А так, чтобы четыре в ряд – нет, не ездят. Надо будет дома попробовать…

Но любопытнее всего русам, конечно, на городском торгу, где царит разноязычный говор и сгрудились товары со всего света. Тут трудно что-нибудь толком и купить, потому что от обилия и разнообразия товаров рябит в глазах и голова идет кругом. На что уж в Киеве на Подоле торг, но этот, верно, всем торгам торг!

А что сказали бы русы, если бы побывали хоть на одном из торгов Царьграда!

Обходя торг и прицениваясь к товарам, русы с радостью, словно родного повстречали, обнаруживают на прилавке соболей. Однако соболя, которых привозят сюда из Киева (откуда же еще!), стоят здесь во много раз дороже, чем в Киеве. Один из русов начинает громко возмущаться наглостью греческих купцов, но другой его успокаивает:

– Да ведь и киевские покупают шкурки у приезжих купцов в несколько раз дешевле, чем продают потом греческим! А и те, приезжие-то купцы, в свою очередь, покупают у ловцов в несколько раз дешевле, чем после продают в Киеве!

Ходят русы с Константином и Мефодием и на городскую стену – смотреть, не видать ли долгожданного корабля. Со стены открывается такая даль, что не всегда различишь в дымке черту, отделяющую небосклон от моря. При созерцании этой дали забываешь о торгах и соболях и невольно начинаешь думать о вечном.

Именно тут, на стене, Кукша осознает, что Константин Философ похож не только на своего старшего брата, но и на Андрея Блаженного. Однажды он обмолвился, назвав Константина Андреем, но тогда не придал значения этой обмолвке. Чем же, однако, Константин Философ похож на Андрея Блаженного? У Андрея светлые глаза и русые волосы, а братья кареглазые и темноволосые…

Еще в Царьграде, прощаясь с Андреем Блаженным, Кукша понял, что Андрей похож на Иисуса Христа. Не на Того, Которого все видят на иконах, а на Того, Которого каждый носит в сердце. Ведь Христос у каждого свой, хотя Он у всех и Один. Не из-за этого ли непостижимого сходства Андрей и приснился ему распятым на кресте? И не это ли сходство просвечивает в молодом священнике Константине?

Князь Дир и его спутники ходят в порт – навещают товарищей. Те уже продали воск и пушнину и отчаянно скучают – ведь князь Дир запретил им пьянствовать. И в самом деле, тут не до пьянства!

Все должны быть наготове: как только из Царьграда приплывет корабль, которого ждут солуньские братья, сразу придется плыть к себе на север.

Развлечений у торчащих на берегу дружинников немного – зубоскалить с торговками и рабынями, купаться в теплом море да удить рыбу. Рыбы здесь не меньше, а может быть, и больше, чем в Днепре, клюет она на все – на хлебный катыш, на блесну, на белую тряпочку и даже, бывает, на пустой крючок. Здесь, за пределами города, есть не одно подворье, где дружинники могли бы расположиться, но они предпочитают оставаться при кораблях.

С князем Диром на берег приходят и солуньские братья. Скучающие дружинники охотно беседуют со священником Константином, он им определенно нравится, его лицо излучает доброту, перед ним, кажется, не может устоять и самое заскорузлое сердце.

Он говорит с язычниками о Христе, о высоком и прекрасном единении с Ним любого истинного верующего, о том, что язычники поклоняются твари, то есть сотворенному, вместо того, чтобы поклоняться Самому Творцу…

Киевские воины никогда еще не видели подобного человека, никто не разговаривал с ними так, как Константин, бедные язычники готовы поверить, что он и есть Сам Христос. Объяви он им это, и они, как один, уверуют в него и пойдут за ним хоть на край земли.

Но он ничего такого не говорит, с непостижимой кротостью он объясняет им, что вожделенное для них золото и серебро, ради которых они совершают злодейства, губя свои и чужие души, – жалкий мусор в сравнении с теми сокровищами, которые копит себе на Небе праведная душа, живя здесь, на земле, по слову Божиему…

Уже третий день проходит в ожидании. Но вот в морской дали показываются треугольные паруса. Следом за первым кораблем появляется второй. Они быстро приближаются, гонимые весенним западным ветром. Заметив с городских стен их приближение, на пристани успевают заранее собраться встречающие, приходит епископ Георгий с несколькими чернецами.

Наконец корабли один за другим входят в гавань и бросают якоря. Разгрузка начинается с первого корабля. Матросы в красных хитонах спускают с палубы веревочную лестницу и помогают сойти в лодку нескольким путникам, приплывшим в Корсунь, и лодка отчаливает от корабля к берегу.

Затем к кораблю подходит другая лодка, гораздо больших размеров. Матросы грузят в нее поклажу – тюки и мешки с товарами, укладки и скрыни. В лодку спускается чернобородый человек в синей хламиде, владелец кораблей, и она трогается к берегу.

Часть груза предназначается Константину и Мефодию, в них долгожданные богослужебные предметы. Но, кроме груза, братьям приходит письмо, которое и вручает Константину чернобородый судовладелец.

– От его царственности! – важно говорит он.

Константин и сам, по печатям, видит, что письмо от царя, тут же, не откладывая, срывает печати и прочитывает его. По лицу священника словно пробегает облачко… Никому ничего не говоря, он прячет письмо. Скоро, впрочем, на лицо его возвращается обычное выражение светлой кротости.

В Киев Кукша плывет на одном корабле с солуньскими братьями. Пороги, как обычно, когда идешь вверх, приходится большей частью одолевать посуху. Константин очень слаб, корабельщики предлагают ему не сходить с корабля, – что им стоит переволочь корабль вместе с ним! – но он со своей удивительной улыбкой неизменно отказывается.

Кукша отмечает, как нежно заботлив с ним старший брат, как помогает ему сходить с корабля на берег. Сам Мефодий, кабы не облачение, сошел бы за могучего витязя из старинной песни, в его руке не показалась бы случайной добрая палица. Можно смело сказать, что Мефодий был бы не из последних, окажись он волею судеб в варяжской шайке.

Как всегда, корабельщика, одолевающего пороги, подстерегают опасности. Однако вероучителей они большей частью не касаются, братья вряд ли даже замечают их. За безопасностью братьев неукоснительно следит сам князь Дир.

Но Кукша видит, что и все его товарищи корабельщики в этом походе более осторожны, чем обычно, каждый сознает, сколь драгоценный груз им доверили привезти в Киев. На ночевках вероучителям заботливо ставят шатер независимо от погоды – вдруг под утро похолодает или начнется дождь?

Вероучители много молятся, Константин Философ время от времени, словно продолжая беседу под стенами Корсуня, мягко напоминает корабельщикам, что все почитаемое ими за самостоятельную силу, и доброе, и злое, существует лишь попущением Творца.

Однако он не произносит слов порицания и не выказывает недовольства, когда на Березане, а потом на Хортице почти все русы творят свои обычные обряды, приносят жертвы Волосу и священному дубу. Во взоре Константина Философа не читается осуждения, лицо его неизменно светло и кротко, как будто язычники для него – просто шаловливые дети, которых отвращать от дурного лучше не наказанием, а добрым отеческим внушением. И, конечно, нельзя не заметить, что некоторые русы жертв идолам уже не приносят. Впрочем, возможно, они из тех мужей, что вместе с князьями Оскольдом и Диром прошли в Царьграде оглашение.

Кукше приятно видеть, как заботливость чернеца Мефодия о брате передается корабельщикам. Мнится, они готовы пушинки с него сдувать. Не преувеличивая, можно сказать, что он стал для них истинно драгоценным грузом! И это те самые воины, которые совсем недавно творили в греческой земле кровавые непотребства!

В Киеве путников встречает князь Оскольд и толпа киян. Братья Константин Философ и Мефодий благословляют встречающих – трижды осеняют их крестным знамением.

Вечереет. Братьев-вероучителей ведут прямо в Печерьско. Следом несут привезенный братьями груз. Несут воины, а не рабы. В тюках и укладках книги, иконы, облачение и прочие предметы, необходимые при богослужении, а также скромные пожитки братьев.

Собравшиеся кияне густой вереницей провожают прибывших. В Печерьском братьям отводят один из княжеских домов, где для них приготовлена снедь и постели, и оставляют их попечению двух или трех слуг – греков, некогда захваченных в плен.

И Кукше и Шульге нравится, что кияне приветливо встречали вероучителей. Однако оба недоумевают, почему среди встречавших не было Вады. Ее отношение к христианским жрецам известно, но ведь не одни только вероучители приплыли сегодня в Киев…

Глава двадцать четвертая ВЕЧЕ

Кукша и Шульга успели соскучиться по Ваде, однако ни вечером в день прибытия, ни на другое утро Вада ни разу не попалась им на глаза. Но сегодня предстоит вече, это отвлекает юных дружинников от мыслей о девушке, и тревога еще не закрадывается в их сердца. Единственное, что привлекает их внимание и о чем они успевают перемолвиться, – это изменившийся облик Оскольда.

– Тебе не кажется, – спрашивает Шульга, – что князь Оскольд словно постарел за время нашего похода?

– Кажется, – отвечает Кукша.

– А ведь мы недолго и плавали…

На этом разговор и заканчивается.

Князья велят с раннего утра бить в вечевое било, а также рассылают по всему Киеву вестников-глашатаев созывать народ на вече – широко раскинулся Киев на холмах, где-то могут и не услышать призывного медного голоса. Со всех концов Киева по оврагам и холмам тянутся люди, луг возле Печерьска мало-помалу заполняется народом.

На лугу, по обычаю, разожжен огонь, который должен сжигать нечистые помыслы, в нынешнем случае – лукавые помыслы заморских пришельцев. Люди заполняют луг полукругом, так чтобы костер был в середине.

По другую сторону появляются старейшие бояре, священник Константин Философ и чернец Мефодий. В руках у священника Константина Евангелие – большая, тяжелая книга, слишком тяжелая для его бледных тонких рук. Чернец Мефодий держит какой-то свиток.

Кияне с любопытством рассматривают приезжих. Бывалые мужи видели в дальних походах и чернецов, и священников, даже самим доводилось убивать их… Привязывали к столбу и расстреливали, состязаясь в меткости. И вот… Кто бы мог подумать, что все так переменится!.. Не чудеса ли?

Кукша с тревогой наблюдает за ними. Он помнит, на что способны эти люди. Но не только опасение за жизнь Константина и Мефодия владеет им – одновременно он всеми силами души желает братьям победы в их деле, подобно тому, как зрители на царьградском ипподроме желают победы своему вознице.

Взглянув на Шульгу, Кукша понимает, что его друг тоже волнуется за Солуньских братьев. А ведь он закоренелый язычник! Значит, и у него в душе тоже, как на ипподроме… По виду остальных трудно что-нибудь сказать. Стоящий рядом со священником Константином могучий старший брат, может быть, чуть более хмур, чем обычно. Священник же Константин светел ликом, как всегда.

Отроки приносят почетное княжеское сиденье, которое кияне называют «стол», и ставят неподалеку от огня, но князья Оскольд и Дир остаются стоять ради присутствия духовных лиц. Наконец по знаку князя Оскольда глашатай объявляет начало веча.

– Вы, верно, помните, – говорит князь Дир собравшимся, – как приходили к нам с Хвалынского моря сарацины, люди Мухаммедовой веры… Еще сказывали: мудрый, мол, народ живет в Киеве, а закона не ведает… Веруйте, мол, в наш закон и поклонитесь Мухаммеду-пророку.

– Какова ваша вера? – спросили мы.

Они же отвечали:

– Веруем мы Аллаху, а Мухаммед, Пророк его, учит нас совершать обрезание крайней плоти, не есть свинины, не пить вина. По смерти же поставит Аллах перед каждым по семьдесят прекрасных жен, и изберет себе умерший одну из них, и вложит Аллах в нее красоту всех семидесяти, и будет умершему жена. Кто богат здесь, в этой жизни, будет богат и там, кто беден здесь, будет беден и там.

Рассудили мы: красавица жена на том свете, конечно, не худо, но вина не пить и свинины не есть – это нам не подходит. Да и несправедлив закон их веры: кто беден здесь, и на том свете обречен быть бедным.

После них являлись немцы Римской веры, много и красно говорили – на нашем языке говорили, конечно, а то бы мы их и не поняли… Но с Богом они говорят на римском языке, называемом «латынь», и поведали, что Бог признает только три языка – латынь, греческий и еврейский. И это нам не подошло – кто же у нас разумеет те языки?

Приходили из Жидовского города.

– А у вас каков закон? – спросили мы.

– Наш закон, – отвечали они, – таков: обрезаться, не есть свинины и зайчатины, блюсти субботу, как заповедал Господь.

– А где земля ваша?

– В Иерусалиме, – отвечают.

– Почто же вы не там?

– Разгневался Господь на отцов наших и расточил нас, за грехи наши, по чужим странам.

Тогда отвечали мы им:

– Если бы Бог любил вас и закон ваш, не расточил бы Он вас по чужим землям. Не того ли и нам желаете?

Мы тоже в прошлом году испытали на себе гнев и могущество Бога – Бога греков – и поняли, что это знак нам… А когда привели нас в царьградский храм и началась там служба их Богу, мы не знали, где мы, – на земле или на небе. И поняли, что истинно велик Бог греков! А теперь послушайте человека греческой веры.

Вперед выступил священник Константин Философ с Евангелием в руках. Оно на словеньском языке, понятном для всех собравшихся, братья Константин и Мефодий шесть лет тому назад перевели его с греческого. Они жили тогда в монастыре на Олимпе и там же создали словеньскую азбуку.

Константин начинает издалека, он рассказывает о том, как Господь за шесть дней сотворил мир – сперва небо и землю, а потом, по очереди, все остальное. Кукшу не покидает страх, как бы Константину не помешал кашель, он с тревогой следит за ним и в то же время с опаской поглядывают на киян, все ли они понимают.

По их лицам Кукша убеждается, что они воспринимают рассказ очень живо и благодарно: великий греческий Бог творит мир прямо у них на глазах, и они узнают, откуда взялось все, что они видят и ведают, все смертное и бессмертное, все, чем они живут, откуда и сами они наконец. Картина сотворения мира волнует и радует их, как детей, но особенное волнение и радость отражается на их лицах, когда священник Константин произносит: «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему и подобию… И сотворил Бог человека по образу Своему и подобию – мужа и жену сотворил Он…»

Да, разумеется, по душе киянам то, что Бог не только сотворил их, но и сразу отделил их от всякой прочей твари земной и возвысил над нею: ведь Он сотворил их по образу и подобию Своему! Язычники так похожи на детей – многие из собравшихся уже смотрят на самого священника Константина как на доброго и могущественного Бога Отца! А священник Константин продолжает рассказывать, и каждое слово его навсегда запечатлевается в душах собравшихся.

Перед зачарованным взором киян народ Божий идет по пустыне, после того как Господь вывел его из Египта, из дома рабства, и ведет его мудрый Моисей, посланный Господом избранному народу в вожди.

Но особенно впечатлил киян рассказ о троих отроках, верных Богу, которых принуждал вавилонский царь Навуходоносор поклониться золотому истукану, которого сам и воздвиг.

– Если не поклонитесь, – говорил отрокам царь, – сей же час будете ввержены в печь огненную!

Отроки же отвечали царю:

– Бог наш на небе, Ему мы служим! Твоим же богам служить не станем и золотому истукану не поклонимся!

Исполнился ярости Навуходоносор царь и сказал слугам:

– Растопите печь, слуги верные, всемеро жарче против обычного!

А могучим воинам своим велел заковать тех отроков и бросить их в печь огненную. И, когда воины бросали отроков в печь, вышло из печного устья пламя жаркое и пожрало тех воинов.

А отроки ходят в печи посреди пламени и славят Бога. Меж тем спустился в печь Ангел Господень и оросил отроков росою прохладною.

И говорит царь вельможам своим:

– Вижу четверых отроков, свободных от уз и ходящих среди пламени, но на них даже одежда не затлела, а один подобен обликом Сыну Божию!

Подошел Навуходоносор царь к устью печи, огнем пылающей, и сказал:

– Выйдите из печи, рабы Бога Вышнего!

