Пасмурным весенним утром 896 года Хиджры[1], или 1518 года от рождества Ауса Герги[2], два всадника на усталых конях приближались к северо-западным пределам Кабарды. Ехавший впереди худощавый сорокалетний мужчина с бледным лицом, окаймленным короткой, но густой черной бородой, остановил своего гнедого на крутом берегу шумного и быстрого Балка[3]. Второй всадник, огромного роста детина, безбородый, но зато с длинными пышными усами, свисающими ниже подбородка, свернул влево, проскакал сотню шагов по течению реки и быстро вернулся обратно:
— Брод недалеко.
А бородатый человек задумчиво смотрел вдаль, на противоположный берег. Если бы кто-нибудь мог (или осмелился) взглянуть сейчас в его большие светло-голубые глаза, то увидел бы в них постыдное для сурового витязя выражение тоски и боли, причудливо смешанное с чувством почти детского восторга.
Сквозь полупрозрачную пелену легкого тумана можно было различить на другом, более пологом, берегу неширокую полосу пастбищного плоскогорья, местами поросшего мелкими деревьями и кустарником, табун лошадей, тусклый огонек костра и темную фигурку человека.
Табунщик Ханух, пасший коней князя Шогенуко, заметил незнакомых всадников, как только они появились на том берегу. Он понял, что это чужие люди, так как один из них, слуга или оруженосец, искал брод. Неизвестные пришельцы его тоже видели — в этом Ханух не сомневался. Сейчас он был в раздумье: то ли скакать к князю (село было близко — на южной покатости плоскогорья), то ли остаться и встретить гостей, как подобает кабардинскому мужчине?
Ханух решил остаться.
В нескольких шагах от костра, возле плотной семейки кизиловых деревьев, табунщик имел некое подобие шалаша — навес, крытый соломой и поддерживаемый с наветренной стороны плетеной стенкой, а с подветренной — двумя угловыми столбиками. Ханух достал из-под навеса закопченный котелок и поставил его на огонь, предварительно наполнив водой из родника. Потом, запустив руку под солому, служившую ему постелью, он вынул заржавленный наконечник копья и насадил его на длинную ясеневую палку. Все-таки осторожность не мешает! Теперь можно было сесть у огня, положить у своих ног копье и следить за приближающимися всадниками, которые уже спустились по извилистой узкой тропе к воде и начали переправляться через самую широкую и мелкую часть реки. Но и в этой части вода доходила лошадям до брюха, и быстрое течение слегка сносило животных. Но вот кони выбрались на берег и стали быстро подниматься по травянистому склону. Ханух с беспокойством смотрел на незнакомых гостей и машинально сжимал рукоятку кинжала, оправленного в простые деревянные ножны, обшитые грубой кожей.
Первый всадник был одет более чем странно. На плечах, правда, обычная косматая бурка, зато на голове — зеленый тюрбан. На ногах — эта удивительная обувка из коричневой кожи с белыми отворотами и толстыми подошвами. Такая, говорят, бывает только у франгов или румов[4], да еще носят ее уруспши, русские князья. На втором всаднике, одетом попроще, была обычная меховая шапка из черной овчины, серая черкеска грубого сукна и гоншарыки — ловко скроенные по ноге высокие сыромятные чевяки, завязанные у щиколоток тонкими ремешками. От щиколоток и до колен ноги были закрыты войлочными наголенниками. Словом, спутник важного путешественника оказался одетым примерно так же, как и Ханух, только у табунщика — сплошное рванье да нет на черкеске этих новомодных газырей, которыми щеголяет в последнее время адыгская знать.
Здоровенный усатый верзила (от одного его вида тряслись поджилки) спешился первым и, подбежав к своему господину, принял у него поводья и придержал стремя. Ханух сделал шаг навстречу гостям. Слегка поклонившись, он плавным неторопливым жестом указал на свой костер, а затем взял поводья обеих лошадей в свои руки и отвел их к небольшой коновязи, где лежало несколько охапок свежескошенной травы.
Когда таинственный гость скинул бурку и сел у огня, табунщик тихонько охнул от изумления. Стройный стан незнакомца облегала не черкеска, а богатый халат, немного похожий на те, что носят надменные крымские паши, но отличающийся искусным серебряным шитьем и более изящным покроем. По синему атласному фону были рассыпаны сверкающие звезды, круги, треугольники и другие, видно, столь же магические символы. Редкостное одеяние дополнялось драгоценным оружием — гость был обвешан им с головы до ног. На широком кожаном поясе со стальными бляшками висела короткая изогнутая сабля в ножнах, отделанных серебряной филигранью и золотыми насечками. Рукоятка сабли была сделана из слоновой кости и инкрустирована мелкими цветными камешками.
Еще висел на поясе рог с узорчатой серебряной крышкой и великолепный кабардинский кинжал, сработанный руками искусного мастера.
Оруженосец снял со своего коня и подтащил к костру большой дорожный хурджин, два тяжелых боевых лука со снятыми тетивами и какой-то длинный, ступней шесть, предмет, упрятанный в войлочный чехол.
Ханух, изо всех сил стараясь не обнаружить своего любопытства, суетился у костра. Он всыпал в котел пару горстей пшена, подбросил в огонь сухого хвороста, а затем, достав две деревянные чаши, наполнил их кислым молоком из бурдюка, который висел на сучковатом столбике, подпиравшем один из углов навеса.
Гость молча принял из рук табунщика чашу и медленно отпил несколько глотков. Оруженосец, стоявший у костра, последовал примеру своего хозяина.
— Садись, друг мой Тузар. Теперь, когда мы прибыли на родину наших предков, никогда не жди от меня приглашения садиться.
Ханух расширенными глазами глядел на гостей. До сих пор ими не было сказано ни единого слова, и крестьянин, решивший, что пришельцы не владеют языком адыгов, чуть не вздрогнул, услышав кабардинскую речь из уст так необычно одетого, вероятно, очень знатного человека. Речь эта была несколько высокопарной, как в песнях гегуако, отдельные слова звучали непривычно для слуха, но отчетливо и красиво.
Оруженосец осторожно присел на камень у огня, а его хозяин, как бы приоткрывая перед любопытным крестьянином завесу загадочной тайны, спокойно продолжал говорить:
— Тузар, твоя сабля опускалась на головы врагов не реже, чем моя, твои стрелы попадали в цель, пожалуй, получше, чем пущенные моей рукой. И не слуга ты мне, а верный боевой соратник.
Оруженосец при этих словах застенчиво потупил взор.
Табунщик, нагнувшись над костром и помешав деревянной лопаточкой превшее в котле пшено, слушал гостя с таким неподдельным интересом, что суровый воин пожелал ответить хотя бы на два-три из тех сотен немых вопросов, которые читались на лице Хануха. Он знал, что как бы ни распирало кабардинца мучительное любопытство, он сам ни о чем не спросит. Ведь это верх неприличия — приставать к гостю с расспросами. В свою очередь чужеземному пришельцу тоже хотелось многое узнать от первого местного жителя, встреченного им в Большой Кабарде. Однако его высокое достоинство не позволяло ему выказывать живой интерес к человеку неблагородного происхождения и к тем сведениям, которые тот мог бы сообщить. Поэтому пришлось действовать обходным маневром. Важный гость посмотрел на своего оруженосца и чуть заметно кивнул ему. Тузар понял без слов.
— Хорошие травы растут на этом пастбище, — сказал он, обращаясь к табунщику. — Наверное, для добрых коней здесь настоящее раздолье.
Ханух тоже был смышленым человеком. Он сразу догадался, что в этом разрешении говорить, которое исходит от знатного господина, кроются совершенно недвусмысленные вопросы.
Крестьянин откашлялся и начал хрипловатым голосом:
— Да, у моего князя Шогенуко много хороших пастбищ. Коней тоже много, а раньше было еще больше. Так много, что даже на этой палке не хватило бы места для зарубок. — Ханух показал на свое копье. — Недавно Шогенуко был в далеком набеге, а в это время какой-то князь налетел ночью на его владения и угнал большой табун кобылиц с жеребятами-однолетками. Нам, табунщикам, досталось от хозяина, хотя он сам понимал, что мы не виноваты. Ну, мне еще не так. Ведь я пшикеу — вольноотпущенный княжеский крестьянин. Только вот через каждые два дня на третий должен я присматривать за шогенуковскими конями. Ханух меня зовут. Извините за скудное угощение, за позор моего жалкого огня. Кроме пшена, сыра да кислого молока сейчас у меня нет ничего…
Услышав последние слова, важный пришелец многозначительно хмыкнул.
— Настоящий воин не думает о таких пустяках, добрый Ханух, — улыбнулся Тузар. — Гости твоего огня не какие-нибудь турки, любящие услаждать свои утробы жирной и обильной пищей. Мой господин, которого ты можешь называть высокодостойным Мысроко, обладая силой нарта, воздержан в еде, как хрупкая девушка.
Мысроко сделал нетерпеливый жест рукой, хотя по лицу его было видно, что грубая лесть Тузара нисколько его не обижает.
Ханух всем своим видом выражал радостное потрясение:
— До сих пор только по народным преданиям знал я о прославленных адыгах далекого Мысыра! [5] Великий Тхашхо! Ты дал моим глазам увидеть живого…
— Подожди, пшикеу! — перебил табунщика именитый гость. — Твой Тхашхо, который считается главным среди здешних адыгских идолов, тут совершенно ни при чем. Ибо все сущее на земле покоряется или должно со временем покориться единственно истинному аллаху и пророку его Магомету.
Ханух испуганно моргал глазами: хотелось и согласиться, и в то же время страшновато было так вот сразу покинуть привычных богов.
А Тузар добавил для пущей убедительности:
— Ты слушай, парень, что говорит тебе высокодостойный, сделавший хадж в Мекку и познавший мудрость Священной книги, о чем свидетельствует зеленый тюрбан на его просветленной голове! — низкий рокочущий бас Тузяра окончательно обил с толку бедного крестьянина.
— Конечно, — пробормотал он. — Мы темные люди… Мы такой чести не заслужили… И, конечно, аллах и Магомет, и еще Аус Герга — хорошие боги…
— Остановись, простодушный! — строго и твердо сказал Мысроко. — А то ты еще не такого наговоришь. Тебе ясно объясняли: бог только один — могущественный и всевидящий аллах. Магомет — это пророк. А вот Аус Герга — другое дело. Правильно его называть Исса. В Коране о нем тоже чего-то понаписано. Только я не все запомнил. С юности я больше привык запоминать лица врагов, а не тексты китабов[6], где мудрых священных слов в тысячу раз больше, чем звезд на небе. Да и пальцы мои больше привыкли сжимать древко копья или рукоять сабли, чем перелистывать страницы.
Ханух обрадовался случаю перевести разговор на другую тему:
— Вот и мой хозяин такой же: очень он любит поработать боевым топором или длинной пикой. Его селище тут, рядом, на расстоянии двух полетов стрелы. Он убьет меня, если высокочтимый Мысроко к нему не заедет.
— Заедем, — благосклонно ответил Мысроко. — Наши кони уже отдохнули, и мы тронемся в путь, как только ты их напоишь. Мы бы тебя не тревожили, добрый человек, но ведь неудобно въезжать во двор князя на взмыленных лошадях, как будто спасаясь от погони…
Пока мужчины сидели у костра, туман рассеялся, а небо постепенно очистилось от серых неприветливых облаков. Мысроко и Тузар впервые увидели Главный Кавказский хребет во всем его великолепии. С востока на запад, насколько хватал глаз, протянулась острозубая горная стена. Солнце еще не взошло, и лишь отдельные вершины, покрытые вечным снегом, были окрашены в нежные розовато-желтые тона. Но вот край солнечного диска приподнялся над восточной оконечностью горной цепи, и множество причудливо изломанных граней бесконечной утесисто-снежной гряды мгновенно вспыхнули ярко-золотистым переливчатым сиянием. Теневые склоны из тускло-серых стали вдруг чисто-голубыми, беспорядочные скальные нагромождения, не заметенные снегом, сменили черную окраску на оранжево-коричневую. А совсем рядом, наполовину возвышаясь над хребтом, словно полководец, вышедший из общего строя, уверенно и гордо возносил к небу обе свои вершины исполин Ошхамахо[7] — Гора Счастья, как издавна называли его кабардинцы. С этой части пастбищного нагорья он виден весь — от гранитного цоколя до сверкающих ослепительным блеском, округлых, как девичьи груди, вершин. Казалось, Ошхамахо специально сбросил сегодня плотную облачную бурку, в которую кутался всю последнюю неделю, чтобы поразить своей величественной красотой двух суровых воинов, вернувшихся с далекой чужбины.
Мысроко смотрел немигающими глазами на огромную гору, а губы его еле слышно шептали:
— Так вот ты какой, Ошхамахо… Нет, ни одна из старинных адыгских легенд, привезенных в Мысыр моими предками еще два или три века назад, не смогла тебя приукрасить… А какие горы и пастбищные склоны, какие чистые и щедрые реки, какие богатые леса… Даже эдем я представлял себе более скромным, да простит мне аллах мое невольное кощунство!
Тузар стоял чуть позади хозяина и шумно вздыхал.
Ханух напоил коней, приторочил к тузаровскому седлу хурджин, оба лука и длинный чехол с чем-то тяжелым внутри.
Тузар накинул на плечи высокодостойного бурку, и тот легко, почти не касаясь стремени, вскочил на коня.
— А ты заслуживаешь благодарности, — сказал Мысроко табунщику. — И, возможно, я еще буду иметь случай вознаградить тебя.
— За что? — удивился крестьянин.
— Хотя бы за то, что тебя зовут Ханух, — усмехнулся именитый всадник и пришпорил коня.
Тузар последовал за своим господином.
Княжеский хабль[8], состоящий из полутора десятков строений, располагался по склону невысокого холма. Ниже, на берегу узенькой речушки, впадающей, очевидно, в Балк, лепились лачуги крестьян. Это были весьма невзрачные строения, вернее даже не строения, а плетения из тонких ореховых жердей, обмазанных глиной. Над каждой лачугой возвышалась круглая, сужающаяся кверху (тоже плетеная и обмазанная глиной) очажная труба. Эти малороскошные жилища были покрыты грубой соломой. Впрочем, и княжеские «особняки» в те времена не слишком сильно отличались от крестьянских. Строительный материал и «архитектура» шогенуковского дома — почти такие же, как у любого пшикеу.
Только размерами хоромы князя раза в три побольше, да стены двойной толщины. Правда, крыша дома поражает своей красотой и «богатством» — она сделана из длинных стеблей камыша, привезенных с берегов озера Тамбукан. Над крышей не одна труба, а целых три. Причем та, которая возвышалась над гостевой комнатой, была сложена из камня.
Остальные строения усадьбы — дома для приближенных всех степеней знатности, для простых воинов и для унаутов, т. е. холопов, или попросту рабов, стояли чуть поодаль и ниже по склону. Еще ниже — обширный хозяйственный двор с конюшней, коровником, крытым загоном для овец и коз, кладовыми для хранения зерна; и других продуктов.
Когда Мысроко с Тузаром по узкой раскисшей дороге, где копыта коней полностью утопали в грязи, подъехали к плетневой ограде усадьбы, князь оказался-во дворе. По всему было видно, что он собирался на охоту. Несколько дюжих парней под придирчивыми взглядами трех уорков седлали лошадей, таскали снаряжение, оттачивали наконечники копий. Сам высокородный пши сгибал в это время тугое древко лука, собираясь накинуть на его верхний конец петельку тетивы.
