Во всем, ясное дело, виноват Сучок. Когда вчера вечером сидели на крыльце рокотовского дома за очередной шахматной партией, он сказал Николаю:
— Инженер-то, никак, салазки вострить… Нынче баба моя сказывала, что жинка его и хату обживать не желаеть. Дескать, чего тут мурыжиться, коли съедем скоро. Вот, мол, уборку дотянем и к сентябрю на расчет. Так-то.
Глядел он при этом на Николая укоризненно, дескать, опять ты в человеке ошибочку совершил, не глядя на мои оправданные и настойчивые доводы. И при этом вся его худенькая напряженная фигура вроде бы даже вперед подалась:
— Я ведь, промежду прочим, тебе говорил, друзяка.
Николай сделал неосторожный ход, и Сучок тут же цапнул коня:
— А мы к тому жа лошаденку твою захомутаем, а?
В общем, партия была проиграна, а настроение подпорчено. Сучок удалился домой торжественно-снисходительный, в этот раз решив не повторять своего обычного пути прямо через полуповаленный плетень. Продефилировал через двор, потрепав между ушей полусонного кобеля Мустафу, заглянул в открытое кухонное окно, поморгал короткими белесыми ресничками, сказал Марии:
— Я твоего благоверного нынче скоротил малость. Ходов, никак, за двадцать. Нехай теперь книжки почитает, подучится.
— Иди-иди, — крикнул ему вслед Николай, складывая шахматы в коробку, — один раз на холявку проскочил…
— Ужучил я тебя, а не на холявку, — Сучок уже вышел со двора и теперь вновь заглядывал в калитку, — ужучил. Тебе и деваться некуда было, вот что я тебе скажу. Ладно, ты книжки все ж почитай, глядишь, в другой раз посподручнее играть будешь.
И хлопнул калиткой.
Инженер Кулешов появился в Лесном в марте. Куренной уже дважды говорил на собрании, что днями приедет человек, которому придется жить в Лесном, потому как здесь весь машинный парк. Так что пусть теперь лесновцы не укоряют руководство колхоза, что собралось все в Ивановке и не любит бывать в других селах: теперь здесь, в Лесном, будет жить главный инженер колхоза. И вот приехал Кулешов с женой и сыном. Взялся за дело. Впервые в посевной худо-бедно, а вся техника участвовала. Не брезговал инженер и тем, чтобы самому залечь под трактором с ключами, и руки у него были самые что ни на есть рабочие, не то что у Куренного, который, не глядя на то, что в былые времена считался в районе отличным кукурузоводом, теперь на полях, особенно по грязи осенней, старался бывать как можно реже, а коли по какому торжественному случаю протягивал руку, то предупреждал: «Ты полегче… Нечего, понимаешь, могутность свою демонстрировать». И агроном из него, но твердому убеждению Николая, был сейчас никакой. Зато в президиуме сидел председатель хорошо и даже районное руководство, когда попадало на колхозные мероприятия, смотрелось рядом с ним совсем невидно. Да и у кого была еще такая осанистая фигура, будто предназначенная для председательского кресла, острый немигающий взгляд, могучие руки, сложенные на столе, лениво перекатывающие в белых волосатых пальцах красный карандаш. Злые языки сообщали, что этот самый карандаш специально возит Куренной по всем заседаниям и еще ни разу не использовал по прямому назначению.
Николай знал цену Куренному. На его глазах рос парнишка. Вся жизнь председателя прошла здесь, в селе, не считая пяти лет, что по путевке колхоза учился в сельхозинституте. Сплетни о председателе обрывал, когда слышал, потому что человеком Куренной был неплохим, по-своему честным, хотя и с большими недостатками. А кто нынче в святых ходит? Укажи такого. Не сыщешь. К человеку надо в комплексе подходить, чтоб и доброе в нем видеть, и дурное воспринимать. А куда ж его, дурное, денешь?
Оно конечно, Куренной мог бы не раз одернуть Николая за прямые и часто обидные слова, в особенности на партсобраниях, где председателю, считай, только от Рокотова и приходилось критику слышать. Сядет Куренной сычом в президиуме, красный как рак, пот на лбу, и сидит молча. А в заключительном слове, как обычно, ввернет что-нибудь такое, вроде: «Ну, Николай Алексеевич у нас правдолюб известный, товарищи, так что давайте будем слушать, что он нам нынче скажет… Его ж ведь не исправишь…» Передавали Николаю, что на какой-то вечеринке Куренной сказал о нем:
— Я почему от Рокотова терплю? Да потому, что ни одна живая душа не может сказать, что он хоть соломинку с колхозного тока унес для личного хозяйства. И работает по совести. Нехай бы у меня с десяток таких в колхозе было, так мы б разве с семью миллионами долга сидели?
А по селу нет-нет да пойдет подлая балачка: чи дурной председатель? Да будет он Кольку Рокотова обижать, коли у того брательник в Москве в чинах каких.
Инженер виделся Николаю как подмога и опора Куренному. Не хватало у председателя то ли желания, то ли души для того, чтобы вникнуть во все. Вот ему бы гостей встречать да посиделки для них на природе устраивать. Хоть короля заморского примет или президента какого. В грязь не ударит. И на тот бережок речки свозит, и шашлыки устроит, и рыбалку. Гостей усаживал в машину аккуратненько, чтобы не повредились, будто нянька заботливая, а в багажник шофер укладывал трехлитровую банку липового медку, чтоб по вытрезвлении гость еще долго, покачивая головой и сокрушаясь своим непонятным ослаблением за столом, запивал приятную горечь чайком с лесновским сувениром.
Сучок сразу же, с житейским рассуждением, обозначил слабость надежд Николая на долговременность пребывания инженера в колхозе:
— Пустое… Жена у него учителка, а школу у нас прикрыли. Посидит-посидит, да и начнет мужа пилить: так, мол, и так, и для семьи убыток и для стажу. Не-ет, убегёть, это точно.
Связавшись спорить, договорились на том, что каждый остался при своем мнении. Николаю трудно было предположить, что человек, с таким желанием взявшийся за дело, может бросить его уже через полгода. Не верилось — и все. Потому и пошел на глупый спор с Сучком: ежели уедет инженер — отдает Николай соседу свои книжки по шахматам, которые когда-то привез из Москвы брат Володька. На одной из них — личная роспись чемпиона мира Карпова. Вот вокруг этой самой книжки и вертелся уже года два Сучок. И не то что жалко было отдавать хорошие книжки, а просто, выходит, ошибся в человеке. Вот это плохо.
Вернувшись в дом, почитал еще раз письмо от сына. До областного центра, где служил следователем прокуратуры Эдька, было чуток больше часа езды на электричке и тридцать пять минут на грузовике, однако так уж вышло, что общались с сынком посредством редкой переписки. При каждом удобном случае завозил Николай на квартиру сыну то мешок картошки, то сала шмат, то маслица домашнего крынку. Однажды застал у сына полуодетую крашеную бабенку лет тридцати пяти, суетливо кинувшуюся при его появлении в ванную. Эдька догнал его уже у самого грузовика, цепко схватил за руку:
— Слушай, па… ты странный какой-то. Мне уже скоро тридцать. Неужто ты думаешь, что все эти годы я постоянно один в своей однокомнатной конуре? Будь же взрослым.
— Взрослей некуда, — сказал Николай, — только баловство завсегда до хорошего не вело. Сколько говорил: женись! Чего перебираешь?
— Разберусь, батя.
С той самой поры переписываются. Марии ничего не сказал: чего голову человеку морочить. Она ж, ежли прознает, ночами спать не будет. А к чему все это?
К чему, к чему? Прожил на свете пять десятков лет, а во многом до сей поры разобраться не может. Сучок иной раз аж руками всплескивает: «Ты, друзяка, ну дак будто на свет в прошлую пятницу объявился… Али голову мне морочишь, али и впрямь…» А что впрямь — старый приятель вот уже много лет выговорить не может. Николай догадывался про то слово, что никак произнести Костя не мог. Блаженным боялся назвать. Вот и в истории с Кулешовым Сучок сразу в корень глядел: человек дело по себе примеряет, по своим интересам, по выгоде. Нынче навряд ли такого найдешь, чтоб без своих личных запросов. А может, и впрямь так надо? Уж всё жили на энтузиазме, на порыве, может, самая пора и про материальную и прочую заинтересованность вспомнить… А все ж горько было иной раз от таких мыслей Николаю. Горько — и все.
Так вот с вечера себе настроение попортил мыслями всякими. Ночью было душно, раза два вставал пить воду. Выходил на крыльцо. Над речкой, в серевшем уже рассвете, разглядел вспухший над водой туман. Зудели оголодавшие комары: нынче год на них урожайный, даже днем иной раз покоя от них не сыщешь. Удивляться нечему: село со всех сторон окружено лесами, а с юга — речной поймой, когдатошними заливными лугами, а теперь непонятно чем, потому что и луга кончились, и пашни не вышло, заболотило всю долину, теперь лоза поперла во всю, осока зеленеет над ржавыми болотными провалами. А вот когда плотину завершат, так вообще грунтовые воды подопрут. Что тогда делать — никто не знает. В селе уже домов, почитай, тридцать бесхозными стоят. Нет, иную хатенку горожанин с удовольствием бы и прикупил для дачных утех, и на месте высокого начальства Николай не создавал бы таким людям помех, да вот с селом-то что делать? Как с землей быть?
Утром встал с головной болью. Поковырял в сковородке с жареной картошкой, выпил кружку молока. Сучок уже покрикивал в огороде, давая наказ жене. Николай присел на лавочку у дома.
За лесом закричала электричка. И тотчас же потянулись к разъезду люди. Ходу тут минут пятнадцать, а там час езды, и к восьми человек уже в Нагорске, пожалте, пропуск вахтеру в зубы — и к станку или еще куда. А в пять у него еще есть времечко, чтобы к шестичасовой электричке забежать в пару магазинов да гостинцев семье купить или провианту. А живет в селе, на воздухе да при личном своем хозяйстве на колхозной землице. А что земля та, почитай, уже без рук обходится, то ему все одно не в укор. Любой расскажет историю своего ухода из села, так ему хоть орден давай за долготерпение и героизм. А вот земле-то как быть?
Сучок вынырнул из своей калитки веселый. Подсел рядом, лапнул Николая за пиджачный карман:
— Дай махры…
— Ты ж сигареты куришь.
— Ноне отвыкаю. Дюже накладно. С весны махру посажу. Полиэтилену достал метров с десяток. Жинку ублажил крышей… До сей поры понять не может, чего это я сам все сварганил? Завтра скажу, что грядку у нее забираю с-под редиски. Ох, и крику будет.
— Ничего, меньше в Нагорске на базаре торчать будет.
— То да… Не, все одно найдет, чего везти. Хоть кукурузу повезет. Ей это дело по душе. Медом не корми, а поторговать дай. А ты зря. Живая копейка вон как в хате нужна. Ты б Марью с помидором добросил до города, глядишь, прибыток в доме. А если б на грузовике… Да я б… А то на бульдозере дела нету. Круглый год навоз гребу. Вон, понюхай, рубаха вся провоняла. Я даже в хату ее не заношу. Прямо во дворе и сымаю.
Разговор был старый и привычный. Ведя его, можно было не думать о словах. Все говорено-переговорено, и шутки уже все сказаны по десятку, а то и боле раз, и возмущения уже были, и удивления всякие по причине определенного склада Сучкового ума.
Во дворе мастерских сторож Евсеич гонял приблудного кобеля. Рыжий с подпалинами пес, поджав хвост, медленно трусил кругом по двору, стараясь не подпускать к себе слишком близко преследователя. Евсеич, припадая на раненую ногу, кричал что-то угрожающее и размахивал палкой. Пес вовремя уловил момент, когда взбешенный недруг сделал замах покруче и запустил в него дубинку. Мужики, собравшиеся на крыльце мастерских в ожидании наряда, подбадривали животное сочувственными криками. Пес легко уклонился от палки, потом, опережая Евсеича, схватил ее зубами, отнес в глубину двора и уселся рядом, настороженно поглядывая на сторожа.
— Слышь, Евсеич, — кричал Ванька Рыбалкин, — ты гляди, какая умная животина… Чего ты пристал? Нехай до Дамки идет. Тебе что, жалко?
На крыльце заржали. Борьба против пришлых кобелей была тягостной обязанностью Евсеича с той поры, как Куренной привез откуда-то тощую суку с длинной узкой головой, поджарую, со злыми голодными глазами. Окрестили ее Дамкой, и она быстро привыкла к новому имени, раз и навсегда отвадив случайный люд от прогулок по двору мастерских. Куренной предупредил старика, что сука породистая и всяких дворняг допускать к ней не следует.
— Вот прознаю, у кого такой же кобель, — говорил председатель, — привезу и тогда… Собаки с породою нам во как нужны. Дамка-то какая? Молча подойдет и за штаны. А другой дурак еще за километр гавкать почнет. Так что гляди мне, Евсеич.
Так и пошло. Вот уже два года сторож напоминал Куренному про подлую и безрадостную Дамкину жизнь, заполненную одной лишь охраной общественного добра, без всяких что ни на есть личных мотивов, и Куренной виновато чесал пальцем за ухом, щурил глаза:
— Вот черт, забыл… И говорил же мне кто-то про такого кобеля. Ладно, учту критику: на той неделе, кровь из носу, добуду. Специально в город поеду.
Кровь из крепкого приплюснутого куренновского носа не показывалась, а Евсеич отчаянно отбивал все посягательства дамкиных поклонников, которые и сбегались сюда каждый день чуть ли не со всех окрестных сел.
Кулешов появился минут через пять. Невысокий, чуть сутуловатый, очки в футляре держал в руке, будто выжидал момента, когда их можно будет надеть. Было ясно, что молодому мужику стыдновато носить их постоянно, а обстоятельства требовали этого. Бригадир Грошев подал ему бумагу, и инженер почти неуловимым движением вздернул очки на переносицу, начал зачитывать, кому куда нынче ехать. Николаю выходило на князевские поля, возить помидоры. Утром туда должны были доставить городских, с завода «Тяжмаш». Народ надежный, эти будут обязательно, не то что свои, деревенские. Грошев наверняка уже побегал по хатам, разбираясь с проблемами. Свекловичницы сейчас кто куда: на базаре в городе страда, идут заготовки, сотнями килограммов хватают огурцы и помидоры. Совестить людей нынче трудно, как что — заявление на стол — город рядом, пригреет. Грошев, почитай, уже в дипломаты запросто пошел бы, так наловчился развязывать разные узелки. Чем воздействуешь нынче на селянина? Криком? Пустое дело. В момент уйдет в город. Будет жить тут же, а по утрам на электричку. Материальным стимулом? Тоже не годится. Нынче двести рублей и в городе шутя возьмешь, да еще с нормированным днем.
Эх, Кулешов-Кулешов. Что ж ты, а? Ладно, пусть как есть. Пусть.
Машина завелась сразу. Погонял на холостых, постучал сапогом по скатам. Залез в кузов, выгреб остатки соломы. Сучок высунулся из кабины бульдозера, что-то прокричал. У него и впрямь один и тот же наряд: на телятник, навозом командовать. Следом за Костей пополз самосвал Рыбалкина, навоз возить. Когда пришла машина новая, Николай был против того, чтобы давали ее Ваньке: легкомысленный, нет основательности. Не послушали. И вот уже за год дважды побывал в ремонте новый автомобиль. Черта какого-то намалевал на кабине Ванька, автоинспектора на него никак не находится. Сказал ему недавно пару слов Николай, обиделся парень. Морду воротит вот уже с неделю. Пускай. Они, пацаны, нынче все с характером. Пока жизнью потрет, пусть побрыкается. Хотя какой он уже пацан, лет-то двадцать пять уже точно есть. Семья, двое ребят. Пора б и остепениться.
Любил думать в дороге. Так уж сложилось, что под километры, вроде, яснее все. Сестра вот письмо прислала. Ответить надо бы, да все недосуг. Сроду не любил письма писать. Яблонька у изгороди, видать, совсем пропала. По осени придется выкапывать. А жаль. Так и не пришлось с нее яблок спробовать. Надо б когда-то в питомник слетать да выбрать другое деревцо.
Князевская дорога битая-перебитая. Денег на новую нет. А коли с водохранилищем выйдет дело, так в Князевку два села переселять будут. Тогда тут толкотня пойдет такая… Болтовня одна. Куренному, ясное дело, денег взять негде, один километр асфальта великие тыщи стоит. Среди поля в Князевке стен нагородили для переселенцев. Дома не дома, а на бараки прямое сходство имеют. Участки, правда, богатые наметили для усадеб, а дома не глядятся. Межколхозстрой все торопился деньги взять, кирпичная кладка подороже, под крышу строение заведут и бросят, отделка-то с морокой связана. Вот наклепали уродин и ушли. Кто туда поедет жить? Ни дерева тебе, ни леска поблизости. Это в наших-то красивых местах.
На поле было уже людно. Сотни две женщин и девушек сновали по рядам с корзинами. Мужики кучковались возле ящиков, вроде бы на самую силовую работу. По полю шнырял худенький мужичок в сеточной рубашке и соломенной шляпе, начальство заводское, видать. Николай зарулил прямо к ящикам. Мужичок кинулся к нему, вытирая с лица пот голубеньким платочком, сказал неожиданно басовито:
— Здравствуйте… Передайте вашим, с тарой плохо. Если через час не подвезете — будем стоять.
— Скажу, — пообещал Николай и полез открывать борта.
Нагрузили в момент. Пока мужики устанавливали ящики покрепче, к Николаю подкатился дюжий парняга в солдатских кирзовых сапогах. Подмигнув, увел на другую сторону машины:
— Слышь, батя, вот тебе пятерка… Ты там в магазине пару бутылок гнилухи прихвати. Рабочий класс страдает, понимаешь.
— Ты ж работать, вроде, приехал.
— Точно.
— Так работай.
— Да ты не суетись, батя. Мне одному три бутылки нужно, чтоб до нутра дошло. Слово тебе даю, производительность не рухнет. Глянь, мускулатура какая. Так возьмешь?
— Нет.
— Эх, батя-батя… — Парень отвернулся, сунул деньги в карман.
Где же теперь искать Грошева? На складе? Если на поля не кинулся. У него мотоцикл, если уехал, так ищи-свищи. Нет, по времени должен быть на складе.
Дорожка-дорожка. Сейчас по этим ухабам помидоры разве убережешь? Тут бы асфальт. А коли знаешь, что дорога плохая, зачем на этом поле помидоры садить. Все одно мешанину возьмешь, а не урожай. Глазу хозяйского нету. Только бы Грошев не умотал.
Бригадир был на складе. Лазил по крыше с прорабом, что-то доказывал. Строительный бог невозмутимо глядел на него из-под фуражки-аэродрома, что-то записывал. Его подчиненные сидели в тени, у стенки, жевали. Здоровые крепкие ребята с южным загаром. Вот уже третий год строят в колхозе. До зимы работают, а потом уезжают в теплые края. Строят неплохо, только шкуру дерут с колхоза. Да уж лучше шкуру пусть дерут, только бы строили.
Грошев слез по шаткой лестнице, сплюнул, сказал прорабу:
— Ты уж погляди, Арутюн Амазаспович, погляди… Дело-то простое, а бед может навалить. Зимой не исправишь.
Прораб кивал.
— Ящики городским нужны.
Грошев яростно поглядел на Николая:
— А я их где возьму?
— Так надо же.
— Говори председателю. Не я ж эти ящики рожаю. Вот что, кооперация машин не шлет что-то, а склад затоварен еще вчерашними помидорами. Дуй-ка прямо в район. На консервный. Сгрузишь, возьми квитанцию. А тару загрузи обратно.
— А на поле?
— Делай что говорю. Все одно они там без ящиков ничего делать не будут. Да езжай, говорю тебе.
— Непорядок это! — Николай пошел к машине, а Грошев кричал ему вслед, размахивая руками:
— Ну спасибо, что надоумил. И без тебя знаю, что непорядок. Только где я тебе тару возьму, где? У всех к бригадиру требования. Я ж не бог!
На консервном кладовщик быстренько написал квитанцию:
— Вот так бы и давно. С поля, говоришь? Очень хорошо. Только вот что, милок, грузить тебе самому надо будет. Грузчиков на уборку отправили, а у меня грыжа. Нельзя, понимаешь. Врачи запрещают.
Он сел на скамейку возле весовой, достал сверток, начал жевать, цепко пересчитывая глазами ящики, которые носил Николай. Когда дело дошло до тары, тут уже встал и начал помогать, норовя всучить ящики поплоше.
Так и вышло, что вторым рейсом Николай поехал на поле около двенадцати. На подъеме догнал бывшего солдата. В базарной авоське волок парень пять бутылок «Яблочного». Увидав машину, замахал руками: «Погоди!» Сел рядом в кабину, сказал укоризненно:
— Вот видишь, папаша, все равно взял, только времечко потеряно. Ты, между прочим, виноват.
На поле городские разбрелись по группам. Корзинки с помидорами составлены в одном месте, у ящиков, набитых доверху. Начальник в брыле кинулся к Николаю с руганью:
— Как же так, товарищи дорогие… Мы сорвали сотни людей, от дела государственного, а вы…
Попутчик Николая, пряча за спину авоську, сказал:
— Да что вы на него, Борис Поликарпович… Он же шоферюга. Его дело простое. Начальнички зевают.
Борис Поликарпович махнул рукой и пошел к лесопосадке.
— Товарищ… Не знаю, кто вы по должности, — Николай шагнул следом. — Тут вот какое дело. Насчет ящиков я начальству сказал, видно, будут кумекать. А пока урожай надо возить в район, на консервный завод. Там грузить надо, а мне одному не под силу. Пару мужиков бы, тогда б я пораньше обернулся. Чтоб грузили, понимаешь…
— Это мы мигом… — попутчик Николая выскочил из-за его спины, — Борис Поликарпович, да мы с Дятьковым запросто. Родная работа… Бери-кидай. Чего тут загорать?
— Езжайте! — Начальник вроде бы даже и глядеть не хотел на Николая, олицетворяя его с неизвестным ему, но, видимо, очень неприятным и презираемым колхозным руководством.
В кабину влез вместе с солдатом худощавый мужик с острым взглядом. Сразу же окинул взором картинки, приклеенные Николаем для красоты. Хмыкнул:
— Весело живем, товарищ водитель. Только Трошин уже больше не поет. Не в моде.
— А мне нравится, — сухо сказал Николай, всем своим видом и тоном показывая, что к разговорам не расположен и намерен между собой и пассажирами сохранять приличную дистанцию.
— Значит так, батя, — бывший солдат чувствовал себя почти дома, — меня зовут Петька. А это Дятьков — лучший в области фрезеровщик. В данный момент — ударник колхозного труда.
— Только до четырех часов дня, — хмуро сказал Дятьков. — В четыре домой поедем.
— Кучеряво живете, — не выдержал Николай.
— А нас тут упрекать нечего, — Дятьков засмолил сигарету, и Николаю почему-то он показался ужасно неприятным человеком, — мы к вам на подмогу, а тут порядка и не было. Вот вы скажите, товарищ водитель, если здесь, на этом поле, до двухсот человек, то они ведь не для прогулки сюда приехали. Мы цеха оголяем, а потом будем пахать сверхурочные из-за вас. Мне в цеху перекурить некогда, а тут… Курорт.
Машина выбралась на самую верхнюю точку берега. Дальше с километр дорога петляла у самого обрыва. Отсюда видна была вся долина реки, с серой громадиной плотины невдалеке. Там ворочались экскаваторы, бульдозеры, сновали самосвалы. Плотина будто врезалась в лес, рассекая его на две неравные части. Меньшая уже подтоплялась грунтовыми водами, и деревья начали клониться к горизонту. Дальше массив густел и закрывал все пространство почти до горизонта. Справа, на небольшой песчаной проплешине у самой реки, разбежались домики с соломенными и шиферными крышами. Лесное. Отсюда оно казалось маленьким и нескладным хуторком, где и улиц-то нет. А Николай знал его другим, когда не было пустырей на месте бывших усадеб, когда везде стояли дома и сады были, а улицы поражали своей прямизной. Но это было давно, в начале пятидесятых, а сейчас шли восьмидесятые. Разница была.
— Эх, красота-то какая. — Петька опустил стекло и высунул из кабины голову. — Здесь бы такое наворочать можно.
Николай молчал. Говорить не хотелось. Только Дятьков почему-то показался не таким уж неприятным. Сказать бы ему, чтоб не улыбался: усмешка у него с ехидцей. А вот когда просто говорит — человек как человек.
— Вопрос можно? — Дятьков вроде бы не замечал суховатости Николая, его демонстративного желания отмолчаться. — Можете, конечно, не отвечать… Вот мы, рабочий класс, свое дело знаем. План дали: хоть как крутись, а выполни. А у вас, в селе, я имею в виду, это не только тут, в Лесном, ездили помогать и в другие колхозы, так вот в селе порядка нету. И люди вроде те же самые. У нас на участке Кукушкин работает, Федя… Да из вашего же колхоза. Не знаю, как там было, но слух ходил, что не по-хорошему ушел от вас. А у нас вот уже второй год все им не нахвалятся. Старательный, дело понять хочет. Год отмантулил в подсобниках, теперь станок осваивает. В чем дело? Я вот все в газетах читаю и думаю: почему так?
Петька успокоился, откинулся головой на сиденье, прикрыл глаза. Было ему явно скучно. Сказал, будто про себя:
— Ребята сейчас выпили и на речку пошли.
Дятьков резко повернулся:
— Брось. Сидеть там трепотней заниматься?
Николай всматривался в дорогу. Здесь, на спуске, весной промоина была. Щебенкой засыпали, да толку мало. Как дождь пройдет, так вода опять все порушит. Нету уверенности в такой дороге. А машина старая, случись что, так полежишь под нею всласть.
Ишь ты шустрый какой. Ответь ему на вопрос, который мало кто одолеть может. И сам думал Николай не раз про жизнь колхозную. Председателей пережил человек восемь. Только двое из них были местными, остальные приезжали, поначалу кидались на работу по-настоящему, потом начинали затихать, а кончалось тем, что на грузовик — пожитки и отбывали в другие края, видать, пробовать фунт лиха на другой местности. Поначалу жил Николай, как привык до этого: резал правду-матку любому. Потом не то что испугался, но пришлось укоротиться: начинал механиком, главным инженером колхоза, хотя и образования не имел высшего. В давние смутные времена отказался наотрез сеять, не глядя на то, что уполномоченный — начальник райотдела милиции грозил ему всяческими карами. Кончилось тем, что посеяли тогда, когда нужно было по агротехническим срокам, а не по планам вышестоящего начальства, и за то Николай из главных инженеров оказался в рядовых шоферах. Потом раза два сватали его в механики, в бригадиры, но он уже пригрелся вроде бы на шоферском сиденье, где единственный ответ за свои собственные руки. Для начальства оставался он человеком не совсем понятным, и по этой причине с ним считались. Да и работой он был не из последних, грамотами и премиями, ежели такие выдавались, его не обижали. Выбрал себе он позицию житейскую не из легких. С годами пришло понимание того, что призывы и громкие слова любого выступающего на собрании только тогда имеют вес, когда исходят от человека, имеющего право такое говорить, а иной раз даже и упрекнуть другого. Чтоб иметь такое право, стремился он жить так, как, понимал, должны жить все, чтобы надеяться на верный и светлый завтрашний день. Будучи рядовым колхозником, видел он всю неприглядность разницы между правильными призывами бригадира и председателя и их поступками. Бригадир, скажем, яростно обличает телятницу за то, что унесла с фермы пять килограммов концентрата, а на следующий день та же телятница укладывает ему в коляску мотоцикла того же самого концентрата, но только уже целый мешок. И потому страстная речь бригадира по поводу недопустимости расхищения общественной собственности звучит в следующий раз насмешкой над правильной мыслью и сидящие в зале отмечают ее только как прекрасную профессиональную игру в руководителя для присутствующего здесь вышестоящего начальства. Николай помнил, как в первый раз поскользнулся Куренной. Два месяца отпредседательствовал он, и в селе уже начали поговаривать о том, что, наконец, повезло с начальством. Помогало еще и то, что Куренного знали здесь не как Степана Андреевича, а как Степку Бобылкина, своего, коренного, не пришлого, который знает колхоз не по рассказам и бумагам, а по поту своему и мозолям. Но вот приехали какие-то гости, и Куренной вызвал бухгалтера и велел ему мотать в город и купить водки, закуски и всего, что надо. А в заключение добавил: «Ты там сообразишь, куда все это спрятать. Не тебя мне учить». И Халюзов, бывший собутыльник куренновского предшественника, затосковавший было в предчувствии трудных времен, радостно кивнул: «Сделаем, Степан Андреевич». Узнал об этом эпизоде Николай дня через три от шофера председательского газика, возмутился, нашел Куренного, выговорил ему все свои сбивчивые и обидные для председателя мысли и ушел, заметив, что лицо Куренного стало похожим на кумач. Потом они ни разу не вспоминали этот разговор, председатель относился к Николаю ровно и даже иногда просил совета. Года через два он уговаривал Николая согласиться на работу в парткоме, но безуспешно, и это, видимо, еще больше повысило степень его уважения к Рокотову.
Очень часто Николай думал о том, что самое страшное, наверное, в привычке. Если человек в магазине стащит с прилавка коробку спичек, это любой человек назовет воровством. Ежели ж в колхозе шофер с поля привезет два мешка кукурузы, его уважительно назовут хозяином.
Помнил Николай и уход из колхоза Федора Кукушкина. Мужик был тихий, добросовестный. Зимой навоз возил на подводе, летом сторожил сады. Мальчишки его как огня боялись, потому что, когда заставал кого-либо из них на яблоне, дело всегда кончалось крапивой. Падалку разрешал брать, а с дерева — ни-ни. И вот однажды приехал с одним из гостей председатель и вместе они натрясли два чувала яблок, сложили их в газик приезжего и укатили. На следующий день Кукушкин подал заявление на увольнение. Он ничего никому не объяснял, только Николаю коротко заметил: «Порядка нету… Надоело».
