В Николае Николаевиче Кнорринге уживались два века — прошлый и настоящий. Уживались в полном согласии, мудро, мирно, без тяжб и противоречий. И все-таки порой он казался скорее архаичным и трогательно старомодным. Старые годы оставили на нем свой неизгладимый отпечаток. Их приметы проявлялись решительно во всем — в его рыцарском благородстве, в безупречной добропорядочности и щепетильности, в неоскверненной чистоте его русской речи и даже в двух обручальных кольцах, уже не плотно облегавших безымянный палец его левой руки.
В начале девятисотых годов Кнорринг играл заметную роль в развитии русской педагогической мысли. Он редактировал журнал "Наука и школа", занимал должность председателя педагогического отделения историко-филологического общества при Харьковском университете.
Затем судьба надолго связала его научные интересы с крупнейшим в Европе хранилищем русских дореволюционных книжных и журнальных изданий — с парижской Тургеневской библиотекой. Более трех десятилетий Кнорринг заведовал ее книжным отделом. По окончании второй мировой войны он отдал много сил и энергии восстановлению бесценных фондов библиотеки, почти полностью вывезенных и уничтоженных немецкими оккупантами.
В Париже Кнорринг занимался литературно-критической деятельностью, опубликовал множество музыковедческих статей, несколько крупных работ на тему — события и герои русско-турецкой освободительной войны.
Портрет Н.Кнорринга. Художник Котляревский (Париж)
Открытка К. Бальмонта
В 1955 году, лишь только представилась первая возможность, Кнорринг вместе со своим внуком и правнуком вернулся на Родину, морально искупив этим, как он сам рассказывал, вину перед памятью дочери, талантливой, многообещающей поэтессы писавшей в одном из своих парижских стихотворений:
Россия! Печальное слово,
Потерянное навсегда
В скитаниях напрасно суровых,
В пустых и ненужных годах.
Туда никогда не поеду,
А жить без нее не могу…[39]
Последние годы жизни Кнорринга прошли в Алма-Ате. Я изредка навещал его. Он жил в общей квартире. Я хорошо помню его небольшую комнату с полукруглым, похожим на ласточкино гнездо балконом. В ней всегда было аккуратно и прибрано. На стенах — фотографии, картины, в углу — старинные иконы с засохшими веточками прошлогодней вербы, на письменном столе — бронзовые безделушки, рукописи, книги, на складном пюпитре — раскрытые ноты.
Если, подходя к балкону, я слышал доносившиеся сверху звуки скрипки, то это означало, что хозяин дома и что сегодняшний вечер я проведу в обществе интереснейшего собеседника, обладающего редкой способностью вести разговор уважительно, доброжелательно и задушевно.
Любовь к классической музыке и привычку посвящать часы досуга музицированию Кнорринг сохранил до конца своих дней.
"Я не профессионал, я музыкант-любитель, из тех старых "любителей", которые, страстно любя искусство, вносили его прежде всего в свой домашний быт, устраивая любительские концерты, собирая у себя на дому инструментальные ансамбли, — писал он в своих воспоминаниях в парижской газете "Русские новости". — В моей долгой жизни музыка всегда занимала очень большое место. Ома не только являлась источником наслаждения, но и фактором, определявшим даже мое положение в обществе. Когда я, в Харькове, уже будучи директором гимназии, остро почувствовал недостаток своей техники и отправился взять несколько уроков к профессору консерватории Горскому, то он, прослушав меня, сказал замечательную фразу: "Конечно, Паганини вы не будете, но будете полезным скрипачом". Сколько раз впоследствии я вспоминал эти слова, играя в любительских квартетах и ведя музыковедческую работу в прессе".
В Алма-Ате Кнорринг не прекращал своей обычной работы. Он часами просиживал в библиотеках, знакомился с казахской литературой и музыкой, с казахским народным творчеством.
В 1967 году в жизни старого литератора произошло радостное событие — алмаатинское издательство "Жазушы", выпустило посмертный сборник стихов его дочери Ирины Кнорринг с предисловием Александра Лазаревича Жовтиса.
Подготовкой к печати сборника, хлопотами и волнениями, связанными с его выходом в свет, закончились все земные дела Николая Николаевича.
Через несколько лет после кончины Кнорринга ко мне перешла часть его парижского архива — письма, рукописи, фотографии, рисунки.