Мысроко уверенно въехал во двор и остановился, выжидательно поглядывая на князя, которого нетрудно было узнать и по одежде, и по властно-сердитому выражению красивого молодого лица. Князь обернулся, отбросил лук в сторону, и огонек любопытства, мелькнувший на какое-то мгновение в его глазах, бесследно исчез: теперь его лицо выражало несколько сдержанное, но искреннее чувство доброжелательства.
— Эй, Биберд! — крикнул он одному из уорков (видимо, старшему по положению). — У меня гости.
Коренастый, мощного сложения мужчина, вполне под стать Тузару, с неуклюжей поспешностью принял поводья у Мысроко. Кто-то из челяди рангом пониже позаботился о Тузаре.
Князю одного взгляда было достаточно, чтобы определить знатность гостя, достоинство которого, как он решил, наверняка не ниже главы шогенуковского рода.
— С благополучным прибытием, уважаемые путники. Князь Жамбот Шогенуко просит пройти в его дом, где в очаге будут гореть для вас самые жаркие дрова. — Он обернулся к слугам:
— Эй, люди! Несите поклажу гостей в дом. О лошадях не забудьте. Наших тоже расседлывайте. Охоты сегодня не будет. Биберд… Где он? А, ну мой добрый друг и сам свое дело знает…
Два небольших окошка по краям высокой дубовой двери, украшенной грубой резьбой, пропускали мало света, но все-таки позволяли разглядеть убранство комнаты. К стене напротив двери примыкали низкие деревянные нары, застланные кусками белой кошмы. Над нарами висел, закрывая почти всю стену, войлочный ковер с красными и зелеными узорами из той же валяной шерсти. На ковре красовалось несколько довольно простых сабель и кинжалов, одна алебарда и пара охотничьих рогов. Вдоль правой боковой стены стояла длинная дубовая скамья и рядом с ней — несколько трехногих столиков. На равных расстояниях от центра комнаты и от стен были врыты в хорошо утрамбованный земляной пол два толстых столба из цельных стволов вековых чинар. Они поддерживали потолочную балку, несущую на себе основную тяжесть поперечных сосновых стволов, аккуратно обструганных и плотно подогнанных друг к другу. Опорные столбы служили еще вешалками для бурок, плетей, конской сбруи и уздечек. В середине левой стены располагался большой очаг, который отличался от самого заурядного, какой можно увидеть в любой крестьянской хижине, только размерами. Часть пола в княжеской гостевой комнате (у кабардинцев она называлась хачеш) была застлана ардженами — циновками, плетенными из камыша.
Мысроко повидал на своем веку множество великолепных восточных дворцов, жил годами в мраморных покоях, убранных со сказочной роскошью, и «гостевой зал» князя Шогенуко показался ему жалкой полутемной конурой. Однако он отметил про себя, что в доме безукоризненно чисто и даже по-своему уютно.
Князь скромно посетовал на бедность «этого несчастного жилища», хотя по выражению его лица можно было догадаться, что Шогенуко вполне доволен своим хачешем и бедным его отнюдь не считает.
«Значит, у других князей еще хуже, — подумал Мысроко. — Вероятно, и в самом деле эти пши не думают ни о чем, кроме хорошей охоты и воинской славы…»
Жамбот сам снял бурку с плеч необычного гостя и чуть не уронил ее на пол, увидев диковинный халат. «Неужели турок? — подумал князь. — Нет, не бывает у турка лица истинного адыга[9], осанки горца да глаз, как осеннее небо перед восходом солнца. У наших людей встречаются глаза серого или голубого цвета, хотя не чаще, чем рыжие или русые волосы, а вот у турок или татар я таких глаз не встречал ни разу».
Саблю Мысроко снял сам и оставил ее в том углу, где уже было сложено остальное его снаряжение.
Хозяин усадил гостя на скамье, поближе к очагу, сам устроился рядом. Зашел Биберд и остановился возле Тузара, стоявшего пока у стены.
— Садитесь, друзья! — впервые разверз уста Мысроко. — Если воин не сидит в седле, он сидит у походного костра, а если не у костра, то за столом.
— Да, да! Садитесь, — подхватил Жамбот Шогенуко. — Так говорить о мужественных воинах может только воин, который еще более мужествен.
Биберд и Тузар поклонились и молча сели на другом конце скамьи, давая понять своим сюзеренам, что не желают мешать их беседе.
Мысроко решил не томить гостеприимного хозяина и сразу назвал ему свое полное имя. И не только имя, но и маршрут своего долгого и опасного путешествия.
— Князь! Ты видишь перед собой человека, прибывшего из далекого Египта, в котором уже много лун хозяйничают янычары султана Селима. Скажу больше: меня зовут Мысроко — это мое собственное имя. А имя родовое — такое же, как у моего родного дяди мелика[10] Туманбея. Здесь, на этой земле, где когда-то наши с тобой предки ездили друг к другу в гости, я буду зваться Тамби. Так оно звучит больше по-кабардински и не будет настораживать слуха любопытных заморских соглядатаев.
— Рад приветствовать в своем недостойном доме столь высокого гостя. — Жамбот слегка побледнел от волнения. — Мысроко Тамби… Кто бы мог подумать! До нас доходили слухи о падении славной адыгской династии. И что Туманбея… не знаю, правда ли это…
— Правда! — резким тоном перебил Мысроко. — Султан Селим подверг его мучительной и позорной казни. Аллах не удостоил дядю почетной смерти в бою, как за два года до этого помог снискать посмертную славу предшественнику Туманбея мелику Каншао аль-Гури. Хвала аллаху, что хоть мой отец не дожил до столь горестных и позорных дней. Семьи у меня в Каире не было. Я только собирался ею обзавестись. Оставаться в Египте после войны, конечно, не мог. Лишь случайно избежав гибели, я решил искать новое поле славы на древней кавказской родине.
— Наверное, халат и тюрбан мусульманского священнослужителя помогли высокодостойному Тамби в его путешествии, — сказал Шогенуко, не решаясь задавать прямые вопросы.
— Ты прав, — улыбнулся Мысроко. — Но я уверен, что и ты никогда не облачишься в одежду, которая не принадлежит тебе по праву. Настоящий воин не пойдет на такую низость даже ради спасения своей жизни. Почетный сан хаджи, а вместе с ним и этот наряд я заслужил, во время паломничества в священную Мекку. Но здесь, в Кабарде, ты, князь, будешь чаще меня видеть в черкеске и боевом шлеме. Ибо мне кажется, что из адыгского воина так же трудно сделать муллу, как из турецкого муллы сделать воина.
Шогенуко от души рассмеялся:
— Твои речи, высокодостойный гость наш, соответствуют твоему благородному званию. Ведь ты по праву должен у нас называться старшим князем.
— Ну, я пока подожду заявлять о своих правах, кроме права твоею гостя. — Мысроко встал, увидев вошедшую в комнату красивую молодую женщину в длинном, до пят, белом шелковом платье, расшитом золотыми и красными галунами.
Серебряный чеканный пояс туго стягивал ее тонкую талию. На голове была круглая, конической формы, шапочка из белой кожи, украшенная разноцветным бисером. Темные, как спелые ягоды терна, глаза, над которыми взметнулись стремительные черные крылья бровей, смотрели внимательно и спокойно. Полные алые губы чуть тронуты вежливой улыбкой. Женщина держала в руках овальный медный поднос с пузатым глиняным коашином[11] и несколькими резными деревянными чашами.
— Гуаша[12] моего огня, — представил он жену.
— Пусть день приезда наших гостей окажется для них счастливым, — сказала, поклонившись, княгиня и, поставив поднос на столик, разлила по чашам пенистый золотистый напиток.
— День, в который нас приветствует такая хозяйка, не может оказаться несчастливым, — серьезным тоном ответил Мысроко, принимая чашу из рук женщины.
— Хозяйка постарается, чтобы высокодостойному князю Тамби, сыну благороднейшего черкесского рода из Мысыра, понравилось в нашем доме, — тихо сказал Шогенуко, представляя гостя супруге таким вот несколько витиеватым способом.
При этих словах княгиня удивленно и радостно вскинула брови, широко улыбнулась, обнажив ряд ровных ослепительно белых зубов, и, еще раз поклонившись, неторопливо, с изящным достоинством удалилась из хачеша.
А в это время два крепких безусых паренька подвесили к очажной цепи котел с водой и бросили в него разрубленную на части тушу барана. Потом один из парней встал у двери, застыв, как стражник на посту, а другой отгреб в сторону от костра кучу углей от сгоревших дров, нанизал целый бараний бок на ореховую рогатину, очищенную от коры, и стал поджаривать жирные аппетитные ребра.
— А напиток хмельной, — сказал Мысроко, утерев усы. — Здесь, наверное, сок из…
— Нет, не из винограда, — успокоил гостя Жамбот. — Мы знаем, что последователи ислама не пьют вино. Кроме проса и меда здесь ничего нет. Это…
— Вспомнил, — перебил Мысроко. — Это махсыма. Слышал о ней от наших дедов, но в Египте мы не пили ничего, кроме щербета.
Биберд встал, наполнил опустевшие чаши и вернулся к своему столику, где они с Тузаром тоже отдавали должное крепкой, щекочущей носы махсыме.
— Боюсь, что я плохой мусульманин, — усмехнулся Мысроко. — Принимая от твоей хозяйки чашу, я готов был выпить что угодно, пусть даже вино. И еще: мне никогда не нравился обычай, по которому женщины и странах ислама, закрывают свои лица густыми сетками из конского волоса. Наверное, аллах накажет меня за то, что я не чувствую в себе нетерпимости к другим религиям. Вот и к тебе, князь, я ехал без колебаний, хотя заранее знал твое имя. Ведь оно означает «сын шогена», а шоген — это кабардинский священник христианской веры. Не так ли?
— Это так, — кивнул Жамбот. — Видимо, кто-то из моих предков был учеником греческих миссионеров, которым турки и крымские ханы вот уже скоро сто лет, как перекрыли пути в наши края. А теперь шогены нас упрекают за охладевший интерес к религии Ауса Герги, мусульмане называют нечестивцами, а бедный люд, не зная, к какому берегу прибиться, на всякий случай не забывает своих старых богов…
— Языческих, — уточнил Мысроко. Жамбот промолчал.
Парень, стоявший у дверей, начал принимать у кого-то за порогом и вносить в гостевую комнату кружочки, белого сыра, пучки дикого чеснока, лепешки, мед и сметану в маленьких плоских чашах и другую нехитрую снедь. А его товарищ, поджарив бараний бок, подал на столы груды румяных ребрышек, с которых еще капал горячий жир.
Мысроко Тамби ел очень мало. Он лишь испробовал по кусочку от каждого блюда, а потом попросил воды и пил ее маленькими глотками, то и дело отставляя чащу, будто растягивал удовольствие.
— Не лучше ли пить махсыму? — спросил Жамбот. — Вода есть вода!
— Бесспорно, ты прав. Вода есть вода. Но в пустынях Африки нет ничего дороже воды. Я никогда не пил еще такую чистую и вкусную, да-да, не удивляйся, такую вкусную воду и никак не могу напиться.
— Почему же аллах избрал для зарождения ислама столь неудобные и скудные земли? Что говорится на этот счет в большой мусульманской книге?
— Скажу тебе откровенно, Шогенуков-сын, не успел я овладеть арабской грамотой. Да и зачем воину уметь читать самому, когда для этого есть муллы. Мне хотелось, правда, хотя бы из простого любопытства, оседлать эту грамоту и проскакать по страницам Корана. Кстати, адыгские мелики всегда поощряли науку и сами отличались большой ученостью. Однако волнистые значки арабской вязи всегда казались мне одинаково неразличимыми, как ячейки одной кольчуги.
— Ну, я тоже охотнее буду иметь дело с кольчугой, нежели с книгой, — добродушно рассмеялся Жамбот. — Даже с кольчугой неизвестного мне пока князя, который угнал половину моих лошадей.
— Да, я об этом уже слышал от твоего табунщика, — сказал Тамби. — Мы грелись сегодня на рассвете у его костра. Всю ночь ехали, а ночь была сырая… Твой пшикеу сказал, что ты убьешь его, если мы к тебе не заедем.
— Правильно сказал, — кивнул Шогенуко. — Убил бы.
— А теперь надо бы его наградить. И я это сделаю с твоего разрешения. Ведь нам пришлось долго скитаться, как одичавшим псам или волкам, и вдруг… встретить первого в Большой Кабарде человека с таким многозначительным именем — Ханух.
— Имя волчье, это верно, — согласился Жамбот.
— Но ты, видимо, забываешь, что «нух» — это взято из персидского и означает «утешенье». «Ха» — «волк» по-кабардински. Вот и получается «волчье утешенье».
— Хорошая шутка, — тихо рассмеялся Жамбот. — В честь этого стоит осушить еще по одной чаше.
— Лучше я выпью воды, дорогой князь. Твоя махсыма — слишком опасный противник. От нее не защитит даже румский панцирь.
— Румский? Никогда не видел, — вздохнул Жамбот.
— Сейчас увидишь. — Мысроко встал, снял пояс и распахнул халат, закрывавший его грудь до самого горла.
Шогенуко с трудом удалось сохранить спокойствие, а Биберд поперхнулся и закашлялся.
Торс Мысроко был словно закован в блестящую броню голубовато-серебристого цвета. На изящных выпуклых закруглениях панциря играли отблески очажного пламени. У шейного и плечевых срезов искрились яркими звездами шляпки золотых заклепок. Левую сторону груди, как раз на уровне сердца, украшала золотая нашлепка в виде львиной морды со свирепо оскаленной пастью. Переднюю и заднюю половинки панциря стягивали по бокам крепкие ремни с пряжками из чистого золота. Чуть повыше львиной морды была выгравирована арабской вязью какая-то надпись.
Жамбот осторожно дотронулся до панциря. Сталь оказалась гладкой и холодной. В ее почти зеркальной поверхности князь увидел отражение своих пальцев.
— Да, этот панцирь стоит… он стоит…
— Он много стоит, — перебил Мысроко. — И особую ценность ему придает вот эта священная надпись.
— А что здесь написано?
— Магическое заклинание, обращенное к аллаху и предохраняющее от любого оружия. Точно я и сам не знаю. Я мог бы рассказать кое-что интересное об этой вещи, сделанной руками знаменитых румских оружейников из города Милана. Мог бы, только боюсь показаться излишне болтливым. И так твое хмельное питье, уважаемый князь, способно разнуздать язык у самого угрюмого молчуна.
— Ах, Тамби, высокодостойный гость наш! Воин из воинов! Неужели я поверю, что даже семь коашинов крепчайшего напитка способны заставить тебя хоть на мгновение потерять ясность головы и твердость руки! — улыбка Жамбота была настолько широка и по-юношески искренна, что Мысроко не мог не улыбнуться ему в ответ.
— Хорошо, я поведаю тебе этот хабар.
Еще несколько лет назад я вел довольно приятную и беззаботную жизнь истинного джигита, поставленного командовать такими же сорвиголовами, каким был сам. Я распоряжался праздничными военными игрищами, обучал юнцов из благородных семей высокому искусству владения оружием. Часто приходилось отправляться в походы к самым крайним пределам нашего славного египетского государства, где в ожесточенных стычках мои отряды либо усмиряли бунтовавшие племена, либо наказывали коварных турок, которые хозяйничали в Сирии, а иногда и нагло грабили пограничные области Мысыра.
