Песнь четвертая

Розовое облако лежало на влажном склоне священной горы Токо. Оно то возникало, то растворялось в дымчатых волокнах утреннего тумана. Потом неожиданно возникло желтое облако, потом — вишневое. Нет, это были не облака: на склоне горы шло бурное цветенье. Туман закрывал одни кущи и открывал другие. Сакура, дроки, хлива в разрывах тумана, они сменяли друг друга, и казалось, что вся огромная гора находится в движении. Светомузыка весны.

Гора Токо встретилась мне на пути к японской девочке Сасаки Садако и стала декорацией к новой картине мистерии.

В апрельский день искать опавшие листья — тщетное занятие. В блестящей от дождя траве нет следов прошлого, следов войны. Воронки от бомб давно заполнились дождевой водой и превратились в пруды, как бы сотворенные самой природой.

В обгоревших пустых лесах появились гнездовья. В мертвые города вернулись люди. Время помогает забыть горе. Горе прошлого — обезболенное горе.

Скошенные вагончики фуникулера ползут по наклонным рельсам к вершине горы Токо. Эту гору, как уважаемого человека, в Японии называют Токо о сан.

Наверное, наша маленькая героиня тоже поднималась в таком вот вагончике, а потом шла по аллее, по краям которой растут огромные священные деревья — обоо, а под ними стоят изображения Будды — только не старого и мудрого, а Будды-мальчика. Эти Будды-мальчики как бы провожали Сасаки к храму. А там, в храме, гремел гонг, ухал барабан и в полутьме горел костерик из сухих благовонных веток. Надо было подойти к нему и ладонью грести к себе сизый дым. Этот горьковатый, щиплющий глаза дым, обволакивая лицо, помогает от всех болезней. И маленькая Сасаки все загребала и загребала дым: очень хотела избавиться от своего недуга. Покраснели глаза, по щеке медленно поползла горькая слезинка. Монахи в деревянных башмаках кигуцах и черных кимоно стояли за ее спиной и бормотали молитвы. Гонг и барабан отгоняли злых духов.

Сасаки, девочка моя, я не мог жить, не коснувшись рукой твоего плеча, не посмотрев в дорогие щелочки твоих глаз. И ради этого я разыгрываю эту странную мистерию, в которой моя собственная жизнь переплетается с жизнями тех, кто дорог мне, но с кем не суждено было встретиться. Я всюду не поспевал, всюду опаздывал. И вот теперь я сижу, поджав ноги, в полутемном храме, слушаю чужие молитвы, вдыхаю горьковатый дымок и ищу глазами тебя, Сасаки, а мне в затылок дышат два моих спутника — Пьеро и Арлекин.

А вместо опавшего листка, как плевок в глаза смерти, ветвь цветущей сакуры.

Но вперед!

Какое высокое небо над Хиросимой. Обезумевшие от весны ласточки исполняют фигуры высшего пилотажа. Легкий сквознячок с моря, муссон, ласковой рукой проводит по лицу.

Эй, Арлекин, будь на виду — сейчас как никогда кстати твоя улыбка. А ты, Пьеро, держись в тени, своим мрачным видом не напоминай людям о забытых страданиях войны. Войны давно нет и на нашей сцене идет совсем другой спектакль.

И вдруг наблюдательный Пьеро воскликнул:

— Смотрите, тень, а человека нет.

— Вечно тебе что-то мерещится, — недовольно буркнул Арлекин.

Мы остановились. На светлой каменной ступени действительно лежала темная тень. Не пятно, а точные очертания человека.

Это было настолько неестественно, неправдоподобно, что мы долго молчали, думали. Может быть, нам повстречалась та самая тень, которую потерял герой андерсеновской сказки? Он ищет ее уже второй век, а она оказалась здесь, в Хиросиме. А если наоборот, тень потеряла своего хозяина и терпеливо ожидает его на каменной ступени. Идет дождь, ложится снег, но тень неподвижна, не может сама отправиться на поиски своего хозяина!

