Роб

Убедиться, что у мужа есть другая женщина, мне помогла ветрянка.

Первый волдырь на коже Энни я обнаруживаю, когда купаю ее в ванне утром в тот день, когда нас пригласили к себе на праздник Гудвины. Окно – синий квадрат зимнего неба. На белой плитке резким силуэтом лежит тень от веток платана с облетевшими листьями. Энни сидит, скрестив ноги в чуть теплой воде, и шевелит губами, украдкой напевая какую-то песенку, предназначенную единственно для пластмассовых зверушек, покачивающихся на воде рядом с ней. Энни никогда не залезет в ванну, если вода в ней выше температуры тела. Ей не нравится ни слишком соленое, ни слишком сладкое, ни слишком кислое, а истории больше всего она любит те, в которых ровным счетом ничего не происходит. К крайностям она относится с подозрением. Она моя младшая дочь, и ее хрупкое здоровье очень меня беспокоит, чего никогда не было с Колли. Для девочки девяти лет Энни слишком маленькая, и окружающим нередко кажется, что ей меньше. Что до Колли, то о ней я тоже тревожусь, только совсем по другому поводу.

Праздник у Гудвинов давно стал январской традицией. Они называют его «вечеринкой по искоренению хандры». Это жизнерадостное семейство, обосновавшееся по соседству слева от нас. Их двое умненьких ребят, Натан и Сэм, примерно возраста Колли; у них интересные друзья и замечательный вкус во всем, что касается искусства, еды и вина. Это единственное в году мероприятие, которого с нетерпением ждет вся наша семья. У Гудвинов мы веселимся как никогда.

Энни наклоняется вперед и шепчет что-то резиновой уточке у нее на коленях. От вида ее ранимого позвоночника и мокрых, темных, прилипших к затылку прядок волос у меня к горлу подкатывает ком. Не знаю, как у других, но в моем случае грань между любовью и тошнотой нередко становится неразличимой.

– Руки вверх, – говорю я.

А когда Энни послушно выполняет команду, вижу красную отметину у нее на плече. И тут же ее узнаю. Потом кладу ладонь сначала ей на лоб, потом на спинку. И там, и там горячо – слишком горячо.

Энни чешет сыпь, я сжимаю ее ручку в своей ладони и ласково говорю:

– Прекрати, свеколка. От этого будет только хуже.

– Никакая я не свеколка, – тихо и недовольно отвечает она.

– Ну тогда капусточка.

– Нет!

– В таком случае, может, брюквочка?

– Нет, мам!

Но больше не чешется. Послушный ребенок.

Я вдруг ловлю себя на мысли, что и сама чешу руку из сочувствия, порой путая организмы своих детей со своим собственным.

Укладываю Энни в постель и шагаю в ванную, где у нас стоит шкафчик с полками, битком набитыми вещами активной семьи с двумя детьми. Отодвигаю старый сироп от кашля, одноразовые бритвы, маникюрные ножницы, препараты для диабета Ирвина, мои противозачаточные таблетки, ирригатор для полости рта, стоящий без дела, обезболивающие и сломанную пудреницу. Выдастся минутка, здесь надо будет навести порядок. Предмет своих поисков – полный пузырек каламина с побелевшим от налета горлышком, но все еще годный – нахожу у самой задней стенки. Я купила его несколько месяцев назад, когда у Колли обнаружилась экзема.

Температура у Энни тридцать восемь и шесть, а глаза блуждают еще больше обычного. Эх, и как я раньше ничего не заметила? На меня наваливается волна жгучей вины. Она чешет руку.

– Нет, солнышко, не надо, – говорю я, достаю из комода с зеркалом ее варежки, хватаю из ящика с инструментами Ирвина моток скотча и приматываю их к рукавам ее пижамы.

После чего даю ей тайленол и с ног до головы намазываю каламином.

– Роб! – зовет меня с лестницы Ирвин хриплым со сна голосом, кашляет, прочищая горло, и говорит: – Овсянка готова.

А через секунду добавляет:

– Кофе тоже.

Я присаживаюсь рядом с Энни, и мне на мгновение передается ее изнеможение. Присутствие дочери всегда оказывает на меня благотворное влияние и способствует удачным мыслям. Мы с Ирвином уже слишком давно катаемся на этой карусели.

Мысленно рисую в голове древо возможных решений и их последствий. Затем спускаюсь сообщить дурную новость.

Колли на кухне вещает лихорадочным, высоким голосом.

– Его поймали! – говорит она. – Благодаря записи с камеры наблюдения на заправке. Это там он покупал цемент.

– Откуда ты об этом узнала, девочка моя? – с ноткой недовольства в голосе произносит Ирвин.

Мне его почти жаль. Колли обожает разглагольствовать об убийствах за завтраком.

– Что ты такое читала?

– Да так, – отвечает Колли, – там-сям. А женщину оправдали. Там очень трудно что-то доказать. Ему вкололи воздух – воздух и больше ничего. От этого развивается легочная эм-бо-ли-я. Или эмбаблия? Да нет, точно эмболия.

Я подхожу к Ирвину, колдующему над кофемашиной, и тихо говорю:

– У Энни ветрянка. Ничего не понимаю. Где она ее подхватила? Да и потом у нее прививка.

– Она не дает стопроцентной гарантии.

Глаза Ирвина глубоко ввалились в темные глазницы и сверкают, как две загадки. Минувшая ночь выдалась не из лучших.

– Надо полагать, мы вошли в процент тех, кому не повезло, – говорю я.

Он натянуто улыбается и накладывает овсянку в тарелку Колли, по внутренней поверхности которой, прямо над кромкой каши, бежит мультяшный олень. Потом добавляет четыре клубнички и поливает все сверху тошнотворным сиропом, который так любит наша старшая дочь. Я предупреждающе кладу ему на плечо руку. Не переборщи. Организм Колли словно отказывается сообщать, когда ей уже хватит. Если за ней не следить, она будет есть до агонии, пока ее не стошнит. А с двумя больными детьми мне сегодня не справиться.

Ирвин отмахивается от меня, как лошадь от мухи, и подливает еще сиропа. Он обожает сладкое, которого ему нельзя, и поэтому кормит дочь пищей, которой хотел бы сам. Только вот сидеть с ней ночью потом придется совсем не ему.

Колли сидит за столом, не сводя с нас глаз. Моя попытка уговорить Ирвина не слишком усердствовать с сиропом явно не прошла мимо ее внимания. В груди пузырится чувство неловкости. Мне ни в жизнь не сказать, о чем думает Колли.

– Бедная Энни, – говорит она, обкусывая ноготок, – смайлик «грустная мордашка».

Привычка говорить на манер смайликов, этих крохотных картинок из текстовых сообщений, появилась у нее совсем недавно. Меня она то бесит, то кажется забавной.

Ирвин ставит перед Колли тарелку с кашей. Для своего возраста она крупновата, с бронзовой кожей, удивительно живыми зелеными глазами и широким угловатым лицом. Во время разговора оно кривится от усилия, будто его растягивают и сжимают, как аккордеон.

– Мама может приглядеть за Энни, – говорит Колли, – а мы с тобой, пап, пойдем к Гудвинам сами.

С этими словами она подцепляет пальцем немного каши из тарелки и сует ее в рот.

– Два смайлика: праздничный колпак и бокал вина.

У Ирвина и Колли что-то вроде небольшого клуба – только для них одних.

Он смотрит на меня, приподняв бровь. Точно так же он глядел на меня в баре, когда мы познакомились. Когда-то мое сердце от этого его взгляда билось резкими толчками. От его интимности. От молчаливого вопроса, ответ на который знаю только я.