Пассажиры тихо переговаривались. Дятьков уже, видимо, перестал ждать от него ответа на свой вопрос и сейчас пояснял что-то Петьке:
— Это брехня… Я ту историю помню. Как раз в учениках еще ходил, до армии. Он тогда в кооперативные сады наши, заводские, дорогу асфальтовую провел. Рабочие просили. Ну, какой-то жучок дело по-другому повернул: дескать, товарищ Туранов к собственной даче асфальт наладил. Ну и… В общем, потом, после него, с заводом дело все хуже. Ума у кого-то хватило снова его позвать. Он в последние годы главным советником в Индии на строительстве какого-то завода работал. Такую голову куда хочешь прислонить можно… Наш-то теперешний и цеха-то где какие не знает. Морда спесивая, идет по заводу и глаз в сторону работяги не повернет… Если б правда оказалась, что его снова к нам вертают, так многие на завод бы вернулись. Туранов — это человек…
«Везде свои заботы», — подумал Николай почти умиротворенно, наблюдая за мелькавшими по сторонам дороги пушистыми соснами. Дорога вползала в лес, и он уже твердо знал, что сейчас с души пойдут прочь всякие тяжкие думки о смысле своего труда, о сложностях житейских, беспокойство за то, что не найдены ответы на многие вопросы. Лес успокаивал его, приводил в состояние тихой радости; душу тревожили давние воспоминания, а запах слежавшейся и перегнившей хвои волновал. Где-то там, в глубине леса, остались полузатянувшимися ранами на ожившей земле давние партизанские землянки, куда приходил отряд после выхода на «железку». Выплывало в памяти лицо отца, такое, каким запомнил его в самый последний день, перед роковым выходом на тот проклятый эшелон под Готню. Худое желтоватое лицо человека, страдающего от мучительной болезни и недоедания, темные глаза и капли воды на бровях от вечного моросящего дождя. Видел и себя, пятнадцатилетнего, стоящего не перед отцом, а перед комиссаром отряда, с пальцами, стиснувшими старенькую румынскую винтовку: «Я помню все, папа… Не бойся, ты вернешься. А если что, за Вовку и Лиду не тревожься… Маму поддержу… Я ж взрослый. И точка… Мы же Рокотовы!» Отец усмехнулся, прислонил его голову к своему плечу. Если б знать, что шел он тогда навсегда… Если б знать. О том эшелоне много писали после войны. Оказывается, гитлеровцы вывозили чернозем в Германию. Еще года два назад на месте их боя лежали ржавые остатки вагонной арматуры. Потом вывезли на металлолом. А могил так и не нашли. Гитлеровцы увезли всех погибших партизан. Вся группа не пришла. Мартынов тогда еле увел отряд. На следующий день каратели вцепились и не отпускали партизан целую неделю. Командир отряда пошел тогда на отчаянную хитрость, провел ночью партизан почти по окраинам города, по крутому правому берегу реки, где и леса-то не было, а так, хилый кустарник. Тем и спаслись и вернулись сюда, в эти леса, где хоть маневрировать можно было.
Гул мотора возвращался из-за сосен громким эхом.
У проходной Туранов замешкался. Когда планировал сегодняшний день, все выглядело просто: придет пораньше, поглядит цеха, чтобы знать ситуацию перед разговором с аппаратом. Хотелось избежать и сопровождающих: уже давно взял себе за правило говорить с рабочими без присутствия их непосредственного руководства. Все спланировал как надо, не учел одного: а ну как не пропустят его на проходной, а ну как вахтер не знает его в лицо и тогда придется объяснять, что он только назначенный директор завода, что пропуска ему еще не успели оформить, что он даже еще не был в своем собственном кабинете. Этого не хотелось бы. Впрочем, думать уже было некогда, в скверике у проходной на аллеях уже маячили первые тени спешащих на завод людей, дорога была каждая минута, и он решительно шагнул к двери.
У «вертушки» стоял старик Копылов, Туранов сразу же узнал его. Когда душными бомбейскими ночами ворочался во влажной постели, вспоминая годы беспокойного своего директорствования, Копылов почти всегда присутствовал в этих воспоминаниях. Сколько помнил Туранов себя на заводе, столько времени его день начинался со стандартного копыловского: «Раненько вы нынче, Иван Викторович». Со временем это стало своеобразным ритуалом в его директорском бытии, и когда в проходной он встречал других вахтеров, день этот был чем-то хуже. Как-то, перед приездом сюда, накануне беседы у министра, он подумал о том, что Копылов, наверное, уже давно ушел с завода, а может, и вообще… Думать об этом не хотелось, только вернулся к давно посещавшей его мысли: «Уходят старики, уходят великие мастера, целое поколение, которое после войны подняло страну. Как их не хватает сейчас на многих участках, не совсем грамотных, не совсем мирных по характеру, но зато умеющих все, не отказывающихся ни от какой работы, не ссылающихся на болезни, возраст и профсоюзные запреты. Когда нужно, они делали совершенно невозможное, совершенно несбыточное для сегодняшних сверхтехнических времен. Ах как жаль, как жаль, что они уходят». Тогда же в Москве прикинул возможный возраст Копылова. Получалось совсем много, фантастически много, и надеяться на то, что старик еще на посту, не приходилось. И вот он стоял у своей «вертушки», близоруко вглядываясь в подходившего Туранова, и на лице его было спокойно, ни одного всплеска удивления, радости или чего-либо еще, что могло бы хоть как-то характеризовать его душевное состояние. «Не узнает», — подумал Туранов с грустью и тут же услышал знакомое:
— Рановато вы нынче, Иван Викторович! — И увидел подрагивающие от волнения щеки старика, сразу заслезившиеся глаза. «Ах ты ж старый артист. Каково разыграл?» — Мысль мелькнула быстрая, удивленная и радостная. Помнят. Значит, желанным приходит сюда он нынче. Желанным.
— Ну здравствуй, здравствуй, старик… Живешь-то как, Степан Григорьевич? Здоровье как?
— А как здоровье? Вот последнюю недельку дорабатываю… Говорят, пора и честь знать… Дескать, глаза не те, ошибки стал делать. Тут один шутник заместо пропуска матюк на бумаге протянул, а я его и пропустил. Мне-то на пропуска чего глядеть? Я людей в лицо знаю. Новеньких только проверяю. Смеялись тут, я-то понимаю все, засиделся. Ну вот, говорят, с почетом в нынешнюю пятницу проводят. В клубе грозились… Хорошо, что вас дождался. Вчера дежурил, нынче отдыхать надо, да с Курковым сменялся. Чуял, что через нашу дверь пойдете, не через заводоуправление. Не ошибся.
— Рад, рад тебя видеть… Ну что, поговорим как-то, а?
— А что? Я завсегда. Коли что, позовите… Я тут недалеко живу. Телефон поставили. Ходить мне некуда, так что завсегда дома буду. Секретарше скажете, минутное дело.
Во дворе липы к небу взметнулись. Садил их на субботнике, вместе со всем заводоуправлением. Сколько ж лет тому назад это было? Лет десять, не меньше. Вон какие вымахали. Где-то тут и его деревцо. Выбрал тогда самое хилое. Думал: если везучий, если может что-то, так выкарабкается растение. Потом каждый раз приглядывался. У других листочки уже через две недели образовались, а его веточка стояла голая и несчастная. Потом был ливень, и однажды он увидел на тощем маленьком прутике ослепительно-яркий побег. И на душе стало легче, будто в этом маленьком деревце заключалось тогда все его счастье. А время было нелегкое, поставщики задержались с материалами и план был на волоске, уже и из министерства звонили, и обком тревожился. Повезло все ж тогда, выкарабкались. На честном слове и на одном крыле, как любят говорить летчики.
Вот механический. С него когда-то, лет тридцать назад, начинался завод. По сравнению с соседями выглядит совсем невзрачным. Именно здесь прошла первую закалку заводская гвардия. Бывшие токари, слесари, фрезеровщики ушли отсюда мастерами, а то и инженерами. Теперь во всем городе директора промышленных предприятий, в основном с «Тяжмаша». Альма-матер, питомник всех руководящих кадров областной промышленности.
Кто-то в дальнем углу громыхает железками. Рано пришел. Кто же это? Горит лампа у фрезерного. Незнакомый мужик, кудлатый, с мрачными, низко нависшими бровями. Поздоровался с ним. Ответил сдержанно, не прерывая работы. Ворошил ящики с болтами.
— Фронт работ? — Туранов подошел поближе.
— Выходит так.
— А не разговорчивый ты.
— А чего болтать?
— Ну-ну. Так с заработками как?
— С заработками хорошо, только поворачивайся.
— Значит, счастлив, доволен.
— Значит.
— Ну а что бы сделать хотелось? Что, считаешь, слабо?
— А у начальника цеха спросите.
— Ну, будь здоров.
Вот так встреча. Туранов чуть было не рассмеялся. Не признали спасителя. Еще позвонит сейчас этот дядя куда надо и сообщит, что по пустым цехам бродит какая-то личность и задает странные вопросы. Поделом тебе. А ведь еще и семи нет.
Через час он входил в свой кабинет. Ничего не изменилось, только прибавилось полированного дерева да за стеклом книжной полки зазолотились корешки книжек с громкими фамилиями. Да, Бутенко можно узнать даже по этому. Всегда стремился слыть просвещенным, думающим работником, чьи интересы простираются далеко за пределы стандартного директорского мышления. Оказался же никудышным директором, теперь Туранов мог сказать это с большей определенностью. Эстакады цехов захламлены, на участках много устаревших станков, плохо продуманы транспортные развязки. Электропроводка во многих местах в ужасном состоянии. О чем думали товарищи руководители, на что надеялись? Зато позади директорского кабинета оказался комфортабельный душ. Можно было б и подождать с этим делом, хотя, в общем, оно, безусловно, нужное и не лишнее в сложном директорском положении.
Вошла Клавдия Карповна, постаревшая, с сединой в прическе, но по-прежнему деловитая, и духи те же самые. Запах этот ассоциировался у Туранова со специфической обстановкой приемных. Всегда удивлялся: где секретарши приобретают эти духи? Жена, например, никогда в жизни их не использовала, не встречал он эти духи в ее арсенале.
— Мы очень рады, Иван Викторович… очень рады… — Клавдия Карповна держала в руках обычный в ее работе блокнотик. — Когда мы узнали, все были рады до невозможности…
— Ну, раз до невозможности… — развел руками Туранов. Расстегнул ворот рубашки, поудобнее устроился в кресле. — Начальники цехов и служб на месте?
— Да, Иван Викторович. Все ждут.
— Отлично. Часиков в десять мне чайку горячего, Клавдия Карповна.
Он посидел перед рычажками селектора, представив себе, что на местах сейчас настороженно ждут. Он уже просмотрел списки начальников цехов, увидел много знакомых фамилий, порадовался: не вся гвардия разбежалась при бутенковском администрировании. Какими они стали сейчас, эти люди, раньше крепко державшиеся на ногах. При Бутенко многим из них пришлось туго: откуда только взялось столько чванства в бывшем главном инженере? Говорят, держал их стоя перед своим столом. Время и обстоятельства меняют людей. Жалко, если в плохую сторону. Ну что ж, он на месте, он готов, пора начинать.
Привычный щелчок:
— Здравствуйте все. Приступил к работе в качестве директора завода. Прошел утром по цехам. Не хочу искать виновных среди тех, кто уже не работает, однако скажу, что в теперешнем состоянии завод не может нормально выполнять производственную программу. Товарищ Карпов, приготовьте доложить завтра на заседании программу модернизации оборудования. Завтра же поговорим о плане. Ко мне сейчас начальник планового отдела, главный бухгалтер, заместитель директора по быту, заместитель по кадрам. Сейчас Рудавин небось скажет: «Новая метла…» Ошибаешься, Рудавин, я — не новая метла, я старая метла и я знаю те уголки, где у тебя неликвиды сложены. Какой черт тебя надоумил держать на эстакаде целый склад негодных труб? Они же на балансе. Сегодня же подготовь мероприятия по передаче их куда следует. Каждая из служб должна быть готова через неделю доложить о перспективах развития на ближайшие пять лет. Доложить с цифрами, фактами, убедительно. Положение на заводе я знаю, несмотря на длительную отлучку, будем говорить. Не должно быть неясных мест в планировании. Если мероприятия, то здесь же должно быть обоснование: откуда материалы, кому изделия, характеристика базы, на которой строятся эти планы. Конкретность и только конкретность.
Он выдержал паузу. И тотчас же голос:
— Иван Викторович, я от имени товарищей поздравляю вас с прибытием на старое место. Извините, что врубился, но вы говорили без пауз. А Рудавин ничего не комментировал, это я могу подтвердить. Он живет сейчас тускло, из-за его коллекторов мы все лазаря поем.
— Иван Викторович, — это уже Рудавин, — прошу прощения. Завтра на совещании я все объясню.
— Ладно-ладно, объяснишь… Только и тебе, Пасынков, «ура» кричать рано. Слушай, ты же уже лет двадцать начальник цеха. Тебе и замечания неудобно делать… Глядел я сегодня на твои электрические дела… Ты что, завод хочешь поджечь? Я не знаю, куда смотрит техника безопасности. Игорь Дмитриевич, прошу вас сегодня же послать серьезную техническую комиссию к Пасынкову и сделать ему начет за подобную работу. Полагаю, на первый случай можно ограничиться одним окладом. Сегодня не селекторное совещание, я должен познакомиться с детальным состоянием дел, сегодня лишь встреча друзей и сослуживцев. Поэтому прошу назавтра приготовиться к серьезной беседе и не отвечать: «С этим вопросом знаком плохо!», «Этот вопрос я обещаю изучить». К товарищам начальникам служб и цехов, с которыми мне не пришлось работать, подойду в течение дня. Все. Прошу работать. Времена пустых разговоров прошли, заявляю это совершенно четко. Спрос с руководителя соответствующей службы и цеха, а не с общественных организаций. Администрация — это самый главный воспитатель, поэтому прошу начальников цехов быть готовыми объяснить уход с завода каждого рабочего в течение последнего года. Поименно, пофамильно.
Кто-то вздохнул.
— Черняев никак? Сорок три человека профукал за год. Умелец. С кем работать будешь?
— Это не я, Иван Викторович… Это вроде Кругляков Семен Ефимыч… — запротестовал Черняев… — У снабженцев, сам знаю, сейчас боевая тревога.
— И к Семену Ефимовичу есть разговор. Только вот что я вам скажу, товарищи, если на заводе не хватает три тысячи рабочих, то плохи дела этого завода. Три тысячи от пятнадцати — это двадцать процентов рабочей силы. Подумайте об этом. Теперь всё. Со всеми до завтра, а кое с кем до встречи еще нынче.
Зашел Любшин. Стасик Любшин, вернее теперь уже Станислав Иванович. Бывший комсомолист заводской. Теперь секретарь парткома:
— Можно, Иван Викторович?
— Заходи… Вот ты какой стал. Помню тебя худеньким, теперь возмужал.
— Потолстел. Собирался, бегом заняться, да жена отговорила. Дескать, теперь бесполезно, вот возьмется за дело Иван Викторович, все вы там на заводе фигуристыми станете.
— Правильно сказала. На ком женился-то?
— Инну Лебедеву помните из конструкторского?
— Как же, как же? Ту, что пела хорошо? Помню. В общем, на всю катушку использовал служебное положение, я вижу. Она ведь у тебя членом бюро была?
— Была… До сих пор вспоминает, как я воскресники организовывал. Ну что, если я скажу, что рад вам, наверное, новостью это для вас не будет. Сложно сейчас у нас.
Туранов потер пальцем зеркальную поверхность стола:
— Может, и неправ я, только в этом положении лучше всего сразу все поставить на свои места. В положении, сегодня создавшемся на заводе, ровно половины вины лежит на тебе, как на секретаре парткома. Это я тебе прямо говорю, как коммунист коммунисту.
Любшин глядел прямо:
— Считаю свою работу в качестве секретаря парткома завода неудовлетворительной. Прошу поддержать мое ходатайство перед парткомом и районным комитетом партии об освобождении с этого поста.
Туранов полистал старую свою записную книжку. Уходя из этого кабинета восемь лет назад, забыл ее. Клавдия Карповна сберегла, а перед его приходом на завод решила положить на стол. Видел поблекшие записи на страницах, написанные вроде бы знакомой, но, в общем, почти не его рукой. Время-время. Навряд ли впустую оно прошло. По дальним землям и странам он не только учился гранить чужие характеры, но и свой усмирял. Как оно вышло-то?
Любшин ждал ответа. Туранов понимал значимость его для секретаря парткома. Хотел бы орла в секретари, такого как Гринин, да ведь Гринин по-прежнему в дальних краях, а когда отпадет в нем нужда в тамошних местах, другое найдется, а нет — так вернется в свой Таганрог, про который так горячо рассказывал Туранову в душные бомбейские ночи. А Стасик есть Стасик, может, и неплохой парень, да только не того он масштаба, не того. Значит, придется пока везти за двоих и учить его. А как же иначе? И так кое-кого явно придется убирать, но не хотелось бы поднимать вопрос о секретаре парткома. Сейчас в обкоме, может, и пошли бы навстречу ему в этом вопросе: прощание в прошлый раз было не совсем справедливым, это товарищи понимали и сейчас понимают, дела на заводе аховые, уже несколько лет нет плана — под свой приход он с полгода может рассчитывать на удовлетворение просьб и на поддержку всех начинаний, а потом? Как работать потом? Можно взять из цеха хорошего активного коммуниста, но какой из него будет секретарь парткома — неизвестно. Может быть, даже хуже, чем Стасик. Знал, что Бутенко подмял под себя Любшина, превратил его почти что в заместителя по кадровым и воспитательным вопросам, а здесь нужен комиссар, равный в характере и ответственности. Стасик уже два года в парткоме.
— Вот что, дорогой ты мой. — Туранов сдвинул брови, отчего лицо его стало жестким и некрасивым, пошло красноватыми пятнами, и Любшин ждал сейчас от этого металлического голоса самых грубых и неприятных слов. Знал Туранова давно, и несдержанность, а иной раз грубость директора была ему известна. — Вот что, товарищ мой Любшин, Станислав который Иванович. Знаю я, что тебе сейчас самым геройским образом казался бы уход в цех, на рядовую работу. Да только этого-то я тебе не дам. С Бутенко спрос невелик, нет его уже на заводе. Так что ж, я за вас с ним навоз разгребать должен? Нет уж, поработай. А пойдешь в райком — буду против твоего освобождения. Через годик-другой поглядим. Вот тогда цена тебе и будет видна. А сейчас не могу, понимаешь, облегчить тебе жизнь. Не могу.
— Понимаю. — Любшин поднялся, и только сейчас Туранов увидел, что Стасик действительно растолстел. Ежели поглядеть — так неизвестно, кто из них потолще окажется: то ли пятидесятилетний Туранов, то ли тридцатитрехлетний Любшин? — Понимаю, Иван Викторович. Работать буду. Прошу помогать советом, когда в этом будет необходимость. Не хочу говорить дурных слов о Павле Максимовиче. Считаю, что мог быть он хорошим директором, но вот характер… Здесь моя вина, помог ему почувствовать свою всесильность. Ответственность за дела завода понимаю, буду исправлять все, что в моих силах.
— С тем и простимся, — Туранов поднялся, и лицо его было по-прежнему хмурым, — а бегать я все-таки посоветовал бы тебе. А?
Любшин улыбнулся:
— Подумаю, Иван Викторович.
Может, и будет из этого парня толк, подумалось Туранову, когда он глядел в спину уходящему секретарю парткома. Только работу бы ему сейчас такую, чтоб продыха не было, и самостоятельную, без апелляций. А то ведь привык все у Бутенко согласовывать. И помельчал парень, стал оглядываться, сомневаться в своих возможностях. А на такой завод разве хватит одной директорской головы?
Следующий разговор не легче. Отыскал на селекторе нужную кнопку. Нажал. Откликнулся Борис Иванович Дадонов, заместитель директора по трубопроводам.
— Слушаю, Иван Викторович.
— Зайди, Борис Иванович.
Знал здесь всех. Вот в чем беда. Может быть, в ином случае, стал бы приглядываться, составлять мнение о человеке, не судил бы о нем по прошлым делам. А тут надо решать сразу. Дадонова знал еще заместителем начальника цеха. Это его потолок. Несколько раз приглядывался к нему и тогда, в первый свой директорский заход. Нужны были толковые люди в цехах, считай, каждый год открывали новый цех. И не тянул Дадонов. Потом, когда узнал его поближе, понял: и не потянет. Тщеславен. Любит атрибуты власти: машину, кабинет, процесс заседаний с изреканием истин, чтоб все вокруг млели от его сентенций. Сам не может ничего. Исполнял волю Бутенко, носил за шефом портфель в командировках. Злые языки даже что-то о женщинах для шефа болтали, ну да это уже не к делу, только как штрих к характеристике. А заместитель по трубопроводам — это почти директор. Фигура, которая должна крутить мотор. Эх, Бутенко-Бутенко… Что ж ты натворил с этим отлаженным и выверенным механизмом? Сразу после ухода Туранова с планом как отрезало. Пошли неприятности, увольнения людей. Самые лучшие рабочие стали уходить на другие предприятия Нагорска. Возник Конюхов, который настолько сумел вкрутить Бутенко мозги, что через три месяца после своего появления на заводе стал главным инженером. И пошло-поехало. Через два года Бутенко уже растерял все, что было приобретено годами. Завод прочно укоренился в числе отстающих, стал притчей во языцех. Попытался схитрить, уехал на год за рубеж по шефмонтажу, оставив все на попечение Конюхова. Вернулся досрочно: министерство отозвало, по причине состояния дел. За время отсутствия Бутенко коллектив разладился совсем. Пожарные меры не помогли, завод работал все хуже. И наконец кульминация: и министерство, и обком при шли к выводу о несостоятельности Павла Максимовича. Тогда и позвали его, Туранова, только вернувшегося из-за рубежа, с успешно завершенного строительства… Дадонов мало изменился за то время, что они не виделись. Во всяком случае, остался таким же поджарым и по-спортивному гибким, каким Туранов привык его видеть в давние времена. Только волосы теперь были с проблеском седины, хотя и подстрижены по самой последней моде. Таких, видно, бабы обожают. Зашел спокойно, хотя и напряжен, чувствуется это в некоторой скованности движений. Сел напротив, вынул записную книжку:
— Слушаю, Иван Викторович.
Туранов не спешил. Трудно было начинать разговор с заранее определенной целью, но судьба Дадонова как заместителя директора была решена еще в Москве. В беседе с Турановым министр сказал:
— У нас всегда были сомнения в отношении Дадонова, но Бутенко настаивал на том, что он на месте. Поэтому коллегия в своем решении оговорила одновременное освобождение и Бутенко и Дадонова. Человек постоянно занят только одним: корректировкой планов. Как только приезжает — сразу доводы выкладывает: план завышен, физически невозможно с ним справиться. И преуспевал в этом: в течение года заводу дважды корректировали план в сторону уменьшения. Это не дело.
Иван Викторович понимал, что слухи о грядущих неприятностях Дадонов уже мог получить из министерских кругов. Честно говоря, рассчитывал на это. В свое время, приехав в министерство, он уже знал, что готовится его освобождение, и у него было время, чтобы встретить эту весть внешне спокойно. И хотя он всегда был беспощаден к тем, кто занимал место, не принадлежащее ему по таланту и достоинствам, и решал, как правило, их судьбу без малейшей доли сострадания, все ж он знал цену той минуты, которая обязательно следует за сообщением.
— Вот что, Борис Иванович. Не буду морочить тебе голову. Я позвал тебя для того, чтобы сообщить: ты не будешь работать моим заместителем. Я могу помочь тебе лишь одним: избавить от снятия с поста. Можешь написать заявление.
Дадонов мужественно встретил удар. Он только побледнел и вцепился пальцами в ручку кресла. На лбу выступил пот.
— На что я могу рассчитывать? — Он спросил это после длинной и трудной паузы.
Туранов понял, Что имелось в виду.
— Ты можешь рассчитывать на то, с чего все начиналось. Возвращайся в одиннадцатый, там вакантно место заместителя начальника цеха.
Дадонов наконец поднял на Туранова глаза:
— Но ведь… у меня опыт. Были ошибки, но я могу их исправить.
— Если ты хочешь остаться на заводе — ты пойдешь в одиннадцатый цех. С тобой сыграли плохую шутку, Дадонов. Тебе позволили поверить в то, что ты можешь больше, чем есть на самом деле. Инженер ты приличный, и если окажется, что ты можешь что-либо, я не буду помнить твоего неудачного опыта. Но только докажи делом, а не дипломатией, что ты можешь что-то. Забудь о том, что чины и кресла добываются чем-либо иным, кроме горба. Вот тебе мой совет, если хочешь…
Дадонов взял со стола лист бумаги, написал несколько строк, протянул ее Ивану Викторовичу:
— Кому я должен сдавать дела?
— Я скажу тебе завтра. А сейчас иди и думай. Я советую тебе остаться на заводе. Ты ж работяга. Я помню твои первые шаги. А испортили тебя плохие советчики.
— Мне не хотелось бы уходить с завода… — Дадонов ослабил узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, — вам понять это трудно, вы видите все из директорского кресла. А я здесь начинал мальчишкой после института. Это как первая любовь, когда видишь все: и недостатки, и плохой характер, а сердце постоянно. Может быть, какой-либо отдел, Иван Викторович?
— Нет. Есть один вариант, Дадонов. Одиннадцатый цех. Завтра утром я допишу еще одну строку в твоем заявлении. Что будет в этой строке, ты мне скажешь завтра утром, в восемь ноль-ноль.
— Я понимаю, — Дадонов не знал, куда девать руки, — я все понимаю, Иван Викторович. И, поверьте, дело не в кресле. Просто трудно возвращаться именно туда, откуда начинал. Психологически.
— Ты ж мужик, Борис Иванович. Брось ты эти нюансы. Не по тебе они. Считай, что исправляешь ошибку. И слово тебе даю, хоть и не по моему характеру твои привычки и лично я к тебе не по-дружески… так уж вышло, но если будешь тянуть — первая же вакансия начальника цеха будет за тобой. Я за дело болею, а не по личным рассуждениям. А вырастешь, вдруг все в тебе ошиблись: и коллеги, и на заводе, что ж — вернешься в свой кабинет. Иди.
Только начинался первый директорский день.
— Я, между прочим, тоже живой человек. — Куренной сидел на бревне рядом с запыленным газиком, и его крупное мясистое лицо было удивительно, даже как-то непривычно разобиженным. — Я, между прочим, готов хоть сейчас в рядовые агрономы перейти. Мне это председательство вот где…
Он постучал ладонью по крепкой загорелой шее.
Николай перехватил его на повороте лесной дороги. Здесь складывали бревна после санитарных вырубок. Нерадивые возчики не хотели вывозить обрубленные ветви и сбрасывали их в овражек. От дождей в нем накапливалась вода и хвоя гнила. В этом месте всегда было сыровато, по склонам оврага облюбовали себе место поганки, захороводившись вокруг давних пней. Солнце иногда добиралось сюда сквозь густые кроны высоченных сосен, и тогда от земли прямо на глазах начинал отделяться туман. Бесформенные зыбкие куски его сплетались вместе, превращались в прерывистое облако, которое, задержавшись над верхушками кустов, медленно тянулось к небу, добиралось до верхних ветвей сосен, и вдруг солнечный луч вонзался в него, и облачко рассыпалось, оставаясь на иглах деревьев тяжелыми влажными каплями.
— Ну и что ты от меня еще хочешь, Николай Алексеевич? — Куренной глядел устало. — Ты что, не понимаешь, что я из последних сил… А, да чего тут говорить? Ты что, думаешь, что в райкоме или еще где не понимают моей ситуации? Село на Железке стоит. Электричка ходит в город. Земли сам знаешь, какие, у нас. Хлеб никогда не берем полной мерой. Заработки у людей тухлые, приходится химичить: а раз так, то человек начинает соображать… Да чего тебе все это рассказывать? Если б моя вина во всем этом была — давно бы по шее председателю дали. И давали, сам знаешь. Только в чем его вина-то, председателя? Людей у нас, сам понимаешь, в обрез. Последние скоро убегут на городские хлеба, И точка. Еще три года назад у вас, в Лесном, было семьдесят живых дворов. А теперь уже пятьдесят четыре.
— Неделю целую заводские без ящиков сидят… Вчера уже те помидоры на консервном не принимали. Затоварились. А в городе, жена говорит, на базаре по пятьдесят копеек дерут за килограмм. Это в разгар уборки. А погоди дней двадцать, так и за рубль не купишь.
— Нет ящиков… Не то что в районе, а, глядишь, в области нет.
— Так куда ж они подевались?
— А ты у меня про это не спрашивай. Мне первый секретарь райкома на этот вопрос ответа не дал.
— В обкоме спроси!
— А иди ты…!
Куренной рванул дверцу газика, завел мотор и рывком сдернул машину с места.
Нескладно вышло, думал Николай, выруливая с проселка на центральную трассу. Были б эти проклятые ящики, неужели б не дали? Только где искать концы? Грошев прав, потому что ему не дали ящики в бригаду. Куренной не получил их для колхоза. Но где-то же они есть? Где-то лежат дурным мертвым грузом, гниют под пустыми дождями. А на поле сотни людей сидят без дела.
Грошев опять послал его на князевское поле. А чего туда ехать? Будут одни и те же вопросы: где ящики, когда приедет начальство, почему не используют людей? А Грошев туда не хочет ехать, и Куренной тоже, будто Рокотов может всех их заменить. А он — простой шофер, шоферюга, как выражается Сучок, когда хочет подчеркнуть свое нежелание лезть в крупные проблемы. «У начальства и голова и зарплата больше, вот ему и заботы. А наше дело тонно-километровое, по путевкам, а остальное не касается».