Собрались князья и воеводы, начальники и вельможи царевы и видят: невредимы те отроки, и волосы на головах их огнем не тронуты, и одежды не повредились нисколько, и даже паленым от них не пахнет.

И поклонился перед ними Навуходоносор царь, Богу их поклонился, и молвил:

– Благословен Бог этих отроков, который послал Ангела и спас их, предавших тела свои огню, только бы не поклониться и не послужить какому-либо иному богу, кроме Бога своего.

И сказал Навуходоносор царь:

– Заповедаю вам заповедь – слушайте, все люди, племена и языки, если кто-нибудь из вас вознесет хулу на Бога их, ждет вас лютая пагуба, а домы ваши – разграбление. Ибо нет другого Бога, который вот так мог бы избавить от гибели верных Своих!

Немало еще говорит киянам священник Константин Философ, от писания говорит и от себя. В конце своего слова он оборачивается к брату Мефодию, держащему свиток, вдвоем они раскатывают его перед народом, и все видят, что это занавес, а на нем изображен Страшный Суд, который ожидает всех после смерти, и каждый, даже глухой к слову веры, видит, как праведные идут в жизнь вечную, а грешные – в геенну[182] огненную.

Кияне слушают Константина Философа и глядят на него, как зачарованные: не слыхивали они прежде этаких речей и не видывали такого светлого, неземного лица. Иным уже мнится, не тот ли это Ангел, что спас отроков из горящей печи, посланный теперь, чтобы спасти их от геенны огненной?

Тревога, сперва томившая Кукшу, мало-помалу слабеет: кажется, и замшелых идолопоклонников пронял мудрый Константин. Как хорошо, что патриарх догадался послать сюда именно этого человека!

И тут Кукшин взгляд падает на черноусого Свербея, невесть откуда появившегося среди передних. Его столь знакомая Кукше ухмылка не сулит ничего доброго. Рядом с ним стоят седые, как вечерний туман, длиннобородые старцы. Это Перуновы жрецы. Их Кукша тоже не приметил с самого начала, и лица их не кажутся ему приветливыми.

– Может быть, – говорит наконец священник Константин, – кто-нибудь хочет что-то спросить?

Кукша не отрывает глаз от Свербея. А тот, привычно усмехнувшись, обращается к священнику Константину:

– Хорошо ты нам тут рассказывал – и про змея, и про воскрешение Лазаря[183], и про всякое такое. Особенно нам понравилось про троих отроков в горящей печи. Но если мы своими глазами не увидим чего-нибудь подобного, пеняй на себя – мы тебе не поверим, и речей твоих больше слушать не станем. Верно я говорю?

И Свербей оборачивается к толпе.

– Верно, верно! – раздаются нестройные голоса. – Хотим чуда! Покажи нам чудо, как Моисей показывал фараону! Или вроде того, как твой Бог спас отроков из печи огненной!

Священник Константин обращает взор к небесам и, не колеблясь, отвечает:

– Хоть и не должно искушать Бога, ибо сказано: «Не искушай Господа твоего!» Однако, если вы от всего сердца решили приступить к Нему, просите чего хотите, да сотворит вам Господь по вере вашей! Только помните, что вы просите не меня, а Бога!

И снова заговорил Свербей:

– Ты давеча толковал, что книга, которая у тебя в руках, самая главная и самая священная книга на свете. Брось ее в огонь и, если она не сгорит, мы уверуем в твоего Бога!

По лицу Свербея змеится торжествующая усмешка.

– Да, да, книгу, – снова раздается из толпы, – тогда уверуем!

– Разведите огонь посильнее! – неожиданно твердым голосом говорит Константин.

В костер наваливают сухого хвороста, пламя мгновенно набрасывается на него, слышится угрожающее гудение. Священник Константин поднимает своими тонкими руками Евангелие к небу и говорит:

– Господи Иисусе Христе, Боже наш! Прояви и ныне святое имя Твое пред очами сего народа!

Произнеся это, священник Константин бросает Евангелие в пылающий огонь. Люди испуганно замирают, даже те, кто еще несколько мгновений назад злорадно требовал этого. Кукша в ужасе отводит взор от огня и видит послушника Фармуфия, которого до сих пор не замечал. Фармуфий стоит неподвижно, с глазами погруженными в синеву небес, лицо его не выражает тревоги. Кукша снова переводит глаза на костер. Пламя разгорается все сильнее, но книгу оно пока еще не охватило.

Кукша стоит боком к Оскольду и Диру и не видит их. Оскольд, как и большинство, напряженно глядит в огонь, а Дир устремил взгляд куда-то поверх голов, губы его беззвучно шевелятся. Он молится.

Время идет, хворост понемногу прогорает, сучья обращаются в уголь, а уголь в пепел. Однако Евангелие невредимо, даже кожаные ленты запоров нисколько не изменились от жара. Язычники, как завороженные, глядят на книгу и на то, что еще недавно было пылающим жарким костром. Из толпы раздаются крики. Они нарастают. Кияне желают креститься.

А Кукша может наконец облегченно вздохнуть: он больше всего боялся, что на священника Константина во время проповеди нападет кашель, но на протяжении всего веча священник Константин ни разу не закашлялся. После Константин говорил, что киевский воздух действует на него благотворно.

Лишь вечером этого дня Кукша узнает, что Вада пропала…

Глава двадцать пятая КРЕЩЕНИЕ В РУЧАЕ

Солуньские братья привезли с собой некоторое количество белых крещальных рубах, но привезенного, конечно, мало. За шитье усаживают всех швей Оскольдовой и Дировой усадеб, да еще зовут со стороны, а привезенные братьями рубахи служат образцом. Оскольд с Диром и дружинники отдают запасы полотна, какие у кого есть. Пусть лучше останутся лишние рубахи, чем кому-то не достанет. Кто знает, сколько киян захочет креститься?

Привезенных медных наперсных крестов, кажется, должно хватить. Однако здешние резчики режут впрок деревянные кресты по образцу, который им дал Мефодий. Привезены и печати для печения просфор. Женщины, которые на Оскольдовой усадьбе обычно пекут хлебы для ее обитателей, теперь пекут просфоры под руководством и наблюдением Мефодия.

Привезли братья и запас восковых свечей, их в Корсуне, так же как и в Царьграде, изготовляют из русского воска. Что поделаешь, изготавливать свечи в Киеве пока еще не умеют: для освещения жилищ киянам служат жировые светильники или лучины – в зависимости от достатка, – а на дворе в темную пору зажигают смоляные светочи.

На лугу, неподалеку от Печерьска, возникает великолепный белый шатер, на вершине шатра сияет крест, который виден со всех Киевских гор. Это походный храм.

Наступает день Святого Крещения. Раннее утро. По низинам еще стелется ночной туман. Священник Константин, его брат чернец Мефодий, князья и Кукша выходят из Печерьска и направляются к Ручаю, за ними следуют те жители Города и его окрестностей, которые еще на вече изъявили желание креститься. Желание каждого из них было оглашено в церкви, и с того дня их начали усиленно готовить к Крещению.

А это не простое дело – ведь оглашенные должны были не только проникнуться сознанием того, что без крещения нет спасения, но и понять необходимость каждой, даже самой малой и неважной на первый взгляд подробности крещального обряда. Им предстояло не просто затвердить, но прежде всего понять, что и почему должны они отвечать священнику во время Крещения и что при этом следует делать.

Просвещали оглашенных и чернецы Андреевой обители. Всего после веча было оглашено человек двести, это не только жители Печерьска и окрестных селений, но и других мест Киева. Женщин среди оглашенных пока нет, ведь женщин не было на вече. Все оглашенные должны к рассвету собраться в низовьях Ручая – там, ближе к устью, Ручай достаточно глубок для погружения крещающихся.

На берегу Ручая, над местом Крещения, будет поставлена церковь. Так решил священник Константин. Но об этом пока что, кроме брата Мефодия, никто не знает.

Священник Константин, его брат Мефодий, чернецы Андреевой обители и печерьские оглашенные спускаются в долину Ручая, там их уже ждут оглашенные из других мест Киева. Священник Константин делит крещающихся на несколько частей – их слишком много, чтобы крестить одновременно. Кияне благоговейно глядят на священника в белых ризах, как будто перед ними не служитель Божий, а Сам Бог. Однако крестить предстоит не только священнику Константину и его брату Мефодию, на помощь призваны и чернецы Андреевой обители, которые будут крестить одновременно с ними.

Начинается изгнание духов из крещаемых, и первый крещаемый – князь Дир. Священник Константин дует на уста его, на чело, на грудь и произносит:

– Изжени из него всякаго лукаваго и нечистаго духа, сокрытаго и гнездящагося в сердце его… Духа соблазна, духа лукавства, духа идолослужения…

С тем же священник Константин переходит от одного крещаемого к другому, пока наконец изгнание духов не завершается. Тогда он велит крещаемым разуться и раздеться. Обнажившемуся князю Диру священник Константин велит воздеть руки к небесам, обращает его лицом на Запад и вопрошает:

– Отрицаеши ли ся сатаны и всех дел его, и всех дел его, и всего служения его, и всея гордыни его?

И князь Дир отвечает:

– Отрицаюся.

Вопрос и ответ звучат трижды.

Священник Константин снова вопрошает:

– Отреклся ли еси сатаны?

И князь Дир отвечает:

– Отрекохся.

И этот вопрос и ответ звучат трижды.

Священник Константин велит:

– Дуни и плюни на него.

После того, как князь Дир исполняет это, священник Константин с тем же обходит других крещающихся, затем поворачивает князя Дира лицом к востоку, уже с опущенными руками, и призывает остальных стать так же:

– Обратитесь к востоку, опустите руки, поклонитесь.

Кукша помнит, как его учили в Царьграде: обращение на запад означает обращение к сатане и его мраку, а обращение к востоку – это обращение к Райскому саду, взращенному на востоке, обращение ко Христу, Свету Мира.

Теперь совершается исповедание верности Христу, а после этого крещаемые не очень стройно, но истово читают святой Символ веры.

Священник Константин спрашивает князя Дира:

– Сочетался ли еси Христу?

И князь Дир отвечает:

– Сочетался.

Вопрос и ответ звучат трижды.

– И поклонися Ему.

И князь Дир покланяется, говоря:

– Покланяюся Отцу и Сыну и Святому Духу, Троице Единосущней и Нераздельней.

И снова священник Константин обходит с тем же своих крещаемых.

Отречение от сатаны было скреплено тем, что крещаемый дунул и плюнул на него. Преданность же Христу скрепляется поклонением Святой Троице.

Священник Константин велит к решающимся зажечь свечи, а сам, взяв кадило, подходит к воде и кадит вокруг себя, потом отдает кадило Кукше и кланяется на Восток.

Залах ладана всегда волновал Кукшу, но сегодня он действует на него особенно сильно, Кукша чувствует, что он участник события необыкновенного, ему кажется, что благовонный синий дым вот-вот подхватит его и вознесет в загадочную призрачную высь.

Вместе с тем подспудная тревога не отпускает его, мешает ему полностью раствориться в волнах благоговения, снова и снова является совсем неуместный сейчас, слишком мирской вопрос: где же Вада?

Меж тем звучит торжественное славословие, с которого начинается освящение воды:

– Благословенно Царство Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

Кукша глядит в воду, которая подлежит освящению, и замечает притаившуюся в купе белых кувшинок матерую щуку. Она стоит неподвижно и ее легко принять за кусок дерева, потемневший от долгого пребывания в воде.

Ему кажется неуместным, чтобы здесь, возле самых ног священника, освящающего воду, происходила охота одного живого существа на другое, он полагает, что это нарушает благолепие таинства. Как быть? Спугнуть щуку? Но это нарушит благолепие еще больше…

– Ты убо, Человеколюбче Царю, прииди и ныне наитием Святаго Твоего Духа, и освяти воду сию…

Вверх по течению плывет беспечная плотвица, сейчас она поравняется с купой кувшинок, щука сделает молниеносный бросок и… но плотвица, словно уловив Кукшино беспокойство, неожиданно поворачивает вправо и проходит так далеко от щуки, что та и не шевельнулась.

– Молимся Тебе, Господи, да отступят от нас вся воздушная и неявленная привидения, и да не утаится в воде сей демон темный, ниже да снидет с крещающихся дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй.

Теперь священник Константин изгоняет духов из воды. Он трижды знаменует воду, погружая в нее персты. Щука неохотно покидает свое укрытие и уходит вверх по течению. Дунув на воду, священник Константин говорит:

– Да сокрушатся под знамением образа Креста Твоего вся сопротивныя силы.

Он произносит это трижды.

Под берегом проплывает утка с выводком утят. Утята не отстают от матери ни на шаг. Они вызывают в Кукше умиление: откуда эти желтые пушистые комочки знают, что ни в коем случае не следует отставать от матери?

– Мир всем, – говорит священник Константин, – главы ваша Господеви приклоните.

И трижды дует в сосуд с елеем, который держит его брат Мефодий, и трижды знаменует сосуд крестным знамением.

Вместе со всеми священник Константин трижды поет «Аллилуйя!» и трижды творит крестное знамение над елеем, изливаемым в воду.

– Благословен Бог, – говорит священник Константин, – просвещаяй и освящаяй всякого человека, грядущего в мир, ныне и присно, и во веки веков.

И люди отвечают этому возгласу торжественным подтверждением:

– Аминь!

Подходит первый крещаемый – князь Дир. Он уже знает свое новое имя – Илия. Священник Константин увлажняет елеем два перста и творит образ креста на его челе, на груди и на спине, говоря:

– Помазуется раб Божий Илия, елеем радования во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Следом за князем Диром, обретшим новое, христианское имя, помазуются прочие крещаемые, тоже получающие новые христианские имена.

Теперь все они готовы к самому Крещению. Священник Константин велит князю Диру войти в воду и стать, глядя на восток. При этом он говорит:

– Крещается раб Божий Илия, во имя Отца…

И, погрузив крещаемого с головой в воду, запечатлевает погружение возгласом:

– Аминь.

Вслед за этим он произносит:

– …и Сына…

И снова с головой погружает крещаемого, и запечатлевает погружение возгласом:

– Аминь.

Наконец он произносит:

– …и Святаго Духа.

Погружает крещаемого, и запечатлевает погружение возгласом:

– Аминь.

«А вдруг Вада утонула? – со страхом думает Кукша. – Нет, этого не может быть, ведь она плавала… плавает, как русалка!..»

После троекратного погружения в воду новокрещеный облачается в белое одеяние. И облачая его, священник говорит:

– Облачается раб Божий Илия в ризу правды во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Вслед за князем Диром священник Константин трижды с молитвами погружает в воду очередного крещаемого.

После погружения в воду и облачения в белую одежду каждый новокрещеный запечатлевается святым миром.

Но крещены еще далеко не все, многие смиренно ждут своей очереди, следя за каждым движением священника Константина.

Удивительно это временное разделение! Собравшиеся здесь кияне с давних пор знакомы между собой, но сейчас те, кто уже принял Святое Крещение, и те, кому это предстоит, смотрят друг на друга как на людей иного мира.

Наконец после облачения в белые одежды и Миропомазания последних, принявших Святое Крещение, всех новокрещеных, с зажженными свечами в руках, священник Константин и те, кто помогал ему в совершении Таинства, ведут в храм, это торжественное шествие сопровождается пением:

– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!

Великое Таинство завершается, сейчас новокрещеные войдут в храм уже как верные – возрождение в Крещении и Миропомазании отворяет им врата в Царство Божие, которые до сей поры были закрыты для них неведением Бога. Идущие ныне за священником Константином и его помощниками к храму не просто сонмище людей, которых собрал вместе случай или какая-то житейская нужда, – все эти люди, поскольку каждый из них соединен со Христом, соединены отныне между собой и составляют одну семью, одно братство, одно тело…

Глава двадцать шестая ЦЕРКОВЬ ВО ИМЯ ПРОРОКА ИЛИИ

Братья Константин и Мефодий бродят по Киеву, в этих прогулках их сопровождают Кукша и Шульга. Братья с любопытством разглядывают киевские постройки – до приезда в Киев они не видывали деревянных строений. Но не жилища смердов – землянки и полуземлянки, издали похожие на холмики, поросшие травой, – привлекают внимание братьев.

– Эти дома слишком маленькие, – объясняют братья, – их размеры не соответствуют нашему замыслу.

