Когда я наконец собираюсь лечь в постель, меня истошным голосом зовет Ирвин. В его тоне явственно пробивается тревога. От этого мне кажется, будто по спине кто-то провел холодным пальцем. Я бегу. Энни, разметавшись среди простыней, побелела как полотно и дрожит всем телом.
На полу лужица блевотины. Ирвин занес над Энни руки – такое впечатление, что ему страшно к ней прикоснуться.
– С ней что-то не то.
Я разгребаю постельное белье, чтобы поглядеть на ее маленькие ручки. Варежки по-прежнему прочно примотаны к запястьям. Мои пальцы нащупывают что-то еще. Я беру пузырек и подношу его к свету лампы.
– Роб, ради всего святого, – говорит Ирвин.
Он думает, что я спрятала здесь его таблетки, считает, что это все моя вина.
Пустой пузырек от лекарства против диабета лежит без крышки. На меня тут же нисходит сразу несколько откровений.
– Я вызову неотложку, – говорит Ирвин.
– Нет, – возражаю я, – к телефону не прикасайся.
Он замирает на месте. Лишь смотрит на меня, но сейчас у меня на него нет времени. Я спрашиваю Энни:
– Ты давно их выпила, солнышко? Сколько времени после этого прошло?
– Только что, – отвечает она.
Я подхватываю ее на руки, несу в ванную и быстро просовываю ей в горло два пальца. Заставляю ее тошнить снова и снова. В глаза бросается обилие голубого цвета. Это таблетки. За ними следует розовая оболочка. Я не прекращаю до тех пор, пока не вижу, что в ее желудке больше ничего нет, что она выплеснула из себя все, что только можно.
Потом сажаю ее в ванной на пол и спрашиваю:
– Как ты себя чувствуешь, маленькая моя?
– Уже лучше, – отвечает она.
Вид у нее и правда получше.
– Плохие конфетки.
– Еще какие плохие. А кто тебе их дал, солнышко? Мне ты можешь это сказать.
– Я взяла сама, – отвечает она и тут же начинает плакать.
Вопрос только в том, что она не могла сама открыть пузырек. Ее руки по-прежнему в варежках, а чтобы свинтить крышку с защитой от детей, требуется как сила, так и ловкость. К тому же куда она подевалась, эта крышка? Кто-то явно открыл пузырек и скормил Энни таблетки.
Я укладываю ее обратно в постель и обыскиваю всю комнату. Переворачиваю вверх дном все шкафы и, несмотря на сонные протесты дочери, самым дотошным образом обшариваю постельное белье. Но крышечки от пузырька нигде нет.
Ирвин сидит за кухонным столом, обхватив руками голову. У него начинается похмелье.
– Тебе бы надо получше присматривать за ней, Роб, – говорит он.
Посреди стола суетливо копошатся опарыши. Некоторые нерешительно пытаются карабкаться по стенке стеклянной миски, напоминая тоненькие пальчики. Просыпаясь, они становятся энергичнее. Может, мне это только кажется, но их жирные, красные тельца, соприкасаясь друг с другом, издают какой-то скрипучий шорох. Чем больше они разогреваются, тем сильнее комнату заполняет вонь.
– Ирвин, а каким образом к ней попали эти таблетки?
– Мне этот вопрос тоже не дает покоя. Я взял из пузырька одну, а потом поставил их обратно в шкафчик. Как обычно, на верхнюю полку. Как она могла туда забраться? Хотя ей, думаю, ничего не стоило затащить в ванную табурет, встать на него и…
Слова слетают с моих губ еще до того, как я успеваю подумать.
– Это ты их ей дал? Таблетки?
В моей кухне, утопающей в приглушенном свете, увешанной винными шкафами и украшенной дорогущими сковородами ручной работы с медным дном, эта мысль кажется почти невозможной. Но только почти.
Зрачки Ирвина сужаются до крохотных точек. Меня легким перышком касается страх.
– В смысле поиграть или еще что.
Я делаю все, изображая нерешительность, будто ищу одобрения, но тут же вижу, что слишком поздно. Мой вопрос лежит между нами, как разверстая рана. В браке есть вещи, которые в принципе нельзя сказать, чтобы навсегда его не изменить.