Надо разобраться спокойно. Сколько семей из Лесного работает в колхозе? До тридцати. Не больше. В крайнем случае, ошибется на единицу. Остальные в городе служат. Молодые все там. Еще года три — и что тогда? Клуб закрыли пять лет назад. Ладно, по телевидению принимают программы даже с комнатными антеннами. Заработки… Началось с неурожаев, земли здесь действительно неважные. Песок. Людям чем-то платить нужно было. Дописывали несуществующее. Поначалу вроде бы совестливые глаза прятали. Помнит такое Николай. И разговоры были всякие; правда, не на собраниях, а так, на мужицких посиделках по вечерам. Потом поглядели, все стоит, все не рушится. Первый год вылезли с двухсоттысячным убытком. Был тогда еще Мартынов у руля. Ладно, выпросили ссуду у государства. А люди глядят: значит, можно так. Значит, держава, она вытянет. Даст на прокорм, коли что. Потом покатились годы засух. Долг государству рос, а люди уже начали покрикивать на собрании: ты мне мое отдай! Не все, но были такие. А молодые на ус мотают: значит, и впрямь порядок такой — отдай мое, а там хоть трава не расти. Семь миллионов должок нынче. Семь. А сейчас хоть с молотка пусти все, что колхоз имеет, и половины не наберешь. В неурожайные годы, чтобы отчитаться по плану, выгребали на сдачу даже семенной фонд. Государство весной все равно не оставит в беде. Вот и выходило, что район вроде бы план выполнял, а на самом деле просто сдавал часть зерна на временное хранение государству, чтобы по весне забрать его обратно. Кому нужны такие хитрости?
Надо что-то менять. Как вернуть колхознику гордость, что ли? Ведь в город уходят лучшие, мастера, цену себе знающие. А они вот как нужны здесь. Он, Николай Рокотов, не знает, как в других местах, он видит только то, что здесь, в Лесном. Как сказал Федя Кукушкин: «Порядку нету».
С сыном-то как быть? Что-то в нем нынче не так. Раньше нет-нет, да и расскажет отцу про заботушки свои. Теперь не то. Парню скоро уже тридцать, а до сих пор в жеребчиках бегает. Оно толку в такой беготне самая малость. Все одно определяться с семьей, как ни крути. Чует Николай, что с того самого момента, как разладилось что-то у Эдьки с той самой сибирской девушкой, что письма слала ему аж до самого позапрошлого года, что-то сменилось в психологии сына. А что? Как ему помочь, как до верного решения довести? Советовался с братом, сын беспрекословно слушает дядьку. Ну, у Володьки сейчас забот хватает: коли не в поездках, так в заседаниях да в совещаниях. Со старшим братом нашел возможность час посидеть, а потом вызвал машину и велел шоферу домой к себе отвезти. На полпути Николай велел вертать к Курскому вокзалу, да и уехал через два часа домой. Коль по безотложному делу не нашел времени, так чего тут чаи распивать да про родственные отношения распотякивать? В дипломатах Николай не бывал сроду и работе этой не научен, а уже с родным братом можно и по-простому, не глядя на чины его нынешние. Да и жена Володьки, Вера, всегда казалась ему чуток из благородных. Деревенская, а уж московские привычки ну прямо с ходу прихватила: «Мы вас, Николай Алексеевич, в театры сводим, в цирк, там прелестная программа. Вы не обращайте внимания на то, что все мы затурканы делами… Это ритм столичной жизни». Шуба не шуба, сапог три пары видел в коридоре. А Маша всю жизнь, считай, в коричневых ботиках проходила, что он ей когда-то купил в Харькове. («Куда мне их надевать-то? Раз в месяц в город съезжу, а дома и в простых узнают».) Вокруг племянника что отец, что мать крутятся волчком. Парень вроде ничего, да только как оно повернется. Дюже уверенный растет. («Папа мой сказал… Папа может… Папа очень занят сейчас, вы не включайте громко телевизор».)
Чуть поодаль от дороги замаячила крыша хаты Логвиновых. Вроде и в деревне дом, а вроде и нет. Пристроился на самой опушке. Вот уже годков пять, после смерти Ивана Никифоровича, мыкает одиночество Фрося. В молодости была девкой веселой. Двух сынов вырастили с Иваном, а теперь, после его смерти, одна при хозяйстве осталась. А Ивана жаль. Мастер был замечательный. По дереву дак и в округе не сыскать равного. Даже конек крыши разукрасил резьбой. Что-то вроде флюгера приспособил. Крыша та и погубила мужика. Перекрывал шифером да сорвался. Вроде и выкрутился, уже и на работу стал ходить, а потом в одночасье и помер. Пришел с огорода, прилег на лавку — да и все. Фрося его окликнула — молчит. Подошла, а он уже холодный. А сыновья за три года только раз появились. Судьба, видно, такая при нынешних детях. Как от пуповины оторвался, считай, уже далеко.
А кто ж это сено пластает на огороде? Сноровисто. Вон сколько загребает. Никак кто из ребят приехал матери подсобить? Нет, ни на Мишку, ни на Степана не похож. Рослый мужик, лысый… вон как солнце отсвечивает. Кто б это мог быть? Из сельских навряд ли. Узнал бы Николай сразу. Пришлый никак? Может, наняла Фрося за десятку какого выпивоху. Эти по нужде к гнилухе на все руки мастерами объявляются. А дело-то держится только с час по их уходу. Потом валится.
Подрулил к дому. Обедать пора, третий час. Маша небось заждалась. Зашел во двор, долго плескался под самоделочным душем. Жена накрывала стол прямо у крыльца.
— Коршуняка-то опять цыпленка уволок… Так вот над забором нырнул — и сразу назад… Наплакалась я. Опять с лесу прилетел.
— Ладно. Похожу, может, гнездо его найду, — пообещал Николай, прихлебывая борщ. — Новости есть?
— До Фроси, говорят, мужик какойся прибился. Нынче к Лизе ходила она и рассказывала. Вроде бы видный из себя, года шестьдесят три. Уж ожила Фрося. Как молодая бегает. А мужик крепкий.
— Видал его… Сено пластает. Ехал мимо, еще удивился.
— Значит, правда, — Маша подсела к столу, глядела на него задумчиво, — тяжко ей, Фросе-то. Она никак нам ровесница?
— Годка на четыре старше. Нам с тобой по пятьдесят пять, значит, ей пятьдесят девять. Нет, пятьдесят восемь… Точно. Ивану было б шестьдесят осенью, а она на два года моложе. А что приняла, то и ладно. Правильно сделала.
Николай допил молоко, собрал крошки со стола перед собой, пошевелил их на ладони кургузым толстым пальцем, отправил в рот. Начал натягивать пропотевшую рабочую рубаху.
— Полежал бы малость?
— Некогда. Нынче городских с князевского поля до Лесного везти. Ихний автобус нашу дорогу одолеть не может. Раздолбали вконец.
— Гляди там, на откосе.
— Гляжу. Вот сейчас скамеек нагружу и поеду. Не дело это, понимаешь. Машина к перевозке людей негодна. Будка полагается.
— Я ж и говорю: гляди.
Он дошел до ворот, остановился, вспоминая что-то:
— Слышь, рябого петуха не пускай со двора. Он, гадюка, опять курей по соседским огородам поведет.
— Ладно.
Грошев опять толокся на складе. Покрикивал на баб, сортировавших помидоры. Коршуном наскочил на Николая:
— Ты где прохлаждался? За городскими пора.
— На полчаса пообедать заехал. Сам ведь гонял в город.
— Ну, кидай скамейки и гони на поле. Ихние автобусы уже тут. Небось ругаются работнички.
— Правильно делают… — Николай открыл борт, начал носить скамейки. Грошев стал подсоблять. Хромая нога мешала поворачиваться побыстрее. Подбородок бригадира топорщился седыми остюками, и Николай не удержался:
— Побрился бы, начальник.
— А иди ты, — беззлобно огрызнулся бригадир.
— Говорят, к Евфросинье мужик пристал. — Николай затолкал в кузов последнюю скамейку, закрыл борт. — Не слыхал?
— Бабы балакают. Мне-то с этого толку? Пенсионер небось. Коли б лет сорок ему, тогда б дело. Да еще с руками бы тот мужик. А так своих курортников хватает. Ну, паняй.
Рядом со складом, приткнувшись к забору, замерли три больших туристских автобуса. Занавесочки, мягкие сиденья. Богато. Шофера лежали на траве, перекидываясь в карты. Сколько ж рейсов придется делать, чтобы перевезти столько людей?
Николай подошел к водителям:
— Ну и как?
Двое — пожилые мужики. Третий, по виду бывший таксист, с профессионально оценивающим взглядом, буркнул:
— Весело.
— Может, все же проедем, ребята?
— По такой дороге не поедем.
— Я первый пойду. Нельзя мне людей на скамейках везти. На откосе побьются друг о друга. Сиденья-то не крепятся.
— Наше дело простое: ехать нельзя, и все.
— А ты можешь оставаться, воробышек, — грубо оборвал его Николай, — я к водителям обращаюсь, а не к тебе. Твое дело известное: счетчика нет и дела нет, так?
Пожилые прыснули. Один из них встал, поддернул брюки, полез в машину:
— Заводи, Федосеич! А ты, друг, поосторожнее со скоростью. Мы за тобой следом.
Таксист растерянно поглядывал на товарищей. Потом тоже нырнул в автобус.
К Николаю подскочил Грошев:
— Сагитировал? Ну молодец. А то они тут мне вычитали.
— Правильно. Ты хоть бы Костю с бульдозером послал на откос. Это ж дорога, а не выгон для гусей.
— Ладно. Я сейчас тоже туда мотану. Небось помидоров нагрузят больше, чем уберут. Вот мотоцикл заведу…
Он обогнал кавалькаду, возглавляемую грузовиком Николая, на самой вершине подъема. Оглянулся, что-то прокричал, чего Николай не услышал за натужным ревом мотора.
Если б не промоина, так по дороге ездить можно было бы. Хоть и трудно, но можно. Не все ж вам, товарищи горожане, гладкий асфальт. Дождя нет, а ухабы переживете. Мы их каждый день на себе пробуем.
Когда машины подкатили к полю, Грошев уже наводил порядок. Длинная очередь женщин с напряженными лицами выкладывала прямо на землю из сумок и сеток помидоры. Чуть поодаль стоял багровый Борис Поликарпович, пытался прикурить, и каждый раз у него это не получалось: то спички ломались, то ветерок задувал слабую вспышку огня. Махнув рукой, он смял сигарету, сунул спички в карман и пошел в сторону от жестикулирующего рядом Трошева.
Николай прошел метров пятьдесят по рядам. Помидоры уже гибли. На кустах больше гнили, чем хороших плодов. Что ж мы делаем? Кого ругать за то, что нет этих проклятых ящиков, что плохая дорога к полю, что на консервном затарены цеха? Николай помнит, как весной возили рассаду, как в жидкой грязи возились женщины. Тогда просили даже школу из Князевки в помощь, и девчушки-шестиклассницы в больших сапогах и мамкиных фуфайках по локоть забирались в жирный чернозем. Как же потом мы будем уговаривать этих же девчонок остаться в селе, чтобы сменить матерей? Ведь они запомнят, чем завершились их труды в этом году. «Порядка нету!» — это Федя Кукушкин сказал когда-то, и сейчас Николай готов был подписаться под его словами.
— Вот что, товарищи женщины, — Николай подошел к горожанам, — товарищ бригадир пошутил… Он у нас иногда шуткует, особливо ежли при этом симпатичные дамочки присутствуют. Вы берите помидорки-то, берите. Это я вам как член правления колхоза говорю. Выбирайте, что с прозеленью еще. Такие или дозреть, или для засолки в самый раз. Берите… Вот давайте я вам, дамочка, помогу.
— Ну, раз так… — Пожилая женщина в очках оглянулась вокруг. — Если это можно… Правда, нас предупреждали, чтобы мы не брали ничего, но ведь гибнет все. С этого поля убрано не больше десятой части. А остальное… Хотя бы люди домой на ужин привезли. Пропадает все.
Остальные заговорили громко и возмущенно, и Николай, повторяя: «Вы берите, берите, товарищи… Не стесняйтесь. Детишек накормите дома».
Грошев сидел на коляске мотоцикла, и на лице его была хмурая усмешка. Не скрываясь, он считал людей, загружавших авоськи. Аккуратно записывал цифры в блокнот. Когда автобусы заполнились и двинулись к спуску, он впервые глянул на Николая:
— На чужое добро ты крепкий мужик, Рокотов. Очень даже крепкий. Думаю, что за такое решение вопроса ты ответишь по всей, понимаешь, строгости и рублем, и партийной своей совестью. Вот так.
Хороший он мужик, Грошев, подумал Николай устало, вопрос он тоже понимает так, как он жизнью обрисован. Только одна червоточинка есть в бригаде: когда нужно, он начисто забывает про то, что думал час назад, про то, чем возмущался, и тут уж принципиальность его взыграет так, как и ожидать трудно. Удобная забывчивость.
Грошев укатил на мотоцикле, а Николай сел на обочину около поля. Было тихо. Из-под горы ветерок доносил дальний гул укативших автобусов. Ободренные тишиной, засуетились вокруг кузнечики. Жаворонок неуклюже затрепыхался над головой, радостно сообщая миру про замечательный день. Марево колыхалось над дорогой, смазывая четкую линию горизонта. Далеко, за лесом, закричала, как вспугнутая птица, электричка. Пошла за рабочим людом в город, чтобы развезти его по сельским домам. И к вечеру оживут днем почти безлюдные села. Только не по клубам народ пойдет, в большинстве пригородных сел клубы уже закрылись; засядет народ за телевизоры, и вспышка многолюдия на сельских улицах будет продолжаться чуть более часа, пока не закончатся нехитрые домашние дела. И только вечером засияют огнями деревни, как лет двадцать назад, когда еще бывали молодежные посиделки и звук гармони был еще не редкостью. А ведь село — это верный хранитель национальных особенностей любого народа. Одряхлел хранитель, постарел. И молодежь уже поет все больше заграничные песни. Еще много лет назад ругал брата Володьку за джазы всякие, за твисты и прочее. А как отец песни народные пел… Сядет у стола, глаза прикроет и запоет. Голосом природа его слабым наделила, но мелодичным. Песню понимал и любил. Именно от него унаследовал Николай эту бесконечную и необъяснимую любовь к народной песне. Среди вещей, оставшихся от отца, была тетрадка с записями народных припевок, частушек, присказок. Не раз видел отца с этой тетрадкой, и в эти минуты он был больше похож не на комиссара отряда, а на сельского учителя. Поначалу хранил эту тетрадку как память об отце и только с возрастом стал понимать, что ценность ее сама по себе велика. Как-то просмотрел ее Володька, сказал, что возьмет в Москву и покажет специалистам, но уехал и забыл ее. И пусть. Тут, в селе, тетрадка отца нужнее. Тут он учительствовал в давние довоенные годы. Тут его помнят еще, хотя школы, где он учил ребятишек, уже нет. Даже здание перестроили. Поначалу клубом сделали, потом в библиотеку преобразили, а теперь там магазин.
Жалел или нет о сделанном только что? Наверное, надо было не так немного, поспокойнее. Попросить, чтобы Борис Поликарпович написал заявление с просьбой продать по себестоимости столько-то помидоров для рабочих завода. Это было бы правильно. Никто не упрекнул бы. Но может быть, иногда нужно и вот так, потому что до этого здесь много чего, видать, наговорил Грошев и надо было перед людьми обелить и колхоз, и его людей.
Теперь будет шум. Как повернется дело, это уже забота Куренного. Что ж, видать, назрел разговор. И пусть он начнется с этого самого случая. Удивился тому, что нет волнения, какое обычно бывало у него во время очередного столкновения. Или стареть стал? Говорят, первым признаком приближающейся старости является исчезновение желаний. Пятьдесят пять — разве это старость? Сердце пока работает нормально, руки крепки. И без очков читает. Не-ет, рановато он себя старит. Рано.
Надо Маше ничего не говорить. Ночами спать не будет. Правда, все это не надолго. Уже завтра село будет все знать. А там собрание или еще что?
Ненужные скамейки громыхают в кузове. А все ж шофер шофера всегда поймет. Это тот, что из таксистов, тот из чужих. Это не рабочих кровей. Этот — из зашибал. А мужики его сразу поняли.
Что-то нынче на поле не видал он Петьку и Дятькова? Никак отработали свое? А с Дятьковым надо б было срезаться. Уж больно шустро он про село говорит. Нет, село еще себя покажет, врешь. Только порядок бы настроить. А как?
Новое место нравилось Кулешову. Тут, что ни говори, был самостоятельный участок работы. Председатель колхоза относился к разряду людей, всегда нравившихся ему: этакий сельскохозяйственный гусар, которому претит заниматься оскорбительными мелочами и назойливой опекой. Если вдуматься, то получается образ самого что ни на есть идеального руководителя для честолюбивого подчиненного: отвалил участок работы, не лезет в него сам, спрашивает по итогам и по чепе. Мечта. Ну и место чудесное, такое на Черноземье поискать. Не добрался сюда еще технический прогресс с его воздействием на людей и среду.
Было, правда, одно обстоятельство, которое тревожило: место работы для жены. Однако Куренной удивительно легко пошел на предложение Кулешова: сельская библиотека вот уже второй год была закрыта из-за отсутствия помещения и работника; книги хранились в кладовке сельсовета, и единственным их прилежным читателем была секретарь сельсовета Поля, чьей опеке и надзору они были препоручены. Куренной сам явился в Совет, отпер дверь, зашел в затхлую каморку, где пахло книжной пылью и мышами, потоптался с минуту, тяжело вздыхая и покачивая головой, вручил Людмиле ключ и сказал:
— Ты, того… давай приведи в порядок все, а потом мы комиссию создадим, акт оформим и начинай работать. Комнату бери себе, помой тут и прочее. А мы на правлении насчет зарплаты решим.
Дело с приемкой затянулось, нужно было сотни книг подклеить, привести в божеский вид, разложить по местам. Два воскресенья подряд Анатолий сам мастерил библиотечные полки. Куренной больше в Совете не появлялся, правда, на правлении решили с зарплатой, и с первого июля Люда уже считалась работающей. Ваську препоручили соседке бабе Паше, парень он был смирный, особых хлопот никогда никому не доставлял, а иногда Люда брала его с собой, давала в руки карандаш и заставляла рисовать всякую живность, кудахтавшую, лаявшую и мяукавшую за окном.
В этом году Анатолию стукнуло двадцать семь. Поработал и в Ростове на комбайновом, в Нагорске, в управлении сельского хозяйства. Помыкался по частным квартирам вволю, и когда Куренной предложил работу главным инженером, согласился сразу, даже без обдумывания. Они с Людой уже давно остановились на этом варианте, только искали местечко поближе к городу. А в Лесном не раз бывали по выходным, и Анатолий уже бессчетное количество раз говорил жене: «А что, послали бы нас сюда, а?» Люда только вздыхала: город рядом, места чудесные и транспорт удобный.
Они переехали через три дня после того, как дали Анатолию должность и председатель привел его к небольшому особнячку над обрывом. Лет пятнадцать жил в этом доме врач, это когда еще больничка здесь была небольшая, потом зоотехник обретался. Отслужил положенных три года после института и отбыл в городские края лечить собачек и морских свинок в областной ветлечебнице. Зиму хата простояла пустой, намерзла, намокла, и теперь они жили здесь, не начиная ремонта, в ожидании, когда отойдут стены. Днем открывали окна, а вечером выкуривали дымом налетевших комаров, зато это был первый в их жизни «свой» дом, и Люда насадила на участке каких-то цветов, которые взошли и оказались совсем не теми, но все равно это было радостно, а во дворе кряхтела квочка с десятком цыплят — первый залог и основа будущего хозяйства.
Хозяйство досталось ему угробленное до последней степени. Трактора, а было их семнадцать, все изношенные до предела. Запчастей не было. Кое-что пока удается добывать, основываясь на старых знакомствах в областном центре, но с каждым днем становится это все труднее. Квалификация механизаторов вызывала в нем ужас. Еще хуже было с дисциплиной. В разгар весеннего сева тракторист Кузин поехал на тракторе свиданничать к своей милой аж в Князевку. Кулешов вызвал на следующий день его к себе и долго глядел на виновника происшествия: худенького розовощекого паренька с ангельски-голубыми глазами.
— Ты понимаешь, что сделал?
— А что? — Ангелок был искренне удивлен. — У нас все завсегда…
Кулешов закричал что-то, написал приказ, вывесил его на доске объявлений. Мужики старательно читали приказ, хлопали Кузина по спине и оглядывались на окна кабинета инженера.
Впрочем, в одном отношении он почувствовал скоро перемену. Это когда, после сева, принял активное участие в ремонте. Не консультацией, а сам, своими руками, разобрал мотор, отладил поршневую группу. Мужики все до единого собрались вокруг, когда запускали мотор на стенде. По их лицам он понял: дело сдвинулось, хоть и не приняли пока что его в компанию, но хоть признали своим. На хлебоуборке, вопреки приказу Куренного, стал он на подмену комбайнером. Понимал, что делать этого нельзя, но существовало неписаное правило, согласно которому подчиненные должны были признать за начальством право отдавать приказания только после того, как убеждались, что оно, начальство, что-то умеет. И он трое суток отстоял за штурвалом, пересыпая пять-шесть часов ежедневно тут же, на полевом стане, и результаты его были совсем неплохими. А когда увидали, как он при поломках сам их устранял, не ожидая «летучки», авторитет его явно пошел в гору. Чувствовал он это по почтительности обращения тех же самых бузотеров, которые еще месяц назад святыми глазами глядели в ответ на его упреки. Потом по селу пошла балачка, что инженер собирается сбегать обратно в город, и ему пришлось самолично убеждать в обратном Куренного. «Наши могут», — смеялся председатель, убедившись, что слухи были ложными, и отдавая должное сельским кумушкам.
С Куренным у него наладились вполне сносные отношения, хотя несколько раз председатель принимал явно неверные решения. Анатолий каждый раз мучился проблемой, как себя вести в этом положении, потом отходил, утешая себя, что главный инженер он молодой, а председатель в этом колхозе уже зубы съел. Довод был не из самых убедительных, но помогал. К этому времени он усвоил уже нехитрую тактику Куренного: если тяжко складывались хозяйственные дела — не бросаться в панику, не рвать жилы. Делу все одно не поможешь, потому что оно зависит, в основном, от природы, а вот что колхоз спасут — в том сомнения не было. С такими землями, как здесь, много не нахозяйствуешь. Старался не задумываться над смыслом этой нехитрой тактики, выслушивая председательские рыдания на районном хозяйственном активе, где Куренной подавал все в самых мрачных тонах, заранее настраивая начальство на плохой исход нынешнего года. Через день приехал секретарь райкома, и председатель повез его на самые тяжкие участки, где пересевали озимые и где пшеница навряд ли вытягивала больше, чем по тринадцать центнеров. На бугре Куренной выхватывал из багажника газика лопату и копал по склону до десятка ямок в разных местах. На глубине двадцати сантиметров, это уже знал Анатолий, выворачивался из-под чернозема яркий белый песок, какой и на пляже речном не очень часто встретишь, и это было самым убедительным доводом, потому что секретарь райкома был человек новый и важно было в самом начале настроить его определенным образом. Наблюдая с машинного двора за маневрами председательского газика, Кулешов понимал, что Куренной играет в не совсем хорошую игру, но осудить его не мог. Теперь, после нескольких месяцев пребывания в колхозе, Анатолий увидел в поступках Куренного выработанную горьким опытом предшественников линию поведения, когда важно было в любой момент иметь набор доводов в свою защиту, потому что хозяйственный успех зависел от слишком многих факторов, в числе которых были и совсем незначительные на первый взгляд вещи: хворает свекловичница во время прополки, а кто вытянет ее три гектара? Это ж не простое дело. Или вдруг навострится иная бабенка в гости к сестре в дальние края? Председателю ведь и разговора с ней нет. Как что — так заявление на стол. Уборщицей в город пойдет, на семьдесят рублей, а тут триста оставляет. Вот и маракуй, как себя вести.
Рокотова Анатолий заметил сразу же после начала работы. Он уже знал, что в любом коллективе всегда есть человек, который является его душой, а может быть, и совестью. Хмурый, чуть рябоватый, невысокого роста, Рокотов не спешил ответить, когда его о чем-либо спрашивали. Помолчит с полминуты, выдержит паузу, а уж потом скажет коротко и безапелляционно. Поначалу он показался Анатолию мужичком себе на уме, который никогда и нигде выгоду свою не упустит, но потом отбросил это представление как неверное. Чем-то был похож этот человек на памятного Анатолию покойного Василь Василича Ряднова, может быть, своей яростной неудержимой жаждой всеобщей справедливости. Были, правда, и отличия. Рокотов всегда держался в тени, не лез с суждениями, не обличал виновных. Только поглядывал недобро. Но уж коль виновному доводилось что-то спросить его, тут уж Николай Алексеевич выкладывал все.
Однажды Анатолий застал Рокотова у бульдозера Сучкова, закадычного рокотовского приятеля. Николай Алексеевич лежал под машиной, а Сучков подавал ему инструменты.
— Что там у вас? — Кулешов присел перед гусеницей, пытаясь разглядеть, чем занимается Рокотов. Тот медленно вылез из-под машины, сунул ключи Сучкову:
— Поездишь еще, только про масло не забывай. — Повернулся к инженеру: — А сказать я что хотел, Анатолий Андреевич, пора бы хлопотать про новые машины.
— Говорил я председателю.
— То-то, что говорили. Все у нас на проволочках. Вот, помню, раньше эмтээсы были. Так там же технику содержали. Там кого попало за руль не сажали. Председателю давали десять тракторов на две недели, так он знал, что больше техника у него не будет ни дня, и старался его, этот трактор, использовать с нагрузкой. Потому что больше ему техники не видать. А теперь вот «Кировец» семисотсильный с тележкой силос возит. Да это ж что из золота сапоги шить. Он горючего нажжет в десять раз больше, чем стоит силос. Ему бы десять плугов тащить, а не тележку. Вот куда мы миллионы загоняем. Тут эмтээсы и вспомнишь.
Было все это неожиданно для Кулешова, и он поначалу даже не нашелся что ответить. Только пробормотал:
— Вы же член правления, Николай Алексеевич… Сказали бы.
Рокотов махнул рукой и пошел к раздевалке, а Сучков доверительно сказал инженеру:
— Да говорил он… На собраниях и вообще… Грозились всё исправить, да только назавтра опять… Брехня одна получается. Сами ж знаете, на тракторах и за выпивкой ездют, а кто и по девкам. Какой уж тут моторесурс… Вот зимой поглядите, что вытворять будут. Меня на бульдозере навоз на поля возить заставляли. Это ж каку голову иметь надо? А-а-а…
Иногда Анатолий чувствовал свое бессилие. Поднял бумаги, дневные наряды за прошлую зиму. И по всему выходило, что иного выхода, как возить навоз на бульдозере, в те дни не было. В ремонте десять тракторов. Всех лошадей мобилизовали. Объявили два воскресника по вывозу навоза на поля. Верно, нельзя с одной тележкой гонять на поля «Кировец», но что сделаешь? Нужно в хозяйстве сорок тракторов, а их пятнадцать. Ну кто виноват, что колхоз живет в кредит? Что в долгах как в шелках?
А может быть, и есть чья-то вина? Кто-то же приучал людей к этому. Кто-то нащупал удачную отдушину: не оставят без поддержки, дадут и семена, и технику. Все равно дадут. И люди привыкли: неужто двадцать процветающих хозяйств района не продержат на себе двух-трех неудачников? Продержат, спасут, государство кредитами наделит. И так годами, десятилетиями. А если прикинуть по всей стране? Неужто ж только в Лесном такие хитрецы? Небось и в других местах водятся?
А в общем, жизненный поворот, приведший его в Лесное, считал он благоприятным. Здесь можно было увидеть результаты своего труда, а что еще нужно человеку, если у него профессия, которая нравится. Если еще не знаешь, до каких пределов простираются твои возможности? Васька целыми днями гоняет босиком по сельской улице, перезнакомился с ребятней. Люда обживает дом. Первый дом в их жизни. Можно бы и сказать, что счастливы. И как приятно вот так идти к своему дому, зная, что тебя ждут, что Васька кинется навстречу с веселым визгом и можно будет зарыться лицом в его пахнущую ветром белобрысую шевелюру.
Калитка скрипучая. Надо бы поглядеть, а то даже неудобно. При первой же оказии займется. Вот сейчас поужинает и глянет, что там так скрипит. Может, маслицем смазать и делу конец? Васька возится в углу двора со щенком, подаренным соседкой: знатный будет пес, уже сейчас уши торчком стоят. Парень три ночи как следует не спит, все беспокоится за свою животину. А пусть, добрее к людям будет. В детстве Анатолию тоже довелось держать собаку, и до сих пор помнит он тот день, когда в очередной приезд Родиона к отцу тихая и безответная Мирта вцепилась ему в штанину. Родион даже чемодан уронил, а потом ощерил мелкие черноватые зубы, схватил полено и ударил собачонку по голове. Сколько слез пролил Толька тогда над бездыханным телом своего лохматого друга. А в доме никто ничего не сказал Родиону, только отец осмелился пробормотать: «Зачем же так?» Родион не ответил и лишь после многозначительной паузы выдавил из себя:
— Сроду никто по земле не ходил апосля того, как меня куснет. Так-то, друзяка.
Люда вышла из дома с озабоченным лицом. Когда Анатолий снял пиджак и повесил его на перила крыльца, она тихо сказала:
— Опять он… Сегодня видела. Нашел-таки нас… Только очень тебя прошу, не ввязывайся. Он все сторонки держался. К дому не подходил. Совсем седой.
Все эти дни Туранов даже не вспоминал о своем предшественнике. Работы было под завязку. Да и не хотелось вновь возвращаться к тяжелому разговору, который состоялся при передаче дел. У Туранова создалось впечатление, что Бутенко совершенно не понимает сути происходящего и видит все свершившееся как цепь недоразумений и происков со стороны недругов. Целую неделю он отсиживался дома, иногда перезванивая в приемную по тому или иному делу. Туранов распорядился высылать ему машину, если об этом будет просьба бывшего директора, и Павел Максимович охотно воспользовался этой возможностью.