– Возьми ложку, пожалуйста, – говорю я Колли. – Но предложенный тобой вариант не пройдет, милая. Нам всем придется остаться дома. Переносчиком ветрянки может стать ваша одежда. На празднике будет много детей, и мы не можем подвергать их риску заболеть.

– Роб, – говорит Ирвин, – пусть идет.

Он ждет не дождется надеть на себя маску, предназначенную для вечеринок, превратиться в симпатичного ученого и без конца приподнимать бровь в адрес тех, кто еще не видел этого бесчисленное количество раз. Но больше всего ему не терпится оказаться вместе с ней в толпе и издали переглядываться, разговаривая с другими людьми, оставляя на бокалах с вином влажные отпечатки, видя, как между ними через весь зал тонкой золотой нитью тянется страстное влечение. Я видела это раньше и наверняка увижу еще.

– Я хочу пообщаться с Натаном и Сэмом, – говорит Колли.

– Они живут с нами по соседству, так что ты можешь общаться с ними когда угодно, – отвечаю я.

– Но только если не переломаю себе ребра и не подхвачу гепатит, – гнет свое Колли. – А еще если не волью в себя отбеливатель и не умру.

– Колли, я тебя умоляю. Там будут малыши, беременные женщины и старики. Может, даже дети, не получившие прививок. Хочешь, чтобы они заболели из-за тебя? Это тебе не шутки. Так что остаемся дома. Уж я-то знаю, с какой скоростью распространяется эта зараза: стоит кому-то из моих четвероклассников загрипповать, и через неделю болеют все до единого.

Вопль Колли рождается где-то в брюшной полости, как рычание крупной кошки. Потом ракетой взмывает вверх, невероятно режет слух и набирает такую силу, что я воспринимаю его чуть ли не как удар и явственно вижу перед собой, будто звезды в ночи. Ирвин склоняется к ней и что-то шепчет на ушко. Крик Колли переходит в визг и становится все выше. Я смотрю мужу в глаза. Потом приподнимаю уголок рта – лишь самую малость. Ну давай, пойди мне опять наперекор, – мысленно адресую я ему. – Не дрейфь, что же ты. Скажи Колли, что вы с ней отправитесь на эту тусовку.

Он опускает взгляд и гладит дочь по плечу, нашептывая что-то об оладушках. Ее вопль обрывается и уступает место негромкому хихиканью. Они с Ирвином в упор смотрят на меня. Губы каждого расплываются в одинаковой едва заметной улыбке. Ее губы точно такие же, как у него. И это выводит меня из себя, хотя я и знаю, что беситься не стоит.

– Хватит! – рвется из моей груди крик. – Ты марш убираться в комнате. И простыни смени. Может, это позволит избавиться от странного запаха, который у тебя стоит.

Колли прикрывает рот и посмеивается в ладошку. Ирвин встает и принимается мыть посуду – с таким видом, будто все это его совершенно не касается. Я буравлю взглядом его красный затылок, над которым явно переусердствовал парикмахер, и испытываю жгучее желание чем-нибудь в него швырнуть – следуя его собственному примеру. Но это не в моей власти.

Я беру тарелку с недоеденной овсянкой Колли и несу на второй этаж. Затем горстями накладываю ее на сыпь Энни, чтобы утолить ее зуд. Она льнет к моей руке своей полыхающей жаром щечкой, и это приносит мне некоторое утешение.

* * *

Я отправляю Ханне Гудвин сообщение. Прости, но Энни подхватила ветрянку, и нам всем лучше остаться дома. Смайлик «грустная мордашка». Последние слова злобно удаляю. Привычки Колли заразительны. Хорошенько там повеселитесь, а на той неделе загляните как-нибудь к нам опрокинуть по стаканчику на террасе. Р.

Внимательно перечитываю и заменяю Р. на Роб х. Так-то лучше. Выглядит вполне нормально.

– Ничего, скучать не будем, – говорю я Ирвину и Колли, – проведем день всей семьей. Фильмы, игры, китайская еда…

Предлагаемый другими фильм для просмотра вызывает у каждого из нас самые бурные возражения. Двигаясь по пути наименьшего сопротивления, в конечном итоге мы решаем посмотреть киношку, которая не нравится никому, – о парне, преследуемом огромным кроликом, который, весьма вероятно, существует лишь у него в голове. Ирвин сидит между мной и Колли, обнимая нас за плечи. Каждые полчаса я поднимаюсь к Энни посмотреть, как она. Сразу после одиннадцати утра у соседей раздается музыка. Звучит смех, доносятся возбужденные голоса, вскоре переходящие в лихорадочный гам. Пару раз слышен звон бьющегося стекла. Ирвин добавляет громкости, но фильм в своей невероятной глупости не в состоянии надолго удержать наше внимание.

– Пойду в магазин за овсянкой и каламином, – говорит он.

Я знаю, что это означает, – вижу по тому, как он едва заметно двигает желваками. Сначала действительно пойдет за покупками, но на обратном пути обязательно заглянет на вечеринку что-нибудь выпить. Один-единственный стаканчик, конечно же. Начнется, по крайней мере, именно так. Меня душит такая злоба, что я почти ничего перед собой не вижу. От черных точек рябит в глазах.

– У нас есть и овсянка, и каламин, – говорю я.

– Мама же сказала, что ты тоже мог заразиться, – произносит Колли, даже не думая шутить, – и из-за тебя может заболеть какой-то ребенок.

В душе полыхает редкая вспышка любви и благодарности к ней, хотя я подозреваю, что эти слова вызваны единственно нежеланием оставаться наедине со мной.

Я чувствую, что настроение Ирвина упало до нуля. Мы не произносим ни звука. Воображаемый кролик на экране по-прежнему преследует парня. От соседей доносятся радостные возгласы, перекрываемые джазом.

– Все, хватит, – наконец говорю я и выключаю кино.

По опыту знаю, что семейная жизнь именно такова. Сначала пытаешься вести себя, как образцовые домочадцы в журналах и по телевизору, но потом на тебя всей своей тяжестью давит неудача.

По правде говоря, я не фанатка телевизора. Когда мне впервые довелось посмотреть боевик, я думала, что умру от волнения. Ощущение, по крайней мере, было такое. Мне совершенно невдомек, зачем заморачиваться просмотром мыльных опер или походами в кино. Я даже новости и те не смотрю и не читаю. Мне достаточно просто жить. Жизнь и без того яркая и мучительная.


Чтобы сломить сопротивление Ирвина, каждый раз требовались долгие месяцы настойчивых просьб и шантажа, но это сражение я все же выиграла, окончив колледж, устроившись в школу учительницей, а после рождения Энни вернувшись к работе. Ирвин чрезмерно привержен традиционным ценностям. Добиться своего мне удалось, лишь заполучив должность в школе, где учились девочки, что давало возможность проводить с ними весь день под одной крышей. Кроме того, мы нуждались в деньгах. Отец Ирвина прилично потерял во время кризиса.

Работу я люблю. В школе меня прозвали заклинательницей детей. Прозвище, конечно же, шуточное, но с учениками я действительно превращаюсь в волшебницу. Замкнутые ребятишки, которых я беру под крыло, смущенно расцветают. Гиперактивные непоседы в моем присутствии становятся тихими и послушными. Четвероклассница, которую вся учительская знает как черепашку из-за склонности кусаться, когда ей скучно, пишет мне страстные рефераты на тему творчества Майи Энджелоу. Дома такой властью я не обладаю.

