Дозволено цензурою. Москва, 18-го ноября 1886 года.
умит, гремит конец Киева: есаул Горобец празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микита прямо с разгульной попойки с Перешляя поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названный брат есаула Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку[1], сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровьи, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там все не так: и люди не те, и церквей Христовых нет… Но он не приехал.
Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами, и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, испеченную вместе с деньгами и, на время притихнув, положили возле себя цымбалы, скрипки и бубны. Между тем молодицы и девчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а паробки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу, — как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать краткую молитву… как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети, а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их казака. Кто он таков — никто не знал. Но уже он протанцовал на славу казачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо казака переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал казак — старик.
— Это он! Это он! — кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу.
— Колдун показался снова! — кричали матери, хватая за руки детей своих.
Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы:
— Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места! — и, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик.
Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом.
— Что это за колдун? — спрашивали молодые и небывалые люди.
— Беда будет! — говорили старые, качая головами.
И везде, по всему подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.
На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина; все повеселело снова: музыканты грянули, девчата, молодицы, лихое казачество, в ярких жупанах[2], понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая не даром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше казачества заснуло, непрошенное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля казацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.