На следующий день утром Вадим позвонил Вале Грузиновой. Да, она хотела его повидать, и чем скорей, тем лучше. Если можно, сегодня. Они условились встретиться в шесть часов вечера в вестибюле клиники.
Идя к Вале, Вадим раздумывал: зачем он мог ей так срочно понадобиться? Сегодня должен состояться курсовой вечер, на котором Палавин будет читать свою повесть. Может быть, он не пригласил ее, а она хочет пойти? Или же она прослышала о сопернице, о Лене Медовской, и хочет узнать у Вадима подробности? Попросит о каком-нибудь посредничестве? Нет, ввязываться в эти дела он, пожалуй, не станет.
Впрочем, ни то, ни другое предположение не казалось Вадиму вероятным. Не в Валином это характере. Что-то, должно быть, сложней, серьезней, и Сергей, возможно, вовсе тут ни при чем.
Валя встретила Вадима по-дружески приветливо, но в глазах ее он уловил беспокойство.
— Я оторвала тебя от каких-нибудь дел?
— Дела всегда есть. Но ведь и ты меня вызвала по делу?
— Да. Наше свидание далеко не любовное. — Валя улыбнулась невесело. — Я прошу двадцать пять минут. Как собрание?
— Единогласно, — сказал Вадим, подняв руку.
— Хорошо. Идем.
Они поднялись на второй этаж, и Валя провела Вадима в пустую комнату с двумя канцелярскими столами, деревянным диваном и шкафом со стеклянной дверью, в каких обычно хранятся папки с делами или больничные карточки. Она зажгла настольную лампу и села за стол. Вадим сел на диван.
Валя молчала с минуту, что-то быстро и ненужно чертя карандашом на бумаге. Видно было, что она волнуется.
— Я закурю. Можно здесь?
— Да, да. — Валя с готовностью опустила голову и, когда он закурил, спросила: — Как мама, Вадим?
— Спасибо, все как будто идет хорошо. Дня через два должна приехать домой.
— Я очень рада за тебя, Дима…
Наступила пауза. Валя все еще чертила что-то карандашом на бумаге, что-то похожее на большую букву «П». Вдруг она спросила, подняв голову:
— Дима… А что ты сегодня собираешься делать?
— У нас курсовой вечер. Сергей будет читать свою повесть.
— Да, повесть… Интересно?
— Думаю — да. Повесть о заводе, и придут заводские комсомольцы.
«Сергей, видно, не пригласил ее», — подумал Вадим. Он сказал как мог проще, по-дружески:
— Валя, приходи, будет интересно. Приходи обязательно!
— Нет, нет, мне некогда! — сказала Валя торопливо. — Я послезавтра уезжаю в Харьков, надо купить кое-что, собраться.
— Зачем в Харьков?
— Работать. У меня будет там интересная практическая работа, как раз по теме моей диссертации.
— Надолго?
— На год, полтора…
Она снова замолчала. Карандаш ее забегал по бумаге, самовольно рисуя буквы, и Вадим уже мог прочесть рядом с первой, огромной и жирной буквой «П» еще четыре буквы: «алав». И внезапно, для самого себя неожиданно, он спросил:
— Что у вас с Палавиным… случилось что-нибудь?
— Да. Только… Вадим!.. — Валя строго, с решимостью взглянула ему в глаза. — Не подумай, — слышишь? — что я говорю с тобой из-за каких-то бабских побуждений. Из желания отомстить или что-то вернуть, поправить… Нет, Дима. Случилось непоправимое. Это мое личное горе, даже не горе — ошибка, неудача. Но это связано с общественной… с общественным лицом… Проще говоря, это связано с другими людьми! Например, с тобой и с другими. Ты поймешь… Вадим, ты его друг с детства?
— С детства.
— Я… понимаешь, я знакома с ним тоже давно. Третий год. Мне казалось, трех лет достаточно, чтобы узнать человека…
— Смотря каких трех лет, — усмехнулся Вадим, — и какого человека.