Наш дом – квадратное строение под щипцовой крышей на удобной зеленой покатой лужайке в полчетверти акра – мне тоже очень нравится. Говорят ведь, что энергию и стиль дому придает именно женщина? Дверь с обеих сторон обрамляют два дубка. На задах расположилась терраса, утопающая в тени высоких кленов, выстроившихся вдоль улицы. Эту террасу я за три недели построила сама по проекту, найденному в одной библиотечной книге. Это было проще простого. Достаточно было заказать пиломатериалы, а потом собрать их вместе, как конструктор. (Одна из немногих моих с Колли общих черт сводится к тому, что большую часть знаний о жизни мы черпаем из библиотечных книг.) Как бы то ни было, но посидеть там на закате или в жаркий день под сенью зеленой кленовой листвы просто здорово. Порой мне кажется, что я восседаю на вершинах деревьев. К тому же здесь не стоит никакого труда наводить порядок. Местной общине ни разу не пришлось просить нас подстричь траву, мульчировать две наши клумбы или же подмести выложенную известняком дорожку, широкая дуга которой упирается в белое крыльцо. Я сама содержу все это в полном порядке. Люблю наш дворик за его незамысловатость и простор. Как же он отличается от моих родных краев, где обжигающий, безжизненный песок и, куда ни глянь, одни камни. Когда день ото дня взираешь на этот пейзаж, он начинает казаться ловушкой.

Здесь же, среди аккуратных рядов домиков на одну семью, я чувствую себя в безопасности. В каждом дворике – причудливый намек на индивидуальность: здесь устроили купальню для птиц, там даже оборудовали небольшой бассейн. Вон там вагонку выкрасили в провокационный розовый цвет. Витражные окна, дверные молоточки всех мыслимых стилей, разный тип камня, которым выкладывают дорожки, – в своем выборе хозяева доходят до самых немыслимых крайностей. Но во всем этом заложен определенный смысл. Это маркеры, которыми местные жители помечают свой мир.

Я сказала, что чувствую себя здесь в безопасности. Точнее, в безопасности здесь скорее мои дети. Это не всегда одно и то же. По-видимому, для каждого наступает момент, когда приходится выбирать между тем и другим. Лучше быть частью коллектива, нашего семейства Кассенов, – так меньше замечаешь.


Ирвин уходит в свой кабинет и закрывает дверь. Колли достает карандаши. Она всегда знает, чем себя занять, и мне никогда не приходится устраивать ей разнос по поводу несделанных уроков. В ее натуре обнаруживаются неожиданные, потрясающие черты, способные принести облегчение. Девочка сидит в гостиной за столом с откидной крышкой, склонившись над самой страницей. Раздается нудный звук карандаша. Она что-то мурлычет себе под нос, явно не попадая в ноты. Это выводит меня из себя, я хочу велеть ей надеть очки, но подавляю в себе оба эти импульса. Потому что тактику освоила давным-давно, и из-за всякой ерунды больше ни с кем не связываюсь.

* * *

К часу дня сыпь Энни расползается по всему телу. Руки в варежках она сложила на груди, от дыхания на ее щеке трепещут темные волосики. Я проверяю скотч, с которым все в порядке, и отбрасываю прядку с ее рта.

– Мне слишком светло, – шепчет она.

Я зашториваю окно, погружая комнату в смутный, серебристый полумрак, и шепчу:

– Хочешь, я зажгу звезды?

– Да, – шепчет она в ответ, не открывая глаз.

Я подхожу к ночному столику и включаю ночник. Тускло освещенная комната озаряется светом лампы в форме звезды – нежнейшего розового цвета, то ли карамели, то ли чуть тронутого красным пиона, в котором видят сны маленькие девочки. Я чувствую, что Энни всегда ощущает себя в безопасности, когда горит ее лампа. Хотя и понимаю, что в этом нет никакого смысла.

Когда я поднимаю глаза, в дверном проеме стоит Ирвин. Я даже не слышала, как он пришел. Он всегда отличался способностью замирать совершенно беззвучно, будто даже не дыша. В живом существе такая особенность здорово действует на нервы.

– Как она?

– Спит.

– Не срывай свою злость на детях, Роб, – говорит он, – Колли и в самом деле хочет пойти на вечеринку. Пусть бы себе пошла. Не стоит держать ее взаперти из-за Энни.

Девочка шевелится, открывает один глаз и тихо просит:

– Воды.

– Ну конечно, солнышко мое, мамочка сейчас принесет. Прочь с дороги, – цежу я сквозь стиснутые зубы, проходя мимо него, – это ты во всем виноват.

Он яростно поворачивается ко мне спиной и направляется в ванную принять лекарство от диабета. Чтобы найти его, ему понадобится пара минут – я спрятала препарат в самой глубине шкафчика за старым тюбиком вазелина. Мелочь, конечно, но ничего другого в моем распоряжении на сегодняшний день нет.

* * *

Ссоры начинаются всегда по-разному, но заканчиваются одинаково – мы жалим друг друга, как змеи, я шиплю, запихивая посуду в посудомоечную машину или складывая выстиранное белье, он проверяет рефераты и тычет ручкой в пустоту. При этом каждый старается не разбудить детей, которые спят наверху. В конечном итоге мы валимся в постель, совершенно лишившись сил, вымотанные пожирающим нас ядом.

Минувшим вечером все началось с электрических зубных щеток, в которых сели аккумуляторы. И его и моя стояли на зарядке, но кто-то отключил от питания в ванной розетки, так что они разрядились. Скверную привычку баловаться с выключателями у нас имеет Колли.

Началось все с зубных щеток, но совсем скоро мы перешли на лаборантку Кэтрин. Ирвин работает допоздна. Мне это без разницы. Допоздна работает и лаборантка. Кэти, как он ее называет, пользуется духами «Сеншнт». Мне об этом известно потому, что ими провонял не только его костюм, но и весь шкаф.

Я шипела, сжав в кулаки руки и полыхая глазами. У меня так перехватило горло, что слова просачивались из него, будто желчь.

Ирвин уже стал тыкать. Он меня никогда даже пальцем не трогает – только тычет. Его острый палец трепещет в дюйме от моего лица, подрагивая в такт словам: «Когда мы познакомились, ты этого и хотела. А теперь, добившись своего, только то и можешь, что ныть».

Обычная грязь взрослой жизни, в которую два человека погружаются по самое не могу, а вина становится гобеленом, сотканным настолько плотно, что его даже нельзя распустить.


Я пытаюсь читать, но вскоре слышу на втором этаже плач Энни.

– Нет, – всхлипывает она, – нет, нет!

Я открываю дверь. Они с Колли дерутся, вырывая друг у друга какой-то предмет. Это розовая звездообразная лампа. Энни запрокинула голову назад, от горя ее ротик превратился в черное «о». Колли лишь закусила нижнюю губу, в остальном ее лицо больше не выражает никаких эмоций.

– Отдай, – сдавленным голосом произносит она, – иначе кое-кто умрет.

– Я ненавижу тебя, Колли, – говорит Энни, – тебя ненавидит Бог.

И бьет сестру рукой в варежке.

Я их растаскиваю. Лампа каким-то чудом остается невредимой. Я выхватываю ее из влажных, цепких рук Колли и ставлю на подоконник подальше от дочерей, где она будет в безопасности. Один только бог знает, зачем она понадобилась Колли.

– Мам, – говорит та, – не отдавай ее ей!

– Она меня обижает!

– Господи боже ты мой! – ору я. – Угомонитесь! Обе! Каждая в руки по книжке и читать!


Ирвин сидит на кухне, закинув ноги на стул. Я подавляю вспыхнувший в груди приступ гнева. Ему прекрасно известно, как я терпеть не могу видеть его грязные ноги на моих замечательных стульях.

Кухню я люблю больше всего. В свое время мне пришлось здорово попотеть, выбирая древесину для мебели, и теперь я никогда не забываю натирать ее мастикой по воскресеньям. Узор керамической плитки на полу – спирали нежной серо-голубой глазури – был выбран тоже мной. Я же смастерила полку и стол. Если не торопиться, плотницкое дело не составляет особого труда. Потом развесила там сковородки с медным дном – по восходящей, от самой маленькой до самой большой.