Ирвин кашляет, хотя со стороны это больше похоже на рык. На его шее толстыми струнами проступают сухожилия.
– Не дури, Роб, – говорит он, – порой ты становишься просто невыносимой.
– Поклянись жизнью Колли.
Он пожимает плечами и говорит:
– Ну хорошо, клянусь.
У меня облегченно расслабляются мышцы. Я опускаюсь на кухонный пол. Мир вертится слишком быстро. С мужчиной, неверность которого граничит с манией, нельзя прожить двенадцать лет в браке, не выработав тонкого инстинкта чувствовать правду.
– Ну слава богу, – говорю я, – слава богу.
– Господи Иисусе, – едва слышно говорит Ирвин, – Роб, тебе нужна помощь.
– Еще как нужна, – отвечаю я.
Да как мне в голову могло прийти, что муж отравил моего ребенка, только чтобы набрать пару лишних очков?
– Как думаешь, что скажет доктор Джун, когда мы расскажем ей, что я обвинила тебя в покушении на убийство?
Мы секунду смотрим друг на друга.
– Ну и каково тебе было? – говорю я.
Одновременно с этим он тоже задает мне вопрос:
– И как ты себя при этом чувствовала?
В итоге мы немного хихикаем, и напряжение между нами самую малость идет на спад.
Но тут в моей душе звучит холодный, безумный голос: Может, лучше бы это действительно сделал он? В голове зреет семя чего-то гораздо более ужасного.
– Ирвин, а где Колли?
– У себя в комнате.
Семя тянет вперед свои тошнотворные усики.
– И что она у себя в комнате делает?
– Спит, что же еще, – отвечает он, демонстрируя нарочитое спокойствие.
Раньше я никак не могла понять, как он может быть так слеп, но теперь до меня дошло, что это совсем не так. За его покровительственными манерами явственно проглядывает взвинченность.
Колли спит чутко. Мы ее, должно быть, разбудили. Но моей старшей дочери, как магнитом влекомой всякими беспорядками, которая одинаково зачарованно обращает свой взор на конфликты и автомобильные аварии, здесь нет. В случае драмы она обычно делает все, чтобы занять место в первом ряду. Но сейчас ее нигде не видно.
Когда кто-то называет что-то немыслимым, обычно это означает, что ему попросту не хочется так думать. Он противится самой идее. Но определение «немыслимый» означает совсем другое, и теперь я это хорошо понимаю. Оно означает необходимость столкнуться с мыслью столь грандиозной, чудовищной и мрачной, что ей не найти места в любых известных мысленных представлениях. Это яд и безумие, заволакивающие твой взор. Я прочищаю горло, желая избавиться от привкуса старой газировки. Хуже всего, что происходящее удивляет меня гораздо меньше, чем следовало бы.
Обычно я стараюсь не придавать этому особого значения, потому что знаю, как трудно могут складываться отношения между сестрами, особенно если разница в возрасте не так уж велика. Их необузданность граничит с яростью. Мне приходится убеждать себя, что потом это у девочек проходит.
Вот я вижу, как Колли хватает Энни за волосы и что-то шепчет, прижавшись губами к ее уху. Та откинула голову назад и разинула рот, в глазах стоят слезы. Вот на ручке Энни красные отпечатки пальцев. Вот пара синяков, которые она не может объяснить. Играйте аккуратнее, девочки.
Почему я таила все это в себе? Отчаянно пытаясь скрыть, что Энни моя любимица? И если да, то как мне с этим знанием жить дальше?
Колли не спит. Сидит за столом в своей комнате. Перед ней бумага и карандаши, но рисовать она даже не думает. Просто сидит. Стены покрыты анатомическими набросками, прекрасными схематичными изображениями скелетов, выполненными карандашом. Птицы, некое подобие белки и что-то еще, немного напоминающее новорожденного щенка. Все точно, с соблюдением масштабов. Она сама вставляет их в квадратные серые рамки. Эффект получается впечатляющий. Колли необычайно одарена, но талантом к жизни не обладает. Ее полки забиты книгами по психологии и о серийных убийцах. На их корешках – каталожные метки десятичной классификации Дьюи. Иными словами, их взяли в библиотеке и большую часть уже давным-давно должны были сдать. Это я знаю по собственному опыту.
– Встань из-за стола, пожалуйста.