Случалось дни и ночи проводить в седле, терпеть изнуряющий зной пустыни, пить вместо воды верблюжью кровь или вонючую жижу солончакового болота. Привычка адыга заботиться о коне и кинжале и забывать о съестных припасах, которые не мешало бы взять и дорогу, не покидала нас и в стране великого Нила.
В богатом каирском доме моего отца, важного придворного сановника, все располагало к беспечному праздному кейфу. Отец рано умер, и мне достались в наследство и шкатулки, набитые драгоценностями, и золотая посуда, и роскошные ковры, которыми были устланы в доме плиты мраморного пола и увешаны стены, сложенные из белого известняка. В моем тенистом саду, отгороженном от пыльного зноя улиц стеной, росли цветы, мягко журчала вода большого фонтана, ветви деревьев сгибались под тяжестью плодов. Но я не мог провести и нескольких дней в праздном покое. Тоска и скука быстро выгоняли меня за ворота собственного дома, и я спешил к крепостным стенам, где всегда толпились воины, где слышались грубый смех и свист стрел, посылаемых в мишени, где пахло по вечерам дымом смолистых факелов и лошадиным навозом.
Эти стены всегда вызывали в моей памяти рассказы стариков о знаменитой башенной крепости султана Сирии и Египта великого Салаха ад-Дина, которого франги, румы, инглизы и другие неверные называли Саладином. В этой крепости помещалась адыгская часть войск Багдадского халифата, мечтавшего ссадить с египетского престола турка Хаджи бин-Шагбана, главу бахрийских мамлюков.
Ведь в свое время Салах ад-Дин основал в Египте государство, а его брат, став султаном, купил или нанял тысячу бахрийских, что означает морских, мамлюков — в основном турок-сельджуков — и сделал из них крупных военачальников. Впоследствии мамлюки захватили власть и основали свою династию. Затем, в свою очередь, потерпели поражение около ста сорока лет назад и сельджуки. Однако на престоле воцарился не халиф из тогдашней династии аббасидов, а предводитель черкесского воинства Баркук, который стал именоваться меликом аз-Захиром, «Всеясным Монархом». А династия черкесов, просуществовавшая сто тридцать пять лет, получила от несведущих иноземцев наименование «башенных мамлюков». Название «мамлюки» к нам, адыго-кабардино-черкесам, не совсем подходит. Ведь аббасиды пригласили нас с Кавказа[13], а потом наше войско пополнялось за счет плененных турками и татарами кавказских адыгов, которых мы дорогой ценой выкупали из плена… Наверное, наш дорогой Шогенуко знает об этих событиях?
Не больше того юноши, что стоит у дверей? Он так заслушался, что не замечает, как чья-то рука из-за порога тычет его в бок…
Так вот. Теперь о панцире. Он принадлежал самому Салаху ад-Дину. Лучезарный герой древности (с тех пор прошло более трех веков) получил этот панцирь от прославленного короля инглизов мелика Рика — Ричарда Львиное Сердце — при заключении перемирия, когда войска христианских рыцарей были на грани полного разгрома. Благородные противники очень уважали друг друга и обменялись множеством ценных подарков. Из них не последнее место по ценности занимал и румский панцирь. Толкователи событий древности утверждают, что панцирь ковали в Милане специально для Ричарда, не зная, что ошибаются в размерах. Могучий торс повелителя инглизов оказался чересчур объемист, и не суждено было чудесной, неслыханно прочной и легкой стали прикрывать грудь, в которой билось «львиное сердце». Панцирь Саладина попал к бахрийским султанам, от них — к «башенным» черкесам. Последним надевал его мой всеясный родич мелик Каншао аль-Гури.
Считается, что серебристая броня панциря — кстати, она не подвержена ржавчине — обладает волшебной силой и непроницаема для стрел, дротиков, лезвия топора или наконечника копья. И все-таки эта волшебная сила не спасла Каншао во время сражения с полчищами султана Селима. Правда, стрела угодила ему не в панцирь, а в горло, и наш мелик умер, захлебнувшись кровью. Войскам, изрядно поредевшим в бою, пришлось отступить.
Мой дядя Туманбей, уже пожилой и слабый здоровьем человек, стал последним черкесским меликом Египта. Вскоре он вызвал меня для очень важного и секретного разговора.
Беседовал он со мной не в тронном зале, а в своем любимом «оружейном покое», где по стенным коврам было развешано столько великолепных луков и колчанов со стрелами, клинков в драгоценных ножнах, столько щитов и мушкетонов, что их хватило бы для вооружения сотни всадников. В углу, на низком столике черного дерева, занимал свое почетное место панцирь Саладина.
Туманбей с усталым лицом полулежал на диване. Меня он заставил сесть на дамасскую кожаную подушку, туго набитую шерстью. Мелик приказал слугам и нескольким приближенным выйти из комнаты, и мы остались с ним наедине.
— Мысроко, тебе я доверяю не меньше, чем своему старшему сыну, — тихим голосом начал Туманбей. — Как ты думаешь, выдержим ли мы новый натиск султана, собирающего силы для решительного сражения?
Вопрос оказался для меня неожиданным. Я ответил, что не думал о серьезных опасностях для нашего государства.
— Вот и Каншао тоже не думал, — с горечью подхватил дядя. — Он, конечно, много заботился о стране. Строил каналы и дороги, возводил красивые мечети и ветряные мельницы, увлекался школами и библиотеками. Даже о паломниках подумал: вырыл новые колодцы на пути в Мекку. Но лучше бы он больше думал об укреплении нашей военной мощи. Сколько денег он расточил на поощрение поэтов и музыкантов! А ведь нашей армии не хватает запасных лошадей…
Я согласился с тем, что нельзя сокращать конницу, И в самом деле: даже десяток самых лучших поэтов не заменит одной хорошей лошади.
— Сейчас мы поговорим о другом, племянник, — монарх приподнял с подушек свое грузное тело и повернул голову в сторону черного столика. — Тебе знаком этот панцирь. Почему он не спас Каншао? Знаю, знаю: стрела попала ему в горло. Но почему магические силы панциря не отвели эту стрелу в сторону? Не знаешь? А я догадываюсь. Аллах вразумил… Хотя мы давно приняли ислам, но никто из нашей семьи в последние годы не ходил в Мекку, чтобы помолиться в священном храме Каабы. Я хочу, чтобы это сделал ты, Мысроко. Под халатом у тебя будет панцирь, которым ты дотронешься до небесного Черного камня. А затем попросишь кого-нибудь из важных мулл или шейха сделать на панцире надпись: аят из корана или воззвание к аллаху Айнану, Меджиду. Думаю, что из девяноста девяти имен аллаха самые подходящие в нашем случае как раз эти два: Айнан и Меджид — Истинный и Всемогущий.
Мелик помолчал, сдвинул тюрбан набекрень, почесал потную плешь и продолжил:
— Я бы сам совершил этот хадж, но мне теперь нельзя отлучаться из Каира. А главное, по дородности своего тела я, как и тот монарх с львиным сердцем, все равно не смог бы втиснуться в это стальное одеяние. Носить панцирь и стоять во главе нашего войска придется… моему Мысроко. Священная реликвия поможет тебе разбить турок. Ты — главная моя надежда.
О столь высоком назначении я мог лишь только мечтать. Но мне недавно исполнилось всего тридцать шесть лет, и я не думал, что моя мечта осуществится так скоро.
— Наш всеясный, да хранит его аллах, смутил мою душу, — сказал я после некоторого раздумья. — Ведь у него есть сын, а кроме того, найдется несколько воителей постарше и поопытнее меня.
Туманбей досадливо махнул рукой:
— В голове моего сына — одни кобылы — и четырехногие и двуногие. Может, у него и появится со временем государственная мудрость, но командовать войском он никогда не сможет. А эти твои старшие… почти все они погрязли в роскоши, развлечениях да в мелочном петушином соперничестве. Нет, решено! И я объявлю о своем решении, когда ты вернешься… Денег не забудь с собой взять. Сейчас позову казначея… А, обойдешься своими? Это хорошо. Ведь наша казна, сам знаешь… Побольше тогда возьми. Придется иметь дело со священниками. Они, конечно, святые люди, но на звон золота откликаются быстрее, чем на призыв муэдзина, да простит мне аллах! Ну, ладно, бери панцирь и иди. Устал я… Отправляйся сегодня же, после вечернего намаза…
Сборы не заняли много времени. Еще не успели сгуститься вечерние сумерки, как мы с Тузаром в сопровождении десяти хорошо вооруженных всадников уже скакали и ту сторону, в которую во время молитв обращались наши взоры.
Ночь, день, еще одна ночь и один день, и плодородная долина мутного Нила осталась позади. Теперь наш путь пролегал по пустынным местам, где могли встретиться лишь редкие стоянки кочевников-бедуинов да шайки степных пиратов, состоящие из беглых рабов, дезертиров и прочего отребья всех цветов кожи; пестрота их одежд спорила с пестротой вероисповеданий. Однако мы не были трусливыми купцами или заурядными паломниками (кстати, последние и не носят с собой денег). Мои бесстрашные и прекрасно обученные витязи могли не бояться шайки презренных воров и грабителей, дaже если бы она состояла из сотни головорезов.
Через несколько дневных переходов мы вышли к берегу Красного моря, узкой полосой вклинивающегося между берегами Африки и аравийской землей, родиной пророка. В течение последующих недель наша дорога то удалялась от морского побережья, то вновь проходила по береговой кромке. Неприятно теплой соленой водой мы иногда смывали с себя желтую дорожную пыль, но это ненадолго приносило облегчение. Вода в Красном море не то, что в Ахыне: она так сильно насыщена солью, что при высыхании оставляет на теле белесый налет, раздражающий кожу. Прибавьте сюда яростные лучи солнца — в начале весны почти такие же жгучие, как и летом, прибавьте сюда душный ветер хамсин, несущий в течение пятидесяти дней во время разлива Нила тучи мельчайшею песка и пыли из южных краев страны, и вы поймете, что значит путешествие по бесконечным просторам Египта. В редких скудных колодцах вода накапливается медленно, ее едва хватает, чтобы напоить лошадей. Слава аллаху, арабские кони мало потеют и хорошо переносят жажду.
Мы торопились и потому позволяли себе отдых лишь между полуденным и вечерним намазом — в самое жаркое время суток. И еще наши лошади получали небольшую передышку перед рассветом.
Из Каира мы выезжали в новолуние. И вот через день после рождения нового лунного ятагана наши кони без всяких понуканий вдруг ускорили свою прыть и к ночи примчали нас к воротам шумного и грязного караван-сарая.
И ночью это заведение хитроумного и неопрятного араба, бессовестно обирающего путников, не успокаивалось, жило своей суматошной жизнью. Храпели, валяясь у костров, только стражники, призванные наводить ужас на пиратов пустыни. Купцы проверяли тюки с товарами, их слуги и охранники возились с мулами и верблюдами; матросы, занимающиеся перевозом путешественников в Джидду — на другой берег моря, играли, несмотря на религиозный запрет, в кости и громко бранились; вокруг булькающих котлов и шипящих жаровен крутились завшивевшие дервиши: их лица были отмечены печатью святости и благочестия.
Верблюжий помет, отбросы пищи, зловонные помои, тучи надоедливых мух, едкий кизячий дым, крики людей, рев ишаков — и за все это надо еще и платить звонкой монетой, если хочешь дать отдых лошади, съесть, наконец, кусок свежей козлятины и провести ночь под крышей. Без особого труда, но с помощью двойной платы, нам с Тузаром удалось попасть на единственное судно, стоявшее в это время в бухте. Хозяин — опытный мореход из Кувейта — соглашался взять на борт только двух лошадей, и я решил оставить свою свиту в караван-сарае — на этом берегу. Ведь от Джидды до Мекки — всего один переход для опытного наездника: мы с Тузаром должны были скоро вернуться. Ведь и корабль пересекал узкое море не больше чем за два дня.
В Джидде нам пришлось купить по паре кусков белого полотна, чтобы обернуть ими наши грешные тела, и продолжать путь к священной Мекке уже в ихраме — одежде паломника. Только у меня под ихрамом был панцирь Саладина, под панцирем — легкий кожаный подкольчужник. Тузар прятал под своим покрывалом увесистый мешочек с золотыми монетами и острый кинжал Паши обычные одежды и доспехи были увязаны и крепкие вьюки и приторочены к седлам.
На следующий день, чуть только на востоке стало светлеть небо, копыта наших коней уже вздымали пыль над дорогой, ведущей к городу пророка Магомета.
Еще издали завидели мы знаменитые меккские холмы, названия которых — Анаба, Хира, Тура, Сафа (трех остальных не помню) — были знакомы нам с детства. Мы ускорили бег наших скакунов и к заходу солнца уже въезжали в ворота Мекки. Сотворив молитву и оставив коней на постоялом дворе, расположенном у южной пены юрода, мы отправились к центру, где чуть в стороне от торговых рядов возвышалось квадратное строение, все четыре стены которого были снаружи задрапированы черной тканью. Так вот он, священный храм Кааба!
На небольшой площади перед входом в мечеть стоил разноголосый гомон: как полчища вшей над одеждой дервиша, здесь кишели толпы нищих, бормочущих молитвы; легионы крикливых мелких торговцев, продающих ячменные лепешки, шарики сушеного сыра, финики каленые орехи, всевозможные чудодейственные снадобья для лечения ран, желудочных болезней и слабоумия; водоносы, бьющие звонкими медными чашечками о пузатые бока тонкогорлых кувшинов; сборщики пожертвований, наделенные во славу аллаха особо тонкими и пронзительными голосами. Пробившись сквозь толпу, я вошел в мечеть. Тузар остался на площади. Мы решили, что прирожденному воину не стоит связывать себя теми ограничениями и условностями, которые сан хаджи может наложить на его, Тузара, основное жизненное призвание. Со мной это проще, так как князь, даже имеющий духовный сан, в любых случаях остается в первую голову князем, а уже во вторую — хаджой.
Внутри мечети было тихо и сумрачно. На полу, устланном коврами, стояли на коленях и отбивали поклоны правоверные ревнители ислама. У северной и восточной стен сидели муллы; перед ними на деревянных подставках лежали огромные книги в черных переплетах. Устремив взоры в открытые страницы, муллы беззвучно шевелили губами. Между святыми людьми как раз в северо-восточном углу храма, на уровне груди человека, в стену, сложенную из белых камней, был вделан Черный камень величиной с кабардинское седло. Именно этот камень, драгоценней которого не был бы и алмаз того же размера и тысячи таких же алмазов — пусть бы их даже хватило, чтобы только из них сложить стены мечети, именно этот камень аллах сбросил с неба, когда увидел, что для строительства храма не хватит одной гранитной глыбы.
В центре Черного камня, гладкого, как сталь моего панциря, оказалось углубление, получившееся, как я после узнал, от прикосновения множества губ. Неземной восторг овладел мною, слезы готовы были пролиться из моих глаз, озаренных небесной благодатью. Сначала я прильнул к камню губами, а затем, чуть отогнув сверху полотно ихрама, дотронулся до камня панцирем. Тихий короткий звон стали прозвучал для меня райской музыкой. Ближний мулла встрепенулся и подозрительно покосился в мою сторону. Однако я уже отошел от камня и звенел теперь другим металлом. В окошечко портика для сбора пожертвований потекли с моей ладони золотые арабские диргемы и персидские туманы. (Десяток этих монет я взял накануне у Тузара). Мулла зачарованными глазами проводил золото, вздохнул и вновь погрузился в священную черноту Корана.