Не любопытны им и продолговатые варяжские дома в усадьбах князей Оскольда и Дира, называемые гридницами, хотя они и большие. Братья говорят, что их устройство тоже не подходит для задуманного дела. Гридницы построены из бревен, стоймя врытых в землю, а таким способом не воздвигнешь высокой постройки. К тому же очевидно, что концы бревен, врытые в землю, быстро сгниют.

По словам братьев, им для осуществления их замысла кажется гораздо более подходящим устройство высоких рубленых домов и городских башен, то есть строений, сложенных из бревен.

Священник Константин дотошно расспрашивает, устойчивы ли они, не падают ли, если, не дай Бог, случается сильная буря. Ни Кукша, ни Шульга не могут припомнить случая, чтобы дом или башню повалила буря, даже и очень сильная, – ни здесь, в Киеве, ни на их родине, на севере. Разве что крышу сорвет…

Константину хочется выяснить, почему в Киеве многие дома столь высоки. Хозяева их не кажутся богатыми, если судить по их виду. Простые греки, например, не стремятся строить себе высокие жилища. Другое дело богатые, эти не жалеют денег, чтобы воздвигнуть великое произведение зодческого искусства и таким образом похвастать перед другими своим величием, а заодно увековечить себя на земле. Но это обычная человеческая гордыня. Здесь же, в Киеве, высота домов, кажется, связана с какой-то другой причиной? Может быть, киевские дома имеют второй, верхний ярус[184]?

Кукша пытается ответить, у него ничего не получается, и тогда объяснять берется Шульга.

– Двухъярусные дома в Киеве, конечно, есть, – говорит Шульга, – попадаются даже трехъярусные. Но подобные дома ставят себе только бояре. Эва!

И он указывает на высокие хоромы Киевой горы.

– А у простых дома высокие, – продолжает он, – чтобы не задохнуться от дыма, когда топят печь. Иной еще дупло приладит на крышу, чтобы через него быстрее дым вытягивало.

Константин спрашивает, нельзя ли войти в какой-нибудь дом и посмотреть, как там внутри.

– Отчего же! – говорит Шульга и направляется к ближайшей усадьбе, на которой стоит добротный бревенчатый дом. На дороге возле усадьбы играют несколько светловолосых ребятишек – набирают полные пригоршни пыли и подбрасывают ее. Завидев необычных прохожих, они перестают играть и с разинутыми ртами, не мигая, глядят на них.

Из-за частокола слышится грозное рычание – это, заслышав чужие шаги, подает голос цепной пес. Шульга несколько раз брякает железным кольцом, висящим на калитке. Немного погодя появляется рыжий зеленоглазый человек. Глянув на пришельцев поверх калитки и остановив взгляд на священнике Константине, он отворяет ее.

– Милости просим! – с поклоном говорит он.

– Входите, гостями будете.

– Мир дому твоему! – с таким же поклоном отвечает Шульга. – Видишь ли, добрый человек, тут со мной люди из дальних краев, охота им поглядеть, как живут кияне, чтобы рассказать потом у себя дома.

– Входите, люди добрые! – повторяет хозяин.

– Всегда рады гостям!

Гости входят на его маленькую усадьбу. Возле дома рвется с цепи большой лохматый пес. Видны какие-то постройки, не такие высокие, как дом, и по-другому сделанные – в землю врыты четыре столба с пазами, а стены набраны из мелких бревен, затесанных с концов и вложенных в пазы. К дому пристроены такие же сенцы. Путь от калитки до порога вымощен поперечными плахами. Крепко пахнет навозом и мочой, но ни мычанья, ни блеянья не слыхать – скотина сейчас на пастбище.

Чтобы войти в дом, приходится низко кланяться, высоких дверей в Киеве никто не делает – берегут тепло. Вошедшему с дневного света в первое мгновенье ничего не видно, хотя горит плошка, открыто волоковое оконце в стене и голубеет дымовое отверстие в крыше, у самого князька. Однако вскоре глаза привыкают к полутьме.

Гости различают справа при входе глинобитную округлую печь с устьем, прикрытым заслонкой, в противоположном углу продолговатый стол с горящей плошкой, вдоль стен тянутся лавки, а над лавками – полавочники[185]. Хозяин приглашает гостей садиться, полотенцем торопливо протирая перед каждым лавку, а усадив, поспешно исчезает за дверью.

Гости внимательно разглядывают убранство избы. Разглядывают, собственно, Константин и Мефодий, а для Шульги и Кукши здесь ничего нового нет – во всех домах простецов то же самое. Возле печи, ниже полавочников, повешены полки для посуды. Посуда деревянная и скудельная, а рядом на крюке висит железный клепаный котел. Там же над треногой лоханью висит на веревке скудельный рукомойник с двумя носками.

Рукомойник привлек внимание Константина, и Шульга объясняет, что рукомойник с двумя носками удобнее – все равно, с какой стороны к нему подойти, можно умываться даже сразу вдвоем, и добавляет:

– По рукомойнику видать, что хозяева дома – поляне, они на руки поливают, для того и рукомойник, то же и у нас на Волхове. А русы, чтобы вымыть руки или умыться, наливают воды в лохань.

Стены в доме прокопченные, темно-вишневого цвета, чем выше, тем темнее, над полавочниками совсем черные. Священник Константин отмечает, что на полавочниках ничего не стоит, в то время как на полках пониже тесно от посуды, и обращается за разъяснением к своим юным спутникам.

– Полавочники не полки, – объясняет всезнающий Шульга, – дело полавочников сажу собирать, когда избу топят, чтобы на лавки не сыпалась.

Вскоре отворяется дверь и друг за другом входят хозяин и хозяйка, он успел сменить рубаху, а она в червленом повойнике, белоснежной полотняной рубахе и червленой вышитой поневе[186]. У него в руках большой жбан, а у нее на деревянном подносе, покрытом холстиной, белый хлеб и розовое сало. Все это ставится на стол, хозяйка достает с полки низкую деревянную ендову[187] и низкие чашки, хозяин наливает пива из жбана в ендову, а хозяйка разливает его из ендовы по чашкам.

Кукша замечает, что Константин с Мефодием слегка растеряны, он проявил беспечность, ему надо было предупредить братьев о здешнем гостеприимстве, к тому же сейчас Петровский пост… Хозяйка, меж тем, черпая красивым резным ковшом из ведра, наливает воды в рукомойник.

– Не желаете ли умыться свежей водой? – спрашивает она напевным голосом, глядя на священника Константина, и снимает с деревянного гвоздя расшитый конями рушник.

Ее слова помогают Константину справиться с растерянностью, виновато улыбаясь, он встает и моет руки, а заодно споласкивает лицо. Хозяйка с поклоном обеими руками подаст ему рушник:

– Утрися хорошенько!

Константина возле рукомойника сменяет Мефодий, Мефодия – Шульга с Кукшей. «Почему и хозяин, и хозяйка, – думает Кукша, – сразу выделили священника Константина, хотя суровый чернец Мефодий и старше, и дороднее своего брата? То же было и с корабельщиками в Корсуне!»

– Угощайтесь, гости дорогие, – напевает хозяйка, – уж не побрезгуйте нашим угощеньем, чем богаты тем и рады!

Константин уже справился со смущением, улыбаясь, он отламывает хлеба и отхлебывает пива, брат следует его примеру. К салу ни тот, ни другой не притрагиваются. У Кукши в памяти всплывает, что будто бы церковь позволяет христианину, если он в гостях, есть то же, что едят хозяева, но, может быть, это относится только к простым мирянам, вроде него самого? А может быть, братья вообще не едят сала? Так или иначе, к салу на всякий случай не прикасается и он, только у язычника Шульги нет на этот счет никаких правил.

Хозяйка начинает, как водится, уговаривать гостей, и Кукше приходится сказать, что им троим по их вере сейчас нельзя есть скоромное[188], произнеся это слово, он вынужден объяснять разницу между скоромным и постным.

Но хозяйка без труда понимает его и исчезает. Вскоре она возвращается с корзиной ранних овощей и плодов. Дом наполняется благоуханием сада. И Кукша понимает, что хозяева сперва предложили лучшее, по их понятию, из того, что у них есть.

Братья и Кукша с Шульгой снова бредут по киевским горам и оврагам. Константин задумчиво говорит:

– Чувствую, что добрые кияне созрели для веры Христовой… И скоро уже сбудется пророчество Андрея Первозванного, просияет истина ярким светом на этих горах и множество храмов Божиих украсит их! Мы с вами, конечно, не увидим того, но… уже близится!

Священник Константин Философ не из праздного любопытства бродит по Киеву с братом и двумя юношами. Он все время думает о строительстве церкви. Место для нее он уже выбрал – над Ручаем, где происходило Крещение. Для первой в Киеве соборной, то есть общей, не домашней церкви, лучшего места не найдешь. Освящена же она будет во имя пророка Илии – не потому, что этим именем наречен князь Дир, напротив, сам он, первый крещенный в Киеве князь, не случайно получил это имя.

В Священном Писании говорится, что пророк Илия, как никто другой, связан был с огнем небесным. Оказавшись среди идолопоклонников, почитателей Ваала, он обратился к Богу:

– Услышь меня, Господи, и отзовись огнем, да уразумеют все эти люди, что Ты Единый Господь Бог и обратишь сердца их к Тебе!

В ответ на его моление низошел огонь с Небес, и мгновенно пожрал приготовленную жертву, и все идолопоклонники повалились ниц, восклицая:

– Воистину Господь Бог твой и есть Бог!

Или другой случай, когда царь трижды посылал стражу взять Илию, и дважды огонь небесный сжигал ее, и только начальник третьей стражи умолил Илию пощадить его и воинов.

А однажды Илия и ученик его Елисей шли по дороге и беседовали. Илия заранее попрощался с Елисеем, сказав ему:

– Скоро я буду взят от тебя.

И вот является огненная колесница, запряженная огненными конями, и разлучает их. Елисей и опомнится не успел, как Илия был унесен вихрем огненным на небо.

У киян стоит на холме идол Перуна, которого бедные заблудшие души почитают богом грозы, посылающим на землю молнии, меж тем как Перун не только не бог, но даже не пророк. И поставленная над Ручаем церковь во имя пророка Илии, так же, как имя первого крещеного князя, будет напоминать им об их заблуждении.

Жаль, конечно, что пока еще нельзя поставить и на Перуновом холме церковь Божию вместо идола, но со временем это непременно свершится!

Глава двадцать седьмая РОЖДЕНИЕ ЦЕРКВИ

Священник Константин считает, что строительство церкви нельзя откладывать ни на один день – люди уверовали во Христа, ступили на путь спасения, и было бы предательством оставить их сейчас в бездействии, без опоры, лицом к лицу с враждебным морем иноверцев. Они еще не так крепки в вере, чтобы уже до конца идти избранным путем, несмотря ни на что, не страшась лютых мук и самой смерти.

Как говорится, дело за малым – построить первую в Киеве соборную церковь. В Киеве нет каменных строений, значит, нет ни кирпича, ни умельцев каменного дела. Думай не думай, а придется строить из дерева, «рубить», как здесь говорят. Слыхал ли когда-нибудь священник Константин о церквах из дерева? Нет, ничего подобного он припомнить не может. В Византии и в Риме всякое здание – и дом, и храм, и крепостные стены – спокон веку кладут из кирпича или из тесаного дикого камня. Но из чего же там и строить, если нет строительного леса?

Словом, хорошо ли, худо ли, а придется и в Киеве, как в Византии и в Риме, строить церковь из того, из чего строят здесь дома и крепостные стены.

Хорошо бы только церковь – ведь она дом Божий! – воздвигнуть выше, чем мирские дома, и чтобы стояла она крепко. Но это возможно: рубят же здесь крепостные башни! Надо лишь озаботиться, чтобы церковь рубили те же плотники, что рубят крепости. А если отбирать бревна подлиннее, и церковь будет попросторнее… Очень уж хочется священнику Константину, чтобы церковь вмещала побольше новообращенных, ведь число их будет расти!..

Догадливые чернецы из Андреевой обители приносят ему в Печерьско восковые доски. Священник Константин то так, то этак рисует на них будущую церковь, нарисует и заровняет, нарисует и заровняет, пока не останавливается на одном изображении. Его-то он и перерисовывает на бересту. Оно постоянно будет перед глазами у старшого плотничьей артели…

В княжеском заповедном бору повыше Киева валят отборные сосны, связывают в плоты, сплавляют вниз и пригоняют в Почайну, в устье Ручая. Там их выволакивают на берег и оттаскивают от воды. Это прекрасный строительный лес, безупречно ровный, не меньше, чем в половину локтя[189] толщиной. Одновременно в другом бору рубят и сплавляют лес похуже – он и тоньше, и от него не требуется безукоризненной прямизны. Предназначается он для сооружения строительных лесов.

На доски для пола свежий лес не годится, их поведет при высыхании, тут нужен лес выдержанный. У князей есть запас сухого леса. Опытные древоделы выбирают самые ровнослойные лесины и начинают их раскалывать клиньями – сперва забивают один клин, потом, когда обозначится трещина, другой, третий… Из каждого бревна получается несколько досок нужной толщины. Остается их подровнять стругами – и можно стелить пол.

Священник Константин не зря говорит, что народ киевский созрел для обращения ко Христу – многие кияне из тех, что еще не крестились, помогают в работе – и в рубке леса, и на сплаве, и в выволакивании на берег. Работа идет споро, люди играючи ворочают огромные бревна.

Из любопытства священник Константин пробует сдвинуть с места бревно. Но сколько он ни тужился, бревно даже не шевельнулось, словно успело пустить корни. Оставив безнадежную затею, священник Константин распрямляется и видит, как мимо него быстрым шагом проходит, почти пробегает, молодой киянин, таща под мышкой точно такое же бревно. Впрочем, не каждый и среди здешнего народа может похвастать подобной удалью.

Со смешанным чувством радости и печали смотрит священник Константин на веселую, такую легкую, если поглядеть со стороны, работу. При такой работе рождение церкви не за горами. Он освятит ее и уплывет, и, верно, никогда больше не увидит этих добрых сильных людей, в которых волею Божией пробудилась незнакомая им доселе Любовь…

Наконец весь лес, по счету, на месте. Люди, не останавливаясь, начинают выравнивать избранную священником Константином площадку. Площадка не так уж велика, на ней столько народу, сколько явилось, и не нужно, но избыток в людях идет на пользу делу – люди не толкаются и не мешают друг другу, а сами себе находят работу. Часть их принимается очищать от коры сосновые стволы, остальные немедленно уходят, вернее сказать, убегают и к вечеру возвращаются, толкая перед собой необъятные дубовые кряжи. За это время площадка уже выровнена, и кряжи вкатывают на нее – они будут «стульями», основой, на которой воздвигнется строение, ведь без основы, как известно, ничего путного не построишь!

– Дети мои, на сегодня довольно! – объявляет священник Константин. – Вы славно потрудились, Господь вас благослови!

Миром уже завладевают прозрачные синие сумерки. Неподалеку от площадки над догорающими кострами булькает в котлах борщ, на холстинах разложены поляницы и крашеные ложки.

После вечери те, кто живет поблизости, расходятся по домам. Остальные либо идут ночевать к ним, либо не идут никуда – стелют на траву попону или плащ, а у кого ничего нет, ложатся так.

С восходом солнца братья Константин и Мефодий вбивают в землю кол, привязывают к нему веревку и идут с нею в сторону солнца. Отмерив расстояние от западных врат будущей церкви до ее алтарной стены, вбивают новый кол и натягивают веревку. Теперь ясно, где будет находиться алтарь, а это очень важно, ведь алтарь непременно должен быть с восточной стороны.

Также с помощью веревок на земле изображают четырехугольник, разделенный первой веревкой ровно пополам, и по углам вкалывают стулья, а потом еще четыре стула вкапывают между углами, чтобы будущие бревна не провисали.

И вот рубят первый венец. Сначала на стулья кладут напротив друг друга два окоренных бревна; сверху вдоль каждого из них, от конца до конца, вырубают пазы; после этого, отступив от концов на пол-локтя, вырубают четыре поперечных округлых углубления – «чашки» – и в них кладут соответственно два поперечных бревна. В этих бревнах, в свою очередь, тоже вырубают пазы и чашки. Первый венец готов.