Ночевал пока в гостинице. С квартирой вопрос решался, но Туранов готов был ждать несколько месяцев. Жена утрясала последние московские дела, обсуждался вариант с переходом сына в институтское общежитие. А потом, он, Туранов, уже давно привык к минимуму в быту и в этом вопросе проблем не возникало. Номер попался не шумный, в самом конце коридора. Поздно вечером Иван Викторович принимал душ, ужинал в буфете, и у него даже образовывалось до часа свободного времени, чтобы прикинуть кое-что.
Бутенко. Был когда-то хорошим помощником. Это надо сказать прямо. Где-то потом сломался. Где? Наверное, на власти. Есть у него что-то такое. А может быть, окружение? Он же подхалимами себя окольцевал. Исполнителями. Опереться не на кого, потому что вокруг одни «Чего изволите?». События вышли из-под контроля, и маховик текучки начал крушить все вокруг. Рекламации пошли, лучшие люди стали уходить с завода. Бутенко сосредоточился не на причинах этого, а на мелких заботах о том, чтобы избавиться от неугодных. Тут ему изобретательности не занимать. А жаль. Инженером он был неплохим.
На второй день работы ему принесли уточненные данные. На заводе в настоящее время не хватает не три тысячи человек, а тысячи восемьсот. Причем за последние два дня подано свыше двухсот заявлений о приеме на работу. В основном от тех, кто когда-то ушел и перебивался на других предприятиях. Видно, слух по городу все ж прошел. Дескать, Туранов вновь у руля. Его историю помнят многие. Началось тогда с дачного участка для рабочих завода. Тысяча коллективных садов. Тысяча рабочих записалась в кооператив. Все с завода. Чужих там не было. И он распорядился подвести туда свет и асфальтовую дорогу от автобусной остановки. Все это стоило около тридцати тысяч рублей. В нынешние времена его бы заставили сделать эти работы, но тогда было другое. Тогда нашлись умники, которые уцепились за факт, что среди других был и его садовый участок. Дело получило иное освещение. Дошло до обкома. Там тоже, на всякий случай, перестраховались: шла кампания против использования должностных возможностей в личных целях. Министерство было категорически против, и два месяца он сидел дома и получал зарплату, хотя на заводе уже был другой директор. Комиссия самым тщательным образом изучила все документы. Криминала найдено не было, но некоторым товарищам отступать было поздно, и он уехал.
Да… Позавчера было совещание. Любшин представил анализ причин текучести кадров по заводу. Было все: и отсутствие транспорта для подъезда к заводу от вокзала, и недостаток мест в детских садах, и заработки. Это вечные причины. Но главной оказалась проблема жилья. Тысяча триста двадцать человек были в очереди на квартиры. Это не считая одиночек, пробавлявшихся в общежитиях. Много заявлений об увольнении было мотивировано так: «…в связи с невозможностью скорого решения вопроса о жилье…» А что такое скорое решение? Он тоже готовился к совещанию. И ему сообщили цифры. За всю предыдущую пятилетку улучшили жилищные условия 496 человек. Так сколько же времени ждать своей очереди этим самым тысяче тремстам? Больше десяти лет?
Вечером он позвонил министру. Знал, что в этот час Михаил Васильевич еще на службе. Пепельница полна дымящихся окурков, на столе — папки с бумагами, каждая из которых — самая срочная. Министр любил в тишине разбираться с наиболее сложными делами и оставлял их на поздний вечер.
— Ну что, директор?
— Воюю.
— Давай быстрее наводи порядок. Слушай, это же черт знает что, когда на таком заводе, как ваш, коэффициент использования мощностей всего девяносто четыре процента. Это ж даже не бесхозяйственность, это преступление.
— Принимаю меры, Михаил Васильевич. Но есть просьбы.
— Приезжай.
— Пока не хотелось бы. Надо войти в ритм. С людьми разобраться. Потом, хотелось бы приехать с готовыми цифрами, а не идеями.
— Верно. Погоди… Ч-черт, прикурю сейчас…
Трубка клацнула о поверхность стола. Через несколько секунд министр заговорил снова:
— Да… Конечно, разговор нужно вести прямой и конкретный. И с цифрами. Так чего ты сейчас хочешь?
— Мне нужно сдавать в год до сорока тысяч квадратных метров жилья, чтобы осуществить программу развития завода.
— Деньги предусмотрены постановлением правительства. Ты их получишь. Но объемы нужно включить в план мощной организации, а это без обкома невозможно. В обкоме у тебя как?
— В обкоме поддержат.
— Говоришь уверенно. Так… Ну, а в Совмин поедем вместе. Я так понимаю твой звонок?
Туранов засмеялся:
— Так точно, Михаил Васильевич.
— Ну, вот видишь? Я ж тебя знаю. Но и ты имей в виду, уже в конце года я потребую от тебя увеличения продукции на несколько миллионов рублей. Сейчас у тебя девяносто четыре миллиона… Так вот, имей в виду, по итогам года чтобы было не менее ста. И в первую очередь экспортные заказы.
— Сделаем, Михаил Васильевич. Спасибо большое за поддержку.
— Отплатишь показателями. Ну, у тебя все?
— Все, Михаил Васильевич. Спасибо.
— Тогда будь здоров.
На совещание он шел уже с готовым решением. Когда руководители цехов и служб сели за стол заседаний, он поднял трубку телефона:
— Андрей Филиппович, прошу вас обеспечить трансляцию совещания по всем цехам и службам завода. Я у себя включу.
— Зачем, Иван Викторович? — Помощник ничего не понимал.
— Я прошу вас… — Туранов положил трубку и взглянул на недоумевающие лица собравшихся. — Так вот, товарищи, наш сегодняшний разговор будет слушать весь коллектив предприятия. Поэтому прошу говорить коротко и по делу. Через пятнадцать минут будет обеденный перерыв, и уверяю вас, что слушателей будет больше чем достаточно. Итак, все готовы?
— Есть ли смысл, Иван Викторович? Это же рабочее совещание? — Заместитель директора по быту Гусленко говорил осторожно, но видно было, что он встревожен.
— Есть смысл именно потому, что это рабочее совещание, а не парадная болтовня, — грубовато ответил Туранов, кольнув Гусленко взглядом. Ах, Семен Порфирьевич, ах ты ж старый дипломат. Работать можешь, а вот перестраховаться не прочь. А ну как что не так выйдет? А ведь сейчас такое время, что с людьми надо говорить в открытую, честно и прямо, только тогда они пойдут за тобой. Они поймут все твои заботы и трудности, если ты им о них прямо скажешь. Но только потом уж не крути, иначе одним махом ты уже не руководитель. Если б мог, Туранов сказал бы все это вслух, но сейчас за столом были вместе с теми, кого он знал, и те, к кому следовало еще присмотреться и спешить с высказываниями не следовало, хотя уже сам метод проведения совещания насторожил многих.
Щелкнули тумблеры.
— Начинаем совещание по вопросам текучести кадров на предприятии, — сказал Туранов и представил себе, как загремели в цехах динамики. Уже в этом году заводу нужно было резко увеличить выпуск продукции на тех же площадях, с теми же материалами, а это возможно было только при одном условии: если каждый рабочий поймет смысл того, чего от него хотят. Он не мог собрать всех во Дворец культуры, там не хватило бы для них места. Он не мог ходить по цехам и объяснять задачу. Он не хотел также, чтобы его слова передавали всем уполномоченные от цехов, собранные в одном месте. Он хотел сразу всю аудиторию, чтобы каждый человек из коллектива понял все по его словам и только к нему мог предъявить потом претензии за несдержанное обещание. Этим самым он давал себе право требовать почти невозможного от трех десятков людей, которые либо должны были стать его ближайшими соратниками, либо уйти, потому что то, что он готовился сейчас сказать, можно было понять только как стремление самому забраться в угол, из которого только один выход: вперед. Он понимал, что среди собравшихся в кабинете немало найдется таких, которые не хотели бы попадать в этот самый угол вместе с ним, но иного выхода не было, заводу нужно было либо совершить почти невозможное, либо потерять только что пришедшего директора. Технически задача была реальной, даже очень реальной. Технические возможности завода простирались куда дальше, чем планировал на этот год Туранов, но с техникой работали люди, а некоторые из них разуверились во многих прекраснодушных обещаниях бывшей дирекции завода, привыкли подвергать все сомнению, и теперь это были скептики. Их снова нужно было превратить в единомышленников, но для этого требовалось назвать вещи своими именами.
Любшин говорил сжато и четко. Цифры били наотмашь. Да, жилье. Да, детские сады. Да, молодежные общежития. Да, трудности со сменной работой для молодежи, желающей учиться вечером.
Туранов знал: это первый бой. Даже если б сейчас он захотел прервать разговор, уже поздно. И все равно — в открытую лучше. Вон Гусленко что-то правит на готовом тексте выступления. Нет, он не хочет быть просто болтуном. Это директора еще можно пока обмануть, все же не до конца изучил положение дел. А весь коллектив завода трудно громкими фразами без конкретных вещей убедить. Надо перестраиваться.
Говорили все коротко. И в общем, картина была бы неплохой, если б не трудности с жильем. Еще беда: за последние годы много квалифицированных рабочих по возрасту ушли с завода. А заменить их трудно: так уж получилось, что ушли они сразу, те самые люди, которые были в одном возрасте в пятидесятом, когда начинался завод, то самое первое заводское поколение.
И все ж жилье.
Трос прислали записки с отказом от выступления. Туранов понимал этих людей. Он отложил бумажки в сторону, придвинул к себе микрофон. Уже тридцать минут идет совещание. Из кабинета он видит пустой заводской двор: ни одного человека не видно на дорожках, ведущих к столовым.
— Ну что ж, — сказал он и вновь увидел напряженные лица сидевших за столом людей, — вот мы и поговорили. Только это не просто разговор. Я хочу, чтобы меня слышали все, кто считает себя тяжмашевцем. В прошлом году завод дал продукции на девяносто четыре миллиона рублей. Это мало. Это ничтожно мало для того оборудования и тех возможностей, которыми предприятие обладает. Это мало для такого коллектива, который, я не хочу стесняться громких слов, может сделать чудеса. Я не чужак на этом заводе, вы знаете, я сам родился и жил в этих краях и всегда стремился вернуться к этим стенам. И вот я говорю вам: к концу года мы должны дать продукции на сто миллионов рублей. Главная трудность: переломить себя, отойти от мысли, что ты лично не отвечаешь за конечный исход. Сегодня мы говорили о причинах текучести кадров. Мы не хотели прятать ни сам разговор, ни цифры. Мы хотели, чтобы об этом задумался каждый. Дайте мне пять лет. Поверьте мне, мои друзья и товарищи! Я вам говорю: в течение этого времени все тысяча триста с лишним человек получат квартиры. Это обещаю вам я, Иван Туранов, и если через пять лет я не смогу выполнить то, что обещал, — я уйду с завода и каждый из вас может прийти и сказать мне об этом: да, ты солгал, Иван Туранов, и ты должен уйти. Через месяц я поеду в Москву и буду добиваться передачи заводу одного из отстающих хозяйств области, колхоза, который числится отстающим. Мы создадим там подсобное хозяйство, чтобы рабочий завода мог экономить свое время и не бегать после смены по заготовкам. Каждый сможет купить прямо на заводе такие продукты, как мясо, масло, творог, картофель, крупы. Я не говорю, что это будет сразу и что это будет легко. Нам придется в хозяйстве построить новые телятники, жилье, дороги. Это на годы. Но я вам обещаю, что это будет. Взамен я потребую от вас многого. Сегодня я объездил дома, которые строят для нас. Жилстроевцам не хватает специалистов и просто людей. В понедельник во всех цехах будут вывешены списки кандидатов на получение квартир в текущем году. Каждый из этих людей должен отработать методом воскресника или субботника на строительстве дома, в котором он будет жить. Я не знаю, сколько времени нужно будет отработать, может быть, это придется делать каждую неделю. Но если вы хотите, чтобы первые две девятиэтажки были сданы строителями в положенное время, а именно к празднику Октября, вы поможете им. Сколько придется работать — это определять вам самим, тем, кто будет жить в этих домах. И еще… Я прошу передать тем старым рабочим, кто хочет вернуться на завод с других предприятий, с пенсии, пусть приходят. Я рад буду всех их видеть. Они очень нужны сейчас здесь, на заводе. Во вторник на будущей неделе я прошу собраться во Дворце к шести часам всех бригадиров завода. Мне нужно с вами говорить. Мне нужно с вами посоветоваться. Без вас мы не одолеем той ноши, которую берет на себя коллектив. С завтрашнего дня за все помехи производственному процессу будут отвечать конкретные люди. Простоял станочник полчаса из-за неподвезенных заготовок — рублем ответит снабженец или мастер. Не выполнил норму станочник — ответит он. Рублем ответит, а не общественным порицанием. И пусть любой из обиженных идет жаловаться на меня прокурору. Нашу продукцию ждут в тридцати странах, и пора уже подумать о том, что доброе имя завода и коллектива значит ничуть не меньше, чем доброе имя любого из нас в отдельности. Теперь каждый будет отвечать за то дело, которое ему поручено. И если он не готов это делать — пусть лучше уходит сам. Таким людям не будет никакого снисхождения. Я сказал все.
Он выждал паузу и выключил микрофон. Отключил тумблеры на приборной доске.
— Совещание окончено, — буркнул он, потянувшись к графину с водой, налил стакан и, запрокинув голову, цедил влагу через почти стиснутые зубы. Люди уходили из его кабинета молча, не переговариваясь, как обычно. Сейчас он не хотел говорить ни с кем. Сейчас он должен был остаться один и еще раз подумать. До конца перерыва оставалось минут двадцать, и только сейчас аллею, ведущую к столовой, запрудила толпа людей. Он не видел их лиц, но сейчас они сбивались в группы и многие спорили. Теперь они будут обсуждать все. И чем больше споров — тем лучше. Пусть выкристаллизуется истина. Пусть они поймут, что именно к каждому из них в отдельности обращается директор завода. К каждому в отдельности, а не ко всем вместе.
— Да, только так нужно ломать положение. Только так.
Тихо и как-то робко зашла Клавдия Карповна:
— Иван Викторович… Там Павел Максимович. Извините, я сказала, что вы заняты, но он настаивает.
Бутенко. Некстати. Впрочем, пусть заходит. Хоть краем сознания прикоснется к тому, насколько крупно он здесь наломал.
Бутенко вошел напряженно, не как обычно, не вольной, чуть развалистой походкой крепко стоящего на ногах человека, а будто собравшийся на экзамен нетвердо знающий предмет школяр. Прошел к столу, сел. Туранов смотрел на него неподвижно, не мигая, ни один мускул лица его не дрогнул. Бутенко усмехнулся:
— Здравствуй.
— Здравствуй. Слушаю тебя.
— Слушай, Иван… — Бутенко сглотнул слюну как-то судорожно и громко, и на его шее болезненно дернулся кадык. — Ты знаешь, я всегда к тебе хорошо относился. Я был тебе верным помощником, пока не случилось то самое… И потом я всегда и везде говорил о твоих заслугах в деле становления завода. Я не виноват, что со мной так вот вышло. Ты меня поймешь, ты сам был в таком положении.
— Я слушаю. — Туранов чувствовал себя человеком, приглашенным на похороны, когда нужно выслушивать стенания и знать при этом, что нельзя говорить об усопшем плохо, несмотря на то, что сказать есть чего.
Видимо, Бутенко все еще переваривал свои мысли, не решаясь доверить их Туранову. Тогда зачем он пришел?
Наконец на одутловатом лице Павла Максимовича появилось решительное выражение:
— Слушай, я убрал месяц назад Конюхова с поста главного инженера. Взял Дымова. Он еще пацан. Отправь его назад в цех и возьми меня. Ты же знаешь, как со мной работать.
— Если б ты не убрал Конюхова, я постарался бы отдать его под суд. Потому что вы с ним тут такого наколесили… Да, ты прав. Лично от тебя я зла не видел. Но я не возьму тебя, Бутенко. И вот почему. Я строил дом. Я годами строил главное строение в моей жизни. Я уже знал, что половина жизни вложена в этот дом. И вот приходишь ты и начинаешь этот дом ломать, корежить, перестраивать. Ты уничтожил смысл моего многолетнего труда. За что же я должен проникнуться к тебе уважением? За то, что ты заставляешь меня снова начинать готовить фундамент, расчищать площадку от завалов? И потом, вот что. Может быть, Дымов еще и не главный инженер завода, но я хочу дать ему шанс. Ты свой шанс упустил. Я не могу быть добреньким за чужой счет. И вообще, я бы посоветовал тебе идти рядовым инженером куда-нибудь на другое предприятие. Я не могу разрешить тебе работать на заводе.
Бутенко криво усмехнулся:
— Неужто боишься, Иван?
— Нет. Я пришел в это кресло, потому что мне есть что сказать. И я скажу свое слово. Можешь быть уверен. Но я пришел сюда не ради того, чтобы заседать и пользоваться директорскими благами и правом решать человеческие судьбы. Я пришел, чтобы вкалывать самому и не давать жиреть другим. Вот, если хочешь, в чем моя психология, Бутенко, это я тебе говорю что ни на есть голую истину. Если можешь — пойми меня.
— Понимаю. — Бутенко вынул сигареты, закурил. — Ладно. Жена говорила: зря идешь. Не поверил. Они, бабы, иной раз зорче нас бывают. А я надеялся.
Туранов сложил ладони перед собой, будто для того, чтобы разглядеть ногти всех десяти пальцев. Постепенно в душе его нарастала злость против человека, сидящего сейчас напротив. Неужто он не понимает? Неужто надо объяснять? А может быть, надо?
— Слушай, Павел… Твой поезд ушел, ты пойми это. Его не догонишь, потому что шанс всегда бывает один. У тебя был редкий шанс. Тебе дали завод. Ты загубил этот шанс.
— Твой поезд тоже уходил, Иван. — Бутенко глядел пристально, и Туранов вдруг увидел всю прозрачность его разговора. — Я помню, как он укатил, твой поезд, Иван. Без гудков. Я потом даже удивлялся, что ты остался с партбилетом. Нет, ты не пойми, я и тогда понимал, что ты прав, помнишь, я даже на партсобрании об этом говорил, но тогда была обстановка… Помнишь, снимали пачками за злоупотребления. И тут ты под руку.
Туранов засмеялся. Теперь он все понимал. Бутенко явился доказать ему, что двух битых выдают за одного… нет, одного битого за двух небитых, в общем, сейчас он было готов, чтобы убедить его, Ивана Туранова, что опыт извлечен и теперь все безоблачно, как в итальянском небе. Он теперь хочет намекнуть, что все происшедшее на заводе — плоды деятельности Конюхова, а его вина только в том, что он не пресек вовремя эту деятельность и позволил все довести до таких пределов. Но он же сам убрал главного инженера, сам, еще до прихода Туранова, и теперь имеет право на снисхождение.
— Слушай, Павел, — Туранов сейчас будто впервые увидел Бутенко, — а ты совсем политиком стал. Гляди, как линию выстраиваешь. Поматерел. Только вот что: исполнителей мне около себя не надо. Мне деятели нужны, чтобы каждый из них брал часть тяжести на себя и отвечал за нее, за эту тяжесть. Лично тебя считаю ответственным за сегодняшнее положение на заводе. Поэтому работать вместе нам не придется. У меня все. Извини, много работы.
Бутенко встал, зачем-то расстегнул пуговицу пиджака. Лицо его было бледным. Молча повернулся к двери и пошел ровным неторопливым шагом. У двери оглянулся.
— Я считал, что ты стал добрее, Иван, — сказал он, и щека его нервно дернулась. — Сейчас меня можно пинать даже ногами. Знаешь, безопасно. Только не ждет ли тебя такое через несколько лет?
— Вот что. — Туранов подошел поближе и поглядел Бутенко прямо в глаза. — Вот что, товарищ мой дорогой Павел Максимович. Я не думаю о том, сколько времени мне сидеть в директорском кресле. Может быть, я вылечу из него через месяц. Но я знаю одно: так работать, как ты, я в любом случае не буду. Ты поручил завод безответственному демагогу. Скажешь, не знал цену Конюхову? Знал. Не мог не знать, не делай протестующих жестов. Ты начальникам цехов назначал время для приема и держал их в предбаннике по два часа и еще требовал, чтобы они предварительно изложили секретарше цель своего к тебе визита. Откуда в тебе такое, Бутенко?
— Ладно, я ушел… — Бутенко похлопал по карманам, достал пачку сигарет, ловко выхватил одну и зажал ее зубами. Сейчас Туранову показалось, что Павел Максимович начал уже приходить в себя. Цвет лица стал обычным, руки перестали дрожать. — Теперь я все понял, Иван. Все. Помощи мне от тебя ждать не приходится.
— Не юродствуй. Тебе пятьдесят лет. Иди в рядовые инженеры и докажи, что ты можешь. Заводов в Нагорске достаточно.
— Благодарю за совет. Могу тебе встречный дать. У тебя в приемной сидит некто Василий Иванович Касмыков. Жаждет с тобой повидаться. Имей в виду, ты уж с ним повежливей. В память нашей бывшей дружбы даю совет.
— Кто такой?
— Инженер из третьего цеха. Уже давно пора на пенсию. Едва я предложил такое — стал его самым лютым недругом. Понравилось сигнализировать по всем инстанциям. Система простая. Допустим, пишет о четырех позициях. Три — сплошная ложь, дичайшая, зато четвертый пункт выверен до грана. Проверяющие возятся недели две, трясут душу всему аппарату, а результат ясный. А Касмыкова не тронь — четвертый-то пункт правильный. Санкций к нему не применишь — зажим критики. Вот и ходит грудь колесом. Да ты еще поплачешь от него, Иван.
Он ушел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Вошла Клавдия Карповна, замялась у порога:
— Иван Викторович, к вам тут товарищ Касмыков Василий Иванович. С личным вопросом.
Видел Туранов, что хотела что-то еще добавить Клавдия Карповна, но замялась, оглянулась в сторону полуприкрытой двери.
— Зовите.
Вошел настороженный пожилой человек, выше среднего роста, с блокнотиком в руках, в потертом коричневом пиджаке. Сквозь очки глядели на Туранова остренькие темные глаза.
— Прошу вас, Василий Иванович. — Туранов указал на кресло у стола. Касмыков сел, оглядел кабинет, нервно усмехнулся:
— А меня ведь сюда не пускали, Иван Викторович. Сколько раз приходил — не пускали. Занят товарищ директор, говорили. А чем он занят, позвольте узнать? Бабами. Круглосуточно бабами и пьянкой. Как человек, на этом заводе проработавший шесть лет, могу заявить: располагаю фактами про развратную и недостойную жизнь бывшего директора Бутенко и полагаю, что он недостоин не только носить партийный билет, о чем я уже сигнализировал, но и к суду должен быть привлечен. Таким не место в нашем обществе.
— Я понял, Василий Иванович. Товарищ Бутенко уже не работает на заводе, и я думаю, можно уже забыть о вашем недовольстве им.
— Позвольте, Иван Викторович… Это как забыть? Он же живет в нашем обществе, морально воздействует на молодежь — наше будущее. Не-ет, я не согласен. Позвольте, я ваш тезис, так сказать, зафиксирую. Стенограмму я знаю, это всего лишь секундное дело.
Он наклонился над коленкой и черкнул несколько линий и знаков в блокнотике.
— Наша преступная снисходительность уже и так навредила. Сколько злоупотреблений числится за Бутенко. Если б вы знали… На машине служебной за триста километров ездил по личным делам. Это раз. Второе. Вы у него на даче были? Нет? Советую побывать. Дворец. Ну, с женой у него раздоры, это ясно.
— Я не понимаю, Василий Иванович, чем я могу быть вам полезен? Если вы считаете, можете обратиться в соответствующие органы… В милицию, скажем, или еще куда.
— Обращался. Товарищи к проверке отнеслись легкомысленно. Да-да.
— Извините, я тоже не понимаю, чем могу быть вам полезен?
— Чем? Бутенко еще с партийного учета не снялся. Его надо из партии исключить.
— Вот что, Василий Иванович… Я б посоветовал вам бросить это. Не хотите на пенсию идти — что ж, ваше дело. Работы на заводе много. Только кляузами заниматься нечего. Это недостойно человека и инженера. Засим позвольте вам сообщить, что у меня масса работы и плохо со временем. До свиданья.
— Ну-ну, — сказал Касмыков, вставая с кресла, — крутенько берете, Иван Викторович. Вам бы со мной не так, ох не так, Иван Викторович. Вам бы со мной повежливее, пообходительнее. Ладно, прощайте. А я поузнаю на досуге, может, и не зря вы так Бутенко защищаете. Может, как говорят, вкупе работали? А?
Он глянул на багровеющего Туранова, шутливо откланялся и выскользнул из кабинета.
Вот гнус. Да, кадры тут у Павла Максимовича расплодились. Ладно. Это чепуха, мелочь. О ней даже думать не стоит. Главное — работа. А все эти касмыковы пусть себе злобствуют, пусть пишут. Работа, работа и еще раз работа.
Для того чтобы все было хорошо, надо ввести новых людей. Кое-кто из ближайших помощников не тянет. Вот два дня назад сделал своим замом Евгения Григорьевича Седых. Десять лет командовал крупнейшим десятым цехом. Назначил его еще в первое свое директорство. Тогда Седых был долговязым пареньком с петушиным басом. Оказался отличным начальником цеха. Даже Бутенко, со своим пристрастным отношением к «турановским», не искал повода, чтоб его убрать в дни своего безраздельного хозяйничанья на заводе. Теперь Женя стал матерым мужиком с жесткой хваткой, и голос уже не ломался, и щеки не пунцовели при разговоре о нем. В одно верил Туранов: Седых любит и знает дело. Значит, не подведет.
Вчера вместе поехали на рыбалку. Сидели в кустах над речкой, гоняли комаров. Улов был мизерный, но зато поговорили. Хорошо поговорили. Прямо, без всяких. Только между единомышленниками мог быть такой разговор. И Туранов был им доволен.
— Я хотел бы, чтоб ты понял, — говорил Иван Викторович, — я пришел на завод, чтобы сделать то, что не смог сделать восемь лет назад. Любым напряжением сил. И забудь про все свои дела, кроме работы. Если думаешь, что зову тебя для того, чтобы ты на «Волге» шикарно катался — ошибаешься. Зову для того, чтобы вкалывать. Если готов к этому — вот тебе моя рука.
— Работы не боюсь, вы ж знаете, Иван Викторович. — Женя отмахнулся от надоедливого слепня. — Задачу понимаю так, что главное сейчас — людей поднять. Дать им заработок, дать уверенность, а, Иван Викторович?
— Правильно. А потом уже полегче будет. Сейчас основное — план вырвать. Тогда на завод по-иному везде смотреть будут. А сейчас мы просто отстающее предприятие, груз на шее и министерства, и области.
Уже седеть начал Женя, Евгений Григорьевич то бишь. Сколько ему? Тридцать два — тридцать три? Помнил его всегда с восторженно-улыбчивым выражением лица. Сейчас другое. На лбу — жесткие складки. Скулы крутые. Взгляд с прищуром, чуток настороженный. Взрослеют ребята. От жизни не одни коврижки получали. А может, и к лучшему? Ему ведь бойцы в помощниках нужны. На Женю положиться можно. Не подведет.
Еще бы ему человека три заменить среди ближних. Да где найдешь таких, какие требуются? Придется пока с имеющимися работать. И цеха не оголишь. Ему бы коренников в упряжь, а пристяжных хватает и так.
— Дурость все, — сказал Куренной… — Ох дурость. Ну кому все это нужно, Николай Алексеевич? На складе вон центнерами эти помидоры дохнут. Скармливаем скоту, потому что нельзя вывезти. А тут такое. На складе, в поле, пусть они пропадают, в этом не наша вина, а вот ежели ты распорядился как член правления и разрешил рабочим набрать по сетке помидоров задаром — тут уже разбазаривание общественных средств. Вроде старорежимного купца: гуляй, ребята, за все плачу! Так, что ли? Я сам тебя понимаю, но кто-то в район настучал, ты ж знаешь, как оно бывает. Потребовали, чтобы мы обсудили вопрос и сообщили им о принятых мерах. Так что давай решай, как лучше: на правлении или на партбюро?
Он чувствовал себя нескладно, Куренной. Николай глядел на него и понимал все мысли, которые сейчас тревожат председателя: если бы не было столько свидетелей, может быть, и обошлось бы, но тут сотня народу. А ну, кому взбредет в голову еще и в областном центре сказать про такую хозяйственную политику в колхозе «Рассвет»?
— Тут еще вот что, Николай Алексеевич… Грошев насчитал семьдесят три человека, которые взяли помидоры. Ну, возьмем, что каждый прихватил по пять килограммов — больше в сетку не войдет. Если б ты с этими людьми перемолвился, чтоб написали бумагу: мол, так и так, просим за наличный расчет… Копеечное дело. Тут бухгалтерия прикинула. Всего-то на сто рублей девяносто пять копеек.
— Так в чем же вопрос, я хоть сейчас заплачу, — сказал Николай и полез во внутренний карман пиджака.
— Погоди… — Куренной прятал глаза. — Тут ведь что, тут ведь их заявление требуется… так, мол, и так, трудимся на ваших полях, просим по себестоимости. Я бы подписал, деньги в кассу внесли, и крышка шуму.
— Вот я давай и напишу заявление. Дай-ка бумажку.
— Тебе что, деньги задаром даются?
— Зачем задаром? Трудом даются. Так. На твое имя или на правление? Лучше на правление. Тебе потом меньше хлопот. Значит так: «Прошу продать за наличный расчет…» Сколько там килограммов?
— Триста шестьдесят пять… Слушай, ты мне на психику не играй. Ишь, миллионер нашелся. Да ты пойми меня, Николай Алексеевич. Ты что из меня тут ваньку выстраиваешь?
— Ничего я из тебя ваньку не выстраиваю, — спокойно сказал Николай и протянул Куренному бумагу. — Давай, визируй, да я в кассу пойду, пока деньги при себе.
— Вот чертовщина, — Куренной черкнул резолюцию, кудряво расписался. — Слушай, ну ты понять-то меня можешь?
— Могу. Ты удерживаешь с меня стоимость помидоров, которые сгнили бы в поле, не отдай я их людям. Теперь на том участке работают два трактора. Вспахивают весь участок, чтоб мухоты и заразы не разводить. С участка шиш прибыли, одни убытки. Надо ж хоть чуток поправить дела. Глядишь, мои сто девять рублей пятьдесят копеек на прибыль сыграют?