Я достаю из папки почтовую открытку Бальмонта, рисунок Жана Кокто, письма Немировича-Данченко и Дунаевского. Давно нет авторов писем. Давно нет адресатов. Остались строки. Они позволяют соединить в последовательную цепь событий разрозненные звенья отдельных фактов и эпизодов. В каждой строке и сегодня живет биение пульса писавшей ее руки.
Открытка с пригородно-деревенским видом канала Бушолер адресована Бальмонтом Ирине Кнорринг из Шатолэйона 16 мая 1924 года.
"Каждый день я жду присылки оттисков "Русского языка" — и все не приходят, — пишет Бальмонт. — Как только получу, вышлю Вам оттиск. Вчера послал книгу "Где мой дом?". Поклонитесь Вашему отцу. Я жалею, что мы свиделись так бегло и я был тогда пасмурный. С истинной радостью прочел в свое время его хороший очерк обо мне и был бы рад, если бы удалось прочесть очерк о "Русском языке" и "Где мой дом?". Пишите ли Вы стихи?
Привет. К. Бальмонт"[40].
…Вот уже четыре года как русский поэт Константин Дмитриевич Бальмонт живет во Франции. Судя по всему, жизнь его складывается пока вполне благополучно. Более того — даже удачливо. В Праге издается сборник его очерков "Где мой дом?". Вот-вот должны поступить оттиски новой статьи "Русский язык. Воля как основа творчества". Он покровительствует молодым поэтам, старается быть в поле зрения литературных критиков и, как видно, не обделен их вниманием.
Он и внешне не изменился за эти годы — та же неврастеническая привычка по-петушиному закидывать голову, тот же спадающий на плечи огненный водопад кудрей, та же надменная бородка испанского гранда, те же невероятно высокие футляры крахмальных воротничков и безмерно широкополые шляпы. Даже видавшие виды парижане и те не сразу привыкли к облику российского трубадура, являвшего собой странный для них сплав загадочной славянской души, английской респектабельности и монпарнасской вычурности.
И все-таки в строго деловой тональности коротенького послания к Ирине Кнорринг звучит одна щемящяя, скорбная нотка. "И я был тогда пасмурный", — как бы оправдывая себя в чем-то, пишет Бальмонт. Эта брошенная им мимоходом фраза неслучайна, она может объяснить многое. Уже появляется ставшая вечной спутницей поэта трагическая пасмурность. Едким туманом она будет обволакивать всю его дальнейшую зарубежную жизнь, она будет омрачать его редкие радости и усугублять горечь его неудач. С годами она наберет силу, примет маниакальные формы тоски, отчаяния, безысходности, обреченности и в конечном итоге приведет к неизлечимому, роковому душевному недугу.
Ровно через полтора месяца после отправки письма Ирине Кнорринг Бальмонт заканчивает одно из своих лучших стихотворений "Заветная рифма". Оно озарено светлой грустью рожденной в его душе образами далекой Родины:
Не Пушкин, за ямбами певший хореи,
Легчайший стиха образец,
Не Фет, иссекавший в напевах камеи,
Усладу пронзенных сердец,
Не Тютчев, понявший созвучия шума,
Что Хаос родит по ночам,
Не Лермонтов — весь многозвездная дума,
Порыв, обращенный к мечтам,
Не тот многомудрый, в словах меткострельный,
Кем был Баратынский для нас,—
Меня научили науке свирельной,
Гранили мой светлый алмаз.
Хореи и ямбы с их звуком коротким
Я слышал в журчаньи ручьев,
И голубь своим воркованием кротким
Учил меня музыке слов…
Свершилось. Дорога моя беспредельна.
Певучие — песни мои.
Хваленье, что пели вы мне колыбельно,
В далекой деревне ручьи.
Быть может, дадутся другому удачи
Полней и светлей, чем моя.
Но мир облетел я. И как же иначе
Крылатым ответил бы я?
Я видел всю землю от края до края.
Но сердцу всех сказок милей,
Как в детстве, та рифма моя голубая
Широкошумящих полей.[41]
В конце стихотворения снова звучит та же скорбная нотка, уже услышанная нами в письме к Ирине Кнорринг:
Быть может, дадутся другому удачи.
В этих строчках нет даже и намека на прежнюю "ветроподобиость" бальмонтовской души. В них — действительность, безотрадная, бесперспективная…
Когда я бывал у Николая Николаевича Кнорринга, меня всегда как магнитом притягивал висевший у него рисунок французского поэта, писателя, драматурга, кинорежиссера и художника Жана Кокто. Дело прошлое, но я даже чуть-чуть завидовал ему.