— Наверное, по ночам тень воет от тоски, как брошенная собака, мрачно сказал Пьеро, и занял место пропавшего. На какое-то время тень мальчика совпала с тенью на камне. — Он стоял здесь, грелся на солнышке.

— Он позировал фотографу, — вмешался в рассуждение приятеля Арлекин. — Видите, какой красивый дом и как пышно цветет рядом сакура. «Улыбнись! Сейчас вылетит птичка!» Вспышка блица…

— Вспышка действительно была, — сказал я, — вспышка была такой силы, что человек превратился в пар, исчез. Тень не поспела за ним. Это случилось 6 августа 1945 года.

И тут на сцене моего Театра стало медленно подниматься плотное пепельное облако с огненной начинкой. Оно росло, расширялось, выворачивалось наизнанку, в нем происходила какая-то адова работа. Вспышка ослепляла людей, а тех, кто был поближе, сжигала. По земле кругами расходились невидимые волны. Они накатывались на все краски жизни розовые, желтые, вишневые, — а за ними оставался один только цвет черный. Тень на камне была вечным негативом. Такой это был фотограф!

Тень лежала беззвучно. Солнце зашло за облако, тень не дрогнула.

— А ведь тот человек, погибая, заслонил собой тень, — вслух подумал Пьеро, — сам погиб, а тень осталась.

И тут я заметил цветок сакуры, занесенный ветром на каменную ступень. Я нагнулся и поднял его. Но легкого прикосновения было достаточно, чтобы лепестки облетели. И у меня на ладони оказалась маленькая звездочка, темно-красная, как капля крови.

Чья это кровинка? И словно отвечая на мой вопрос, зазвучал голос девочки. Она кому-то жаловалась:

У меня болит головка.

Может, жесткая циновка?

Намагничена кровать?

Головы не оторвать.

Я испытываю муку,

Поднимая просто руку.

Я зову — но я забыта.

Я живу — но я убита.

Я жива и не жива,

Сквозь меня растет трава…

Кто это? Мои спутники переглянулись. И в это время послышались удары колокола. Он звучал неторопливо и печально, словно жаловался на свою судьбу:

Я очень старый колокол.

Меня тащили волоком.

И падал я, как гром.

Бом! Бом! Бом!

Я — часть тревожной повести,

Я — голос вашей совести.

Стал городу гербом.

Бом! Бом! Бом!

Мы слушали звон колокола Хиросимы, и нам казалось, что это вечная тень обрела голос и зовет своего хозяина. Бом! Бом! Бом! Я посмотрел на кровинку, горящую у меня на ладони, и подумал: может, это японская девочка Сасаки Садако подает сигнал тревоги?

А может быть, колокол предупреждает людей об опасности. Так в далекие времена звонили больные проказой, чтобы никто не приближался к ним, к заразным. Бом! Бом! Бом!

Теперь людей предупреждала Хиросима.

Хиросима, Хиросима

Поезда проходят мимо.

Корабли плывут с опаской

Город залит черной краской.

Из семейного альбома

Смотрит атомная бомба

Человеческим лицом

Со страдальческим венцом.

Крошка-атом стал солдатом,

Каждый с крошкой-автоматом.

Каждый крошечный убийца

Вашим детям смотрит в лица.

Хиросима, Хиросима

Эта боль невыносима.

Но сегодняшнему детству

Все досталось по наследству.

А я вел своих юных спутников по этому страшному месту, где война кончилась и продолжалась, просто смерть надела шапку-невидимку. Вел их, как когда-то Вергилий вел Данте по всем девяти кругам ада. Но мои дорогие Пьеро и Арлекин еще до конца не понимали всей сути происходящего, хотя тень без человека обескуражила их.

— Вам не страшно? — спросил я своих спутников.

— Когда на лице маска, не так страшно. Все-таки Театр, — буркнул Пьеро.

Удары колокола медленно плыли над городом, как черные птицы, на тяжелых крыльях. Колокол предупреждал людей.