Она выполняет мою просьбу, не задавая никаких вопросов. В моей душе нарастает нехорошее чувство. Я приступаю к поискам. Все очень аккуратно, все на своих местах. Карандаши для рисования, мелки, ластики, бумага, канцелярский нож. Несколько книг по анатомии с загнутыми уголками страниц.
– Что ты делаешь, мам?
В ее голосе слышится не столько злость, сколько любопытство.
– Ищу одну вещицу. Может, Колли, ты сама догадаешься, что?
Она упорно смотрит в пол, но, не в состоянии удержаться, все же бросает украдкой взгляд на кресло-мешок в углу комнаты.
Я беру его и осторожно щупаю, проверяя на наличие посторонних предметов. Ничего. Под ним чуть загнулся вверх уголок ковра – как край засохшего сэндвича. Я поднимаю его, вижу перед собой незакрепленную доску, подцепляю ее пальцами и без труда вытаскиваю. Под ней – весьма приличное пространство размером примерно два на два фута. Почти все место в тайнике занимает потрепанный голубой рюкзак. Колли носила его, когда училась в четвертом классе. Я поднимаю его, расстегиваю молнию и осторожно засовываю руку, опасаясь острых предметов. Содержимое выкладываю рядом на пол. Пузырек перекиси водорода, пластмассовый контейнер «Таппервер». Когда я его открываю, в нос бьет вонь падали. Внутри трупик белки, упакованный в пакетик для сэндвичей. Сквозь мех мелькают бледные проблески опарышей. Их на мою долю сегодня выпало гораздо больше, чем хотелось бы. Меня накрывает позыв к рвоте. Но я подношу руку ко рту, и он проходит или, по меньшей мере, немного отступает. Есть там и кое-что еще. Тюбик суперклея. Лист тяжелой кремовой бумаги с изображением каких-то костей. Хотя нет, никакой это не рисунок. Настоящие кости, приклеенные к бумаге.
Несколько мгновений я разглядываю этот коллаж. Потом встаю, подхожу к стене к рисунку небольшой змеи и переворачиваю раму.
Кости змеи приклеены с обратной стороны к рисунку и служат ему идеальным отражением. Все ребра в точности на своих местах. Я переворачиваю рисунок мышки, которая тоже присутствует с той стороны, отсвечивая выбеленными костями. Хотя в окрестностях мы натыкались на многих мертвых животных, было немало и таких, которые так и не попались нам на глаза.
– Я не убивала их… А когда находила, они уже такие были… – неубедительно говорит Колли.
И тут же добавляет:
– Я не хотела, чтобы все так вышло.
– Колли… – говорю я, не в состоянии даже думать о своем следующем вопросе. – Но зачем?
– Не знаю, мам, – шепчет в ответ она, – все становится таким плоским и блестящим.
В рюкзаке меня ждет последняя находка, застегнутая на молнию в переднем кармане. Это крышка от пузырька с лекарством Ирвина. С защитой от детей. Я встаю. У меня перехватывает дыхание, периферию зрения заволакивает серый туман. Чтобы не упасть, я хватаюсь за стол Колли, и в этот момент вижу перед собой рисунок, над которым она корпела сегодня. На нем кости детской руки – по размеру примерно такой, как у Энни.
Моя ладонь со звоном влетает в ее щеку и оставляет на золотистой коже красную отметину. Она подносит к ней руку и осторожно касается, будто опасаясь обжечься. Выражение ее глаз при этом совершенно не меняется, взгляд все так же блуждает, будто она ведет очередную беседу, которой мне не дано услышать.
До этого в гневе я детей и пальцем не трогала. Плачет в итоге не Колли, а я. Рана, открывшаяся в сердце, доставляет чуть ли не физическую боль.
– Мам…
Прикосновение ее руки легкое, как пушинка. За сегодняшний день она утешает меня уже во второй раз.
Я беру себя в руки, по крайней мере, насколько это вообще возможно.
– Ты занимаешься этим уже давно. Здесь их очень много.
Я с удивлением обнаруживаю, что говорю ровным голосом, как и подобает матери. Тем же тоном можно было бы обсуждать творческий школьный проект. Я вытираю глаза и сморкаюсь. В кармане у меня всегда лежат платочки «Клинекс».