Теперь этот рисунок находится у меня. Я им особенно дорожу, так как он связан с проведением в Париже цикла мероприятий, посвященных столетию со дня смерти Пушкина.
1937 год вошел в историю мировой культуры как год торжества русской поэзии, торжества пушкинского гения.
С особым размахом юбилей проходил в Москве. Среди москвичей крылатой стала фраза Николая Тихонова — "Такого настоящего праздника, как сегодня, не видел Пушкин!".
Перелистаем центральные газеты за февраль 1937 года. Все их материалы посвящены только Пушкину — "Проза Пушкина", "Сатира и юмор Пушкина", "Новые материалы о Пушкине", "Пушкин в истории русской общественной мысли", "Пушкин и Чернышевский", "Мировоззрение Пушкина", "Исторические взгляды Пушкина", "Пушкин и античность", "Язык пушкинской драмы". Пушкин… Пушкин… Пушкин… Вся страна, "всяк сущий в ней язык" с любовью называли это солнечное имя.
"Можно ли было на торжественном заседании в Большом театре, где собрались лучшие люди красной столицы, — читаем мы на первой полосе "Литературной газеты", — слушать без волнения гениальные строки пушкинского "Памятника", исполненные на языках многих советских народов — калмыцком, адыгейском, казахском, киргизском, украинском, каракалпакском и других?
Пригласительный билет в Дом советского писателя на концерт, посвященный 100-летию со дня смерти А. С. Пушкина
…Творчество Пушкина стало величайшим орудием воспитания в обществе, сбросившем гнет капитализма, не не знающем эксплуатации. Его произведения уже изданы на 52 языках народов СССР, ему посвящают пламенные песни лучшие поэты этих народов, у него все они учатся искусству простоты, соединенной с глубиной, мудростью, любовью к жизни в ее разнообразнейших проявлениях, он для всех является идеальным образцом народного поэта".
Юбилейные дни были отмечены множеством интереснейших событий.
Печать и радио подробно рассказывали о переименовании Детского села в город Пушкино, о торжественном заседании в Большом театре, о пушкинской сессии Академии наук СССР, о пленуме Союза советских писателей, о пушкинской выставке в залах Исторического музея, о присвоении имени поэта Ленинградскому академическому театру драмы и Московскому музею изобразительных искусств.
10 февраля солнечным морозным утром состоялся многотысячный митинг возле памятника Пушкину. На нем выступил и московский школьник, однофамилец одного из пушкинских героев — Дубровский.
Звонко раздавалось над площадью каждое его слово:
"Есть юность, которая никогда не старится! Есть жизнь, которая никогда не умирает! Есть слава, которая растет из года в год. Вместе с нами вторично расцветает твоя юность, Александр Сергеевич. Ты живешь вместе с нами, и вместе с нами растет твоя слава народного поэта!"
Афиши всех московских театров привлекали общее внимание названиями пушкинских спектаклей.
У касс кинотеатров, в которых шли новые ленфильмовские картины "Путешествие в Арзрум" и "Юность поэта", выстраивались длинные очереди. По окончании сеансов зрители оживленно комментировали игру ленинградского школьника Вали Литовского, его удивительное портретное сходство с юным Пушкиным.
В пушкинском разделе моей библиотеки среди множества юбилейных материалов хранится пригласительный билет на торжественный концерт, состоявшийся 11 февраля в Московском доме писателя. В нем приняли участие — солисты Большого театра Козловский, Батурин, Катульская, Тихомирова, артист театра Вахтангова Журавлев, инструментальный квартет имени Бетховена.
На лицевой стороне билета помещен рисунок Ивана Федоровича Рерберга — видного московского графика, тонкого мастера силуэтного искусства. В светлом прямоугольнике окна силуэт Пушкина. Он стоит, слегка склонив курчавую голову. В опущенной правой руке перо, в левой — листы рукописи. Ночь прошла без сна. На столе — угасшая свеча. За окном — раннее пасмурное утро, подернутое тучами небо, оголенные ветви деревьев. Рядом с рисунком строки стихов:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Этот пригласительный билет отмечен счастливой судьбой. На нем два автографа, две подписи — внучки поэта Анны Александровны и правнучки Екатерины Александровны Пушкиных. Обе они присутствовали на концерте, посвященном их великому предку.
Но мы слегка отвлеклись от рисунка Жана Кокто.