— Да, это верно. Вот — оказывается, недостаточно. Мне казалось, что он умный, честный… талантливый… Нет, Дима, я лучше расскажу тебе все сначала! Как это было — все, все! Вот… Я познакомилась с ним в поезде, он возвращался из армии. Он был тогда такой радостный, оживленный, какой-то очень… простой, открытый. Он собирался сразу поступать в институт, — а я уже была студенткой, — и он расспрашивал меня о студенческой жизни, об экзаменах, о приеме, о наших вечерах, обо всем этом. Я обещала ему что-то узнать, достать книги… Ну, одним словом, мы подружились.
Валя написала уже все слово целиком: «Палавин». Карандаш замер на мгновение и затем задвигался вновь, наматывая вокруг слова торопливые петли.
— Мы начали встречаться в Москве, и все чаще. Он мне очень нравился. Мы хотели, то есть я думала, что мы поженимся. Он говорил об этом часто, потому что… ведь мы были с ним близки, понимаешь… Это еще тогда, в первое лето. Ты приехал тогда с Дальнего Востока, помнишь, мы встретились?.. А потом было еще одно лето, очень счастливое. Ирина Викторовна уехала отдыхать, Сашка был в лагере. Тебя, кажется, не было в то лето в Москве? Да, ты поехал куда-то в Армению… Он жил один, я помогала ему, готовила, стирала кое-что, одним словом… Одним словом, было очень хорошо все и весело! Он и тогда писал пьесу из студенческой жизни. Все время советовался со мной. Да… И у меня дома считали, что мы поженимся. Ну, понимаешь, это было на глазах. Хотя мама и не знала всего. А потом как-то все расстроилось. Я поступила на работу. Мы виделись все реже. И виделись так нехорошо, знаешь… Только дома. Он нигде со мной не бывал — ни в театре, ни в кино. Всегда находил какие-то причины, чтобы не пойти, что-то врал, выдумывал. А однажды, когда я купила билеты в Большой, — была какая-то премьера, я уж не помню сейчас, — он сказал мне: «Хорошо, пойдем. Но ты будешь в театре без очков». — Валя нервно усмехнулась и покраснела. — Все это чепуха, мелочи, может быть, не стоит об этом говорить. Одним словом, я чувствовала, что он как будто стыдится меня, ни с кем из своих товарищей не знакомит, а уж на вечер в свой институт — боже упаси! Я начала понимать, что он лжет мне и лгал все время. И я решила — очень тяжело было, Вадим, — но я решила отойти, к его удовольствию…
Валя как будто успокоилась, и голос ее уже не дрожал, а звучал устало, невыразительно. Карандаш, который она все еще держала в руке, медленно крутился на слове «Палавин», зачеркивая его наглухо густой черной краской.
— А потом… Это было месяца два назад или три… Он опять пришел ко мне как ни в чем не бывало и даже так это весело, с шуточками. Он ведь начал курить трубку, а отец одно время доставал ему хороший трубочный табак, какой-то болгарский. Ну и вот — кончился, мол, табак, а без табака дело табак, и так далее, вот с такими шуточками он явился. А потом еще одна просьба оказалась, поважней. У меня есть двоюродный брат, аспирант МГУ, тоже филолог, который пишет диссертацию о Тургеневе. Сергей попросил меня познакомить его с Виктором, ему нужно было что-то достать для своего реферата. Короче говоря, он опять стал бывать у меня. Я не знаю, для чего это делалось. Может быть, просто… А может быть, самолюбие у него заговорило. Или захотелось, знаешь, польстить себе, проверить: как, дескать, я тут, любим по-прежнему? Ведь он должен был понимать, как трудно мне порвать с этим, отойти, как я старалась забыть обо всем, раз и навсегда… И, конечно, он понимал, что мне больно оттого, что все это опять начинается и опять так же бессмысленно, бесцельно… И вот, — ну, Вадим, мы взрослые люди, так что… словом, мне показалось, что у меня будет ребенок. Это была ошибка, но тогда мне так показалось. Я написала ему письмо. Дальше все случилось, как бывает в романах. Письмо это случайно прочла моя сестра, Женя, и рассказала обо всем матери… И тут он как раз зашел зачем-то, меня дома не было. И вот мать и Женька… Я этого не хотела, Дима! Ты понимаешь? Они сами, меня даже не было дома… Мать спросила, думает ли он жениться. И он… смешно, Вадим, он сказал: «Я должен посоветоваться с мамой». Была гадкая сцена… Сначала он что-то объяснял, врал, конечно, оправдывался… Мать тоже, наверное, несла чушь, растерялась, а Женька кричала на него. А потом он сказал, что все это балаган, что его хотят женить насильно, но это не выйдет. И тоже стал кричать: где, мол, основания, попробуйте доказать и так далее. Женька его ударила…
Валя вдруг закрыла лицо одной рукой, как это делают дети, собираясь плакать. Другая рука, сжимавшая карандаш, дрогнула, и графит, прорвав бумагу, сломался. Она зарыдала беззвучно, поднимая плечи и все ниже опуская голову.