И вдруг я оглянулся и вздрогнул: вместо масок на лицах моих спутников появились противогазы — уродливые резиновые маски войны, с глазницами, круглыми, как маленькие иллюминаторы. Только на безжизненной резине были грубо начертаны рот с опущенными уголками и улыбка, похожая на гримасу.

От моих спутников повеяло каким-то отчуждением.

И вот тогда в нашей мистерии появилась Сасаки Садако.

Мой Театр! Кто я в нем? Автор? Режиссер? Художник? Артист? Или все в одном лице? Автор напишет пьесу — и свободен! Режиссер поставит спектакль и уйдет за кулисы. Художник размалюет свои огромные холсты и примется за новые. Актер наденет маску и на несколько часов станет действующим лицом. Только на несколько часов!

А я? Я вечно пишу свою пьесу, вечно рисую к ней декорации, ставлю спектакль и никогда не ухожу со сцены своего театра. И не уйду до тех пор, пока со скрежетом и скрипом не опустится железный занавес… Раз и навсегда.

Но железный занавес не опущен — жизнь продолжается, в Театре идет спектакль. На сцене — Сасаки Садако, девочка, которую догнала война и приговорила к смерти. Ведь война всегда приговаривает к смерти. Война сама есть смерть. Сасаки вступает на сцену медленно и бесшумно. Она в белом платье. В белых носочках. В руке веточка цветущей сакуры. Колокол звучит в такт ее шагам все тише — Бом! Бом! Бом! И замирает. И Тень вечная Тень — исчезает, так и не дождавшись своего хозяина.

— Кто вы? — спрашивает Сасаки. — Вы похожи на войну.

— Мы?! — в один голос восклицают Пьеро и Арлекин и тут только обнаруживают, что на их лицах вместо театральных масок — противогазные, резиновые маски.

— Не обращай внимания! — говорит Арлекин. — Войны давно нет. Все в порядке.

— Война есть, — отвечает девочка, — во мне всегда есть война. Она в моей крови. Радиация.

— Хочешь, мы дадим тебе нашу кровь, — предлагает Пьеро. — Сколько хочешь! Нам не жалко!

— Не поможет мне ваша кровь. Вам лучше держаться подальше.

— Мы не боимся! — за двоих отвечает Арлекин.

Ах, мои милые спутники, они ничего не боятся — не научились бояться. У них нет опыта страха. Они могут бояться всяких пустяков, а серьезного не боятся. Я когда-то сам был на войне бесстрашным, но только первые дни, до первой крови.

Сасаки устало опускается на циновку и забывается. Вернее, она из одного мира переходит в другой. В этом ее другом мире все неодушевленное оживает и обретает дар речи. Маленькое изображение Будды смотрит на девочку узкими глазами и говорит:

Я поджал свои ноги из бронзы.

Я сижу пред тобой в позе бонзы.

И девочка отзывается, отвечает ему:

Ты такой добродушный и круглый,

Стань на время, пожалуйста, куклой.

Мне ведь не с кем играть — только с Буддою,

Я тебя в одеяло закутаю.

Но Будда качает бронзовой головой:

Я бы рад поиграть с тобой, деточка,

Но надломлена хрупкая веточка.

И теперь даже Будда

Не способен на чудо.

Будда умолк, снова превратился в бронзовую статуэтку. Мистерия продолжается. Заговорила Циновка.

Я — Циновка,

Меня не приносят в хоромы,

Я с полей,

Я из рисовой нежной соломы.

И когда ты замерзнешь,

Тебя я согрею.

А когда ты пылаешь

Прохладой повею.

Один за другим оживают предметы в доме Сасаки. И это уже не мой, это — ее Театр. В нем идет свой спектакль, а мы — зрители. Противогазы на лицах моих спутников снова стали обыкновенными театральными масками.

Вслед за Циновкой ожила подушка.

Я — Подушка.

Я твоя подружка,

Положи ты меня под ушко.