Празднование пушкинского юбилея во Франции проходило главным образом в Париже. О его начале возвестили премьеры "Золотого петушка" и "Бориса Годунова", поставленных парижскими театрами. Затем последовало торжественное заседание в Сорбонне, организованное писателями Андре Моруа, Полем Клоделем, Жоржем Дюамелем и Полем Валери.
В юбилейную программу вошли и две выставки. Они имели огромный успех. Первая из них, подготовленная Национальной библиотекой, открылась в зале Мортрей. На ней были представлены оригиналы произведений Пушкина из коллекции критика Эро, а также французские переводы и автографы поэта — письма к невесте, рукопись "Путешествия в Арзрум", принадлежавшие бывшему соратнику Дягилева, участнику русских балетных сезонов в Париже, выдающемуся хореографу и пушкинисту Сергею Лифарю.
Рисунок Ж. Кокто
16 марта в зале Плейель открылась самостоятельная выставка Лифаря. На ней экспонировались пушкинские автографы только из его обширнейшего собрания. Им же было выпущено к юбилею факсимильное издание писем Пушкина к Наталье Гончаровой.
Следует упомянуть, что Сергеем Лифарем уже в наши дни не раз безвозмездно передавались Ленинградскому институту русского языка пушкинские рукописи. В частности, он передал предисловие к отдельному изданию "Путешествия в Арзрум".
Всю свою "пушкиниану", духовная ценность которой поистине наподдается никаким исчислениям, Сергей Лифаръ намеревался безвозмездно передать родине, а конкретнее — Московскому музею личных коллекций. Непростительно затянувшееся на долгие годы открытие этого музея стало притчей во языцех. А тем временем в декабре 1986 года, в Лозанне, после тяжелых болезней Лифарь скончался. Скончался, так и не осуществив своей мечты.
Так вот, рисунок Жана Кокто — это эскиз обложки пригласительного билета на выставку Сергея Лифаря в зале Плейель. Он выполнен в типичной для художника манере легких, пластически выразительных линий.
По своему настроению рисунок Кокто трагичен. И в этом его необычность. Все кончено. Пушкина нет.
Анонс о выходе из печати книги С. Лифаря "Моя зарубежная пушкиниана"
Уже набрано и печатается в траурной окантовке печальное извещение: "Наталья Николаевна Пушкина, с душевным прискорбием извещая об кончине супруга ея, Двора Е. И. В. Камер-Юнкера Александра Сергеевича Пушкина, последовавшей в 29-й день сего Января, покорнейше просит пожаловать к отпеванию тела его в Исакиевский Собор, состоящий в Адмиралтействе, 1-го числа Февраля в 11 часов до полудня".
Лицо поэта спокойно. На подушке рассыпались пряди волос. Его ждет последний путь в Конюшенную церковь, а затем безостановочная, долгая санная дорога в Псковскую губернию, в Святогорский монастырь.
Мастерство и артистизм художника безукоризненны. Что же касается содержания рисунка, то (возможно чисто субъективно) оно вызывает во мне внутренний протест.
Почему? Видимо, потому, что меня да, наверное, и многих навсегда околдовали радостные, как песенный за пев, блоковские слова: "Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин".
Да, именно веселое, ликующее и живое, только — живое!
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит.
Жан Кокто нашел свое решение. Не знаю — может быть, с претензией на оригинальность. Пусть спорное, но свое!
Много раз приходилось мне слышать и читать о том, что в истории литературы рекорд плодовитости принадлежит автору "Трех мушкетеров" и "Графа Монте-Кристо" — Александру Дюма. Может быть, это и так. Но думается мне, что наша отечественная беллетристика нисколько бы не оплошала, выставив в претенденты на первое место ныне, увы, почти всеми забытого российского писателя Василия Ивановича Немировича-Данченко.
Им написано около трехсот увлекательнейших, в свое время "запойно" читавшихся книг. Это — романы и повести, рассказы и художественноэтнографические очерки, стихотворения и путевые дневники, драмы и мемуары, блестящие корреспонденции с театра военных действий, шутка сказать, трех войн — русско-турецкой, русско-японской и первой мировой.
Сам писатель скромно считал себя посредственным романистом, добросовестным и неутомимым журналистом и хорошим военным корреспондентом.
Нго очерки "Соловки" были тепло встречены Тургеневым. Старая критика сравнивала его с Гончаровым. Горький отмечал его наблюдательность и правдивость.