— Валюша, успокойся! Тише! — говорил Вадим, растерянно гладя ее жесткие, густые волосы. — Успокойся, ну!
— Мне стыдно все это вспоминать… — шептала она, всхлипывая и тряся головой. — Как гадко, глупо!.. Он сказал: «Теперь мне нечего делать в этом доме». И ушел оскорбленный… и очень довольный, наверно… Понимаешь, его оскорбили! Ушел писать свою пьесу, свои «капустники», выступать на собраниях, острить… рассуждать…
Она замолчала на минуту, подавляя рыдания, потом резко подняла голову.
— Не думай, что я плачу из-за несчастной любви. Слышишь? — сказала она твердым голосом. — Ничего нет, только презрение. Я не Катюша Маслова и не Роберта Олден. И я не та, и время другое, и жизнь у нас совсем другая. Да что говорить!
— Ясно, — сказал Вадим.
Валя вытерла платком глаза.
— Теперь… самое главное, — сказала она, с трудом улыбнувшись. — Зачем я тебя позвала? Ты, может быть, удивляешься…
— Да нет, говори.
— Хорошо. Мне одно непонятно, Вадим. Вот этот человек — он персональный стипендиат, он всюду и везде, он активист, он собирается вступать в партию. Его посылают в Ленинград…
— Зачем в Ленинград?
— Он говорил, что его пошлют на студенческую научную конференцию в Ленинград. Он написал повесть, и там, может быть, не все талантливо, но все правильно. Все как надо. И вот… в личной жизни он такой. Ведь он самый пошлый, ничтожный эгоист в личной жизни. Он же счастлив теперь, я уверена, оттого что со мной все обошлось «благополучно». И вдвойне счастлив оттого, что я уезжаю в Харьков. Бог с ним… Я уезжаю не из-за него. Я не хочу сводить с ним никаких счетов — пойми меня правильно, Вадим! Он уже не противен мне, а просто безразличен. Ушел из моей жизни и никогда не вернется. Но я комсомолка, Вадим, и ты комсомолец; и вот я спрашиваю тебя: он действительно заслужил все эти знаки отличия, почетную стипендию? Может быть, это совместимо или так нужно… Я не знаю…
Вадим смотрел на нее исподлобья.
— Если он хочет вступить в партию, это еще не значит, что его примут, — сказал он. — И в Ленинград он не поедет.
— А прежние его успехи?
— Какие успехи?
— Его реферат, персональная стипендия…
— Какие успехи? — повторил Вадим, точно не слыша ее. — Не бывает людей с двойным лицом. В конце концов всегда оказывается одно. А настоящее… которое трудней разглядеть… Это верно, верно…
— Что верно? — спросила Валя. — Я не поняла…
— Думаю, Валя. О нем думаю… Он очень хитрый человек, оказывается. То есть я уже знаю об этом с некоторых пор. Понимаешь, то, что ты рассказала мне, это — как бы сказать? — это еще не криминал. Как говорится, поди докажи! Но доказывать ничего не надо. Все ясно. Теперь он ясен мне до конца.
Валя встала, молча надела пальто.