На кухонной стойке стоит миска с чем-то рыхлым. Посередине, на самом почетном месте.

– Что это? – спрашиваю я, направляясь к буфету за аспирином. Не для Энни, для себя.

– Да вот, решил сварганить пудинг с изюмом, – отвечает Ирвин.

Готовить он не любит, но при этом гордится своими пирогами и пудингами – пересыщенными крахмалом безвкусными английскими блюдами, которые готовят на пару. Считает их стильными.

– Попробуй, Роб, – говорит он, – если мало изюма, скажи, я доложу.

Этого мне хочется меньше всего, но я, в который раз не желая ругаться из-за пустяков, беру ложку, с тоской думая об Энни и Колли. Они ведь так хорошо дружили и всегда вместе играли. Это можно было бы списать на трудный возраст Колли, беда лишь в том, что для нее любой возраст трудный.

Я сую в миску ложку, даже не глядя на то, что в ней. И тут же кричу, не в состоянии сдержаться, хотя и знаю, что он только того и ждет.

Ирвин хватается за живот и хохочет так, что начинает задыхаться.

– Видела бы ты сейчас свое лицо!

– Кошмар! – дрожащим голосом говорю я. – Поступать так с другими просто ужасно.

– Мне надо было их немного разогреть, – спокойно отвечает он, – завтра мы с Джоном идем на рыбалку.

Теперь я ощущаю смрад опарышей – кислую, аммиачную, гнилую вонь. Эту наживку Ирвин в больших количествах хранит в холодильнике в гараже. Надо было сразу сообразить: раз я не пустила их на вечеринку, то возмездия за это мне не избежать. Разогреваемые в миске опарыши шевелят своими крохотными тупыми головками. Туловища у них красные, как кровь.


Я полагаю, что у каждого есть история, способная в полной мере его объяснить. Моя сводится к следующему.

В два годика Колли была трудным ребенком. Заговорила поздно, ее постоянно переполняла безмолвная ярость. Даже тогда с ее лица никогда не сходила злобная гримаса, исчезавшая, только когда она смотрела на отца. В таких случаях за ее чертами проступала робкая улыбка, и я видела перед собой лишь ребенка.

Ко всему прочему она демонстрировала талант человека, способного избавиться от любых оков. Умела открывать двери, буфеты, ящички, как и обращаться с ручками и замками, бросавшими вызов ее крохотным ладошкам.

В тот день Ирвин должен был вернуться домой после конференции. Колли всю ночь не спала. Она никогда, ни разу в жизни не уснула в отсутствие папы. У меня совсем не было сил, воздух казался мне таким плотным, будто его набили ватой. Усадив ее на детский стульчик для кормления, я пошла в ванную. Клянусь, что меня не было всего тридцать секунд. А когда я вернулась, она, наполовину вывалившись из стула, уже успела засунуть руку по самое плечо в измельчитель пищевых отходов и, сосредоточенно глядя перед собой, тянулась другой рукой к кнопке включения на стене.

Я подбежала, с силой прижала ее к себе и закричала:

– Никогда в жизни больше так не делай!

Она удивленно подняла на меня глаза и широко открыла рот. Затем заревела, вонзая мне в сердце иглы.

Чтобы уложить ее обратно в кроватку, потребовался не один час. Мир содрогался вокруг меня, как желе. Я опустилась на диван и на несколько мгновений уснула.

А проснулась от того, что меня гладила рука. С высоты своего роста неподвижными, темными глазами на меня смотрел Ирвин.

– Колли вела себя просто кошмарно, – сказала я.

– Спасибо, со мной все в порядке, – кисло произнес он, – конференция прошла лучше некуда.

– Я даже не думала, что так может быть. Сомневаюсь, что я ей нравлюсь.

Уловив в своих словах плаксивые нотки, часть меня сама себя возненавидела.

– Она всего лишь ребенок. Постарайся посмотреть на происходящее под другим углом.

В его голосе звучали незнакомые модуляции. У меня ухнуло сердце. Еще одна. Запав на очередную женщину, в их медовый месяц Ирвин перенимал ее манеру речи.

Я встала и подалась вперед, будто собираясь его поцеловать. От его дыхания несло виски.

– А была ли она вообще, эта твоя конференция? – спросила я, удивляясь собственной прямоте.

Он взял большим и указательным пальцами прядку моих волос, потянул так, что у меня на глазах выступили слезы, и сказал:

– Господи боже ты мой… Пойди лучше посмотри, как там дочь.

Потом выпустил мои волосы и отряхнул руки, будто желая избавиться от чего-то противного.

Я встала с дивана, однако к Колли не пошла. Меня переполняла ярость, готовая вот-вот выплеснуться наружу.

– Так больше нельзя.

Здравость собственных слов меня немало удивила.

– Я ухожу. Ирвин, нам надо развестись!

Все казалось подлинным откровением, будто сполох молнии. Но потом я увидела выражение на его лице и убежала.

Немного оправившись от изумления, Ирвин последовал за мной. Я помчалась по дому, хватаясь за дверные косяки, так и норовившие выскользнуть из рук. В какой-то момент произошло ужасное. Тело вспомнило бег, страх и преследующую по пятам опасность. Неожиданно вернувшееся воспоминание схватило меня за горло. Думаю, именно поэтому я совершила следующий шаг. Открыла входную дверь. Полуденный воздух был глотком свободы. Но бежать дальше не стала. Подождала, когда сзади подойдет Ирвин, вышла на крыльцо и с силой захлопнула за собой дверь, хряснув по протянутой ко мне руке. Отчетливо услышала хруст, за которым последовал крик боли. Отвернулась. После чего подумала: «Никто и никогда больше не сотворит со мной такого».

Я прошла по палисаднику перед домом, еще представлявшему собой голую землю. Превратить его во что-то стоящее у нас не было времени. «И что теперь делать?» – пронеслось в моей голове. Ни работы, ни друзей у меня не было.

На склоне, на бордюрном камне виднелся какой-то силуэт. Сначала мне показалось, что это подушка или скамейка для ног, которую бросили здесь, чтобы ее мог забрать тот, кому она больше нужна. Такое порой случается, даже если вокруг живут такие замечательные люди, как здесь. Но это оказалась Колли, устроившаяся чуть ли не на проезжей части в своей серой пижамке с розовыми слониками.

Я подбежала к ней, мое тело превратилось в плотный сгусток страха.

Девочка подняла на меня свои большие глаза, все еще опухшие от слез.

– Бледная, – сказала она, поглаживая сухую, бурую травинку, пробившуюся сквозь трещину в асфальте.

На кончике стебелька виднелся небольшой бутон. Я села рядом с ней, в одночасье почувствовав себя совершенно опустошенной, и сказала:

– Мне жаль, солнышко.

И тут же поняла, что никуда не уйду. Ее вины в этом не было даже близко.

Я подхватила ее на руки. На этот раз она не стала брыкаться и лишь положила мне на плечо голову. Мы медленно вернулись в дом. Я уложила Колли в постель и сказала:

– Обещаю, у тебя будет свой сад.

После чего поцеловала в лобик. Может, она и не позволит мне ее любить, но заботиться о ней мне никто не помешает.

У Ирвина посинела вся рука, но обошлось без перелома, поэтому я положила на нее лед, и мы уселись за покоробленную пластиковую стойку, обессиленные и притихшие после ссоры. «С кухней надо что-то делать», – подумалось мне. Она выглядела голой и меблированной донельзя убого; под ногами хрустел линолеум, безбожно протекал кран. Я представила, как увешаю ее красивыми сковородками с медным дном, уставлю цветочными горшками, а может, даже обзаведусь полкой для пряностей.