Потом на пазы и чашки первого венца уложат паклю и на нее лягут бревна второго венца. Так и пойдет до самого верха. Но пока что необходимо обмыть первый венец, иначе постройка не устоит: проверено дедами-прадедами. Благочестивые строители объясняют священнику Константину, в чем дело, спрашивают дозволения обмыть. Расспросив про обычай, Константин не усматривает в нем ничего языческого – только предлог выпить, и разрешает.

Как из-под земли, появляются жбаны с пивом и расписные ковши. Четыре человека обходят с ковшами пахнущий смолой золотистый венец и обмывают его пивом, следя, чтобы попадало и в пазы и в чашки. При этом они что-то тихо напевают. Кукше удается разобрать только припев: «Стой до-веку, не вались!».

После этого пиво льется уже не в пазы и чашки, а в могучие глотки, из которых вскоре начинают извергаться громогласные здравицы храбрым князьям, греческому царю, царьградскому патриарху, но больше всего братьям Константину и Мефодию.

В промежутках между здравицами звучат веселые плясовые напевы с шутками-прибаутками, которые сменяются печальными протяжными песнями, их снова сменяют плясовые, а многие строители пускаются вприсядку.

Священник Константин с тревогой наблюдает за разгорающимся весельем, переглядывается с Мефодием. Кажется, сегодняшний день будет потерян. А построить церковь необходимо как можно скорее, не за горами день поминовения пророка Илии, в этот праздник и освятить бы новую церковь… Наконец Мефодий встает, бежит к груде окоренных бревен, захватывает одно из них подмышку и тащит к первому венцу. Никто не обращает на него внимания, тогда он останавливается и натужно кричит:

– Пособите же! Видите, у меня и сноровки нет!

Несколько человек вскакивают ему на помощь, и все, усовестившись, возобновляют работу.

На первый венец ложится второй, на него третий… Константин любуется слаженной работой плотников и растущим срубом. Вот сруб уже настолько высок, что на него становится трудно подавать бревна для очередного венца. Кияне быстро сооружают леса, которые будут теперь наращивать по мере роста сруба.

Иногда приходят Оскольд или Дир, подолгу смотрят на растущую церковь. Можно понять, что происходит в их душах: ведь ни на их родине в Норвегии, ни у Рюрика на Волхове, ни здесь, в Киеве, такого еще не бывало. И вот они, именно они строят первую в Киеве церковь – та, в пещерной обители, не в счет! Соборная церковь должна стоять на глазах у всего мира! Начинает сбываться мечта – уподобить Киев Царьграду. Пусть это только первый шаг, но без первого шага не бывает и других шагов!

Ревность новообращенных творит чудеса – церковь воздвигнута намного раньше, чем предполагал священник Константин. К основному срубу пристроены два придела, северный и южный, а также небольшой притвор перед западным входом. Основной сруб завершается высокой четырехскатной кровлей, ее венчает дубовый крест. В каждом срубе оставлено по оконцу, наподобие волоковых, а в срединном – два. Оконца эти не волоковые, а для света – печи в церкви не будет. В случае ненастья или стужи их можно задвигать доской-задвижкой, как задвигают волоковые.

Братья Константин и Мефодий придирчиво осматривают новорожденную – нет ли каких упущений, ходят кругом, заходят внутрь… Все сделано на совесть. Еще в тот день, когда священнику Константину показалось, что строительство завершено, он велел было разобрать леса – не терпелось ему поглядеть на готовую церковь, – но люди сказали ему, что надо сперва стены снаружи проконопатить и выровнять паклю, а с лесов это делать удобнее, чем с лестниц.

Но сейчас она, родимая, уже без лесов, нежно-золотистая, как молодая плоть, низко спущенные стрехи тесовых кровель украшены по краю прорезным узором, словно кружевом.

– Красавица! – нежно говорит священник Константин и тут же с грустью вспоминает, что церковь не останется такой золотистой, со временем она потемнеет, как все киевские постройки. – Жаль, что ее нельзя сохранить навсегда такой, как сейчас!

Стоящий рядом киянин говорит:

– Не журись, отче! И зорька тускнеет, в день превращается. Всему свой черед.

– Твоя правда, – кивает священник Константин.

Сейчас июль, здешние зовут его «грозник», ибо это самый грозовой месяц в году, он у них посвящен Перуну. Двадцатого числа поминовение пророка Илии, и церковь, слава Богу, готова к освящению. С того дня души киян станут полем брани пророка Илии с нечестивым Перуном.

Глава двадцать восьмая ВАДИН ВЕНЧИК

У больших людей и заботы большие – обретение истинной веры, строительство Божиих церквей, налаживание дружбы с греческим царем… Быть рабом куда проще – ему даже знать всяких таких слов не надо. А если рабу повезет, и в его жизни могут случиться немалые радости.

У Костыги и Карка после того, как они столь удачно выполнили поручения княгини Потворы, настала совсем другая жизнь. Мало того, что они переместились сперва из свинарника в овчарню, а после и в конюшню, в поварне им частенько вместо кукурузных лепешек дают пшеничный хлеб, вместо рыбы – мясо, а пшенного кулеша[190] всегда дают до отвала. Ради такой жизни можно хоть каждый день кого-нибудь убивать!

Часть навоза из конюшни не вывозят, на нем спят рабы. Навоз – мягкое ложе, к тому же он преет, а от этого происходит тепло, что особенно важно зимой. Хорошо сытым уснуть на своем гноище, оно мягкое и теплое! А если спать не хочется, приятно и просто так полежать, особенно, если есть о чем думать. У Костыги есть о чем думать – ведь он спит на золоте!

Каждому рабу отведено определенное место, оно закреплено за ним раз и навсегда. Поэтому Костыга со спокойной душой зарыл весной в своем гноище Вадин золотой венчик. Когда никто не видит, его можно раскопать и полюбоваться им. Чего еще желать рабу, когда он сыт и любуются собственным золотом!

У Карка жизнь сложилась не столь удачно. Он по примеру Костыги тоже зарыл в навоз свое золото – Вадин перстенек. Но когда ему захотелось, опять же по примеру Костыги, откопать перстенек и полюбоваться им, он его не нашел. Карк не один раз перерыл свою кучу, но все напрасно…

Видя, что Карк безутешен, Костыга как добрый друг пытается смягчить его горе.

– Не тужи! – говорит он. – Ужо княгиня велит нам убить еще кого-нибудь, так ты возьмешь вещицу побольше, чтобы не потерялась.

Утешения мало помогают, и доброму Костыге приходит в голову счастливая мысль:

– Раз перстенька уже не воротишь, давай вместе любоваться венчиком!

Конечно, любоваться Костыгиной вещью совсем не то, что своей, но все же это лучше, чем ничего. С того дня, каждый раз, когда Костыга откапывает венчик, Карк ложится рядом с ним, и они любуются венчиком вместе. Кроме того, он лелеет надежду, что княгине опять понадобится кого-нибудь прикончить.

Их жизнь красит еще и то, что остальные рабы им люто завидуют. В поварне, пока они едят, с них не сводят ненавидящих глаз. И ненависть, окружающая их, помогает им наслаждаться полнотой собственного счастья, она подтверждает, что они действительно счастливы.

За пределами поварни к ним нет, конечно, того же пристального внимания, что в поварне, слишком уж много тягот лежит на плечах раба. Если он станет, вместо работы, глазеть на Костыгу с Карком, он не только не получит горячего, дымящегося кулеша, но и будет бит палкой.

Впрочем, нельзя сказать, что, покидая поварню, про них забывают совсем. На княжеской усадьбе немало конюхов и кроме Костыги с Карком – ведь у князя большая дружина и он держит много коней. Все эти конюхи испытывают к Костыге с Карком особенную неприязнь, они считают, что Костыга с Карком – конюхи неумелые и нерадивые, а кормят их почему-то лучше, чем других, умелых и старательных.

Для Костыги же и Карка мало-помалу становится привычным чувство превосходства над другими рабами – ведь не зря же еда у них слаще и сытнее, чем у прочих, а на днях им даже выдали вне очереди новые рубахи. Они держатся особняком и почти совсем перестали вступать в разговоры с остальными.

Один из самых молодых конюхов, именем Крот, снедаемый любопытством, начинает тайком следить за ними. Он чувствует на себе их презрение и ему страсть как хочется узнать, чем же они такие особенные, почему им потворствуют и о чем они говорят друг с другом, когда их никто не слышит.

Однажды Крот поскорее съедает свой кулеш и раньше других возвращается в конюшню. Здесь еще никого нет. Любопытный конюх идет в ту часть конюшни, к которой приставлены Костыга с Карком. Там он прячется за грудой старых седел, потников, сопревших подпруг и прочего хлама – отсюда удобно будет подглядывать, когда на свои гноища вернутся Костыга с Карком.

Лежа в укрытии, молодой конюх убеждается, что верно выбрал место: ниоткуда их не было бы так хорошо видно, самому оставаясь невидимым. Света достаточно – полно щелей и в крыше, и в воротах, и между бревнами.

Однако затеянное дело едва не срывается – молодого конюха разморило после еды, и он задремывает. Просыпается Крот словно от толчка.

Прямо в глаза ему бьет какой-то непривычный блеск, как будто перед ним сверкает частичка луны, а может, и солнца.

Приглядевшись, Крот видит, что частичку луны или солнца держит в руках Костыга, и это не что иное, как венчик пропавшей княжны Вады. Молодой конюх его очень хорошо помнит, ему не раз доводилось разглядывать венчик вблизи, потому что Вада часто лечила рабов, в том числе и его. Еще весной она исцелила его от зубной скорби, и ради этого Крот ходил к ней домой. А с тех пор, как она пропала, рабов лечить больше некому…

Рядом с Костыгой лежит Карк, оба они любуются Вадиным венчиком. Иногда Костыга ненадолго дает его Карку – подержать. Наконец, налюбовавшись, Костыга и Карк зарывают венчик в навоз. Карк перебирается на свое место, и оба засыпают.

Когда Крот рассказал об этом удивительном случае другим конюхам, те сперва подняли его на смех. Но обиженный Крот сказал, что его слова легко проверить. Несколько дней после этого конюхи по очереди возвращаются в конюшню раньше Костыги и Карка и ложатся за грудой старой конской сбруи, как научил их Крот. Там, дождавшись появления Костыги и Карка, они убеждаются в правдивости Кротовых слов.

Глава двадцать девятая В ПУТЬ-ДОРОГУ!

Освящение церкви свершено. Свершено все, ради чего священник Константин Философ и чернец Мефодий оказались в Киеве. Солуньские братья уже служат в новорожденной церкви все положенные службы – вечерни, утрени и обедни. В правом, южном, приделе поставлена купель – огромный чан из дубовых клепок, стянутых медными обручами.

Уже приходят новые кияне с просьбой о Святом Крещении. Является и княгиня Потвора в сопровождении двух отроков. Она говорит, что греческий Бог вразумил ее, что обретение истинной веры – ее заветная мечта, и ныне она желает принять Святое Крещение.

На священника Константина из-под темных бровей доверчиво глядят светлые, родниковой чистоты глаза, но губы чуть приметно кривит затаенное зло…

Не нравится священнику Константину княгиня, и не верит он в искренность ее порыва. Однако у него нет оснований отказать ей в такой просьбе. Константин говорит, что завтра состоится оглашение нескольких человек, и княгиня может присоединиться к ним. Он и брат Мефодий огласят их, а готовить к Святому Крещению их будут уже чернецы Андреевской обители, которым по отъезде Константина и Мефодия предстоит проводить службы в новой церкви.

Не совсем случайно Кукша оказывается в церкви при этом разговоре – он постоянно старается чем-нибудь помочь солуньским братьям. «Можно ли не подивиться Вадиной прозорливости! Как жаль, что она не хочет стать христианкой!» – мысленно сокрушается Кукша. И снова ловит себя на том, что неизменно думает о ней как о живой.

Братьям Константину и Мефодию пора уже в путь-дорогу, в Корсунь, где они встретят направленного сюда, в Киев, епископа с причтом, расскажут ему о здешних делах, а сами отправятся на восток, к Хазарскому кагану с поручением от греческого царя, полученным еще весной. Княгиню же и других оглашенных окрестит уже епископ, который сменит братьев в Киеве.

Корабли, которые повезут священника Константина Философа и чернеца Мефодия в Корсунь, уже осмолены и оснащены всем необходимым. Князья Оскольд и Дир вручат братьям письмо для царя, братья благословят крещенных ими людей и отчалят от Киевского берега.

Грустно, и тут уж ничего не поделаешь… Если ты отыскал в потемках душ человеческих светлые струны, заставил их звучать, пробудил в людях стремление к истине и сочетал их со Христом, эти люди навсегда останутся тебе родными, и расставаться с ними нелегко.

А Кукша сидит в нарядных Оскольдовых сенях, вознесенных высоко над землей на резных столбах, и при свете жировых светильников выводит греческие буквы, перелагая Дирову речь на греческую: «…познали мы с помощью присланных тобою по нашей просьбе вероучителей, что Христианство – вера истинная, и приняли Святое Крещение, и повелели, чтобы все, кто хочет, крестились, надеясь, что и остальные к тому же придут. Отныне все мы друзья и приятели твоей Царственности и готовы идти на службу твою, куда пожелаешь…»

Здесь же сидит князь Оскольд и киевские старейшины, внимательно слушая послание и предлагая в случае нужды свои поправки.

И вот братья Константин и Мефодий совсем уже готовы свершать дальнейший путь свой. Бедный их скарб собран, княжеское письмо царю получено и спрятано. На прощание Оскольд и Дир по княжескому обычаю желают щедро одарить братьев святителей, но те отвечают, что им не надо богатых даров, а что видели они здесь в Киеве пленных греков и, если князья отпустят их на родину, это будет истинно благочестивым делом и самым драгоценным даром.

Немедленно разыскивают по Киеву пленных греков, их набирается двадцать человек. Греков размещают по кораблям. На берегу собираются кияне, их гораздо больше, чем священник Константин, чернец Мефодий и братья из Андреевой обители крестили в Ручае. У многих на глазах слезы. Впереди провожающих князья Оскольд и Дир.

Княжеские дружинники, в их числе и Кукша с Шульгой, стаскивают суда с береговой полосы. Подхваченные течением, мягко покачиваясь, они неторопливо уплывают к выходу в Днепр. Братья Константин и Мефодий трижды осеняют крестным знамением стоящих на берегу, и суда одно за другим выходят из Почайны на просторы Днепра. Некоторое время плывущим видна новенькая золотистая церковь Илии Пророка на Ручае…

Глава тридцатая УБИЙЦЫ ИЗОБЛИЧЕНЫ

Костыга с Карком даже не пробуют запираться. Когда Оскольдовы дружинники явились к ним в конюшню вместе с Кротом и другими конюхами и велели выкопать Вадин венчик, они сразу поняли, что их песенка спета.

Суд происходит на вольном воздухе, из гридницы вынесена резная скамья со спинкой – княжеский стол. На столе сидят князья Оскольд и Дир. Древний обычай велит, чтобы именно князья были судьями. Рабов допрашивает князь Оскольд, князь Дир большей частью молчит.

Убийцы Вады стоят перед ними со связанными руками. Никто не боится, что они убегут или что-то предпримут, если руки у них будут свободны, просто так принято от века: связанные руки означают, что обвиняемый уже ничего не может.

Уличенные в преступлении рабы рассказывают обо всем старательно и подробно, в усердии своем вспоминают и такие мелочи, которые не относятся к делу. Поправляют друг друга, если одному кажется, что другой описывает дело не совсем точно. Костыга вдруг вспоминает, где лежит Вадин перстенек.

– Там трещина в бревне, – поясняет он, – где я сплю…

Карк медленно поворачивает к нему голову и опять отворачивается.

– А что вы взяли у княгини Красавы? – спрашивает князь Оскольд.

– Ничего! – испуганно отвечают рабы. – У княгини Красавы ничего не взяли!

– Почему?

– Не посмели ослушаться княгини Потворы.

Оба стараются не смотреть на князя Оскольда – очень уж грозное у него лицо. Кажется, если бы их допрашивал князь Дир, им было бы не так страшно, хотя, кто бы ни допрашивал, конец известен. Есть, вишь ты, вещи и пострашнее смерти…

– А когда убивали Ваду, посмели? – спрашивает князь Оскольд.