И от вороха перьев и пуха

Шорох крыл

Долетает до слуха.

Это ночью, когда тебе долго не спится.

К изголовью слетаются белые птицы.

Потом в руках Сасаки появились две палочки-хаси, похожие на барабанные, и чашечка риса.

Чашечка риса ожила, заговорила:

Я Чашечка Риса на детской ладони,

Дитя надо мною склонилось в поклоне.

Я только с огня, и не кажется странным,

Что пар надо мной, как дымок над вулканом,

Но в чашке не рис благодатный как будто,

А каждое зернышко — это минута.

И вот уже риса немного осталось:

Щепотка на донышке, самая малость.

И я в естестве невесомом

На детской ладони взлетаю над домом.

Я в небе уже. Я в заоблачной выси.

И тут уже дело, конечно, не в рисе.

Мой Театр! То, что в нем происходит, может показаться фантазией. Оживают предметы, превращаются в живые образы. И нас это удивляет. Мы слишком привыкли к молчанию природы. Но окружающий нас мир не может молчать бесконечно. Каждой травинке, каждому деревцу, каждому зернышку риса есть что сказать. Довольно царствовать, человек! Ты сам — часть природы, не больше. Нельзя дожидаться, пока Природа нас свергнет. Ведь Природа — самая добрая субстанция в мире — вдруг не выдержит — восстанет, отомстит. Только беда в том, что виноваты перед ней одни люди, а месть падает на головы других. Почему за страшную войну Природа мстит девочке, родившейся через много лет после войны? Чем она перед тобой виновата, Природа? Где справедливость?

Последнее время Сасаки стала странно приближаться к Природе. Она научилась понимать язык деревьев, рек, долин. Самые необычайные вещи открывали ей свою душу. Любой предмет, на котором она останавливала взгляд, оживал. Она понимала его язык. И все окружающее приобрело иной смысл — девочка почувствовала себя частицей Природы, такой же, как вода, ветер, хлеб. Она не уходила из жизни — рожденная Природой, она как бы возвращалась в отчий дом — к Природе.

А Пьеро и Арлекин наблюдали за происходящим с удивлением и бессилием. В них шла какая-то невидимая за масками работа. Менялись их представления — они как бы попали на новый неведомый этаж жизни. Забыв о своих личинах, они постигали сложность и красоту человеческого духа. Бог красоты был где-то близко, слышался храп его загнанных коней, а порой нежно звучали струны его кифары. По воле моих спутников он сорвался с места и, понукая коней, спешил спасать мир. Спасет ли он Сасаки?

Пьеро и Арлекин растеряны — не могут постичь происходящее. В их воображении родятся странные образы. Они возникли не сами — перешли к ним от Сасаки. Ведь дети обладают удивительным свойством понимать друг друга, не зная языка. У них другой язык общения, близкий к Природе. Дети вообще, в отличие от взрослых, не до конца утратили свою связь с матерью-Природой.

Нам же некогда думать о Природе. Мы не научились жалеть деревья и оплакивать увядшие цветы, проходим мимо обыкновенного фикуса и не слышим, как он просит пить. Он просит молча. Он шлет сигналы твоему сердцу. А сердце глухо, не принимает сигналы.

Я спрашиваю своих спутников:

— Вы никогда не слышали, как на свою судьбу жалуются реки?

Они пожимают плечами.

А Сасаки приподнимается на локте, настораживается и слышит:

Я — Река.

Я пою вас, белье вам стираю,

А теперь умираю.

Ухожу, убываю за ярусом ярус.

Машет белым платочком

Последний мой парус.

Я — Река.

Мои струи как струны.

Утекают старинные руны.

Где ты, музыка жизни и детства?

Умирает река и не будет наследства.

Я кончаюсь,

Как тонкая струйка из крана.

И на месте реки будет черная рана.

Забинтует зима ее ласковым снегом.

О, не дай умереть мне!

О, будь человеком!

— Вы ничего не слышите? — отчаянно спрашиваю я своих спутников.