Главное дело было сделано. Оставалось встретиться с шейхом, принять от него напутствие, выслушать благочестивые наставления и советы. Не забыл я и о надписи, которая должна была украсить панцирь и умножить его чудесную силу.
Высокостепенный служитель ислама весьма любезно принял меня в своем доме. (Этому приему содействовал, конечно, и крупный рубин в массивной золотой оправе, посланный шейху через его слугу). Крепкий белобородый старец в огромной чалме важно восседал на подушках, разбросанных по мягкому ковру. Его цепкие узловатые пальцы неторопливо перебирали зерна гранатовых четок, а маленькие слезящиеся глазки бегали из стороны в сторону. Когда он узнал о цели моего прихода и увидел панцирь, его приветливое лицо слегка вытянулось, пальцы стали перебирать четки с удвоенной скоростью, а глаза заслезились еще больше.
— Сын мой, — ласково сказал старик. — Теперь, когда ты приобщился к главной святыне мусульманства, не возникают ли в тебе мысли о суетности и ничтожество твоих мирских устремлений?
— Отец, каждый из нас просто следует своему долгу, — ответил я. — А этот долг определяется нашим происхождением, а также интересами рода и племени, к которым мы принадлежим…
— Все это правильно, — перебил меня шейх. — Но я имею в виду и другое. Пристало ли тебе, доблестному мусульманскому витязю, носить вместе с зеленым тюрбаном гяурские доспехи? Ведь панцирь твой выкован и, дамасскими оружейниками? О чем кричит и на кого щерится эта мерзкая львиная морда? Не вызов ли это исламу, запрещающему делать изображения живых существ! Оставь панцирь здесь. Мы выставим его на всеобщее обозрение и каждый правоверный сможет (за небольшую, конечно, плату) бросить в презренную сталь камень или комок помета во имя аллаха милостивого, милосердного и пророка его Магомета. А львиная морда пойдет на переплавку и пополнит тот небольшой запас золота, который нами предназначен для украшения мечетей.
— Нет, благочестивый отец наш, — мягко возразил я ему. — Панцирь этот действительно выкован и склепан не в Дамаске, а в Милане, но принадлежал он лучезарному царю царей Салаху ад-Дину, от прикосновения рук которого с этой стали сошла вся гяурская мразь. Теперь панцирь принадлежит царственному дому Египта. А что касается украшения мечетей, то думаю, эти двадцать монет весят вдвое больше, чем золотая нашлепка в виде львиной морды, — я высыпал на ковер у ног шейха горку полновесных кружочков, среди которых были и арабские диргемы, и турецкие серафы, и флорентийские флорины и даже пара венецианских цехинов.
На морщинистых щеках сановитого муллы выступил слабый румянец. Как бы случайно накрывая золото маленькой красной подушечкой, он сказал:
— За эту плату я тебе сделаю священную надпись на клинке сабли или, если хочешь, на шлеме — тогда голова твоя станет непробиваемой. А панцирь все-таки оставь. А то как бы стих из корана, вместо того, чтобы укрепить сталь, не сделал ее хрупкой, подобно яичной скорлупе.
Шейх ошибался. Ведь он не знал того, что знал я. Он не знал, что от прикосновения к Черному камню панцирь не рассыпался, а я не был сожжен огнем, сошедшим с небес, и не был поглощен внезапно расступившейся землей. Значит, надпись, сделанная этим святым человеком, могла лишь усилить несокрушимость серебристого металла. И я снова запустил руку в свой похудевший кошелек.
— Те деньги были моим бескорыстным пожертвованием во славу Мекки, а вот плата за надпись, — еще десятка полтора монет и кольцо с небольшим бриллиантом легли рядом с красной подушечкой.
То, что на европейском золоте были изображения живых существ — чеканные лики каких-то владык, шейха совсем не смущало (видимо, монеты нечестивого происхождения шли на переплавку).
— Хорошо, упрямый посланец Каира, ты получишь надпись на панцире. Оружие неверных будет бессильно…
— Любое, — перебил я. — Любое оружие, шейх! И при воззвании к аллаху напиши, пожалуйста, вот эти два имени: Айнан и Меджид — Истинный и Всемогущий.
— Говоришь, против лю-бо-го оружия?.. — задумчиво протянул начавший удивлять меня князь церкви. — Это будет стоить дороже.
Я вытряхнул все, что оставалось в кошельке. По ковру покатилось восемь монет. На каждую из них можно было купить десять овец или в течение десяти дней содержать десять всадников вместе с их лошадьми.
— Два диргема и сераф я оставлю себе — больше у меня ничего нет, а эти три диргема и два цехина возьми, отец, за свой ученый труд, который не по силам моему разуму.
— Ты не знаешь арабской грамоты? — почему-то оживился старик. — Ну ладно. Пусть будет по-твоему. Я тебе напишу…
Он позвал слугу и велел ему привести с базара лучшего чеканщика со всеми его инструментами. Потом он взял кусок пергамента и калам[14], подумал немного и быстро написал две строчки длиной с кинжальную рукоять.
Чеканщику пришлись немало потрудиться, пока он сумел на твердой неподатливой стали воспроизвести подпись, сделанную на пергаменте. Резцы то и дело тупились, их надо было часто затачивать. Наконец я взял панцирь и завернул его в кусок ткани.
Скажи мне, высокостепепный, какие слова начертал ты своей благословенной рукой?
— Слова, угодные аллаху, — ответил шейх, улыбаясь и вытирая рукавом слезу, выкатившуюся из левого глаза. — И это как раз те слова, которые хороши для надписи, а не для произнесения вслух. Ибо святость изречения так велика, что наши грешные уста рискуют ее осквернить.
Обрадованный, хотя и слегка недоумевающий, я почтительно распрощался со старым мудрым муллой и с легким сердцем покинул его дом.
Тузар ждал меня у ворот с оседланными конями. Дело близилось к вечеру, а утром мы уже хотели быть в Джидде.
Мой верным боевой друг поинтересовался, сколько я заплатил за услуги шейха. Я сказал. А когда мы отъехали от Мекки на довольно большое расстояние и над пустыней стала сгущаться тьма, Тузар долго проклинал алчность священника и сетовал на мою расточительность и доверчивость. Видимо, он хорошо подсчитал, сколько лошадей и оружия можно приобрести на такие деньги. Остановившись возле колодца, мы переоделись. В своем привычном платье и вооружении было гораздо приятнее. Тузар, допустив невольное кощунство, сказал, что чувствовал себя в этом ихраме совершенно голым.
В Джидде, убогом небольшом городишке с кособокими глинобитными домами и кривыми, заваленными гниющим мусором улочками, нам пришлось провести целый день в ожидании корабля. Переправились на другой берег без всяких приключений, если не считать, что бессовестный кормчий содрал с меня три золотые монеты — последние мои деньги. Правда, у Тузара еще что-то оставалось на оплату постоя в караван-сарае, ну, а дальше… дальше мы надеялись, что аллах не оставит нас милостями своими.
Мои славные парни, истомившиеся в караван-сарае от скуки, очень обрадовались нашему возвращению. Им не хотелось больше ни часа задерживаться на этой опостылевшей стоянке. Кстати, их желание совпадало с моим. Я очень спешил…
Через две недели мы встретили купеческий караван из Каира, направлявшийся в глубь Эфиопии, чтобы обменять там аравийскую камедь[15], шелковые ткани и дешевое железное оружие на шкуры львов и леопардов, на кожу носорогов, слоновую кость и высушенные целебные травы, в которых знахари из черных эфиопских племен разбирались получше наших мудрых хакимов.
Нам удалось пополнить скудные запасы провизии. Для каждой лошади мы приобрели по нескольку мер овса и по тугому тюку сена. Хотя людей в караване было вчетверо больше, чем в моем маленьком отряде, купцы, зная, с кем имеют дело, не осмелились спрашивать с нас никакой платы.
Дневной отдых мы проводили вместе, и вот тут-то и стала нам известна страшная новость. Купцы помалкивали, стараясь не вмешиваться в дела, которые не касались их барышей, а пожилой паломник-турок, шедший с караваном, пока ему было по пути, спросил:
— Не несут ли доблестные воины пыль священной Мекки на своих ступнях?
— Несут, несут, — ответил я.
— И, наверное, достославные черкесские всадники, посетившие Мекку, будут служить султану Селиму еще лучше, чем мелику Туманбею?
— Что ты сказал, несчастный?! И как ты не подавился своими необдуманными словами!
— Я никогда не говорил необдуманных слов, — спокойно возразил турок. — Не пристало зря болтать языком человеку, у которого есть женатые сыновья и который решил совершить хадж. Но мог ли я подумать, что мой высокодостойный собеседник не знает о недавних событиях в Египте?
— О каких событиях? Говори коротко и правдиво, если хочешь благополучно добраться до Мекки.
И паломник рассказал о новом вторжении султана Селима, о битве в окрестностях Каира и полном разгроме армии Туманбея. Турецкое войско наступало мощно и неумолимо. Оно было разделено по старинной традиции еще издавна упоминавшейся в ильм-ат-тафире — древней науке о толковании Корана — и в сунна — мусульманских преданиях — на четыре непобедимых когорты с устрашающими названиями. Первой выступала часть под названием «Утро псового лая», второй шла часть «День помощи», третьей — под громовой рокот тулумбасов — «Вечер потрясения» и, наконец, четвертая имела наименование «Знамя пророка». Ей, кстати, даже и не пришлось ни разу вступить в битву.
Египет был завоеван турками, а мелик бежал на юг, к вождю одного из бедуинских племен. Паломник не мог знать, к какому именно вождю. Но это знал я.
В моей памяти сейчас же возникло коричнево-красное, как копченая говядина, лицо бедуинского старейшины Шейх-Сеида — владыки многих десятков кочевий, разбросанных по редким оазисам Нубийской пустыни. Вспомнил я и и ношение Туманбея к этому полудикому пустынному льву, который посещал дворец монарха в качестве желанного гостя. Главный оазис вождя находился, как я слышал, где-то неподалеку от Луксора, и, значит, мой царственный дядя сейчас был гораздо ближе ко мне, чем если бы оставался ждать своего Мысроко в Каире. И, наверное, сейчас я ему был гораздо нужнее…
Еще несколько дней бешеной изнурительной скачки по желто-бурым пыльным дорогам, допросы случайных путников, поиски почти вслепую — и вот однажды утром с небольшой возвышенности, полого вздымающейся над долиной Нила, я увидел до полусотни шатров, много коней, верблюдов и… не меньше трех сотен вооруженных людей.
С расстояния двух полетов стрелы были отлично видны белоснежные бурнусы бедуинов и запыленные чекмени турецких вояк. Чекменей было вдвое больше, чем бурнусов…
Мы никак не ожидали встретить здесь, так далеко на юге, турецких всадников. Куда же так торопились воины султана Селима, по прозвищу Пьяница? Пока горькая догадка, подобно медленному утреннему рассвету, постепенно озаряла мой мозг, турки нас заметили. Они могли увидеть пока только меня и Тузара (остальные мои люди немного поотстали), и потому всего лишь десяток конных с обнаженными саблями поскакали в нашу сторону. Эта опрометчивость обошлась им дорого. Мы с Тузаром неторопливо повернули коней, сделали знак нашим парням и, пока турки достигли гребня возвышенности, наш маленький отряд отошел на половину полета стрелы и рассеялся среди редких островков терновника. Турки, храбро визжа, бросились вперед. Шестеро или семеро почти одновременно грохнулись наземь, пронзенные стрелами. Остальные трое даже не успели повернуть коней: мои джигиты мигом с ними покончили Лишь один турок, раненный в плечо, остался жив. От него мы узнали, что бедуинский владыка Шейх-Сеид выдал Туманбея. Гнусный предатель тайно сообщил туркам, где скрывается египетский монарх, и две сотни испаев — конных гвардейцев султана под предводительством сардара Джевдет-паши еще вчера прибыли сюда, уничтожили немногочисленных приближенных Туманбея, а его самого захватили в плен. Сегодня мелика повезут к султану в Каир.
Итак, моя догадка оказалась правильной.
Спасти Туманбея было невозможно. Оставалось лишь одно: напасть на конвой, убить как можно больше врагов и со славой погибнуть на глазах всеясного.
Мои товарищи согласились со мной. Да иного нельзя было и ожидать от этих добрых черкесских витязей. Мне пришлось еще удерживать их от немедленной атаки: слишком с большого расстояния увидели бы турки ее начало. Я решил сделать быстрый дневной переход на север, найти удобное для засады место, выждать, пока испаи устроят ночной привал, и напасть на них врасплох, громко выкликая высокое имя нашего монарха. Вот тогда мы и сумеем продать свои жизни подороже.
Наскоро сотворив молитву над раненым турком, а затем прекратив его суетные мирские заботы, мы крупной рысью помчались на север. Скоро могла начаться погоня, но никто уже не мог бы указать ей верную дорогу, к тому же наше направление было, конечно, «наименее вероятным».
К заходу солнца мы оказались на берегу прозрачною родникового ручья, впадающего все в тот же Нил. Дорога в этом месте на довольно большое расстояние удалялась от великого водного пути, который сверкал под закатными лучами солнца, словно золотой меч Азраила ручейка поросли невысоким трос шиком, девять пальм, посаженных чьими-то трудолюбивыми руками, так и манили под благословенную сень зеленой стрельчатой листвы. Лучшего места для привала и не придумаешь. И это место должно было стать для каждого из нас последним привалом на дороге жизни. Последним и очень коротким. Ибо аллах не дал нашим лошадям, усталым и ослабленным, опередить турецкую конницу на такое время, которого хватило бы для безмятежного отдыха у чистого водного потока. Гораздо скорее, чем нам хотелось, увидели мы вдали облако пыли, поднятое сотнями копыт, и через мгновение вновь сидели в седлах.
Отъехав от ручья, мы укрылись за ближайшими холмами, глинисто-песчаные склоны которых были покрытыми лишаями и пучками сухой верблюжьей колючки.
Турки поспели к роднику Девяти пальм как раз к вечернему намазу. Мы слышали протяжный голос муллы, призывавшего испаев к молитве, и сами помолились одновременно со спешившимися всадниками Джевдет-паши.
Потом, дождавшись того часа, когда ночной мрак уже окутывает землю, а луна еще светит вполсилы, мы шагом выехали из-за холмов, бесшумно приблизились к пальмам и осмотрелись. Лагерь испаев угомонился, было тихо, и только изредка всхрапывали кони да потрескивали сучья в кострах, возле которых мирно подремывали стражники. Основная часть испаев лежала, конечно, в шатрах. В двух или трех из них, самых больших, поставленных поближе к центральным кострам, размещался, конечно, паша, его главные подручные и, как я правильно тогда предположил, его царственный пленник. Это ради него мы готовились стать в ту ночь шагидами[16].
Мы тихо достали луки и стрелы, каждый наметил себе цель, затем по моей команде все одновременно прицелились — и двенадцать стрел и двенадцать тетив пропели короткую возвышенную песню. Вопли раненых и наши воинственные кличи быстро всполошили лагерь. Но еще быстрее, подобно смерчу пустыни, мы ворвались в самую середину испайского скопища и начали свою ратную жатву.
Дальше я буду говорить о нашем неслыханном ночном нападении словами Тузара. Теми словами, которые мой молчаливый друг призвал на помощь своему красноречию и ловко их выстроил одно к одному, как всадников в походной колонне. Слушайте:
Не Мысроко ли конь — ой, дуней! —
чистых арабских кровей
копытами бил и топтал
растерявшихся сонных людей?