Куренной махнул рукой:
— Слушай, Николай Алексеевич, уж ты-то мою работу знаешь. Ну скажи, в чем я виноват?
— Скажу. В том, что дело до ума не доводишь. А смелости в тебе при этом никакой. А обиды у меня на тебя нету, потому что я прекрасно все понимаю.
— Ты мне друг, Николай Алексеевич?
— А чего это ты так заинтересовался дружбой-то со мной?
— Ты отвечай.
— Друг не друг, а считаю, что человек ты неплохой, хоть и лодыряка.
Куренной даже обрадовался:
— Тогда так… Деньги вноси в кассу, только не сто девять, а пятьдесят четыре семьдесят пять. Погоди… Вот тебе моя доля. Пятьдесят четыре семьдесят пять.
Николай захохотал:
— Это что ж, получается, что мы с тобой скинулись?
— Так и получается. И делу конец. А?
— Ладно. — Рокотов пересчитал бумажки, протянутые ему председателем, добавил свои. — Приму тебя в долю. Не то чтоб жалко мне было тебя, а просто легче тебе так будет. Да и мне Маше отчет давать легче. Все ж сумма. А? Так когда теперь ты меня обсуждать будешь?
— Иди к черту. Садись на свой драндулет и езжай домой. Какие уж теперь обсуждения? Все по закону. Никто не придерется. Только в следующий раз не вздумай колхозного бычка подарить кому-нибудь. Это уже не в сто рублей нам с тобой обойдется.
В комнату заглянула секретарша. Испуганно сказала Куренному:
— Степан Андреевич, к вам директор завода «Тяжмаш».
Куренной поднялся, готовясь встретить гостя, но директор уже появился в дверях, вежливо отслонив в сторону секретаршу. Крупный мужик в сетчатой безрукавке и белом картузике, какие Николай видел у спортсменов на тренировках и у туристов, немало шастающих в окрестностях Лесного, шагнул в комнату, огляделся не торопясь и протянул руку Куренному:
— Давай знакомиться, председатель. Туранов — директор завода «Тяжмаш».
Из-за спины его внезапно выскочил давешний знакомый Николая Борис Поликарпович, секретарь. Под рукой — толстая кожаная папка. Зашли еще двое молчаливых приземистых мужиков, сразу присевших у стены на стулья. Николай было заторопился, но Куренной сказал:
— Ты сиди, Николай Алексеевич. Это член правления колхоза товарищ Рокотов. Мы тут один вопрос решали.
— Ладно. — Туранов протянул Николаю руку, всмотрелся в его лицо, будто оценивая, и сразу же опустился в кресло у стола. — У меня к тебе разговор, товарищ председатель. Ну а коль присутствует член правления, так еще лучше, потому что разговор, как говорят, основополагающий. Не возражаешь?
Куренной махнул рукой:
— Какие могут быть возражения? Мы вам очень благодарны за помощь. Особенно за грузовые машины. Крепко помогли нам.
— Погоди. — Туранов потер полное красноватое лицо, и его глубоко запрятанные под выгоревшими бровями глаза насмешливо блеснули. — Погоди. Я с таким к тебе разговором, что тебе сейчас будет сразу и холодно, и жарко.
— Людей снимаете?
— Не торопись, председатель. В общем, так. Давай мы с тобой сейчас поговорим про твое хозяйство. Земля, рабочие руки. Долги. Слыхали мы, что по этой части вы многих за пояс заткнули. Сколько ж накопили?
— Около семи миллионов. Только я что-то не понимаю, товарищ директор.
— Крепко, — сказал Туранов и повернулся к молчаливым мужикам, сидевшим у стены с тощими блокнотиками в руках и сразу же записавшими цифру, — да, хозяева вы, видать, не того. За сколько ж лет накопили?
— Годков за пятнадцать. До меня шесть председателей старались. А в чем дело?
— Хотим мы вас к себе взять, Степан Андреевич, — вмешался в разговор Борис Поликарпович, присевший рядом с Николаем.
— Это как?
— Мы вели в областном комитете партии разговор о том, чтобы ваши села и земли передать заводу в качестве подсобного хозяйства, — сказал Туранов, — полагаю, что вопрос этот решится положительно. В понедельник мы едем в Москву вместе с заместителем председателя облисполкома. Без вас мы тут вчера и позавчера поездили. Скажу прямо, дела запущены. Тут, дорогой мой товарищ председатель, надо начинать, и с самого основного при этом.
— Вот как? — Куренной растерянно глянул на Николая. — Слыхал? Это как же, колхоз ликвидировать, так выходит?
— Будете тридцать девятым цехом. Четкий рабочий день, все права работающих на заводе, а ваша должность будет называться по-другому. Ну, скажем, начальник цеха или директор подсобного хозяйства. Это неважно. Мы заплатим ваши долги. Вот тут товарищи из проектного института, они обещают сделать проект застройки. Причем быстро сделать. — Туранов кивнул в сторону молчаливых мужиков, тихо перешептывающихся друг с другом.
— Та-ак… — Куренной начал понемногу приходить в себя. — Ну что ж, мы не против. У нас ведь какая обстановка, вы, наверное, знаете? Два села наших должны находиться в зоне затопления будущего водохранилища. Тут, ясно, никто ничего не строил, потому что все равно уходить. Люди, конечно, живут там не совсем так, как надо, это вы тоже понимаете, наверное? Да-а… Только послушайте моего совета. Если у вас денежки есть, так вам лучше на ровном месте построить все, что нужно. Это ж муторное дело — переселять. Правда, еще четыре села у нас остаются, ну да ведь и там не все как надо.
— Да уж что говорить? — Это вмешался снова Борис Поликарпович. — Тут уж спорить с вами никто не будет. Столько у вас «не все как надо», что удивляться не приходится.
— Я вас, конечно, расстраивать не буду, — Куренной достал из сейфа папку с бумагами, перевернул обложку, — но сказать суть дела я обязан. Это чтоб потом обид не было. Значит, так. Угодий — семь тысяч с небольшим гектаров. Пашни из них — четыре тысячи триста тридцать шесть. Население — две тысячи пять человек. Это в шести селах. В колхозе занято около пятисот человек, почти столько же работают в областном центре и других местах.
— Да-а-а… — сокрушенно покачал головой Борис Поликарпович. Туранов сидел в позе восточного идола, и по его лицу трудно было определить, что он думает.
— Я продолжаю… — Куренной кинул взгляд на директора завода, словно говоря ему: вот теперь думай, стоит ли вязаться в это дело? — в периоды осадков и весенних паводков некоторые села хозяйства полностью отрезаны от областного и районного центров, что создает постоянные трудности с доставкой продовольствия и почты. У нас четыре моста через реку, которые мы возводим каждый год и которые сносит паводком… Дороги между селами грунтовые. Нет ни одного участка с твердым покрытием. Рельеф земель пересеченный, основными элементами его являются водораздельные пространства, склоны, днища балок, леса и лесополосы. Преобладающие земли — чернозем выщелоченный, он занимает пятьдесят четыре процента от всей площади землепользования. Все почвы низкоурожайные и нуждаются в мелиорации и внесении повышенных доз удобрений. Читать еще?
Туранов зашевелился, высвободил ногу из-под стола, поднялся. Подошел к окну, долго глядел, как пятнистая собака гоняла по огороду желтого теленка, потом рывком повернулся и остановился около Куренного:
— Слушай, председатель… Ты мне лучше скажи вот что: ты-то сам думаешь работать здесь или нет?
Куренной сбился, отложил в сторону бумаги:
— Мое дело солдатское. Скажут — останусь, не скажут…
— Значит, уйдешь. — Туранов глядел на него сбоку, и красные прожилки в его глазах набухали яростью. — Тут нельзя работать просто так. Тут менять все надо, председатель. Отсиживаться при кваске тут не придется. Если будешь работать, ты будешь спать столько же, сколько я, а может, меньше. Понял? К твоему сведению, я сплю шесть часов, а иногда и четыре. Не нравишься ты мне, председатель. Ладно, я пока что для тебя посторонний дядя. Ты даже можешь меня послать сейчас куда-нибудь подальше, но не советую. Ты плохой психолог, председатель. От того, что ты мне тут напел, у меня еще больше желания вцепиться в твой колхоз. А через пятилетку я тебя найду и привезу, чтобы ты глянул, что на этом материале можно сделать. Понял? Ишь ты, пятьдесят процентов рабочей силы у него в городе работает. Да ты сам в этом виноват. А может, я тебя еще здесь начальником участка оставлю, чтобы ты поглядел, как надо работать. Ладно. Ты мне можешь эти свои бумаги дать дня на три? Почитаю на досуге. Имей в виду, что я родился в селе, в пятнадцати верстах отсюда, и мне твои песенки петь не надо, я с любым сельхозником на равных схвачусь.
Куренной молча протянул ему папку. Туранов взял бумаги, сунул их в руки Борису Поликарповичу, а тот шустро спрятал.
— Ну что, председатель? Удивили мы тебя, а? — Туранов вдруг подмигнул Куренному. — Ладно, ты не расстраивайся. Может, на твое счастье, нам в Москве еще от ворот поворот наладят. Будешь тогда прорастать полынью в своем кабинете, и никто тебя отсюда до пенсии не потревожит. А только имей в виду, что я на каждом перекрестке буду сейчас говорить, что такие дохлые хозяйства, как твое, могут выжить, только если их передадут большим промышленным предприятиям в качестве подсобных. Мы не такие богатые в нашей стране, чтобы позволять прогуливаться тысячам гектаров земли с вшивой урожайностью. Ты сколько получаешь, скажем, пшеницы, свеклы, подсолнечника?
Куренной был весь во власти этого напора и убежденности. Николай глядел на него во все глаза и удивлялся. Он сам был свидетелем многих разговоров председателя с высоким начальством: с секретарями обкома, даже однажды с заместителем министра сельского хозяйства. И Куренной вел себя уверенно и спокойно. Здесь же будто загипнотизировали его. Покраснел, даже заикался вроде:
— За последние три года пшеницы по тринадцать на круг. Свеклы брали побольше. В среднем по сто восемь центнеров. Подсолнечник плохо. Два центнера.
— Вот хозяева. Тринадцать центнеров… — Туранов ударил руками по столу, и звук был громкий и неприятный, отчего даже испуганная секретарша на мгновение всунула голову из приемной в кабинет, но тут же исчезла, потому что Туранов махнул в ее сторону рукой: скрип двери раздражал его. Борис Поликарпович стоял рядом и разглядывал портреты на стенах.
Николай уже давно поглядывал в окно на свой грузовик. Разговор, при котором он присутствовал, был интересным, но поведение Куренного ему не нравилось, и поэтому могло случиться так, что, помимо своего желания, он, Николай Рокотов, мог срезаться в споре с этим самым шумным директором, который появился невесть откуда и ведет себя здесь уже как хозяин. Чувство обиды за свой колхоз, за неожиданно подавленное поведение председателя смешивалось с невольным восхищением вот этим самым гостем, который ведет себя так, будто знает ответы на все вопросы. И хотя Николай был уверен, что нет на земле человека, который вот так пришел бы откуда-то в колхоз и сразу дал все нужные рецепты, все ж ему был по душе крупный разговор, за которым чувствовалась сила.
— Ну что, председатель, — неожиданно мирно сказал Туранов, — ты уж меня восприми как гостя да покажи кое-что. Надо ж прикинуть. В кои веки еще всем вместе да с проектировщиками удастся повидаться на земле вашей. Так что давай-ка по селам проскочим. Место тебе в наших машинах отыщется, так что давай.
Куренной хмуро глянул на него, пожал плечами. Сказал, отведя глаза в сторону:
— Я тут кое-что поручить людям должен. Подождите на улице, через пять минут выйду.
Туранов насмешливо усмехнулся, круто развернулся к двери. Проектанты безгласно двинулись следом, а Борис Поликарпович подмигнул Николаю:
— Так что, глядишь, вместе поработаем, а?
— Все может быть.
Когда они ушли, Куренной, вытирая шею носовым платком, смущенно признался:
— Ты гляди… Как он меня, а? Только вчера секретарь райкома рассказывал про этого Туранова. Ни бога, ни черта не боится. Говорят, что этот алялякать не будет. Снимали его, понимаешь, и опять вернули. Вот чудеса. Первый раз такое в жизни встречаю. Ей-богу. Ну, так что ты думаешь про ихнюю затею?
Николай глядел в окно, как Туранов стоял возле одной из пришедших «Волг» и что-то доказывал проектанту, круто размахивая руками.
— Хуже не будет. — Николай не решился высказаться категорично, верный давней своей привычке поначалу прикинуть, что к чему, в одиночестве, а уж потом высказываться. Тем более что разговор был шумный, и хотелось, помимо прочего, отделить этот шум от сути, а возможно такое было только некоторое время спустя, когда перестанет на него действовать своей всепобеждающей уверенностью этот самый шумный Туранов. В прошлом году ночевал у Николая уполномоченный из района по уборке зерновых. Вечерком, за ужином, когда после баньки стало свободно на душе, он прочитал Рокотову четверостишие, которое, как говорили, имело интенсивное хождение среди руководящего актива и прямо относилось к их колхозу:
Надежды нет
И смысла нет
Пытаться поднимать
«Рассвет».
И в самом деле, лучшие земли колхоза лежали в акватории будущего водохранилища. Оставались и села, которые похуже. Народ уж махнул рукой на хозяйство, потому что оставались из угодий балки, склоны и прочая неудобица. Относительно будущего говорили, что поделят колхоз в свое время между соседями, и гадали, кому что достанется. А автором вышеприведенного четверостишия считал Николай Куманькова, просидевшего в председательском кресле всего один год, мужика шумного и компанейского, на ходу стихотворствовавшего, особенно в компаниях. Самым веселым председателем считали его колхозники, и никто не думал о том, что за год веселый Куманьков умудрится увеличить колхозный долг на миллион рублей. Говорят, когда его снимали на бюро райкома, он и прочитал эти стишки, а уж потом они пошли гулять по району.
Николай считал, что таких председателей надо гнать в шею. Что-то подобное, только гораздо мягче он сказал на одном из колхозных собраний незадолго до ухода Куманькова, и это принесло ему репутацию если не чрезвычайно осведомленного человека, то, по крайней мере, человека отчаянного, не побоявшегося начальства.
— Так что, поеду я, а? — Куренной вынул из сейфа бутылку минеральной, поискал стакан, не нашел, махнул рукой и глотнул прямо из горлышка. — Покажу ему все как есть. Пусть покумекает. Но ей-богу широкий мужик. Если не болтун, так ему памятник в колхозе ставить надо. А?
Николай пожал плечами. Куренной очень легко переходит от одного состояния к другому. Так тоже нельзя. Но сказать об этом председателю не решился: зачем затевать новый крупный разговор? Пусть сама разбирается.
— Езжай, Степан Андреевич.
Куренной кивнул, глянул в окно на нетерпеливо расхаживающего у машины Туранова:
— Ох-хо-хо… Что-то теперь начнется?
Когда Николай, получив соответствующие бумажки в бухгалтерии, усаживался в свой грузовик, на склоне горы вдалеке взвихрился пылевой шлейф: кавалькада из легковых машин мчалась в сторону Лесного и Князевки. Ох и непросто придется Куренному, если попадет он в подчиненные к Туранову. Видать, директор и впрямь не очень любит засыпаться по утрам. Такой закрутит. А может быть, так оно и надо? Ведь что греха таить, последние лет пять села колхоза умирали. Пусть строились новые крепкие дома, рассчитанные не на один десяток лет, но зато заколачивались и превращались в скелеты десятки других. Люди бросали землю, а это значит, что ухода за ней становилось все меньше и меньше. Что на здешних супесях возьмешь без крепкой заботы о ней, о кормилице? И шло все помаленьку к развалу, к расстройству годами выверенного земледельческого механизма. Вроде и богаче стали колхозники, и жили полегче, а земле-то с каждым годом все труднее и труднее. Ведь оскудеет от неухоженности, что тогда? Дети и внуки нас проклянут за такое небрежение, за легкомыслие. Страшновато, правда, что придут на крестьянские земли городские люди со своими привычками и рабочим днем… Земля-то нуждается не в ограниченном рабочем дне, не в приездах к ней на восемь часов, а в круглосуточной заботе. Как тут будет? А с другой стороны, городские привезут дисциплину, не будет нашей сельской расхлябанности, дикой станет привычка спорить по поводу наряда: выполнять или нет? Да и городские-то, они ведь не так уж и давно стали такими. Города выросли на памяти нынешнего поколения, и пятьдесят процентов горожан еще не забыли, как держать косу на лугу. Так, может, и помочь им в этот самый момент вспомнить уже почти забытое? Нет, пусть приходит сюда этот шумный Туранов, правильно он, Рокотов, сказал тогда Куренному: «Хуже не будет».
Лучше всего думается под шум мотора.
Туранов сказал:
— Я с полной ответственностью заявляю, что совет бригадиров будет иметь решающее слово при определении стратегии предприятия. Сомнений тут быть не должно. Рекомендации будут готовить экономисты, дирекция, а окончательное решение ваше. Здесь не случайные люди. Романа Семеновича Мухортова, например, в институте подучить и хоть сейчас сади в директорское кресло…
В зале загудели. Седоватый приземистый Мухортов крикнул из третьего ряда:
— Нельзя меня, Иван Викторович.
— Это почему же?
— Я бы всех конторских, кто часами в коридорах заводоуправления перекуривает, в литейный цех подсобниками.
Туранов засмеялся вместе со всеми. Шепнул Любшину:
— А ведь прав старик. Надо бы этих курильщиков пошерстить. Дай задание народным контролерам. Пусть высчитают, кто сколько прохлаждается.
Зал Дворца культуры был почти полон. Около шестисот человек пришли на это заседание. За каждым стоял коллектив. Иные бригады насчитывали до семидесяти человек. Немало бригадиров, в особенности из молодых, имели за спиной институт. А в общем это была гвардия, в большинстве своем люди с солидным стажем и опытом, не один десяток лет отдавшие «Тяжмашу».
Слева от директора Любшин, справа — Савва Лукич Кужелев. Тридцать лет на заводе. Начинал с подсобника. Слесарь высочайшей квалификации. Двадцать два года бригадирствовал. Когда Бутенко начал валить завод — возглавил делегацию к нему. Вышел оттуда рядовым слесарем. Кое-кому хотелось бы, чтоб ушел он с завода совсем. Особенно усердствовал Конюхов. Даже в зарплате, сукин сын, постарался прижать неугодного. Был другой бригадир в коллективе, да только на бумаге, а на самом деле Кужелев по-прежнему командовал. Невысокого росточка, с голосом невидным и бесцветным, умел Кужелев ладить с людьми при всей его прямоте и резкости в суждениях. Говорил он коротко и самую суть, что для непривычного к его суждениям человека было как-то необычно. Звезду Героя Труда надевал редко, и многие уже забыли о том, что она у него есть. Одним из самых первых распоряжений Туранова после возвращения было распоряжение о возвращении Кужелева на бригадирство. И вот теперь Савва Лукич — председатель совета бригадиров.
До того как дать согласие занять эту должность, Кужелев почти час просидел у Туранова в кабинете. Пришлось буквально уламывать его.
— Не гожусь, — коротко сказал он, когда директор изложил ему суть дела.
— Почему?
— В бригадирах восемь лет не был.
— А до этого сколько лет бригадирствовал?
— Есть достойнее. Мухортов, Лялин. А то — Гомозов. Тоже Герой и депутат Верховного Совета.
— Так что, все будем валить на Гомозова? Ему ж и работать будет некогда.
— То так.
— Значит, решили?
— Если народ скажет — пойду. Но чтоб не из президиума.
Ах ты ж черт неудобный. Все с закорюками. С таким председателем совета бригадиров хлебнешь ты, Иван Туранов, горюшка. Его не подомнешь. Вон Бутенко сколько ломал — и впустую.
В начале собрания хотел позвать Кужелева в президиум, но вспомнил о разговоре в кабинете. Любшин волновался: как же быть без заранее подготовленного списка? Можно было вытащить в совет кого-либо из бузотеров, бойких на язык, но по делу слабоватых. Список был, но лежал он во внутреннем кармане турановского пиджака и судьбой было предназначено, чтобы не вытаскивали его оттуда. Когда из зала стали выкрикивать фамилии кандидатов в совет — Станислав Иванович стал чуток успокаиваться: это почти все были крепкие бригадиры, заслуженный, уважаемый народ. Хотя человек пять из списка так и не назвали. Видно, так тому и быть. А Кужелева выкрикнули четвертым по счету. Когда же разговор пошел о председателе, тут было почти полное согласие: Кужелев, больше некому.
Первая официальная речь Саввы Лукича была тоже примечательной.
— Я того… не очень по речам. Будем работать. Оно хорошо, что Иван Викторович вернулся. Только дела не будет, если наши советы только для бумаги. Пьянь с бригад либо убрать, либо в норму привести — раз. Снабжение — два. Жилье — три. И ваши слова, Иван Викторович, не думайте, что забыли. Через годков пять спросим и про жилье, и про другое. Всё.
Не Цицерон, скажем, но впечатлило. Хлопали в зале дружно. А Туранов думал о том, что этот и впрямь напомнит, когда время придет, об обещанном. Не боялся, что слова не сдержит. Только бы не мешали. А помех уже зрело немало. Бутенко работал без запаса. Вот неделя прошла, и уже докладывают, что трубы на исходе. Придется тряхнуть своими старыми знакомствами на Урале и Украине. Снабженцы тут не помогут, надо ехать самому. А разве это дело, чтоб директор в горячее рабочее время мотался по снабжению?
Сейчас каждый день на завод возвращались те, кто когда-то уходил. Сводка об этом каждодневно готовилась отделом кадров. Вчитываясь в знакомые фамилии, Туранов думал о том, что с каждым из этих людей надо бы повидаться хоть накоротке, перемолвиться, поддержать. Ведь шли они опять на завод не просто потому, что иного пути у них не было. Вон Гудков на машиностроительном был начальником ведущего цеха, а согласился пойти сменным инженером. Что-то, значит, держит их в тяжмашевском притяжении. Может быть, вера в то, что-дела здесь пойдут по-настоящему.
Накатывалось и еще одно. Оборудование в двух цехах было прадедовским. Министерство дало добро на модернизацию, но оговорило условие: план не снимался. Значит, надо было планировать производство заново, с учетом новых обстоятельств.
Приходилось отписываться и на две рекламации, пришедшие на продукцию, выпущенную еще при Бутенко. И это было особенно тяжело: так или иначе, приходилось покрывать своим именем сделанное предшественником. Хотелось побыстрее переломить инерцию людей, привыкших за столько лет относиться к делу с прохладцей. Понимал, что это не просто, что понадобится ой сколько много времени для перемен.
Утешением служило то, что суточные объемы производства понемногу росли. Вычислительный центр давал приятную информацию. Только все это нарастало гораздо медленнее, чем хотелось бы. Совет бригадиров был одной из идей, которая могла помочь делу.
После совещания Иван Викторович еще зашел к себе в кабинет, полистал бумаги. В гостиницу идти не очень хотелось: Клавдия Карповна принесла стакан чаю с печеньем. Отпустил ее домой, приказав водителю отвезти. Сам, дождавшись сумерек, не торопясь пошел по лестнице на первый этаж.
Шаги гулко отдавались под сводами. За стеной глухо громыхал завод. Вспыхнули осветительные лампы, и пустые аллеи между цехами казались дорогами, ведущими в бесконечность. Здесь, на площади в сотню гектаров, будто неуемно ворочался беспокойный гигант, ежесекундно пережевывая тонны металла.
Человек, сидевший на скамейке у заводоуправления, встал, и Туранов сейчас же узнал в нем Кужелева. Только что избранный председатель совета бригадиров молча пошел рядом с Иваном Викторовичем:
— Так что скажешь, Савва Лукич?
— Побалакать бы.
— Ну, давай. А что, когда в кабинете сидели — не та обстановка?
— Не та. Директор в кресле, а я будто проситель у стола.
— Ну-ну… Тоже верно. Ладно, выкладывай.
Про себя сделал зарубку в памяти: вон какие мелочи имеют значение. На будущее и это надо учитывать.
— Я вот что, Иван Викторович. Чтоб промеж нами все ясно было. Я ведь не приручаюсь. Мне что ласка, что выговоры — все одно. За порядок я, за правду. То и сказать хотел.
— А я ведь тебя не в адъютанты беру.
— Ну и ладно. Я тоже так прикидывал, да лучше уж сразу сказать, чтоб на душе почище было.
— Потому и сидел в скверике?
— Потому и сидел.
— Еще вопросы есть?
— Полная ясность. На той неделе соберемся: надо про пьянь поговорить. Насчитали человек семь в бригадах, которые как гири на ногах висят. Будем убирать.
— Хорошее дело. Только глядите, чтоб с законом неладов не было.
— Примеримся.
Кужелев стиснул руку Туранова и шагнул к троллейбусной остановке. Иван Викторович медленно пошел дальше. Ну Савва Лукич, вот мужик. Характер как бы не схожий с его, Турановым, характером. Как бы искры не посыпались при их совместной работе. Что ж, могут и посыпаться. Только бы не по пустякам, не по амбициям. В глубине души признавал он за собой излишнее честолюбие и нежелание терпеть рядом таких же, как сам, людей. Но годы дали ему житейский опыт и он знал теперь, что это его неприятие сильных и самостоятельных людей оборачивается для него самого непосильными нагрузками. Значит, нужны они ему, эти самые неудобные и трудно ломаемые люди. Чтоб тянули они свою упряжь рядом с ним. Что ж, нынче время наступило для крепкой пробы сил каждого: бери, испытывай себя, определяй, что значишь. А тех, которые «Чего изволите?», всегда было вокруг него в избытке. Эти не переведутся.
Где ж доставать труб на ближайший месяц? Уральцы должны помочь, да и на Украине надо бы связи обновить. План поставок — одно, а реальность — совсем другое. Вот Коваленко из Южновска должен дать в этом месяце шесть тысяч тонн, а дал полторы. И что с ним сделаешь? Придется ехать. Заместитель директора по снабжению Бортман — мужик разворотливый, но задачка эта ему не по зубам.
В номере он долго сидел за столом, разглядывая еще вчера прочитанную газету. Не привык к одиночеству. Уже скучал по своим, прикидывал, как бы побыстрее перевезти их сюда. Включил телевизор. А мысли все вокруг дел вертелись. Может, пока не поздно, отказаться от этого чертова «Рассвета»? Там действительно столько разгребать придется. Может, на тормозах, полегоньку и спустить все в небытие? Ведь и действительно: вопрос об отчуждении целого колхоза в подсобное хозяйство для завода — дело совсем не простое. Нужно только не включать полную скорость, ограничить посещение инстанций… Дело известное. Да нет, он так не может. Только навряд ли его ждут лавры при этом деле. Скорее наоборот. И все ж он рискнет. Где-то в стране уже был такой опыт. Пробовали. А чем хуже он, Туранов? Да и отступать уже поздно. Завертелось дело.
Сон не приходил долго.
Солнце скользнуло по краю красноватого облачка и нырнуло в лесную чащобу. Слабые лучи его, расплетенные ветвями и листьями на сотни тоненьких нитей, помаленьку угасали, поглощаемые подступающей темнотой. Осмелевшие комары начинали зудеть все надоедливей, выискивая среди кустов что-либо живое, теплокровное. Пополз из лесных низинок синий туман, пока еще сторожко обходя дороги и большие поляны, но заполонив уже тропы и опушки. Уже угомонились птицы, закончив дневные хлопоты, и начинало выбираться на промысел ночное зверье. Ломился через орешник запоздавший лось, боязливо прислушиваясь к дальним звукам автомобильного мотора, доносившимся с дороги. Тревожно ухнул проснувшийся филин, не разобрав спросонья, где он нынче пересиживал дневной свет. Небо с каждым мгновеньем серело все больше, в его глубине теряли очертания облака, и вскоре уже первые нетерпеливые звезды вынырнули из мглы.
На охапке свежескошенной травы возле незавершенного стожка лежал человек. Метрах в ста от него, на бугорке, четко горбатился плетень усадьбы. Умиротворенное кудахтанье устраивающихся на насест кур доносилось сюда звонко и ясно, будто все это было рядом. Воздух густел, становился тяжелым и влажным.
Человек был далеко. Там было утро, роса на траве, скрип ветряка под порывами ветра. И девушка в цветастом платье с милой родинкой на щеке. «Настя… Вот где трава погуще, гляди… Зараз я ее… Свежая. Вот сено будет». Коса идет с легким посвистом, и силы в плечах довольно, и трава ложится с шорохом, будто покорно наклоняет голову. А рубаха ласково прикасается к напряженному телу, будто обнимает. Волосы Насти перехвачены косынкой и все ж густой темно-русой волной выбиваются на плечи, и глаза глядят на него ласково и зовуще. Иногда она отставляет в сторону грабли и пьет воду из желтого кувшина, стоящего под кустом шиповника. Жаворонок удивленно охает над лугом, и нельзя его разглядеть в вышине, потому что небо до краев заполнено солнцем; оно слепит глаза, и яркие разноцветные круги врываются в окружающий мир. Метрах в десяти косит Васька Ряднов, невысокий, щуплый, желтоглазый. Настя смеялась над ним: «Глаза у тебя не человечьи…» Пацан. Тюлька сопатая. Туда же, гляделки пялит, будто ровня ему, Андрею. И куда тебе, куда? Дорога-то заказана, забудь про то, чего не видать, забудь. Восторженный взгляд Ряднова даже веселил его: Настя принадлежит ему, Андрею, а Васька пускай утрется. Не по плечу ношу выбирает. Куда ему такую девку? Даже чужие, не хуторские ребята побаиваются тяжелых кулаков Андрея, а этот… Уже сговорено, что после службы в армии сыграют свадьбу.