– Возвращаться домой поздно ты больше не будешь, – сказала я Ирвину, в действительности имея в виду не столько поздний вечер, сколько раннее утро и привычку говорить в манере очередной пассии. – Договорились?

Ирвин смерил меня взглядом, кивнул на посиневшую руку и сказал:

– Ты уже созрела просить меня об одолжениях?

Мне надо было все как-то исправить, чтобы отношения между нами стали хотя бы терпимыми. Я нерешительно накрыла ладонью его здоровую руку и сказала:

– Колли выучила новое слово.

Потом поведала всю историю, смеясь, но вместе с тем и пустив слезу.

Он улыбнулся, я чуть было не лишилась сил от того, что прощена, и вместе с тем испытала острый прилив гордости за то, что произнесла она его не ему, а именно мне. В этот момент до меня дошло, что нам надо делать.

– Давай заведем еще одного, – сказала я. – В смысле ребенка.

– Хорошо, – ответил он.

Когда от его одобрения меня вновь окутало тепло, я чуть не разрыдалась. Если детей будет двое, он, может, и пожертвует мне частичку их любви.

С тех пор я без конца думаю, с какой стати он тогда согласился. На тот момент его отец потерял еще не все. Думаю, Ирвин надеялся на мальчика. Полагал, что, когда родится внук, старик станет щедрее. Что же до меня, да поможет мне бог, то мне просто тоже хотелось иметь кого-то для себя. Колли всегда принадлежала только Ирвину. Хотя, когда решают завести ребенка, обычно не руководствуются столь эгоистичными соображениями.

Мое желание исполнилось. Когда родилась Энни, когда она открыла свои голубые глазки, я сразу почувствовала, как по мне словно прошелся теплый луч. Она была моей и с самого начала не доставляла никаких проблем. Мы прекрасно ладили, каждая из нас была частью другой, чего с Колли у нас сроду не было.

Но идея сработала не до конца. Дети все больше вытесняли Ирвина из центра вселенной. А болтаться где-то на заднем плане ему совсем не нравится. Мальчика, на которого его отец мог бы выписывать чеки, мы тоже так и не родили. Но я держусь, потому что благодаря этому у детей есть два заботливых родителя; дом, наполненный цветами и светом; и благоухающий сад с поросшей травой лужайкой, по которой можно гулять. Держусь даже тогда, когда Ирвин вновь и вновь начинает задерживаться допоздна.


Все это ради них, но также и ради меня. Сандайл, Фэлкон, Мия, история с Джек – все это выстроило между мной и другими стену, и я до сих пор испытываю жгучую потребность слиться с окружением. Раствориться в безликой массе домохозяек из пригорода, просто учить в школе детишек и не лелеять больших амбиций. Что до Колли, то она моя дочь, я ее люблю и никогда ни намеком не дам ей понять, что порой она мне не нравится. Но как же упорно мне иногда приходится трудиться, чтобы ее любить.

Вот такой вот я человек. По крайней мере, сейчас. Есть и другие истории, насчитывающие больше лет, но все они о той Роб, которая умерла, и теперь ее больше нет. Я наглухо замуровала ее во тьме. Может, она сдохла там с голоду. Многообещающий ребенок, погребенный в пустынных песках. Возможно, оно и к лучшему. Потому как в этой семье места ей точно нет.

Только гораздо позже до меня дошло, как странно слово бледная прозвучало в устах двухлетнего ребенка. Я до сих пор ломаю голову, почему она произнесла именно его.


Поток моих мыслей прерывает звонок в дверь – пронзительный и резкий. Я сижу на диване в гостиной, на коленях раскрыт блокнот. Мне надо было сделать несколько пометок по поводу урока по творчеству Марка Твена, запланированного на следующую неделю (боже правый, каким только ужасам мы не учим наших детей), но вместо этого рука сама почему-то выводит «Эрроувуд». В углу комнаты рисует Колли. Сколько времени мы вот так уже сидим? Доктор Джун называет это диссоциацией, но я – благословенной передышкой. Звонок повторяется вновь.

– Ты не откроешь? – с кислой физиономией спрашивает Колли, не отрывая от бумаги глаз.

Я нервно встаю, а когда блокнот падает на пол, подхватываю его и сую в карман. Торопливо шагая к холлу, слышу скрип почтовой щели. На ней давно надо смазать петли.

– Эй! – зовет кто-то снаружи.

Внутри у меня все сжимается, как у маленькой мышки, но я надеваю улыбку, хотя она пока и не может меня видеть. Если не улыбаешься, это можно услышать по голосу.

– Ханна, – отвечаю я, – как ваша вечеринка?

Глаза Ханны Гудвин – две голубые луны в обрамлении золотисто-каштановых ресниц. При взгляде на меня они чуть прищуриваются в уголках. Сегодня не только я напяливаю фальшивую улыбку.

Мои ноги останавливаются в паре футов от входной двери.

– Ближе подходить не стану, – говорю я, – лучше поберечься, чем потом жалеть.

И в этот момент замечаю, что все еще в халате. Со всеми этими утренними событиями у меня даже не было времени одеться.

– Как ты себя чувствуешь?

– Со мной полный порядок, – отвечаю я, – у нас заболела только Энни, но мы подумали, лучше поберечься, чтобы потом не жалеть.

– Бедная Энни! Нам вас всех очень не хватает. Нет, в самом деле! Слушай, там у вас на дорожке лежит зверек. Трупик. Думаю, суслик. Его, наверное, притащила какая-то кошка. Я бросила его в мусорный контейнер, но там все равно осталась жуткая грязь. Может, велишь потом Ирвину полить дорожку из шланга? Сделаешь, принцесса?

Это мы так между собой шутим, называя друг друга ласковыми прозвищами и копируя старомодный акцент кинозвезд 40-х годов.

– Хорошо, – отвечаю я.

– Ты точно в порядке?

В ее глазах плещется озабоченность.

– Чтобы наверстать упущенное, Роб, нам с тобой надо будет выпить по приличному коктейлю.

Каждое ее слово отбивает хрип джазового тромбона, доносящийся из соседнего дома.

– Давай как-нибудь выберемся куда-то на выходные. Мои мальчишки до сих пор талдычат о том Дне поминовения, который мы отметили тогда в пустыне.

Я позволяю себе самодовольно улыбнуться в душе. Однажды нам довелось позвать их в Сандайл, и теперь Ханна усиленно набивается на новое приглашение. У Гудвинов во Флориде есть какой-то летний домик. Это как раз то, что нравится ее мужу Нику, хотя у самой Ханны более утонченные вкусы. Для нее куда предпочтительнее рассказывать о пустыне на своих занятиях йогой. В этой Мохаве заключено столько духовности. Там ты действительно возвращаешься к себе.

– Роб?

– Прости, я просто выпала из реальности.

– Тебе что-нибудь нужно? Если что, я могу сбегать…

– Ты сущий ангел, – отвечаю я, – не стоит, мы в норме. Вчера нам как раз доставили из магазина продукты, так что у нас всего полно.

У нее опять чуть сужаются глаза.

– Ну хорошо, мой телефон у тебя есть, если что – звони. В прошлом месяце Сэм тоже болел ветрянкой, и это был сущий кошмар.

– Я помню.

В прошлом месяце, а если быть точной, то двадцать два дня назад, Гудвины вернулись домой из Австралии. А назавтра их Сэм слег с ветрянкой. Поэтому Ханну мы некоторое время не видели. Я, по крайней мере.

– Я принесла вам небольшой гостинец. Оставлю на крыльце, куколка моя!

– Ты мое сокровище! – отвечаю я. – Позвони мне чуть позже.