В левой руке Мысроко держал
длинный двуострый кинжал:
не желал он щитом прикрываться —
не он ли первым всегда нападал?
Ему на пути попался
могущий испай — он гордо держался! —
Но вот у врага в груди
копья наконечник остался.
Мысроко наш впереди,
на саблю его погляди:
дамасская сталь, преграды не зная,
в бою никого не щадит.
А от Мысроко не отставая,
усердно врагам черепа разбивая,
трудолюбивый Тузар длинноусый
дорогу себе бердышом расчищает.
Свой орэд — боевую песню — наш не очень удачливый гегуако Тузар пока еще не довел до конца. Когда он соберет в косяк все недостающие слова, он, при удобном случае, споет ее всю целиком. А пока я расскажу, как сумею, словами по возможности высокими — а только высокими словами и надлежит повествовать о бранных подвигах — конец этой истории.
Три брата Темиркановы среди нас были. В самую гущу испаев дружно они врезаются, будто голодные волки в отару жирных баранов.
«Уо, адыге, бейте! — гремит над полем боя мужественный клич. — Рази наповал! Туманбей, Туманбей!!»
Юноша знатного рода Касеева падает прямо в костер, но, огнем охваченный, вскакивает и в предсмертном броске налетает на стену шатра из стамбульского полотна плотного. Горит шатер хорошо, и из него сардар турецкий выскакивает с криком, а следом за ним — бедуинский вождь, продавший мелика. Груда кровавых тел до него дотянуться мешает смертельному жалу сабли дамасской, сверкающей подобно голубой молнии.
Теперь каждый в одиночку бьется. Каждый тесным кольцом турок зажат.
Геройски братья Темиркановы погибают, белыми открытыми лицами смерть встречая.
Опора плеча моего, крепкорукий Тузар, рухнул наземь — о горе! — захлестнутый сразу тремя арканами.
Сквозь крики и стон и оружия звон с трудом я различаю приглушенный голос пленного Туманбея: «Мысроко, кан[17] мой! Бей! Слава!»
И с новой силой призывает ваш Мысроко соратников, но никто — о горе! — не откликается.
Вот и мой арабский иноходец спотыкается и, дротипротейный, падает. Зато Мысроко ваш одним прыжком прорывается к застывшему от испуга предателю и острым лезвием сабли делит надвое копченое мясо его черного лица.
Ой, дуней! Хотелось еще с сардаром посчитаться. Но сзади на меня навалились гурьбой, к земле придавили, на руки и ноги ремней не пожалели.
Шлем с меня сбили, головой о землю ударили и свет в глазах погасили…
Связанный по рукам и ногам, я вскоре вернулся из того сна, в котором нет места сновидениям. Сквозь открытый проем шатра увидел я темно-синий полог шатра небесного, затканного серебряными звездами. У проема сидел, ярко освещенный луной, стражник с обнаженным ятаганом. А рядом со мной лежал Тузар: он с тревогой вглядывался в мое лицо.
Мы не стали друг друга расспрашивать о таких пустяках, как ранения, которых, между прочим, не оказалось ни у него, ни у меня. Гораздо интереснее было послушать, о чем шумели турки, которые все еще никак не могли угомониться.
Десяток глоток орали одновременно — и каждая свое. Проклятья, угрозы, причитания… Смысл отдельных выкриков доходил и до нас. Мы поняли, что трупы уже захоронены, что трупов было гораздо больше, чем этого хотелось бы туркам, что одни испаи требовали нашей немедленной казни, а другие предлагали отложить до рассвета: ведь тогда будут хорошо видны все подробности нашей мучительной смерти. Одни предлагали изжарить нас на медленном огне, другие — сварить живьем в больших медных котлах, третьи — изрубить на куски, начиная с рук и ног. Даже наш стражник высунул голову из шатра и, стараясь перекричать других, предлагал что-то свое. Точно сейчас не помню, но, кажется, он мечтал увидеть нас посаженными на кол.
Вдруг раздались властные окрики, и шум прекратился. Негромко и неторопливо заговорил только один голос, принадлежащий, безусловно, паше:
— Вы что растявкались, как на собачьей свадьбе? Теперь осмелели? А у кого еще недавно тряслись руки и были поджаты хвосты?! Дюжина черкесских храбрецов перебила сорок пять турецких воинов… — Тут голос предводителя отряда повысился и стал раздраженным и гневным. — И поделом! Так вам и надо, шелудивым псам! Впредь будете меньше думать о жратве и грабежах, а больше о военных упражнениях. Что делать с пленниками — не ваша забота. Скорее всего я предложу им пойти на службу к султану: обучать своему ратному искусству таких олухов, как вы. Ну, а если услышу от них слова отказа, то вырву им языки, выколю глаза и брошу в пустыне. Ибо не поднимется у меня рука убивать таких героев…
— О аллах! — прошептал стражник. — Как справедлив и милосерден наш Джевдет-паша.
— А сейчас, — сказал напоследок сардар, — всем разойтись и отдыхать до восхода солнца.
И в лагере после некоторой возни воцарилась тишина.
Стражник наш, скрестив ноги и низко наклонив голову, спал сидя. Да и о чем ему беспокоиться, если оба пленника были крепко связаны и лежат беспомощные, как овцы, приготовленные на заклание! Ни до схватки, ни во время нее я ни разу не вспомнил о своем панцире, который на мне и сейчас. Почему о нем не подумали турки и не сняли его с меня, я могу объяснить лишь магическими свойствами этой бесценной реликвии. И только теперь, чувствуя, как давит твердая сталь на мои связанные руки, я, наконец, понял, почему удалось уцелеть мне и Тузару, сопровождавшему меня в Мекку. Наверное, и счастливая мысль о возможном побеге пришла в мою голову тоже неспроста… Дважды перекатившись со спины на живот, я оказался рядом со стражником. Потом я подогнул под себя колени и встал на них. Затем, сделав рывок телом, как танцор в удже или исламее, встал с колен на ступни. Я с трудом удерживал равновесие: ноги ведь тоже были связаны. Тузар, еще не зная, что у меня на уме, полз к стражнику, извиваясь подобно сказочному змею. В то время я несколько раз бесшумно подпрыгнул, чуть передвигаясь в сторону и выбирая нужное положение для броска, и — о судьба! — всей тяжестью бронированной груди обрушиваюсь на голову стражника, защищенную, слава пророку, не шлемом, а только войлочной феской. Стражник сваливается набок, голова его бьется о каменистую землю и под тяжестью панциря трещит, как гнилой орех. Бедняга не успел даже пискнуть.
Что делать дальше? Тузар это знал лучше меня. Он подполз к бездыханному телу, зубами ухватился за рукоятку ножа, висевшего на поясе у турка, вынул его из ножен и, мотая головой, как лошадь, которую жалят слепни, перерезал ремни на моих руках. Не сразу мне удалось взять нож онемевшими пальцами. Пришлось еще разминать кисти. Когда кровь снова заструилась в жилах (а заодно и потекла из нескольких порезов, которые не мог не сделать Тузар, орудуя ножом, зажатым в зубах), только тогда я смог избавить от пут свои ноги и своего друга.
В шатре не оказалось почти ничего, кроме дорожного хурджина с какими-то съестными припасами и бурдюка с верблюжьим молоком. Тут валялась еще тузаровская шапка со стальным верхом и кольчужной сеткой, закрывавшей с трех сторон шею. Тузар, очень обрадованный, сразу же водрузил на темя свой любимый головной убор, а потом вооружился ятаганом убитого стражника.
Нам удалось незамеченными пробраться до края лагеря, где отдыхали лошади. Некоторые из них оказались под седлом, только с ослабленными подпругами. Мы уже собрались вскочить на коней, однако аллаху было угодно послать нам еще один подарок. Послышались чьи-то шаги, и из темноты вышел, подтягивая шаровары, богато разряженный турок — один из приближенных паши. Почти столкнувшись с нами, он вытаращил глаза и открыл было рот, но железные пальцы Тузара уже сдавили его горло. Несколько мгновений турок трепыхался, как фазан в когтях у сокола, а затем плюхнулся на землю. Я чуть не закричал от радости, когда при этом турке обнаружилась моя любимая сабля, а на голове — мой шлем. Видно, оружие Мысроко ему настолько понравилось, что, даже выходя по нужде, он не захотел оставлять его на месте ночлега, как не оставил и кошелек, туго набитый золотом.
Больше всего на свете нам сейчас хотелось снова напасть на лагерь. Однако мы понимали: нельзя испытывать судьбу дважды в одном и том же деле и на одном и том же месте. Получив от аллаха все, что он хотел тебе дать, нельзя протягивать алчную руку еще за одним куском.
На рассвете, уже далеко от родника Девяти пальм, мы воздали хвалу аллаху за мой чудодейственный панцирь, благодаря которому удалось нам совершить подвиги и уцелеть, а также за то, что наши товарищи погибли Со столь громкой славой, о какой трудно было и мечтать.
Мы жалели лишь об одном: не довелось усладить свой слух отчаянными воплями испаев, которыми они, наверное, разразились, обнаружив наше исчезновение, и не довелось усладить свой взор видом беснующегося паши и ликующего Туманбея.
Уо-о-й, Туманбей, Туманбей…
И снова мы скакали впереди турецкого отряда, опережая его не более чем на промежуток времени между первым и третьим намазом. Через несколько дней у развилки дорог — одна из них вела в уже близкий Каир, а другая — к переправе через Нил и дальше — в еще не близкую Александрию у Тузара пала лошадь. Дороги в Каир, где мы могли на какое-то время затеряться, как пара кофейных зерен и мешке с фасолью, для нас уже не могло быть: Джевдет-паша сидел на хвосте нашего единственного коня. А великая река, плавно несущая в море желтые свои воды, текла совсем рядом. Мы смогли переправиться на другой берег, лишь когда увидели пыль, поднятую поредевшими сотнями Джевдета.
Не буду рассказывать о том, как мы добрались до большого портового города Александрии. Перед въездом в город, когда я еще раздумывал, как избежать ненужных подозрений турецкой стражи, нам встретился один из старых военачальников мелика Хазиз аль-Гури. Узнав меня, он раскрыл рот от неожиданности.
Но еще больше удивился я, узнав, что Хазиз командует большим отрядом турецких всадников. Гневные слова о предательстве уже готовы были сорваться с моего языка и ужалить Хазиза в самое сердце, но он меня опередил: Не смотри на меня так, Мысроко! Ведь мы честно служили Туманбею, пока он был жив. Теперь над нами другой султан, потомок тех, у кого наши деды служили чуть более ста лет назад…
— Постой! Ты говоришь: «пока был…»
— Да. Теперь он мертв. Я только что из Каира. Позавчера мелик Туманбей был прибит гвоздями к воротам города, обращенным к северу, в сторону Высокой Порты.
Я крепко стиснул зубы и, кажется, впервые в жизни застонал. Да, ни дня лишнего не промедлил Селим-Пьяница. Поторопился покончить с соперником как можно скорее.
— А что бы ты сделал, Мысроко, с султаном, если бы исход битвы решился не в его пользу?
— Бросил бы на растерзание голодным собакам!
— Ну вот видишь! — усмехнулся Хазиз. — Поедем со мной. Жар полуденного солнца плохо располагает к беседе. Отдохнешь у меня дома, и там подумаем, что тебе делать дальше.
Ночь мы все-таки провели в богатом доме Хазиза аль-Гури, в доме, который турки не успели разграбить раньше, чем его хозяин дал согласие служить султану.
Узнал я, что и многие другие наши знатные мамлюки договорились с турками. В тюрьму и на казнь тоже пошли многие. Ни тот, ни другой путь меня не привлекал.
Несмотря на увещевания Хазиза, который советовал последовать его примеру и долго толковал о призвании черкеса к ратному делу и неприспособленности ни к торговле, ни к государственным делам, я твердо решил покинуть Египет. Покинуть навсегда и как можно скорее.
Хазизу было неловко передо мной, родичем Туманбея, и он снова и снова принимался оправдывать и объяснять свой поступок:
— Ты пойми, дорогой Мысроко, вот такую простую вещь: не гяуры завоевали наши города — этого не допустил бы аллах, а такие же правоверные мусульмане, как и мы с тобой. Значит, аллаху это было угодно. Мы не можем пойти против Его воли. И какая для нас разница, кто из мусульманских владык будет сидеть на троне и владеть этой желтой рекой и грудами раскаленного желтого песка? В любом случае черкесское «башенное» воинство будет заниматься своим обычным делом и жить своей обычной жизнью…
Я упорно стоял на своем, хотя и не мог вести спор с таким же умением, с каким вел его хитроумный Хазиз. Язык мой не отличался ни проворством моих рук, ни остротой моих глаз.
— В таком случае, Мысроко, — сказал Хазиз, — я тебе помогу оседлать дорогу в Сирию. И уедешь ты от меня не с пустыми руками. Только не отказывайся от помощи и подарков. Послушайся меня хотя бы в этом. Послушайся хотя бы как старшего. Скажу тебе откровенно: после нашего расставания я хочу спать спокойно. Пожалей старика, не ссорь меня окончательно с моей совестью, которую ты, наверное, считаешь такой же гибкой, как эта бора маиса[18] — прекрасное творение дамасских кузнецов.
Хазиз снял с ковра тонкую прямую саблю без ножен, уверенно согнул лезвие в кольцо и вставил конец клинка в тыльную часть полой рукоятки, сделанной из массивного серебра. Получился пояс, в котором пряжкой служила рукоять сабли. Чудесная сталь тепло и мягко светилась искусно отшлифованной поверхностью. На ее голубоватой глади можно было легко различить крутые завитки благородного металла, скрученного и переплетенною с таким непринужденным изяществом, словно сделать это было не труднее, чем заплести женские косы.
При виде такого редкостного оружия настоящий воин забывает о своих горестях и печалях, о голоде или жажде, забывает о женщине и о том, что после солнечною дня неизбежно наступает лунная ночь….
— Как раз по твоему тонкому стану, — будто откуда-то издалека донесся до меня голос Хазиза.
Затем старый хитрец разомкнул кольцо сабли и ловко опоясал меня этим изумительным клинком, который послушно принял овальную форму, повторяя изгибы моего стана. Сабля и вправду оказалась точнехонько по мне — и в этом я увидел доброе предзнаменование. Сам аллах подсказывал незадачливому Мысроко единственно верное решение.
— Хорошо, Хазиз, — сказал я. — Придется принять твою помощь. Ты мне кажешься искренним. Я мог бы, как ты говоришь, оседлать дорогу и без твоего содействии Просто было бы немного труднее, вот и все. Только почему ты думаешь, что я стремлюсь в Сирию? — вопрос этот я задал скорее из ложной гордости: не люблю, когда за меня решают другие. На самом же деле мой путь виделся мне по морю в Тир или Сайду на восточном берегу Средиземного моря, оттуда — через невысокий левантийский хребет и плодородную долину Бекаа, а дальше один дневной переход — и я буду поить коня чистой водой речки Барада, посматривая на виднеющиеся издалека минареты дамасской твердыни ислама — мечети Омайядов. Уверен, что меня приняли бы радушно в столице Сирии, и я бы занял там вполне достойное положение.