— У нас был деловой разговор — да, Вадим?
— Вполне деловой.
— Ну вот. И не думай, что я уезжаю из-за этой истории. Я давно хотела работать в харьковском институте. У меня очень интересная тема диссертации.
И Валя заговорила о своей работе и рассказывала о ней все время, пока они шли через двор и по переулку. Вадим молча слушал, идя рядом с ней и держа ее под руку. Он думал о Палавине. И думал о себе. На улице они простились.
Протянув ему руку, Валя спросила:
— Как ты думаешь, я правильно сделала, что рассказала тебе? — Она неуверенно вдруг рассмеялась. — Или… может быть, ты перестал уважать меня?
— Я стал уважать тебя больше.
— Это правда?
— Правда.
Валя порывисто шагнула к нему и, как маленькая девочка, уткнулась лицом ему в грудь. Вадим обнял ее за плечи.
— У меня был брат. Высокий, очень сильный… — прошептала Валя. — Он погиб в финскую…
Помолчав, она спросила:
— Дима… Можно я буду писать тебе?
— Конечно, Валя. Я тебе тоже напишу.
Вадим приехал в клуб за десять минут до начала. Малый клубный зал был заполнен почти целиком — вечер был необычный для института, и слушателей набралось много. Были приглашены с других курсов, пришли и заводские комсомольцы; они терпеливо сидели на стульях, вполголоса переговаривались и почтительно поглядывали на эстраду. Студенты по-хозяйски бродили по залу, коридорам, некоторые подходили к Палавину, сидевшему за столом на эстраде рядом со Спартаком, и что-то говорили ему со смехом, заглядывали в рукопись…
Андрей привел почти весь литературный кружок. Был здесь и Игорь Сотников, в новом темно-синем костюме, с галстуком, гладко причесанный и сокрушительно пахнущий одеколоном.
Вадим поговорил с ребятами несколько минут, потом заметил Олю — она стояла в конце зала и рассматривала громадную красочную афишу, возвещавшую о сегодняшнем вечере. На ней было то же синее платьице, что и в новогодний вечер.
Увидев Вадима, Оля обрадовалась:
— Наконец-то! Андрей меня совсем забросил, а я тут никого не знаю. Познакомить он ведь не догадается.
Вадим тоже был рад этой неожиданной встрече. Он часто вспоминал об Оле, и последние дни все чаще. Он вспоминал ее не на новогоднем вечере, а на лыжах, в сереньком свитере и большой пыжиковой шапке, с белыми от снега ресницами. Он вспоминал весь тот снежный и странный день, и чем дальше этот день отодвигался назад, тем ярче были воспоминания, ярче и неправдоподобней. Думая в последние дни об Оле, он почему-то не мог представить себе ее лицо. Оно возникало расплывчато и мгновенно, как в сновидении.
— Что вы так смотрите? — удивленно спросила Оля. — Может быть, вы забыли меня? Не узнаете?
— Я давно вас не видел.
— Ужасно давно! А хоть бы раз с Андрюшкой привет передал.
— Но и вы тоже…
— Я передавала, неправда. Но сколько можно — передаю, передаю, и никакого ответа!
— Андрей ничего не говорил мне.
— Да? Сейчас я вас уличу.
Она взяла Вадима за руку и быстро повела за собой. Андрей разговаривал с Балашовым.
— Андрюшка! — сказала Оля, трогая брата за плечо. — Ты передавал Вадиму приветы от меня?
Андрей встряхнул плечом и, не оборачиваясь, продолжал разговаривать.
— Ты слышишь? Андрей?
— Что тебе?
— Я спрашиваю: ты передавал Вадиму приветы от меня?
— Какие приветы? Не помню. Я передавал тебе?
Вадим отрицательно покачал головой.
— Значит — нет. Видишь, говорит — нет.
Оля смотрела на брата, покраснев от обиды.
— Как тебе не стыдно!
— Елка, извини, отстань… Ну, забыл! Дай поговорить с человеком.
— Шляпа несчастная! — сказала Оля дрогнувшим от возмущения голосом и, повернувшись, пошла в противоположную сторону зала.