Костыга и Карк ниже опускают головы.

– Я не хотел брать перстенек, – чуть слышно бормочет Карк, – это он меня уговорил…

Посланные дружинники находят и приносят Вадин перстенек. Другие посланы за княгиней Потворой и вскоре приводят се. Княгиня видит своих верных рабов и все понимает. Она бледна, но держит себя в руках. Князь Оскольд объявляет ей, в чем ее обвиняют, и она надменно бросает:

– Нашел кому верить!

Однако выдержка и надменность, кажется, уже не могут помочь ей. Князь Оскольд велит рабам повторить все, что они услышали от княгини в ее тереме злополучной ночью. Путаясь и запинаясь, рабы кое-как повторяют. На княгиню они даже глаз не поднимают, ее присутствие еще страшнее, чем лицо князя Оскольда, – ведь во второй-то раз они ослушались ее и вон что из этого вышло!

Князь Оскольд знал, что делает, допросив их сперва в отсутствие княгини.

Сама княгиня Потвора продолжает с надменной усмешкой отрицать все, в чем ее обвиняют, более того, она высказывает предположение, что Вада, верно, где-то бродит, все знают, что девушка часто пропадает на несколько дней, собирая свои травы, ужо объявится. Если зверь ее не задрал…

– Откуда же тогда у них Вадин венчик? – спрашивает князь Оскольд.

– Украли, – пожимает плечами княгиня.

– И перстенек украли? Прямо с руки?

– Может, и не украли. Почем я знаю. Может, они правду говорят: ограбили и утопили.

Князь Оскольд не сомневается, что рабы говорят правду, он только удивляется изворотливости и хладнокровию Потворы. Как ловко она виляет! Кто-нибудь другой, какой-нибудь простак, глядишь, и поверил бы ей…

– Теперь, – говорит князь Оскольд Костыге и Карку, – повторите, почему и как вы задушили княгиню Красаву.

Рабы путанно и невнятно, как только что про утопление Вады, повторяют рассказ про удушение Красавы.

Княгиня Потвора продолжает отрицать свою причастность к обоим убийствам. Нет ни свидетелей, ни улик, даже орудие убийства Красавы – всего лишь собственный Красавин платок. Против княгини Потворы есть только показания рабов. Княгиня Потвора пробует этим воспользоваться. Она понимает, что ее дело плохо, но понимает также, что признание его не улучшит…

Однако, раз Вада в Днепре, надо отыскать ее тело. Участники суда – и князья-судьи, и обвиняемые, и конюхи-видоки[191], и стража, состоящая из дружинников, – отправляются на берег Днепра, на место, указанное Костыгой и Карком. Дружинники несут багры для поисков. Вслед за участниками суда толпой валит народ. Над толпой тоже возвышается несколько багров – люди где-то уже разжились.

Дружинники с баграми садятся в лодку, которую указывают Костыга с Карком, их сажают в нее же. Лодка отчаливает от берега, рабы показывают, куда плыть. На месте, указанном рабами, одни дружинники слегка работают веслами, чтобы лодку не сносило, другие шарят баграми по дну.

Сверху спускаются еще несколько лодок. В них тоже люди с баграми, а некоторые догадались прихватить кошки. Добровольные помощники обшаривают дно поблизости от первой лодки. Поиски продолжаются долго, некоторые, отчаявшись, бросают их. Самые упорные искатели те, что ищут кошками.

Люди на берегу напряженно следят за лодками, кружащими поодаль от берега на малом пространстве. Некоторые пловцы спускаются ниже по течению, полагая, что течение могло отнести девушку.

В сердце княгини Потворы оживает надежда. Если Вадиного тела в Днепре так и не найдут, – мало ли куда оно могло деться: унесло течением или замыло песком! – ей легче будет настаивать, что все эти рассказы про мешок и камень и про ее участие в убийствах рабы просто выдумали со страху, чтобы свалить вину на нее. Рассказы их, по крайней мере, будут ничуть не более убедительны, чем ее предположения о Вадином скором появлении, или о Вадиной гибели в когтях лесного зверя, или о смерти княжны от рук тех же рабов, только без участия мешка и Днепра…

Со стороны лодок слышится крик:

– Кажется, что-то нашел!

У княгини Потворы меркнет свет в глазах…

Кричит один из тех пловцов, которые искали кошкой. Он двумя руками что-то поднимает над собой, издали кажется, что в руках у него просто широкая тряпка, некое подобие малого паруса. Однако он плывет к берегу, за ним плывут и остальные. Люди на берегу замирают в ожидании.

Лодки причаливают одна за другой, громко шурша носами по песку. Пловец, приплывший первым, встает в лодке и высоко поднимает мешок. Мешок завязан, но пуст, если не считать лежащего в нем большого камня. Кроме того, в нем видна большая прореха…

Глава тридцать первая НА СМЕНУ КОНСТАНТИНУ И МЕФОДИЮ…

Обещанных патриархом и царем епископа и причта в Корсуне еще нет. Но ловить рыбу на пустой крючок или зубоскалить с рабынями и торговками корабельщикам приходится недолго. На другой день по прибытии они различают в голубой дымке уже знакомые треугольные паруса, и вскоре в гавань входят пять кораблей.

Они бросают якоря и к переднему сразу причаливает лодка, матросы спускают сходни и помогают сойти с корабля в лодку высокому смуглому чернецу, хотя он, судя по всему, не нуждается в помощи. Это епископ Михаил Сирин, посланец патриарха Фотия и царя Михаила в далекую Киевскую землю.

Вслед за ним в лодку спускается юноша в подряснике. Это священник Епифаний. А следом еще один юноша – диакон Кирилл. Выйдя из лодки на берег, юный священник попадает в медвежьи объятья Кукши.

Встреча братьев Константина и Мефодия с вновь прибывшими тоже сердечна, хотя и не так порывиста. Все эти люди, как видно, давно знают друг друга. Едва встретились, а уж пора расставаться – в гавани стоят суда, готовые к отплытию в Таматарху, на них солуньские братья и отправятся в Хазарию. И епископу с причтом тоже незачем прохлаждаться в Корсуне…

В Киев епископ Михаил Сирин и диакон Кирилл как почетные путники плывут на княжеском судне. Священник Епифаний испросил у епископа дозволения плыть на одном корабле со своим старым другом.

Он жадно любуется берегами Днепра, стараясь разглядеть и назвать по имени знакомых птиц в этих шумных скопищах. От Шульги Кукша многое знает о Днепре, и здешние птицы кажутся ему старыми знакомыми. Он не без гордости сообщает Епифанию имя каждой из них, правда, по-словеньски, греческие их имена ему неизвестны.

Точно так же он гостеприимно сообщает Епифанию имена порогов, зверей, рыб и растений, которые тоже узнал от Шульги. Если сам он чего-то не может вспомнить, на помощь приходит Шульга, который, конечно, плывет на том же корабле. Епифаний старается затвердить все эти названия, ведь отныне он будет жить среди полян, русов и других людей, говорящих по-словеньски.

Разговоры о птицах, рыбах, степных зверях, порогах перебиваются воспоминаниями о Константинополе, об общих знакомых. Но первый, о ком спрашивает Кукша у Епифания, едва они отплывают от берегов Корсуня, конечно, Андрей Блаженный. У него, говорит Епифаний, все хорошо, если так можно сказать о его тяжкой жизни, особенно, зная, каково ему приходится зимой. Но ведь такую жизнь он выбрал сам и никакие попытки облегчить ее, и Кукше это известно, успеха не имеют. Его жизнь – это его подвиг. Андрей Блаженный просил кланяться Кукше, если Кукша не уплыл из Киева еще дальше на север, как собирался.

– Видишь, – говорит Епифаний, – Андрей ничего не забывает!

На стоянках, как водится, у христиан свои общие трапезы, а у язычников – свои. Христианские трапезы теперь более многолюдны, чем прежде, хотя язычников по-прежнему больше, чем христиан. Новообращенные кияне дружно молятся все вместе во главе с епископом Михаилом перед трапезой и после нее. Поляне, русы и варяги иногда спотыкаются на том или ином слове, но это случается все реже.

Во время идольских жертвоприношений некрещеной части дружины епископ Михаил Сирин хмурится, но ничего не говорит, только старается не смотреть в сторону нечестивцев. В нем нет отеческой терпимости Константина Философа. Что ж, и кровный Константинов брат Мефодий сильно отличается от младшего брата, он мрачнел, видя языческие непотребства, однако никогда не мешал проявлениям братней кротости, признавая, как видно, ее силу.

Обычно же лицо епископа Михаила выражает важность и спокойствие, на нем появляется легкое напряжение, лишь когда он слушает неродную ему словеньскую речь. Он выходец из Сирии, отсюда у него и прозвище Сирин. Справедливости ради следует сказать, что епископ Михаил неплохо изучил словеньскую речь, живя в одном из владений Византийского царства, где преобладает словеньское население. Несомненно, это очень поможет ему, когда он приступит к исполнению того дела, ради которого плывет в далекую и опасную страну.

Глава тридцать вторая ВОЗМЕЗДИЕ

В тот же день, когда выловили распоротый мешок с камнем, князья Оскольд и Дир вынесли рабам-убийцам приговор: конюхов Костыгу и Карка обезглавить, а головы их на шестах выставить на всеобщее обозрение. Княгиню Потвору решено было с позором отправить к отцу в Искоростень, оставив привезенное ею некогда имущество за князьями Оскольдом и Диром в качестве виры[192] за два убийства.

Сказано – сделано. Головы несчастных убийц возвышаются на шестах на стене Печерьского города, в том месте, где они сбросили со стены завязанную в мешок Ваду. Головы видны издалека, человек с острым зрением может разглядеть их с любой Киевской горы. К ним уже слетелись иссиня-черные вороны и, как водится, прежде всего принялись выклевывать глаза – каждый знает, что это их любимое лакомство.

А княгиня Потвора скачет лесными дорогами в родной Искоростень. Ее сопровождает небольшая, но сильная дружина, чтобы оберечь от диких зверей и разбойников, а также на случай, если кто-нибудь захочет отомстить ей за княжну Ваду. Опозорившая себя княгиня Потвора должна быть доставлена к своему отцу, древлянскому князю, в целости и сохранности.

Кияне от души радуются тому, что Вады в мешке не оказалось: появилась надежда, что она жива. Но теперь их умы поглощены вопросом: как смогла выбраться Вада из мешка после утопления и куда девалась после спасения? И, если спаслась, почему не объявляется?

Все помнят рассказ Костыги и Карка о том, как ей забивали рот паклей и связывали руки, многие кияне трогали узел на мешке, извлеченном из Днепра, он затянут так, что его не скоро развяжешь. Не менее крепко Карк связал, надо думать, и Вадины руки…

Большинство киян склоняются к тому, что освободиться от уз Ваде помогли добрые духи, те, которые помогали ей врачевать. Они и распороли мешок, чтобы она могла выбраться из него, и дали ей приют – не возвращаться же в Печерьско, где ее хотят погубить. Все это звучит убедительно. Непонятно только, почему она до сих пор не объявляется, ведь Костыги и Карка больше нет, а княгиня Потвора далеко…

– Видишь, видишь, – взволнованно говорит Кукша Шульге, – я был прав, когда не верил, что Вада умерла! В мешке-то ее не оказалось!

Друзья вернулись из Корсуня с епископом Михаилом и причтом несколько дней спустя после казни, когда на месте глаз у Костыги и Карка уже зияли черные дыры… Оба юных дружинника не раз видели смерть вблизи, но смотреть на мертвые головы все равно страшно. Однако трудно и не смотреть… Вот и сейчас – они разговаривают, а сами нет-нет да и взглядывают на почерневшие головы…

– Может быть, – говорит Шульга, – она утонула, уже выбравшись из мешка? Не хватило дыхания, сил?.. Ведь тонут же некоторые и без всякого мешка…

– Нет, нет, – горячо возражает Кукша, – Вада не могла утонуть! Она плавает, как русалка! Мы скоро увидим ее!

– Но куда же она девалась? – недоумевает Шульга.

Глава тридцать третья ЕПИСКОП МИХАИЛ СИРИН

Красивое смуглое лицо, кудрявая седеющая борода, неизменное важное спокойствие – епископ Михаил Сирин сразу покорил сердца многих киян, особенно киянок. Величаво шествующий по Киеву, он производит на каждого, кто его видит, неизгладимое впечатление. Епископ Михаил – человек какого-то совсем иного мира. Его важность и спокойствие совсем не то, что важность и спокойствие князя Оскольда.

Можно ли представить себе, чтобы доблестный князь, один, без вооруженного до зубов войска, шествовал вот так спокойно и важно по чужой земле, где каждый встречный, возможно, видит в нем заклятого врага? Нельзя и помыслить такого? То-то!

Епископ же Михаил Сирин ходит по Киеву без всякого войска, с одним лишь архиерейским посохом, и никто не прочтет в его лице тревоги или хотя бы легкого опасения. Ему и в голову не приходит попросить у князей себе охраны. Мало кто понимает, что для епископа Михаила Сирина любая земля, все равно что ладонь Господня, и с ним не может случиться ничего такого, что было бы противно Божией воле, а Божия воля всегда благо.

Некоторые наблюдательные кияне, сравнивая князя Оскольда с епископом Михаилом, отмечают, что князь Оскольд, о чем бы ни говорил, прежде всего говорит о себе, а епископ Михаил Сирин в своих речах себя вовсе никогда не поминает.

Иная киянка, соблазнительная лицом и телом, уверенная в своих чарах, скоро убеждается, что епископ Михаил Сирин не совсем такой муж, как знакомые ей киевские мужи, и единственный путь, чтобы хоть как-то остаться вблизи него, не быть бесповоротно отторгнутой, – это сочетаться с Иисусом Христом, принять Святое Крещение. Тогда, по крайней мере, не окажешься в обидном и безнадежном отчуждении от чего-то важного и небывалого, к чему причастен епископ Михаил.

И с каждым днем все больше киевских женщин и девушек являются с просьбой приобщить их ко Христову учению. Епископ Михаил строг, временами даже суров, когда знакомит их с основами Христова учения, не сулит им райского блаженства на земле – пусть не надеются, даже если и пройдут обряд Крещения! Он терпеливо объясняет, что и в Царстве Небесном праведников ждет совсем не то блаженство, которое, возможно, грезится некоторым из них. Он не боится строгостью и суровостью отпугнуть неискушенных, непривычных к размышлению киянок – сказано же: «Много званых, да мало избранных!»

Когда он читает проповедь своим густым низким голосом, похожим на черный барахат, который иногда привозят из походов киевские мужи, никто из слушающих не может оторваться от его лица, выскользнуть из-под обаяния его завораживающего голоса. И слова, которые только что были недоступны разуму вчерашнего идолопоклонника, вдруг наполняются прекрасным высоким значением.

Успеху проповедей епископа Михаила несомненно способствует его облик и властный голос, каждое произнесенное им слово вспыхивает мгновенным озарением и сияющей истиной. До чего просто и ясно, думает новообращенный, как это я сам не сообразил!

Словом, земные достоинства епископа Михаила, который вещает от имени Господа Бога, помогают киянам принять сердцем Того, Кто создал все сущее, видимое и невидимое.

У епископа Михаила уже образовался маленький церковный хор – это княжеский дружинник Кукша и несколько киян, крещенных Константином и Мефодием. Есть у него диакон Кирилл с благозвучным низким голосом, и молодой иерей Епифаний, не лишенный певческого дара.

Но епископ Михаил не успокаивается на этом – он призывает одного за другим всех новообращенных и испытует их – красив ли у прихожанина голос, хорошо ли он слышит и запоминает напев. Он сам учит свой хор церковному пению, исправляет ошибки и с помощью собственного примера показывает, как надо спеть то или иное место.

Проходя по Киевским горам, епископу Михаилу случается услышать, как поют поляне, – просто так, для собственного удовольствия, – и он не скрывает от иерея Епифания и диакона Кирилла своего восхищения и своих надежд. Он не сомневается, что в этой стране и за пределами Киева много прекрасных певцов. Настанет пора, и по всей Киевской земле станут ездить люди, отыскивая лучших из лучших. Епископ Михаил убежден, что грядет время, когда здесь, в Киеве, воздвигнут великолепный каменный собор и хор в нем будет не хуже, чем в Константинопольской Софии.