— Нет, не в сторону арабских земель стремится мое сердце, хитроумный Хазиз, а в сторону Кавказа, древней родины наших предков…
Еще утром мне в голову не приходила такая мысль. Только сейчас и, наверное, опять по озарению свыше родилось в моей душе это неожиданное, но твердое намерение. Похоже, что невидимая рука пророка вела меня по дороге жизни.
Хазиз с удивлением посмотрел мне в лицо и быстро отвел взгляд. Кажется, в его глазах мелькнуло чувство тоски и зависти. Он немного подумал и сказал:
— А сделать это — попасть на Кавказ — тебе будет совсем нетрудно. Ты просто счастливчик, Мысроко. Завтра пойдет в Стамбул один корабль, а из Стамбула, после короткой остановки, он направится в Крым. На этом корабле отбывает важный паша, который везет крымскому хану какой-то срочный фирман от Селима. Я устрою тебя с Тузаром на это судно. Ведь я знаю посланца султана: познакомился с ним в Каире…
На другой день к полудню мы уже бросали последние взоры на тающий вдали желтый берег Мысыра. Стояла тихая погода, море было спокойно, и длинный турецкий каик ходко продвигался вперед, подгоняемый дружными гребками двадцати пар длинных весел. К вечеру налетел несильный левантиец, большой парус вздулся пузырем, и судно пошло быстрее.
Хазиз оказался верным своему слову. Он легко договорился с именитым турком и кормчим, которые с большой чуткостью отнеслись к его просьбе и… к звону его золотых монет.
А мне пришлось принять от Хазиза, кроме пояса-сабли, щит из кожи носорога, мушкет, сделанный в стране испанцев, богатый лук с тридцатью стрелами, и также новую одежду, включая халат атласный, чалму зеленую (сам я ее так до сих пор и не удосужился приобрести) и сапоги из телячьей кожи, завезенные из Франгистана. Тузар получил в подарок лук, попроще, чем мой, но тоже хороший, колчан со стрелами и пару прекрасно закаленных наконечников для копий. Кроме того, каждому из нас еще досталось по кабардинскому кинжалу и по мешочку денег: мне с золотыми арабскими диргемами, а Тузару — с серебряными турецкими пиастрами. Имея все это (включая тяжелый кошель, добытый нами в бою у Девяти пальм), мы могли считаться довольно состоятельными людьми.
В Стамбуле мы простояли одну ночь и часть утра: здесь были выгружены некоторые ценности, составляющие боевую добычу турок в египетской войне, взяты на борт какие-то товары, запасы воды и провизии. На берег мы с Тузаром не сходили. Да и вообще избегали всяких разговоров даже со своими попутчиками.
Слава аллаху, и важный наша тоже не искал нашего общества.
Вскоре мы уже благословляли пронизывающие ветры и суровые холода Ахына. Ветры и холода говорили нам и о близости родины, где, как мы это сразу почувствовали, конец кавказской весны ничуть не будет напоминать ним конец весны египетской.
Посланец султана Селима высадился в Кафе[19], а мы удачно попали на купеческий каик, идущий к адыгским берегам, и днем позже ступили на землю Тамани.
В Тамани, поразившей меня сходством своего названием с именем Туманбей, мы задержались ровно настолько, чтобы сделать необходимые покупки. На разноголосом и разноликом базаре, где встречались чеканные носы грузин, круглые лица татар, курчавые головы евреев, раскосые глаза ногайцев, а нередко и красивые, смелые, добрые лица адыгов, мы купили лошадей. Я взял за довольно дорогую цену резвого и сильного жеребца гнедой масти. Тузару достался конь подешевле, но очень рослый и выносливый. Потом в лавке у одного армянина мы приобрели сшитые в Кабарде черкески: мне черную из тонкого сукна, Тузару — погрубее, серую. Наконец мы обзавелись шапками, бурками косматого войлока и адыгской обувью: на мои ноги мы нашли красные сафьяновые чевяки[20] и ваки[21] для них, а на ноги Тузара — чевяки попроще, из черной кожи. Кроме того, всего за два бешлика[22] Тузар купил себе пару шарыков из воловьей кожи и к ним войлочные голенища.
Верные своему правилу — отдыхать по-настоящему лишь в самом конце намеченного пути, мы в тот же день решили покинуть Тамань. Знающего человека расспросили о самой малолюдной и кратчайшей дороге к берегам реки Балк и в ранних вечерних сумерках уже нахлестывали коней.
Соления мы объезжали стороной, со встречными людьми не останавливались, не заговаривали, попутных обгоняли. На ночлег с удовольствием устраивались в лесу, где все было так для нас непривычно: не жалит знойное солнце, не скрипит песок на зубах, не сушит горло горячий ветер. Поистине благодать аллаха простирается над той страной, где всегда можно насладиться упоительной свежестью воздуха, густой тенью зеленеющих лесов, прохладой кристально чистых рек.
Не надо возить с собой воду, не надо искать топлива для костра и корма для лошадей — все у тебя под ногами.
Шесть дней, которые мы потратили на дорогу от Тамани до твоего дома, Шогенуко, прошли совсем не заметно. И это были самые приятные дни на всем нашем долгом пути из Каира в Мекку, из Мекки — к подножию Ошхамахо.
Широким теплым крылом простерлась над Мысроко гостеприимная заботливость князя Жамбота. В честь почетного гостя устраивались молодежные игрища, пиры с музыкой и пением старинных воинственных песен, долгими пересказами древних легенд о могучих богатырях — нартах.
Дважды съездили на охоту и в полной мере потешили мужественные сердца свои травлей матерого медведя и свирепого выродка лесных чащ — клыкастого вепря. Всей душой предавался Мысроко веселой этой забаве смягчались резкие черты его сурового лица, когда лежал у его ног огромный медведь, поверженный короткий прикованной саблей-джате (в отличие от обычной, ею можно не только рубить, но и колоть, что и сделал наш герой, столкнувшись вплотную с загнанным и взбешенным зверем). Он понимающе улыбался молодому уорку, заразительно хохотавшему после близкого и знакомства с медвежьими когтями, которые только что лишили парня нижней половины правого уха. И добрели глаза Мысроко, если он видел меткий выстрел из лука, стремительный бег коня или яростный напор дикого кабана, стремящегося вырваться из кольца облавы и жаждущего пролить при этом кровь вековечных врагов лошади, собаки и человека. Шогенуко так и не узнал, кто отбил у него часть табуна, Это мог быть и старый пши Кучмазуко, и братья Тыжевы, а может, и молодцы из рода Куденетовых. Так или иначе, уже пора было отправляться в набег на чужие пастбища. Мысроко Тамби с готовностью присоединился к молодому князю. И все вышло как нельзя удачно: и погода стояла сухая, и ночь выдалась безлунная, и табун оказался большой, и, слава аллаху, не обошлось без хорошей стычки в темноте с уорками Куденетовых или Тыжевых.
А может, и Кучмазуковых. Сотни четыре лошадей пригнали наутро к Шогенуковскому хаблю. По дороге еще прихватили отару чьих-то овец. Половина добычи по праву принадлежала Мысроко. Правда, гостеприимный князь хотел отдать своему гостю все, но тот не согласился: у этого набега было две головы, а не одна. Шогенуко из своей половины наделил своих уорков, а Тамби — ему осталось одарить лишь одного Тузара.
К этому времени люди Шогенуко успели соорудить для князя из Мысыра усадьбу по соседству с владениями их хозяина. С согласия других князей, Мысроко занял пустующие земли на речушке Куркужин. Из-за этих земель князья иногда спорили, и не потому, что нуждались в новых пастбищах и пашнях: незанятых угодий в Кабарде хватало. В те времена чего не хватало, так это крестьянских рук, которые могли бы обработать всю пригодную для пахоты землю, да скота, который мог бы съесть всю траву между Балком и Сунжей. Но признать право соседа на никому не принадлежащие угодья — это значило уронить свое благородное достоинство. А Мысроко Тамби — тут дело другое. Он здесь никогда не жил. Он ведь приехал из далекого и таинственного Мысыра.
Провожая своего гостя, который должен был теперь поселиться в собственном доме, Шогенуко до конца оставался щедрым и почтительным хозяином. По обычаю общепринятому, нельзя отпускать гостей без подарков. И шогенуковские пшитли[23] гнали для Мысроко вместе с его скотом, добытым в набеге, еще полсотни коней да полсотни коров и быков, да сотню овец, подаренных почетному гостю. Мало того, девяти семьям холопским, в которых мужчины пребывали в полной силе, а их старшие сыновья уже начали в мужскую силу входить, — этим семьям предстояло теперь навсегда остаться во владении князя Тамби. Везли они на нескольких арбах свой небогатый скарб, а на одной из телег — огромную общинную соху с непомерно массивным железным сошником, в которую требовалось запрягать четыре пары быков, а управлять сохой должны были трое мужчин.
Тузар уходил из шогенуковского хабля тоже не с пустыми руками. Получил он подношения от своего нового друга Биберда: кроме скота и пары высокорослых, под стать Тузару, лошадей, подарил ему добрый уорк подростка — унаута, слугу домашнего…
Нескольким семьям крестьян-вольноотпущенников (пшикеу) было предложено поселиться на земле нового шогенуковского соседа. В их числе оказалась и семья табунщика Хануха.
Быстро устраиваются на новом месте кабардинцы, издавна привычные к пожарам, грабежам и разорениям. За несколько дней они могут построить сообща целое селище. Одни рубят и возят лесной орешник, другие плетут из гибких жердей стены будущих мазанок, очажные трубы, ограды для скотных дворов и даже пчелиные улья, третьи месят глину — ее много на обрывистых речных откосах, четвертые носят воду…
И еще что крестьяне будут делать сообща, так это пахать землю, сеять, а потом убирать урожай.
Когда Мысроко Тамби принимал у себя первого гостя, а это был, конечно, любезный и добродушный сосед — пши Жамбот, то усадьба его почти не отличалась от шогенуковской. Само селение, правда, оставалось еще совсем маленьким.
И на этот счет во время веселого застолья у князей состоялся деловой разговор.
Они осуждали планы большого похода, который дал бы им большую добычу. Никто из них не сомневался в том, что очень скоро у князя Мысроко будет поистине княжеское состояние — тысячные стада и табуны, а также сотни пшитлей, живущих не в одном, а в нескольких, как у Жамбота, селениях. И потянутся тогда к новому князю уорки со всех концов Кабарды — молодые люди из благородных семей, нуждающиеся в достойном руководителе. В таком руководителе, который поможет им снискать громкую славу и богатую добычу.
А князь Шогенуко тоже не прочь приумножить свои богатства и сделать имя свое более громким, чем имена других пши. После некоторого раздумья он предложил неблизкий и довольно рискованный поход в Дагестан. Он сказал Мысроко, что затея эта не безопасная, но сулящая в случае удачи выгоды немаловажные. Мысроко охотно согласился. Он спросил, сколько всадников будут участвовать в набеге, и, узнав, что сорок человек готовы выступить хоть завтра, предложил не откладывать доброе дело, а выехать сразу же, как только Жамботу наскучит гостить в доме его нового соседа. Тогда Шогенуко весело улыбнулся и заявил, что если они будут ждать, пока ему надоест приятнейшее пребывание в гостях у Тамби, то, наверное, задуманный поход никогда не начнется.
И решено было выступить на следующий день к ночи.
— А теперь, — сказал Мысроко, — пришел час, которого я долго ждал. Наконец по праву хозяина дома я смогу отблагодарить моего молодого князя Жамбота за его доброту и высокопохвальное поведение. — Он сделал знак Тузару, и тот поднес к нему длинный, видимо, довольно увесистый предмет, упрятанный в войлочный чехол. — Здесь тот самый мушкет, принадлежавший Хазизу аль-Гури. — Мысроко не торопясь вынул из чехла это чудо — оружие, с которым в Кабарде еще почти не были знакомы. — Кстати, правильнее его называть не мушкет, как говорят франги, а трабуко — это по-испански, ведь он и сделан был в Испании. Такое оружие не часто встречается даже у турецких пашей. Вот тебе еще роговая пороховница с меркой. А в этом мешочке — один батман[24] лучшего пороха из страны Инглиз[25]. Его тебе хватит ровно на сотню выстрелов.
Жамбот старался не обнаруживать слишком явной радости, и только руки его выдавали немалое волнение ценителя, дорвавшегося до предмета своей страсти. Чуть дрожащими пальцами он нежно поглаживал массивный восьмигранный приклад красного дерева, инкрустированный перламутром и слоновой костью, трогал изящно изогнутую «собачку» с кремнем в «зубах», отлитую из чистого золота.
— Испанские слова похожи на кабардинские?.. — пробормотал он. — У Шогенуко есть теперь трабуко…
— Подожди, Жамбот, — усмехнулся Тамби. — Это еще не все. О том, как я отношусь к благородным друзьям, тебе скажет некий голубоватый клинок, который полагается носить без ножен. Дамасские оружейники — дай аллах им здоровья! — были бы рады узнать, что плоды их непревзойденного мастерства иногда попадают в столь достойные руки.
Шогенуко побледнел и невольно затаил дыхание. Он, конечно, втайне надеялся, что некоторая часть оружия из завидного арсенала «египтянина» будет подарена ему, но такой щедрости не ожидал. Расстаться с клинком, за который любой князь был бы счастлив отдать сотни голов скота! Жамбот встал и хотел чтото сказать, но слов у него не нашлось и он только покачал головой.
А Тузар по знаку Мысроко взял кусок очажной цепи со звеньями, сделанными из железного прута толщиной с древко стрелы, и, держа цепь за один конец на вытянутой руке, подошел к своему князю. Мысроко резко поднялся со скамьи, взмахнул саблей — лезвие коротко свистнуло в воздухе, — и нижняя половина цепи с глухим звоном упала к ногам Тузара. Верхняя половина, оставшаяся в его руке, лишь еле заметно покачивалась. Дружный вздох восхищения огласил стены гостевой комнаты. Люди Жамбота многозначительно переглядывались и цокали языками. Биберд поднял с пола обрубленный конец цепи и прошептал:
— Как пару тростинок… Срез такой гладкий!..
Мысроко кивнул головой:
— А на жале клинка — никакой зазубрины. Вот так же легко Шогенуко будет разрубать этой саблей шлемы врагов. — Он вручил Жамботу свой дар и как ни в чем не бывало сел на место и отпил воды из чаши. К го гость положил возле себя саблю и тоже сделал несколько жадных глотков.
Слуги тотчас убрали столик-трехножку и внесли новый, с очередной переменой блюд. Среди прочей посуды на нем стоял серебряный кубок филигранной работы. Мысроко пододвинул его к Жамботу:
— Пить мармажей[26] будешь из него дома. А пока этот сосуд наполнен не хмельным напитком, а золотыми монетами. Пригодятся тебе для отделки оружия и конской сбруи. Ну да вы, здешние кабардинские воины, лучше меня знаете, как использовать расплавленный металл, в который у вас превращается каждая монета, попадающая к вам в руки. Ведь вы все еще не признаете денег, не привыкли чего-то покупать, а тем более продавать.
— Спасибо тебе за все, старший друг мой, — тихо сказал Шогенуко. — Я не заслуживал такой высокой чести — получить от тебя столь замечательные дары. Если мне удастся совершить подвиги, достойные того, чтобы о них был сложен хвалебный орэд, то гегуако обязательно упомянет в песне об огненном трабуко и стальном поясе-клинке, которых не имеет ни один из князей Кабарды.
— Пусть поможет тебе аллах достигнуть того, к чему стремится твоя благородная душа, — ответил Тамби.