А потом глаза Гуго… Автомат-кривулина на сутулых плечах и гадючьи глаза: «Ты есть бандит… Я буду тебя убивайт. Если один раз проходить мимо школа, я стреляйт прямо твой глупый голова». И сдавленный шепот Васьки: «Идешь или нет? Если не идешь, я сам его кончу». Тогда он увидел лицо Насти, она безотрывно глядела на него, и, может быть, поэтому он согласился… Пустое дело. Пришлось уходить с хутора, а Гуго проклятый злобствовал как прежде.
Все складывалось не так, как надо. Он ушел, а Васька остался. Они встретились позже, когда Ряднова и Худякова прислали с пополнением в их роту. Он был тогда уже опытным солдатом. Даже медаль на груди. А в те времена их не просто давали, медали.
Васька достал-таки Гуго. Сам получил осколок в грудь, но достал. И в тот же день с Андреем случилась беда. Рядом с домом, в нескольких километрах, на голубевском кладбище. Немцы сидели в окопах, и сержант Куприянов послал их двоих — его и Петрушина — обойти с фланга пулемет. Они готовились закидать его гранатами, но тут навалились трое. Еще сейчас в ушах Андрея стоит жуткий Володькин голос: «Гранату, Андрюха, гранату! Рви гранату!» Ему крутили руки двое. Третий навалился на Андрея. И эта минута решила его судьбу. Он умудрился ударить немца сапогом в грудь и выскочил из воронки. Сзади кричал Петрушин. Он мчался вниз, в ярок, петляя зайцем под автоматными очередями. Этот его бросок был чудом. Ни одна пуля не нашла. Уже потом он снова прокручивал как в медленном кино все происшедшее. Он отбил немца. Автомат лежал в стороне, дотянуться до него он не смог бы. Оставалось рвануть гранатой. Но это смерть всем. Ему, Петрушину, немцам. Петрушин погиб бы все равно. Немцы через полчаса полегли тоже, ни один не ушел. А он хотел жить. Что толку было в его гибели? Он, Андрей, не виноват, что именно на Володьку навалились двое. С этого мгновения Петрушин был обречен. И Андрей был обречен. После того как убежал из-под пуль, оставалось одно — домой. Трибунал мог вынести только один из двух приговоров: либо штрафная, либо расстрел. Штрафная — это то же самое, что расстрел, только немецкими пулями. А он хотел жить. Потом у него было много времени на обдумывание. На отцовском чердаке сидел годы. Еду носили ночами. Мать плакала, потому что в Голубевке была братская могила и его имя стояло на обелиске. Отцу приносили пенсию за него, и он мучился каждый раз, оставаясь перед стопкой рублей на столе. Может, эти муки и унесли его на тот свет раньше времени. А по хутору ходил Васька Ряднов в распахнутой шинели, с орденами на груди, председательствовал в колхозе, и его рябоватое лицо было уверенным и спокойным. Андрей еще прятался, когда сыграли Васькину свадьбу. И Настя стала его женой.
Андрей потерял осторожность. Стал ночами бродить по хутору. Все под одними и теми же окнами. Он не знал, как теперь жить. И когда однажды провели его по селу два милиционера, для него уже не было страха. Только больно резанул по сердцу мальчишеский крик за спиной: «Айда в клуб, там дезертира судить будут!»
С той поры вся его жизнь стала мучительным сравнением с жизнью Ряднова. Жил в дальних краях, поднял сына, а давний счет не давал покоя. И однажды вернулся в родные места. Вернулся, чтобы потерять сына. Опять виноват Васька. Нет, он ничего никому не говорил, не сбивал Толика. Просто он презирал Андрея. И Толик начал сам искать правду. Именно сын нашел мать Петрушина. Потом засуха семьдесят второго. Родион уговорил его на эту аферу с силосом. Они били с Валериком Ряднова. Андрей кинулся защищать старого врага, он понимал, что все грехи лягут на него. И опять Васька оказался победителем: успел сказать, что Андрей не виноват в его смерти. Даже здесь всем показывал свое благородство. После заключения начал искать Андрей сына, но радости это ему не принесло. Сын был чужим. Даже внука назвали проклятым именем Ряднова.
Трижды приставал он в приймы. Попадались разные женщины. Одна выставила его на другой день: как же, не могла она жить с дезертиром, потому как муж не вернулся с войны. Другим уже не рассказывал всего. И все ж покоя не было. В Ростове нашел Серафиму, бойкую бабенку из привокзального буфета. Зажил как надо. Знакомство было у них старое: когда-то привозил ей привет от Родиона. Разладилось тогда, когда почувствовал, что не только мужиком нужен он ей в доме, а и помощником по всем ее делам. А снова начинать старую песню не хотел. Однажды утром связал в узел старые свои рубахи и ушел. В крымском городке Саки познакомился с Галей. Работала медсестрой. Никогда ни о чем не спрашивала. Рассказал ей о том, что был в заключении, а за что — промолчал. Только невнятно пробормотал, что ошибки молодости. Ушел через год, потому что понял: не может он жить в потемках, в опасениях, что завтра она узнает, кто он, и тогда надо будет опять уходить. А старость не за горами. Уже к шестидесяти. Из Сак он тоже уехал тайком, оставив невнятную записку про то, что душа его не на месте и не хочет обременять он хорошего человека. В электричке разговорился с женщиной из здешних мест, вокруг которых кружил уже давно, после того как узнал, что сюда переехал сын. В тот же день нечаянная попутчица привела его к Фросе. Посидели за столом, поговорили. Хозяйство было крепкое, видно, мужик — покойный супруг Фроси — был умельцем. И коровка, и два кабанчика, и кур полон двор. Жить можно. Только как жить-то?
Водоразделом между безоблачной и последующей его жизнями оставалось то давнее утро. Потом он вспомнил все свои дни один за другим. Но в последующие уже врывалась тревога, а этот оставался чистым и спокойным. Едва закрывал глаза, сразу в памяти всплывал этот самый шорох падающей травы и посвист косы, и улыбка Насти, и небо, опрокидывающее на землю плавные волны солнечного тепла. С каждым годом он все четче различал во взгляде Насти то, что в молодости принимал за любовь. Теперь он видел и ее лукавство, и неумелое девичье кокетство, и призыв. Он научился останавливать видение в нужном месте и наблюдал каждое ее движение замедленно, смакуя все подробности, и сладкая боль по несбывшемуся тревожила его. В эти минуты он думал о том, что реальность — это только дурной сон, и что стоит только стряхнуть с себя оцепенение лет, и можно будет пойти дальше уже другой дорогой: сыграть свадьбу, не промахнуться в тот день около школы и увидеть, как падает проклятый Гуго, а затем в воронке ощутить горячую ребристую поверхность гранаты и крикнуть Петрушину что-то такое, от чего душа запьянилась бы туманом, и рвануть чеку гранаты, зная, что на обелиске останется его имя и женщина никогда не забудет туда дорогу. Он согласен был перечеркнуть все последующие годы жирной чертой, потому что после несостоявшегося взрыва гранаты были боль, стыд, обида, страх и снова стыд. И все это не уходило, несмотря на то, что менял он географические пояса и климаты, города и республики. Вместе с собой он привозил все, от чего хотел избавиться в родных местах. Но потом, когда проходило время, он чувствовал, что живет только прошлым, а чужие места напоминали ему о сегодняшнем дне. Прошлое было за километрами и туманом, и тогда он начинал стремиться снова в те места, где оставил тишину и умиротворенный шелест падающей травы.
Несколько лет он проработал бетонщиком на строительстве большой гидроэлектростанции. Хорошо заработал, потому что кидался в самые трудные места. Прокалился под жарким азиатским солнцем. Научился брить голову, носить удобный азиатский стеганый халат. Таджикские юноши из бригады почтительно называли его «Усто». Учитель, значит. И все же, когда заработала станция, он уехал немедленно.
Отсюда, если идти напрямик, можно было за пять-шесть часов дойти до Марьевского. Только что там? Могила отца, матери и глаза женщины, которая никогда не простит. Однажды он был там. Как вор просидел в заброшенном сливовом саду, чтобы на минуту увидеть ее. Она шла по улице высоко подняв голову, и ему казалось, что годы не коснулись ее. И он быстро пошел через ярок к дороге, где ждал его попутно сговоренный шофер, польстившийся на красненькую ради круга в десять километров.
Иногда он клял судьбу за то, что наградила его здоровьем. Иногда мечтал о том, чтобы прийти к ней умирающим от неизлечимого недуга и хоть раз увидеть в ее глазах сострадание и боль. Но здоровье не подводило еще черты под прожитым и оставляло ему новые годы размышлений о прошлом. Когда работал на стройке, мог часами ворочать камни, и молодые ребята только головой качали: «Ну и силен, папаша!»
Он не мог без работы. Так было легче, чем оставаться наедине со своими раздумьями. Верный правилу: деньги всегда выручат, он откладывал все, что только мог. Он понимал, что когда-то кончатся и силы, и здоровье, и лез везде, где можно было «сшибить». И в шахте побывал в свое время, и на строительстве туннеля в Сибири. Только все ненадолго. Кружил по стране и возвращался все к одному месту.
Елена ушла от него, едва только его осудили после смерти Ряднова. Он не искал ее. Осталась она в его памяти только потому, что родила в свое время сына. Где, с кем сейчас она, что думает обо всем происшедшем — таких мыслей у него не возникало. Все покрывал своей жуткой тенью Родион, и связанные с ним годы казались вычеркнутыми из жизни.
Было два существа на свете: сын и Настя. Он лишился их обоих по вине Ряднова. Толик уехал сразу же после ареста отца, и больше Андрей не видел его до той поры, как отыскал его в Ростове. Узнал, что сын заочно окончил институт, и в душе плеснулась радость: знай наших! То, что не сбылось в его жизни, он видел в сыне. А Настя… Настя хоть и жила сейчас одна, — для него путь к ней был заказан.
Можно было бы прийти к сыну и поговорить с ним. Теперь он сам взрослый, должен если не простить, то хоть понять отца. Но боялся проклятой своей жизнью наложить на него черную тень. Иногда в мозгу проносилась шальная догадка: нет, не всерьез отказался от него сын, думает о себе, о жизни своей… А в душе давно простил. С этой надеждой нашел его в Ростове. Подстерег после работы в скверике. Глядел во все глаза на него: молодого, красивого. Шел с ребятами, смеялся. Значит, есть у него друзья, значит, хороший он человек, раз около него люди. Слезы пошли ручьем, замутнело все вокруг, и он чуть не прозевал Толю, тот уже в троллейбус садиться наладился. Схватил за рукав и обмер, когда увидел на лице сына выражение ледяной брезгливости. Хоть бы искорка в глазах сверкнула, хоть бы радость от того, что родителя увидал.
Троллейбус ушел, а они стояли друг против друга. Наконец, Андрей выдавил из себя:
— Здравствуй, сынок…
Толя сказал неожиданно звонким голосом:
— Я вот что вам скажу… Я не сын вам. Прошу запомнить. Я отца своего в войну потерял. Нет у меня отца. И у моего сына деда нет. Вас давно уже нет в моей жизни. И вообще, как вы можете?..
Наверное, он хотел сказать: как вы можете по земле ходить? Это уже потом понял Андрей. А тогда он говорил и говорил:
— На вашей совести несколько жизней. Петрушин, его мать, ваш отец, моя бабушка, Ряднов Василий Васильевич, наконец. Как вы можете после этого считать, что у вас есть сын? Вас нет в моей жизни, я хочу, чтобы вы поняли это. Вы камнем висите и на моей судьбе, потому что я везде должен писать, что отец мой дезертир.
— Прощен я, Толя, прощен… — бормотал Андрей, и слезы застилали ему глаза. — Все по закону… Разрешено мне не писать про давнее, чего ж ты пишешь? Имеешь право…
— А я за тебя вину искупаю. И еще всю жизнь буду платить. Чего тебе от меня нужно? Деньги? На, возьми.. И прошу тебя, больше не приходи. У меня жена, сын. Не приходи.
Он сунул Андрею в руку смятые комком ассигнации и ушел. Уже потом Андрей подумал, что, видно, в этот день получка была, потому что не так просто зараз вынуть из кармана сто тридцать целковых и отдать их. С этой мыслью подстерег он жену сына, в которой сразу же узнал молоденькую доярочку из Голубевки, с которой Толя когда-то гулял. Значит, нашли друг друга. А рядом с ней топал карапуз с белобрысым чубчиком из-под соломенного картузика. Кинулся к ним Андрей, чтоб деньги вернуть, чтобы на внука хоть вблизи глянуть, а невестушка сразу развернулась — и в подъезд. Узнала его тоже. Так и не вышло разговора.
В тот же день исчез он из Ростова. Сел на первый поезд, на который оказались билеты, и уже через три дня работал в рыболовецком колхозе в очаровательном поселке Оля, что на Нижней Волге. За сезон подбил деньгу неплохо. Осенью подумал-подумал и кинулся на Украину. Там всю зиму строил коровник в одном из глубинных колхозов Сумщины.
А жить надо. Вот и сейчас зацепился тут. Надолго ли? Коли б наладилось все, так лучше места не надо. У Фроси ж сыны взрослые, приедут, а тут чужой дядька? Не пришлось бы сходить. И все одно, коль сын по-прежнему настроен, так не миновать ему своей бродяжьей судьбины. Нет такого места на земле, где тепло бы ему сталось.
Надежда все жила. А ну как приедет он когда в Марьевское, а Настя и скажет ему: «Оставайся… Что уж тут?» Да нет, однажды она уже переступила… На всю жизнь запомнит он тот день, и ярок, и небо, опрокинувшееся над ними. Это было один раз, а потом уже все. Наступила осень, а за ней и проклятая зима семьдесят третьего.
С каждым годом все больше и больше овладевал им страх. Сейчас есть сила в руках, а потом? Потом что, в приют? В дом для престарелых? Нет на свете никого, кто поверил бы ему, кто поплакал бы с ним над потерянной жизнью. Вечерами видел он везде ровесников с внуками. А к его внуку дорога заказана, хоть и живет он совсем рядом.
…Пришла собака откуда-то. Стояла над ним, дружески помахивая хвостом. Он протянул к ней руку, и животное доверчиво позволило погладить себя. «Вот она, жизнь», — сказал он, и пес завилял хвостом еще охотнее. Вишь, клонится в компанию. Тоже, видать, один.
Надеялось животное на угощение и, не дождавшись его, неохотно ушло в темноту. И этот свою выгоду ищет. А нет, чтобы просто так, душой чтоб понять?
А стожок завтра надо докидать. Травы нынче много. Фрося довольна: хозяйство-то валиться стало. А он при нем так, будто всю жизнь. Уже знает, где что ладить надо, все прорехи в плетне, все дыры в омшаннике. Хорошо здесь, душе б покою. Вчера Фрося спросила:
— Жизнь-то твою что сломало, Андрюша… Ты скажи, полегчает.
А он думал: нет, не скажу, потому что грех мой только по моим плечам. Твои не выдюжат. Лучше уж живи в неведении.
— Андрюша… Андрей! Вечерять иди!
Голос Фроси довольный и радостный. Баба звала мужика вечерять. Все в мире на своих местах.
— Я смогу обещать только одно. — Карманов близоруко сощурился, выхватив потрепанный блокнотик, полистал его. Найдя нужное место, он поднял желтый корявый палец и глянул в глаза Туранову. — Я могу обещать только одно, Иван Викторович, только одно… Если у вас с завтрашнего дня будут работать два бульдозера и шесть самосвалов для подвозки раствора, я смогу прислать своих людей. Трест не выполняет сдачи, и вся техника на пусковых объектах. В трест обращаться бесполезно, я знаю положение. А теперь решайте сами. Если б я вас не помнил по прошлым нашим совместным стройкам, я бы не пошел на явное нарушение приказа начальства. Все силы приказано бросить на вокзал.
— А жилье для завода — побоку?
— Я все понимаю, Иван Викторович, но и вы поймите тоже.
Туранов видел тревожные глаза Гусленко. Вся пригодная для стройки техника управления капитального строительства задействована на детском садике, ввод которого в августе. Если директор возьмет самосвалы оттуда, получится что-то вроде тришкиного кафтана: ни там толку, ни там.
— Ладно, Василий Павлович, ладно… Будет тебе техника.
Карманов кивнул, повернулся к прорабу, стоявшему за его спиной:
— Слыхал, Гречухин? Давай завтра сюда людей. И гляди мне.
Он проводил Туранова до машины, часто помаргивая от волнения, покашливая, вытирая худое длинное лицо в частых склеротических прожилках большим клетчатым платком:
— Будет шум, будет… только мне ведь тоже ни к чему. Ни к чему, говорю, мне, когда с места на место бросают. У вас тут обосновались, вагончики привезли, свет дали… А позавчера Лысов говорит: «Бросай тяжмашевский объект, там сейчас завал будет. Все силы на вокзал». А я ж не ванька-встанька. Да меня и так уже профсоюз за горло берет за условия работы. Только ты меня поддержи в случае чего, Иван Викторыч. Лысов, он знаешь…
— Не бойсь… Бог не выдаст — Лысов не съест, — пошутил Туранов, и Карманов мелко засмеялся: казалось, в его горле что-то булькает и переливается, и только длинная морщинистая шея тряслась в такт шагам.
— Сколько ж годков тебе, Василь Павлович?
— Пятьдесят восемь. Что, старый уже?
— Да ну? Еще служить, как медному котелку.
— Оно бы так, да помехи имеются. Ну, бывай, Иван Викторович, рад, что ты опять на боевом коне и с шашкой в руках, а?
Когда газик рванулся к дороге, Гусленко, часто дыша Туранову в затылок, сказал негромко:
— Карманову-то конец, Иван Викторович.
— Как конец?
— Да так. Рак у него. Недавно месяца три отлежал в больнице. Мне Лысов говорил. Дескать, пора старика уже убирать, да все трогать не решаемся. Пусть уж дослужит.
— Слушай ты этого Лысова… — Туранову почему-то было неприятно сказанное Гусленко, хотя он и понимал, что шутить на такие темы даже Лысову не придет в голову. Просто с давних времен он считал Карманова самым лучшим из строительных боссов, человеком, с которым легко и приятно иметь дело. А это немаловажный фактор. Знал он нелегкую судьбу Василия Павловича, в которой была и умершая жена, и две дочери, которых он поднял в одиночестве и любил беззаветно. Теперь они повыходили замуж и оставили старика одного. А если б кому-то пришло в голову сосчитать здесь, в областном центре, все построенное Кармановым, то вышло бы очень солидно, во всяком случае, сооружения его можно было бы считать сотнями. Из года в год служил он мальчиком для битья на всевозможных совещаниях, бывало, что поднимали его среди зала и задавали каверзные вопросы, и грозили лишением партбилета, и рассказывали о нем комические истории, однако все самое сложное по-прежнему поручали кармановскому СМУ, которое так и звали в городе. И старик был выше всего этого, хотя Туранову подобное было трудно понять. Из его управления выходили в большой мир большие начальники, которые, взойдя потом на трибуну, начинали так же, как и другие до них, поднимать во весь рост в зале забивавшегося в угол Карманова и тоже шутили и обрушивали на него угрозы, а он, одернув куцый пиджачишко, говорил свое обычное: «Заверяю: недостатки исправим!» И больше от него ничего нельзя было добиться. Теперешний управляющий треста Лысов тоже ходил в свое время прорабом у Карманова, а теперь охотно держал старика в приемной, прежде чем удостаивал чести предстать пред его светлые очи. Рабочие Карманова любили, хотя и подшучивали над его лысой головой, будто раскачивавшейся на длинной морщинистой шее, за что давно уже носил он обидное имя Гуся. Однако чужим называть так начальника управления не позволялось, и не раз бывало, что кое-кто из зеленой эспэтэушной молодежи получал от ветеранов по шее за невольно допущенный промах. В общем, в глазах Туранова старик Карманов представлял собой, пожалуй, лучший образец того строительного руководителя, с которым директору завода приходилось сталкиваться за всю жизнь. Самым ценным качеством Карманова была честность. После него не надо было доделывать и переделывать объекты, а построил он на заводе немало, начиная с двух цехов в давние годы и кончая целой серией общежитий, жилых домов, детских комбинатов.
Гусленко молчал, пытаясь определить, как же собирается директор решать проблемы транспорта. Туранов сидел, прикрыв глаза, думал о своем. Наконец спросил:
— Марусича еще не сняли?
— Работает… — Гусленко повеселел. — Только ведь, Иван Викторович, с тех пор он еще хитрее стал. Он же за те бульдозеры душу с вас вынет.
— Небось… — Туранов думал о том, что теперь директору завода придется заниматься массой дел, никогда ему не нужных до этого времени. Можно, конечно, поступить по методу Бутенко: стучать на каждом собрании в грудь кулаком и ругать строителей за то, что они не вводят жилье. Только в этом случае жилья не будет. Вчера привез на строительство обоих домов всех начальников цехов и служб и каждому расписал собственноручно по подъезду, за строительство которого тот должен нести ответственность. Лица у многоуважаемых командиров производства были, скажем прямо, не из радостных. А что делать? Как вырваться из этого круга? Зато уже сегодня на месте побывало трое. Приглядываются, наверное, начали почитывать строительные справочники. Туранов был уверен, что только тогда, когда рабочий увидит, что именно от него зависят все его будущие блага, с него можно спросить не стопроцентной мерой, а в полтора раза больше. Покажи, что ты всерьез озабочен его будущей жизнью, его семейными делами и проблемами, и рабочий горы своротит. И то, что делает сейчас он, Туранов, сразу же становится известно на заводе. Люди говорят о его планах, и в коллективе все меньше и меньше скептиков. Пока что рано говорить о результатах, но около списков в цехах уже целые очереди. Еще бы? За прошлую пятилетку получило квартиры четыреста восемьдесят человек, а тут за год планируется почти столько же. Если б многие не знали Туранова, могла б возникнуть мысль, что все это фанфаронство, блеф, но Туранова знали, и это тоже был расчет. Когда к сроку получат ордера первые полторы сотни человек, тогда будет видно, что все это совершенно всерьез. На то и расчет. Нужно, чтобы человек знал: о нем думают по-настоящему, а не для красного словца, не для выступления на собрании, и что завтра он будет совершенно точно жить лучше, чем сегодня, а послезавтра — несоизмеримо лучше, чем завтра. И вот тогда с него можно спросить и количество, и качество. Это — закон. Потому что жизнь у человека одна, и он уже много раз откликался на призыв «Надо!», откладывая на будущее свои предполагаемые лучшие дни.
Ах, Марусич-Марусич! Жив, курилка. Обошли тебя и административные, и прочие грозы. Отгрохал здание конторы какое. Стекло и металл. Как в лучших домах. В коридорах ковры, понимаешь. А в приемной… Да. Вот, встает из-за стола, бодренький, веселый, всегда при настроении. Потолстел, полысел малость, а в основном все такой же бодрячок с перспективой.
— Кого вижу?.. Вот уж не ожидал, а? Иван Викторович, благодетель. Слыхал, что ты к родным пенатам. Правильно, скажу я тебе. Шиповничка не хочешь? У меня всегда запас в холодильнике. В нашем возрасте нужно витаминизироваться. Да. Не мог даже предположить, что ко мне сразу же приедешь. Не веришь, только вчера подумал: надо бы к товарищу Туранову на рюмку, а? С делом, с делом приехал, вижу. А? Может, все ж примем, а? Ну по капле? С шиповником, для расширения сосудов. Говорят, болезнь века.
Туранов выпил, сказал:
— Завтра мне нужно два бульдозера и восемь самосвалов.
Марусич мигнул ласковым голубым глазом:
— Время?
— Две недели.
Марусич перестал улыбаться, скучно глянул на рюмку:
— Это ж невозможно, Иван Викторович. Ты что, хочешь, чтоб меня сняли?
— Давно пора, Георгий Михайлович, только ты вечный ведь, а? Это мы, грешные, как что, так в расход. А ты вечный.
Марусич коротко посмеялся:
— Пятьсот килограммов алюминиевого уголка ссудишь?
— Дам двести. Знаю я тебя, всегда просишь вдвое больше.
— Ладно. И тонну железного. Пятерочки.
— Тоже двести. В связи с моей репликой на ходу увеличил.
— Оплату сделаешь как?
— Только по закону. За смену бульдозер — двадцать четыре рубля. Грузовики — по тонно-километрам.
— Концы большие?
— Не выгадаешь. В городе.
— Ох, на проигрыш иду. Только не хочу дружбу с тобой кончать. Ты ж бешеный. Откажи тебе — потом не обращайся. А я на тебя надежду во какую имею. Ладно. Оставлю своих геологов на полмесяца без транспорта. Пусть итоги подводят. Только на две недели. Ни часа больше. Слово?
— Ты ж меня знаешь.
— Так я завтра за уголком пришлю… С чековой книжкой. А?
— Присылай. Вот Семен Порфирьевич решит.
На обратном пути думал о том, что в список, который повезет в Москву, нужно включить специальную технику: в подсобном хозяйстве столько строить, и если не иметь своей техники — пропадешь. Такие, как Марусич, разденут завод. И еще вот что: расширить возможности заводского управления капитального строительства. Чтоб хватало сил и на жилье, и на промышленное строительство, и на подсобное хозяйство. А иначе…
— Ну-ка, Дима, на Парковую меня отвези. Высадишь, а Семен Порфирьевича на завод. Сам езжай в гараж. Позову.
Парковая. Первые жилые дома завода начинались здесь. Когда-то на этом месте была сельхозвыставка, потом площади передали заводу для застройки. Тут пока еще были и приземистые двухэтажки, и четырехэтажные дома, казавшиеся сейчас гигантами. А город уже подступал к микрорайону крупными зданиями, и Туранов знал, что заводскому УКСу городская архитектура уже задавала вопрос: есть ли возможность повысить этажность в этих домах? Все правильно, центр города. А если б не так, то можно было бы оставить этот первый заводской микрорайон таким, какой он сейчас. Оставить как памятник первым победам, первым новосельям только что созданного завода. Интересно, там же живет старик Кушкин или уже переехал? Впрочем, навряд ли. Никто ему при Бутенко конечно же новой квартиры не предлагал. Да и сам он навряд ли просил.
Гусленко, видимо, очень хотел задать вопрос о цели его остановки здесь, но счел, видно, не совсем удобным. Так и уехал.
Во дворе возились малыши. Хорошая детская площадка. Тополя вымахали выше крыш. Только какой дурак разрешил городить здесь гаражи? Пусть не капитальные, а железные. Воздух от этого не будет чище. Надо бы поинтересоваться.
Где же этот дом? Ага, наверное, вот он. Стоял он раньше с края. Теперь тут отгрохали магазин. Хорошо. Людям близко.
Кушкин. Артем Семенович Кушкин. Художник, даже не мастер, а художник инструментального дела. Уже тогда он был в годах. И бригада у него из таких же мужиков, с которыми ладить было не так уж легко, зато если брались за что-нибудь, то уж сомневаться не приходилось. А сам бригадир — ас. Вчера Туранов прошелся по их участку. Ни одного человека из кушкинской бригады. Спросил у рабочих. Оказывается, последний «мамонт» ушел на пенсию два года назад. А сам Кушкин, как выяснил Туранов, жив-здоров, бегает по утрам не то в быткомбинат, не то в промкомбинат. В общем, прирабатывает.
Когда-то он, Туранов, знал квартиры всех рабочих из так называемого «золотого списка». У всех побывал в гостях, а многим и ключи вручал. И вот теперь нет ни «золотого списка», ни адресов. Как их искать, крепких послевоенных мужиков, с кого начинался завод? Первый директор Раздобаров собирал их тогда сам на предприятиях города, приводил, показывал пустырь, где потом возникли цеха. Многие пошли с ним, потеряв в зарплате, в условиях, потому что хотели быть первыми, начинать. Это было прекрасное поколение, заряженное на трудности и борьбу. Туранов жалел, что в те времена был мальчишкой. Раздобаров хорошо понимал то, что не смог осмыслить Бутенко: без костяка мастеров на заводе нельзя. «Золотой список» должен существовать, он будет восстановлен. Это одна из самых главных задач. Те проблемы, которые решает сейчас администрация и инженерно-технический персонал, должны знать рабочие. Пусть посоветуют, пусть подскажут, как их осуществить. Пусть поругают, если есть в этом смысл. Нельзя делить коллектив на две части: одним приказывать, а другим исполнять. Сейчас не то время, иной рабочий по смекалке, опыту и технической подготовке заткнет за пояс инженера.
Вроде бы здесь. Туранов постоял перед дверью, заботливо обитой дерматином, нажал кнопку. Звонок громко звякнул, и почти тотчас же дверь распахнулась. Кушкин тревожно глядел на него сквозь толстые стекла очков, сжимая в руке широкий армейский ремень. Постепенно краска отливала от его щек, он потер рукой лоб, бросил на пол ремень и сказал смущенно:
— Пацанва шуткует… В засаде сидел. Они ж, барбосы, позвонят и бежать… Уже с полчаса в засаде. Думаю, хоть одного пригрею. Вон как оно, директора своего подсидел. Ни гадал ни думал. Заходи, Иван Викторович, заходи. Вот уж не плановал даже, чтоб лично ко мне…
— А ты чего ж не плановал? Или директор такая уж шишка важная, чтоб к лучшему рабочему завода в гости не мог собраться?
— Да ни разу не было с той поры, как ушел, чтоб про меня вспомнили. На торжественные собрания по линии парткома зовут, тут грех обижаться. Ребята приходили с комсомола, ленту ветерана принесли, а больше и ничего. Да я не в обиде, Иван Викторович. Дело ясное, руки не те, по делу вроде не гожусь, а так что? Садись, что ли? Чего ж стоять-то?
В комнате было светло и тихо. На стенах всякое вязаное рукоделье развешано: собачки, кошечки. Кушкин поймал взгляд директора, пояснил:
— Внучка старается. Вот замуж отдавать в субботу будем. Вроде и сына недавно в ясли носил, а тут уже и внучка… Да.
— Живешь-то как, Артем Семенович?
— А что, живу. Сейчас не жить, понимаешь, грешно. Да.
— Как же ты без завода-то?
— А вот так. Сколько можно-то? Да и молодых теперь хватает. Мы теперь устарелые.
— Брось. Ильин как поживает? Видитесь?