Свой долгий жизненный путь Василий Иванович закончил в Праге, много лет прожив в одном из ее живописных кварталов — Винограды.
Я не графолог и поэтому не берусь определять по почерку характер Немировича-Данченко. Скажу только, что такого своеобразного почерка, как у него, мне еще никогда не приходилось встречать. Это — какой-то очень занятный гибрид полуустава, скорописи и четкого гражданского правописания екатерининских времен.
Зато в письмах его характер, без всяких графологических ухищрений, раскрывается с приветливой откровенностью и искренностью. Письма лишний раз подтверждают отзывы современников о нем как о человеке обаятельном и общительном, открытом, прямом и доброжелательном.
Письмо от 14 января 1934 года, которое вы сейчас прочтете, это — ответ Кноррингу на его просьбу выслать для работы над книгой ряд документов, имеющих отношение к русско-турецкой освободительной войне.
"Глубокоуважаемый Николай Николаевич!
С величайшей готовностью исполнил бы немедленно Ваше желание, но близость 90-летнего жизни и 75-летнего литературной работы юбилеев (которых я вовсе не желал) сейчас отнимают у меня все время. Со всех сторон — требуют автобиографий, часто совсем нелепых сведений по вопросам, ни меня, ни читателей нисколько не интересующих. Разрешите мне разобраться в моем крохотном архиве, как только я покончу с этою юбилейною повинностью. Все, что у меня найдется, к Вашим услугам. Очень буду рад, если это Вам пригодится. Вы спрашивали у меня: где можно достать на русском языке мою книгу для детей — "Сам себе помогай". Ее давно уже нет, и за рубежом ее переиздать нет никакой возможности. На чешском языке она выходит уже третьим изданием. Судьба русского писателя: я во время моей "смертельной", как ее окрестили здешние доктора, болезни в клинике окончил роман "Она". Думаю, в чисто художественном отношении — лучшее, что у меня есть, и он сейчас вышел в чешском переводе, а русский оригинал покоится у меня в письменном столе. Вероятно, я его не увижу в русском издании. Потому что не думаю прожить еще долго. У меня новых, не вышедших отдельно рукописей, отчасти рассеянных по разным газетам, а большею частью не видавших света еще, лежит на добрых пятнадцать томов.
Письмо Вас. Ив. Немировича-Данченко
Письмо И. О. Дунаевского
Повторяю, я к Вашим услугам и на все Ваши вопросы с удовольствием отвечу. Читаю Вас постоянно и радуюсь нашему заочному знакомству.
Примите, дорогой собрат, мой искренний привет.
Крепко жму Вашу руку. Вас. Немирович-Данченко"[42].
Письма Немировича-Данченко к Кноррингу, переписка Ирины Кнорринг с Бальмонтом — все это укладывается, естественно, в рамки определенных взаимоотношений.
И вдруг — письмо Исаака Осиповича Дунаевского, отправленное из Москвы в Париж 1 сентября 1947 года.
Объясняется это очень просто — в 1915 году Дунаевский окончил Харьковскую гимназию, директором которой был в то время никто иной, как Николай Николаевич Кнорринг.
Я убежден в том, что письма, подобные тому, которое сейчас лежит передо мной, пишутся раз в жизни. Для того, чтобы написать так доверительно, как написал Дунаевский, нужен необыкновенно сильный эмоциональный всплеск души.
Со дня написания письма прошло более тридцати лет. Этот солидный срок дает нам сегодня право, не нарушая элементарных этических норм, познакомиться с его содержанием. Тем более, что для нас это не просто письмо, а скорее взволнованный автобиографический рассказ композитора о себе, о своих мыслях, чувствах, привязанностях, о своих взглядах на музыку.
"Дорогой Николай Николаевич!
Вы были правы: получение Вашего письма глубоко меня поразило и потрясло, — пишет Дунаевский. — Нет!
Конечно, я не забыл Вас и не мог забыть чудесных воспоминаний моей гимназической юности и наших музыкальных вечеров, путешествий к Вам на Карповку, Вашу милую, хорошую семью, Вас, дорогой Николай Николаевич, нашего директора и воспитателя, чью подпись я любил подделывать и мог бы подделать после короткой тренировки и сейчас. Это все мелочи, о которых я говорю, но они свидетельствуют о большом, — о глубоко живущих в сознании воспоминаниях, о радости их, о том, что они давно уже стали частью нашей жизни, помогая нам во многом в трудные поры нашего бытия. Таким остался я, таким остался и старший брат мой, Муня, с которым мы совсем недавно, как это часто и раньше делали, вспоминали наши школьные годы. Вспоминали наши обратные путешествия от вас на Грековскую улицу, когда, полные музыкальных впечатлений, наперебой распевали на ночных улицах Харькова любимые темы, невольно ускоряя и замедляя темп шага. Вся жизнь вихрем пронеслась в один миг при взгляде на Ваше письмо, ибо я сразу же узнал Ваш почерк.