— Я больше надеюсь на силу своих рук и мощь своего оружия, — не удержался Жамбот.
— Шогенуко, ах, Шогенуко, — укоризненно сказал Тамби. — Это про таких вот, как ты, сказано в Коране: «На сердце их и уши аллах наложил печать, а на глаза надел повязку». Мне бы сейчас разгневаться на тебя, но, видно, я плохой мусульманин и не могу этого сделать. Жаль, что у нас с тобой нет человека, который читал бы нам Коран и разъяснял мудрость его аятов.
— Хорошо, Мысроко, — улыбнулся Жамбот. — Я обещаю тебе найти такого книгочея. А может, нам удастся захватить какого-нибудь абыза[27] в набеге на аварские станы…
На следующий день к ночи, как и договаривались накануне, седлали коней, проверяли прочность упряжи, последний раз осматривали копыта лошадей, складывали в переметные сумы гомыло — походную непортящуюся пищу. Достаточно было взято и вяленых бараньих боков, и твердых, как камень, лепешек соленого сыра, и мешочков с голилем — просяной мукой с медом, удивительного блюда, сохраняющегося съедобным в течение десяти, а то и двадцати лет.
Не были забыты и мешки, и связки веревок для будущей добычи, а также куски белой ткани — джебына — на случай, если придется кое-кого хоронить в походе. У многих были с собой завернутые в тряпочку кусочки дерева, в которое ударила молния, — это предохраняло от дурного глаза.
Когда земля укрылась тремя черными, как душа предателя, покровами, двинулись в путь. Никто из посторонних не должен был видеть, в какую сторону отправляется отряд. И пусть каждая собака во всей округе уже знала точную дорогу и цель похода, но только никто не посмел бы обнаружить свою осведомленность.
Скакали, конечно, не придерживаясь никаких троп и наезженных путей, а напрямик — через травянистые реки, через лесистые склоны предгорий. Впереди ехал Биберд, который хорошо видел в темноте и лучше всех умел угадывать верное направление.
Прошло два дня и две ночи, и позади осталась переправа через Терек, где утонул один из всадников отряда, остались позади и пустынные равнины Талустановой Кабарды, позже получившей название по имени другого князя Геляхстаней, а еще позже — Малой. Еще через день и две ночи, когда Тамби и Жамбот были почти у цели своего похода и на рассвете увидели Сарыкум — диковинную гору из желтого песка, произошла редкая в таких случаях встреча: князья, едущие в набег, неожиданно столкнулись с князем, который возвращался из набега, Шогенуко и его насторожившиеся уорки не сразу поняли, что за отряд движется им навстречу. Но вот князь издал тихое, чуть насмешливое «ах!» — и ухмыльнулся. Молодые уорки переглянулись, едва удерживаясь от смеха.
— Как думаешь, Мысроко, кто это едет? — обратил Жамбот к старшему другу.
— Я вижу группу всадников, а еще огромную арбу, на которой развалился толстый, как раскормленный вол, мужчина в помятой одежде. Он, кажется, ест кусок мяса. А кто он, я уверен, ты знаешь лучше меня.
— Сейчас, дорогой Мысроко, ты познакомишься с главным князем Большой Кабарды Берсланом Джанкутовым.
Воины встречного отряда, видимо, тоже узнали своих соплеменников и теперь без всякой опаски приблизились к Жамботу, который выдвинулся вперед, чтобы первым приветствовать «князя большой арбы», как потихоньку называли Берслана неугомонные остроумцы.
— Уэй! Молодой Шогенуко! — рявкнул хриплым басом князь Джанкутов. — Я тебя узнал еще издали. Ведь у меня глаза, как у голодной рыси!
— Да будет счастливым твой путь и достижимы его цели, добрый наш князь! — сказал Жамбот, спешиваясь и подходя к арбе.
— И тебе удачи… Не обидишься, если я не слезу с арбы, если у тебя нет ко мне большого разговора? Ведь не так уж молод я…
— Какие могут быть обиды! Но я не один. Ты слышал, наверное, о Мысроко Тамби?
— А-а! Так это он и есть, потомок египетских меликов? Придется слезать с арбы. — Берслан, кряхтя, приподнялся и ударил в ладоши. — Эй! Сами не знаете, что делать? — крикнул он своим приближенным.
Ему помогли спуститься на землю. Мысроко уже стоял рядом с Жамботом.
Берслан Джанкутов был высокого роста, широкоплечий, длиннорукий, но все эти качества как бы заслонялись поистине необъятным брюхом, мерно колыхавшимся при ходьбе, при смехе и даже при разговоре. Пухлые щеки, начинаясь от самых глаз, заплывших жиром, спускались ниже подбородка и лежали на плечах. Мясистый нос крючковато нависал над верхней усатой губой, а толстая нижняя губа нависала над подбородком, покрытым редкой растительностью, сквозь которую просвечивали тугие жировые складки короткой шеи. На нем была простая, без газырей, черная черкеска, сильно засаленная на груди и на рукавах, и какая-то бесформенная шапка из хорошего серого каракуля. У пояса болтались богатый кинжал с необычно длинной рукоятью и кривой нож в серебряных ножнах.
Берслан приподнял указательным пальцем правое веко и открыл глаз пошире. Мысроко чуть не вздрогнул, ощутив на своем лице острый проницательный взгляд умного и властного человека. Ему даже подумалось, что глаза у этого необъятного князя и в самом деле зоркие, как у голодной рыси.
— Пусть радость сопутствует тебе на земле Кабарды, пришелец из Мысыра, — пробасил Берслан.
— Пусть счастье будет всегда с тобой в дружбе, старший князь, — чуть поклонился, прижав руку к груди, Мысроко.
— Сядем, — предложил Джанкутов. — Ноги надо беречь. Вы, князья, гости моего привала.
Люди Берслана уже успели расстелить на земле несколько войлоков, разложить извлеченные со дна арбы не подушки — целые мешки с шерстью. А вот уже и вязанка дров снята с вьючной лошади, и веселый огонь вспыхнул под большим медным котлом. Двое парней ловко снимают шкуру с барашка из того внушительного стада, которое следовало за берслановским ополчением: Джанкутов и в походе не любил в чем либо себе отказывать. Потому и скрипела в обозе телега, где в тугой соломе покоились пузатые, глиняные сосуды с мармажеем.
Возил с собой князь мед и орехи, сушеные фрукты и острые приправы к мясу. Даже походный курятник на колесах был у Берслана, и куры прилежно несли ему яйца. Не в пример другим князьям-воинам, относящимся к еде с пренебрежением, Джанкутов редко давал отдых своим крепким челюстям. Вот и сейчас у него была в левой, руке недоеденная баранья нога. Он первым сел на разостланную кошму, оперся локтем на подушки и продолжал трапезу, которой только что занимался в своей арбе. Сделав знак свободной рукой, Берслан промычал что-то приветливое. Очевидно, это означало приглашение садиться.
Мысроко и Шогенуко сели. На кошме тут же появилось деревянное блюдо величиной не меньше тележного колеса: на блюде куски вяленого мяса, сыр, лепешки. Перед каждым поставили по одной объемистой чаше, а рядом с Берсланом еще и глиняный сосуд — коашин — с налитком. Отбросив в сторону обглоданную кость, Берслан несколькими осторожными ударами рукояткой ножа ослабил пхамыф — деревянную пробку из негниющего дерева, и она вылетела из горловины коашина, увлекая за собой клочья желтой пены. Чувствовалось, что Джанкутов любил собственноручно распечатывать и разливать мармажей.
— Надо попробовать, не испортилось ли питье, — взволнованно прохрипел Берслан и опрокинул над своей раскрытой пастью сосуд, из которого можно было бы напоить трех лошадей.
Густая влага ласково булькнула и полилась непрерывной струей в самую широкую на всем Кавказе глотку. Было слышно, как благородное питье глухим водопадом обрушивается на дно Берслановой утробы. Выглотав, наверное, половину коашина, толстобрюхий князь стал наполнять чаши.
— Ахыном клянусь, подходящий мармажей, — сказал Берслан, вытирая губы рукавом черкески. — Теперь будем нить.
Мысроко Тамби и Шогенуко Жамбот отхлебнули из своих чаш и похвалили напиток. Берслан спросил у Тамби, случалось ли ему пить что-либо подобное в заморских краях? Мысроко отрицательно покачал головой и сказал, что пить хмельное в Египте совсем не приходилось и что он до сих пор еще не решил, совершает ли мусульманин грех, употребляя хмельную махсыму, или нет. Поговорили о Египте, о турках, о мусульманстве. Берслан заявил, что ислам, возможно, и лучшая религия в мире, но стоит ли спешить отказываться от своих привычных божеств? Сначала нужно добиться, чтобы кабардинские князья навели порядок на своей земле. И не грабили друг друга, не враждовали. Разве нет у Кабарды богатых соседей?
Мысроко с интересом выслушал речь Берслана, сопровождавшуюся громким чавканьем и отрыжками, подумал немного и сказал:
— Да, уважаемый князь, я заметил, что Кабарда ныне мало похожа на государство. Скорее — это большое военное селище, где много вождей и мало порядка.
Джанкутов снова подпер пальцем веко правого глаза и внимательно посмотрел на Мысроко.
— Верно говоришь. Сейчас это и на самом деле так. Но скоро будет подругому. Мы каждому укажем на его место и поставим к стойлу, возле которого он может есть. Все будут послушны старшим князьям, — Берслан ударил себя в грудь бараньей ляжкой, — и не будет никаких споров и кровавых распрей. Скоро вся Кабарда узнает, кому кушать печенку, а кому жрать требуху. Уорки теперь станут разделяться по разным степеням. Самая высокая степень знатности, почти равная князю, — это тлекотлеш. Они, тлекотлеши, живут в своих собственных селениях, а в своей свите, как и князья, имеют уорков. К первостепенным я отношу и уорков-дыженуго[28]. Они, правда, ниже, чем тлекотлеши, но если три поколения какой-нибудь семьи дыженуго совершают славные военные подвиги, то четвертое колено может быть возведено в степень тлекотлешей.
К дыженуго будут причисляться знатные лица и даже князья, пришлые из соседних земель или отдаленных стран. Они будут еще называться «кодзь» — прибавка…
Мысроко задумчиво и как-то уж очень спокойно посмотрел на Берслана, но тот сразу оговорился:
— К потомку египетских меликов это не относится. Родовое имя Тамбиевых будет стоять особо.
Мысроко хотел было спросить, что значит «стоять особо», но Берслан передышки не сделал, а продолжил речь об уорках:
— После дыженуго идут второстепенные: мы назвали их пшиш-уорками, или, это уже в мою честь, берслан-уорками, Эти дворяне живут при княжеских усадьбах, служат князьям и получают от них щедрые подарки. Сословие берслан-уорков тоже наследственное, но быть к нему причисленным может и достойный выходец из третьестепенных уорков. Третьестепенные носят почетное наименование уорк-шаотлехус и служат тлекотлешам. Требуется разделение и среди низкорожденных, черных людишек. Ну, тут все гораздо проще: свободные крестьяне — тлхукотли, которым предоставляется честь носить, оружие и входить в военную дружину; крепостные — пшитли и наконец унауты — рабы. Вольноотпущенные крепостные — пшикеу — тоже могут иметь оружие.
Столь пространная речь, видимо, отняла много сил князя Джанкутова, и, чтобы восстановить их, он надолго приник к горловине коашина. (Чаша, правда, стояла рядом, но Берслан «по рассеянности» ее не заметил.) Дно коашина поднималось все выше и выше, пока не прекратилось бульканье живительной влаги.
Джанкутов оторвался от сосуда, посмотрел на него недоверчиво и отбросил в сторону.
— Эй! Кто там у нас за кравчего?! — сердито прохрипел князь. — Давай новый коашин. Не видишь разве, моим гостям понравился наш мармажей!
Гости приветливо улыбнулись Берслану и отхлебнули из своих чаш еще по одному глотку.
— Уашхо-каном[29] клянусь, — гудел Джанкутов, — теперь каждому придется крепко запомнить свое место. Строптивых будем судить. Высший суд мехкем — не побоится иметь дело даже с первостепенными уорками, если они не оставят грабежи на кабардинской земле. Неужели, повторяю, вокруг Кабарды других земель нет?
— Как раз мы теперь на чужой земле… — сказал Шогенуко.
— Ха! Понимаю, к чему ты клонишь, Жамбот, — перебил Джанкутов. — Но торопиться вам некуда. Да и я сейчас, после нашей встречи, не спешу. То, зачем вы едете, скоро само к вам придет. Мне тут повезло… — Берслан высыпал в пасть пригоршню очищенных орехов. — Караван… тезиков, купцов, из… этой… Персии. Очень были богатые тешки… — Князь прожевал орехи и запил их несколькими глотками мармажея. — Теперь эти тезики… очень бедные. — Грузное брюхо заколыхалось от мощного утробного хохота.
С трудом отсмеявшись, Берслан объяснил:
— Так вот. «Само придет» — это, значит, погоня. Уверен, что персы уже собрали в кучу все шайки головорезов из здешних мест и скачут по моим следам. Если бы не вы, молодые мои друзья, то меня они все равно бы не догнали. Зато теперь они увидят дружину вдвое большую, чем рассчитывают увидеть. Вся добыча от стычки — лошади, оружие, пленные — ваша. А мне уже хватит. Очень был богатый караван: драгоценные камни, золото, кармазин — сукно ярко-алое, тонкое. В Астрахань везли. Да вот не довезли. Уах-ха-ха!
Мысроко заметно повеселел:
— Что ж, я думаю, мы с Жамботом подождем немного.
— Ну как тут не подождать! — откликнулся Жамбот. — Надо только предупредить наших людей, пусть они…
— Уже предупреждены, — успокоил его Берслан. — Мои-то знают свое дело. Это такие сорвиголовы, что готовы на хвосте шайтана Хазас[30] переплыть!
И действительно, дружинники двух отрядов уже успели и подготовить оружие и рассредоточиться таким образом, чтобы в любой момент оказаться в удобном для боя построении. И коней все держали при себе.
— А пока, — сказал Берслан, — ешьте мед и орехи и знайте, что не про меня придумана пословица: «Кто любит сладко поесть, тот ни с кем не поделится». Уэйхе-хе-хе! А что благородному человеку надо? Приятная беседа за хорошим столом да добрая слава… — в горле у князя что-то зашипело и забулькало, и вдруг полилась песня:
Лопнула подпруга,
Тетива порвалась,
Так и есть — порвалась!
Сквозь мою кольчугу
Кровь ручьем струится,
Так и есть — струится!
Песня осталась недопетой.
Из-за песчаной горы вылетел на разгоряченных конях отряд вооруженных всадников. Слишком поздно увидели наемники персидскою каравана, что дружина кабардинского князя неожиданно разрослась и теперь раза в полтора превышает их «отряд возмездия». Воины трех князей были уже в седлах и рванулись навстречу. «Погоня», состоявшая из джигитов многих национальностей, зачастую не совсем понимавших друг друга, билась отчаянно смело, но не могла устоять перед натиском кабардинцев.
Многие уже корчились от ран на земле, между лошадиных копыт, а некоторым было уже все равно, чем записи эта схватка и чем закончатся тысячи других кровавых побоищ, которым еще предстояло либо прославлять, либо осквернять кавказскую землю.
Джанкутов сидел на своей арбе и, что-то бормоча себе под нос, пускал стрелу за стрелой в гущу неприятельских всадников. Делал он это очень быстро и умело: почти все стрелы попадали в цель.