Пожимают плечами.

Бывают случаи, что в моем Театре многое приходится объяснять не только публике, но и самим артистам. Но пока не поймут артисты, не поймет публика. Я пригласил вас не только для того, чтобы хмуриться и улыбаться, мои дорогие «артисты драмкружка, освистанные школой». Я знаю, за что вас освистали — для сегодняшнего зрителя слишком мало однозначных масок, они хотят большего! Вы, конечно, можете снять свои маски, но что останется? Готовы ли вы к глубоким мыслям и сложным переживаниям?

Я пригласил вас, чтобы вы научились слушать голос хлеба, деревьев, рек.

Сасаки научилась. Слишком поздно, но научилась. Она со всей ясностью почувствовала себя частицей Природы.

Я утекаю, как река.

Я засыхаю, как цветок.

И смерть реки,

И смерть цветка

Всего лишь вечности глоток.

Я вымерзаю, как земля.

Я выгораю, как пожар.

Я ощущаю вкус угля

И жжение пчелиных жал.

И не пойму, где хлябь, где твердь.

И в шапке-невидимке смерть.

Мой Театр в смятении! Артисты не знают ролей. Нет нужных ролей, они еще не созданы. Маски с надеждой смотрят на меня: ведь я и автор и режиссер. Но чем я могу помочь им, если Театр не допускает фальши. И если река может заговорить на сцене моего Театра, то важно не то, что река обрела голос, а то, что она говорит правду. И перед этой правдой трудно устоять.

И только одна героиня мистерии борется, ищет выхода, хотя времени у нее осталось так мало. Это — Сасаки.

Я встану с постели.

Я сяду к окну.

Я кисточку в черную тушь обмакну.

Я выведу свой иероглиф.

На что он похож?

Он похож на войну.

И я той же кисточкой перечеркну

Войны ненавистный автограф.

Хочу уничтожить тот огненный знак,

А он вырастает, как рисовый злак

На рисовой тонкой бумаге.

Его не сожжешь — он в огне не горит.

Его не разрушишь — он тверд как гранит.

Он ночью мерцает во мраке.

Он губит меня, как взрывная волна.

Он ранит меня — я смертельно больна.

Как много страданья приносит Сасаки иероглиф войны. Словно он не просто знак, нанесенный тонкой кисточкой, а оживший призрак войны, который преследует девочку днем и ночью… Днем и ночью. Но рука не выпускает кисточку.

Я ближе бумагу придвину к окну

И снова я кисточку в тушь обмакну.

И дрогнет рука от волненья.

Другой иероглиф на солнце блестит.

И кажется, это Журавлик летит,

На крыльях, несет он спасенье.

Лети, мой Журавлик, быстрее лети:

Лишь тысяча птиц меня может спасти.

Рука белых птичек считает.

Со всех уголков благодатной земли

Слетелись ко мне на постель журавли.

И лишь одного не хватает.

Сасаки опустилась на циновку и закрыла глаза. Но не уснула: губы ее шевелятся, реснички вздрагивают. Она снова и снова пересчитывает окруживших ее бумажных журавликов. Их такая большая стая. Они спасут ее! Но вот одного не хватает…

Не хватает одного журавлика! А где наш журавлик «глаголы здесь чудили, задачки с рельс сходили»?

— Почему «театральное ружье» не выстрелило? — сетует Пьеро. — Почему в нужный момент он не появился в доме Сасаки?

— В Театре не все кончается благополучно. В Театре ружье может и не выстрелить в самый нужный момент, — оправдываюсь я.

— Вырвем листок из тетрадки и сделаем нового Журавлика, — тут же предложил Арлекин.

— Нет тетрадки, — мрачно отозвался Пьеро, — но он еще подоспеет… наш Журавлик.

И мои помощники от отчаяния снова почувствовали себя на сцене.

— Бессилен наш союз.

Жизнь стала трудной школой.

— Я плачу.

— Я смеюсь.

— Я грустный.