Колли смотрит в пол, вертит пальцами и говорит так тихо, что я едва могу расслышать ее ответ.
– Я занималась этим всегда.
– А это зачем? – спрашиваю я, поднимая перекись водорода.
– Для отбеливания костей, – говорит она.
Теперь картина начинает приобретать смысл, как всегда во время кризисов, раскручиваясь медленной, убийственной спиралью. Скверный запах в ее комнате, отбеливатель, пластиковая банка.
Я делаю вдох, меня пробирает дрожь. Но больше я не протестую и не боюсь. Вместо этого ощущаю какую-то странную близость с ней. Впервые за много лет мы говорим друг с дружкой начистоту.
– Я всегда так поступала с костями. Сначала просто хотела, потом и правда стала так делать. Я знаю, кто я. Как знаю и то, что никому не нравлюсь, – говорит Колли. – Даже тебе.
– Но ты нравишься мне, солнышко, – отвечаю я, – я твоя мама и люблю тебя.
Люблю ли?
– Я знаю, что это плохо, – бесцветным голосом продолжает Колли, – но не знаю, что мне делать. Мне так… хрррррр… смайлик «сонная мордашка».
– Я понимаю, о чем ты, – искренне говорю я, обнимая ее.
Она прижимается ко мне и обвивает руками за талию. Я мысленно представляю эти сильные пальчики и чувствую, как по внутренностям прокатывается волна ледяного холода. Но даже не морщусь. Я держу ее. Что-что, а это мне по плечу.
– Мне страшно, – говорит она, уткнувшись носом в мою блузку.
Я глажу ее по спине.
– Мы что-нибудь с этим придумаем, договорились?
Я испытываю редкий прилив всепоглощающей любви к ней. Он накатывает на меня, заполняя все пустоты и глубины, в которых раньше чего-то недоставало.
Я сижу рядом с Энни, которая дышит медленно и размеренно. Она приносит мне невероятное успокоение даже когда спит, одним своим присутствием. Мои мысли носятся в разные стороны, будто рыбки в пруду. Я отчаянно размышляю. Может, Колли страдает лишь от чрезмерного любопытства и не более того? Разве натуралисты XIX века не делали ровно то же, что и она? Разве ее отношение к этим животным бессердечнее ежедневного потребления нами в пищу их плоти? Я стараюсь покупать только экологичное мясо животных, выращиваемых на свободном выгуле. Правда стараюсь, хотя, когда у тебя всегда куча дел, это очень трудно…
Делаю глубокий вдох. Надо сосредоточиться.
Энни проснулась и безмолвно смотрит на меня.
– Я хочу помолиться, – говорит она, – ты помолишься со мной, мама?
У меня нет ни малейших догадок, откуда у нее взялся этот религиозный пыл. Впервые я узнала об этом одним вечером несколько месяцев назад, когда увидела, как она возносит молитву, преклонив у кроватки колени и сложив ручки, как ребенок с какой-нибудь иллюстрации. Мы самая что ни на есть светская семья. На мой взгляд, нельзя быть ученым или учительницей, не отказавшись без остатка от веры в милостивого творца.
– Ну конечно же, – отвечаю я, – но на этот раз ты будешь молиться лежа, хорошо, солнышко? Мне не хочется, чтобы ты вставала с постельки.
Энни закрывает глаза и истово двигает губами. Когда я на нее смотрю, в душе растет ощущение неудачи и тайны. Обе мои дочери для меня непостижимы. Выйдя в холл, я останавливаюсь. Рана в сердце все расширяется, превращаясь в окровавленную расселину. Ощущение настолько яркое, что я в неподдельном удивлении опускаю глаза на серый кашемировый кардиган на кнопках, прикрывающий мою грудь.
Кухня кажется мне странной. Что я вообще собиралась делать с этими деревяшками кустарной, ручной работы, со всей этой медью и хромом? Со всеми этими непомерно дорогими безделушками ручной работы, которые не только красуются на стойке, в мойке и на полках, но и стройными рядами висят над разделочным столом? Взять хотя бы полку для пятидесяти видов пряностей. Я заказала ее Ирвину на свой последний день рождения. Ну зачем человеку столько специй?