Жамбот увлеченно рубился на саблях с могучим длинноруким кумыком, впервые испытывая в бою гибкий дамасский клинок. Он сейчас с радостью смотрел, как после каждого удара отлетали от кумыкского щита стальные бляшки.
Скоро и щит раскололся надвое, и верзила-наемник получил смертельную рану в крутую шею.
На Мысроко наседали сразу трое, но опытный витязь не терял хладнокровия. К тому же и Тузар пробивался к своему князю. Страшны были удары Мысроко, и если соперникам случалось перехватить спокойный взгляд грозного противника, то в глазах его они читали свою смерть. Одному из них Тамби отхватил ногу выше колена, и она повисла, застряв в стремени, тогда как сам всадник свалился с коня. Со вторым, столкнувшись вплотную боками лошадей, он разделался проще: отбросив щит, ухватил врага свободной рукой за пятку, рванул вверх и вышвырнул из седла. К третьему Мысроко не успел обернуться. И Тузар опоздал со своей длинной пикой. А перед смертью краснобородый перс рубанул Мысроко по правой руке чуть ниже плеча тяжелым боевым топором. Было слышно, как хрустнула кость. Рука безжизненно повисла, и окровавленная сабля Тамби выпала из коченеющих пальцев и воткнулась в разрыхленную копытами коней землю. Это случилось под самый конец побоища, когда часть наемников уже поскакала прочь с поля сражения, а окруженные стали бросать оружие.
Тузар взял коня Мысроко под уздцы и отвел его к берслановской арбе. Тамби спешился без посторонней помощи и сел на то место, где совсем недавно делил трапезу, с Джанкутовым. К раненому подскочил княжеский лекарь, но Тузар отпихнул его в сторону. Верный спутник Мысроко, он и сам кое-чему научился в Египте и не доверял местным хакимам. Тузар осторожно снял с руки князя перчатку и наруч, подрезал ткань рукава и оголил рану. Из глубокого рубца, доходившего до раздробленной кости, хлестала кровь, и потому Тузар прежде всего перетянул кожаным шнуром руку повыше раны, залил ее медом и перевязал чистым полотном. Потом наложил на повязку пару дощечек и перевязал руку теперь уже вместе с дощечками. Пришлось еще снимать черкеску, расстегивать ремешки панциря и тоже снимать его. После этого черкеску надели снова, а руку, чтоб не висела, согнули в локте и привязали к туловищу широкой полосой ткани.
Все это время Джанкутов и Шогенуко добродушно посмеивались над Тамби, а тот улыбался и отшучивался. Лицо его было бледнее обычного, и на лбу выступили бисеринки холодного пота.
Подошел Биберд, поздравил Мысроко с почетной отметиной и сообщил, что ими захвачено сорок две лошади и двадцать семь пленных, не считая тяжелораненых. Оружие шпажное, драгоценностей нет совсем. Съестные припасы тоже дрянь. Вот только мешок с изюмом оказался на одной из вьючных лошадей…
— Изюм давайте сюда! — крикнул Джанкутов. — А все остальное пусть забирают Тамби и Жамбот. И пора ехать домой. Вот только выпьем на дорожку…
На этот раз Берслан не стал вылезать из арбы. Пил и закусывал изюмом, полулежа на своих любимых подушках. Мысроко он заставил не только осушить полную чашу, но и проглотить несколько комочков целительною медвежьего жира, смешанного с костным мозгом оленя. Это прекрасное снадобье Джанкутов извлек из неисчерпаемых недр все той же знаменитой арбы.
Вскоре обе дружины двинулись в обратный путь, оставив на месте схватки несколько тяжелораненых врагов, а с ними четверых легкораненых, способных похоронить десятка полтора убитых и позаботиться о своих беспомощных товарищах. Среди кабардинцев оказалось, лишь трое убитых. Их тела увозили с собой.
Мысроко нашел в себе силы снова сесть на коня…
Рана князя Тамби заживала быстро, но владеть своей рукой, как прежде, он уже не мог. В ожидании, пока его мощная десница нальется былой силой, Мысроко стал подумывать о женитьбе. Ему предстояло стать основателем нового рода кабардинских пши. В этом деле горячее участие принимал Шогенуко, много ездивший в гости по другим княжеским домам, где высмотрел наконец красивую девушку, полногрудую и крепкобедрую, стройную и высокую, какой и должна быть будущая мать новой фамилии. Выкуп за невесту — уаса — был очень велик, но Мысроко, наслушавшись хвалебных речей Жамбота, не стал колебаться. Сотню лошадей, шестнадцать пар ногайских быков, дорогое оружие и увесистый кошель с золотыми монетами получил отец невесты. Мысроко был очень доволен своей гуашей. Он даже полюбил ее сразу, как только увидел, и сумел разбудить в ней ответную страсть. Постоянно испытывая новую, не знакомую в прежние годы, радость, Мысроко стал реже грустить о больной руке.
Следом за своим обожаемым князем женился и верный Тузар.
Жизнь в усадьбе Тамбиевых текла спокойно и размеренно. Оставалось лишь удивляться, и как только Мысроко терпит эту безмятежность, как не озлобится от скуки? И продолжалась такая жизнь до тех пор, пока Жамбот не привез однажды к Мысроко толстенького сердитого человека средних лет с книгой под мышкой и бронзовой чернильницей у пояса. Были еще у него большая пачка редкой в те времена бумаги и гусиные перья.
— Друг мой больший, я выполнил свое обещание, — сказал Жамбот. — Помнишь, говорил, что найду тебе абыза?
— Я рад, дорогой князь, — улыбнулся Тамби. — Пусть любые обещания, которые когда-то будут даны тебе, выполняются так же хорошо. А что же он такой сердитый, этот грамотей?
— О люди! — вдруг горестно воскликнул абыз тоненьким скрипучим голоском. — Доколе пребывать вам во мраке невежества! Когда поймете вы божественную сущность письменности, когда будете благоговейно склонять головы перед премудростями науки?! Как устал я от высокомерного презрения знатных неучей. А ведь такие, как я, обладающие арабской, турецкой и даже русской грамотой, семь раз прочитавшие Коран и тем самым заслужившие блаженства эдема, должны пользоваться всеобщим почетом. А вместо этого меня, как раба, как безответного осла, гоняют от одного хозяина к другому и всюду надевают мне на шею тяжкое ярмо чужого невежества! И когда некоторым не нравится печаль моего лица…
— Ну хватит! — перебил его Жамбот и, обращаясь к Мысроко, добавил: — Если этого жалкого плаксу не останавливать, он будет скулить с утра до вечера.
Мысроко, судя по всему, не был задет гневными причитаниями абыза.
— Что-то в твоем лице, — спокойно обратился князь к обиженному судьбой грамотею, — есть и адыгское и турецкое. Кто ты?
— Добрый господин подметил правильно: мать моя была черкешенка, а родился я в гареме у знатного турецкого вельможи. Вырос в Истамбуле, обучался там в медресе. Меня посылали с поручениями в Крым, а оттуда поехал однажды с татарским пашой в Суджук-кале, но наш каик отнесло бурей южнее и прибило к шапсугскому берегу. Каик разбился о камни, паша утонул, а я и еще несколько людей спаслись, но попали в неволю к шапсугам. Они продали меня воинственным жанинцам[32], которые не понимали даже, что такое Коран и за чем он нужен. Меня обменяли на жеребца, причем не очень хороших кровей. Потом снова продавали и меняли, и опять продавали… теперь я здесь. Надолго ли?
— Теперь надолго, — сказал Тамби. — Если это будет угодно Аллаху, тебе еще придется обучать грамоте моих будущих детей.
— О, хвала пророку! Кажется бедный Алим наконец-то попал в дом правоверного мусульманина!
— Да. И в этом доме можешь держаться с достоинством. Если, конечно, перестанешь говорить таким слезливым голосом. Вот так, Алим.
— Перестану, — деловито заявил абыз, и на лице его сразу появилась печать учености и некоторого высокомерия.
Жамбот погостил до следующего дня и уехал.
Мысроко позвал в свой хачеш Алима и поставил перед ним румский панцирь.
— В эту сталь я был одет, когда ходил в Мекку. Шейх сделал по моей просьбе надпись, но не раскрыл мне ее смысла. Говорил, что эти слова хороши только для надписи, но не для произнесения вслух. А я хочу их знать. Читай.
Ученый абыз склонился над панцирем. Губы его зашевелились. Затем Алим испуганно посмотрел на Тамби и с дрожью в голосе проговорил:
— Бывают и такие шейхи… Наверное, мой хозяин ему чем-то не угодил?
— Что здесь написано? Отвечай!
— Но… мне… Я бы тоже не хотел произносить такие слова вслух.
— Я жду! — Мысроко начал терять терпение.
Абыз обернулся на дверь. В гостевой комнате больше никого не было. И тогда несчастный Алим тихо прочитал на арабском языке две строчки, выгравированные в столице ислама.
Кровь ударила в лицо Мысроко. Он пошатнулся, прикрыл на мгновение глаза ладонью, затем непослушными пальцами правой руки ухватился за рукоятку кинжала.
— Лживый презренный шакал! — в бешенстве закричал Тамби. — Посмел… Посмел такое!
Лезвие кинжала легко вошло в глотку грамотея, умевшего читать по-арабски, по-турецки и по-русски. А так как он семь раз прочитал Коран, то и отправился прямехонько в кущи эдема, в вечнозеленые сады, орошенные потоками прозрачных вод.
Мысроко сразу поверил в истинность тех слов, что прочитал ему ученый неудачник. Перед взором Тамби в то же мгновение появилось морщинистое личико старого шейха со слезой, катящейся из левого глаза, и странной улыбочкой на злых губах. Именно в эту рожу предназначался удар кинжала. Именно к лживому шейху и относились яростные слова Мысроко, честного воителя, всегда такого спокойного и сдержанного. (Правда, если б Алим знал об этом перед гибелью, то ему, видимо, все равно умирать было бы не легче.) Князь не жалел о содеянном. Он никому не мог позволить знать, что за «священное изречение» начертано на неподатливой стали панциря Аладина.
Мысроко положил эту реликвию египетских монархов в объемистый нед — сумку из телячьей шкуры, сел на коня и отправился куда-то вверх по реке. К вечернему намазу он вернулся без неда и без панциря. Намаз делать не стал, а лег на свою тахту и уставился неподвижным взглядом в потолок. У Мысроко сильно разболелась рука, а потом стала болеть грудь.
Вскоре всполошился весь дом: князь едва дышал. И жена, и слуги, и ближайшие соседи сделали все, что смогли: не давали Мысроко спать всю ночь, развлекали его песнями и танцами, стучали обухом топора по лемеху плуга, били в барабан, но все было напрасно. К утру Мысроко Тамбиев умер. Перед смертью он только усмехнулся и едва слышно пробормотал кабардинскую поговорку: «От чумы ушел — от поноса погиб…»
Никто не узнал причину его смерти. Никто не узнал, куда девался бесценный панцирь с золотым львиным ликом и золотыми заклепками и пряжками. А Мысроко не знал, что у него родится двойня — оба мальчика, крепкие и красивые.
Интересную жизнь прожили Мысроко и Тузар. И хочется сказать о них шестым аятом из двадцать четвертой суры Корана: «Разве не окинули они земли своими взорами?»
А перед изумленными взорами созерцателя пронеслось множество интересных лиц и увлекательных событий, и далеко не каждое лицо и событие нашли свое место в трех наших первых хабарах.
Да и стараться втиснуть все подсмотренное и подслушанное в эти маленькие странички (вряд ли одного листка хватило бы на один пыж для мушкетного заряда) — дело совершенно безнадежное. И даже рискованное. Помните, как погибла бедная синичка, воронье захотев спасти яичко? С другой стороны — дело это просто лишнее, ненужное. Ну еще три-четыре кровопролития, ну еще десяток-другой (в лучшем случае) трупов, а в перерывах — несколько лишних ссор и споров да, наверное, парочка вежливых приятных бесед с песнями, подобными той, что пел Мысроко. Кстати, как вам понравился наш герой в роли человека, воспевающего собственные подвиги и при этом ничуть не боящегося погрешить против своей скромности? Созерцателя так и подмывало вмешаться и заставить его смущенно умолкнуть, но ничего не вышло. Вообще-то очень часто возникало искушение каким-либо образом повлиять на ход событий. То хотелось твердой мысроковской десницей расквасить нос Хазизу, то познакомиться с турецким султаном Селимом (говорят, его бабушка была черкешенкой), то шутки ради опрокинуть арбу толстобрюхого Берслана. А главное, от чего ныла душа, — крови уж больно много. Чересчур много. Но ничего не поделаешь. Других развлечений у сильных мира сего было не густо. Пришлось все оставить, как есть.
Не раз нам придется сталкиваться с далеко идущими последствиями мысроковского хаджа. Первое столкновение произойдет через долгие годы после смерти потомка египетских монархов.
За это время в горах растает куча снега величиной с Ошхамахо.
Пройдет век, и еще полвека, и еще четверть века… Магеллан совершит кругосветное плавание. В Риме построят собор святого Петра.
Пышным цветом расцветет пленительный век Чинквеченто, осененный гением Леонардо, Микеланджело, Рафаэля. Мир переменится, страны Европы будут и дальше двигать вперед науки, искусства (ну и армии тоже, без этого никак нельзя!), а Кабарда останется почти такой же, как и была. Разве только участятся войны с заморскими грабителями, да появятся добрые, но надолго прерываемые связи с великим северным соседом. В середине шестнадцатого столетия от P. X. кабардинцы добровольно присоединятся к России, выдадут замуж за грозного царя Ивана княжну Темрюковну, дочь того самого Темрюка Идарова, что так отважно сражался с крымцами.
«И проходили попы хрестьянские, крестили пятигорских черкас», но мало в этом преуспели. Давление со стороны ислама окажется впоследствии куда мощнее…
Русским царям частенько будет не до «черкас». Тут Казанское ханство да Астраханское, там — большие хлопоты от крымских татар, а с запада поляки паки прут и паки со своими лжедмитриями окаянными, из полночных стран наскакивают задиристые, как петухи, шведские венценосцы, а под боком, у себя дома, — крестьянские волнения.
А мир уже начнет понимать, что он круглый, что он вертится сам и сам же вокруг солнца вращается. Правда, земным владыкам будет еще далеко до понимания той простой истины, что самые громкие подвиги совершаются не под рев мортир и кулеврин, не в завоевательных походах и не при свете пылающих городов. Владыки земные, наверное, очень бы разгневались, если бы им сказали, что не их кровавыми деяниями будут восхищаться далекие потомки, а тихими трудами неких людей, при жизни не возносившихся на вершины славы.
Трудами, например, одного англичанина из города Стратфорда, человека незнатного и небогатого, сочинившего несколько историй про выдуманных им королей, принцев, дворян разных званий и даже слуг.
Или трудами однорукого бунтаря-правдолюбца, который за годы сидения в испанской тюрьме исписал ворох бумаги, поминая на каждом шагу странного джигита по имени Дон-Кихот.
Или трудами длиннолицего поляка, не нашедшего для себя более приличного занятия, чем разглядывание звездного ночного неба и рисование всяких кружочков и кривых линий.
…Век, еще полвека, еще четверть века… Мир подлунный оставался для Кабарды таким же, как и прежде, — ничуть не круглее. И он совсем не вертелся. И все с тем же упрямым постоянством, достойным лучшего применения, враждовали между собой князья.