Кушкин качнул головой:
— Коли повидаемся, тогда уж конец. Помер Иван Сидорыч. Месяца четыре тому. Аккурат перед воскресеньем заходил, посидели мы втроем: он, я и жинка. В лото поиграли, охотник большой он до лото был, Сидорыч, значит. Поговорили. А он мне и выдает: чего, дескать, тут? Все уже сделал. Внуков-правнуков повидал, сынам профессии наделил. Пора и уходить. Ну, я ему и говорю: «Брось дурить. На рыбалку съездим». Махнул рукой и ушел. А через два дня звонят и говорят: помер. Шел за почтой к ящику, споткнулся — и все. Легко помер.
Туранов головой покачал:
— Да… Жалко старика.
— А чего нас жалеть-то? — Кушкин неожиданно вздыбился, даже редкие седые волосики на темени встопорщились. — Мы ведь сами по себе, Иван Викторович. Мы ведь жили не в опаску. Пускай вы теперь все грамотные, а мы до всего умом доходили. Да.
Лицо его было красным, каким-то напряженным, а глаза жалостливо слезились, и Туранов подумал о том, что зря он рассчитывает на старика, годы — вещь жестокая. Не одолеешь время, как ни храбрись. Уж каким орлом был Артем Семенович десять лет назад, кто бы предположил, что так вот разрушительно подействуют на него годы? Всегда был молчаливым и уверенным, а сейчас и руки дрожат. Уж лекало-то не удержит, видать?
— А я вот пришел, чтобы просить тебя, Артем Семенович, о деле. На заводе учебный цех есть. Ребят учим, которые после десятого. В рабочий класс готовим. Вчера прошел я по цеху и, понимаешь, расстроился прямо. Не клеятся там дела. Собирай-ка ты своих орлов, и давайте-ка в тот цех. В мастера, в инструктора, значит. Потянете? А молодых ребят оттуда, что еще могут болванки ворочать, но я не уму-разуму пацанов учить, мы в другие цеха переведем. Как понимаешь мое предложение?
Кушкин встал, медленно прошелся к окну, наклонился над аквариумом. Показалось Туранову, что скользнула в воду серебристая капля с его щеки. Кремень старикашка. Черта с два его сломишь. Нет, еще послужит заводу. И слова для пацанов найдет, чтобы людей из них сделать.
Поелозил старик по лицу ладонью, отвернувшись от директора. Покашлял и подсел к столу. Сказал дрогнувшим голосом:
— Коли надо, так что? Мы ведь заводские. Четверых возьмешь? Саню Бурлакова не уговорю: ноги у него отекают. Как колоды. А сам, Назаренко, Костюшин и Дудков — мы послужим. Завтра с утра и будем. Только скажи Куркову, что не гостями на завод идем, не гостями. А то в прошлый раз пришли на торжественное, а он мне и говорит: «Ты, Артемыч, что-то редко в гости заходишь». Хотел я ему сказать, да не поймет же все одно.
— Не будет проблем, Артем Семенович. Приносите завтра фотографии, сразу и пропуска оформим.
Кушкин засуетился. Побежал в другую комнату и вскоре вернулся оттуда уже в уличной одежде:
— Пойду к Сане. Ты извиняй, Иван Викторович, не угостил тебя ничем. Дела надо делать. Коль поручил командовать, так уж извиняй, я не привык времени даром терять. Ребят зараз обегу. Чтоб завтра орлы были как на параде.
Туранов усмехнулся про себя. Нет, не пустое дело затеял он со стариками. Пацанам на заводе не нужны деляческие идеи. Им нужна вера в завод, в то, что он станет их опорой на всю жизнь. И в этом ему помогут старики, эти самые старики, которых Бутенко выпер из цехов при первой же возможности. Не понял, что они — мостик между поколениями. А он разрушил все мосты.
Медленно шел по улице. Уже запуржило липким тополиным пухом. Ветер бросал его прямо в лицо, и в пору было надевать очки. Солнце высвечивало цветные стекла на витрине магазина, а у будки мороженщика на углу трое мальчишек старательно высчитывали наличность из всех карманов, собирая на эскимо.
В пятницу будет неделя, как он на заводе. До конца месяца осталось ровно тринадцать дней. План надо сделать любой ценой. Это психологический фактор. Нужно, чтобы люди на заводе знали: Туранов пришел и теперь будет порядок. Сегодня с утра он собирал начальников всех служб, и они определились, как вылезти. Только бы не подвели цеха.
Когда-то один знакомый, еще не полностью понявший его характер, спросил: «А что, Иван Викторович? Вот если б вас, командира производства, взяли и назначили командовать полком в армии. Без предварительной подготовки, без учебы? Потянули бы?»
Хитрец. Он хотел узнать, в какой степени он, Туранов, уверен в себе. Может, и нескромно было тогда, только он ответил коротко:
— Полагаю, что даже дивизию осилил бы. Нашлись бы люди, что помогли специфику освоить, а главное ведь не в том, когда ложиться, а когда вставать в атаку. Главное — с людьми.
Это было давно. Может быть, сейчас он ответил бы чуток иначе. И все равно. Он готов ко многому. Сейчас, в пятьдесят, он может горы свернуть. Он шел к этому времени почти всю жизнь. В прошлый заход здесь, на заводе, чего-то не хватило. А теперь он готов к тому, чтобы совершить задуманное и осмысленное годами. Еще не ушли силы, но есть уже мудрость.
Воскресенье выдалось дождливым. К вечеру Николай сделал все домашние дела. Пришел младший Сучков — Ленька, принес магнитофон. Что-то со звукоснимателем. Провозились около часа. Вроде наладили. Парень пошел домой, а Николай включил телевизор, вышел на веранду, крикнул соседу:
— Ну ты, вояка, чего ж не приходишь? Хвастал ведь.
Сучок вылез из-за сарая, отложил в сторону вилы, обеими руками разгладил на почти лысой голове клочки редких седеньких волос:
— Зараз приду. Ишь ты, раздухарился. Ну гляди, Коля.
Маша возилась на кухне, иногда поглядывая на телевизор. Мужики расположились на веранде, неторопливо расставляя фигуры на шахматной доске. Сучок начал было рассказывать про то, какую щуку залучил в прошлый выходной Сашка Каллистратов, и тут на веранду вышла Маша:
— Коля, иди глянь… Никак про тебя…
И лицо ее было то ли встревоженным, то ли обрадованным, этого Николай так и не понял. Они с Костей вскочили в комнату, как молодые, и Сучок сразу же к дивану. Николай остался стоять у порога, не отводя глаз от лица человека, отвечавшего корреспонденту телевидения. Это был худой мужчина с коротким седым ежиком волос, в больших роговых очках, улыбка стеснительная иногда, в такт словам он взмахивал левой рукой, а правая была менее подвижной, и человек держался ею за борт пиджака:
— …я это, как говорят по-русски, не знаю… это, я целился фауст против русский панцерн… да, танк. Я стрелял, был очень сильный толчок в грудь… Там сидело много русский зольдат. Я видел: танк горел, я попал в это… гусеница. Потом меня схватили зольдат. У них были очень решительные лица, я понимайт… это враг. Сейчас я понимайт все… Криг… война. Человек идет против человек, хотя человек должен дружить с другой человек…
Хорст. Неужто тот самый пацан, который выскочил навстречу их десанту в Шнайдемюле? Грязные руки, мышастый мундирчик, глаза затравленного зверька. Купцов тогда рвался к нему, и не встань на его дороге Николай… Танк только из ремонта, через бой прошли, а тут… Если б фаустом зацепило кого из ребят, не остался бы целым этот самый Хорст. А Купцова оглушило в танке. Хорошо, что ребята вылезть успели. Здоровенный Купцов в драном комбинезоне стоял над мальчишкой, и Николаю с великим трудом удалось остановить в воздухе его могучий кулачище.
— Га-ад! — Купцов рычал от бешенства и рвался к пацану, прижавшемуся к стенке и белыми от ужаса глазами глядевшему на страшного танкиста…
— Ну, чудеса… — Сучок восхищенно глядел на Николая. А человек с экрана рассказывал всей стране:
— …это был простой русский зольдат… Очень молодой… Может, года на четыре старше меня. Я понимайт: врага нужно убивать. Я хотел убивать его, если б не мои слабые руки… Он заслонил меня… это… только сказал сердито: «Щенок!» Да, я помню это слово, это означает маленькая собачка, которая еще не может жить без своей мутти. Это великое чувство человечности… Меня не только перевязали, но и отпустили. Я не был военнопленным. Я много жил потом, у меня есть двое киндер… дети, я рассказывал про тот русский зольдат мои дети. Я в Гамбурге говорил нашим товарищам много раз этот случай. Я не есть коммунист, я имею свои мысли, как жить на германской земле, но я не хочу, чтобы с моей родины на тот русский зольдат были направлены американские ракеты. Да… Я хотел бы сесть напротив этот зольдат и сказать ему: «Нам совсем не надо стреляйт… Нам надо ездить друг к другу в гости. А чужие пусть уходят». Вот что я сказал бы этот зольдат, если б имел счастье повидать его.
Корреспондент, державший микрофон возле Хорста, спросил:
— А вы не помните, господин Магнуссон, имени того солдата? Может быть даже фамилию его?
— Фамилию нет… Нет. Он отвел меня в сторону, дал сухарь… Потом сказал на себя: «Ни-ко-лас». Я сказал ему: «Ихь Хорст… Хорст Магнуссон». Я не боялся этот зольдат, у него были ясные глаза.
Нет, он не называл тогда фамилии, это Николай точно помнит. Он прижимал грязные бледные пальцы к груди и кричал, не отводя глаз от лица Николая: «Ихь Хорст! Ихь Хорст! Ихь Хорст!» Будто заведенный, еще не отошедший от смертного страха. Даже Купцов, махнув рукой, отошел в сторону: «Да ну его…» И сокрушенно вздыхая, присел у развороченной гусеницы.
— Сейчас господин Рейган говорит: мы должны довооружаться новыми ракетами против русских… Это есть большой глупость. Мы не хотим все погибайт, и русские и дойч… немцы. Мы хотим диалог, спор, но не ссора… Я есть социалист, я думайт так же, как Вилли Брандт, мы, наше поколение, не должно идти дорогой войны. Мы ее видели сами и больше не хотим. Это я и хотел сказать русский зольдат Николас и его товарищи.
Дикторша на экране сообщила о том, что передача закончена, замелькали кадры какого-то документального фильма, а в комнате все еще стояла тишина. Потом Костя хлопнул ладонями по коленкам:
— Ты гляди, а? А я ведь, каюсь, когда ты про это дело рассказывал, так и не верил. Батьку твоего убили, а ты б их жалел. А оно вон как?
Маша спохватилась:
— Ах ты ж беда… Соседям бы сказать, чтоб глядели. Запамятовала.
Николай махнул рукой:
— Чего тут? Невидаль сыскали. Может, и не про меня-то речь. Мало ли таких случаев бывало?
Сучок возразил:
— Ты брось. До той передачи сколько раз я от тебя про это дело слыхал. Дюже ты спортился: все б норовил свое уступить. И нехай люди все знают, что за человек Рокотов Николай. А то всяк норовит.
Что норовит всяк, так и осталось невысказанным, потому что Костя махнул рукой и подался домой, так и не раскрутив задуманную партию. То ли мысли какие неожиданные в голову пришли, то ли вспомнил про несделанные бесконечные дела по усадьбе, то ли еще приспела какая иная причина, только исчез он быстро и как-то даже незаметно, что всегда было ему свойственно. Маша вздохнула и начала накрывать на стол.
Вечером нежданно-негаданно заявился сын. Пришел с электрички в тот момент, когда Николай чистил под коровой в хлеву. Глядел на него Николай и, как всегда бывало, гадал про себя: на кого ж сын похож больше? То ли на деда своего, покойного партизанского комиссара, то ли на дядю — Владимира Алексеевича. Высокий лоб, густая прядь русых волос, упорно не убирающаяся со лба, чуть глубоко запрятанные глаза — это от деда. А вот жесткая складка у рта, желваки, начинающие ходить при первых признаках гнева — это уже что-то от брата Володьки. Считал Николай, что на Эдьку накинула кое-что и профессия. Молчаливость, свойственная Рокотовым, у сына усугублялась повышенной внимательностью к словам и действиям собеседника. Казалось, невозможно было уйти из-под его взгляда, ежели затеял с ним разговор. Иногда это сердило Николая, и он начинал выговаривать сыну: «Ну чего буркалы выставил? Чурка, а не человек». Сын замыкался еще больше, и тогда разговора не выходило.
— Ну что, па, я тебя поздравляю. Ты хоть передачу-то смотрел?
— Глядел.
— Слушай, ты себе не представляешь, как это здорово.
Николай хмыкнул:
— Чего ж тут здорового?
Сын махнул рукой:
— Я всегда думаю, па, ты либо в самом деле не от мира сего, либо притворяешься. Ты что, ничего не понимаешь?
Николай отвернулся и поддел вилами самый большой сгусток навоза. Сын за спиной чиркал спичками.
— В общем, так, па, я позвонил заместителю редактора областной партийной газеты, он обещал, что завтра свяжется с телевидением и узнает, где этот самый немец. Тебе надо с ним встретиться.
Николай пошел со своей ношей к выходу, буркнул: «Отойди, замараю».
Сын не уходил:
— Слушай, па, я давно хотел тебя спросить: чем я тебя обидел? В последнее время мне кажется, что ты недоволен мной.
— Ты б пореже приезжал. Мать-то извелась вся. Уж отвыкли от тебя.
— Сам знаешь почему. Может, пора перестать в мои дела вмешиваться? Или моя судьба до пятидесяти лет под твоей рукой ходить?
— Не мешало б.
— Ты о Наде?
— Старая она для тебя. Все повидала.
— А это уж не твоя забота.
Николай с силой кинул вилы в навозную кучу, и они вошли в нее до деревянной ручки. Сел на обрубок у стены хлева.
Эдька закурил, наконец сел рядом:
— Слушай, ты же всегда меня понимал, па.
— Я и сейчас тебя понимаю. Не баба тебе эта нужна, а папа ее облисполкомовский. Я ж тебя, сукина сына, насквозь вижу.
Эдька глядел на него с усмешкой, а на скулах загорался бешеный румянец.
— Так вот, таким ты мне не нравишься, сын.
— А что мне прикажешь, мой дорогой па? Я уже пять лет в младших юристах. Ребята из нашего выпуска уже давно обошли меня. Сережка Дубов уже советник юстиции. Между прочим, я учился не хуже его.
— Ну и что?
— А то, что тебе не к лицу узнавать всякие сплетни про меня, Надю и ее отца.
— Я и не узнавал. Просто Костя твою зазнобу знает. На даче ее папы бульдозером работал. А давеча видел вас в городе.
Эдька молчал.
— Слушай, парень, я давно хотел тебя спросить: девчонка та, что писала тебе из Сибири… Она что, замуж вышла?
— Давно.
— А как же так? Писала ж.
— Писать можно. Пока я в армии служил, пристроилась. Потом развелась и вспомнила про старую симпатию.
— Ага… Ну так что? Может, и человек она добрый?
— Может, и добрый? Даже наверняка.
В голосе сына прозвучала жесткая усмешка.
— Не знаю, — сказал Николай, — не знаю, чего искать тебе. Искать, спрашиваю, чего? Ну работаешь, ну нравится дело. Ну интересно тебе. Чего ж еще хотеть-то? Чего, спрашиваю? Все придет ко времени. Придет, говорю. А ты все вокруг, чтоб не по дорожке, а сбоку. И в кого ты, не ведаю. Я вот сроду такого не знал. Володька тоже… у него все прямо. Лида, тетка твоя, она тоже, чтоб вот так, с целью… Нет, не было в нашей родне такого.
— Заклеймил позором… Ладно, па, мне с тобой спорить не хочется. Один раз хотел с тобой открыто поговорить, а ты…
— Сиди! — Николай почти грубо дернул Эдьку за руку, не давая ему подняться. — Позором тебя клеймить не хотел, потому как твой позор, он на меня вдвое ложится. Не в бабе этой дело, пойми, и не в твоих хитростях. Все это и от меня, и от людей спрятать можно, только как же ты сам? Сам, спрашиваю, как? Оно ж на твоей душе грузом… Ну дадут тебе еще одну или даже две прокурорские звездочки, а дальше? Ты ж зависеть душой будешь. Ссора коли, у баб это часто и без мужицкой вины даже… Она ж тебе прямо и выложит: без меня ты букашка. И как ты будешь потом? Ежли на отца обиделся за прямые слова, то как потом моргать будешь?
— Я у нее ничего не прошу. И просить не буду.
Эдька глядел под ноги. Там пытался перелезть через мокрую палку рыжий лесной муравей. Раз за разом срываясь, пытался он осилить препятствие, но это ему не удавалось. Наконец, устав от безуспешных попыток, полез в сторону, минуя недоступную преграду, и вскоре затерялся среди дворового мусора.
Отец ковырял желтым куцым ногтем мозолистую ладонь, натужно сопел, и Эдька пытался понять, о чем он сейчас думает. Разговоры эти — чепуха. Можно всю жизнь просидеть, ожидаючи оказии. Пока что занимается он мелкими воровскими делами, кое-чем по линии ОБХСС, драками. Надоело. И конца этому не видно. Из-за такой работы уехал из Урюпинска. Надеялся, что в областном центре будет интереснее. Черта с два. Старики держат основную работу, и на пенсию их выпереть невозможно. Когда же идти вперед? В сорок, а то и пятьдесят, когда и желания не будет? Отцу этого не понять, не понять того, что ему до омерзения осточертела эта мелкая возня. Ведь сил у него много. Ему бы большое дело. Крепкое, чтоб голову поломать можно было. Чтоб риск был. Профессор Куликов когда-то говорил в институте: «У вас, Рокотов, нестандартное мышление. Это прекрасно для правоохранительного работника». А он занимается магазинными трюками торговых работников и пугает головотяп. С нестандартным мышлением. Отцу все это трудно понять. Дядя Володя когда-то, в один из приездов, сказал ему, что может помочь кое в чем. Отец даже оскорбился и ответил что-то вроде того, что он сам по себе и в протекциях не нуждается и что пусть товарищ заместитель министра не брезгует тем, что его родной брат — простой шофер в колхозе, а иначе и видаться им незачем. Гордыня великая. Как же, папаня все сам по себе и даже на старости лет не хочет отступить от этой формулы. А Станислав Владимирович все приглядывается к кавалеру своей дочери, и Эдька чувствует, что симпатии в отношениях между ними становится все больше и больше. Поначалу он был как бы на испытании и всегда существовала опасность внезапного взрыва, хотя все это казалось ему маловероятным, потому что скрепляющим звеном их знакомства, может и не совсем желательного для Станислава Владимировича, была Надежда. С полгода назад его впервые пригласили домой к Немировым, и он чувствовал себя целый вечер совершенно нелепо. Все говорили о каких-то обычных житейских вещах, а Эдька чувствовал себя как на угольях. Ситуация в классической литературе известная и тем более смешная, что все варианты ее завершения уже давным-давно изучены человечеством наизусть, а у мужского племени вызывают всегда настороженность и оправданное беспокойство. И Станислав Владимирович, и Алла Григорьевна, конечно, милые люди, но здесь был еще один нюанс, о котором Эдька думать пока не хотел: его представляли как соискателя на руку и сердце Надежды, а так далеко заходить он пока не собирался. И все ж Надя убедила его, что такой визит необходим, что он ничего не значит в их отношениях, кроме необходимости для родителей знать, кто ухаживает за их дочерью и каковы его мировоззрения. Через день после этого заглянул к нему в кабинет сам Морозов. Предложил закурить, постоял, раскачиваясь с носка на каблук, спросил о текущих делах, которыми он занимался, и пошел уже к двери, но потом вдруг остановился и спросил в упор:
— Слушайте, Рокотов, а как вы вышли на Немирова?
— Просто так. Знакомы.
— Да-да, конечно. — Советник юстиции кольнул его недоверчивым взглядом и вышел. С той поры Морозов охотно здоровался с ним и разговаривал почти на равных, из чего Эдька сделал заключение, что впечатление от визита к Немировым получилось неплохим.
Надя ему нравилась, но не настолько, чтобы думать о чем-либо серьезном. Пока все шло своим чередом и не было разговоров о будущем. Семейство Немировых было занято трудным бракоразводным процессом с бывшим зятем, окопавшимся в Харькове. Наконец, формальности закончились, о чем Надежда сообщила ему как бы мимоходом во время очередного посещения. Внешне он не прореагировал на это известие никак, но для себя сделал вывод. Все продолжалось как прежде.
И вот сегодня Надя заехала за ним и сообщила, что Станислав Владимирович ждет их на даче для разговора. Эдька едва упросил ее предварительно заехать в Лесное, сославшись на передачу и необходимость повидать своих. Сейчас Надя сидит в своих «Жигулях» за углом, злится и наверняка уже не раз порывалась уехать. А отец все молчит.
— Ну что, пойдем в хату? — Длинное и тягостное раздумье, видно, кончилось. Отец поднялся с чурбака, застегнул рубаху.
— Не могу сейчас, па… Еще одно дело есть. Через пару часиков буду. Скажи маме, пусть картошечки с салом поджарит. Очень соскучился по ее стряпне. Сам понимаешь, столовая.
Николаю показалось, что сын встревожен, но храбрится. Ладно. Через пару часов, так через пару часов.
Они вышли со двора, и только тут Николай заметил красную легковушку, приткнувшуюся к плетню на изгибе улицы. Возле нее вертелись любопытные ребятишки. Чуть поодаль стояла высокая женщина в голубом брючном костюме, вертела в руках книжку и явно смотрела в их сторону.
— Я буду, па, — Эдька кивнул и быстро зашагал к машине.
Николай, не оглядываясь, пошел во двор, соображая: есть ли смысл говорить Маше про посещение и непонятный разговор с сыном? Поднимаясь на крыльцо, услышал, как зашумел автомобильный мотор. «Нет, не скажу», — подумал он и засомневался: выберется ли сын нынче домой?
— Родители всегда живут в другом измерении, — сказала Надя. — Я много раз думала об этом. Вероятно, это от физиологии. Желание во что бы то ни стало прикрыть свое чадо от воздействия окружающей среды…
Она прекрасно вела машину. Шарахнулся прямо из-под колес ошалевший от страха гусь, заливистым лаем проводила их выскочившая из ворот ближайшего дома лохматая дворняга.
Эдька глядел на Надю, раздумывая о своем. Для двадцати семи лет выглядит она, конечно, не так. Надо бы сказать, чтоб не носила брючного костюма. Немножко толстовата для него. Хотя вообще… Прекрасный овал лица, свежие губы. Красится искусно. Он часто ловил себя на мысли о том, что терять ее не хотел бы. Она умела быть другом, это немаловажно для женщины. Из них мало кто способен на это. В те дни, когда ему было тяжко, она умела отключать для него весь мир. Ему не нравилось то, что она курит, но это уж из области пожеланий. Ей тоже кое-что в нем не нравилось, и он знал, что именно. У них не было взаимных обязательств, и это тем более было ему по душе.
— А что ж мне нынче предстоит? — Этот вопрос задал он с умыслом, надеясь узнать чуть больше о смысле сегодняшнего приглашения.
— Не знаю. Папа просил, и все. По-моему, у него к тебе не совсем объяснимая слабость. Кстати, не бойся, что тебя будут залучать в зятья. Мама, кажется, допускает такую возможность, но папа… папа, как теперь говорят, прагматик. Он прекрасно понимает, что нас с тобой связывает.
— И что же нас связывает? — Эдька не удержался от того, чтобы не забросить опасный вопрос.
— Не знаю. — Надя остро глянула на него, усмехнулась. Жесткая складка появилась у рта. — Не знаю. Наверное, отсутствие здоровой конкуренции среди мужчин. Приходится довольствоваться тем, что маячит на горизонте. Съел? Ну то-то. Я баба злая, имей в виду, если еще не дошел до этой мысли сам. Мой бывший супруг всячески опасался трогать меня. Настолько опасался, что даже не претендовал на харьковскую квартиру. Для него было полнейшей неожиданностью то, что я отказалась от нее вместе с ним. Так сказать, избавилась от всего в комплексе. Сразу. Ты бы посмотрел на его лицо, когда я сказала об этом. Это было неподражаемо.
Эдька кивнул. Разговор был привычный, знакомый, как наезженная дорога, по которой катилась сейчас машина. Он понимал, что частые возвращения ее к недавнему прошлому — это естественный процесс для человека, только что пережившего развод и все связанное с ним, однако он часто ловил себя на мысли, что вся эта беседа на темы ее недавнего прошлого ему неприятна. Он хотел бы вообще отделить ее от всей предыдущей жизни, но прошлое непрерывно врывалось в каждую фразу, сказанную ей, и он чувствовал, что это доставляет ему боль. Присутствие в ее жизни незнакомого ему мужчины было обидно, но хуже было то, что он понимал происхождение мучивших его мыслей. Он чувствовал, что она ему нужна, что ему без нее будет трудно, и в то же время убеждал себя в том, что они просто партнеры в какой-то игре, что игра когда-то кончится и они пойдут в разные стороны, не думая больше друг о друге, не отягощая себя какими-либо обещаниями. И в этой связи его тревожила каждая встреча с ее отцом, в котором он с первого же разговора определил человека сильного и умного, понимающего все его маленькие хитрости. Пока он не осмысливал цели этих встреч, тревога оставалась в его душе, и подавить ее было невозможно.
Дача Немировых представляла собой крохотный участок земли на опушке леса, рядом с оврагом, в котором булькал мутновый ручей. На шести сотках были разбиты аккуратные грядки, между которыми уже поднялись к небу фруктовые деревья. В самом углу участка стоял кирпичный домик с двумя окнами по фасаду. От калитки вела к нему выложенная плитками узкая дорожка, а в стороне от нее, под яблоней — нечто вроде беседки, сооруженной из тонкой шпалеры, обвитой диким виноградом. В этом сооружении едва умещался стол и две скамейки и именно оттуда вышел Станислав Владимирович, когда машина остановилась возле калитки. Старенькие джинсы пузырились на его коленях, безрукавка и соломенный брыль дополняли совершенно непривычный для Эдьки наряд Надиного отца.
— Заставляете себя ждать, молодые люди, — сказал он, сжимая Эдьке руку, и тот почувствовал, что силой Немирова бог не обидел. И вообще выглядел он гораздо моложе своих пятидесяти восьми лет: высокий, поджарый, грива густых седых волос падала на лоб; из-под черных широких бровей глядели на Рокотова совсем молодые глаза. «Да, на этого старичка небось еще во все глаза глядят двадцатилетние секретарши», — почему-то подумал Эдька, невольно сравнивая сутулую фигуру отца со спортивным торсом Станислава Владимировича. Сравнение было явно не в пользу старшего Рокотова, и это чуток даже огорчило Эдьку, потому что при всех прочих составляющих отец оставался для него самым первым из всех живущих на земле людей, хотя и не во всем сын хотел бы ему подражать.
Надя прошла к дому, а Станислав Владимирович гостеприимным широким жестом показал Эдьке на беседку.
— Вы, наверное, удивляетесь моему приглашению, не так ли? Уверяю вас, никакого особого повода нет. Просто захотелось пообщаться. Впрочем, есть и одна просьба… Она ни в коей мере, на мой взгляд, не затруднит вас. Если вы сочтете возможным исполнить ее — буду рад, если нет, что ж, никаких проблем. Мы живем в любопытнейшее время, Эдуард… Позвольте, я буду вас именно так называть? Мечтой моей жизни было иметь сына, а жена мне постоянно подносила сюрпризы в виде дочерей. Поэтому мои дамы постоянно обижаются на меня за то, что в их спорах с мужьями я всегда принимаю сторону зятьев. Увы… мужская психология мне гораздо ближе. Я хотел бы, чтобы мы с вами всегда были в прекрасных дружеских отношениях. Клянусь, мне нравится ваша манера поведения. Мужчина никогда не должен отличаться разговорчивостью — это приоритет женщин. Так вот, о любопытном времени. Все настолько сплелось в нашей жизни, что приходится удивляться пересечению людских судеб. Да…
Значит, просьба все-таки существует? Значит, не просто так позвали его сюда. Он думал, что у Немирова не обычный садовый участок, а что-либо посерьезнее. Сейчас, когда Рокотов знал о существовании какой-то просьбы, ему было неинтересно вести обычную, ни к чему не обязывающую беседу. Он ждал того самого момента, когда возникнет просьба, то, ради чего его сюда позвали. Поэтому он рассеянно отвечал на вопросы, стараясь просто не упустить нити разговора.
Пришла Надя, села рядом с Эдькой. Немиров в этот момент рассуждал о проблеме сауны, о том, как процесс посещения ее влияет не только на здоровье, но и сближает людей. В сауну нельзя ходить одному. Создается коллектив любителей. Это в наш век ограниченной коммуникабельности людей, созданной проклятым телевизором, лишняя возможность пообщаться. Эдька поддакивал, обронив замечание о том, что его отец — страстный любитель париться и в его баню ходят многие сельчане. Надя внезапно вмешалась в беседу, заметив, что, по ее наблюдениям, отец Эдьки порядочный бука. Станислав Владимирович почему-то обиделся:
— Прекрасная манера у тебя, Надежда, обсуждать человека, не зная его.
Надя стушевалась, замолкла, бросив на отца взгляд то ли укоризненный, то ли разгневанный, Эдька не успел различить, потому что смотрел на свои ногти.
Потом пошли паузы. Станислав Владимирович очень искусно пытался их заполнить, но Эдька уже полностью настроился на будущий вопрос или просьбу и становился совершенно никудышным собеседником, мыча нечленораздельно по поводу тех или иных замечаний хозяина и абсолютно не желая поддерживать великосветскую беседу, которая уже и так тлела, как костер в дождливую погоду. И Немиров понял это:
— Ну что ж, Эдуард Николаевич… тогда вопрос: вам ничего не говорит такая фамилия… да… как же его? Да-да, вспомнил: Корнев. Виталий Корнев.