Прежде всего, я рад тому, что Вы живы, что, несмотря на многое пережитое, Вы существуете. И, честно говоря, после нашей переписки в на чале двадцатых годов, никак не думал когда-либо услышать Ваш голос. Да и можно ли было надеяться на это после страшной войны, унесшей по разным причинам и обстоятельствам столько человеческих жизней. И вот я держу в руках Ваше письмо. Это — подлинная радость, ибо как хорошо сознавать, что близкие тебе люди живы. Мы потеряли много дорогих людей, чья гибель была как-то особенно ощутительна. Но есть такие дорогие люди, за сохранение которых мы особенно горячо благодарим судьбу. К этим последним я искренне и взволнованно причисляю Вас.
О себе пока скажу кратко, хотя об этом хотелось бы и поподробнее написать. Но сразу всего не охватишь.
Коль скоро Вы следите за моим музыкально-творческим путем, то не буду особенно распространяться о том, как "дошел я до жизни такой". Одним словом, стал заметным человеком, обласканным моей страной, наделенный титулами и званиями, награжденный несколькими орденами. Общественное положение занимаю высокое, много работаю, творю, одним словом, живу полнокровной советской жизнью, какой здесь живут многие люди моего круга, моей профессии. Непосредственно в войне не участвовал, так как наше государство тщательно оберегало кадры творческой интеллигенции. Я с 1938 года беспрерывно являюсь художественным руководителем одного из крупнейших ансамблей песни и пляски — Железнодорожного ансамбля.
Несмотря на то, что мое имя широко известно, я всегда поражался и поражаюсь отсутствию всяких попыток наладить связь со мной со стороны многих моих гимназических товарищей. В чем тут причина, не могу понять. То ли отсутствие потребности, то ли обстоятельства большой и напряженной деятельности, которую ведут здесь люди моего круга и уровня, то ли стеснительность и опасения, как бы поднявшийся в гори бывший товарищ не оказался гордецом, зазнайкой, не помнящий родства.
Вот, Николай Николаевич, то, что хотелось Вам сказать пока. Надеюсь, что наша переписка будет регулярной.
Вашу просьбу насчет присылки моих произведений постараюсь выполнить в недалеком будущем.
В ожидании Ваших писем крепко жму Вашу руку и желаю Вам много лет здоровья и бодрости.
Всего самого наилучшего.
Ваш И. Дунаевский.
Между прочим, забыл поделиться своей творческой радостью: 29 августа с блистательным успехом прошла здесь премьера моей новой оперетты "Вольный ветер". Могли ли бы Вы тридцать пять лет тому назад думать, глядя на меня, что маленький музыкант, поклонник Бетховена и Чайковского, Брамса и Бородина сможет стать мастером "легкого жанра"?
Впрочем, именно моя солидная музыкальная закваска помогла мне и помогает творить "легкую" музыку серьезными средствами".
Дунаевский был не единственным воспитанником Кнорринга, унаследовавшим от него беззаветную любовь к музыке.
Вскоре после приезда в Алма-Ату, придя на спектакль в Театр оперы и балета имени Абая, восьмидесятипятилетний Кноррииг увидел за дирижерским пультом шестидесятипятилетнего Валентина Ивановича Чернова. Бывший директор бывшей Харьковской гимназии тотчас же узнал своего бывшего питомца, которому он когда-то вручил на гимназическом вечере первую дирижерскую палочку. С того памятного дня и началась долгая музыкальная жизнь Чернова — одного из ведущих виолончелистов симфонического оркестра Сергея Кусевицкого, затем — оркестра Большого театра и, наконец, оперного дирижера и педагога.
По странному стечению обстоятельств, следующая алмаатинская на ходка своими корнями также уходит в старый, дореволюционный Харьков. Более того, можно быть совершенно уверенным в том, что герои нашего рассказа — Николай Николаевич Кнорринг и Ефим Моисеевич Бабецкий, с которым вы сейчас познакомитесь, хорошо знали друг друга.