Вадим сел рядом с ней.
— Вот видите, я не виноват.
— Да, но вы и Андрея не просили передавать! — сказала Оля, подумав. — Виновата, конечно, я. И виновата в том, что мой брат так дурно воспитан. Не уделяла ему достаточно времени, и вот — результат.
Между тем на эстраде появилась Марина Гравец, оживленная и румяная, как всегда, и улыбающаяся так торжественно, точно она сама была героем сегодняшнего вечера.
— Итак, начинаем наш литературный вечер! — громко объявила она. — Сегодня студент нашего третьего курса Сергей Палавин будет читать свою повесть «Высокий накал». После перерыва выступят два оппонента, а затем — все желающие.
Палавин встал из-за стола с пухлой кожаной папкой под мышкой и подошел к трибуне. Очевидно, он волновался — для чего-то переставил графин с одного края трибуны на другой, для чего-то торопливо причесал волосы. Потом обхватил трибуну обеими руками, будто собирался поднять ее, и начал громко читать:
— «Протяжный долгий гудок рассек утреннюю тишину. На улице было морозно и мглисто. Максим Толокин, токарь шестого разряда, встал, как всегда, самый первый в общежитии для молодых рабочих. Это был коренастый, сероглазый крепыш…»
Палавин понемногу успокоился и читал с удовольствием и выразительно. Диалоги он произносил на разные голоса, помогал себе мимикой. А в отдельных местах, которые ему самому нравились, он поднимал голову и, не сдерживая улыбки, мельком оглядывал зал.
Запоздавшие студенты все прибывали. Выслушав сердитое шипенье дежурного, стоявшего в дверях, они на цыпочках проходили в зал и садились где попало. Вошла Лена Медовская и с ней две девушки из тех, что были на новоселье, и какая-то нарядная полная дама с меховой муфтой. Вадим узнал Альбину Трофимовну. Две девушки робко остались сзади, а Лена и Альбина Трофимовна сразу же прошли к первым рядам, подняв своими туфлями и платьем необычайный скрип и шуршанье. В первых рядах сидели несколько преподавателей, особо активные студенты с блокнотами и авторучками в руках и два палавинских оппонента.
Повесть была небольшая, скорее это был пространный рассказ страниц на пятьдесят. Сюжет заключался в следующем. Токарь Толокин полюбил секретаршу заводоуправления Полю. Поля принимает решение перейти работать в цех, но Толокин против. Он не верит, что она сможет работать по-настоящему, и, кроме того, она больше нравится ему на «чистой работе», в заводоуправлении. Они ссорятся. Поля работает отлично и вскоре побеждает Толокина в соцсоревновании. На этой почве конфликт еще более углубляется, но затем происходит их примирение. Попутно выведены образы комсорга, начальника цеха и некоего снабженца дяди Яши, выступающего в роли злого духа и зачинщика всех конфликтов между влюбленными.
Чем дальше Вадим слушал, тем более крепло в нем чувство смутного, тягостного раздражения. Это чувство возникло вовсе не оттого, что повесть Палавина была длинной и скучной, а оттого, что Вадим старался понять причины этой утомительной длинноты и этой скуки, и вот понять почему-то не удавалось. Да, Валя не ошиблась: все в этой повести было «правильно» и в то же время — все неправильно. Эта повесть очень походила на талантливое произведение и в то же время была насквозь бездарна. Она казалась как будто нужной, своевременной — и вместе с тем была явно ненужной и даже чем-то вредной.
Все здесь, от первой до последней страницы, было привычным, назойливо знакомым, но знакомым не по жизни, а по каким-то другим повестям, рассказам, статьям, очеркам. Вадим слушал, не переставая удивляться. Он никак не ожидал, что «вещь» Палавина окажется так скучна, так раздражающе скучна. «Может быть, у меня одного такое впечатление? Или я чего-то не понимаю?» — подумал Вадим и взглянул на Олю.
Она сидела выпрямившись и не сводила внимательных глаз с Палавина. Да, она, кажется, переживала все перипетии сюжета и даже улыбалась от волнения. Вадим спросил ее шепотом:
— Вам нравится?