Корнев… Виталий Корнев. Да, конечно. Высокий красивый парень в темных очках. Небольшое грассирование со звуком «р». Эдакий гусар по виду. Дело по поводу строительства и оборудования Дворца культуры металлистов в Рудогорске. Закупалась мебель для нового очага культуры и уходила налево. Что-то и со стройматериалами было не в порядке. Корнев объяснял все некомплектностью, предъявлял акт с железной дороги, где фиксированы были вскрытия контейнеров. На допросе держался спокойно и уверенно. Рудогорский прокурор Нижников пожимал плечами: «Мне тут не вытянуть». И не пояснял. Ниток не было, но Рокотов чуял что-то недосказанное Корневым, а может быть, просто его раздражало отношение директора Дворца к работнику областной прокуратуры, чем-то похожее на отношение занятого человека к надоедливой и прилипчивой мухе. И все же налицо было отсутствие мебели и материалов на три тысячи рублей, и это не просто сотня из-за расхлябанности материально-ответственных лиц. В прокуратуре к этому делу отношение было странное: Нижников явно чего-то недоговаривал. И в свой последний приезд в Рудогорск Эдька пришел к выводу, что дело дохлое и, если тянуть его дальше, будет масса всяких сложностей. Начинать рыться на железной дороге, опрашивать десятки людей, ехать на станцию Бирюч, где были вскрыты контейнеры, — все это не располагало к оптимизму. А дел прибавлялось, потому что жизнь не стояла на месте.
Да, он помнит Виталия Корнева. Очень хорошо помнит.
— Речь вот о чем, Эдуард Николаевич. — Немиров улыбнулся так, будто хотел сказать: «Ну боже мой, мы ведь оба понимаем, о чем идет речь. А речь о простой формальности». — Меня просили посодействовать тому, чтобы вся эта суета завершилась. И руководство ваше в курсе. Но дело у вас, и поэтому только вы вправе закрыть его. Корнев хочет уволиться с работы, а без завершения дела это сложно. В конце концов, если вопрос стоит так, то пусть он возместит ту самую сумму, на которую не хватает чего-то там… Да. Тут прямо и логично все. Но держать человека, который из-за всей этой истории перессорился со своим начальством, который должен каждый день ходить под косыми взглядами, — вы понимаете, все это не просто.
— Мне трудно решать, — медленно сказал Эдька, упрямство которого почему-то не позволяло ему сказать, что он смертельно рад тому, что «дохлое дело» можно будет сбросить с плеч. — Я посмотрю еще раз и потом скажу… Все же общественность заметила это. Будет неудобно. Нужны обоснования.
— Я же и говорю, — Станислав Владимирович улыбнулся, — возьмите с него всю эту сумму, разгильдяев именно так нужно наказывать, всю до копеечки. Если он материально ответственное лицо, пусть платит.
— Это может решить только суд.
— Боже мой, а если он согласится без суда заплатить все?
— Не знаю… Это нужно решать с администрацией металлического завода. Именно им, заводу, нанесен ущерб.
— Да, теперь я знаю, что с юристами говорить трудно. — Станислав Владимирович ласково глянул на Эдьку. — Впрочем, я вас понимаю и формулирую свою просьбу так: если вы сможете, сделайте, пожалуйста, то, о чем я прошу. Если нет — ради бога. Это меня не касается ни в коей мере, поэтому я исполнил свой долг, и все. Если б здесь был хотя бы незначительный элемент криминала — этой просьбы не существовало бы вообще. Геннадий Юрьевич сказал мне, что дело это почти ясное, поэтому я и обращаюсь.
Ну конечно, это Морозов. Иначе трудно было вообразить, как бы возник этот разговор. Ну, раз все решается на таком уровне… И все ж.
Да, наверное, это просто упрямство. Но именно сейчас Эдька принял решение завтра же, ну не в прямом, конечно, смысле завтра, а просто в ближайшее же возможное время поехать еще раз в Рудогорск и поглядеть все заново. Морозов охотно подпишет командировку. И вообще, если уберут это дело, то, как говорят: баба с воза — коню легче.
Зажглись огни. Станислав Владимирович глянул на часы:
— Вот что, друзья, я, к сожалению, должен вас покинуть. Сейчас Слава подъедет, а я еще не переоделся. Вы в транспортном отношении народ совершенно независимый, поэтому я покидаю вас. Дела… Завтра тяжелый день.
Он зашел в домик и через несколько минут вышел уже в пиджаке и галстуке. Пожав руку Эдьке, он двинулся прямо к застывшей под темными тополями «Волге». Вспыхнули фары, заурчал мотор, и машина бесшумно ушла к трассе.
Надя села рядом, положила голову ему на плечо:
— Он умница, папка… Ты брось свое прокурорское недоверие… Просто его просил об этом Тихончук. Я слышала разговор. Этот самый Корнев не то племянник его, не то еще какая родня. В общем, обычное дело.
— А кто такой Тихончук? — Рокотов перебирал в памяти фамилии обкомовских и облисполкомовских работников и не находил среди них фамилии Тихончука.
— Не знаю, кто он… Бывает у нас часто. Александр Еремеевич… Папа к нему очень хорошо относится. И вообще, я тоже… Знаешь, какой он? Вежливый, воспитанный… Таких сейчас нет. Он будто из старых времен, хотя и молодой… Сорок с чем-то. Ну, и одевается прекрасно. Седина такая, руки холеные. Галстуки — прелесть. В общем, мужчина, который тщательно следит за собой. Такие женщинам нравятся. А то отпустит живот в тридцать пять, и смотреть на него противно. А этот… В общем, я тебя когда-нибудь с ним познакомлю. Ты же будешь бывать у нас в доме?
— Не знаю.
— Заревновал… — Надя тихо поцеловала его в щеку, прикоснулась ладонью ко лбу. — Мавр… Господи, да никто мне, кроме тебя, не нужен. Дурни мужики… Навыдумывают для себя проблем, а потом их решают. Если б я была мужчиной… ох, я бы… я бы столько забот бабьему племени доставила, потому что знаю его психологию. Удивительно убогая психология. И чего мужики столетиями ее раскусить не могут? Ой… Да обними ты меня, чурбан этакий, холодно ведь.
Она замерла у него под рукой, а он думал о том, что главная его ошибка состояла в том, что не сбежал от нее после первого же месяца знакомства. А теперь никуда он не денется от нее, потому что если б предъявляла она на него какие-либо права, то сбежал бы. Иллюзия свободы сгубила не одного из нас, подумал он, ловя себя на мысли, что эта горькая истина почему-то не пугает его, не бросает в панику от угрозы потери свободы. Как-то постепенно и незаметно вошла она в его жизнь, и изгнать ее теперь будет совсем нелегко, если не невозможно. Она уйдет, если он ей скажет, характер у нее есть, но все дело в том, что будет потом? Как жить без нее? Когда-то в Сибири, в поисках романтики, встретил он девятнадцатилетнюю лаборантку Катюшу. И даже когда вынужден был уехать из геодезической партии, они переписывались. В армию приходили от нее замечательные письма. А потом она коротко сообщила, что вышла замуж. Подробностей он не знал и знать не хотел. Потом у него были встречи с женщинами и постепенно он проникся убеждением, что так может быть всю жизнь. Он легко встречался с ними и легко расставался. А потом в один из приездов к отцу, уже студентом пятого курса университета, прочитал пришедшее в его отсутствие письмо от Катюши. Что-то не сложилось у нее, развелась. Сообщала, что в июле будет в Москве, написала адрес, по которому ее искать. И везде добавляла: «Если есть желание». Память о ней оставалась у Эдьки самой святой, пока еще не тронутой, единственной ценностью, которая могла его примирить со странным и непонятным для него женским родом. И, после колебаний и сомнений, он решился поехать по указанному адресу, и они встретились. Она очень изменилась. В первые минуты Эдьке казалось, что он ошибся, что к нему пришла на встречу совсем другая женщина. В ней почти ничего не оставалось от той давней Катюши: озорной, смешливой, готовой поддержать любую, самую неожиданную выходку. Перед ним стояла изрядно уставшая женщина с грустными глазами, еще не начавшая увядать, но уже, видимо, израсходовавшая изрядную часть житейских сил на борьбу с судьбою. Они говорили о пустяках и старались не смотреть друг на друга, потому что между ними было очень много недосказанного и они оба боялись, что собеседник может прочесть это недосказанное в глазах другого. Они договорились встретиться еще раз, и он пришел на квартиру к ее знакомой с бутылкой шампанского. Знакомая посидела для приличия минут десять и торопливо ушла, оставив их наедине. Они говорили о каких-то совершенно посторонних вещах: о засухе, о новой железной дороге в Сибирь, об астраханских арбузах, которых нынче много в Москве. Когда он засобирался в общежитие, она положила ему руку на плечо и сказала тихим голосом: «Я тебе совсем не нравлюсь? Да?» Он остался на всю ночь и перед рассветом убеждал ее выйти за него замуж. Она покорно лежала рядом, положив голову на его плечо, и он чувствовал на коже горячие слезинки. «Да-да, — говорила она, — конечно, я останусь… Да. Это просто. И к ребенку ты привыкнешь. Да, я согласна с тобой… Ты всегда был умницей». Вечером следующего дня он приехал снова, и подруга ее, пригласив его в комнату, сообщила, что она уехала еще днем и не велела давать ему адрес. Хозяйка квартиры, уже немолодая нервная женщина с крашеными рыжими волосам, сидела напротив него и говорила по-учительски назидательно: «Я ее одобряю… Она позволила себе получить то, о чем мечтала. Она хотела, чтобы вы остались в ее памяти болью… Вам, мужикам, трудно понять, почему для женщины важнее сладкая боль, чем гнусная действительность. Вы просто самцы… Да-да. Я одобряю Катю». Несколько дней в его душе была щемящая пустота, потом все прошло и осталось убеждение в том, что Катя поступила правильно. Несколько лет в адрес отца приходили от Катюши поздравления без обратного адреса. По открыткам он мог судить о сложности ее жизни. На них были штемпели Якутска, Хабаровска, Биробиджана, села Хороль в Приморье. Потом все кончилось, и вот уже три года никаких писем не было. Время исправляло всё. В Урюпинске он получил двухкомнатную квартиру и маялся от тоски. Затеял было розыск ее, но потом раздумал. Смысл его поступков диктовался сиюминутным настроением, взрывом эмоций и всем чем угодно, кроме разума. Иногда ему приходила мысль выйти на улицу и предложить руку и сердце первой встречной женщине. Раз все они одинаковы, думал он, не лучше ли связать брак с каким-либо поступком, который потом хотя бы можно было вспоминать. Хорошо, что эти взбрыки не получили житейского воплощения.
Уже приехав сюда, он встретил Надю. На какой-то вечеринке ему представил ее приятель. Иногда он жалел о той встрече, иногда оправдывал ее. Связывало их немногое. Надя прекрасно понимала это и не питала иллюзий. Через год он попытался прекратить встречи и затосковал после первой же недели.
Так все и шло. Иногда ему казалось, что он счастлив от того, что независим. Он стал театралом, завсегдатаем всяких литературных сред, читательских конференций. И все равно оставалось время. Повесил дома боксерскую грушу и по утрам колотил ее. Старался в одежде не отставать от моды, и старик Ладыгин, встречая его в коридорах фирмы, глядел с укоризной. Еще бы, он ведь весь из сороковых годов, а там носили такие мешковатые брюки. Вот на Морозова любо-дорого поглядеть: молодой, подтянутый, взгляд орлиный. Несмотря на сорок три года, уже советник юстиции и заместитель старика. Ну сколько еще Ладыгин вытянет? Ну года два-три от силы. А дальше придется ему уступить место Морозову. Диалектика.
Интересно, какие шансы у Морозова? Ладыгин работает здесь уже лет двадцать. Для прокурора многовато на одном месте. И все ж старика уважают в области. Рокотов имел уже много возможностей убедиться в этом. Уже года два поговаривают о том, что скоро наступит эра Морозова. Если говорить по-честному, то ему, Эдуарду Рокотову, наверное, выгоднее был бы приход Морозова. Он явно заинтересован в омоложении кадров. Не то что Ладыгин. Смотрит как бука, слова доброго не скажет. Будто каждый из его сотрудников — кандидат на применение к нему меры пресечения. С таким шефом работать трудно.
Под рукой — горячее нетерпеливое тело женщины…
В понедельник не вышел на работу механик Курашов. С пятницы завелась у него свадьба: сын женился. По селу катились слухи про то, как все было обставлено, кто сколько взял на себя самогону, кто какие подарки выдал новой семье. Костя Сучков тоже посидел в воскресенье часа три при свадебном столе, вернулся домой запоздало и некоторое время пошумливал. Николай сходил на свадьбу еще в пятницу, поздравил молодых, поднес выструганный самолично пятилитровый бочоночек с медными бляшками по бокам, выпил стакан штрафного за опоздание и ранний уход, на том и откланялся. Вышедшему проводить его Курашову сказал, что свадьба — дело хорошее, да зря не отговорил молодых выбрать время полегче: уборка ведь идет, не свадебное время. Федор согласился, покивал седоватой лохматой головой, а потом пояснил, что нынешняя свадьба — дело пожарное, невеста уже понесла, так что тут надо торопиться, потому как, коли у всех на глазах пузо будет, что ж тут за свадьба? Глаза у Федора слезились, и по этой самой причине Николай понял, что счастливый отец взял нынче порядочное количество спиртного. Столы были накрыты прямо во дворе, и около них толклось почти все мужское народонаселение Лесного, решительно оттеснившее в сторону прекрасную половину человечества и задушевно напевавшее в данный текущий момент протяжные народные песни, не забывая про обильное возлияние крепчайшего зелья. Жених — высокий худой парень в блестящем кримпленовом пиджаке, работавший каменщиком на городской стройке, громко кричал сипловатым голосом:
— Не жалею, что ушел… И батю б забрал, да он тут тылы, понимаешь, кроет. Я ж человеком себя почувствовал, когда в город ушел. В пять часов — и не цвети калина красная. А со своими руками… вот, я до трех сотен в месяц беру. Ну, само собой, работаешь за совесть… да.
Старики, из тех, кто пришел сюда не пить, а побалакать, кивали головами, комментировали откровения жениха неторопливо и рассудительно.
Невесты за столом Николай так и не увидел, потому что, как сказали ему, она отдыхала в доме.
Свадьба гудела, считай, три дня без передыху, и вот тебе на.
Утром кинулись, что в гараж не завезли горючего. Кулешов помчался к заправке. Кругом замки. Обстучал все баки. Солярка была, а вот бензину ни капли. Тут и вспомнили о Курашове. Главный инженер кинулся к машине Николая:
— Давай подъедем к механику.
Курашов лежал в тени яблони на дощатом лежаке, прикрыв лицо газетой. Уютно гудели пчелы, неторопливо хозяйничая в цветочной грядке. Вчерашний жених в плавках поливал из шланга огуречные плети. Увидав Николая, заулыбался:
— В самый раз, дядь Коля… Зараз снедать будем.
Кулешов подошел к лежаку, приподнял газету:
— Федор Михайлович!
Курашов сел, неосмысленно поглядел на инженера:
— Анатоль Андреевич… Захворал никак? Гудить в башке.
— Что же вы? Уборка ведь.
— Да не станется ничто. Апосля обеда приду.
Николай схватил его за грудки, приподнял с лежака:
— Ты что ж? Бензину нет, полсела споил…
— А я что? В рот глядеть должон каждому? Свадьба у меня.
— Вот что… Чтоб через полчаса был на месте. А нет, тогда гляди.
— А ты не пугай… Я пужаный. Я, коли что, так и заявление подать могу. Все одно толку тут нету. А нос совать, куда не след, не пробуй. Хто ты такой есть? Шофер… Так вот баранку свою и крути. — Бледное рябоватое лицо его пошло пятнами. — Дюжа шустрый ты, Рокотов. Никак в механики плануешь? Так я тебе хоть зараз ключи отдать могу. Пользуйся.
— Дурак! Ты такое натворил.
— А за дурака и врезать могу! — Курашов вскрикнул неожиданно тонко и подступился к Рокотову, по-петушиному подталкивая его сухим острым плечом. Жених положил шланг и придвинулся поближе тоже.
Рокотов повернулся и пошел к калитке. Инженер что-то еще пытался объяснить механику, но тот выкрикивал что-то яростное и злобное, и Кулешов подался к воротам, не глядя по сторонам, думая о создавшемся положении и прикидывая, не пора ли звонить председателю. Получалось совсем нескладно: не вышло пятеро механизаторов, а остальные явно чувствовали себя не в своей тарелке. Рыбалкин, сразу после наряда, когда стало ясно, что выезд в поле не состоится, куда-то исчез. Кузин залег в углу машинного двора на старые доски и отсыпался. Двое сбежали на речку. Остальные приспособились в домино. Хорошо еще, что удалось отправить трактора, да и тут не было уверенности, что люди отработают как следует. Сидя рядом с Рокотовым в кабине грузовика, Кулешов лихорадочно соображал, как сообщить о происшедшем Куренному, потому что без председателя здесь не справиться. Тяжело было чувствовать свою беспомощность. Видел только один выход: собрать общее собрание и всыпать механику по первое число, чтоб другим неповадно было, а если не поймет разговора — то и гнать его. Но тут же вспоминал самую первую беседу с председателем колхоза, когда Степан Андреевич наставлял его: «С людьми поаккуратней… Нам их брать неоткуда. За каждую пару рук дрожим. Особо механизаторы. Ты уж гляди, сам не колбаси. Ежели хочешь знать: механизатор — это моя номенклатура. Сам решений не принимай». Тут было ясно предельно. И все ж, если сейчас пропустить такое — потом работать будет невозможно. Значит, уходить? Опять искать работу, жилье? А что он скажет жене?
Не то что облегчение, а просто почувствовал себя лучше, когда увидел на машинном дворе уазик председателя. Куренной стоял около доминошников, и лицо его было багровым. Что ж, лучше, если председатель сам все увидит. Не надо будет пояснять.
— Идем к тебе, Анатолий Андреевич, — хмуро сказал Куренной, доставая из кармана пачку сигарет и на ходу прикуривая. Зашел в крохотную комнатку, где приткнулся стол главного инженера, закрыл за собой дверь. Кулешов сел возле окна, внутренне напрягшись, приготовившись к разговору, не сулившему ничего приятного.
— Что будем делать? — Куренной барабанил желтыми кургузыми пальцами неровную и какую-то судорожную дробь. — Делать что будем? Из райкома, не дай бог, наскочут. Они ж каждый день бывают. А потом все равно выйдет слух, что у вас тут повальная пьянка.
— Скрывать нет смысла. — Кулешов старался не глядеть на могучие плечи председателя, тяжело дышавшие гневом. — Это повод для серьезного разговора.
— Повод? Это повод для ухода из колхоза в разгар уборки десятка людей. Вот какой это повод, если хочешь знать.
— Я понимаю, Степан Андреевич… Только сейчас такой момент, сморгаем, совсем плохо будет.
— Я моргаю вон уже сколько лет, — взорвался Куренной. — К людям подход иметь надо. Умный подход. Если б я громыхал тут наказаниями, колхоза уже давно не было б. Сам бы остался в пустых селах. Где рублем ударить, где слово ласковое сказать, где грамоту подкинуть, а иной раз и лишнее в зарплате нужному человеку… Только и держусь на этом. А иначе и тонны зерна не дал бы колхоз.
— Чепуха какая-то… — Кулешов поразился обнаженности истины, о существовании которой подозревал, но все верил, что это не так. — Степан Андреевич, но это же… Это…
— Ладно. Может, и лишнее сказал. Не система это, а все ж так оно и идет. Я, если о механизаторе речь идет, так я ему все готов, понимаешь, все. Потому что без него мы тут только разговоры вести будем да отчеты составлять. Это ты поимей в виду. А такому, как Курашов, и пьянку прощу. А вот ты должен был проконтролировать, чтобы горючее было. Должность твоя такая. И знай, что в следующий раз не с Курашова, а с тебя спрошу. Вот так.
— Поясните, если возможно.
— А-а-а… не притворяйся, что не понял.
В этот момент в кабинет вошел Рокотов. Прислонившись к дверному косяку, остался у порога. Куренной накинулся на него:
— Могу я или нет поговорить с человеком без свидетелей? Тебе что, делать нечего?
— А без крика нельзя?
— Да ну вас… знаете куда? И ты, член правления. Тоже на свадьбе небось прохлаждался?
— Допустим. И что?
— А то. Видал, что теперь?
— Давно вижу.
— Что ты видишь? Что?
— Что есть. Углы остренькие обходишь. Первая пьянка, что ли? Только заметил, что Курашов врезает? Чего темнишь-то, Степан Андреевич? Да его уже давно пора за жабры брать.
Куренной докурил сигарету, аккуратно притиснул окурок к краю стола. Поискал взглядом, куда бы его положить, и, не найдя подходящего места, выбросил в открытую форточку.
— Так-так, — сказал он, и трудно было понять, как подействовала на него гневная тирада Николая, — значит, к ногтю его, Курашова? Ладно. А ты на его место пойдешь? Ты из ничего будешь запчасти выкручивать? Ты целыми днями будешь возиться с техникой?
— Было время, сам знаешь, возился. А только не про Федьку даже зараз речь.
— Ладно. Завтра же выговорами всех провинившихся обвешаю. А дальше что? Да они сразу же заявления подадут. Все подряд. Ты на их трактора сядешь?
— А так тоже не дело, — упрямился Рокотов.
— Делать-то что? Они завтра же все с радостью пассажирами электрички станут. Тебе с такого дела легче будет?
Рокотов сел на стул около Куренного, сложил руки перед собой:
— Знаешь, думал я… Иной раз ночами сна нету: куда идем? Человеку нашему во сколько дадено: учись бесплатно, захочешь на курорты — тут тебе тоже поддержка и блага, крикнул на тебя начальник в сердцах, а уж за твоей спиной грозный профсоюз: как так смеешь основную ячейку, производителя, понимаешь, материальных ценностей обижать? Основной массе народу тут все понятно: своя власть, защита. А есть такие, что при всем таком для себя гребут… Да меня зараз как хочешь обидь, я в бега от земли не уйду. А уходят либо те, кому несподручно тут оставаться, кто в городе видит житуху полегче, или другие, кто видит непорядок в селе и душой его не принимает. За первых нам и держаться не надо, не наши они, нехай идут куда хотят. А вот за вторых мы с тобою в ответе… Да не гляди ты на меня, как Ленин на буржуазию, правду говорю… Душой люди болеют, что порядку у нас тут нету. Веру в село теряют. Оно ж как ведь? Жизнь одна, и каждый прикидывает: куда годы свои приспособил? Ежли к путевому делу, так и детям в глаза не стыдно глядеть. А ежли просто так — умный человек от позору бежит, чтоб к самому себе уважение иметь. Вот как я все по-понимаю. А ты все по копейке ладишь. И Платон, он же у нас секретарь парткома, комиссар, а ты его в заместителях председателя держишь, а не в партийных вожаках. Он по навозу, да по сенозаготовкам у тебя, да по транспорту… А собрания все вроде посиделок: тишь да благодать. Вот соберусь да на очередном собрании все выскажу, чтоб вам обоим с ночку не поспать. А то гляжу, ты и вес прибавлять начал, хоть и молодой совсем мужик.
Куренной засмеялся:
— Ну и язва ты, Николай Алексеевич… Уже и до веса дошел. Ладно, критикуй. Слышь, Анатолий Андреевич, уже и до комплекции моей товарищ Рокотов добрался. Много, значит, сплю или в три горла употребляю калорийную пищу. Так тебя понимать, что ли?
Кулешов встал и ломким голосом сказал:
— Я совершенно согласен с Николаем Алексеевичем… Так дальше нельзя. Пусть в другое время, но уборка… Сейчас все село смотрит, и не одно село, уверяю вас… Если все сойдет как было до этого, я не удивлюсь, если завтра не начнется еще что-либо вроде свадьбы или подобного ей торжества.
— Что ты предлагаешь? — Куренной, сбычившись, глядел на инженера, и шея его наливалась нездоровой малиновой краской.
— Предлагаю вот что: собрать завтра после работы собрание механизаторов и поговорить с Курашовым.
— Не пойдет! — Рокотов постучал кулаком по столу. — Если хочешь, я тебе скажу, Анатолий Андреевич, что будет. Хиханьки да хаханьки, потому что почти все на той проклятой свадьбе были. Что ж ты думаешь, если человек в гостях рюмку выпил, так он завтра тебе хозяина будет крыть за то, что ту самую рюмку ему поднес? Да ни в жисть. Нет, не дело это.
— То-то я и говорю, — оживился Куренной, — не то вытанцовывается. Не то.
— Мужик-то он, Курашов, что надо, — будто про себя, медленно произнес Рокотов, — а так оставлять не надо… Ах, Федька. Черт его с этой свадьбой. И я не подсказал. Был же там. Нет, чтобы сказать ему: гляди, ты это дело не растягивай.
— И послал бы он тебя куда подальше, — гоготнул Куренной.
— Уже послал.
— Да ну? Вот видишь? Федор — мужик, который себе цену знает. С ним плохо шутковать. Уйдет.
— Ну что ж, — сказал Кулешов, — коли уйдет, так держать его смысла нет. А наказывать надо.
— На партсобрании бы, так беспартийный. — Рокотов не мог найти выхода, и это мучило его.
— Нужно объявить строгий выговор и несоответствие занимаемой должности… Это ударит по самолюбию и в глазах людей будет позорным. — Кулешов упрямо не хотел отступать, и это, судя по всему, бесило Куренного. Уж Рокотова, куда ни шло, терпеть приходилось, но вот этот юный петушок, отысканный председателем на пятнадцатых ролях в большой конторе и взятый в надежде на управляемость и работоспособность, этот петушок нынче впервые показал зубы, а ему, Куренному, и так приходилось слишком многих слушать и делать свое.
— Напугаешь его несоответствием, — хмыкнул председатель и насмешливо поглядел на инженера, — тут не армия, тут колхоз, уважаемый Анатолий Андреевич. Разница большая. Тут каблуками не щелкают, тут начальство посылают иногда далеко-далеко… И на должность не глядят. Ладно, объявим выговор и прочее, только Федора нам, значит, придется терять. Ты к этому готов, инженер? Чтоб не плакал потом.
— Можете считать, что готов. — Кулешов сказал это твердо и уловил на себе одобрительный взгляд Рокотова.
— Тогда ладно. Завтра заставь Федора писать объяснительную. Пусть сочиняет. А потом уж приказ будет.
— А если откажется писать?
— Тогда и без объяснительной выговор объявим… — Куренной вдруг подумал, что затея с выговором может облегчить неизбежный разговор в райкоме: меры приняты, хоть случившееся подходит под разряд чепе и без реакции района навряд ли обойдется.
В последние дни в душе председателя назревало какое-то беспокойство, пока еще не совсем осознанное. Он несколько раз пытался проанализировать ход своих дел, чтобы определить, откуда же идет это беспокойство. С урожаем не все, конечно, в порядке, ну да не первый же год такое? Жили раньше — проживем и теперь. Он много раз задумывался над тем, откуда приходят те самые спасительные семена, удобрения, кредиты, которыми только и удается удерживать на плаву колхоз. Ощущение вины, столь острое в первые годы председательства, теперь стало более притупленным, иной раз он даже в мыслях не старался добраться до истины и принимал положение сразу готовой формулой: неурожайный год — государство поможет. Он знал структуру этой помощи совершенно наглядно: из соседней «Победы», все счастье которой в том, что она отстоит от электрички на девять безопасных километров, придут машины с семенным зерном и выгрузят его здесь, в Лесном или Ивановке. А что касается совести, тут уж его любой председатель поймет. И все же совесть иногда тревожила его, упрекая в том, что иной раз он этой самой электричкой и связанными с ней проблемами прикрывал и нежелание рисковать, и привычную психологию самотека: будь как будет, выговором больше или меньше — какая разница? В райкоме его понимали, потому что условия работы здесь действительно были своеобразные, а это было главным, потому что всегда и при самых разных обстоятельствах любой нагоняй и наказание имели формальную основу, и, даже объявив ему взыскание, члены бюро признавали: «Ты уж пойми, никто всерьез этого дела не воспринимает, любому ясно, что такое «Рассвет» на самом деле, только отстающее хозяйство выпускать из поля зрения нельзя, так что носи выговорок, брат, авось следующий год будет для тебя поудачнее». Жил он уже с бесчисленным количеством этих самых выговоров, и если иной год выдавался без оных, то было это ему даже как-то непривычным, как не по росту сшитое пальто. Нельзя сказать, что не старался он исправить дело, но после первых неудачных попыток выработал для себя что-то вроде психологических ограничителей (главное — получить хлеба не меньше тринадцати центнеров с гектара, чтоб не попасть в областной доклад на активе, тогда ринутся сюда газетчики, начнут терзать комиссии. Лишь бы не самым худшим в области, а все остальное пустяк). И уж за эти тринадцать центнеров он бился не на жизнь, а насмерть, и тут уже не было иной раз и покоя, и сна, и орал он на помощников и заместителей, и сам лез на комбайн, чтобы показать, как рядки закруглять, и не давал покоя ремонтникам, и даже ребятню школьную, как в давние годы, выгонял на стерню подбирать колоски.
А нынешнее беспокойство не давало уверенности. Как мышь в подполе грызло сомнение, хоть и тихо. Да в этой тишине было самое подлое: оно ж не знаешь, где вылезет, с какой стороны проявится беда. Ждать бы, так приготовился б, а тут… Съездил в райком, по привычке обозначив разговор с первым: не готовится ли что? Первый был озабочен силосом и кормами, слабой активностью горожан на уборке овощей и срывами заготовителей, однако из разговора с ним Куренной ощущения опасности не вынес. Все было привычно и ясно, ни одного нового облака не висело над его многогрешной головой, и даже случайный эпизод с самоуправством Рокотова по части помидоров был еще в районе неизвестным.
В комнате молчали. Рокотов глядел в окно, Кулешов с напряженным лицом смотрел в пол. Помощнички. Опора. Черт бы вас всех побрал. Вот Туранова бы на вас. Стоп! Будто вспышка света. Вот где секрет беспокойства. Вот она причина. Да. Дело в том, что его обеспокоило появление Туранова. Отсюда опасность. Самая большая опасность за всю его председательскую жизнь.