Ирвин потеет. Когда поднимает бокал с виски, в нем позвякивают льдинки. На фоне происходящего я чувствую от этого прилив едкого раздражения. Так и не смог протрезветь, даже по такому случаю. Его темные волосы упали на лоб и прилипли к бровям.
– Девочки могли просто играть, и крышечка с пузырька слетела сама, – говорит он.
– Не смеши меня, – отвечаю я.
– Что ты сказала?
В его голосе корчатся красные нотки.
Обычно я обращаю внимание на такой его тон, но сейчас не время для этого.
– Дать Энни таблетки… Это была не игра. Колли надо отсюда отослать.
Ирвин лишь медленно качает головой и смотрит на меня. В мое сердце заползает холод. Он в том самом настроении.
Я быстро рисую в голове древо возможных решений. Куда Колли можно отослать, чтобы оградить от нее Энни? И куда нам уехать?
Именно так я поступаю со своими четвероклассниками, когда прививаю логику и учу решать проблемы. Представляю вопросы и возможные ответы, дающие все новые и новые ветви, каждую из которых мне приходится отслеживать, чтобы прийти к определенному выводу. Делать это я могу за доли секунды, мозг несется вперед, как пожар в сухом кустарнике.
Все, теперь мне понятно, куда отослать Колли. Но для этого надо уговорить Ирвина. Чувствуя, что он на меня смотрит, я беру с полки для специй кардамон и верчу его в руках, будто о чем-то задумавшись.
– Моя дочь останется здесь, ты никуда ее не увезешь, – спокойно говорит он. – Она не Джек, как бы ты ни вешала на нее всю эту ерунду. Мне кажется, ты делаешь все это из желания досадить мне.
– А вот это уже нарциссизм, – бездумно заявляю я.
Он осторожно берет из моих рук банку с кардамоном, с силой замахивается и швыряет в стену. Со свистом пролетев в воздухе, та разлетается на мелкие блестящие осколки. Воздух наполняется густым ароматом пряности. Я всем телом ощущаю пульс. Ирвин протягивает свои тонкие пальцы и берет с полки банку с сушеным шалфеем. Его глаза – две глубокие тени. Как всегда в такие моменты, я думаю, на ком он выместит зло: может, сначала на шалфее, а потом и на мне?
Порой его ярость можно предотвратить, но для этого нужно пойти на какой-то решительный шаг, причем быстро. Как говорится, пан или пропал.
Я беру из рук Ирвина сухой шалфей. Беру твердо, без всяких возражений.
– Я возьму Колли в Сандайл. Девочкам надо отдохнуть. Вы же с ней такие друзья. Она может так реагировать из-за меня, понимаешь? Я напряжена. А дочери всегда чувствуют, когда с матерями происходит подобное.
Он застывает в нерешительности. Вижу, что колеблется. Вроде успокоился, но упоминать Сайдайл при нем опасно. Может повернуть как в одну, так и в другую сторону.
– Ладно, – отвечает Ирвин, поднимая руки и переключаясь на роль побежденного мужа, – когда ты такая, я не могу с тобой спорить. Просто позабочусь о твоей больной дочери. Думаю, к этому делу можно будет подключить Ханну.
Я знаю, что мне лучше уйти. Но от его слов в душу вонзается острое копье гнева. Мне, может, тоже хотелось бы пить и заводить интрижки на стороне, но я не могу – кому-то ведь надо приглядывать за этими хрупкими созданиями, вверенными нашей заботе. И, кроме меня, как всегда, больше некому. По всему телу прокатывается волна негодования, обжигает кожу, будто кислота, и я, даже одержав огромную победу, не могу сдержаться. Поэтому хватаю со стола миску с опарышами, которые уже вполне разогрелись и волнуются, словно небольшое море. Потом прохожу через кухню, неся их на вытянутых руках, открываю на окне замок, поднимаю раму и вышвыриваю их в ночь на клумбу внизу. Увидев, что один опарыш скользит по поверхности руки, ахаю и кривлюсь. Вопреки моим ожиданиям, он совсем не влажный, а сухой и почти чешуйчатый.
– И кому от этого легче? – говорит Ирвин, старательно пряча едва заметную ухмылку. – В твоих действиях нет ни намека на логику.