Обычно мы с Ханной болтаем раз или два в неделю по вечерам. И если бы не жили по соседству, а наши дети не были ровесниками, нам вряд ли удалось бы стать подругами. Слишком уж мы разные. Но мучительное изнеможение родительскими обязанностями, постоянное балансирование между смехом и слезами, томительная любовь к детям, укоренившаяся глубже некуда, кроме которой у тебя больше ничего нет, связывают людей незримыми узами. Мы с Ханной сблизились. Она мне нравится. Как раз о такой подруге я мечтала в молодости, пока не поняла, что на самом деле представляют собой друзья.

Теплым вечером, когда дети уже спят, мы сидим на качелях, и она искоса бросает на меня свои взгляды, я почти верю в то, что это я и есть – учительница Роб, живущая в пригороде с красивым преподавателем-мужем, посвятившим себя науке, которой, как минимум, удалось найти подругу, способную ее понять.

Не знаю, заслуживает ли она с моей стороны этих жестоких мыслей в свой адрес. В Сандайле ей, похоже, понравилось. В тамошних краях есть особая притягательность, которую многие чувствуют, но почти никто не понимает. И это хорошо.


Убедившись, что она ушла, я осторожно открываю входную дверь. На дереве в палисаднике Гудвинов трепещут праздничные флажки. Из глубины дома доносятся звуки вечеринки, в которых все больше пробивается гам хорошей попойки. В холодном воздухе витает легкий аромат табака.

На крыльце у моих ног лежит лимонное безе. Чуть дальше, на дорожке за ним, виднеется липкое, скользкое пятно, оставшееся от трупика суслика. Такое ощущение, что мои ноздри улавливают вонь мертвой плоти, лежащей в мусорном баке.

Дабы отыскать для этой дорожки черный известняк по цене, которую мы могли себе позволить, мне понадобилось несколько месяцев. Мне нравится его текстура и то, как он хранит солнечное тепло, постепенно возвращая его босым ногам. Чтобы уложить его не по прямой, а по пологой кривой, ведущей к двери, я пригласила ландшафтного дизайнера. Летом ее обрамляют кустики розмарина, тимьяна, лаванды и шалфея, кое-где разбавленные причудливыми пятнышками красной лобелии. Ох, и намучилась же я, пока подобрала цветовую гамму.

Теперь, глядя на мою замечательную дорожку, я вижу лишь поблескивающую на солнце кровь и смерть.

И в этот момент ощущаю спиной чье-то присутствие. Мне даже не надо оборачиваться, чтобы понять, что это Колли. На сладости у нее прямо-таки нюх. Я наклоняюсь, поднимаю с крыльца безе, закрываю дверь и говорю:

– Но только вечером, после ужина.

– Папа только что ушел, – говорит она. – Через заднюю дверь.

Ну конечно ушел, кто бы сомневался. Тоже мне неожиданность. Я грузно опускаюсь на пол и прислоняюсь спиной к парадной двери. По лицу стекают горячие слезы. Вскоре у меня уже перехватывает дух, и я хватаю ртом воздух. Нос словно забит бетоном. Лицо опухло и скукожилось, как у пластмассовой куклы. А слезы все текут и текут.

– Мам?

О господи, Колли. Нет, надо собраться. Я стараюсь выровнять дыхание, чтобы не так сильно ее пугать. Хотя мне и не понятно, боится ли Колли. Она не такая, как другие. Когда сидишь в неуклюжей позе на полу в холле, словно олененок, и рыдаешь в присутствии дочери, у которой вот-вот начнется переходный возраст, в голове рождаются самые странные мысли.

– Не плачь, мам, – говорит Колли, – погоди-ка… я сейчас.

Она встает, и вскоре я слышу на кухне ее возню. Голова в руках кажется чугунной.

– Держи.

В поле зрения появляется какой-то предмет. Несколько секунд я смотрю на него невидящим взглядом. Это вилка с лимонным безе. Из горла рвется крик – пронзительный, громкий и короткий. Бьющий по нервам даже меня саму. Колли не морщится и лишь смотрит, не сводя с меня глаз.

– Тебе сразу станет легче, – говорит она.

И я его беру. Кислый лимон цепляется за язык, безе сахарным фонтаном тает во рту. Мне и правда становится легче, пусть даже совсем чуть-чуть.

– Спасибо, – говорю я.

И чуть не хохочу от того, как удивительно трогательно видеть, как она в утешение кормит меня десертом, хотя из другой части моей души вновь рвутся наружу рыдания, потому как в убогом эмоциональном словаре моей дочери ободрение сводится к яйцам, лимонной пасте и сахару, которые приготовила отцовская… ладно, об этом не будем.

– Все, все. Мне уже полегчало. Спасибо тебе, милая, – говорю я и для убедительности кладу в рот еще немного безе.

Колли несколько мгновений смотрит на меня, склонив набок голову, и удовлетворенно кивает. Я почти вижу, как рядом с моим именем появляется галочка, вычеркивающая меня из ее списка необходимых дел. Со мной все нормально, за меня можно больше не волноваться. Девочка возвращается к рисованию и опять что-то мурлычет себе под нос.

Я все ем и ем. Безе действительно хорошее.


Подозрения по поводу Ханны и Ирвина появились у меня не вчера, и тому были свои причины. Пару раз меня вырывал из нежных глубин сна тихий щелчок замка двери черного хода. Потом его усталость и привычка подолгу принимать душ. Запах алкоголя средь бела дня. И счастливый вид, который явно не мог быть связан с нашим браком.

Когда я увидела на ручке Энни волдырь, у меня было ощущение, будто на старомодном сейфе щелкнули колесики кодового замка или мяч для гольфа, мягко прокатившись по траве, угодил в самую лунку. Я просто все поняла. Пока болел Сэм, ни мы ни разу не ходили к Гудвинам, ни они к нам. По крайней мере, так считалось. Думаю, они попросту не могли сдержаться. Неужели он брал Энни с собой, когда ему полагалось за ней приглядывать? Как именно все произошло, уже не имеет значения. Стараниями мужа заразилась моя маленькая девочка. Этого я ему никогда не прощу. В голову приходит мысль о внутренностях суслика, разбросанных на горячем бетоне.

Ирвин осознает, что игра окончена. Я поняла это по его глазам, когда сказала, что у Энни ветрянка. Мой взгляд падает на безе на полу с проделанными в нем кратерами. Из слоев лимонного крема, меренги и теста торчит вилка. А ведь они могли сговориться между собой, чтобы он выскользнул через заднюю дверь, пока она отвлекала меня разговорами у парадной. Чтобы им никто не помешал встретиться и умотать. Только вот куда? В заросли кустов в соседнем квартале, которые летом кишат бурыми змеями? Или они куда-то поехали?

Я заметила, что Ник Гудвин никогда не смотрит на Ирвина и не называет по имени. Всегда либо приятель, либо дружище, либо мой дорогой – вроде дружелюбно, но вообще-то так обращаются к детям. И смотрит всегда куда-то ему через плечо. Ник знает, хотя пока еще может этого не сознавать.

Не думаю, что он сможет игнорировать этот факт и дальше. Интересно, к какому типу он относится – будет жить в отрицании или пойдет на прямое столкновение? Мне кажется, в отрицании. Он же риелтор, а такие всегда мастерски умеют подгонять реальность к потребностям дня. Я избрала третий путь: я киплю внутри, но снаружи – само спокойствие. Никому не посоветую.

Из головы никак не идет мысль: мне нравится Ханна. Порой даже гораздо больше Ирвина. И конец нашей дружбы доставляет поистине физическую боль. Боль тупую. Может, даже сродни менструальной. Мне так и хочется сказать ей: Выбери меня, ты даже не догадываешься, какой он на самом деле. Похоже, что даже в таком деле, как любовная интрижка мужа, меня одолевают совсем неподобающие чувства.