— Мне? Да нет, знаете… — Она вдруг смущенно рассмеялась. — Мне почему-то скучно стало. А за ним наблюдать интересно, он у вас артист. Знаете, на кого он похож? На тетерева. Поет, как тетерев на току, и ничего вокруг не слышит, кроме своей песни…
Вадим бегло оглядел других слушателей. Нет, он не был одинок в этом зале — ни один человек не показался ему хоть сколько-нибудь увлеченным. Одни, наиболее терпеливые и дисциплинированные, сидели с тем выражением каменного внимания на лице, какое появлялось у них во время скучных лекций. Другие томились, третьи безразлично покашливали, шепотом беседовали между собой. Несколько человек ушли во время чтения. Все оборачивались на них и с внезапным оживлением начинали шикать.
Наконец Палавин прочел последнюю строчку:
— «А в широкие фрамуги врывалось ослепительное весеннее солнце…»
Он сложил рукопись, выпил воды и голосом, изменившимся от усталости и волнения, сказал:
— Вот и все. Финита…
Затем он улыбнулся, переставил графин с края на край и сошел с трибуны. Кто-то захлопал в первом ряду. Зал вежливо откликнулся. Хлопали минуту или две без особого энтузиазма, но с явным облегчением.
Марина Гравец встала из-за стола и свежим, приятно звучным голосом объявила перерыв.
Оппоненты — Нина Фокина и молоденький, кудрявый юноша, второкурсник, оба очень серьезные и в очках, — говорили недолго и малоинтересно. Они оба были как будто растерянны, без конца повторялись, нерешительно и не по существу спорили друг с другом. Несмотря на всю свою добросовестность, Нина Фокина так и не могла ясно доказать, почему «замысел повести остался, пожалуй, в общем и целом неосуществленным». Она говорила все о пустяках, о фразах и привела такое количество мудреных словечек из учебника «Теория литературы», что речь ее показалась Вадиму на редкость путаной и скучной не меньше, чем сама повесть.
Слушая Фокину, Палавин отчужденно, без улыбки смотрел в зал. После выступлений оппонентов настала пауза. Никто не хотел говорить первым.
— Кто же начнет? Товарищи, давайте смелее! — приглашала Марина.
Палавин усмехнулся:
— Народ безмолвствует…
Наклонившись к Вадиму, Оля спросила тихо:
— А вы будете выступать?
— Нет. — Вадим потряс головой.
Он знал, что ему нельзя выступать сегодня. Он не сумел бы остаться спокойным и неминуемо наговорил бы лишнего — того, о чем следовало говорить не на таком вечере и не теперь. Но Вадим чувствовал, что и всем вообще не очень-то хочется выступать. После перерыва людей в зале стало меньше, а у тех, кто остался, был такой вид, словно они чем-то смущены и уже раскаиваются в том, что остались. Неловкая пауза затягивалась. Марина делала знаки Андрею, приглашая его к трибуне, но тот уклончиво пожимал плечами, отворачивался и, наконец, наклонил голову, чтобы Марина его не видела. Неожиданно из зала раздался звонкий голос Валюши Мауэр:
— Маришка, можно я отсюда выступлю?
— Нет, выходи к трибуне, — сказала Марина.
— Да я всего два слова…
— Все равно.
Валюша быстро выбежала к трибуне и, вся сияя улыбкой, радостно проговорила:
— Я совсем немножко. По-моему, эта повесть нехудожественная. А почему? Потому, что слушать было очень скучно. Я, конечно, заводской жизни не знаю, но если б повесть была художественная, я бы слушала с интересом. А так было очень скучно.
И, улыбаясь еще радостней, Валюша побежала обратно к своему месту. В зале оживились, кто-то засмеялся, кто-то раза два хлопнул в ладоши. Палавин смотрел вслед Валюше, презрительно усмехаясь. Наконец один за другим вышли еще несколько ораторов: Тезя Великанова, Мак, Лагоденко, Андрей. Все говорили очень резко, особенно Лагоденко. Он стоял, по своей привычке, не на трибуне, а рядом, прочно расставив ноги, засунув пальцы за широкий флотский ремень. Говорил он долго и, видимо, с удовольствием, пересыпая свою речь острыми шуточками, которые понемногу развеселили аудиторию. В зале то и дело слышался смех.