Даже меня, собирателя искушенного, эта находка потрясла.
Не иначе, как только "коллекционным чудом" можно назвать приобретение сразу пяти фотографий с автографами Чайковского, Шаляпина, итальянской актрисы Элеоноры Дузе, артиста петербургского Александрийского театра Владимира Давыдова и тенора Дмитрия Смирнова.
Все фотографии были получены мною от Натальи Владимировны Дымарской. Это — семейные реликвии, перешедшие к ней по наследству от деда — Ефима Моисеевича Бабецкого и бабки — заслуженной артистки Украинской ССР Софьи Тимофеевны Строевой-Сокольской.
Е. М. Бабецкий
Свою фотографию, сделанную в Харькове местным фотографом Аль фредом Федецким, Чайковский пода рил Ефиму Моисеевичу Бабецкому 17 марта 1893 года. Этот год был отмечен в жизни композитора триумфальными поездками в Брюссель, Париж, в Лондон, присуждением ему Кембриджским университетом звания доктора "honoris causa", завершением и первым исполнением Шестой симфонии — Патетической.
На отдельной, типа визитной карточки, довольно большой полоске плотного картона, приклеенной к фотографии, — дарственная надпись: "Ефиму Моисеевичу Бабецкому — бдительному стражу моего материального благополучия". Следуют подпись и дата.
С. Т. Строева-Сокольская
Стоит ли говорить о том, как бесценно дороги нам эти несколько слов, написанные рукой величайшего русского гения!
Но кто же он — этот "бдительный страж", какие взаимоотношения связывали композитора с Бабецким?
Имя Бабецкого встречается на страницах театральных воспоминаний. Кое-что рассказала мне о своем деде и Наталья Владимировна Дымарская.
В моем представлении Бабецкий вырисовывается как личность очень одаренная, яркая. Это был человек энергичный, деловой, предприимчивый, хорошо знавший театр, музыку, литературу, сумевший завоевать уважение и самые искренние симпатии. О последнем достаточно красноречиво говорят автографы на фотографиях — "Милейшему Е. М. Бабецкому на долгую память о сердечно расположенном к нему В. Давыдове", "Моему дорогому Ефиму Моисеевичу всегда сердечно к нему расположенный и благодарный Д. Смирнов". Диапазон деятельности Бабецкого был чрезвычайно широк. Он считался влиятельным и авторитетным рецензентом, редактировал газету "Южный край", занимался переводом иностранных пьес и водевилей.
В доме Бабецкого и Строевой-Сокольской — известной драматической актрисы, много лет покорявшей сердца провинциальных театралов игрой в пьесах Шекспира, Шиллера, Сарду, Островского, Горького, бывали все приезжавшие в Харьков театральномузыкальные знаменитости.
— По воспоминаниям бабушки и матери, — рассказывала мне Наталья Владимировна, — я знаю, что в обязанности моего деда входила защита авторских прав на юге России. Он выполнял функции доверенного лица Чайковского во всех его финансовых делах, связанных с исполнением его симфонических произведений, с постановкой его опер, с его личными выступлениями в качестве дирижера.
Теперь автограф Чайковского приобретает для нас полную ясность. Украина была хорошо знакома с творчеством композитора. Благодаря поистине неутомимой деятельности владельца одной из лучших нотоиздательских фирм в мире, единственного издателя Чайковского — Петра Ивановича Юргенсона, сочинения композитора распространялись по всей России. Они продавались в Киеве в нотных магазинах Юдзиковского, Клейбеля, Каципинского, Слюсаренского, в Харькове — у Герхардта, Даррена, Фролова.
На киевской сцене была поставлена опера "Опричник". После спектакля Чайковский писал в Петербург нотному издателю Бесселю: "Исполнение великолепное. Опера имела успех, по крайней мере, шумели ужасно, и овации были самые лестные, каких я никогда и не ожидал. Огромная толпа студентов провожала меня от театра до гостиницы. Я был вполне счастлив"[43].
11 марта 1893 года Чайковский прибыл курьерским поездом из Москвы в Харьков. К десяти часам утра на вокзале собралась нарядная, оживленная толпа встречающих — члены музыкального общества, преподаватели и учащиеся музыкального училища, студенческая молодежь, представители прессы, любители музыки.
Встреча превратилась в грандиозную демонстрацию единодушного преклонения перед гением композитора.
Чайковский остановился в номере "Европейской гостиницы". После трех репетиций с расширенным составом оркестра, которые сами по себе уже стали выдающимся событием, 14 марта в зале Дворянского собрания состоялся концерт.