— Я веселый… Я такой веселый, что у меня по лицу текут слезы, а вместе со слезами течет грим. Может быть, я больше не Арлекин? Может быть, я превратился в Пьеро? Все перепуталось в нашем Театре.

— Мы не можем больше быть статистами! — воскликнул Пьеро.

— Мы хотим действовать. Мы должны спасти Сасаки! — поддержал его товарищ.

Мои спутники были удивительно едины:

— Нам нужны другие роли… в этой мистерии!

— Но мистерия уже написана, — робко возразил я, — других ролей нет.

— Тогда автора — на мыло!

— Но автор — жизнь!

Этот довод не подействовал на моих друзей.

— В жизни надо бороться. Только негодяи сидят сложа руки, когда человек в беде. Мы не согласны!

— Мы уходим… Увольняемся по собственному желанию, — буркнул Пьеро.

— Не имеете права нас задерживать! — отстаивал свои права Арлекин.

Такого оборота дел я не ожидал. Я зажался и молчал. Я думал: хорошо, что они не стали рабами масок! Полный разлад с масками. Театр вышел из берегов. Сквозь маски проступали лица — взволнованные, полные решимости. Артисты становились людьми, и настоящими. Надо было помочь им удержаться, не смалодушничать.

— Вы же не дезертиры, — стараясь сохранить спокойствие, сказал я. Мы вместе изопьем эту чашу. Вместе дойдем до цели.

— До какой цели? — в голосе Пьеро чувствовалась жесткость. — Когда все погибнут и останутся одни тени?

— Тогда уходите, — все так же сдержанно сказал я. — Ваши тени останутся как укор вам. Я принимал вас за людей, а вы оказались тенями.

Никто не тронулся с места. Я чувствовал, как они борются сами с собой.

Шурша кимоно, в комнату бесшумно вошла Мама. Она села на краешек циновки и нежно провела рукой по головке дочери, как бы снимая боль. Потом заговорила:

Наступает тяжелая ночка.

Как тебе, моя радость, поможешь?

Я боюсь укачать тебя, дочка.

Вдруг уснешь, а проснуться не сможешь.

Сасаки молчала, только дыхание ее стало учащенным. Потом она открыла глаза, из последних сил приподнялась на локте.

Мама, прощай! Ухожу, улетаю,

Каплей росы я сейчас испарюсь.

Хрупкой снежинкой в ладони растаю.

Я умираю, но я повторюсь.

Мама, прощай! Нет, не надо прощаться.

Вместе мы нашу беду переждем.

Буду к тебе я весной возвращаться.

Буду в окошко стучаться дождем.

Травкой в знакомом взойду палисаде.

Стану в апреле частицей тепла.

Выйду на улицу в белом наряде.

«Сакура, — скажет сосед, — зацвела».

Нет, Сасаки не умирала, она возвращалась к Природе. Ее ждали реки и рощи, птицы и облака, метелочки риса и жар горы Фудзи. И, видимо, единственным человеком, кто понимал это, была Мама. Ведь она была той частью природы, которая дала жизнь Сасаки. Теперь эта жизнь уходила. Нет! Не исчезала, а принимала новую форму.

В обычном спектакле — горе и рыдания Матери вытеснят весь смысл того преображения, которое происходит с человеком, переходящим границу жизни и смерти. Но мы играем мистерию и как бы поднимаемся над жизнью, над болью, над страданиями. И слово Матери звучит как молитва. И надежда на что-то сверхъестественное побеждает безнадежность человеческого горя.

Сакура, сакура,

Как невеста в белом.

Кто-то веточки обвел

Аккуратно мелом.

За порог ступлю с утра.

Новый день настанет

Мне навстречу сакура

Веточку протянет.

Каждым белым лепестком,

Каждой клейкой почкой

Почему-то сакура

Кажется мне дочкой.

«Здравствуй, дочка-сакура!

Ты опять вся в белом?»

«Это стая журавлей

Мне на ветки села».

Загрузка...