Вначале Палавин пытался спорить с места, сердито перебивал выступавших: «Неверно! Не передергивайте!» или «Вы не знаете завода!», «Ха-ха!» Марина утихомирила его. Еще некоторое время он молчаливо возмущался, пожимал плечами, что-то поспешно записывал, но потом успокоился и демонстративно засунул руки в карманы. Он все время поглядывал в сторону заводских ребят, еще надеясь, очевидно, на их поддержку.
И вот быстрым шагом вышел к трибуне Балашов. Он немного побледнел от волнения, долго откашливался, хмурился и вдруг заговорил сразу громко, напористо. Выступление это оказалось для Палавина самым страшным, уничтожающим.
— Беда не в том, что автор не знает завода, а имеет только некоторое представление о заводоуправлении, — говорил Балашов. — Беда в том, что повесть товарища Палавина написана как будто по рецепту. Он не знает ни жизни, ни людей, о которых стал писать, у него была только схема. И вот на бумаге эта схема осталась, а людей все равно нет. Разве ваш Толокин похож на живого рабочего, комсомольца? Ведь он говорит все время очень правильно, как по газете, — а ему не веришь, потому что он не живой, а как будто из фанеры склеенный. Надо было автору вместе со своими товарищами почаще у нас на заводе бывать. Тогда, может, и вышло бы дело. А так — что получилось? Халтура, явный брак, и больше ничего…
Когда Балашов кончил, весь зал неожиданно зааплодировал. И Вадим аплодировал вместе со всеми и, наверное, даже громче всех. Его радовало, что именно Балашов сказал Палавину напрямик самые беспощадные и самые справедливые слова.
После выступления Балашова, которое было последним, к трибуне торопливо вышел Палавин. Он опять обнял трибуну обеими руками, но теперь Вадиму показалось, что он ухватился за нее, чтобы не упасть.
— Во-первых, я благодарю, товарищи, — начал он с неестественной бойкостью, — всех вас за критику! Благодарю. Особенно полезны для меня выступления товарищей оппонентов. Они внимательно прочитали повесть и выступили с очень серьезным, дельным разбором. Я им очень благодарен, безусловно. Но, товарищи! — Он ударил ладонью по трибуне и, напряженно нахмурившись, несколько секунд молчал. Что-то вдруг забыл. Всем было тягостно смотреть на него. Вдруг он вскинул голову: — Да! Но, товарищи, я не принимаю бездоказательной, заушательской критики! Когда человек начинает с апломбом критиковать то, о чем он не имеет ни малейшего представления, и говорит грубую, издевательскую чепуху, тогда мне, товарищи, становится противно слушать и хочется уйти. Зачем мне это надо? Зачем мне слушать критическую брань Лагоденко, который своим выступлением не помог мне ни на йоту, не открыл ничего нового? Ведь то, что этот сеньор невежествен, для меня не новость. Но он становится в позу метра и поучает меня с кафедры! Вот, например… — Палавин взглянул в свои записи, возбужденно усмехнулся: — Он заявил, что я не знаю завода. Он издевался: интересно, мол, как Палавин нарежет клуппом болт. Болт, мол, нарезается не клуппом, а плашками. И эта мелкая деталь раскрывает, дескать, надувательский характер повести… Так вот слушайте, сеньор знаток: клуппом называется рама, в которую вставляются плашки. Понятно? Надо самому что-то знать, прежде чем учить других.
— Спасительный клуппик! — пробасил Лагоденко добродушно. — Да ты, милый мой, по существу должен говорить, о повести!
Палавин сейчас же обернулся к Марине Гравец:
— Прошу меня хоть здесь, на трибуне, оградить от поучений.
— Лагоденко, соблюдай порядок! — сказала Марина строго. — Нельзя перебивать.