Гнев улетучивается. В душу закрадываются одиночество и пустота. Какая глупость. Мой темперамент может свести на нет любые мои благие дела. К тому же он прав, мне ничуть не полегчало.
– Одна наша дочь только что попыталась убить другую, – говорю я, и от реальности этих слов будто чувствую прикосновение холодных пальцев к спине.
– Но ведь такие вещи наследуют от матерей, так? – мягко спрашивает Ирвин. – У меня для тебя, Роб, припасено немало секретов.
– Мы с Колли уедем с самого утра, – говорю я.
Вижу, что он прикидывает в уме варианты. Ему не хочется нас отпускать, но в этом случае он получает в полное распоряжение дом. На пару с ней.
Набираю номер Ханны. В ее голосе сквозит удивление. Третий час ночи.
– Слушай, Роб, я сейчас навожу порядок после вечеринки, поэтому дай мне…
– Мне надо на несколько дней уехать, – говорю я. – Могу задержаться, пока это еще неизвестно. Колли беру с собой. Просто хочу, чтобы ты знала. Поскольку у Энни ветрянка, Ирвину может понадобиться помощь. К тому же она съела то, что не… в общем, не важно. С ней все будет в порядке, но, если возникнут проблемы, ты сможешь прийти и помочь? Мне нужно это от тебя услышать.
Трубка отвечает мне молчанием и страхом.
– А Ирвин… Ирвин знает, что ты…
– Господи, Ханна. Разве стала бы я тебе говорить, если бы задумала удрать от мужа? Мы вернемся. Я не собираюсь делать тебя соучастницей похищения или чего-то еще.
– Хорошо, – через мгновение отвечает она.
Я слышу, что у нее онемели губы.
– Послушай, Роб, в чем дело? Тебе самой помощь не требуется?
– Никогда больше не задавай мне таких вопросов, – говорю я. – Их задают друзья. А мы с тобой уже не подруги.
На пороге комнаты Колли я замираю. Мне совсем не хочется входить, чтобы не оказаться в окружении всех этих костей. Она все еще не спит, сидит на кровати, положив на колени руки. Взгляд устремлен в какую-то точку на голой стене напротив. Она ждет меня. И что, по ее мнению, теперь должно случиться? Когда я смотрю на дочь, мне кажется, что нас разделяют многие-многие мили. Мы замерли на краю бездонной расселины, и мне понадобятся все силы, чтобы оттащить нас от этого обрыва.
– Собери вещи, завтра ранним утром мы уезжаем. Все необходимое для недельной поездки. Отправляемся в пустыню. Только ты и я.
– А папа с Энни с нами что, не поедут?
– Нет, Энни болеет.
– Но я поеду, только если мы возьмем и ее.
Я размашистым шагом пересекаю комнату и беру в руки ее лицо. Но когда она кривится, выпускаю.
– Посмотри на меня. Ты даже близко не будешь подходить к сестре, пока мы с тобой серьезно не поговорим.
– Я не собираюсь с тобой никуда ехать! – орет Колли.
Ее вопль становится все пронзительнее. «Успокой ее, – доносится из глубин моего естества холодный голос. – Чтобы уехать, ее надо успокоить».
– Тссс, – взволнованно говорю я, поглаживая ее по спине, – не шуми, милая. Не бойся маму, она тебя не обидит. Эта небольшая поездка будет только для нас двоих, хорошо? Мы с тобой проведем время обалденно.
Колли больше не кричит и лишь тихо пыхтит.
– Ладно, – сдавленным голосом говорит она, – если папа присмотрит за Энни, пока меня нет, ничего плохого, думаю, в этом не будет. Может, поездка действительно пойдет мне на пользу. Здесь я много нервничаю. А в голове столько всего, что она разрывается.
– Славная девочка, – говорю я, обнимая ее за плечо.
Держать ее в узде у меня получится до тех пор, пока мы отсюда не уедем. А что потом?
Когда утром я захожу в комнату Энни с задернутыми шторами, чтобы попрощаться, она еще спит. Это хорошо. Не думаю, что мне удалось бы выдержать выражение ее лица, когда она поняла бы, что я уезжаю. Розовая звезда мягко освещает ее волосы, ресницы отбрасывают на щеки длинные тени. «Все это ради тебя, солнышко, – думаю я. – Ради тебя и ради всех нас».