Фотографический портрет П. И. Чайковского с автографом
Оркестр и хор оперного театра встретили появление дорогого гостя на украшенной цветами и тропическими растениями эстраде "Славой" из первого действия оперы "Мазепа". Чайковский стоял возле дирижерского пульта бледный, взволнованный. Когда, наконец, стихли аплодисменты, к нему обратился с приветственным словом член Харьковского музыкального общества Белитченко. Свое выступление он завершил словами: "Сейчас грянет оркестр и заструится широким и вольным потоком чистый родник пленительных звуков и переполнит нас трепетом высокохудожественного наслаждения, той чистой, сладостной радостью, тем восторгом, теми возвышенными чувствами, которые способно возбуждать в человеке лишь истинное искусство. Привет же и слава Вам, вдохновенному творцу этих звуков, наш неподражаемый, высокоталантливый художник, честь, гордость и украшение нашей страны!"[44].
Чайковскому были преподнесены серебряные венки от почитателей его таланта, от оперной труппы, от редакции издаваемой Бабецким газеты "Южный край".
В концерте прозвучали: фантазии для оркестра "Буря", Вторая симфония, романсы и арии из опер, Концерт для скрипки с оркестром в трех частях, торжественная увертюра "1812 год".
"Уже концерт давно окончился. Петр Ильич уже сошел со своей дирижерской кафедры, раскланивался с публикой, а где-то далеко продолжали бить колокола, — рассказывает в своих воспоминаниях скрипач и педагог Исаак Евсеевич Букипик, — публика тесно уже придвинулась к эстраде. У всех было радостное, возбужденное настроение. Молодежь из публики и учащиеся музыкального училища взбежали на эстраду, посадили Петра Ильича в кресло и на руках понесли его, сидящего в кресле, через весь зал, сопровождаемые приветствиями и аплодисментами. Члены музыкального общества во главе с И. И. Слатиным посадили Петра Ильича в фаэтон и отвезли его — во фраке, с белым галстуком — к фотографу Федецкому"[44].
Далее, описывая отъезд Чайковского из Харькова, Букиник датирует его 15 марта. Видимо, автор воспоминаний что-то путает — ведь на фотографии, подаренной Бабецкому Чайковским, написано — "17 марта 1893 года Харьков".
Это был его последний концерт в Харькове и последняя встреча с "бдительным стражем его материального благополучия" — Ефимом Моисеевичем Бабецким.
Фотографический портрет Ф. И. Шаляпина в роли Мефистофеля, с автографом
Через семь месяцев, 29 октября, хмурым петербургским днем в Александро-Невской лавре Россия прощалась с Чайковским…
Частым гостем Харькова был и Шаляпин. Мы не знаем, когда произошло его знакомство с Бабецким. Но из автографа явствует, что их дружба была многолетней и сердечной.
На фотографии певца в роли Мефистофеля написано: "Дорогому старинному другу Ефиму Моисеевичу Бабецкому от искренне расположенного Ф. Шаляпина на долгую память. Харьков. 22 апреля 1909 года, проездом".
Весной следующего года Шаляпин снова приехал в Харьков. Он спел здесь несколько концертов. Об одном из них, состоявшемся 22 мая, нам рассказывает фотография, напечатанная в журнале "Наше время". Шаляпин стоит на фоне зала, в пол-оборота к нам, на усыпанной цветами сцене, огромный, царственно величественный.
Перед ним партер, ряды амфитеатра, ложи, словно повисшие в воздухе балконы — все необъятное пространство грандиозного, вмещавшего более трех тысяч зрителей харьковского театра Муссури.
Неизвестному фотографу удалось передать глубину, объем, живое дыхание переполненного зрительного зала, атмосферу концерта.
Удивительная фотография!
Но её главное достоинство заключается в том, что она дает нам возможность еще раз увидеть того, кому были посвящены автографы, о которых только что шла речь. Если смотреть со сцены в зал, то во втором ряду, справа от центрального прохода сидят Ефим Моисеевич Бабецкий и Софья Тимофеевна Строева-Сокольская.
Теперь мы знаем, что старинные друзья Шаляпин и Бабецкий снова встретились 22 мая 1910 года. Кто знает, может быть, это была их последняя встреча. Через четыре года Бабецкий, возвращаясь из Ялты в Харьков, трагически погиб при железнодорожной катастрофе.