— Затем, — продолжал Палавин, — Андрей Сырых говорил, что все лирические, любовные сцены у меня очень искусственны, примитивны, и не так, дескать, люди говорят в подобных случаях, не так думают. Ну — знаете! — Палавин усмехнулся, разведя руками. — Сырых, конечно, крупный специалист по вопросам любви и лирических сцен, но все-таки надо говорить не голословно, надо аргументировать! А как же люди говорят в таких случаях? Как же они думают? Но этого Сырых, к сожалению, не сказал. А ведь, как крупный специалист, он мог бы сказать об этом с точностью. Например — Тургенев, «Вешние воды», страница такая-то, «Анна Каренина», страница такая-то… Вот, товарищи, почему обсуждение меня не удовлетворило. Очень много было сказано дельного, серьезного и очень много нелепого, непродуманного. Наконец я еще раз всех благодарю и особенно товарищей с завода и, так сказать, принимаю все к сведению. А повесть я переделаю и закончу. Вы не сомневайтесь.
Он полуутвердительно, полуугрожающе взмахнул рукой и сошел с трибуны. Но Вадим ясно почувствовал, что это уже не прежний Палавин — блестящий, самоуверенный, в немеркнущем ореоле удачи. Он еще держался прямо, говорил громко, еще острил и воинственно каламбурил, но это был другой человек. Как будто он стал меньше ростом и — самое страшное для него — впервые показался смешным. Все почему-то чувствовали неловкость и не решались заговорить с ним.
Вадим остановил его на лестнице:
— Слушай-ка: а себя, интересно, ты считаешь специалистом в вопросах любви и лирики?
Палавин секунду с недоумением смотрел на Вадима. Медленно вытер бледное лицо платком и сказал резко:
— Это обструкция — да, да! Нарочно подстроено. И Сырых нарочно пригласил рабочих.
— Позволь, ты же сам их благодарил.
— Это обструкция! — повторил Палавин. — Я не слепой. Ну хорошо, увидим.
Он ушел, крепко зажав под мышкой свою толстую кожаную папку.
На Вадима набросилась Лена:
— Как вам не стыдно! Вы нарочно подстроили, позвали этих слесарей. Зачем? Как не стыдно!
— Что ты повторяешь глупости! — сказал Спартак, подойдя к ним. — Подумай, что ты говоришь!
— Я тоже не слепая! Как нечестно, не по-товарищески! — восклицала Лена гневным, дрожащим голосом. Вадим никогда не видел ее в таком волнении, она чуть не плакала. — Вы же буквально убили его! Он же не Лев Толстой, не Эренбург…
Альбина Трофимовна сочувственно кивала:
— Прямо коршуны, коршуны… Нельзя так, мальчики! Конечно, у автора есть недостатки, талант молодой, начинающий — не правда ли? Надо это учитывать.
— Мама, пойдем! Это же так задумано…
К Вадиму незаметно подошла Оля, взяла его сзади за локоть и сказала тихо:
— А мне жалко.
— Кого жалко? — спросил Вадим, обернувшись к ней. — Нечего его жалеть. Взялся не за свое дело, его и раскритиковали. И правильно! Нечего тут…
— Да мне Лену жалко, а не этого — тетерева. Как она, бедная, волновалась все время! Даже записывала что-то, наверно, хотела выступать, а потом разорвала…
— Возможно. Я не видел.
— Наверно, очень любит его, да? Бедная девочка…
Было еще не так поздно, и в зале начались танцы. Кто-то заиграл на рояле, музыку заглушил треск раздвигаемых стульев. Вадим танцевать не собирался, но в зал вошел.
На рояле играл Леша. Студенты и гости — все перемешались, танцевали друг с другом. Кто-то из девушек запел песню, ее басом подхватил Лагоденко. Становилось беспорядочно, шумно и по-обычному, по-субботнему весело…
Яркая большая афиша палавинского вечера болталась на одном гвозде. Потом кто-то из танцующих задел ее, она свалилась на пол, и еще кто-то мимоходом отбросил ее под рояль.