Ну, а пока что у него в хоре только киевляне, они, как это свойственно новообращенным, весьма добросовестны, ловят каждое слово своего пастыря, изо всех сил стараются не повторять ошибок, на которые им указано, и, что еще важнее, с каждой спевкой все больше погружаются в прекрасную стихию церковного напева, которая подхватывает их и уносит в нездешние выси, а там-то и происходит самое важное – певцы, сами того не подозревая, уподобляются в пении Ангелам Небесным, и уже не они поют, а Небо поет их устами.

Молва о пении в церкви пророка Илии идет по всему Киеву, люди приходят к Ручаю послушать. Хоть в церковь язычников не пускают, однако пение слыхать и снаружи. Внимая приглушенному стенами божественному пению, иной киянин, до сих пор колебавшийся, решается просить о Святом Крещении…

Глава тридцать четвертая ВЕЛИКИЕ ЗАМЫСЛЫ СВЕРБЕЯ

Был Свербей некогда набольшим боярином и главным воеводой у погибшего князя Яромира, вместе, бок о бок, шли они по жизни с отроческих лет, пока Яромирова смерть не разлучила их… Ваду Свербей помнит еще совсем крохотной. Князь Яромир души в ней не чаял, для избалованного ребенка не было никаких запретов, – потому, верно, что Вада была младшая в семье и единственная дочь среди сыновей.

Суровый воин невольно улыбается в усы, вспоминая маленькую Ваду. Приходит она, бывало, в покой, где обсуждаются важные дела, влезает к нему на колени и требует сказку. А то дергает за усы или лазит по нему, как по дереву.

Своенравная девочка никогда не надоедала ему. Играя с ней, он чувствовал не меньшее удовольствие, чем играя со щенком или с котенком. Иногда, устав от непонятных взрослых речей, девочка доверчиво засыпала у него на руках…

Немудрено, что, спасшись от смерти, Вада именно к нему прибежала искать приюта и с тех пор скрывается в его усадьбе. Конечно, она могла обратиться и к Оскольду, который несомненно защитил бы ее, ведь, по словам Вады, он собирался, крестившись и окрестив ее, жениться на ней.

Но именно из-за этого Оскольдова намерения Вада и не захотела обращаться к нему за помощью. Напротив, она решила ждать, чтобы Потвора, которая избавилась от Красавы и, как она полагала, от Вады, приняла Крещение, обвенчалась с Оскольдом и стала по греческому закону единственной Оскольдовой женой.

Это как раз то, что нужно Ваде, ведь в таком случае Оскольд не станет больше домогаться ее, когда она объявится. Пусть живет себе спокойно и злодейка Потвора, и ее страшные рабы, если это поможет Ваде избавиться от притязаний Оскольда…

Она призналась Свербею, что пыталась уговорить Кукшу убить Оскольда, но это ей не удалось и на Кукшу надежды больше нет – очень уж его испортили греческие жрецы. Рассказала, что начала было подступаться с тем же к Шульге, однако мало что успела – помешала Потвора…

«В какую красивую и крепкую умом девушку выросла маленькая Яромирова княжна!» – восхищенно думает Свербей. Дерзкие замыслы овладевают его умом. Дерзкие, но и великие. Ему близка и понятна Вадина неугасимая жажда мести, хотя сам он слишком стар, чтобы испытывать такую же страсть. Его сердце жжет другая страсть, она не подвластна возрасту: вкусить из кубка власти!.. Пусть хоть на закате жизни! И Вада может ему в этом помочь…

Почему именно Оскольд, этот безродный находник[193], наглый самозванец, должен узаконить свое княжение с помощью женитьбы на последней киевской княжне?

Как-то раз один сильно захмелевший варяг сказывал ненароком, что Оскольд вышел из простецов, свободных, но бедных… Говорил еще тот варяг, что Оскольд родом с какого-то далекого северного лукоморья, где вечно дуют ветры, лукоморье так и зовется – Ветреное.

Народ на том лукоморье промышляет рыбной ловлей и смолокурением, а земли там толком нет – скалы да камни, и мясо жители видят только по праздникам. Тамошнему народу ничего не остается, как пускаться в разбойничьи морские походы…

А Свербеевы предки не однажды роднились со славным Киевым родом. И все они от века были бояре. Что и говорить, староват он в женихи для княжны Вады, так ведь и Оскольд не юноша! Не худо бы, конечно, иметь заранее Вадино согласие… Но можно и без согласия – старейшины, если понадобится, заставят, не захотят же они вовсе потерять славный Киев род!

Давняя Свербеева мечта о власти с появлением в усадьбе Вады обрела прежнюю силу и новую свежесть. Свербей с надеждой заглядывает в будущее и видит: приплывают заморские послы, видят его с Вадой и спрашивают стражей-отроков[194]:

– А скажите-ка нам, стражи-отроки, кто эта юная прелестница рядом с вашим многочтимым князем Свербеем? Дочь или внучка? Не станем лукавить – ищем мы невесту нашему царевичу, только чаем, что лучше этой девицы нам не сыскать! Не захочет ли ваш повелитель породниться с нашим повелителем?

И ответствуют стражи-отроки:

– Занято, досточтимые заморские послы! То супруга нашего славного князя, любезная его княгиня Вада!

И обмирают заморские послы от восхищения:

– Ах, княгиня ваша настоящая красавица! Но князь-то ваш каков! Истинный властитель смеется над временем!..

До чего сладостная мечта! Однако почему бы ей не сбыться?

Поспешай, Свербей, поспешай, боярин! Немалая помощь прибыла к Оскольду и Диру из Царьграда, хотя несмыслящий вряд ли углядит большую угрозу в трех греческих жрецах… А ты, коли ты смыслящий, не дай угрозе той укорениться, вовремя вырви ее! Промешкаешь – все потеряешь!

Глава тридцать пятая НОЧНЫЕ ПРЕНИЯ

До епископа Михаила доходят слухи, что иудеи из Жидовского города, он же Щеков город, с недавнего времени усиленно проповедуют по городу свою веру, и кто-то будто бы уже обрезался. Как видно, рассудили они: если уж пришли такие времена, что кияне начали принимать христианскую веру, отчего бы им не принять иудейскую?

Вечерами, когда в церкви нет службы, епископ Михаил ходит в Жидовский город и ведет с иудеями ученые прения, пытаясь склонить их самих к признанию Иисуса Христа. По настоянию князя Оскольда в этих ночных хождениях его сопровождают Кукша и Шульга.

Юноши мало что понимают в спорах о вере, но они, конечно, болеют душой за епископа Михаила, подобно тому, как на ристаниях зрители болеют душой за «своего» наездника или бойца. Свежая молодая память, разумеется, зачерпывает невольно кое-что из этих бесконечных прений, но запомнившиеся обрывки не складываются в целое. Юноши, однако, не сомневаются в правоте епископа Михаила и напряженно следят за ходом поединка.

Старый иудей Исайя с длинной седой бородой и столь же длинными седыми пейсами говорит:

– Бог и в брак не вступает, и потомства не плодит, и совладетеля в Царствии Своем не терпит, вспомни, как Он говорит устами Моисея: «Вы видите, что Я – Господь, и нет Бога, кроме Меня: Я умерщвлю и Я оживлю, Я поражу и Я исцелю».

– В ответ на сказанное тобой, – возражает епископ Михаил, – будто Он Сам никого не родил, послушай своего пророка и тезку, говорящего со слов Господних: «Я ли, заставляющий других рождать, Сам не могу никого родить?» Это Он сказал о народе, который вновь рождается в Нем через веру.

– Разве Бог мог стать человеком, – отвечает на это Исайя, – родиться от женщины, подвергнуться избиению и быть осужденным на смерть?

Кукше помнится, что нечто похожее говорили и невежественные викинги, а прошлым летом, на тризне, Оскольд выказал большее, по мнению Кукши, понимание христианства, чем этот ученый иудей, сказав язычникам, что не от слабости и не от трусости Бог позволил распять Себя.

– Если Бог, Сын Божий, – продолжает епископ Михаил, – стал человеком, то это произошло не ради Него, а ради нас. О том же, что Он не мог родиться от девы, послушай, что говорит тот же пророк, твой тезка: «Се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут Ему имя Эммануил, что значит: с нами Бог». Что же до того, что Он должен был подвергнуться избиению, быть пригвожденным к кресту, испытать иные поругания и претерпеть их, другой пророк сказал: «Пронзили руки Мои и ноги Мои, разделили ризы Мои между собой».

– Зачем же Богу нужно было терпеть такое? – пожимая плечами, спрашивает старый иудей.

– Я тебе уже сказал, – отвечает епископ Михаил, – Бог сотворил человека невинным, но человек, соблазненный хитростью змия, нарушил заповедь не вкушать от древа познания и поэтому был изгнан из Рая и обречен на мирские невзгоды. Но смертью Христа, Единородного Богу, человек вновь примирился с Богом Отцом.

Однако старик Исайя не унимается:

– Разве Бог не мог послать пророков и апостолов, которые наставили бы человека на путь праведный, не будучи Самому униженным восприятием плоти?

– Ты не хуже меня знаешь, – терпеливо ответствует епископ Михаил, – что с самого начала род человеческий то и дело грешил, и его никогда не страшили ни потоп, ни пламя содомское, ни казни египетские. Человек всегда сопротивлялся Божьему Закону, не верил пророкам, и не только не верил, но даже убивал тех, кто проповедовал покаяние. Посему, если бы Он Сам не сошел на землю для искупления человека, никто другой не мог бы исполнить этого. Рождением Его мы возродились, Крещением Его омылись, ранами Его исцелились, Воскресением Его восстали, Вознесением Его прославились…

Однако, несмотря на все старания епископа Михаила, ни этот несчастный, ни другие евреи никак не склоняются к вере во Христа. Старый Исайя сетует, что с ними нет знаменитого мудреца Авраама, который сам обратил бы епископа Михаила в иудейскую веру.

К несчастью, Авраам попал когда-то в плен к разбойникам и теперь он в рабстве у князя Рюрика. Но вот ужо они вызволят Авраама, и тогда епископ Михаил узнает, нужно или не нужно было Господу заводить Сына от смертной женщины…

Епископ Михаил, Кукша и Шульга покидают Жидовский город. Правду сказать, епископ и не рассчитывал на быстрый успех, ведь и бедных язычников нелегко бывает склонить к оставлению своих наивных заблуждений и принятию истинной веры. А здесь перед ним книжники, умудренные многовековым спором с иноверцами. Однако Господь наш Иисус Христос никогда не лишает надежды верных Своих…

Сейчас стоит месяц серпень, август по-церковному, ночи душные и черные, как сажа. Великое множество звезд, густо покрывающих небо, мало помогают различать дорогу, разве что не дают сбиться с общего направления: вот Большой Воз, вот Малый, вот Стожар[195] – не заблудишься. Но когда не видишь, куда ступать, особенно на неровной дороге, движешься медленно, как улитка, – на каждом шагу боишься оступиться. Некоторые ходят темными безлунными ночами со смоляными светочами, но светоч освещает лишь небольшой кусок дороги перед тобой, а видеть вдаль не помогает, зато в случае опасности открывает тебя врагу. Так что Кукша с Шульгой не прибегают к помощи светоча и теперь с епископом Михаилом пробираются по оврагам и зарослям к себе в Печерьско почти на ощупь. Хорошо еще, что по совету Оскольда Кукша успел изъездить на коне весь Киев вдоль и поперек и для него нет в Киеве незнакомых дорог и тропок…

Глава тридцать шестая СВЕРБЕЙ ВОЗОБНОВЛЯЕТ ОХОТУ

И Шульга, и Вада не раз говорили Кукше, что ему следует остерегаться Свербея, потому что Свербей и его приятели считают Кукшу главным злом в Киеве, чуть ли не большим, чем сами находники князья. Без него и новая вера в Киев будто не пришла бы, во всяком случае, Кукша, по их мнению, ее самый ярый защитник – все Свербеевы друзья помнят, как он выхватил меч на Березане в защиту князей с их новой верой.

Сам Свербей и его друзья, старые киевские бояре, не принявшие сердцем князей-находников, слышали на пирах от княжеских варягов, как и откуда взялся в свое время у князей Кукша и почему они носятся с ним, как с писаной торбой.

Если этот царьградский бродяга и вправду так много значит для Оскольда и Дира, рассудили старые киевские бояре, возвращаясь из царьградского похода, неплохо бы прикончить его: лишившись Кукиш, князья останутся без могущественного покровительства судьбы, тогда с ними легче будет совладать. Свербей, понятно, не стал им возражать.

Это их люди бросили в морду Кукшиному коню живую ворону из зарослей лопухов во время тризны по погибшим в Царьградском походе. Однако с него, как с гуся вода. Другой непременно сломал бы шею, падая с конем с этакой крутизны, а Кукше хоть бы что. На турьей охоте совсем уж было все сладилось, ан нет – и тут проклятый Грек ускользнул от тенет смерти…

Наконец в кулачном бою на Днепровском льду могучий Берест должен был просто, без затей, прикончить его: кулачный бой, решили старые бояре, тем и удобен, что тут можно не опасаться Оскольдова гнева, ведь по стародавнему обычаю убийство в кулачном бою – без применения оружия, разумеется, – не считается убийством и не влечет за собой никаких последствий – ни кровной мести, ни уплаты виры (а тайное оружие – на то оно и тайное!..). И опять не вышло – Береста самого убил Шульга, Кукшин дружок… А посмотреть – мозгляк против Береста…

И решили бояре отступиться: не зря, видно, Оскольд и Дир верят в Грека – его и впрямь судьба бережет. Кабы парня собственная доблесть от неминучей смерти спасала, тогда понятно: на то и доблесть! Ее другой доблестью можно одолеть. Тут же нечего зря и стараться – слепому видно: без вмешательства высшей силы дело не обходится!

А Крещение они сами проморгали – опомниться не успели, как приезжие христианские жрецы окрестили двести человек в Ручае, построили капище и уплыли восвояси. Уплыть-то уплыли, однако успели пустить заразу по Киеву… Вон даже верный мужественный Стрепет, и тот пришел с вопросом:

– Может, и вправду греческая вера истинная?

– Нет, – отвечал со страстью Свербей, – все, что говорят греческие жрецы, ложь!

– А как же несгоревшая книга?

– Обыкновенное колдовство! – нашелся Свербей.

Теперь вот на смену уплывшим явились новые жрецы – черный ворон с двумя воронятами. Этот старший, именем Михаил, – великий чародей, видать: из христианского капища доносится пение, как из страны блаженных… Люди словно обезумели – их от этого греческого жреца палкой не отгонишь!

Бедные кияне! Нелегко, верно, устоять против его чар! Девки да женки глаз с него не сводят, хвостом за ним тянутся. Добрые мужи к нему валом валят – креститься им подавай! Если так дальше пойдет, не останется в Киеве Дажьбожьих внуков, завладеют Киевом Христовы дети!

А в последнее время повадился жрец Михаил в Жидовский город. И ходит-то, злой дух, все по ночам… С чего бы это? Что там у него за тайны? На что он их подбивает? Спокон веку жили люди тихо, торговали себе, куны наживали, никому не мешали. А теперь не знаешь, чего и ждать… Одно, верно, и остается: подстеречь, когда он из Жидовского города возвращается, да и порешить. И то, что он хоронится, в ночном мраке прячется, обернется против него же…

Сам-то жрец Михаил не воин, ходит без оружия, но с двумя телохранителями – юными словеньскими парнями. В засаду против них достаточно послать троих добрых мужей – один убивает жреца, двое других мешают его защитить… Парней-то тех лучше бы, конечно, не трогать, к тому же с одним из них, с Кукшей Греком, опасно связываться… Вон чем в последний раз кончилось – на Днепровском-то льду! Притом, сказывают, Кукша Грек со своим другом ладит нынче к себе на север уплыть… Словом, довольно прикончить одного жреца Михаила. Ну, а если те двое подвернутся под удар, ничего не поделаешь, значит, не суждено им увидеть родной север…

На дворе серпень, ночи темные, хотя и звездные: телохранители жреца Михаила, если и останутся живы, не смогут потом свидетельствовать, кто напал, потому что никого не разглядят…

А угадать, кого из троих непременно надо убить, и ночью нехитро: бей самого высокого, это и есть пришлый жрец. Надо только подстеречь их на пути под каким-нибудь пригорком, тогда они окажутся выше засады и снизу очертания их будут хорошо видны на звездном поле…

Глава тридцать седьмая ВАДА СНОВА В ПЕЧЕРЬСКЕ

Эти глупые рабы Костыга и Карк попались, Потвору Оскольд отправил в Искоростень к отцу… Потвора уже не примет крещения и не станет единственной женой Оскольда, на что так надеялась Вада. И Вада по-прежнему медлит возвращаться в Печерьско, ведь теперь дорога к ней у Оскольда расчищена…

Из обрывков разговоров Свербея с боярами и дружинниками Вада улавливает, что они замышляют убийство старшего греческого жреца Михаила.