Энни аккуратно ест безе пальчиками. Она без конца следует примеру Колли, только с двойной силой. Если сестра отказалась пользоваться вилкой пару раз, то сама она теперь вообще не берет в руки столовые приборы.

– Солнышко… – начинаю я, но тут же умолкаю.

Пусть делает что хочет.

– Ты что, ссоришься с папой? – спрашивает она.

– А почему ты спрашиваешь?

В мое сердце медленно вползает чувство вины.

– Глядя друг на друга, вы оба темнеете и мрачнеете дальше некуда.

Порой даже страшно, до какой степени нас понимают дети.

– Видишь ли, взрослым ссориться полезно для здоровья, – говорю я, – вытаскивая наружу все, что накопилось внутри, чтобы и дальше оставаться друзьями.

– А вы с папой что, друзья?

У нее большие, как у лемура, глаза.

– Мы с папой лучшие друзья. Так же как вы с Марией.

Энни вертит в пальчиках кусочек безе.

– Марии я больше не нравлюсь, – говорит она и удрученно сжимает губки, как взрослая, которую постигло большое горе, – она теперь обижает меня в школе. Мы больше с ней не обедаем вместе. Мне от этого так грустно. Даже хочется умереть.

– Не говори так, маленькая моя, – отвечаю я, бросаясь ее обнимать.

Я потрясена. Мария – красивая девочка с темными, шелковистыми волосами. Выглядит как куколка и всегда говорит законченными предложениями. «Спасибо, миссис Кассен, я доела пирожное». Они с Энни всегда играли степенно и тихо. Мне думалось, она станет для моей дочери идеальной подругой.

– Вероятно, Мария сейчас переживает трудный момент, – говорю я, – знаешь, теперь у нее осталась только мама, а ту вскоре ждет развод с папой.

Помимо своей воли я чувствую в душе зловещий, горделивый трепет. Как бы плохо все ни было, ни я, ни Ирвин ни в жизнь не заставим пройти через это детей. Потому что слишком ими дорожим. Мне стыдно за вспышку злобы на Марию, которая уязвила ранимую душу моей дочери. Я прижимаю Энни к себе и вдыхаю запах ее волос.


По камням на дорожке скачет струя воды, смывая почерневшие, засохшие внутренности. Если бы я ждала, что эту грязь уберет Ирвин, когда вернется домой, кишки суслика валялись бы на нашей дорожке бог знает сколько времени. И кто вообще сказал, что это мужская работа? Вся эта кровь, вся вонь. Каждая хоть раз рожавшая женщина видела и похуже. Просто удивительно, как быстро мы забываем роды – боль и звук рвущейся плоти. Но это самозащита. Тело милостиво вносит свою правку, дабы сберечь разум.

Время от времени, когда мне страшно или меня охватывает злость, во рту появляется знакомый привкус старой, сладкой до тошноты газировки. Он даже преследует меня во сне. Теперь он опять здесь, мне хочется сплюнуть, но я, конечно же, ничего такого не делаю, ведь меня могут увидеть.

Это уже не первая попавшаяся мне на глаза мертвая зверушка. Ханна сказала, что суслика, должно быть, прикончила кошка, но своих домашних любимиц окрестные жители не выпускают на улицу. Похоже, где-то поблизости прошел хищник. Может, койот, может, лиса. Или даже барсук либо енот. Я слышала, что они убивают ради удовольствия. Но кто бы он ни был, ему, по-видимому, нравится использовать мой черный известняк в качестве обеденного стола. Я часто вижу на дорожке эти красноречивые пятна. А в других местах встречаю трупики – выпотрошенные, распростертые на верандах и крылечках. В лучах утреннего солнца поблескивают вывороченные наружу кишки. Маленькие, поджатые в смертельной агонии лапки и прикрытые веки, под которыми виднеются два полумесяца голубоватого белка. Мертвее не бывает. Ужасно, когда видишь, что все вокруг напоминает собой метафору твоей собственной жизни.


Я стою у двери черного хода среди длинных январских теней и жду возвращения Ирвина.

– Роб, – говорит он, завидев меня.

Пьян, и прилично.

– Просто вышел в магазин, – добавляет он, помахивая в руке сумкой.

– Все взял, что хотел?

От моего тона его лицо расплывается в улыбке.

– Ну да, – отвечает он.

– Вот и отлично. Заходи.

Я закрываю за ним дверь на засов и говорю:

– Больше никаких магазинов. Твои ключи у меня. Выйдешь еще раз на улицу, там и останешься.

– Ты с ума сошла? – медленно спрашивает он.

Я держу себя в руках.

– Ступай лучше к Колли, она о тебе спрашивала.

Он в замешательстве замирает, в его глазах мелькает смущение. Этот взгляд мне хорошо знаком. Ему что-то нужно. Ему явно что-то пришлось не по душе, и он вот-вот меня об этом спросит.

– Я не смог найти лекарство, – говорит Ирвин, – ты же знаешь, что мне надо принимать его каждый день в одно и то же время. Ты что…

– Я спрятала его в шкафчике в ванной за большим тюбиком вазелина, – отвечаю я, – надеюсь, ты его найдешь.

Муж заходит сзади, и я не успеваю ничего понять, как уже оказываюсь в его власти. Он закидывает руку и слегка касается предплечьем моего горла – не давит, а лишь слегка задевает в предупреждающем жесте. Другой рукой перекрывает мне свет. На миг мне кажется, он хочет просто закрыть мне глаза, как подкравшийся сзади ребенок. Но тут в душе вспыхивает страх, что его пальцы сейчас скользнут мне в глазницу, схватят указательным и большим глазное яблоко и тихонько его вытащат. Я ахаю и бью его по рукам. Вместо крика из груди вырывается сдавленный хрип. Но рука Ирвина лишь реет у меня перед лицом. Он дышит мне в ухо, обдавая запахом спиртного.

– Я тоже надеюсь, что найду.

С того дня он меня пальцем не трогает, но любит подходить очень близко.


Колли тогда было девять, Энни шесть. Мы с Ирвином цапались хуже некуда. И наши баталии уже тогда длились целые дни. Мы шипели друг на друга каждый раз, когда думали, что девочки нас не слышат. А по ночам, стоило им лечь в постель, орали, ревели и швыряли друг в друга все, что попадет под руку. Порой будили их, и тогда Энни плакала. Но потом вновь засыпала без всякого труда, будучи слишком маленькой, чтобы и правда что-то понять. Колли всегда была сообразительной. Она все понимала, но никогда не плакала и ничего не говорила.

Как-то вечером, когда она смотрела в гостиной телевизор, я вошла на кухню, где он ждал меня за дверью, неподвижный, как столб. Я зашептала ему какие-то обидные слова, дабы выпустить немного накопившейся внутри желчи. Ирвин протянул руку и с такой силой ущипнул меня за переносицу, что у меня явственно хрустнул хрящик. Яростным потоком нахлынула боль. Я открыла рот, чтобы закричать. Но потом вспомнила, что в соседней комнате Колли, подумала, что делать этого нельзя, и усилием воли забила вопль обратно в горло. Да так и застыла, со слезами на глазах, зашедшись в безмолвном крике. Крови было совсем немного, однако нос следующие пару дней был распухшим и размякшим, превратившись в некое подобие сливы. Энни тянула к нему ручки, без конца приговаривая «фу-фу».