Ни Свербей, ни его приятели ничего ей, разумеется, не рассказывают, но и не очень таятся от нее, полагая, что последняя киевская княжна во всем с ними заодно, ведь она, как и они, ненавидит Оскольда, который убил ее отца, а может быть, и не только отца, и, конечно, ненавидит Оскольдову новую веру.

Поняв, что на Свербеевой усадьбе замышляется какой-то заговор, Вада начинает внимательнее прислушиваться ко всему, что говорится поблизости от нее.

Скоро ей становится ясно: бояре, Свербей с друзьями, задумали то, о чем она всегда мечтала, – разделаться с Оскольдом и Диром. Только Свербей с боярами считают, что начать необходимо с главного греческого жреца, пока он не переманил весь Киев в греческую веру. Ну, а если под клинок полезут его телохранители Кукша с Шульгой, их тоже придется убить…

У Вады нет сомнений, как поведут себя Кукша с Шульгой в случае нападения на греческого жреца. Его-то судьба, разумеется, Ваду не заботит, но опасность нависла над ее друзьями… а это совсем другое дело…

Однажды Вада слышит, что предстоящей ночью греческого жреца и Кукшу с Шульгой будет ждать засада, когда они станут возвращаться из Жидовского города. Вада не знает, как ей поступить. Если она теперь воскреснет и объявится в Печерьске, чтобы предупредить Кукшу с Шульгой о готовящемся нападении, Оскольд, несомненно, сочтет, что она объявилась, потому что дождалась наконец своего счастья и что для нее настала пора из киевской княжны превратиться в киевскую княгиню. Не объяснять же ему, зачем она появилась в Печерьске…

Вада пытается ожесточить свое сердце, мысленно твердит себе: «Зачем мне радеть о Кукше и Шульге – ни тот, ни другой не откликнулись на мой призыв к мести… Что, разве они мне дороже отца?»

В конце концов ей удается убедить себя, что не следует никуда ходить и ни во что вмешиваться: будь что будет! Приняв наконец твердое решение, Вада, неожиданно для самой себя, встает, выходит за ворота Свербеевой усадьбы и почти бегом направляется в сторону Печерьска.

Давненько она здесь не была! Все, кому она попадается на глаза, пялятся на нее с изумлением.

– До чего похожа! – переглядываются люди. – А может, это она и есть? Ведь сказывали, что она имеет дело с тайными силами… Недаром тот мешок оказался пуст…

Если бы на голове у княжны Вады был привычный всем золотой венчик, ни у кого, конечно, не было бы сомнений, но у этой девушки волосы схвачены простой льняной лентой… Потрясенные жители Печерьска, как зачарованные, смотрят ей вслед.

Вада заглядывает в гридницу, гридница почти пуста, на глаза ей попадаются два или три дружинника. Она спрашивает, где Кукша с Шульгой. Увидев девушку, столь похожую на Ваду, дружинники долго не могут ничего сказать, наконец один бормочет:

– У конюшни… С конями они…

Девушка бежит к конюшне, но ее друзей там нет, верно, ускакали куда-то. В растерянности она идет к своему дому. Дом, как всегда, не заперт. Она толкает дверь, входит и при свете из распахнутой двери осматривает свое жилище.

Постель ее, судя по всему, пребывает в том же беспорядке, что и в ту страшную ночь, на печи лежит огниво, возле печи на земляном полу сложен обычный запас сухих поленьев и береста… Здесь ничего не изменилось с той ночи, только в железном светильнике досуха выгорел бараний жир.

Вада расправляет сбившуюся постель, берет с полки горшок с бараньим жиром и ложку, чтобы наполнить чашу светильника, оглядывается на шум за дверью и видит, что возле ее дома уже собирается толпа.

У нее нет охоты объясняться с людьми, и она ищет себе дел в избе, чтобы не выходить к любопытствующим. Не спеша она зажигает трут, раздувает искру в огонек, переносит его на светильник…

Но дело не в толпе, Вада страшится появления Оскольда. Она не предполагала, что Кукшу с Шульгой придется искать или ждать… Неизвестно, чем закончится ожидание. Единственное, чем она себя успокаивает: князь, услыхав о ее появлении, не побежит сейчас же к ней, как мальчишка, на глазах у всех… Ему надо блюсти княжеское достоинство. Он ведь не знает, что Вада не собирается оставаться в Печерьске…

Вскоре Вада различает стук конских копыт. Возникшее было опасение скоро проходит – она слышит, что скачут двое. «Кукша с Шульгой!» – догадывается она. Так и есть. С коней соскакивают два ездока, привязывают коней к дереву и входят в дом. Перед ними Вада, живая и невредимая.

– Что я говорил! – торжествует Кукша, оглядываясь на Шульгу.

Вада затворяет дверь, и по голосам слышно, что народ разочарован и начинает расходиться.

Друзья с нетерпением ждут рассказа о том, как Ваде удалось спастись. Но Вада выглядывает за дверь и говорит кому-то:

– А вы что здесь торчите? Подите прочь, пока я вас не изурочила[196]!

Убедившись, что ушли наконец и самые любопытные, она говорит друзьям:

– Ну, а теперь прокатите меня! Я сяду позади одного из вас, и мы поедем в Зверин. И скорее, пока не явился Оскольд!

Задув светильник, она отворяет дверь, и все трое выходят на дневной свет. Кукша и Шульга с недоумением смотрят на нее, но она сердито подгоняет их:

– Чего уставились? Скорее!

Друзья поспешно вскакивают на коней, Вада садится позади Кукши, и все трое выезжают из города. По дороге Вада немного успокаивается.

– Я слыхала, что вы идете сегодня вечером со своим жрецом в Жидовский город? – спрашивает она.

– Да, – подтверждают они, удивленно переглядываясь.

– Лучше бы вам туда не ходить вовсе… Только вы все равно меня не послушаете… Поэтому будьте настороже: по дороге вас ждет засада. Нападут скорее всего глухой ночью, когда вы будете возвращаться. Их будет, кажется, трое.

– Свербей хлопочет? – понимающе спрашивает Шульга.

Не отвечая на вопрос, Вада говорит:

– Мне плевать на царьградских черных воронов, которые посланы расклевать наших добрых старых богов. Но на друзей мне не наплевать.

Ей все-таки приходится рассказать друзьям подробности события, произошедшего в ту страшную весеннюю ночь, когда ее друзья преспокойно спали на одном из привалов по дороге в Корсунь.

– Среди ночи вламываются в мой дом… Спросонок страх сковал меня… я не могла ни шевельнуться, ни крикнуть… Может быть, это и к лучшему – если бы я могла кричать или сопротивляться, они меня скорее всего убили бы и бросили в Днепр уже мертвую… Когда Костыга забил мне рот паклей и стал связывать руки, я изо всех сил старалась не дать ему чересчур крепко стянуть их. Это меня и спасло. И еще то, что у меня узкая рука…

Вада показывает друзьям кисть руки, которая и вправду не намного шире запястья.

– Когда они несли меня в мешке, я изо всех сил старалась растянуть веревки, тут уж я не чувствовала ни страха, ни боли, помнила только, что шевелиться мне следует осторожно – как бы они не догадались, зачем я шевелюсь. Сначала я вытаскивала из веревок правую руку и у меня ничего не получалось. Потом смекнула, что левая всегда чуть меньше правой, стала вытаскивать ее и в конце концов получилось. Больше я уже не шевелилась, ждала, что дальше будет… Я знала из их разговоров, что Потвора велела им меня утопить. Они ведь меня не таились – зачем, если я все равно скоро умру? Когда они меня сбросили с городской стены, я даже боли не почувствовала – там внизу земляной вал, откос… Но после этого я притворилась мертвой – старалась не дышать… Потом, дойдя до Днепра, они бросили меня с обрыва, чтобы не тащить вниз… А внизу развязали мешок, положили камень и опять завязали. И, отплыв на лодке от берега, бросили в Днепр…

Вада несколько мгновений молчит, ее пробирает дрожь при воспоминании о той ночи.

– Мне повезло, – говорит она, – что они не поленились положить камень в мешок и что я сразу пошла ко дну. Без камня я могла бы еще неизвестно сколько-то плыть по поверхности, может быть, рядом с лодкой, и захлебнуться. Могли бы меня и веслом ударить, чтобы быстрее тонула… Но я пошла ко дну, вытащила паклю изо рта, разрезала мешок, выбралась из него и вынырнула на поверхность – уже далеко от них. Воды я, конечно, нахлебалась, еле откашлялась… Вода была холодная, ведь совсем недавно лед прошел…

– Ну, а потом? – спрашивает взволнованный Кукша.

– Потом? – задумчиво переспрашивает Вада.

– На берег я выплыла ниже Угорьска. И лесами, оврагами пришла на одну знакомую усадьбу.

В Зверине Вада слезает с коня.

– Что нам отвечать Оскольду, если спросит? – говорит Кукша.

– Отвечайте, как есть: отвезли в лес, в Зверин.

Глава тридцать восьмая НОЧНАЯ ЗАСАДА

Впереди слышится какой-то звук, похожий на придушенный кашель. Кукша останавливает епископа Михаила, непочтительно схватив его за руку. Все трое замирают. Звук больше не повторяется. Но ясно, что его слышал не только Кукша – Шульга сам остановился одновременно с Кукшей. А каждый знает, что народ в эту пору без дела по Киеву не шатается – на дворе давно уже ночь, и люди добрые мирно спят на своих соломенных или волосяных подстилках.

Епископ Михаил, как и его спутники, понимает, что впереди какая-то опасность, но, не будучи воином, вряд ли сознает, что у них сейчас весьма невыгодное положение: их очертания на звездном небе видны кому-то снизу, – если там, внизу, кто-то есть, – а они никого не видят. Кукше и Шульге ясен смысл такой засады, будто не Свербей ее придумал, а они сами. Однако надо что-то делать – не век же так стоять!

Понятно, что, раз они на виду, сохранять молчание уже бесполезно. Надо только, чтобы притаившиеся в засаде не разбирали смысла того, что ты говоришь. Кукша оборачивается и прикидывает, что, если пройти шагов тридцать назад, из засады их уже не будет видно. Он шепотом предлагает это своим спутникам. Те согласны.

Пройдя назад, сколько нужно, они останавливаются и Кукша почти насильно утаскивает епископа с дороги в заросли, епископ противится, бормочет, что хотел бы встретить опасность вместе с друзьями… На споры-уговоры времени нет, но, как часто бывает в затруднительных случаях, невесть откуда берется находчивость и Кукша сердито шепчет епископу:

– Если с твоей головы, владыко, упадет хоть один волос, Оскольд снимет головы и с меня и с Шульги. Стой здесь тихо, а остальное предоставь нам!

Епископ вынужден покориться, а Кукша с Шульгой становятся друг против друга по обе стороны дороги, бесшумно вынув мечи из ножен и уговорившись, что, в случае появления преследователей, будут разить их, по возможности не сходя с места, чтобы случайно не задеть друг друга.

Кукша верно угадал, как поведут себя недруги, поджидавшие их в засаде: решив, что епископ и его телохранители вздумали спастись бегством, они пустились в погоню. Явственно слышатся шаги, преследователи не стараются блюсти тишину, они приближаются, уже можно различить очертания троих людей на звездном небе, которое только что было таким предательским для него и Шульги с епископом! Сами же юные воины теперь не видны недругам, потому что сливаются с придорожными кустами.

«Благодарю Тебя, Господи, что их только трое!» – мысленно говорит Кукша, взглянув на небо, и осеняет себя крестным знамением. «Да, Вада и говорила о троих, но, судя по ее голосу, не была твердо уверена. Ведь в последнее мгновенье Свербей мог отрядить и больше народу». Кукша опасался этого и теперь испытывает немалое облегчение при мысли, что не придется убивать слишком многих…

За время блужданий по ночным дорогам глаза невольно привыкают к темноте, и он смутно различает перед собой человека, ему даже мерещится, будто он видит при свете звезд едва уловимый блеск обнаженного меча…

Однако сейчас он больше доверяет обонянию, чем зрению, а до него доносится крепкий запах вражьего пота – человек всегда пахнет сильнее, когда волнуется. Кукша поднимает меч – и не промахивается. С другой стороны дороги наносит точный удар своей левой рукой и Шульга.

Третий человек обращается в бегство, но бегать в такой темноте – пустая затея, он сразу же спотыкается и падает, звенит его меч, по звону Кукша определяет, где владелец меча, бросается вперед и наваливается на него. Подоспевает Шульга, и они вдвоем скручивают незадачливого беглеца.

Глава тридцать девятая ПОМИЛОВАНИЕ

– Я хочу знать, кто вас послал? – спрашивает у пойманного князь Оскольд.

В гриднице, кроме них, еще много людей – здесь князь Дир, епископ Михаил, священник Епифаний, Кукша с Шульгой, княжеские дружинники и несколько старых киевских бояр, которые сами принимать Крещения не стали, но на вече заявили, что вся к волен веровать во что хочет.

Еще ночью, при свете жировых светильников, Кукша сразу узнал пленника – им оказался молодой рус по имени Стрепет, подававший Свербею деревянное огниво для извлечения «живого огня» на Березане во время жертвоприношения.

После того, как в ночной темноте Кукша с Шульгой притащили пойманного человека в Печерьско, князь Оскольд поднял дружину и, едва забрезжил рассвет, послал конных на место, указанное Кукшей с Шульгой. Посланные обнаружили там один труп, один меч и много крови. Кровавый след тянулся в овраг, но у ручья обрывался. В погибшем же опознали Свербеева человека – это был полянин по имени Канюк.

– Добрый был муж, – говорит князь Оскольд, – хотя и совсем молодой, жаль, что он погиб. Значит, раненый, что уполз, его брат Лунь, они близнецы, всегда и везде ходили вместе.

Стрепет отказывается назвать того, кто послал их на ночное убийство, хотя ему ясно, что ни для кого уже тут нет загадки, особенно после того, как привезли и опознали его мертвого товарища. Князь Оскольд добивается, чтобы молодой воин сам произнес имя «Свербей», но никакие угрозы не помогают, а уговаривать круче в присутствии епископа Михаила он не решается, единственное, что удастся вытянуть из молодого руса, это то, что им предстояло убить чужеземного старшего жреца, а Кукшу с Шульгой они трогать не собирались.

Князь Оскольд что-то приказывает дружинникам по-варяжски, те подхватывают руса под руки и ведут его к выходу из гридницы. Епископ Михаил в тревоге бросается к Оскольду:

– Князь, какая участь ждет этого человека?

– Незавидная, владыко! – откровенно говорит Оскольд. – Сперва из него вытянут, кто его послал, а потом выведут за городские стены и убьют. Он будет валяться там, покуда не явятся его родичи и не заберут тело, чтобы похоронить.

– Останови своих людей! – взволнованно просит епископ Михаил. – Как я понял, и тебе и всем здесь ясно, что этих несчастных послал какой-то язычник Свербей. Именем Господа нашего заклинаю тебя: не мучай этого юношу и сохрани ему жизнь!

Князь Оскольд что-то громко говорит по-варяжски, и дружинники останавливаются с молодым русом перед самым выходом.

– И что же ты, владыко, – спрашивает князь Оскольд, – велишь мне с ним делать?

– Ничего, – отвечает епископ Михаил, – отпусти его, пусть идет себе домой.

Князь Оскольд снова обращается к стоящим у выхода, теперь уже по-словеньски:

– Вернитесь!

Дружинники подводят Стрепета к нему и епископу.

– Ты слышал, – спрашивает князь Оскольд, – что сейчас сказал епископ Михаил, которого ты хотел убить?

Стрепет отрицательно качает головой.

– Он просит именем Господа Иисуса Христа помиловать тебя!

Стрепет молча ведет взором на епископа Михаила.

– Не стану тебя обманывать, – говорит Оскольд Стрепету, – мне не хочется этого делать… щадить тебя… Отведите его в темную и без моего слова не трогайте.

Стрепета снова уводят.

– Все будет по твоей воле, владыко, – отвечает князь Оскольд на вопросительный взгляд епископа Михаила, – только не сейчас, а чуть позже.

Князь Оскольд велит ударить в вечевое било. Над киевскими холмами плывет призывный медный гул. Мало-помалу на луг перед Печерьском стягивается народ. По обычаю, с помощью живого огня зажигают костер. С одной стороны его подковой охватывает толпа киян, с другой – выносят резной княжеский стол, по обе стороны которого становятся епископ Михаил с причтом и старейшие бояре. Но князья не садятся на княжеский стол, а велят глашатаю объявлять начало веча.

Князь Дир выходит к огню и, не называя имен, сообщает о том, что произошло минувшей ночью, напоминает о решении совета старейшин после Константиновой проповеди на предыдущем вече: каждый, кто пожелает, может креститься.

Кукша отыскивает взглядом среди передних черноусого Свербея, лицо его, как всегда, спокойно и усмешливо.

– Никто никого ни к чему не принуждал, – возвысив голос, продолжает князь Дир, – ни совет старейшин, ни мы с князем Оскольдом. Верно ли я говорю?

– Верно! Верно! – дружно, хотя и нестройно откликается собравшийся народ.

– И нынешнее ночное злодейство затеяно против воли Киева. Выходит, воля Киева для этих людей ничего не значит… Верно ли я говорю? – вопрошает князь Дир.

– Верно! Верно! – подтверждают собравшиеся.

– Может быть, кто-то хочет возразить или о чем-то спросить? – допытывается князь Дир.

– Нет! Нет! – слышатся редкие голоса, люди оглядываются друг на друга, словно ища сомневающихся.

Тогда князь Дир возвращается на свое место, а к огню выходит князь Оскольд. Он велит дружинникам привести Стрепета. Те немедленно исполняют приказание. Стрепета, как видно, держали где-то неподалеку.

– Все ли знают этого мужа? – обращается князь Оскольд к вечу.

Люди выглядывают из-за передних, задние поднимаются на цыпочки. Не находится ни одного, кто бы не знал Стрепета. Гул голосов подтверждает это.

– А теперь, – приказывает князь Оскольд, – принесите Канюка!

Дружинники приносят носилки, на которых под белой пеленой видны очертания человеческого тела. Князь Оскольд открывает лицо покойного.

– Кто хочет, может удостовериться, Канюк ли это.

Мимо покойника, глядя на его застывшее бледное лицо, чередой проходят киевские мужи. Никто не выражает сомнения, что перед ними Канюк.

– Я скорблю о погибшем, – говорит князь Оскольд, – это большая потеря, Канюк был славный муж!

После непродолжительного молчания он продолжает:

– Может, кому-нибудь любопытно, почему здесь нет Луня, ведь всякий знает, что братья были неразлучны?

Вереница людей останавливается, все вопросительно глядят на князя Оскольда.

– Луня здесь нет потому, – продолжает князь Оскольд, – что он сейчас дома залечивает ночную рану. По крайней мере, я надеюсь, что это так, что он не истек кровью, уползая ночью с места боя.

Князь Оскольд в упор глядит на Свербея.

– И я знаю, кто послал этих мужей на убийство. Он здесь среди нас.

Некоторые крутят головами, оглядываясь на соседей, словно ища того, о ком речь, а иные сразу устремляют взоры в сторону Свербея. Кукше кажется, что Свербей по-прежнему спокоен и усмешлив, однако что-то в его лице неуловимо изменилось, словно на него легла незримая тень тревоги.

– Если он настоящий муж, – говорит князь Оскольд, – если ему достанет мужества, он выйдет к костру и предстанет перед киевским народом!

Люди замирают в ожидании.

Помедлив мгновение, Свербей выходит из толпы. Кукша с удивлением замечает, что лицо его снова спокойно и усмешливо, на нем нет и следа померещившейся только что тревоги.

– Я уважаю тебя, – говорит князь Оскольд, – ты настоящий муж – не стал прятаться за чужие спины. Тем лучше. Епископ Михаил просит за вас – за тебя, за Стрепета и за Луня…

Епископ Михаил с удивлением глядит на князя Оскольда – ведь он просил только за Стрепета!

Но епископ не возражает: за двоих других он не просил только потому, что о них речи не заходило. Однако Киевский князь мудр, с удовлетворением отмечает епископ, он угадывает его, епископовы, желания раньше, чем они у него появляются! Да, да, разумеется, епископ Михаил не возражает против помилования Свербея и Луня!

– Епископ Михаил хочет, – продолжает меж тем князь Оскольд, – чтобы мы с Диром вас помиловали. Мы легко согласились помиловать Стрепета и Луня, если Лунь еще жив, про тебя же, Свербей, я сказал епископу Михаилу: «Если его не убить, он так и будет свербить!» Однако епископ Михаил настаивает, что необходимо помиловать всех троих. Так что, если тебе дорога твоя жизнь, Свербей, благодари за подарок Господа Иисуса Христа и епископа Михаила. И задумайся о христианском милосердии: ведь епископу Михаилу известно, что ты посылал убить именно его.

Обратив лицо к киянам, князь Оскольд возглашает:

– Итак, все слышали – Свербей, Стрепет и Лунь помилованы! Я не намерен дознаваться, кто еще участвовал в заговоре, хотя знаю, что негодяи здесь, среди нас. Но помните все, – и князь Оскольд повышает голос, – если кто-нибудь вздумает мстить за несчастного Канюка, я истреблю род того мстителя, истреблю всех до единого – вплоть до младенцев в люльках!

Никто из собравшихся не сомневается, что именно так и будет – все знают, что князь Оскольд слов на ветер не бросает.

Глава сороковая ДОБРАЯ ВЕСТЬ С ВОЛХОВА

По Киевским горам проходит молва: с Ильмень-озера приплыли торговые люди, привезли много пушнины и белого воска. Ильменьские, – их также называют «волховские», – торгуясь, всегда легко уступают. Кияне, из тех, что побогаче, спешат на Торг: может, еще успеют недорого купить мехов для теплой и нарядной зимней справы, пока весь товар не скупили здешние купцы. Нерасторопные покупают потом у купцов втридорога.

Вада после появления в Печерьске куда-то запропастилась и больше не показывается – Шульга и Кукша отправляются на Подол вдвоем. Теперь, кроме оврагов и тенистых зарослей, на пути у них новая, еще не успевшая потемнеть церковь Илии Пророка, возле нее они перебредают Ручай, поднимаются по склону наверх, и перед ними распахивается Подол, дальний край которого тонет в голубоватом мареве.

Ильменьские торговые люди, как обычно, торгуют прямо с кораблей – им недосуг устраиваться на Торгу поудобнее. Шульга не находит среди них никого из тех, с кем он разговаривал в прошлом году. Но это и неважно, ведь все равно все они с его родины, с верховьев Волхова! Там, дома, жители разных посадов, бывает, враждуют между собой, дело доходит иной раз и до кровавых столкновений, да, конечно, он помнит об этом, но здесь на чужбине они все ему как братья.

Не успевает он завязать разговор с торговыми людьми, как водится, привычными вопросами об урожае хлеба на родине, об уловах рыбы и прочем, как узнает оглушительную новость.

– Велено нам, – говорят торговые люди, – и всем, кто в каких землях бывает, объявлять, что князь Рюрик не держит сердца ни на кого из тех, что были некогда заодно с Водимом Храбрым. Водим хотел-де стать князем словеньским, не имея на то законных прав, но Водима больше нет, спорить не с кем и не о чем… Словом, князь Рюрик призывает всех возвращаться на родину без опасения, всякого, кто пожелает, он охотно примет в свою дружину, а тот, кто не пожелает, пусть спокойно живет на своей отчине и дедине[197]

Шульга немеет от неожиданности, несколько мгновений он стоит с разинутым ртом, наконец, просияв от радости, кидается Кукше на шею – все, думать больше не о чем, надо возвращаться!

Тут же, возле кораблей, возникает маленькое вече. Оскольдовы и Дировы дружинники из словен большей частью придерживаются того же мнения, что и Шульга, хотя, конечно, не выказывают столь бурной радости. Оно и понятно, ведь это все зрелые мужи, рядом с ними Шульга – отрок. Двое или трое готовы уплыть из Киева хоть сейчас, даже не заходя домой за своим скарбом, они уже спрашивали у торговых людей, не могут ли те взять их с собой на место проданного товара, однако торговые люди отвечали, что им необходимо закупить побольше жита, едва ли у них на судах останется достаточно места. Есть, однако, и такие, что опасаются, не обманет ли князь Рюрик…

Глава сорок первая ПРОЩАЙ, КИЕВ!

Шульга прав: думать больше не о чем, пора возвращаться домой, на север. Он, Кукша, обещал дождаться в Киеве Епифания и дождался, и помогал, как мог, в церковных и других делах. Но, уехав, он навсегда простится с Вадой. Все последние дни он надеялся увидеть ее. Если бы она вдруг появилась, можно было бы попросить Оскольда отпустить ее… Можно-то можно… Только бесполезно – Оскольд не отпустит.

Любит ли Оскольд Ваду? У конунгов ни в дружбе, ни в любви ничего не поймешь! Да хоть бы и любил – вряд ли для него это что-то решает. У него мечта – положить начало великому княжескому роду, который когда-нибудь сравняется в блеске и славе с греческими царями, а это сильнее любви… И если Вада вернется в Печерьско, он сделает ее своей женой. Неважно, любит он ее или нет…

Кукша объявляет Епифанию, что совсем уже скоро вместе с ильменьскими торговыми людьми отправится на север, на родину. Он напоминает другу, что у них был разговор об этом еще в Царьграде. И вот время пришло.

– Оскольд убеждал меня остаться, – говорит Кукша, – он верит, будто я приношу им счастье. Верит, что ко мне благоволит судьба. Если, мол, я с ними, то с ними и удача… Может ли так быть? Ведь они прекрасно обходились и без меня. Даже князьями сделались, пока я был рабом в Царьграде.

Епифаний качает головой.

– Как глубоко в князе Оскольде сидит язычество! Он еще не совсем очнулся от дурного сна, ему это только предстоит. Его надо просвещать и просвещать…

Словене, по той или иной причине застрявшие в Киеве, и Кукша с Шульгой в их числе, собираются в путь: они купили вскладчину два корабля и теперь спешно заново смолят их, чинят паруса, делают новые весла взамен треснувших или стершихся об уключины.

Все они получили от князей щедрые прощальные дары за верную службу – вино и масло в узкогорлых корчагах, заморские ткани и сарацинские серебряные куны. Кроме того, они повезут князю Рюрику подарок от князей Оскольда и Дира – багряное корзно[198] с золотой пряжкой на плече.

Кукша вместе с другими словенами работает на берегу Почайны. Рядом с ним – Шульга. Оба юноши ждут, что появится Вада и они вместе подумают, как быть дальше. Не могут же они бросить ее здесь на произвол судьбы! В Печерьском городе Вада больше не появлялась. Они объезжали Киев верхом, бродили по Киевским горам, надеясь встретить ее, но все безуспешно…

Однажды Кукша стоял возле перевернутого вверх днищем судна с квачом в руке и смолил проконопаченную щель. Откуда ни возьмись появляется согбенная старушка с серым изможденным лицом в давно не стиранном рубище и таком же повойнике. В руке у нее суковатый посох. Старушка, хромая, подходит к нему и негромко спрашивает:

– Когда уплываете, молодцы?

У нее скрипучий старческий голос.

– Через два дня, – не выражая удивления, тоже негромко, отвечает Кукша, почему-то он понимает, что так надо, – ильменьские торговые люди сказали, что они будут готовы к этому времени, и мы поплывем вместе, так надежнее…

Старушка кивает и торопливо ковыляет прочь.

Кукша смотрит ей вслед, не делая попыток остановить ее. Но он убежден: к нему только что подходила Вада…

Князь Оскольд ходит мрачнее осенней тучи. Кукше неизвестно, что происходит в суровой Оскольдовой душе. Похоже, не во всем он настолько могуч, насколько хотел бы казаться… Узнав, что Вада появлялась в Печерьске, а потом попросила отвезти ее в Зверинский лес, он изъездил и этот лес, и другие окрестные леса, и весь Киев, побывал и на усадьбе Свербея, и на многих других усадьбах. Свербей признался, что она жила у него, пряталась от княгини Потворы, но сам он давно уже ее не видел. И он, и остальные бояре клятвенно заверили князя Оскольда, что не прячут Вады.

У князя Оскольда было две жены и множество наложниц, теперь же нет ни одной жены и ни одной наложницы… Что с его женами, известно, а наложницы большей частью розданы киевским мужам, дружинникам и отрокам, те же, что остались, теперь просто рабыни. Он христианин и не может жить в блуде.

Накануне отплытия Кукша узнает от одной женщины в Печерьском, что она слыхала, будто Ваду на днях видели в Киеве, но она снова пропала, и никто не знает, куда… Скорее всего, о том же слыхал и Оскольд, у любого князя есть уши в подвластном ему городе.

Но, может быть, для князя Оскольда дело не только в Ваде? Ведь раз она все равно остается в Киеве, Оскольд в конце концов своего добьется – куда ей от него деться? Может быть, его больше тревожит Кукшин отъезд? Ведь несмотря на все посулы и уговоры, Кукша уезжает…

Оскольд тщетно пытался получить от него обещание вернуться в Киев вместе с матерью, если она жива. Кукша твердил, что сейчас он не может ничего решить, обманывать же не хочет. Дир говорил Кукше, что у Оскольда дурные предчувствия…

Утром в день отплытия на берег Почайны приходят князья Оскольд и Дир, епископ Михаил со священником Епифанием и диаконом Кириллом, княжеские мужи, которые успели привыкнуть к Кукше и Шульге, самым юным дружинникам. Впрочем, у княжеских мужей за эти годы появились добрые друзья и из числа других словен. Меж провожающих Кукша замечает Стрепета – Стрепет уже прошел оглашение…

На проводы Кукши пришли несколько евреев из Жидовского города: они узнали от епископа Михаила об отплытии Кукши Грека на север и один из них вручает ему письмо для Авраама – небольшой тугой свиток из телячьей кожи, перевязанный таким же ремешком…

Кукша видит, что Дир искренне опечален разлукой, он ведь с самого начала их знакомства проявлял отеческую привязанность к Кукше. Дир добрый, и Кукше тоже грустно расставаться с ним. Но сейчас эту грусть застит тревога за Ваду…

У Оскольда странное беспокойство в лице, он шарит глазами по сторонам, словно ищет кого-то, таким Кукша никогда еще его не видел. Наверно, он тоже встревожен отсутствием Вады и надеется, что она придет хотя бы проститься с Кукшей и Шульгой – ведь они ее друзья.

Ильменьские торговые корабли уже отплывают, первым отчаливает тот, что ближе к выходу из Почайны в Днепр, второй – следом за ним, за вторым – третий… За третьим пойдет один из кораблей словен, присоединившихся к ильменьскими торговым людям. Корабль Кукши и Шульги поплывет замыкающим.

Кукша целует руку благословившего его епископа Михаила, троекратно лобызается с остальными. Когда они с Диром заключают друг друга в прощальные объятия, Дир тихо говорит ему:

– Я все-таки обрел свободу: она во Христе!

А Вада так и не появляется. Кукша с Шульгой покидают киевский берег последними, вдвоем они сталкивают корабль в воду и прыгают в него.

– Почти все эти люди, – замечает Шульга, – пришли ради тебя…

Епископ Михаил осеняет отплывающих крестным знамением, князь Дир, молодые причетники и другие провожающие выкрикивают им вслед пожелания попутного ветра, прощально машут

Загрузка...