На следующий день была суббота. Мы, как обычно, собирались с Гудвинами в боулинг. А поскольку была очередь Ханны и Ника пить, мы с Ирвином взяли две машины, чтобы хватило места для обеих наших семей. Я решила сесть в джип вместе с Энни. Колли наблюдала за нами с крыльца, дожидаясь, пока Ирвин закончит какие-то свои домашние дела. Когда мы куда-то уезжаем, в самый последний момент Ирвин вспоминает, что чего-то не сделал. Не вытащил посуду из посудомоечной машины, не повесил картину, кому-то не позвонил. Так он демонстрирует свою власть, заставляя меня ждать и без конца наливаться злостью по мере того, как мы все больше опаздываем на запланированное мероприятие. К тому же у меня такое впечатление, что ему, дабы вообще что-то делать, требуется адреналин, который он как раз черпает в таких вот неотложных делах.

Энни всегда ездила со мной, а Колли с Ирвином, и такой вариант казался нам совершенно естественным. Но в этот раз я остановилась и позвала Колли.

Когда муж вышел из дома, обе девочки уже сидели в моем джипе – Энни на детском сиденье, Колли пристегнулась сзади.

– Пока, Ирвин, – сказала я, включила заднюю передачу и покатила по дорожке.

На его лице отразился ужас. Он подумал, что я забираю его дочерей. «Отлично, – подумалось мне, – теперь чувствуешь, каково это?»

– А почему я не поехала с папой? – спросила Колли.

– Потому что мне захотелось провести немного времени с тобой, – ответила я.

Всю дорогу к боулингу внедорожник ехал за нами по пятам. В зеркало заднего обзора я видела, как он скрючился за рулем. Его глаза буравили меня двумя булавками ярости. Рядом с ним хохотали Гудвины.

Была суббота, когда все отправляются отдыхать всей семьей, в боулинге царил радостный гам. Я подождала, пока Гудвины были слишком заняты обувкой, и сказала Ирвину на ухо: «Ты больше меня пальцем не тронешь, никогда в жизни». Он с бесстрастным видом кивнул – один-единственный раз. И тогда я с удивлением поняла, что одержала победу.


Когда мы вернулись домой и уложили детей, я лежала и слушала возню Ирвина в ванной. Я никогда не хожу в туалет, примыкающий к спальне. Не понимаю, зачем это надо. Какой смысл опорожнять кишечник в непосредственной близости от кровати, где ты спишь? Мне нужно, чтобы эти два занятия отделяли как минимум две двери. Для меня это одна из причин любить пригороды. Здесь мы как будто бестелесны.

Когда Ирвин вышел, я села. Не надо было ложиться в постель, ведь мне так не нравилось смотреть на него снизу вверх.

Он горестно улыбнулся, посмотрел на меня и приподнял бровь. Мои губы тоже расплылись в улыбке облегчения.

– Хорошо, – сказал он, – я подожду. Подожду, когда наша ссора закончится и мы снова будем счастливы. Как раньше станем ходить в рестораны французской кухни. Опять влюбимся друг в друга, да так, что не сможем друг без друга жить. Потом в один прекрасный день, когда будем завтракать или смотреть телевизор – заниматься самым обычным делом, – ты посмотришь на меня, чтобы пошутить или задать вопрос, но меня уже не будет. А потом поищешь глазами Колли, но не увидишь и ее. Я уйду от тебя, когда ты будешь меньше всего этого ожидать. А ее заберу с собой.

Он навис надо мной, запечатлел на лбу поцелуй, легкий, как сухой, опавший лист, и добавил:

– Я умнее тебя. Умнее и терпеливее. Я могу ждать достаточно долго, чтобы действительно причинить тебе боль.

С этими словами он схватил с прикроватной тумбочки стакан воды и швырнул его в стену. Звук был такой, будто передо мной разверзся мир. Во все стороны бриллиантами брызнули стекла. Ирвин улыбнулся. Затем улегся в постель и через мгновение уснул.

Я лежала рядом без сна ни в одном глазу и смотрела, как по стенам спальни цвета охры стекала вода. В свое время я решила выкрасить их в цвет, способный принести утешение. Я подумала, что так дом будет напоминать тосканскую виллу в лучах закатного солнца.

Обещание Ирвин сдержал, с того самого дня никогда меня пальцем не тронув. Свою злобу он вымещает на стаканах и посуде. А я каждый день думаю, когда это случится. Когда от удара о стену разлетится вдребезги не тарелка или стакан, а моя голова.

* * *

Ни к апельсину, ни к сэндвичу, ни к приготовленному мной супу Энни не хочет даже прикасаться. Поэтому, черт меня подери, я даю ей оставшееся с Рождества печенье ядовитого розового цвета, покрытое глазурью, и все такое прочее. После лимонного безе сладкого Энни давать больше не стоит, но пошло оно все к черту. Она жадно проглатывает еду и засыпает.

Теперь можно потратить немного времени на себя.

Я иду в свой кабинет, расположившийся сразу за гостиной. Перед тем как за что-то взяться, всегда сажусь в кресло и делаю несколько глубоких вдохов. Будь здесь и сейчас. Нельзя писать, когда в голове без конца проносятся мысли о ветрянке и измене мужа, а душа тревожится за старшую дочь. Пишу я всегда от руки, потому что только так могу думать.

Цикл «Школа Эрроувуд» я стала сочинять пару лет назад по ночам, когда Ирвин задерживался допоздна. На тот момент у него была шеф-повар из ресторана в Эскондидо. Вероятно, хороша, потому как в тот год он заметно прибавил в весе. Это книга о необычной школе закрытого типа на побережье Новой Англии. Подростком я, вероятно, раз сто прочла «Летний семестр в Бингли-Холле». В этом возрасте книги глубоко вонзаются в разум. Впервые решив стать учительницей, я втайне надеялась, что в школе будет так же, как в Бингли-Холле. Но чтобы поставить крест на подобных заблуждениях, мне хватило одного-единственного семинара по сертификации учителей. Бингли-Холлы, может, и существуют – например в Англии или где-то еще, – но лично я их не видела. Или, может, существовали раньше, а теперь их больше нет. И то, что теперь они остались лишь в нашем воображении, может быть, даже хорошо.

Но мысли, как говорится, гуляют на свободе. В этом романе повествование ведется от лица девчонки, обожающей спорт. У нее есть свои тайны. Я подумываю о том, чтобы превратить ее в воровку. В каждом романе цикла об Эрроувуде присутствует скандал. Потому что от тамошних подростков всем одни проблемы.

Это занятие не только здорово отвлекает, но даже позволяет в нем укрыться. На сегодняшний день у меня готовы четыре книги цикла. Думаю, они достаточно объемны для того, чтобы претендовать на звание романов. Я в жизни их никому не показывала. Зачем? Ведь это сугубо личное.

Пишу я карандашом, потому что под конец каждой книги тут же принимаюсь переименовывать персонажей. Пока сочиняю, пользуюсь именами тех, кого знаю сама. В основном членов семьи. От книги к книге Роб, Ирвин, Колли, Энни, Джек, Мия и Фэлкон предают друг друга, заводят друзей и выбалтывают чужие секреты. Расхаживают под ручку по холлам Эрроувуда, таскают в класс книги и препираются по поводу того, кто с кем пойдет на весенний бал в соседнюю школу для мальчиков.

Ничего такого, конечно же, не было и в помине, но для меня это тем не менее что-то вроде воспоминаний. Если хотите, можете назвать это терапией.

Наконец гулянка у соседей постепенно сходит на нет. Стихает музыка, смолкают разговоры. Хлопают дверцы машин, кто-то, похоже, падает – до моего слуха доносится звучный шлепок грохнувшегося на асфальт тела. Я раздраженно качаю головой. Они же детей разбудят. К тому же староста как раз собиралась сотворить совсем уж редкую подлость, но теперь я напрочь потеряла нить размышлений.

Я делаю глубокий вдох и вновь беру карандаш. Мир вокруг меня выключается. Это просто здорово – примерно то же, что вообще исчезнуть.

Загрузка...